Не бей в чужие ворота плетью:
Не ударили бы в твои дубиной.
Осень вдруг показала характер: над станицей Каслинская чёрным вороным крылом свесилась туча, с верховьев Дона, вздымая волну, подул ледяной ветер, а с наступлением темноты повалил снег — первый в этом году, и, казалось, плотным белым одеялом он покроет всю землю.
Старики ещё с лета предсказывали дурную осень, а затем и холодную зиму.
Шёл третий год третьего тысячелетия. Россию потрясали катастрофы: погиб атомный подводный крейсер «Курск», загорелась Останкинская башня, падали самолёты. Православные люди, усердно молясь, говорили: «Господь снова посылает нам в наказание тяжкие беды».
Машенька бежала вдоль лесной посадки из районного центра в свою родную станицу. Обыкновенно она ездила домой на автобусе, но сегодня он в пути сломался и она шла пешком дорогой, которой никогда не ходила. Тучи нагнали темень, сердце её колотилось от страха, заходилось в какой-то необъяснимой, почти смертельной тревоге. В спину её толкал ветер, а по щекам ударяли ледяные ветки деревьев, Мария от них отклонялась, но они тянулись к ней, приглашая к играм, точно живые сказочные существа.
На лес как-то сразу свалился мокрый, холодный сумрак. Маша боялась, что ночь её застигнет ещё до того, как она добежит до тропинки, которая поведёт её по краю оврага к трём домикам, стоявшим на краю станицы, — один из них — её, Машин, в нем она вот уже три года после пропажи мамы и отчима живёт одна, если не считать беленького кобелька Шарика, козочки Сильвы и жеребчика белой масти Пирата.
Её мать и отчим однажды в воскресенье поехали в город и оттуда не вернулись. Их искала милиция, об их таинственном исчезновении писали в газетах, но вот прошло уже столько времени, а они так и не объявились. Газеты всё чаще писали о пропаже людей, особенно детей и девушек. Какие-то мафии налаживали в России торговлю людьми.
Животные остались ей от родителей, — они так же, как и малые дети, требовали ухода, но Маше помогал давний друг их семьи дядя Женя, живший с ней по соседству. Впрочем, если бы этой помощи и не было, Маша всё равно бы не рассталась с любым из её четвероногих друзей; она с ними выросла, привыкла, как к родным, и жизни своей не мыслила без верного Шарика, без такой милой и ласковой Сильвы и без красавца Пирата, который был общим любимцем казаков и казачек станицы, и особенно же детворы, почитавшей за счастье хотя бы минуту прокатиться на нём верхом. Пирата нашёл отчим в поле маленьким, едва стоявшим на ногах, — он был ещё сосунком, и его, видимо, потерял проходивший ночью мимо станицы цыганский табор. Маша вместе с мамой кормила малыша молоком; вначале он не имел определённого цвета; был каким-то серым, точно грязным; его даже пытались отмыть, но кто-то из казаков сказал, что с возрастом он станет белым, — таких коней в старое время отбирали для царских конюшен и для казацких атаманов и полковников. И вправду, Пират с возрастом светлел, пока, наконец, не стал белым, как лебедь, красавцем. Его полюбила вся станица — и кормили сообща, кто принесёт сена, кто хлеба, овса, крупы, а разводивший кроликов фермер Денис, тоже живший в нескольких метрах от Маши, привозил для жеребца комбикорма и нередко ездил на нём верхом то в райцентр, а то запрягал в бричку, которую раздобыл в станице, и ездил на фабрику за кормами или на элеватор за зерном, а то возил на нём дрова из леса. Когда же Пират стал взрослым, а Маша устроилась работать к кавказцам на рынок, дядя Женя и Денис в отсутствие хозяйки кормили животных.
Маша рано заканчивала работу на рынке в районном городке и успевала засветло доехать до дому; но сегодня чёрные тучи, ветер и снег превратили вечер в ночь. Ей было трудно бежать, но она прибавляла шаг, оглядывалась, словно боялась, что кто-то её преследует.
Дорогу вдруг осветили две ярких полосы — Машу догонял автомобиль. Она прижалась к придорожному кустарнику, но водитель увидел её, остановился.
Дверца кабины открылась.
— Дэвушка!.. Куда бежишь? В Каслинскую? Да?
Знакомая речь рыночных торговцев, из кабины выглядывал толстяк, которого Маша узнала: он был главным хозяином рынка.
Она и совсем похолодела от страха.
— Садись, подвезу.
— Не сяду. Сама дойду.
— Я что — кусаюсь, да?..
Ей бы метнуться в лес, в темноту, но не могла, ноги не слушались.
— Ты меня не знаешь? Я Фарид, главный человек на рынке. Работу тебе даю. Деньги даю. Лимоны продаешь, да? Кто их тебе даёт? Я даю. И буду давать больше. И платить буду больше.
Маша отступила в кусты, замотала головой. А Фарид продолжал:
— Вон там на горе мой дом. Приедем — будем чай пить. А хочешь — в Каслинскую отвезу.
Вывалился из кабины, схватил Машу за руку и втолкнул на сиденье.
— Помогите! — крикнула Мария.
Кавказец потушил фары, и кабина погрузилась в темноту. Сбоку от руля, освещая толстые волосатые руки, мерцала синяя лампочка.
Фарид повернулся к девушке, сверкнул золотыми зубами.
— Ты, девка, зачем кричишь? Кого зовешь? Кто придёт сюда? А я что — зверь, да?.. Я буду убивать? Зачем?.. Я денег дам. Фарид добрый, вот они деньги.
Он открыл черный чемоданчик, и там плотными рядами были сложены пачки долларов.
— В большом городе Волгограде у гостиницы дэвушки ходят. Десять долларов за час просят. Десять! — слышишь?.. А я сто дам. Иди ко мне. Садись на колени.
— Помогите! — вновь закричала Маша, но голос её оборвался, не выплеснувшись за салон машины. Она ещё сильнее вжалась в сиденье, а Фарид взял её руки, а затем обхватил за шею, потащил к себе. Маша раскрыла рот, хотела вновь кричать, но из горла послышался слабый хрип, и она потеряла сознание. Не знает, не помнит, как очутилась на коленях Фарида, и очнулась лишь тогда, когда он стаскивал с неё одежду. Очнулась и локтем упёрлась в грудь кавказца — в область сердца. Он ойкнул, откинулся к стенке кабины и вдруг захрипел. Тяжёлая голова его повернулась к Маше, и она в синем свете мерцающей лампочки увидела его ошалелые глаза. Он тянул к ней руку: «Валидол!.. Здесь, в чемодане, валидол». Маша открыла чемодан, шарила рукой по гладким пачкам денежных купюр. В уголке нашла упаковку с таблетками, подала старику. Фарид хватал губами воздух, тряс рукой и что-то пытался сказать, но язык его уже не слушался. Он уронил голову на спинку сиденья. Губы его посинели, рот широко раскрылся. С минуту он лежал недвижно, а потом дёрнулся всем телом и с шумом выдохнул воздух. И обмяк, рука его повисла, а голова медленно повернулась к Марии, и он уставился на нее остекленевшими глазами.
Маша коснулась его плеча:
— Эй, вы, дядя! Что с вами?..
И машинально сунула ему в рот таблетку валидола. Таблетка недвижно лежала на языке. А Маша снова коснулась пальчиками его плеча:
— Эй! Очнитесь!..
Чёрные глаза кавказца вылезли из орбит и страшно таращились на Марию. Она отпрянула к дверце и вывалилась из кабины. Отползла по снегу к кусту шиповника, укололась и снова вскрикнула. И опрометью ринулась в чащобу леса. Бежала, и ей казалось, что Фарид гонится за ней и вот-вот её настигнет. Так она бежала долго, но тут в голову ей бросилась мысль: «Там же деньги! Много денег!..»
Обхватила ствол тонкой берёзы, тяжело дышала. На языке вертелись трезвые мысли: «Дурочка! Он же умер. Возьми чемодан с деньгами».
Медленно, с буйно колотящимся сердцем, побрела назад. Дверца кабины оставалась открытой, кавказец лежал в прежней позе. Маша схватила его за руку, стала трясти, но он был недвижен. Потянула на себя чёрный дипломат. С минуту стояла в нерешительности, о чём-то думала, но о том, что кавказец оживёт и завтра к ней заявится за деньгами — такая мысль в голову не приходила. Потащила чемодан в лес. Однако тут же остановилась. Снова хотела убедиться, не очнулся ли Фарид, и решила переложить деньги в свой заплечный мешок, а чемоданчик оставить в машине.
Фарид лежал бездыханный. И Маша осмелела. В руках и ногах появилась упругость. Перекидала деньги в сумку, оставила в чемоданчике две пачки и метнулась в лес. Минут десять шла в сторону Каслинской, увидела огоньки и пустилась бегом к дому. Шарик кинулся навстречу, прыгал, ласкался, и так вдвоём они приблизились к калитке. Двери Маша открывала тихо, в доме свет не зажигала. Выложила еду, которую она приносила для своих питомцев.
Вдруг ей пришла мысль, и, как показалось, она была счастливой: заложить пачки долларов за мешковину с сеном, которой в углу сарая прикрывались две стены и защищали от холода её любимую козочку Сильву. Маша схватила сумку и побежала в сарай. Сильва поднялась со своего ложа и потянулась мордочкой к Маше. И когда та стала закладывать упаковки за мешковину, лизнула тёплым язычком лицо хозяйки, ожидая от неё хлеба и каши. Но еду своей любимице Маша давать не торопилась, а что-то там делала в углу её жилища. Но вот Маша затолкала все пачки, кроме одной, выровняла козочкин ковёр и поспешно удалилась. Никогда ещё Сильва не видела свою хозяйку такой беспокойной и сердитой. Она была точно чужая, и Сильва, смущённая таким обстоятельством, не спеша улеглась в свой угол. Не думало бедное животное, что отныне оно выполняет роль цербера, охраняя несметные богатства.
Пирата в конюшне не было, он в последнее время всё больше находился в хорошо устроенном сарае Дениса. У фермера сломалась машина, и он почти каждый день запрягал Пирата и куда-то ездил.
Накормила животных и пошла к Денису, чтобы дать еду Пирату. Хлев Денис закрывал, но Маша знала, как он открывается, и, едва прикоснувшись к двери, услышала радостное ржание. Выложила в ясли еду, а сама прижалась головой к шее жеребца, гладила её, говорила всякие хорошие слова. Пират вначале ел, но потом и он стал ласкаться: касался её щеки губами, посапывал, фырчал и всячески старался выразить свою радость от встречи с хозяйкой. Они вместе росли, и неизвестно было, кто кого больше любит: Маша коня или Пират Марию. Но сегодня Маша была сильно взволнована, шепотом проговорила:
— Мне некогда, завтра я принесу что-нибудь вкусненькое и расчешу тебе гриву.
Погладила Пирата и пошла домой.
В доме Маша плотнее задернула занавески на окнах, посадила рядом с собой на лавке Шарика, — он о приближении прохожих заранее извещает хозяйку, — разорвала упаковку. Все деньги были одинакового достоинства: сто долларов. В упаковке насчитала сто купюр. Прикинула в уме: сто на сто — десять тысяч. От кого-то слышала: новую квартиру в Волгограде можно купить за двадцать тысяч долларов. Но тут вдруг в окно сильно забарабанили. Раздался громовой голос:
— Открывай, шельма!..
Маша смахнула со стола деньги и сунула их под матрац. И, дрожа от испуга, села на кровать. Дверь, которую она забыла запереть, отворилась, и через порог ступил дядя Женя. Шарик, зайдясь от восторга, кинулся ему под ноги, радостно скулил. Пёсик любил этого шумного доброго человека и на него не лаял.
— Дядь Жень, чтой-то вы без стука входите?
— Это ты мне скажи, где ты так поздно шляешься?
Дядя Женя был единственным в станице человеком, который думал о Марии, ждал её с работы, и девушке-сиротке это нравилось. Забота и участие грели её сердце, она тоже по-своему любила этого одинокого, но весёлого и доброго человека. И когда о нём говорят: бабник он, она не знала, хорошо это или плохо, иногда хотела бы возразить, защитить ставшего ей почти родным человека, но не знала, как это сделать. Впрочем, Евгения в станице любили. И, обругав его бабником, добавляли: «Он хотя и цепляется за каждую юбку, и наговорит тебе целый короб небылиц, и напугает, и осмеёт, а человек душевный. Старушке какой или женщине одинокой крышу залатает, калитку поправит, а денег не возьмёт».
Женщин он смущал богатырским атлетическим видом. И строен был, как молодой тополь. Улыбчивый, весёлый и, что особенно важно и выгодно отличало его от всех казаков станицы, редко и понемногу пил вино. Пьяным его никто и никогда не видел. И, может быть, оттого он казался самым счастливым человеком в станице. А между тем, жизнь его не заладилась с самого раннего возраста. Поступал в институт — не сдал экзамена. В тот же год умерли отец и мать. Едва их похоронил, как из района явился следователь. Расспрашивал, как работалось Евгению на складе вторичного сырья, показывал квитанцию о сдаче государству машины овечьих, козлиных и коровьих шкур.
— Ну, да, сдавали, и что же?
— А то, что шкуры эти где-то по дороге затерялись.
— Не знаю, я сдавал Аракеляну. Агент такой есть.
— Аракелян отрицает. Никаких кожей и шкур он от тебя не получал.
— Я сдавал под расписку.
— Вот она, расписка. Только подписи Аракеляна на ней нет.
Накануне Нового года состоялся суд, а в первый день Нового года Евгений «загремел» в Сибирь, в какой-то лагерь на берегу Енисея.
В первый же день пребывания в том лагере он совершает новое преступление. Сидели у костра на лесоповале, вдруг к нему подходит плюгавый мужичонка в обыкновенной арестантской робе и, брезгливо морщась, суёт Евгению под нос руку с золотым перстнем на грязном пальце.
— Целуй руку, — проскрипел плюгавый.
Сидевший рядом зэк, склонившись к Евгению, прошептал:
— Целуй. Это здешний пахан.
Евгений поднял на пахана глаза, отклонил в сторону его руку.
— Целуй, клязник! — заверезжал плюгавый.
Евгений и на этот раз отклонил руку. И тогда пахан с размаху ударил Евгения по щеке. В глазах Евгения потемнело. Не помнит он, как поднялся, как схватил пахана за ноги и два раза крутнувшись с ним, бросил его в овраг. И при наступившей гробовой тишине вернулся на своё место. Тут вышел из-за сосны дядя лет пятидесяти в очках, подал Евгению руку.
— Признаём силу. Отныне ты наш пахан. Диктуй свои условия.
Евгений окинул взглядом сидевших у костра зэков, сказал:
— Условие одно: жить в мире и дружбе, а тому, кто закон этот нарушит…
Евгений ещё раз оглядел товарищей. Кивнул на овраг:
— Туда полетит.
Не было Евгению в то время и двадцати лет, но зэки приняли его власть над собой. А караульные, на чьих глазах новичок вершил свой суд, кивнули ему и улыбнулись. Пахан и им был ненавистен. А начальству скажут: «С кручи сорвался. Искали — не нашли».
Так обыкновенно и кончают любители властвовать над людьми.
Срок Евгений получил немалый: пять лет исправительных лагерей. И уже через год к нему из станицы вдруг приезжает Галя, девушка, его любившая и подарившая ему первый поцелуй.
— Я кончила школу. К тебе приехала.
— Вижу, что ко мне, да я-то не декабрист, а ты не жена князя Трубецкого.
— Да, не жена, но друга в беде не оставлю. Буду жить в соседней деревне, на свидания к тебе приходить, а в чём сумею — и помогу.
Устроилась в школу, преподавала в младших классах. По вечерам ходила в лагерь, носила передачи. Но однажды не пришла, и Евгений заволновался. Отпросился у начальства, ночью пошёл через Енисей. На средине у большой проруби лежал свёрток одежды. Склонился над ним — её одежда, Галина. Вытянул из проруби сетку — в ней труп Галины. Не помня себя от горя и от сдавившего сердца ужаса, завернул в одежду Галю, машинально побрёл в сторону села. Здесь у знакомого тракториста взял лом, лопату и, закинув на спину бездыханное тело, пошёл в сторону кладбища. Тракторист понял, в чём дело, пошёл за ним. Молча долбили землю, а на рассвете похоронили. Сидели на могильном холмике, молчали. Тракторист проговорил:
— На моей памяти это пятая жертва.
— А?.. Что ты сказал?..
— Говорю, пятую женщину они вот так встречают на средине Енисея; грабят, насилуют, а потом… бросают в прорубь. На этот раз там была сетка рыбаков — в ней задержалась твоя Галина.
— А-а… Да, да — это они. Есть у нас в лагере такая нелюдь. Я слышал. И боялся за Галю. Надо бы сказать ей, да не хотел страху нагонять. Я виноват. Я, я… Не уберёг. — И Евгений заплакал. Сердце сжалось и сильно заболело. Он плакал, и тело его сотрясалось в рыданиях.
Маше дядя Женя сказал:
— Так, ты говоришь, молочка оставила для меня? Денег-то я сейчас тебе дать не могу, но вот починю Славке Одноглазому крыльцо, так и расплачусь с тобой.
Славке он ничего бесплатно не делал, не любил его.
Мария сказала:
— Вон там на полке: для вас и для Дениса.
— Плохой он фермер, Денис Козлов, запутался в долгах. Банк грозится арестовать его хозяйство и пустить на торги.
Банкир Дергачевский зорко следил за ходом дел у каждого фермера. Кредиты давал, но под большой процент, и, когда надо было возвращать деньги, Денис все свои доходы отдавал Дергачевскому. Вот и получалось: фермеры как бы батрачили на банкира. И как ни бился Денис, а дело своё поставить на ноги не мог.
Подумала Мария: «А я вот дам ему денег, он и поправит свои дела».
Денис Козлов разводит кроликов и живёт на горе чуть повыше Евгения Слепцова. Недавно от фермера ушла жена и увела девочку, по которой Денис сильно скучает. Маша носит ему козьего молока три стакана в день и два стакана отдает дяде Жене. Недавно ему сказала: «Денег с вас брать не буду. Вы мне прошлой весной сена для Пирата заготовили, дров из леса привезли». — «Ну, нет, — возразил Евгений Владимирович. — Деньги с меня бери, чай, мужик. Заработаю». Но люди с приходом новой власти совсем обеднели, и денег с них он не требует. Зато рыба у него всегда бывает. К нему из города приезжают рыбаки, и он даёт им лодку. Сам рыбу не ловит, боится рыбнадзора, но, как он выражается, гонорар с городских живым товаром берёт. Впрочем, и рыбу раздаёт. Приносит и Денису и Марии. Оно, конечно, хорошо это, когда человек другим людям помогает, за то и любят в станице Евгения, да у самого-то копейки в кармане нет. Прежде-то в колхозе работал и кем только ни был: и трактористом, и бригадиром, и много лет на Дону лодочной станцией заведовал — там и рыбу научился ловить, — а как колхоз по приказу новой власти растащили, так и остался он и без работы, и без денег. Даёт ему Мария деньги, заработанные на рынке, а он не берёт. В другой раз и совсем без хлеба много дней живёт, картошку и овощи ест.
Радовала Марию трезвость Евгения. Сама слышала, как на приставания друзей «пей да пей» он однажды сказал: водка, как я в лагере заметил, первый враг человека. Великий учёный Дарвин высчитал: «От водки и вина больше погибает людей, чем от войн и эпидемий, вместе взятых».
В лагере Евгений много читал, жадно слушал умных людей, — а таких там было множество, — в лагере он, можно сказать, кончил университет, и теперь удивлял своих земляков учёностью и умным разговором. Его любили слушать и казаки, и казачки, и дети, и даже учителя местной десятилетки, которых в станице было много. И все поражались его памятью, хранившей высказывания древних мудрецов, имена великих людей, подробности их жизни и суть их учения.
Евгений гордился своей трезвостью. Молодому мужику, много пившему, он иногда скажет:
— А тебе, братец мой, детей иметь нельзя: от пьяницы каждый третий родится уродом, а если и здоровый случится, то умишком будет слабоват, пороха не изобретёт.
Слышали такой разговор и казачки, боялись рожать от пьяниц. Не одна из них при этом кидала завистливый взгляд на Евгения: вот бы рожать от кого. Здоровый, красивый и трезвый. Впрочем, случалось и выпьет он рюмку-другую. Тогда похвальба на него находит: увидит идущую по хутору женщину, скажет заехавшему к нему из города рыбаку: «Вон пошла — тоже моя любезная. Тут, почитай, полстаницы мои жены. И детей рожают, на меня похожих».
И потом с грустью добавит: а куда ж и деваться-то им: казаки-то лихие частью спились, частью разбежались по городам и там пытают судьбу. Мор на русскую землю пошёл, сатана в Кремле поселился. А он, сатана, умнющий, недаром с ним и сам Бог сладить не может. Иногда и отгонит от людей подальше, но проходит время — и сатана снова верх возьмёт. Наш сатана беспалый; русский богатырь Илья Муромец в схватку с ним вступил и два пальца у него на руке оттяпал. И ещё душил его наш Илья, и оттого сатана голос потерял; не по-человечьи он говорит, а как-то рычит по-медвежьи и глазами нехорошо зыркает. А чтобы его армия не трогала, он из Генерального штаба список полковников потребовал. Отчертил из них пятьсот человек и тут же указ написал: присвоить им звание генералов. С тех пор эти «лампасники» — так зовут кабинетных генералов, которые пороха не нюхали — в рот президенту смотрят и как истуканы головами кивают, — одобряют, значит. Одним словом, сатана и раньше на Русь являлся, но он мало отличался от человека, а нынешний на большую обезьяну похож. А те, кто его близко видел, говорят, что из глаз у него искры вылетают, и если та искра попадёт на человека, то тело до кости прожигает. Однажды подвыпивший казачишко, распустив слюни и тараща на Евгения ошалелые глаза, сказал:
— Врешь ты всё, Евгений. Где только и научился, — в тюряге, наверное.
На что Евгений заметил:
— В тюряге многому научиться можно. Там народ трезвый, а на трезвую голову дельные мысли приходят.
И в тот раз про сатану новую быль рассказал:
— Я по зарубежному радио слышал: наш правитель министров лёжа у себя дома принимает. Так будто бы английский премьер Черчилль в силу своей старости и чрезмерного веса делал, но тот был умным, а этот?.. Долго он смотрит на пришедшего, а потом скажет:
— Ты кто таков?
Ну, тот отвечает, кто он и зачем пришел. А «всенародно избранный» покажет ему на дверь:
— Иди, милый, иди. Я, па-анимаешь ли, забыл, зачем тебя звал. В другой раз придёшь.
Не знает он, какое задание давать министрам, потому священники и говорят: он и есть сущий сатана, а сатана души не имеет, он хотя и сильный, но сила его только в одном проявляется: как бы побольше навредить людям.
Мария подрастает у Евгения на глазах. Вот она на рынок ходить стала, кавказцам помогает. Дядя Женя Пирата к себе в хлев перевёл, кормить его и ухаживать за ним стал, а Сильву Мария в своём подворье оставила. Как-то дядя Женя сказал Марии:
— Матери у тебя нет, так ты не обижайся, вместо неё я тебе совет дам: ты кавказцев близко к себе не подпускай. У них руки липкие и — грязные. А если кто обидит, мне говори, я им покажу, кто у нас тут хозяин.
В другой раз заметил:
— Ты, Маша, ходи ко мне, как домой. Одиночество томит и сушит. Мы все тут родственники. Я тоже тебе не чужой. А на рынке не по тебе работа. У тебя козочка, а у меня тыквы, картошка есть. Я варений много банок заготовил, а в другой раз и Денис кролика даст. Он сейчас частенько Пирата у меня берёт, за кормами ездит.
Случается, о жизни речь заведёт:
— Жениха для тебя подсматриваю. Ты теперь на выданье. Пора уж.
— Дядь Жень, не говорите вы про такое. Мне даже думать боязно об этом.
— А чего и бояться? От судьбы своей бабьей не уйдёшь. Лишь бы женишок трезвый попался. Сейчас трезвые мужики в большом дефиците.
— Ну, не надо. Прошу вас.
Машу такие разговоры смущали, но она хотя и возражала, но не обижалась.
Евгений любит политические разговоры. О нём в станице говорят: «Наш доморощенный философ. Умнющий, дьявол! Страсть какой умный!..»
У него в сенях во всю стену плакат синей краской нарисован: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идёт на бой». И в скобках простым карандашом подмалёвано: «Гёте это сказал, немецкий поэт». Почти каждому, кто приходит к Евгению, он показывает на плакат, говорит: «Ты за свободу каждый день идёшь на бой или как?..» В ответ слышит: «А ты сам-то ходишь за неё, эту самую свободу, на бой, да ещё и каждый день?..» Евгений серьёзно говорит: «Я — да, каждый день бьюсь за жизнь и свободу. Вот и сегодня ткнул тебя носом в плакат: значит, кое-что уже сделал. А вечером ко мне рыбаки из города приедут. Разный народ, профессора, журналисты — тоже приезжают. Я с каждым из них этот политический разговор заведу. И каждому скажу: «Не я, а поэт немецкий это написал. О чём-то он уже думал, когда стихи такие сочинял. Меня-то за такие слова идиотом назовут, а того-то немца крутолобого дураком не назовёшь».
Если женщина к нему заглянет, разговор заведёт о детях. Упрекать зачнёт: «Как же это так? Женщина ты молодая, здоровая, красивая, а детей не рожаешь. А как же народу русскому быть — погибать из-за таких, как ты?.. Ты вон посмотри на цыган и кавказцев, прихлынувших к нам в станицу. У них по семь-восемь детишек и почти каждая молодая женщина с животом ходит.
Попади на тот случай боевая, да языкастая, лепит ему в глаза: «Женька, брось ты языком молоть! Муженька-то в прошлом годе схоронила. От водки сгорел, бедолага. От кого же и рожать теперь?..» Серьёзная это проблема, гибнут во цвете лет казаки: кто от водки, кто от жизни проклятущей, что на Русь нам инородцы из-за океана, словно лебеду канадскую или жука полосатого, затащили. Свесит над коленями простоволосую голову Евгений, задумается. Иногда и такое скажет:
— Я в газете прочитал: в Петербурге женщин на полмиллиона больше, чем мужчин. Там потому и губернатором бабу выбрали. Нам бы, как арабам, многожёнство завести. Нельзя вашего брата в одиночестве оставлять. Опять же и природа. Она своего требует, а наша шпана инородческая, что расселась в Думе и в Кремле, этого не понимает, а лучше сказать: как раз они-то и устраивают все это мучительство на русской земле. Кремлёвский шут Жирик сказал недавно: в нашей Думе двести преступников сидят. И думцы такой плевок проглотили. Теперь ходят по коридорам, смотрят друг на друга и думают: кто же из них преступник? И когда их начнут отлавливать.
Мария заботится о Евгении:
— Я вам с рынка фрукты принесла; вот хурма, а тут винограда немного; правда, приморожены, но сладкие, есть можно. И вам, и Денису, но ему я уж завтра отнесу.
— Неси, неси, а он тебе жареного кролика даст. Вчера двух зарезал и меня накормил. Денис — парень хороший, но кролики его — тю-тю, скоро на распыл пойдут. Кормить нечем, денег у Дениса нет. Автомобиль у него сломался. Жена-то из богатеньких, но хвост показала. Разругались вдрызг. «Я, — говорит, — чтоб этот смрад вонючий нюхала!» Села в машину и умчала в город. Так Денис теперь без жены и без машины, а скоро и без кроликов останется. А уж как он любит этих своих ушастиков! Мечта, говорит, у меня есть: Ростов и Волгоград крольчатиной накормить. Но теперь-то уж корм не на что покупать.
— Кушайте, дядь Жень.
— А ты себе-то хоть оставляешь молочка?
— А как же! Пол-литра на день остаётся. Молочко-то у Сильвы густое, сладкое — точно сметана. Я, когда у меня ничего другого нет, так и молоком одним сыта бываю. К тому ж и привыкла я к козочке своей. Двое мы с ней в целом свете остались, ровно сёстры, а с нами и Пират, и Шарик.
— Эт хорошо, когда любить есть кого, а я вот бобыль, миром забытый. Аки перст одинокий во всём свете живу. А и тоже ничего. Живу себе и не ропщу на Бога. Каждый день, спущенный с небес, как праздник принимаю. Весёлый я, а потому и жизнь мне в радость. Скучать не умею. И ещё, скажу тебе по секрету: женщин страсть как люблю. Мне твоя матушка, незабвенной памяти Пелагея, с самых школьных лет нравилась. Хороша она была, ровно куколка. Бывалочь, пройдет мимо окон, а у меня внутрях всё жаром занимается. Взглядом-то оглажу фигурку её прелестную и зайдусь весь. И вины моей тут никакой нет; родители генов таких вовнутрь меня много сыпанули.
— Моя мама нравилась, а в жёны взяли её подружку Галю.
— Ну, это так уж вышло. В жизни всякое бывает. Тебе было два года, я достраивал дом, и я уж хотел предложить ей руку и сердце, да она на ту пору полюбила другого. И сказала мне на манер морячки: «Ты слишком долго плавал, я тебя успела позабыть».
Мария не впервые про эту влюблённость дяди Жени в матушку её Пелагею речи слышала; и не только от него, но и женщины станичные ей рассказывали, а иные так и прямо намекали: мол, отец он твой, потому и любит тебя, и во всём опекает, и в компьютерную школу волгоградскую посылал, учёбу за весь год оплачивал. Знать бы уж мне: так ли всё это? Да как с такими вопросами подступишься? Духу не хватает. А сейчас вот вдруг спросила — не то шутя, не то серьёзно:
— Дядя Жень, а уж не папаша ли вы мой? Бабы-то станичные давно об этом гуторят.
Евгений стал вдруг серьёзным. Вышел из-за стола, подошёл к ней, обнял за плечи.
— А что, Машенька, разве плохо тебе отца родного иметь?
Встрепенулась Мария, приклонила голову к плечу Евгения и — расплакалась.
— Ну, ну, дурёха. Сразу уж и в слёзы. Давно хотел открыться, да всё не знал, как и подступиться. Родные мы с тобой. А разве ты не слышишь ток крови нашей? В меня ты пошла — и лицом, и духом. Вся вылитая наша, вольной степью овеяна, донской волной омытая. Казачка ты, от головы до пят казачка. У мамы-то твоей очи были тёмные, цыганские, а у тебя, как и у меня, васильками светятся. Ну, какие же тебе ещё справки нужны? Родные мы с тобой, как есть роднёхонькие. Ну, вот: а теперь-то вся наша жизнь веселее пойдёт, точно с горки ледяной покатится. Ты только слушай меня, делай всё, как повелю тебе. Всё-таки батька я, а не какой-нибудь дядя Женя.
И он крепко прижал к груди её головку, целовал волосы.
— Но ты вот что мне скажи: отчегой-то у тебя нынче вид взволнованный; ты будто курицу у соседки украла. А?.. Признавайся: что с тобой происходит?
Мария не стала запираться, на ходу придумала:
— Меня кавказец напугал; я когда по лесу шла, он за мной увязался.
— Ну, ты, конечно, быстро ему пятки показала?
— Убежала от него, а теперь вот успокоиться не могу. Ты, дядь Жень, останься у меня ночевать. Боюсь я одна-то.
— Если так, то конечно. Стели мне на диване.
Постелила ему на диване, а сама в спальню пошла. Приоткрыла занавеску на окне, смотрела на улицу. Снег под луной отливал синим светом и тихо искрился и будто бы дышал, как живое существо. Крыши на соседних домах темнели большими пятнами, а дорога тянулась к лесу, и там, казалось, чернели какие-то тени, и они будто бы двигались, угрожающе собирались в кучу, точно это были люди или звери. Маша задёрнула занавеску и глубже зарылась под одеяло. Она слышала, как билось в груди сердце, стучало в висках, и страх от всего пережитого копошился во всех уголках сознания. Подумала: «Как хорошо, что у неё остался ночевать…» Она хотела назвать его отцом, но даже мысленно не могла этого сделать. И с тревогой подумала: «Так что же я и всё время буду называть его дядей?..»
Мария долго не могла заснуть. Нельзя сказать, чтобы открытие её поразило; она и раньше ощущала на себе его отцовскую заботу. О чём бы его ни просила, он всё для неё делал, а частенько ссужал и деньгами. И тут ей пришла мысль: и его одарить. И сделать это так, чтобы он никогда не узнал, что деньги от неё, иначе пойдут расспросы, что да как, да откуда взялись. Подумала и о том, что и Денису надо дать денег, и другим односельчанам… Ей-то зачем так много!
Думала об этом, уже засыпая, спала она крепко, до тех пор, пока в дверь не постучали: «Эй, девка! Я пошёл. Закрывайся!». И отец хлопнул дверью. А на дворе его радостным лаем встречал и провожал Шарик.
Маша оделась и первым делом затопила плиту. Жаль, что у неё не было печки русской, как в иных старых домах; в её небольшом домике ещё дедушка сложил голландку — так с давних, старинных времён называлась плита с кирпичным массивным дымоходом. И плита, и дымоход нагревались быстро и на все сутки удерживали тепло, и кастрюли с приготовленной едой тоже были тёплыми до самого вечера.
Сегодня Маша стала готовить себе и Сильве овсяную кашу. Было ещё темно, когда она, сидя у окна и налаживая свою причёску, увидела дядю Женю и Дениса, идущих по улице и о чём-то оживлённо беседующих. Очевидно, они направлялись в магазин, который к этому времени открывался. Маша, не раздумывая, метнулась в сарай и достала из-за мешковины три упаковки долларов. Думала так: Денис — фермер, ему нужно кормить кроликов — ему я дам две пачки, отцу — одну. Набросила на плечи куртку и вышла на улицу. На счастье никого вокруг не было, и Маша, зная, как открывать форточку спальни дяди Жени, кинула ему на постель пачку денег. Форточка Денисовой гостиной всегда была открытой, и Маша опустила ему на стол две пачки. И, успокоившись и оглядев всё вокруг, чинным шагом направилась в свой курень. Воображение её ярко рисовало картину, как дядя Женя и Денис раскроют упаковки и увидят кучу долларов. Что они подумают и что затем будут делать с деньгами?
Ей стало вдруг смешно. Смех душил её, и она хохотала в голос. Присела на снежный холмик и смеялась, смеялась. От природы Мария была смешливой и страсть как любила потешные ситуации. Эту так неожиданно сотворённую ею историю она находила не только счастливой, но так же и таинственной, и особенно, забавной. Они, конечно же, как и она, перво-наперво подальше запрячут деньги. И станут ждать, не объявится ли человек, который подбросил их, и не потребует ли деньги назад? Мысль эта их испугает, но она непременно придёт им в голову. Не могут же такие большие деньги упасть с неба. Кто-то непременно объявится и скажет: «А ну-ка, гаврики, давайте назад мои денежки». Но кто же это такой чудак, который так рискованно разбрасывает свои деньги?..
Эти вопросы волновали Машу, смешили её, и она чувствовала себя счастливой. Никогда в жизни ей не было так весело, любопытно и интересно. Ах, поскорее бы они пришли из магазина, и тогда Мария к ним придёт и станет болтать о каких-то пустяках, в то же время наблюдая за ними, жадно ловя каждое слово, каждый их жест. Вот только бы не рассмеяться и не выдать своё участие в этой грандиозной финансовой афере.
Её клиенты не заставили себя ждать; весело болтая и размахивая руками, они шли по улице и даже не взглянули на Машину избушку, не цыкнули на Шарика, который то ли от радости встречи с ними, то ли от инстинктивного желания защищать свой дом лаял, визжал и метался у калитки.
Маша знала: мужики выпили по сто граммов водки. Денис обыкновенно ходит по улице чинно и руками не размахивает, но если он идёт с дядей Женей, да ещё после возлияния, он и говорит громко, и руками машет, будто на него нападают комары и он их отгоняет. Дяде Жене он говорил:
— Вы вот умеете: глоток выпили и будет — больше ни капли. А я не могу; нальют полстакана, я и лакаю, пока дно не увижу. Боюсь обидеть казаков, подумают ещё, что ломаюсь. Нет-нет, я больше по утрам в магазин ходить не буду. И вы меня не зовите.
— Ну, а это ты, Денис, напрасно говоришь. Пятачок у магазина — это наш майдан, тут мы встречаемся, разговоры разные говорим: что на белом свете происходит, да как нам, казакам, жить дальше, что делать и где силушки останние приложить. Власть-то, вишь, какая на Русь навалилась, в одночасье колхозы наши и совхозы порушила, комбайны и тракторы жуликам за бесценок продала. Мы как теплоход в океане: шёл-шёл в голубом просторе, и все мы радовались, песни пели, а тут вдруг айсберг миллионнотонный вырезался из тьмы. Ткнулись на полном ходу — и перья от нас полетели. Ты вот говоришь: полстакана выпил. А зачем её, водку, целых полстакана вовнутрь себе пускать? Водка-то почище артиллерии крушит нас. Мое-то поколение сорокалетних враг давно этим оружием свалил, а теперь за вас, двадцатипятилетних взялся. Водка и телевизор — вот они танки и пушки современной войны. Вот ты бы и сказал об этом казакам, налившим тебе полстакана. Я-то уже говорил, они на меня рукой махнули, а если бы ещё и ты запел моим голосом — глядишь, и задумались бы. Так-то вот, Денис. Кролик кроликом, а с народом общаться надо. Мы теперь думать должны, как вольный Дон-Батюшку от новой напасти охранить. У нас в казачьем гимне слова такие есть: «Всколыхнулся, взволновался Православный Тихий Дон». Это значит, уж приходила какая-то беда, вот и всколыхнулся он, наш Тихий Дон. Тут, как видишь, и в прошлом являлись напасти, и тогда вспучивался Дон, волновался, и гнал со своих полей супостата. А водку… Её можно и не пить, а так… вид только подавать, что и ты не гнушаешься пьяной компании. Я давно уж так делаю. И вот тебе моё слово: впредь и ещё меньше пить эту отраву, а то, может, и вовсе откажусь. Пусть тогда на меня косятся казаки; почешут-почешут языки и бросят. И сами побольше думать зачнут. Помолчал Евгений, взъерошил копну начинающих седеть волос. И с воодушевлением, тряхнув головой, продолжал:
— По голубому ящику чужебесы нам твердят: русский народ изначально пьёт много; будто бы и в далёкую старину казаки и мужики по утрам надирались и по деревне пьяные шатались, песни орали. И будто бы наш главный герой и защитник земли русской оттого тридцать три года на печи валялся, что от самогона горючего не просыхал. Нет, Денис, не верь ты этим басням. Я теперь русский народ не люблю; плюнул бы ему в рожу. Это спьяну русские люди врага не разглядели и во все кремлёвские палаты его пропустили. Будь наш народ трезвый, разве он отдал бы власть и деньги, и все сокровища, и заводы, и редакции газет, и радио, телевидение паучью лупоглазому?.. А недавно я смотрю: батюшки мои родные! уж и негритянка безносая по экрану, словно обезьяна, прыгает и чего-то всё верезжит, и чему-то научить нас хочет. Сильно я тогда разволновался, долго заснуть не мог. Включил радио и слышу: англичане многоумные из Лондона бегут! В маленькие городки, на фермы, да и так, просто на побережье в палатках селятся, лишь бы от большого города подальше. А всё от тех же, от чужебесов побежали. Их коварная Тэтчер, а потом и улыбчивый простачок Блеер им за пазуху негритосов насыпали. Нынче мигрантов со всего света в Лондон по сто двадцать тысяч в год приезжает. Сначала-то чопорные англичашки смотрели на гостей с любопытством: во, мол, народ какой на свете бывает. Ничего не ест, не умывается и спит где попало. За каждой маминой юбкой куча ребятишек бежит. И все такие чёрненькие — от асфальта не отличишь. Ну, смотрели, улыбались, головами качали, а потом одного англичашку по вечеру в подъезде тиснули, другому голову трубой проломили… А вскоре уж и не выйти вечером на улицу. Стаями разбойники ходят. Ну, и… побежали англичане из Лондона. Скоро они к нам в Россию запросятся. А у нас, сам видишь: азия да кавказ дворцы на горах строят. Это нас-то, казаков, теснят, а что же про мужичьё косопузое думать. Москву-то, как слышно, и давно инородцы захватили. Немцы армаду танков и самолётов двинули, а Белокаменную захватить не сумели, а эти без единого выстрела взяли. По радио слышал: армян в столице только за последние два года на два миллиона прибавилось; азербайджанцев полтора миллиона в Москве живёт, а теперь и азия прихлынула: таджики с мешками марихуаны, казахи, узбеки, туркмены. А с Дальнего Востока наползли китайцы, корейцы, вьетнамцы. Москва разбухла от незваных гостей, скоро в Косово превратится; русские там в меньшинстве окажутся. Но русские не англичашки, они не побегут из своей столицы. Не было ещё такого, чтобы русские столицу свою бросали. Характер у нас не тот. Они как беду почуют, так и сплотятся в боевые фаланги на манер древних славян, а тут и из других русских городов на бой за столицу отряды потянутся. Вот тогда и закипит московский котёл, запылает костёр, вспучится гнев славянский. Хотел бы я посмотреть, куда тогда побегут думские сидельцы и мэр столичный — толстенький жидок в рабочей кепочке. И все, кто поджег славянский костёр, будут метаться на раскалённой сковородке, как мечутся и извиваются миноги у меня на жаровне.
— Ладно, дядь Жень. Страшно мне становится после речей ваших. Понять не могу: то ли сказку вы мне говорите, то ли и вправду русские люди без боя оккупантам нашу Москву отдают… Домой пойду к своим кроликам.
А скоро к нему пошла Мария, понесла молока. Денис ходил вокруг дома и чего-то искал. Маша звонким и невинным голосом спросила:
— Потеряли что-нибудь?
Денис встрепенулся, развёл руками:
— Да вот… смотрю: не приезжал ли кто-нибудь? Да вроде нет, колёсных следов не видно, а вот к окну кто-то подходил. Надо же кому-то, — раздражённо добавил он, — заглядывать в чужие окна!
Маша испугалась, подумала о том, что Денис сейчас же догадается, что следы на снегу её, но Денис на разбитые ботинки, купленные в развалах для старья, не посмотрел. Она сказала:
— Да это я подходила, хотела молока вам в форточку подать, — я даже крикнула, но вас не было.
— Ты? — испуганно спросил Денис. — Это ты подходила?
— Да, я, но вас не было, и я решила прийти позже.
Денис смотрел на неё пристально, и взгляд его был шальной, испуганный.
— Ты ничего не видела?
— Я? Где?.. Возле вашего дома? Нет, ничего.
— А… на столе?.. Ты в форточку заглядывала?
— Заглядывала и хотела поставить на стол молоко, но… потом раздумала.
— На столе ничего не видела?..
— На каком столе?
— На моём! На каком же ещё-то?
— На вашем? Нет, ничего я не видела. А что там я могла увидеть?
— Что?.. Не знаю. Но, может, кто из города приезжал? Может, супружница? А?..
— Не знаю. Я никого не видела.
Маша поставила на стол бутылку с молоком и вышла. Она только здесь, на улице, дала себе волю и от души рассмеялась. Подумала: «Казалось бы радоваться должен, а он ишь как всполошился. Деньги-то с неба не падают. Вот теперь и ломай голову».
Зашла к дяде Жене. Этот сидел у окна под иконой и страшно таращил на неё глаза. Маша испугалась.
— Дядь Жень, вы чего?
— Кто?.. Я?..
— Да, вы?
— Ничего. А ты чего?
— Я-то?.. А мне чего?
— И мне тоже. А что — видно чего-нибудь?
— Смотрите как-то нехорошо.
Дядя Женя поднялся, задев головой угол иконы с изображением Иисуса Христа. Зачем-то взмахнул руками и крякнул. И шагнул к Маше.
— Вы чего? — отступила к двери.
— Да что ты всё: чего да чего? Выпил я чертовщины какой-то. Сейчас же знаешь, травят нас азики проклятые. Водку самодельную гонят. А там на дворе никого нет?
— Нет, не видела. А кого вы ждёте?
— Не знаю, но кто-то должен быть. Ты никого не видела?
— Нет, дядь Жень, я была у Дениса. И у него никого нет, и у вас. А кого вы ждёте?
— Не знаю. Наваждение какое-то! А ты в нечистую силу веришь?
— Да зачем мне в неё верить? Я и так по ночам боюсь, а вы мне ещё страху нагоняете. Какая тут у нас нечистая сила в деревне? Если на кладбище, а тут-то чего ей делать?
— А она, если нечистая сила, так и дела делает нечистые. Так-то ни с того ни с сего она тебе добра не подбросит; например, сапоги новые или консервы мясные. Или, как думаешь, подбросит?.. Бабушка-покойница ничего тебе про нечистую силу не рассказывала?.. Или ещё про что-нибудь… невероятное?.. Ну, чего молчишь? Стоишь, словно аршин проглотила. Говори чего-нибудь. Чёрт знает, что со мной сейчас происходит! Душа с места сдвинулась. У тебя не бывает такого?
— Бывает, конечно. И ещё как часто. Ночью проснусь и смотрю в потолок. Страшно мне в доме одной-то. Если б в городе, так и ничего бы, а в деревне — жутковато.
— Ну, это у тебя пройдёт. Не век ты будешь одна куковать. Заведётся дружок — и страхи улягутся. Женская тревога, ясное дело, от одиночества. Это даже и не тревога, а томление.
— Да ну вас! — махнула Маша рукой. — Вечно они у вас, эти намёки. А я вам правду говорю: странный вы ныне какой-то! Может, и впрямь водку какую грязную выпили? Я по радио слышала, будто за время рождественских и новогодних праздников в области нашей четыреста мужиков водкой отравилось. А сколько же их тогда по всей России полегло? Так это вроде как бы на войне люди гибнут.
Помолчали оба, а потом Мария, стоя у косяка двери, проговорила:
— Я теперь на тумбочке у кровати приёмник поставила, слушаю и утром, и вечером. Так вчера академик выступал, у него фамилия Добролюбов, но, скорее всего, Благонравов, так он напугал меня: сказал, что мы, русские люди, вымираем и нас с каждым годом меньше остаётся. Неужто правда это?
— К несчастью нашему, это так, но академик одного не учёл: судьбу народа не бесы колченогие решат, а процессом деторождения Бог правит. Смотрит он смотрит на нас, идиотов, да как сыпанёт нам деток миллион-другой, мы и снова на ноги встанем. Тут ещё посмотреть надо, что он за птица такая, этот академик? Может, он и нарочно нас, русаков, стращает.
Евгений сидел под иконой в белой рубашке с растрёпанными волосами. На Машу не смотрел, а про себя тихо заключил:
— Оно, конечно, случалось такое, что и целый народ погибал, но это в том разе, если он культуры высокой не набрал. А у нас-то… Весь мир нашей культурой пропитан; сойди мы со сцены — и все другие народы осиротеют, весь мир людской пошатнётся. Они ведь, народы, вроде как бы дети малые: не могут в одиночку против дьявола стоять. Он, дьявол, то СПИД на них нашлёт, то музыку попсовую. Вот сейчас бабку Пугачиху-Певзнер с Киркоровым на нас напустил. Прыгают они на экранах, и нас в омут заманивают. Ну, молодёжь толпами и бежит за ними. Она, молодёжь, глупая и всё яркое любит. И чтоб всё в жизни не как у людей было, а как-нибудь иначе. Если на экране кто орёт не по-человечьи, то и она повторять начинает. Её теперь пивом стали заманивать. А пиво — оно на желудок действует. Вроде кислоты серной: кишки разъедает.
Евгений замолчал, а Мария толкнула ногой дверь и вышла. Отец не на шутку её напугал. Разговоры о Пугачихе ей показались странными. Как бы он и совсем с ума не спрыгнул, думала она, направляясь домой.
«Скажу ему, откуда деньги. Нельзя же так мучить отца родного».
Маша отвязала Шарика, повела его в дом. Пёс у неё был небольшой, пушистый, и глаза его сверкали чёрными весёлыми огоньками. Он любил, когда хозяйка ночью заводила его в дом и указывала место в ногах у кровати. Шарик будто бы даже кивал головой, давая понять, что место своё знает и готов защищать хозяйку от любого врага. И Маша была с ним спокойна: Шарик далеко слышал подходившего к калитке дома и тихонько подавал голос. Мария с ним тотчас же засыпала и спала крепко до позднего утра. И если бы не доить Сильву, она спала бы и до обеда.
Ранним утром она почувствовала прикосновение к щеке чего-то тёплого и влажного. Проснулась. Шарик тянет к ней мордочку и лижет языком. И поскуливает. На своём собачьем языке он говорит, что на дворе у калитки кто-то ходит. Скоро она поняла, что ходит отец. Давно приметила, что отца и Дениса пёс встречает радостным, нежным скулежом, а для всех других жителей деревни у него другой голос, не такой приветливый.
Поднялась, сунула в валенки ноги, накинула на плечи старый, ещё бабушкин нагольный тулупчик, вышла из дома. У калитки стоял запорошенный снегом отец. Маша называла его то отцом, то дядей Женей. Видно, он давно ходил по деревне или где-то тут, поблизости от своего дома, и успел замёрзнуть, но домой не идёт.
— Ты уже проснулась? — сказал он обрадованно.
— Я-то бы и спала ещё, да Шарик разбудил.
Пёс подбежал к Евгению, крутился возле ног. Евгений достал из кармана кусочек булки, сунул в тёплую мордочку Шарика. Пёсик знал, что этот большой, добрый и пахнущий рыбой человек носит для него в кармане что-нибудь вкусненькое. Другой дядя — то был Денис — не всегда давал еду, но если уж давал, то мяса. Шарик за то никогда не облаивал этих двух соседей и бежал к ним со всех ног, заходясь безудержной собачьей радостью.
— Я к тебе зайду, обогреюсь. А?..
В горнице разделся и сел на табурет спиной к ещё не остывшей печке. Маша тулупчик не снимала, сидела за столом под иконой Скорбящей Божьей матери. Смотрела на Евгения с детским удивлением, не могла понять, чего это он бродит по деревне в такую рань.
— У тебя не было такого, чтоб в голову разные мысли лезли? Всё лезут и лезут и спать не дают.
— У меня?.. Вроде бы нет, не было. А с чего бы им ни с того, ни с сего в голову лезть?
— А вот бывает. Причин нет, а они лезут. Вернее так сказать: причины есть, они хоть и пустяковые, а всегда найдутся. Вспрыгнут в голову, и мнут, давят — тошно станет. Я однажды в поле на дороге кошелёк нашёл, в нём три рубля было. Хотел потратить деньги, но раздумал. По дворам ходил и не успокоился, пока не нашёл хозяина. А зачем мне три рубля, если совесть неспокойна. Я и сейчас вот… Случись так, если б, скажем, деньги мне подбросили, я бы думал и думал: тратить их или ждать, когда хозяин объявится и скажет, по какой такой причине он их мне подбросил. Самому, что ли, не нужны?..
— Да кто же это деньги другим подбрасывает? Что это вы говорите…
Хотела назвать его «папа», но не смогла.
Маша хотела успокоить Евгения, но только масла в огонь подлила; он откинул назад голову, безумно смотрел в потолок. И тихо, отрешённо проговорил:
— И я так думаю: кому это взбредёт в голову свои кровные денежки чужому человеку подбрасывать. Ну, был бы родной, близкий… А таких-то у меня, кроме тебя, в целом свете нет. Я для всех чужой.
И, поднявшись и одеваясь, уставился на Марию, трагическим тоном проговорил:
— Один я во всём свете человек и для всех чужой, ненужный. Вот в чём штука, Мария, чужой, ненужный!
Махнул рукой и с силой толкнул дверь. Мария вслед ему крикнула:
— Отец, постойте!
Евгений вернулся. Смотрел на неё, а она смотрела на него.
— Ну, чего тебе?
— Простите меня, дядь Жень. Это я вам доллары подбросила.
— Ты?
— Да, я. И Денису — тоже в форточку кинула.
— Да зачем же подбрасывать? Отдала бы уж, по-людски… если они у тебя завелись. А, кстати, откуда у тебя так много денег?
— Азики со мной рассчитались. Заработала я.
— Азики?.. Ну, если азики.
Присел к столу. Почесал затылок.
— Уж очень много… Сказать кому — не поверят.
— А зачем же говорить? Вы их тратьте, а откуда они — кому какое дело?
— Э, нет! Приедет следователь и за шкирку возьмёт: что да откуда? Мне ведь за починку крыльца таких денег не дадут. Так-то, девка.
Подумал Евгений, потом спросил:
— А тот азик, в случае чего — может подтвердить, если надо будет?
— Да нет, дядь Жень, азики, они народ летучий: сегодня он есть, а завтра — к себе в Баку уехал. А то и дальше — в Турцию. Спрашивать некого будет.
Долго ещё сидел Евгений, думал. Потом поднялся:
— Ну, ладно, Бог не выдаст, свинья не съест. Будем жить-поживать, да добра наживать.
У порога постоял. Не оборачиваясь, проговорил:
— Азик такие деньги из рук не выпустит, ну да ладно: что сделано, то сделано. Об одном тебя попрошу: молчи ты об этих долларах, как рыба.
По пути домой решил:
— Зайду к Денису. Вместе всё обговорим и обсудим.
А Мария с беспечностью дитя малого завалилась в постель и тотчас же уснула. Молодость смелее смотрит в завтрашний день, возможные гримасы судьбы её не пугают.
В отличие от дяди Жени, который не знал, что делать с упавшими с неба деньгами, Денис не терялся. Он купил себе новую «Волгу», а свой старенький, но тоже ещё справный «жигулёнок» поставил под навес у Марии. При этом Машеньке дал книгу «Автомобиль» и сказал:
— Изучай устройство машины, дорожные знаки и правила движения. Сдашь экзамен и будешь ездить.
Подумав, качнул головой, добавил:
— И вот еще: забирай мой старый компьютер, будешь у меня работать.
— Кроликам хвосты крутить?
— Все дела загонишь в компьютер. Слышал я, что там у азиков ты и на компьютере преуспела. Так вот: принимайся за настоящее дело. К нам Шапирошвили в недавно отстроенный дом хочет детишек из города привезти, им на каждый месяц полтысячи кроликов будем поставлять. Да на двух машинах мы с тобой полсотни в день на базар отвезём. Чуешь, какой гешефт можем раскрутить? Ты мне всю контору заменишь.
— Ну, а это мы ещё посмотрим.
— Что посмотрим?
— Соглашусь ли я стать твоей конторой.
— Согласишься, — пообещал Денис. — Да ещё как согласишься. За милую душу. Вот тебе зарплата — за три месяца вперёд.
И Денис отсчитал тысячу долларов. Протянул Маше. Она не сразу, но деньги взяла. Пересчитала их. Сказала:
— Это что же — триста тридцать долларов в месяц? В пересчёте на рубли — девять девятьсот?
— Ну, да. А что — мало?
— За такие-то деньги… Найми свою Дарью. Пусть она нянчит твоих кроликов.
— Вот те на! Сдурела девка. Ей даёшь такие деньги, да ещё автомобиль в придачу, а она нос воротит.
Маша подвинула от себя зелёные.
— Пятьсот долларов! И ни копейки меньше!
Денис ошалело таращил глаза. Но потом решительно вынул кошелёк, отсчитал полторы тысячи.
— На! И приступай к работе.
И, затем, покачивая головой:
— Ну, Мария! Ну, девка! Тебе палец в рот не клади.
Оглядел её с ног до головы, подивился её стати и взрослости. Красивая головка с большими синими глазами ладно сидела на длинной шее. И ноги у неё были красивые и длинные.
— Дивлюсь я тебе: как-то вдруг выросла, похорошела. Боюсь, как бы я не влюбился в тебя.
— А что тогда будет, если влюбишься?
— А то и будет: женитьба, свадьба, новая семья.
— Не бойся, покамест этого не предвидится.
— А почему ты так думаешь?
— А потому что пока-то я никого не люблю. Тебя — тоже.
— Хе! Не любит. Да такие парни, как я, в овраге за моей фермой не валяются.
— Парень ты хороший — то правда, но и хорошего парня полюбить надо, а я пока никого не люблю. И говорить об этом я больше не желаю. Давай теперь о деле…
Поднялись на второй этаж в кабинет Дениса, забрали компьютер и понесли его к Марии в хату.
К вечеру того же дня Мария сделала ревизию всему содержимому компьютера, внесла в него свои каталоги, файлы, обозначила собственные, только ей известные коды и шифры, и, довольная собой, счастливо сложившейся ситуацией, выключила компьютер и принялась готовить ужин. Она ещё вполне и не верила решению Дениса завязать с ней такие деловые отношения. Раньше она выполняла лишь отдельные его поручения, ездила на его «жигулёнке» на районную птицефабрику за комбикормом, закладывала этот корм в бункера да посматривала за показаниями компьютера, где на экране изображался весь процесс кормления — да и то, делала это лишь в тех случаях, когда к Денису на малиновом японском автомобиле приезжала из города Дарья, жена Дениса. Дарью Маша не любила, — и не потому, что ревновала Дениса, хотя и это чувство развивалось в ней всё больше; и однако же не оно было главным. Мария не могла переносить откровенного презрения Дарьи к деревенской жизни, ко всему тому дорогому и прекрасному, что окружало Машеньку с детства и было источником всех радостей и счастья. Обыкновенно перед тем, как уехать домой, в город, где у Дарьи, как слышала Маша, была прекрасная квартира и домработница, Дарья заглядывала на ферму, но в само помещение не проходила, а лишь приоткрывала дверь и, будто бы нарочно, чтобы уязвить Машу, работавшую тут у кормушек, на неё не смотрела и не здоровалась, а страдальчески морщилась, зажимала нос пальцами и громко восклицала: «Фу, гадость!» И с треском захлопывала дверь. Теперь же Маша ликовала. Она за свою зарплату наймёт двух работниц, а на себя возьмёт лишь доставку комбикорма да компьютерную обработку всей жизни фермы, строительных и финансовых дел. Её душа заходилась от радости при мысли о том, как она втайне от Дениса будет финансировать работы по ферме и скоро превратит её в очень большое и доходное предприятие. И при этом всё время думала о том, как она утрёт нос этой задаваке Дарье и постепенно уронит её в глазах Дениса. «Пусть знает, какая она пустышка, пусть знает!..» — думала с заранее торжествующим злорадством.
Как-то незаметно в радостных хлопотах по расширению фермы прошла зима. К весне ферма обогатилась ещё двумя пристройками. Это были светлые помещения с высокими потолками, в подвале Маша установила движок, дававший тепло и электричество, там же был смонтирован насос, качавший воду в баки из нержавеющего металла. В городе Мария купила новые книги по разведению кроликов, по предупреждению болезней, выписала несколько журналов, в которых печатались статьи о кролиководстве.
Денис поражался уму и деловым качествам Марии, прикидывал средства, которые она тратила на развитие фермы, но ни о чём её не спрашивал, а лишь для случайного наезда контролёра взял в двух банках кредиты, следил за уплатой налогов. На ферме работали четыре казака и шесть казачек — платил им хорошую зарплату, и в станице все его уважали, надеялись и сами устроиться к нему на работу. Многие приходили занять у него деньги — он никому не отказывал, а старушкам, вдовам и многодетным давал денег побольше и на ухо говорил: «Когда разбогатеете, тогда и отдадите. А не то, так и ладно: рассчитаемся на том свете угольками».
В девятом часу вечера Маша сидела у телевизора и пила чай со своим любимым овсяным печеньем. У ног её лежал Шарик. Вдруг он встрепенулся и истошно залаял. Метался у двери, показывая хозяйке, что к дому приближается опасность. Так он обычно волновался, встречая грузин, поселившихся в станице сразу же после начавшейся в стране перестройки. Тогда ещё не было этнических ссор и разборок; люди разных национальностей свято верили, что все они братья и цель у них одна: построить коммунизм и есть-пить столько, сколько кто захочет, а на работу можно и не ходить, потому как всё будет людям поставляться по желанию и в неограниченных количествах. И почему это однажды в станице появились два грузина — этого никто из казаков не знал. Старики вспоминали, что некогда в давние времена в станице Каслинской проживали три еврейских семьи: Коганы, Берманы и Азировичи. Коган был аптекарем, и о нём говорили: все капли он делает из клюквы и только для разноцветья в одни добавляет сок смородины, в другие — ежевики, а в третьи — пчелиную пыльцу или мелко растёртую кашицу из чабреца. Об этом болтали злые языки, но станичники аптекарю верили и всем говорили, что капли им помогают. Берман держал несколько лошадей и возил на мельницу овёс и пшеницу. Азирович имел большой двухэтажный дом и в первом этаже принимал у казаков плохо выделанные кожи, железо, кости и ракушки. Дом его от фундамента до трубы был пропитан застарелой ядовитой гнилью, и от него далеко окрест распространялся удушливый тошнотворный запах, от которого даже собаки держались подальше. Они поселились в станице давно, вырастили и выучили в городах не одно поколение детей — все они там и остались, а еврейская колония со стариками и закончилась. От них осталась одна казацкая присказка: Коган, Берман, Азирович — тоже казаки.
Старые люди помнят, что евреи в станице жили дружно, а про Когана скажут: аптекарь был добр и, если к нему приходила многодетная вдова, давал ей лекарства в долг, а то и совсем бесплатно. А вот появившиеся здесь дети гор жили скрытно и между собой не ладили. Казаки редко их видели вместе, но недавно в первый тёплый и по-настоящему летний день к ним с Кавказа приехали молодые и старые женщины и с ними ватага крикливых ребят — кавказцев вдруг стало больше, чем цыган, поселившихся большим табором в южной стороне станицы. Кавказские мужики будто бы помирились и к удивлению казаков часто появлялись на людях чуть ли не в обнимку. Заходили они и к Марии. А всё дело в том, что по соседству с Марией, чуть выше на пригорке, один из грузин, Нукзар Шапирошвили, заканчивал отделку дома и всем говорил, что в нём будут жить бездомные дети, которых подберут на улицах Волгограда. Сами же грузины жили там, где и цыгане, в нескольких опустевших домах, купленных грузинами за гроши у сельского совета. Непонятно было казакам, зачем это понадобилось грузинам устраивать в их станице детский дом и собирать в него бездомных ребят, живущих на улицах Волгограда. Грузины обещали многим казачкам работу в детском доме и зарплату.
Мария смотрит в окно и видит: да, это они, Нукзар Шапирошвили и Авессалом Шомполорадзе.
Нукзар высок ростом, худой, сутулый и имел такой большой нос, что на него можно было повесить ведро. Женщины в станице называли его пеликаном, а казаки, имевшие привычку сокращать фамилии, назовут его то Шапиро, а то Швили. Второй грузин имел кличку боевую: Шомпол. Он был так же высок ростом, как и Швили, но только ноги имел короткие и семенил ими так мелко, что женщинам и малым детям казалось, что он и не идёт, а едет на коньках или на каком-то самокате. Смотреть на них было чрезвычайно любопытно и потому ещё, что они ни в чём не были похожи на казаков. И уж совсем невозможно было вообразить, как бы это они сели на коня.
Маша открыла дверь и пригласила гостей в дом. И как только они вошли, пёс, недовольно поворчав, залез под кресло, на которое села хозяйка, и приготовился ко всяким неожиданностям. Впрочем, неожиданностей никаких не было. Шомпол, который по обыкновению был проворнее своего товарища, подступился с вопросом:
— Мария! Ты ходил на рынок, много торговал чеснок — да? Ты доллар имеешь?
Маша отвечать не торопилась. Она внимательно оглядывала то одного гостя, то другого, а затем серьёзно и будто бы с ноткой недовольства ответила:
— Вы, друзья, всё перепутали: чесноком торгуют Зухра, Нино, Нани и ещё какая-то женщина из Армении, а я на вашем рынке работала в конторе. Я оператор компьютера, а не торговка.
— Ты — оператор? Там все говорят, что ты Манька из казачьей станицы, а зачем тебе надо говорить неправду?
Шомполорадзе, громыхнув простуженным носом, неожиданно заключил:
— Ты этот прибор забрал от рынка… когда наш главный барон умер в автомобиле. Мы скажем в милицию и тебе дадут решётку. Но нам ты нужна здесь, а не там в тюрьме. Говори быстрее: у тебя доллар есть?
— Кто же нынче живёт без доллара. Конечно, есть.
— Сколько? — спросили дети гор в один голос.
— Много, — сказала Марья. — Семь.
— Что семь?
— Ну, семь, говорю! Значит, семь долларов.
Оба грузина приоткрыли рты от изумления. Губы у них были толстые, розовые, как у младенцев. А вот зубы разные. Рот Шапирошвили сверкал белизной мелких и острых, точно у лисы, зубов, рот же Шомполорадзе смотрел частоколом крупных, не знавших зубной щетки клыков. Он вдруг наклонился к Маше:
— Зачем в станице нам говорят: Кавказ да Кавказ? И ты так говоришь. Да? Ты забыла, как меня зовут? И его как зо- вут?..
— Ничего я не забыла! Вас и все у нас так кличут: Кавказ! Вон пошёл Кавказ. А в другой раз скажут: Шомпол идёт. И ещё про вас говорят: чумумбы. Но я не знаю, что такое Шомпол, и слова такого «чумумбы» не слышала. А Кавказ — знаю. Хотя там и не была, но по карте могу показать. Там у вас горы и чечены. Они бегают с ножами и всех режут, а наш новый президент велел их мочить в сортире.
— Чеченцев пусть мочат, а про нас так не говори: чумумбы. Это что ещё придумали: чумумбы. Это Женька, ваш рыбак, такую кличку на нас повесил. Философ нашёлся! А ты нас называй по имени. А то мы тебе скажем: иди в Сибирь, и на Урал, где камень и железо. И Женьке вашему скажем. А тут земля наша. Мы её скоро купим.
Эту угрозу Маша не поняла, а про себя подумала: я им покажу кошелек, где хранятся деньги давнишние, полученные за работу на рынке, а про новые деньги, и про те, которые ей дал Денис, ничего не скажу.
— Вы купите нашу землю, а разве землю можно купить? Но позвольте: зачем вам знать, имею ли я доллар?
— Послушай, Машка!..
— Я вам не Машка, я Мария.
— Ну да, хорошо. Пусть Мария. А я Шомполорадзе, а пьяные казаки говорят: Шомпол. И ты так говоришь. Так я что? должен из этого залезать в бутылку?
— В бутылку можете не залезать, но меня зовите Марией. Я другого обращения не терплю.
— Хорошо, хорошо. Если у тебя семь доллар — это не доллар. Это гнилой листок капусты. И ты никому не говори, что мы у тебя их просили. Нам нужно много долларов, много! Ты понимаешь? А не эти… семь твоих баксов. А ещё нам скажи: ты хочешь ходить на работу?
— На рынке чеснок продавать?
— Какой рынок? Мы детский сад откроем. Большой детский сад. Там сто маленький человек будет.
— Ваших грузинят или чеченят?
— Ай, девка! Как говоришь с нами? Кто ты такая есть, чтобы так говорить? Русских детей наберём. Беленьких, как ты, и глаза у них, как вода озера. Русские! Понимаешь?..
— Зачем они вам, русские? Они нашей-то власти не нужны. Вон в Ивановке их бездомных и голодных не одну сотню наберёшь.
— Плохой у тебя характер, девка! Хорошим людям не веришь. И политику не знаешь, как всякая баба. Где ты вашу власть нашла? В Кремле? Там Яшка картавый сидит. Но, может, губернатор ваш?.. Он русский, но сидит у нас в кармане. В район свой ходи — там Хасан из Баку. Он себя Касьяном называет, а сам Хасан. Вот Хасан — это власть. Он скоро весь ваш район купит. А твоя русская власть?.. Нет её и не будет никогда. А мы — друзья ваши, всегда с вами были — Кавказ! Понимаешь?
— Понимаю, да только детки наши зачем вам?
— Кормить будем, одевать будем. Школу заведём, а потом за границу пошлём. Там они в богатых семьях жить будут. Вам это плохо? Скажи: плохо?.. Ты десять классов окончила. Чистая девка, красивая и ведёшь себя хорошо. В детском доме детей учить будешь.
— Перестаньте называть меня девкой. Мария я. Слышите? А деток я люблю. И жалко мне их. Если учить их, кормить да одевать — я, пожалуйста, пойду на такую работу.
— Пойдёшь? Вот хорошо. Мы тебя всегда любили, а теперь ещё больше любим. И деньги давать будем. Не семь долларов, а много. Целых сто!..
— Пойду, пойду. Давайте ваших деток — буду для них мамой.
— Мамой? Ах, хорошо. А теперь до свидания. Мы пошли, а ты закрывай дверь и никого не пускай. Ночью тут ходят цыгане, они положат тебя в мешок и унесут в табор, чтобы делать секс.
Мария знала, что такое секс, но не придала значения их словам.
Под креслом завозился Шарик. Он при упоминании цыган всегда волновался и угрожающе ворчал. Не любил он и сынов Кавказа, но этих он все-таки терпел и лишь зорко следил за каждым их движением. Сейчас он завозился под креслом и заворчал, давая понять, что визит окончен. И не успокоился, пока гости не оказались на улице.
— А теперь, Шарик, давай спать, — сказала хозяйка. И пёсик, поджав хвост, нехотя поплёлся к двери, где лежал коврик, служивший ему постелью.
Ночью, или это было уже ранним утром на рассвете, Мария за ухом услышала сопение; кто-то прикоснулся к ней чем-то мокрым и тёплым. Раскрыла глаза и увидела Шарика.
— Ты чего?
Пёс тихонько заскулил, потянул с неё одеяло. Маша поднялась и подошла к окну. На улице у самой калитки стоял автомобиль, — вроде бы «жигулёнок». Так, вплотную к калитке, обыкновенно подъезжал Павел Арканцев, станичный парень, учившийся на юриста в Сталинграде. По окончании института он снял в городе квартиру и перевёз туда мать Полину Васильевну. Павел частенько наезжал в станицу, присматривал родной опустевший дом, ловил с дядей Женей рыбу. Мария достала из гардероба красивый халат, — кстати, подаренный Павлом, умылась, наскоро взбила причёску. Павел хотя и был на восемь лет старше Марии, но Марии он нравился, и она всегда радовалась его приезду.
Вышла во двор, позвала Павла в дом.
— Здравствуй, сестрёнка! — приветствовал её Павел.
— Сестрёнка? Почему сестрёнка? Это что-то ново.
— Да, новость! Да ещё какая! Приятная она для тебя, эта новость, или не совсем, а что до меня, так я очень даже рад. Всё время мечтал иметь сестрёнку, — оказалось, она у меня есть. И как ты думаешь — кто она? А вот она — передо мной. Ты и есть — моя сестра. И не какая-нибудь, а самая настоящая, единокровная.
— Да ладно тебе! Несёшь околесицу. Скажи лучше, с чего ты взял всё это?
— А мне недавно матушка проболталась. Хлебнула винишка лишнего, да и говорит: дядя Евгений-то, что живёт на горах, он ведь отец твой. И Маньке он отцом доводится. Никто в станице этого не знает, а мы-то, ваши матери, знаем. Вот и ты знай. Говорю это тебе для того, чтобы ты с Маняшей любовь не закрутил. Грех это большой — родную кровь перемешивать. А если где случай придёт, чтоб защищал её, и чем можешь — помогай. Маша слышала, как дробно застучало в висках, краска кинулась на лицо. Не знала, что и думать: жалеть ли об этом или радоваться. Грела под сердцем мечту: вдруг как сладится у них любовь, а тут разом всё обвалилось. Вспомнила суды-пересуды о любовных историях дяди Жени, о том, что едва ли не каждая вторая одинокая женщина побывала в любовницах у этого весёлого и доброго богатыря.
Собралась с духом и сказала:
— Брат так брат. Я тоже мечтала братика иметь. Ну, а теперь, как мужики-станичники говорят, не грех нам и отметить такое событие. У меня вон в термосе чай заварен.
И они впервые по-семейному расселись за столом. И Шарик вылез из-под кресла, положил передние лапы на колени Павла. Признал, значит, за близкого родственника.
Беседа скоро соскользнула на деловую почву:
— Зачастил ты в станицу. Ай, дело какое объявилось?
— Умница ты, Мария. Сердцем слышишь мой интерес. Ты ведь знаешь, я человек служивый, мои интересы всюду рассыпаны. В округе нашей фальшивый доллар по рукам ходит. Будто кто из казаков монетный двор наладил и баксы американские печатает по ночам. Может, слышала про такое дело? А?.. Помогай родному брату жуликов ловить. Я ведь следователь по особо важным делам. Видишь, какой секрет тебе выложил, а сам ещё и не знаю: можно ли тебе доверить государственную тайну?
— Мне-то можно и доверить, а другим поостерегись. По станице такой звон пойдёт — хлопот не оберёшься.
Опустила глаза Мария, задумалась. Сказала братцу:
— А ты в погребе моём поищи. Может, это я денежный станок наладила?
— Ну, вот — ты уж и обижаться. Не тебя же я подозреваю, а, может, слышала чего, может, догадку дельную подкинешь. Ты ведь и на рынке работала, многих кавказцев знаешь. От них сейчас большая грязь на Русь ползёт. А тут ещё цыгане в станицу лезут. Землица русская ослабла теперь, некому её защитить, вот и повалило на неё всякое отродье. Ты, небось, слышала, как певец Ножкин про наше время поёт:
Опять Россию словно леший сглазил,
Опять наверх попёрла лабуда.
Мария возразила:
— Ты как-то нехорошо о людях других говоришь. В школе нас учили, будто бы все люди хорошие.
— Оно так — хорошие, конечно, но лишь тогда они хорошие, когда у себя дома живут, а к нам в гости приезжают. А если вот как сейчас: все рынки заполонили, во все большие города толпами понахлынули… И не только в города. Вон в станице нашей… Сколько их понаехало. От России отделились, а на поверку-то и вышло: без русских они и жить не могут. Грабить и обманывать некого.
Задумался Павел, в окно смотрел. Потом стал рассказывать:
— Денис машину новую купил. Стал расплачиваться, а и у него двести долларов фальшивые оказались. Милиция на заметку его взяла. Наш батюшка кое-что тоже в районе покупал — и у него триста долларов фальшивых нащупали. Милиция добиралась: что да как? Откуда доллары такие? Кому чего продавали?.. Ну, Денис кроликов кавказцам поставляет, а папаша наш кому крышу починит, кому дорожки в саду прокопает, — всё этим, конечно, пришлым, кавказцам. У наших-то казачков откуда доллары? У них пенсия, а пенсию рублями выдают.
Мария обрадовалась:
— Вот ты и пошуруй в карманах у кавказцев. У них они, фальшивые баксы. Видно, с чеченцами связь налажена, а в Грозный, говорят, станок из Америки завезли. Чеченский-то доллар от настоящего трудно отличить. Помолчала Мария. Потом продолжала: — То-то они, кавказцы, по станице рыщут, и ко мне заходили. У тебя, говорят, доллар есть? А я им: как не быть! Я, чай, на рынке торговала, вот они, доллары мои. Кошелёк показала, а в нём семь долларов. Ну, они выругались по-своему и смотреть не стали. Это, говорят, не доллар, а гнилая капуста.
Спросила Павла:
— А у тебя есть фальшивый доллар?
— У меня есть: вот он!
Подаёт Марии десятку. А Мария из ящика стола свою десятку вынула, на свет разглядывает. И так повернёт и этак — нет разницы. И щурится, и жмурится — и близко к лампочке зелёную бумажку поднесёт, и сбоку глаз нацелит.
— Есть разница! Вот эта бумажка бледнее. Как бы выцвела малость. Наверное, она и есть поддельная.
Павел взял у неё из рук деньги и тоже на свет стал разглядывать. И долго этак изучал и сравнивал — нет, он никакой разницы не находил. Махнул рукой и отдал настоящий доллар Марии.
— Врешь ты, Мария! Их и в банке-то не всякий проверочный аппарат различает. А ты, ишь, углядела.
— Не веришь мне? Возьми их и снова перепутай, а я тебе и на этот раз поддельную покажу.
Павел перетасовал бумажки, словно карты, и подал Марии. На этот раз она быстрее различила.
— На, свой фальшивый! Теперь-то я скоро найду разницу.
Павел ахнул: да, нашла разницу! И он вынул еще пять фальшивых купюр, смешал их с настоящей машиной и подаёт ей:
— На! Вытащи из них свою, правдашнюю.
Маша принялась за дело. И на этот раз свою купюру нашла ещё быстрее. Возвращая Павлу его фальшивые, сказала:
— Других дурить можешь. Меня не проведёшь.
И бросила свою настоящую десятку в ящик стола.
Павел ошалело смотрел на неё, качал головой.
— Ну, глаз у тебя. Орлиная зоркость!
А Маша сказала:
— Вон диван, а вот плед — ложись спать. Я тоже спать хочу.
— Раньше ты меня в родительской половине запирала.
— Запирала, да. А теперь-то… Чай, не чужой. Чужих казаков боюсь, особенно молодых. И дядя Женя говорит: ты мужичьё проклятое дальше гони. Они одно только и знают, как бы вашего брата под себя подмять.
И, заваливаясь на свою кровать, добавила:
— А это хорошо, что у меня братец объявился. Молодой, красивый и — умный. Я ведь мечтала о тебе. Сколько себя помню, столько и мечтала брата иметь. А он, глядь, точно с неба упал. Вот только доллар фальшивый от настоящего отличить не умеет. Но ничего. Он, доллар, лишь бы попадал в руки, а уж понять, где фальшивый, а где правдашный, мы живо разберёмся. Ну, так что — спать будем?..
Протянула руку к настольной лампе, щелкнула выключателем.
Рассвет ещё не занимался.
В субботу Евгений обыкновенно ждал рыбаков. Они к нему приезжали сразу из двух городов: Ростова и Сталинграда. Он в молодости был «начальником Дона» — заведовал от колхоза лодочной станцией. И, как человек наблюдательный и от природы ко всяким талантам гораздый, научился каким-то таинственным образом улавливать ход жизни всего сущего в донской воде. За многие годы общения с великой рекой так дотошно изучил все происходящие в ней процессы, что мог в любое время дня и ночи, и даже зимой, указать на ход рыбных косяков, на места их забав и игрищ, — и даже на то, какой и когда у них бывает аппетит. Знал место, из которого в любое время года — зимой и летом, в любой час суток за полчаса одной удочкой на шарик чёрного или белого хлеба мог натаскать до пуда разнообразной рыбы. В месте этом была глубокая яма, и там рыба собиралась на отдых, на игры и на всякие другие свои потребности. Место это Евгений никому не показывал, а сам всех удивлял своим искусством добывать рыбу, близким к волшебству. Рыбаки знали: хочешь быть с рыбой — зови с собой Женьку. И шли к нему, и ехали, и везли ему городские гостинцы, кормили его и поили. Рыбаки привозили с собой бутылки вина, пива и водки. И в доме Евгения, и там, у костра на берегу Дона, они устраивали пиршества, — Евгений им не мешал и делал вид, что и сам с ними пьёт, но всегда оставался трезвым, и оттого его авторитет поднимался ещё выше. Если настойчиво предлагали выпить пива, он рассказывал, что по туристической путёвке ездил в Германию и там видел много немцев, больных животом. Болезнь развивалась от пива, до которого у немцев была большая охота.
Утром он пошёл к Елизавете Камышонок, чтобы пригласить её на рыбалку и там помочь ему приготовить уху. На лавочке под окнами дома сидел её муж, товарищ Евгения ещё по детской поре, Станислав Камышонок. Евгений, завидев его, обрадовался, хотел было обговорить последние новости мировой, а также станичной жизни, но Камышонок смотрел на него мутными незрячими глазами и качал отяжелевшей головой, грозя вот-вот свалиться с лавки.
— Эх-хе, Станислав! С утра успел нализаться!
— Угу. Принял малость. А ты скажи Лизавете: пусть нальёт нам с тобой по рюмочке. Тебе не откажет. Ты позавчера сазана ей принёс.
Из раскрытого окна донесся звонкий и незлобный голос Елизаветы:
— Налью я вам, подставляйте шире.
Елизавета уважала Евгения, и в её голосе он услышал некоторые приветливые нотки.
«Благодарна мне за колодец», — подумал Евгений. И подошёл к колодцу, который недавно вырыл по просьбе Елизаветы, а затем целый месяц ладил сруб. И хотя колодец был глубокий, Евгений работал один. Приходил утром и кончал дело вечером. А затем смастерил и валик, и достал для него цепь, а когда Лиза подступилась к нему с вопросом «Сколько возьмёшь за работу?», серьёзно сказал:
— Дорого.
— Сколько же? — спросила упавшим голосом.
— Один.
— Что один?
— Поцелуй.
Зарделась Елизавета.
— Ах, Женька! Всё ты балагуришь!
— Нисколько. Задолжала, так плати. Мне и тысячи долларов не надо, а только разреши поцеловать.
Елизавете нравился этот молодой и ладный большеглазый казак, улыбчивый и весёлый. Она бы с удовольствием расплатилась с ним горячим поцелуем, да ведь шутит небось. А он стоял возле неё и улыбался.
— Ну, ладно, говори серьёзно.
— А я сказал. Цены не сбавлю.
Проговорила тихим голосом:
— Так ведь не здесь же. Люди увидят.
И пошла в кухнёшку, служившую казакам и кухней, и столовой. И здесь, пламенея от прихлынувшей хмельной страсти, обхватила Евгения за шею, поцеловала горячо и нежно.
— Дьявол ты, Евгений! Бес в тебе сидит соблазнитель!
И ещё спросила:
— Есть будешь? Щи у меня сварены.
— Нет, Лиза, есть я не буду. Я ведь не из тех работников, которых кормить надо. Из великой любви к людям все дела делаю. А уж если ты попросишь, так для тебя Дворец съездов на горе поставлю.
Улыбнулся лукаво и — вышел.
Такой он был человек, Евгений. А что до колодцев, он один только в станице и умел показать место, где надо рыть его. И никому не отказывал в просьбе показать это место. И дело начинал с поиска в лесу такой тоненькой лозы, которая «улавливала» движение подводных струй. Забросит за спину три-четыре лозы, прогонит подальше всех любопытных, и даже кур и собак, ложится на живот и, наклоняя к самой земле лозу, ползает час, другой, а иногда и весь день. Потом, ткнув пальцем, скажет:
— Копайте здесь.
И никогда не ошибался. И как бы ни уговаривали взять плату за труд — не брал.
— Такой человек, — говорили о нём в станице. — Таких-то теперь мало осталось.
Случалось, в станицу заезжали иностранцы. Прослышав о нём рассказ, мотали головой: «У нас таких не бывает. Наши люди во всём порядок любят, а этот… Не берёт денег. Не в своём уме человек».
И они разводили руками.
К Елизавете он зашел часу в девятом. Хозяйка закончила приборку дома, набросила шёлковые покрывала на две кровати, стоявшие у противоположных стен, и теперь забирала валиком на голове густую темно-русую косу. Ей было тридцать три года, но она сходила за только что расцветшую женщину и как будто бы даже ещё и не совсем женщину. Евгения встретила молча. И даже не взглянула на него. Сидела у зеркала, продолжала прибирать голову.
Евгений подошёл к ней, положил руки на плечи. Елизавета поёжилась, но резких движений не сделала. Тихо проговорила:
— Охотник! Уж, поди, прицелился.
В голосе слышалась бабья нежность. И будто бы даже слабый, невольный призыв.
Евгений подошёл к окну: Станислав свалился под лавку, спал. К окну подошла и Елизавета. Покачала головой:
— Был муженёк, да весь вышел. Давно скукожился. Не сумел моим старикам и внуков подарить. А теперь-то я уж боюсь его. От таких-то пьяных, говорят, детки увечные родятся.
— Так за чем же дело? Ремесло нехитрое, курсы проходить не надо.
Елизавета села на свою кровать, — и так, что коленки её, круглые и розовые, как свежеиспечённые пироги, обнажились. Евгений подошёл к ней, положил на коленки свои могучие тёплые руки. Лиза вздрогнула и крепко обхватила Евгения за шею.
— Бабник же ты, Евгений! Не любишь никого, а и не упустишь того, что плохо лежит. Хоть бы причесался. Идешь к женщине, а вихры нечёсаны. Люб ты мне всегда был, люб. А детки от тебя — вон сколько по станице рассеял. И один другого лучше.
Затягивала в постель, жарко шептала:
— Деток хочу. Не одного, а много. И все чтобы как на подбор: сильные, красивые.
Шептала горячо, обнимала, целовала.
И не видели они, как поднялся Станислав и хотел было заглянуть в окно, но нога подвернулась и он снова повалился на землю. И не помнит, как и кто занёс его потом в дом и положил на ковёр возле его кровати.
А сделал это Евгений — по старой дружбе, из крепкой мужской солидарности.
Елизавета и Мария в ожидании гостей из города прибрали дом Евгения и приготовили обед, вскипятили большой чайник воды, насыпали в вазу набор полевых трав для чая. Маша пошла доить козу, а Елизавета с Евгением ещё возились по дому, когда к ним, едва волоча ноги, приплёлся пьяный Станислав. Елизавета, ничего ему не сказав, пошла к себе, а Станислав, стоя в дверях и подпирая руками притолоку, будто она падала, заплетающимся языком стал укорять товарища:
— Жень, нехорошо так делать… чужую жену… эксплуатировать. Ты свою заимей.
Евгений ничего ему не сказал, а завёл в спальню и толкнул на кровать. Тот повалился на неё и скоро уснул.
Начался ужин. Все сидели за столом, ели, пили, а Евгений в сарае готовил снасти — для себя и для нескольких важных гостей. Рыбалка для него — дело серьёзное и ответственное. Рыбалит он с раннего детства; ездил на ночь ещё с отцом, когда тот был молодым и здоровым. А потом уже, когда умерла мама, а отец тяжко болел сердцем, ходил на Дон со станичными ребятами и ловил больше всех. Кормил рыбой себя и отца, относил соседям, а взамен ему давали молоко, каймак и сметану. Когда же он окончил школу, устроился работать на колхозную лодочную станцию.
Из лагеря его отпустили на два года раньше срока — за хорошую работу. Колхоза уже не было, казаки остались безработными. Кормились со своих огородов и ловили рыбу. А на всяческие запреты говорили: «Пока Дон течёт, казак рыбу будет ловить». Евгений в лагере много читал, подолгу беседовал с умными людьми, которых там было множество; был в их компании и директор столичного универмага — мясистый еврей Епифаний Ширяевский. Этот любил Евгения за то, что тот частенько помогал ему выполнить дневную норму: распилить толстенное дерево, снести к месту костра сучья, оказывал и другие мелкие услуги. Ширяевский выписывал из Москвы книги, прочитывал их и отдавал Евгению. При этом говорил:
— Вот эту книгу читай раз и два, а если ты уже хочешь быть умным, и очень умным, как наш Соломон, читай и хорошие мысли записывай в блокнот. У тебя нет блокнота?.. Я тебе дам. Вот деньги, будешь в районном центре — купи себе.
Потом, лёжа на нарах, а нары их были рядом, отец Епифаний — так его называли зэки — развивал свои мысли:
— Жизнь такая сложная штука, и всюду тебя что-то выглядывает, и готова залезть в карман, и так, чтобы взять побольше, и ещё сунуть под нос кулак. Да, я много жил, мне давали хорошую должность, ко мне за товаром приходили люди. О-о!.. Если бы ты знал, какие это были люди! Когда он заходит, то ты думаешь: ну, вот — пришёл министр, или даже больше — Хрущёв или Брежнев. Он сейчас скажет: «Епифаний! Открывай свой сейф». Я смотрю и думаю: «Это уже твой конец!» У меня правое ухо имеет слабые нервы; оно начинает дергаться — взад и вперёд, взад и вперёд. Ты работал на складе — у тебя такое бывало? У меня бывало. И почему-то дергается не нос, не глаз, а ухо. Я говорил с врачом, он сказал: обычно нервный тик бывает на щеке. Ну, вот: у всех дергается щека, а у меня ухо. Я смотрю на пришедшего и думаю: говори скорее, что тебе нужно?.. И он говорит: «Я слышал, к вам пришли пыжиковые шапки». «Да, да — пришли, и мы их сегодня же выложим на прилавки». А он машет рукой и говорит: «Зачем на прилавки?.. Пусть они лежат на складе. Не каждому же гою ходить в пыжиковой шапке». И как только он скажет это сладкое слово «гой», с моего уха уходит страх. Оно уже не дергается, а как труба граммофона поворачивается в сторону пришедшего. А этот хороший человек прикажет принести одну шапку, другую, а иногда и третью. И я велю нести. А что, Евгений, ты сам работал на складе, у тебя были шкуры овцы, козы, — тебе жалко шкуру?.. Мне пыжиковую шапку не жалко. И шапки несут, и заворачивают хорошо в бумагу. И если ко мне пришёл человек очень важный, и он мне очень нужен, и он говорит это слово «гой» — я делаю хорошую позу и нежно этак скажу: это вам презент. Я для вас, вы для меня… И он всё понимает, он прячет бумажник и кивает головой. Ничего не говорит, а только кивает.
Епифаний был человек грамотный, интеллигентный — закончил торговый институт, но его речь совершенно непохожа на нашу, русскую. И звучала она как-то не по-нашему. Он говорил: «Да?.. Мине… Что уже ты сказал?.. Я не совсем понимал». И при этом наклонял к тебе голову, словно желая удостовериться, слушаешь ты его или нет. Хороший был человек, этот Епифаний. Евгений его любил. И если бы он приехал к нему сейчас, он бы сделал для него много рыбы.
— А что это такое — гой? — спросил он его однажды.
— А-а, гой?.. Ну, это не человек, то есть не совсем человек, как мы. Гои это все другие, они далеко, их не видно и не надо их видеть. Гой это дух. Где-то он блуждает, а зачем — неизвестно.
Евгений как-то спросил об этом журналиста Вячеслава Кузнецова, попавшего в лагерь за какую-то драку. Он всем на свете был недоволен и всех поносил нещадно.
— Гой?.. Ну это… такой человек, который вроде бы и не человек. Это ты, я и всякий, кто не еврей. Одним словом, гои; свиньи, идиоты, тупицы — всякая шантрапа. На ней можно ездить, её можно стегать кнутом, морить голодом — ну, делать примерно то, что новая власть делает сейчас с нами. Дурак ты, Евгений! Мы, русские, и все такие: дураки, идиоты, слякоть. Ты помогаешь этому жиду, а того не знаешь, что при обыске у него в сейфе нашли миллион рублей. Вот такие мы ваньки да васьки: посадили себе на шею мразь всякую и рады, что нам доверили тащить их на своём хребте. Тьфу, гадость!.. Тошно смотреть на идиотизм русских. Вот скоро они засадят нас в лагеря, как это уже пытались сделать два жида Дзержинский и Берия, тогда, может быть, и твоя глупая башка уразумеет, что это такое гой и почему они нас так называют.
Журналиста Евгений не любил; всех он поносил последними словами. Ну, ладно: ругай ты палача Берию, но он и Сталина честил. А его-то, Сталина, зачем? Он ведь, как писал в своих воспоминаниях Черчилль, принял Россию с сохой, а оставил с атомной бомбой. Ну, а если грузин, так и в Грузии не одни только Шеварднадзе живут. И Багратион был грузин, а Владимир Даль, наш великий русский человек, на поверку датчанином оказался. А сейчас вот многие героические подвиги в Чечне командир вертолётного полка Майданов вершил, — и погиб за Россию, а и он казах по национальности. Нет, Евгений к людям иного племени слепой ненависти не имеет. Он, конечно, за то, чтобы Россией правили русские, но если азиат, скажем, или кавказец, а вместе с нами живёт, готов за Россию голову положить — я тебя принимаю по-братски.
Так он думал про себя, Евгений. И эти чувства и понятия шли у него не от недавно сломанного советского строя, не от воспитания; он такое отношение к людям слышал во всех клетках своего организма, он так был устроен Богом и природой, и силы такой, способной изменить его мироощущение, не было. И, слушая пламенные речи журналиста, Евгений думал: «Надо поговорить с ним по-дружески; негоже это, что он так взъярился на весь белый свет».
Обыкновенно кто-нибудь из гостей, давно знающих Евгения и близко расположенных к нему, прочтя плакат со словами Гёте, тихонько, — так, чтобы не слышали другие, — скажет:
— Ты, Евгений, эту агитацию сними. Не все поймут твой патриотический раж; вот с нами приехал вице-губернатор — он-то уж наверняка тебя не поймёт.
— А я и не хочу, чтобы меня все понимали. Важно заронить в душу искру активной боевой мысли. Россия-то погибает; нельзя же спокойно и с глупой улыбочкой присутствовать на её похоронах.
Плакат всех смущает. Рассаживаясь за столом, рыбаки долго молчат, не смотрят друг на друга, а потом, опрокинув рюмку-другую грязной водки, которую мошенники делают в подвалах сталинградских домов, кто-то скажет:
— Ты, Женьк, наверное полагаешь, что никто из нас за Россию не борется?..
Старые рыбаки, приезжавшие к Евгению ещё в ту пору, когда он молодым человеком работал от колхоза на лодочной станции, обращаются с ним, как и прежде, фамильярно. Но Евгений ни на кого не обижается. Отвечает спокойно.
— Отчего же… Я так не полагаю. Вот вы недавно выбрали новую власть в Сталинграде — наверное, это будет хорошая власть.
Никто при этом не взглянул на вице-губернатора, но все думали о нём; и о том, конечно, что он из пришлых, откуда-то заезжих, и лицом на русского не похож. В беседе он не участвует, низко наклоняет голову, и, о чём он думает, никто не знает. А Евгений продолжает:
— Борцов ныне почти нет, потому и Россию сбросили под откос, и людей, которые бы понимали суть момента, тоже мало. А уж в нашей станице таких и вовсе нет. Вот я и повесил плакат для общего пробуждения.
Щекотливую тему считают исчерпанной и переходят на тему предстоящей рыбалки. Тут Евгений авторитет единственный и неоспоримый. Коротко обрисует погоду, движение ветра, воды укажет, где, кому и в какие часы занимать места и какой снастью рыбалить. Затем все ложатся спать, а на рассвете поднимутся и двинутся в путь.
Во время рыбалки заваривается знатная уха — такая, которую умеет варить только Евгений и его главная помощница Елизавета Камышонок. В ухе и лук, и немного картошки, и морковки, и молодой петух — словом, его уха, Евгения.
И сами по себе возникают разговоры, — и опять политические. Давно знающие Евгения люди стараются «задрать» его, вызвать на резкие суждения.
Старый профессор, всю жизнь читавший лекции по истории коммунистической партии, а теперь читающий курс общей истории, говорит:
— Тебе, Евгений, теперь хорошо. Власть-то у тебя своя, карманная.
И показывает на низкорослого мужичка с короткими усиками и хитренькой улыбочкой на мелком лице. Это — вице-губернатор Красновский — заядлый рыбак, приезжавший к Евгению ещё до прихода новой воровской перестройки. Тогда он был нормировщиком на Тракторном заводе, но на выборах вначале проник в городское собрание, а тут и взлетел на высокий пост вице-губернатора. Однако рыбалку не бросил, как приезжал по выходным к Евгению, так и приезжает. Рыбаки помнят, как его однажды оконфузил Евгений. Это его он в своё время спросил:
— Как вы думаете, скоро мы построим коммунизм или нет?
Красновский сказал:
— Построим, конечно, но вот когда — это большой вопрос.
— А тогда вы мне скажите: а что такое коммунизм?
— Ну-у… это вопрос сложный. Тут не одну лекцию надо прочитать.
— А Ленин не видел здесь никакой сложности. Он сказал: коммунизм — это советская власть плюс электрификация. И что же? Советская власть у нас есть? Вон он, сельсовет, его из окна видно. А электрификация?..
Евгений показал на лампочку:
— Вот она.
Все смеялись, а Красновский краснел от конфуза. Не из тех он людей, что краснеют, но этот ещё не совсем потерял такую способность.
Среди рыбаков, приезжавших к Евгению, появлялись и люди важные, бывал и редактор областной газеты, и секретарь парткома большого завода — все они с удовольствием слушали Евгения. Во-первых, он говорил неожиданные и смелые вещи, однако не настолько смелые, чтобы их можно посчитать крамольными; во-вторых, Евгений много читал и самые интересные места, особенно относящиеся к истории казачества, выписывал и проговаривал затем во время застольных бесед. Главное же — он чувствовал себя хозяином. Хочешь быть с рыбой — езди к нему, принимай его колкие речи. Он никого не зовёт, не ждёт, а если уж приехал — выполняй устав его монастыря. Люди же, подобные Красновскому, завязывали здесь важные знакомства, прислушивались к биению пульса времени. Красновский не однажды клонил его к обсуждению еврейского вопроса, но Евгений всегда говорил:
— Евреи себя покажут. Они всегда и во всех странах себя показывали. Такой уж у них характер. Ни в чём они не знают меры. На Украине в трамвае я видел вывеску: «Не выханавывайся. Вбьёт». Так вот они всегда выханавываются, ну, тут их по башке и бьёт. Чем бьёт, как сильно и смертельно ли зашибает — не знаю, но что бьёт — то уж непременно. Во всех книгах я про то читал и от умных людей слыхал.
Ежесубботние рыбалки, которые сами собой без единого перерыва устраивались вот уже лет двадцать, начинались ночью, часу во втором, когда рыбинспекция, намаявшись за день, сваливала на свою базу в районный центр. И с каждым годом, и даже месяцем, рыбалка становилась многолюднее, особенно в последнее время, когда пришедшие к власти обманщики и воры, назвавшие себя демократами, стали вымаривать народ холодом и голодом, сокращать его на полтора миллиона в год. Народ же не хотел ни голодать, ни, тем более, умирать, — он вгрызался в землю, засевал каждый сантиметр овощами и фруктами, и рано утром, и вечером, и ночью таскал по Дону сетки, бредешки, добывал пищу.
Рыбалки принимали характер набегов на Дон, когда река тоже хотела отдыхать и всё сущее в ней предавалось гульбищам и играм.
Роль Евгения возрастала до степени мистической. Он форменно становился Нептуном, и рыбаки смотрели на него с надеждой: захочет Евгений помочь — будешь с рыбой, не захочет — тоже кое-что поймаешь, но лишь в том случае, если тебе улыбнётся удача.
По каким признакам раздавал Евгений свою милость — никто не знал. И как он это делал — тоже могли лишь догадываться.
Сегодня на рыбалку явились Шомпол и Швили, они крутились возле вице-губернатора, и Евгений из-за них не показывал Красновскому хорошего места.
Октябрьская ночь крепко пеленает во мрак леса и долы; где-то в чернильных тучах заплутался тоненький рожок молодого месяца, звёзды лишь изредка глянут на мир и снова нырнут под одеяло тяжёлых слоисто-дождевых облаков; воздух пропитан промозглой влагой, а река прячется под сенью береговых деревьев и лишь весёлые всплески играющих рыб манят надеждой на богатый улов.
Евгений на своей машине подъехал к самому берегу и тут, поблизости от своей палатки, наладил на приготовленных много лет назад камнях два котла и одну большую, литров на пятнадцать, кастрюлю. По опыту знал: ухи надо варить много, аппетит у рыбаков волчий, особенно теперь в сырую холодную ночь.
Уху Евгений варил сам. Однажды залетевший сюда случайно рыбак из азовского совхоза сказал: «Вы, конечно, говорить можете что угодно, но такой ухи, как варят наши рыбаки, никто ещё из вас варить не научился». Впрочем, поев Евгеньева варева, смиренно заметил: «Да, кажется, ваша уха и не уха вовсе, а чёрт её знает, какая это вкуснота». Просил у Евгения рецепт, но тот сказал: «Рецептом одним тут не возьмёшь, тут нужна композиция. А это уж, брат, удел мастеров особого сорта».
Обыкновенно Евгений все операции по сотворению ухи производил самолично и лишь резку лука да ещё две-три простейшие операции доверял помощникам, сегодня же, несмотря на то что на рыбалку приехал вице-губернатор, Евгений всё поручил Елизавете, Марии и хуторянке, приехавшей из своего хутора на «Запорожце» с двенадцатилетним сыном Василием. Татьяна никогда не была замужем, но сынка и дочку Ксюшу прижила от Евгения; Василий знал своего отца, нежно любил его и многие дни проводил у него в доме. В прошлом году отец купил сыну «Запорожца», и хутор Заовражный, на котором жили Татьяна с Василием и Ксюшей, стал ближе к дому отца, но если сын дневал и ночевал у бати, то мать его, имевшая на хуторе симпатию в лице тракториста Кирьки Безухова, наведывалась к Евгению редко. Нынче Таня вместе с Кирькой и Василием по просьбе Евгения налаживала третий очаг для варки ухи. Евгению сказала:
— Ксения в Сталинград уехала к тёте Гале.
Сталинград они называли по-прежнему. Хрущёвское имя Волгоград не приживалось.
— Как уехала? На чём?
— А так, села на поезд и уехала. Её проводники не гонят. Час езды — и она у тётки.
— Смотреть надо за детьми, — ворчал Евгений. — Девчонке десять лет, а она уже на поезде зайцем ездит.
— Ну, ты мне не указ! — огрызнулась Татьяна. — Не твои дети, не тебе и ответ за них держать.
— Знаем, чьи они дети, — осадил её Евгений. — Мать ты плохая, раз дочка бежит от тебя. Вот подам в суд и лишу тебя материнства. К себе заберу и Ваську, и Ксюшу!
Татьяна на это ничего не сказала. Слышала сердцем: любит Евгений Васятку и Ксюшу. Любит, а значит, и у них с ним, может, союз сладится. А Кирькой она дразнила Евгения. Не люб ей Кирька и до себя его не допускает. Любит одного Евгения. Безумно любит! И детей рожать только от него хочет. Она и сейчас беременна и с радостью ждёт третьего. И этот отцом назовёт Евгения.
— Да куда нам ещё один котёл-то? — возмущалась Татьяна.
— Народу ишь привалило — целый полк! — сказал Евгений, — бомжи пожаловали, а с ними все бездомные ребята. Человек двадцать будет.
— Ещё чего! Бомжей кормить! — заартачилась Татьяна, но Евгений её приструнил:
— Бомжи тоже люди. Их-то в первую очередь и накормим.
Евгению нездоровилось: болел затылок, стучало в висках. Недавно к нему это привязалось: голова стала болеть. Не часто, но случается: затылок вдруг заноет. С чего бы это? Ещё сорока пяти нет, а уже хвороба прицепилась. Он лежал на копне сухих веток и вяло наблюдал, как разворачивается рыбалка. Процесс этот без его участия всегда проходил бестолково, люди таскали туда-сюда лодки, стучали вёслами, громко галдели. Никто не видел и не слышал рыбу, не знал, где она находилась, а Евгений снисходительно прощал им эту бестолковость, не торопился вносить элементы научной организации труда. Он ещё не знал, кому будет помогать.
Я не верю в колдунов, шаманов, ясновидящих и умеющих читать задним местом. И хотя на вопрос моего друга маститого поэта Игоря Кобзева «Ты веришь, что у меня в сарае поселилась тень Суворова?» великодушно отвечал: «Верю, конечно, верю», мысленно же посмеивался над ним и над его дружбой с экстрасенсами, астрологами и всякими Джунами, у которых из пальцев летели искры. Однако Джуна Джуной, она человек восточный — он этих людей не знает, а вот в русских людях заметил свойства, на грани волшебства стоящие. Иной и пьёт много, и даже под хмельком вдруг скажет:
— Власть чертей и бесов ненадолго. Скоро снесёт её.
— Как снесёт, кто снесёт? — вопрошает Евгений, жадный до всяких неожиданных и смелых догадок. — Да кто снесёт-то? Ну, если бы раньше ты сказал — тогда другое дело. Раньше казаки были. Да и в городах рабочий люд словно в котле кипел, а сейчас-то… Кто её по кочкам понесёт, власть эту проклятую? Заводы-то они не зря остановили. Боятся, значит, больших коллективов.
— Снесёт её! Вот ты ещё поглядишь. Мы-то все, выпивохи, передохнем скоро, а ты тверёзый, — ты и увидишь.
— Да кто снесёт-то? Чего буровишь?..
Пьяница поднимал вверх палец.
— Он снесёт, господь Бог. Моя бабушка говорила: Бог шельму метит и щелчком её по башке обязательно стукнет.
— Чтой-то я не слышал, чтобы ты Бога поминал.
— Не поминал, а теперь вот и я приникаю душой к Богу. В трудные времена нам всегда Бог помогал. Ты думаешь, в сорок пятом мы целую Европу на колени одни поставили, да америкашки нам чуток подсобили? Одни, без Бога? Нет, Евгений, без Бога полмира не одолеешь. Вон сейчас Чечня проклятая. Полтыщи головорезов с кинжалами бегают, а мы их одолеть не можем. А всё потому, что Бог от нас отвернулся. На Кремль ему тошно смотреть. Там дьявол поселился, сатана двурогая. Раньше туда меченый проник, а сейчас лысый сидит и с рожками. Вот Господь-то и гневается на нас.
Не верил Евгений в дела сверхъестественные, а вот прозрения пьяного человека слушал со вниманием; он и сам знал, где бывает место на реке, куда придёт косяк рыбы, и какой это косяк, и какая рыба… А как это он узнавал — объяснить не мог. И сейчас вот удивлялся: чтобы так события охватить и в такую глубь заглянуть, как пьянчуга этот…
— Ох, затылок болит! — пожаловался сидящему возле него Василию. А тот пощупал ладонью затылок отца и сказал:
— Давление у тебя.
— Какое давление? Откуда ты знаешь?
— У мамки бывает. И так же болит затылок.
— Ну! И что?..
— А ничего. Таблетку кинет в рот, водой запьёт — и проходит.
— А сейчас у неё есть таблетки?
— Есть, конечно. Сейчас принесу.
Евгений кинул под язык таблетку, запил водой, и через час боль в затылке утихла. И мир повеселел, хотя на лес и речку тяжело валилась тёмная сырая туча.
Евгений, обняв Василия за шею и прижав его могучей рукой, сказал:
— Где ж ты раньше был со своей таблеткой? У меня-то голова уж давно болит, со вчерашнего дня.
— Откуда же я знал.
— Вот знай теперь. Пойди к мамане и половину её таблеток реквизируй для меня.
Василий ушёл и надолго пропал. А вместо него пришла Татьяна. Обхватила его за шею, заплакала.
— Да ты что ревёшь, дура?
— Кирилл замуж зовёт. Придётся идти. Негоже это бабе одной век вековать. Видно, уж судьба мне такая — пойду за Кирилла. А не люб он мне, не люб, слышишь. Обожглась об тебя, и с тех пор всё тело саднит. Тебя одного люблю. Тебя, чёрт ты приворотный! Будто и некрасивый, а ишь как баб к себе тянешь! Я после тебя всех других мужиков будто и не вижу.
Евгений гладил её волосы, говорил:
— И я к тебе душой потянулся, да сама знаешь: непутёвый я, не рождён для жизни семейной. Как увижу новую юбку, так и забываю всё на свете. В смысле баб я сильно общественный человек. Мать такого уродила.
И Евгений захохотал громко, — да так, что хохот его не совсем человеческий, далеко по Дону эхом покатился.
— Чёрт ты, не человек!
И Татьяна вновь ударила Евгения по щеке. На этот раз уже сильнее.
— Вот соберу по станице всех твоих любезных, устроим тебе самосуд.
Обхватила голову, поцеловала в губы. Так и трясла его: то кулачками в грудь толкнёт, а то захватит голову и жарко целует.
— А таблетки Вася тебе принесёт. И прибор для тебя японский в аптеке куплю. При такой-то распутной жизни давление своё знать надо, а не то, не ровен час, хватит удар — и отгулялся молодец. Баб-то скольких осиротишь. Теперь у тебя и ещё одна появилась — Лизавета.
— Будет тебе трепаться!
— А чего трепаться? Чай не в городе живём, а в деревне. Тут мы все на виду. Про твою-то новую кралю один муж её, пьяница отпетый, не знает. А все другие-то уж давно вас заприметили.
— Ну, ладно: бери мою лодку и с Василием вон к дубу на том берегу плывите. Туда сейчас окунь подойдёт. Васька знает, как бредешок раскинуть.
Василий при живом отце с малых пяти-шести лет выполнял роль хозяина дома. Евгений часто навещал эту свою семью, обустраивал курень, ссужал Татьяну деньгами, любил Татьяну, Василька и Ксюшу и собирался забрать их к себе, но холостяцкая жизнь и внимание станичных красоток его затягивали, и он всё откладывал женитьбу. Василий же во всём был ему помощником и выказывал удивительные таланты в хозяйственных делах. Он давно усвоил рыболовецкие хитрости и даже перенял у отца искусство находить место для рытья колодца. И не однажды уж находил, но ползал на животе по нескольку дней, и мать, видя, как это трудно ему даётся, не разрешала соглашаться на такую тяжкую работу. Были у него дедушка и бабушка ещё молодые, да с распадом в станице колхоза нигде не работали, а лишь возделывали огород. Потом неожиданно ночью кто-то увёз их в Сталинград. Василий волновался и даже плакал, но отец ему говорил, что дедушка и бабушка скоро объявятся в станице. Часто оставлял его у себя ночевать, а утром брал с собой на работу и учил всякому ремеслу. Мальчонка всё постигал быстро, и лишь ток воды под землёй долго ему не давался. Отец говорил:
— Молод ты еще, Васька. Глаз у тебя остёр, а вот, как вода под землёй ходит, постичь не можешь. Вода она душу свою и всякое волнение через любую толщу на свет божий подаёт. Живая она и с нами общаться желает. Вот когда поймёшь её, душу водяную, тогда и услышишь, и увидишь, и из плена её вызволишь. Она уж тогда и послужит тебе.
Но чтобы парень не падал духом, добавлял:
— Ты пока рыбу научись ловить, а как подрастёшь, у тебя и на колодцы талант проклюнется. И потаённые рыбные места показывал, где во впадине рыба собирается. И тот быстро запоминал эти места, и время, и погоду, когда рыба в любимые свои ямки заходит. И Василий, к удивлению даже взрослых опытных рыбаков, всегда приходил с реки с большой рыбой, едва умещал её в рюкзаке.
А недавно радостная весть облетела станицу: дедушка и бабушка вернулись домой.
Сегодня Василий как-то необычно много суетился, был чем-то взволнован. То и дело заходил к Евгению в палатку.
— Из города важные люди приехали. Им сам рыбинспектор свой катер отдал и сказал, в какие часы рыба в Быструю зайдёт.
Быстрая — рукав Дона, подходивший близко к станице. Здесь Евгений и служил на лодочной станции, и рыбу ловил. Василию сказал:
— Если меня спросят, скажи: заболел дядя Женя. Пусть сами ищут место.
У Евгения и вправду после головной боли слабость во всём теле появилась. Татьяна принесла ему других таблеток, и он выпил сразу две. А ей сказал:
— Ты с Василием бери мою лодку, и на ней плывите к дубу на том берегу. Васька знает, когда рыба пойдёт.
Женька высунулся из своего двенадцатиместного автобуса, который он недавно купил, оглядел небо и сказал:
— Нынче рыба косяками пойдет. Разная будет; и щука придёт, и сомы, и даже белуха пожалует. Сегодня воздух такой, палым листом пропитан и дождем запахло.
— Женьк! — подступилась Татьяна. — Да ты откуда это всё знаешь о рыбе? Уж не колдун ли ты в самом деле? Бабы-то о тебе чего только не скажут.
— А ты слушай их, баб этих. У них языки длинные. А и у тебя не короче.
С этими словами он растянулся на полу автобуса, сунул под голову руки. Татьяна уходить не торопилась. А Евгений, видя её краем глаза, продолжал:
— Бабы говорят — это хорошо. Люб я им, твоим бабам, вот они и гуторят. Им об меня интересно языки почесать. И не только языки.
И он многозначительно хохотнул.
Татьяна толкнула его в плечо:
— Ладно, я пошла. Мне сегодня рыбы много надо, а рыбинспектора не будет. Он свой катер этим двум иностранцам отдал. А если отдал, значит, деньги от них взял. За взятку-то эту и мы попользуемся.
— Не в иностранцах дело — вице-губернатор тут нынче, а ему-то инспектора и сами готовы наловить рыбы.
Она хотела прикрыть дверцу автобуса, но Евгений придержал дверь ногой, сказал:
— Не закрывай. Мне воздух нужен.
И она направилась к лодке, где её давно уж поджидал Василий.
Татьяна хотела было сесть за вёсла, но Василий взял её за руки и усадил на среднюю лавку. Мужским властным тоном проговорил:
— Не женское это дело — грести лодку.
Когда лодка уклонялась от дуба вправо или влево, Татьяна подавала команду, куда довернуть.
С холма, на котором стояла станица, сильно подул ветер, небо как-то вдруг помрачнело, на Дон и на лес задонский, точно театральный занавес, наползала чёрная туча. И скоро стало темно, и пропал дуб, и даже берега не было видно.
Послышался рокот мотора рыбинспекторского катера. Василий отвернул лодку, и катер пронёсся в сторону к дубу. За ним поплыл Василий. В нескольких метрах от берега он забил в илистое дно кол с привязанной к нему сеткой и затем второй колышек забил невдалеке от берега. Сказал матери:
— Сиди здесь и жди рыбу.
— А ты куда?
— Я пойду к дубу и посмотрю, что там делают турки.
Двух кавказцев, назвавшихся грузинами, казаки почему-то окрестили турками. Потом эти «турки» купили в разных концах станицы два пустующих дома, снесли их и на их месте начали строительство трехэтажных дворцов. Два или три десятка здоровых и молодых станичных мужиков они наняли на работу и хорошо им платили. В станице их зауважали, но продолжали называть обидным у казаков словом «турки». Скоро в станице узнали, что эти турки всего лишь представители каких-то богатых людей, а сами же они хотя и имеют много денег, и платят рабочим по триста-пятьсот долларов, но в сущности такие же наемные люди, как и казаки-строители.
Как-то по станице проползла весть, что когда дворцы будут готовы и в них поселятся настоящие хозяева, то эти хозяева купят окрестные земли: один скупит десять тысяч гектаров по правую сторону Дона, другой — столько же по левую, то есть те поля, бахчи и сады, на которых издревле стоит станица Каслинская.
Бабы загалдели:
— А как это — землю скупить? Разве такое позволят?
— Да кто ж и позволить может! Брехня всё это! Зря языками чешут. Спьяну-то и не такое наплетут.
На том станичники и успокоились. Но потом, два года спустя, прошёл новый слух: московская дума разрешила земли продавать.
Опять гуторили:
— Какие земли? Неужто все, какие захочешь?
— Ну, ты и захочешь, так не купишь. А вот из Америки миллионер приедет — тот купит.
— А как же мы будем? По чужой земле вроде бы и ступить нельзя.
— И-и!.. Слушайте вы их! Народ горазд всякую чепуху молоть. Сегодня земля, а завтра, мол, и воздух продавать зачнут, и Дон наш Батюшку Березовский к себе в Англию уволокёт.
Тем закончился и этот разговор.
Ожидали, когда небо посветлеет и взору откроется поверхность Быстрой. Вася по прежнему лову знал: косяки рыбы засверкают под светом звёзд трепетной рябью воды, но сейчас поверхность Быстрой покрывалась тенью от чёрной тучи, и мальчик боялся, что ход рыбы он не уследит. Какая пойдёт? Этого и отец его не всегда мог сказать. Рыбы в Дону много. Косяк мелкой плотвы засветится, а вслед за ним и щуки зубастые воду взбурунят, а там и сом тупорылый под лунным светом воронёной тушей блеснёт, а в другой раз с глубины донской в Быструю свернёт заплывшая сюда с Азовского моря серобрюхая белуха. Но это бывает редко, и если уж царь-рыба величиной с акулу, а то и поболе, вдруг здесь объявится, она скоро на песчаную отмель угодит. И тогда с перепугу реветь начинает и хвостом по песку словно молотом бухает; казаки, и особенно казачки, случайно оказавшиеся в ту пору на берегу, немели от ужаса и Бога на помощь звали. Чудилось им, что дьявол морской в их края пожаловал и ждать им после такого гостя беды неминучей. И вправду ведь! — давно заметили: после белухи непременно что-нибудь случалось: или дом сгорит, или человек умрёт.
С неба вдруг посыпались крупные капли дождя. Татьяна метнулась к черневшему на бугре сооружению с камышовой крышей: его оставили приезжавшие из города рыбаки, и оно ещё хранило тепло их недавнего присутствия.
— Василёк! Иди сюда. Тут постель из соломы.
— Я пойду сетку налажу. А когда рыба придёт, мы услышим, как она плескаться будет.
Дождь полил как из ведра, и Василий, насквозь промокший, прибежал под навес. Татьяна ощупала головку сына и пропела своим низким, почти мужским голосом:
— Э-э, парень! Да ты можешь простудиться. Снимай-ка рубашку и штаны.
— Штаны ничего, не промокли, а вот рубашка…
Татьяна сдёрнула с него рубашку, подгребла солому, потом сняла с себя тёплую, подбитую ватой куртку, укрылась сама и накрыла прильнувшего к ней Василька. Он вначале дробно стучал зубами, весь дрожал от холода, но скоро согрелся и стал прислушиваться к тому месту на реке, где растянул свою сетку. Однако дождь усилился, и Вася незаметно для себя и матери уснул. Во сне он слышал, как где-то, далеко-далеко, на синих вершинах донецкого кряжа Эрдени, раздавался глухой и печальный плач девушки. А потом увидел и саму девушку. Она сидела на верхушке горы и горько рыдала; лил дождь, ветер трепал распущенные волосы девицы, а она всё плакала и плакала. Но вот его словно бы кто толкнул; он проснулся, и услышал, что плачет мама. Она прижалась к его спине, склонила над ухом голову и плачет тихо, почти беззвучно, но сотрясается всем телом, и всё жмётся к его спине, жмётся.
— Мама! — окликнул её Вася.
— А!.. Ты не спишь?
— Нет, а ты?
— И я не сплю.
— А кто это плачет?
— Плачет? Не знаю. Может быть, это я плачу.
— А зачем же ты плачешь?
— Зачем?.. Не знаю, зачем. Грустно мне, Вася. Вот и плачется.
— И не грустно. У нас всё хорошо. И папка нас любит. Он мне обещал нового «жигулёнка» купить, последней марки, большого, красивого.
— Ну, ладно. Если так, то я не буду плакать. А ты спи, спи, сынок.
Вася продолжал:
— А плакать не надо. Люди не любят слабых. Не любят, потому как и сами слабые, и сами часто плачут. Папка говорит: людей сейчас нет, а только мусор остался. Одни пьют, другие воруют, а третьи и сами не знают, чего они хотят. Это ящик их дураками сделал.
— Какой ящик?
— Телевизор. Его ещё голубым разбойником называют. Там, в ящике, будто бы не люди сидят, а бесы с рогами. Я присмотрелся: и вправду — на людей они не похожи. Ну, то есть люди, конечно, но не такие, как все. И кличут их не по-людски: Сванидзе, Хакамада, а ещё и обезьянка чёрная промеж их прыгает. Мне даже показалось, что у неё из-под юбки хвост торчит. Все они силу колдовскую имеют. Скажут: пейте, люди! И люди пьют. Говорят, в Москве или Петербурге все парни и девушки по улицам с бутылками ходят и прямо из горла пиво пьют. А потом хватают друг друга и на глазах у всех целуются. У нас в станице на что уж пьют, а и то казаки бутылку от людей прячут, стараются в сторонку отойти, чтобы, значит, от глаз подальше.
Помолчал Василий, а потом видит, что мать ему не отвечает, а будто бы даже и не слышит его, стал уверять её:
— Я когда вырасту, в рот папироску не возьму и водку хлестать не стану. Не хочу мусором быть, а работать научусь, как мой папа. Он всё умеет делать. И с бедных деньги брать не буду, а что надо, бесплатно сделаю.
— А ты, Василий, философ. И рассуждаешь так, будто взрослый.
— А я и есть взрослый. Мне скоро тринадцать стукнет. Тринадцать — слышишь?..
— Слышу я, Вася, слышу. Отец твой верно говорит: русский народ совсем измельчал. Видно, и вправду, бесы ему душу замутили. На что уж казаки честь свою пуще глаза берегли, а теперь и на них мара нашла. Уж если напьётся какой, страшнее племенного быка бывает. Недаром моя бабка говорила: бык опасен спереди, лошадь сзади, а пьяный со всех сторон. А твоя речь мне душу греет. Не хочешь пить — и не пей, и не кури, и к женщинам относись бережно. Она, женщина, уют и красоту жизни создаёт, род продолжает, — от неё, как от солнца, свет и тепло идут. Недаром на Востоке девочку, а затем и женщину от тёмных сил и дурного глаза берегут, в чёрную материю с ног до головы укрывают. Чистой и весёлой должна быть женщина! Ей муж хороший нужен. Без мужа она что полынь засохшая: куда ветер дунет, туда и несёт её. Нет страшней для нашего брата одиночества. Одинокая женщина как товар залежалый: лежит себе и лежит, а люди мимо проходят. Я вот такая теперь: болтаюсь среди людей, а замуж меня никто не берёт. Потому и плачу часто. Ночью-то лежу-лежу и вдруг слёзы сами польются из глаз. Обидно мне, Вася, и страшно одной-то жить. Хорошо, как вот теперь, молодая и здоровая, а как старость припожалует, да болезни разные. Кто тогда мне поможет и слова утешения скажет?..
— А я куда денусь? Чай, сын я тебе. И Ксюша есть. И папка у нас есть. Я вот скажу ему, чтобы вместе мы жили. И жениха тебе искать не надо. Есть же у тебя муж. Да ещё какой! И водку не пьёт, и делать всё умеет.
— Добрый ты у меня, Васяня. За эту твою доброту великая любовь тебе от людей выйдет!
Туча, простучав последними каплями по камышовой крыше, свалилась за лес, и небо, умытое дождём, заулыбалось звёздами, засверкало далёкой синевой известных человеку и ещё не открытых, но посылавших на землю свет галактик. Невдалеке от старого дуба, со стороны Дона, потянулась трепетная рябь рыбного косяка. Но ни Татьяна, ни Василий косяка не увидели; они безмятежно спали, свившись в комок и щедро согревая друг друга. К счастью, с того берега зорко следил за подводным царством вездесущий Евгений. Его разбудили ребята, неожиданно прикатившие на большом баркасе из районного центра. Их было человек тридцать; беспризорники, осиротевшие за годы проклятой перестройки, потерявшие родителей от нестроения жизни: от остановки фабрик, мастерских, развала колхозов и совхозов. Они услышали, что какие-то иностранцы хотят увезти их в Италию и там распределить по семьям, желающим приютить беспризорных русских детей, которых в России теперь миллионы. И оно бы хорошо, многие ребята и девочки мечтали о таком счастье, но кто-то им сказал, что это только говорят, что их приютят в семьях, а на самом деле они попадут в клиники, где будут брать у них кровь и вырезать органы для лечения богатых людей. Ребята очень испугались и ночью же с попутным катером поехали к дяде Жене, у которого они не однажды были и ловили с ним рыбу. Дядю Женю они нашли спящим в своём просторном пикапе. Старший из ребят Павел разбудил его и рассказал о замыслах двух иностранцев, которые, кстати сказать, жили в Каслинской и сейчас укатили наверх к Дону на катере рыбинспектора.
— Молодец, Павлик, что привёз из города бездомных ребят. Они-то по своей малости замысла извергов понять не могут, а мы с тобой примем меры. Только ты о нашем уговоре ничего и никому не говори. А то ведь…
— Он посмотрел в сторону Дона: не стучит ли там катер с двумя иностранцами…
— У них руки длинные. Любого из нас достать могут. Ты ребят от себя не отпускай, мы с тобой частный детский дом организуем, тогда и посмотрим, как это они наших ребят в Италию переправят. Я давно думаю об этом — всех беспризорных в нашем районе собрать и усыновить, и нормальную жизнь для них наладить. Есть у меня такие люди и в городе, и в районе, — помогут они нам.
Про себя Евгений подумал: «Вот тогда и пригодятся нам Манькины доллары».
Он Марию называл по-старому: Манькой.
— А теперь, — сказал Павлу, — бери мою лодку, нескольких парней на подмогу и плыви к тому берегу: там Василий сетку поставил, и Татьяна там, да, они, мерзавцы, поди уснули. А рыба тут как тут: видишь, косяк идёт. Не знаю, какая, но, кажется, немалая, и косяк порядочный. Садитесь на лодку, да вёслами не шибко бухай; не распугай рыбу.
Павел взял с собой трёх парней и двух девочек и, умело орудуя вёслами, повёл лодку к берегу, к месту, на которое указал дядя Женя.
Было ещё темно, когда проснулся Василий. Татьяна крепко спала, и он, стараясь не разбудить мать, вылез из-под куртки, снял с колышка свою рубашку, — она на ветру успела подсохнуть, — надел её и спустился вниз, где стояла лодка. Сетку кто-то снял и с нею увёз рыбу. «Наверное, приезжал отец», — подумал Василий.
Посмотрел в сторону дуба: там, покачиваясь на волнах, стоял рыбинспекторский катер. Не осознавая, с какой целью, Василий побрёл к нему. И подошёл близко, со стороны кустов шиповника, затаился. Один из кавказцев негромко говорил:
— Трое каслинских сидят на «Постышеве». Их повезут в Италию.
«Как тогда… бабушка и дедушка. Они тоже были на “Постышеве”».
Василий чуть не вскрикнул, но зажал рукой рот. Уползая из кустарника в лес, мысленно повторял: «Трое каслинских!.. На “Постышеве”!». В мельчайших подробностях представилась ему картина, когда его дедушка и бабушка тоже оказались на «Постышеве» и он пытался их вызволить.
«Постышев» — речной трамвайчик, отслуживший свой век и откупленный для ресторана и гостиницы. На втором этаже спальные номера, а на первом — ресторан. Недавно его перекупила туристическая фирма. Её агенты приезжали в Каслинскую, ходили по домам безработных и обнищавших бывших колхозников и звали в Италию на работу и жительство. Отчаявшийся и обозлённый на местную власть дедушка Василия подписал контракт и вместе с женой двинулся на пункт сбора — на «Постышев». И там в первый же день напился и уснул, а Василий бродил по берегу и наткнулся на стайку беспризорных ребят.
— Вроде бы не наш, новенький, — окружили его ребята. Чего тут бродишь?
Василий рассказал, что его дедушка и бабушка отправляются в Италию.
Ребята окружили его плотнее, говорили тише, оглядывались по сторонам. Старший, чубатый и курносый, спрашивал:
— А ты хоть знаешь, зачем их туда тащат?
— Работать будут, жить по-людски. В Каслинской-то мы голодаем. У нас там тоже… ну, эти самые, демократы завелись. Колхоз разорили, технику и семена пустили с молотка, а теперь вот вроде бы и землю хотят продать. Будто бы им московская власть разрешила.
— Власть!.. Московская… Понимал бы чего.
— Казаки говорят. Соберутся возле магазина и гуторят. А я слушаю. Чай, не глухой.
— Слушаю. Политик нашёлся. Как же это московская власть, — будто бы наша, российская, и свою родимую землю продавать? А нас куда же? Хозяин-то может и сказать: земля моя, убирайтесь к лешему! Ну?.. И куда мы?
— Мы?.. В Италию, а вы — не знаю.
Курносый приблизился к Василию, зашептал на ухо:
— Маленький ты ещё, а потому глупый. Того даже не знаешь, что никакой работы нашим людям в Италии не дадут. Вас на заклание везут. У одного печёнку вырежут, у другого почки, а то и сердце из груди выскребут. И больным итальянцам вставят, а вас на помойку. Об этом весь город знает, газеты пишут, а вы лохи и дурьё деревенское. Беги скорее, говори деду, да дёру отсюда. Понял?..
Прибежал к дедушке, растолкал его и говорит всё это, а он пьяные глаза таращит и понимать ничего не может. Василий снова стал повторять про органы, а дед размахнулся и хрясь его по уху. Да так, что в голове зазвенело. И на другой бок завалился.
Потом Василий матери рассказывал. Она гладила его по голове, утешала:
— Сказки всё это. Ребята попугать тебя захотели.
Пошёл на улицу искать знакомую каслинскую девицу — она тоже согласилась поехать в Италию, — нашёл её на дискотеке; она с каким-то парнем прыгала и дёргалась, и извивалась, как минога на сковородке, а когда он попытался ей чего-то сказать, она толкнула его, — он упал и угодил под ноги какому-то здоровенному парню. Побежал на вокзал и — в Каслинскую, рассказать обо всём слышанном отцу. Про себя думал: если и на этот раз отец не поверит, он найдет газету и покажет ему, и маме, и всем каслинским людям. А не то, так и пойдёт в милицию. Пусть они проверят все документы и запишут адрес, куда отправляют русских людей.
На пристань он добрался к вечеру следующего дня. Перед тем, как подойти к «Постышеву», несколько раз глубоко вздохнул, успокоился и сделал такой вид, что его ничего не волнует и он от нечего делать прогуливается по набережной Волги. Прошёл два-три раза возле входа в речной трамвайчик и краем глаза оглядел человека, сидевшего на лавочке. Это был Вазур, иранец, служивший в охране. Вазур заметил Василия и крикнул:
— Эй ты — маленький казак! Иди сюда, слова тебе скажу.
Василий подошёл, но не близко; умышленно держался на расстоянии. Вазур с видимым спокойствием, но голосом нетвёрдым — таким, каким он обыкновенно говорил после выкуренной трубки слабого наркотика, продолжал:
— Начальник тебя искал. Скоро ходил в Италию, а тебя нет. Твой дед деньги брал, много денег! Тебе тоже давал, а ты зачем бегать?..
Вазур говорил всё тише, язык его едва поворачивался, и было видно, что он не так уж и хотел залучить Василия, однако Василий знал, что эти люди из сказочной страны Иран очень хитрые и их надо бояться. Решил его обмануть. Заговорил:
— Я тоже хочу в Италию. Там много еды, кругом море и всегда тепло. Я приведу твоему хозяину других ребят, много ребят. У них нет родителей. Они все бомжата и хотят в Италию.
— О!.. Это много хорошо. Ты будешь давать ребят, а хозяин даст бакшиш. И тебе даст, и мне даст.
— Пусть даёт деньги. Я тогда приведу ребят.
— Погоди. Один момент. Только один момент.
И он стал звонить по мобильнику. И скоро из пароходика вышел черноволосый толстый господин и Вазур показал ему на Василия. Толстый господин, очевидно он был итальянец, подошёл к Василию и заговорил с ним мирно, даже ласково:
— Ты имеешь много ребят?
— Много. Хоть сто!
— О-о!.. Это будет хорошо. А где они?
— Я их приведу, но мне нужны деньги.
— Деньги? Зачем тебе деньги?
— А тебе зачем нужны ребята? Ты ведь тоже получишь за них деньги.
— О, ты умный! Тебе мало лет, а ума много. Сколько же ты хочешь?
— Десять тысяч долларов.
— Десять тысяч?.. Твой грязный шпана так дорого стоит?
— Это не шпана, а русские ребята. Они хорошие, и — умные.
— Так, так. Сто маленький человек — это хорош. Я дам тебе деньги — тоже хорош. Вот они. Иди и давай тому дяде, кто даст тебе дети.
Василий сунул пачку долларов за пазуху, нехотя поднялся и пошёл прочь от парохода. Итальянец вдогонку ему крикнул:
— Когда будут ребята?
Василий ответил:
— Завтра.
И пошёл вверх по лестнице, ведущей к центральной площади города. Пришёл на вокзал и долго крутился среди пассажиров. Делал неожиданные повороты, нырял то в один угол, то в другой, а то прятался за колонну и отсюда осматривал людей, которые только что были у него за спиной. Так он выслеживал «хвост». Знал, что итальянец обязательно «пришьёт» «хвост» и тот будет неотвязно сопровождать его повсюду. Хитрые это были люди, торговавшие детьми, но и он, Василий, не промах. Вот уже два года он частенько наезжал в город, вливался тут в стаю маленьких бомжей и промышлял с ними еду и деньги. Его называли кто казачонком, а кто шпынём — по причине малого роста. И при каждом новом появлении знакомые ребята кричали: «Шпынь приехал! Шпынь!..» А иные тянули руки, просили: «Хлеб есть?.. Может, фрукту сухую привёз?..» Ребята знали, что казачонок иногда из деревни привозил сушёные яблоки, груши, а в другой раз банку с маринованными грибами или огурцами.
Вышел из-за угла дома, откуда был виден главный вход в городскую милицию. И когда убедился, что никто за ним не наблюдает, прошмыгнул в раскрытую дверь. И тут его встретил дежурный офицер. Он сидел в стеклянной будке и ястребиным взором оглядывал каждого входящего. Он был капитан и звали его Ордан. К удивлению офицеров, служивших в милиции, Ордан плохо говорил по-русски. Местным сотрудникам, которых, кстати, оставалось в милиции всё меньше, Ордан говорил, что он кавказец. В минуты дружеских бесед офицеры подступались к нему, и каждый спрашивал: «Почему ты так плохо говоришь? Кавказцы у нас все хорошо говорят по-русски, а ты мало знаешь наших слов». Ордан обыкновенно сильно раздражался при этих вопросах и отвечал торопливо и сбивчиво: «Что говоришь, приятель? Моя жил в горах — сильно высоко и далеко: там нет русских слов, там мало знай ваш язык, там знай наш язык, родной».
В какой стране находились эти горы, какой он был национальности, никто не знал. Ордан хранил эту тайну как самый важный военный секрет. Зато в милиции знали, что у Ордана три жены и одиннадцать детей. Одну жену и шесть детей школьного возраста он привёз в Россию, а две жены с малыми ребятами до времени оставил там, в горах. Все русские, служившие в управлении городской милиции, знали, что новая демократическая власть, состоящая сплошь из Хакамад да Грефов, всё больше боится пикетов, демонстраций и разных народных шествий; особенно их пугают волнения вроде того, которое недавно произошло в Воронеже по поводу поднятия цен за коммунальные услуги. Вдруг как подобные волнения вздыбятся по всей стране — что тогда делать?.. И потому власть накачивала в милицию тёмных людишек иноземного разлива, мечтала и армию перевести на контракт, чтобы и туда за деньги понабрать субъектов, которые выполнят любой приказ и подавят любые протесты. Ордан был из такой братии, но справедливости ради скажем: вёл он себя тихо и всем улыбался. Однако многим казалось, что это была та самая улыбка, которая бывает на лице повара, когда он острым зубчатым ножом чистит ещё живую рыбу.
Дежурный дал знак Василию, и тот подошёл, заглянул в окошко.
— Кто тебе нужен? — с подчёркнутой вежливостью и как бы даже радостно спросил офицер.
Василий торопко огляделся, сказал:
— Начальник нужен. Самый главный!..
— Но я тоже начальник. Говори, что надо.
— Генерал нужен.
— А если у нас главный полковник?
— Нет, я слышал — генерал. Секрет у меня большой. Ему могу сказать.
— Ну, ладно. Генерал так генерал.
И повёл Василия на третий этаж. Тут офицер прошёл в кабинет начальника, а потом вышел и кивнул парню на дверь: входи, мол.
И Василий вошёл.
Генерал, отвалившись на спинку кресла, равнодушно смотрел на вошедшего паренька. На его одутловатом усталом лице отражалась не то что брезгливость, но явное неудовольствие и тем, что офицер навязал ему парня, и тем, что этот парень был весь обшарпан, грязен с головы до ног, а с ветхой его одежонки, казалось, что-то сыпалось на ковёр и пахло кисловатой прелью. Узенькие азиатские глаза генерала при появлении Василия ещё более сузились, нижняя губа отвисла, мосластые скулы резко обозначились — он сейчас походил на казахского всадника, спрыгнувшего с коня и увидевшего перед собой мальчика, совершенно непохожего на тех ребят, с которыми он рос в родном ауле. Это был один из многочисленных кадров, которых демократическая власть, боящаяся всего русского, откуда-то позвала для наведения порядка в России. При виде паренька он даже ни о чём его не спрашивал. Ждал, что же ему скажет этот мальчик. А Василёк хотя и не возгорелся желанием говорить с неприятным чужим человеком, но делать нечего, раз генерал, то надо.
И он заговорил:
— На пристани итальянцы, они увозят людей на органы.
— Как это на органы?
— А так. Увезут к себе домой и вырежут у них почки и сердце, и всё другое. Там мои дедушка и бабушка. Я тоже был у них. Пообещал привести сто ребят, и они дали деньги. Сказали: веди побольше, и мы дадим много долларов. Вот, смотрите: иранец Вазур мне дал.
И он положил на стол деньги.
— Они покупают наших людей. Разве такое разрешается?
Генерал полистал купюры долларов.
— Какие же это деньги? Они фальшивые. Это фантики, а не деньги.
— И никакие не фантики! Доллары настоящие.
— Ну, ладно. Я сейчас приглашу бухгалтера, и он сдаст их в банк на проверку. А ты откуда знаешь, что наших людей везут на органы? А если они едут на работу? А, может, это туристы?
— Об этом все говорят. И газеты пишут. Я слышал, как читали на вокзале. А эти деньги, которые мне дали — разве не за органы? Зачем нужны в Италии русские бездомные ребята? Я маленький, а и то понимаю, а вы генерал и не понимаете. Давайте мне назад деньги, и я пойду в редакцию.
Генерал поднялся, прошёлся по кабинету. Подошёл к Василию, тронул его за плечо.
— Сразу и обижаться. Ты сейчас иди на вокзал и делай вид, что собираешь бездомных ребят. А мы с этими итальяшками разберёмся. Понял?..
Василий недовольно сжал губы и вышел из кабинета. Генерал ему не понравился, и он вспомнил, как в газете, которую читали на вокзале, говорилось, что торговать людьми иностранцам помогала милиция. Ему от этой мысли стало страшно, и он ускорил шаг и почти бегом пробежал мимо дежурного милиционера. И уже на улице подумал, что генерал прикажет его догнать и пристукнуть где-нибудь в тёмном углу. Им-то, как и всяким ворам и разбойникам, свидетели не нужны.
Осмотрелся и вдруг увидел, как со стороны милиции из-за угла дома выбежали два дюжих парня. Василий прижался к водосточной трубе и, когда громилы, перебежав улицу, устремились к вокзалу, побежал к пристани. Здесь у входа в ресторан на пароходике «Постышев» увидел сидящего на лавочке дворника Трофимыча. Подошёл к нему, спросил:
— А где итальянец?
— Тю-тю твой итальянец. И дед твой, и бабушка, и многие другие ребята — тоже тю-тю. Подошли три автобуса, всех погрузили и — повезли. То ли в Ростов, то ли в Саратов. Оттуда в Сочи, а из Сочей на теплоходе или в Италию, или в Турцию. Там много тепла и солнца. Загорать наши русские будут.
Помолчал Трофимыч, подтянул к себе Василька, сказал:
— Ты в милицию больше не ходи. В нашем городе торговля людьми налажена. А торговля эта без милиции и без прокурора не может происходить. Беги, брат, в свою станицу и помалкивай. Нынче депутатов, и тех как зайцев стреляют, а уж что до нашего брата — им раз плюнуть. Так-то, друг Василий. Такая теперь жизнь к нам пришла. Ты не кручинься. Дедушка и бабушка вернутся. Им детки малые нужны для каких-то опытов.
Василий знал, что задерживаться ему на пристани опасно. Попрощался с Трофимычем и пошёл берегом Волги в сторону бывшей Красноармейской верфи. Там жила мамина сестра тётя Галя. У неё он и переночует. Но до тети Гали не дошёл. Скоро впереди на пустынном месте увидел костёр. Возле него маячили две тени. Подойдя ближе, разглядел парнишку лет семи-восьми и совсем ещё маленькую девочку. Она плакала и звала маму. Василий, подойдя к ним, спросил парня:
— А где она, ваша мама?
— Пьяную её в автобус толкнули, а я схватил Зойку и оттащил.
— Зачем же ты её оттащил? Ведь там ваша мама.
— Мне дядя один сказал: «Бегите отсюда. Людей-то наших в рабство повезли. А то и ещё хуже». Мы маму звали, а она деньги взяла и водки напилась.
Зоя тянула за рукав брата, канючила:
— К маме хочу. К маме…
Василий наклонился к ней, сказал:
— Мама уехала. Ты подожди немного, и она приедет. Гостинцев тебе привезёт. Куклу большую.
Посторонний мальчик и его ласковый голос успокоили девочку, — ей было года четыре, — а тут ещё и куклу пообещал. Она вытерла кулачком слёзы, успокоилась. А Василий нашёл возле костра палочку, расшевелил огонь. Он только теперь разглядел ребят. Обращаясь к парню, спросил:
— Тебя как зовут?
— Тимофей.
— А я Василий. И мои дедушка с бабушкой уехали. Что же делать будем? Вы раньше-то где ночевали?
— Дома. У нас комната была, но мама продала её, а на деньги водку и пиво покупала. Негде нам жить теперь. На вокзал пойдём.
— А кто вас ждёт на вокзале? Айда-ка лучше к нам в станицу. У меня дом есть, и печка в нём, и дрова. А еду найдём как-нибудь.
Тимофей ничего не сказал, а только взял сестрёнку за руку, и они пошли.
Вся эта история произошла совсем недавно, и Василий, заслышав разговор кавказцев, вспомнил её и обрадовался, что дедушка и бабушка как-то вывернулись из этого плена и невредимыми возвратились домой. Сейчас он думал: может, и все другие люди оттуда вернутся.
Так или иначе, но упоминание о пароходике «Постышеве» его испугало, и он побежал к маме, которая ещё спала под соломенным навесом. Василий разбудил её, и они через минуту уж плыли к тому берегу, где весёлые и счастливые рыбаки рассаживались вокруг котлов, от которых далеко распространялся ароматный запах ухи.
Ночью часу в пятом, когда рыбаки расположились тесным кружком у расстеленной на траве скатерти, кто-то крикнул: «В станице пожар! Дом горит!..».
Татьяна, разливавшая по мискам уху, отставила в сторонку ковш, вышла на открытое место, устремила взгляд на северную сторону станицы, на пламя, вздымавшее к небу снопы искр и освещавшее крыши домов, кроны деревьев и колокольню церкви, которая, как ей казалось, раскачивалась в отблесках пламени и то скрывалась в ночной темени, то выплывала вновь, словно мачта плывущего по небу корабля. «Женькин дом! — метнулось в голову. — Он горит! Или ферма Дениса. А может, дом Марии?..»
Побежала к автобусу, разбудила Евгения. Сказала:
— Ты только не волнуйся. У тебя давление.
— О чём ты? Понять не могу.
— Там, в станице… Дом горит!
Ничего не сказал Евгений; сердце забилось, дыхание стало трудным. Вылез из кузова, увидел пламя. Оно поднималось в «сибирях» — северной стороне, там, где его курень. Почти был уверен: его дом горит, и не просто горит, а пылает, точно его облили бензином или обсыпали порохом. Знает он, почему горит и кто поджёг. Турки поджигателя подослали, а то, может, и сами запалили. Вспомнил, как с месяц или два назад к нему они заходили, предлагали передвинуть дом вниз к Дону метров на триста, большие деньги давали. Шомпол обмолвился:
— Хозяин хотел бы усадьбу расширить, забором обнести и сад рассадить.
— Какой хозяин?
Шомпол повёл головой, промолчал.
«Ясное дело, — думал сейчас Евгений. — Сад им нужен».
Сел за руль, медленно тронул. Быстро ехать не хотелось. Знал: дом уж не спасти, а смотреть, как он догорает…
— Жень, я тебе ещё таблетку дам.
Повернулся: Татьяна за перегородкой сидит.
— А ты чего?
— Как чего? С тобой буду. Мало ли что…
— Ничего со мной не станется. И дом не мой горит. Почему я должен думать, что мой. Ну, а если мой — так и что же? Я-то ещё справлюсь как-нибудь, а другой такого горя не вынесет.
Помолчал с минуту, а потом тише и хриплым голосом заключил:
— На всё воля Божья. Тут уж так: как Он решит, так и будет.
Выехав на поляну и всё больше убеждаясь в том, что это именно его дом, Евгений, не поворачиваясь к Татьяне, говорил:
— Я, видишь ли, Таня, в Бога всё больше верю. Без него-то и волос с нашей головы не падает. Ну, а если уж Он решил наказать, значит, на себя пеняй. Выходит, досадил Творцу, грешил много.
И ещё добавил:
— Ты ведь знаешь: грехов у меня…
— Нет у тебя никаких грехов! Угодный ты Богу человек! Тебя в станице все бабы любят, потому как ласковый ты и на помощь всегда придёшь, а если и сделаешь что, так денег не берёшь и водку не требуешь. Таких-то людей мало осталось. Переменился русский человек. Его новая власть будто бы перелицевала. Говорят, от Ленина и от Сталина порча на нас пошла. Ленин-то будто бы нерусский был и где-то написал или сказал: Россию не жалко, если понадобится, мы ради мировой революции готовы пожертвовать русским народом, а и Сталин, хотя нынче его и хвалят, тоже не лучше был; он людей-то то ли винтиками, то ли шурупами называл. Ну, а если шуруп, чего и жалеть его. Ну, а ты, слава Богу, человеком был, человеком и остался.
— А ты это откуда про Сталина и про Ленина знаешь?
— А я радио слушаю. Ночью по какой-то волне передавали.
— Спасибо, Татьяна. Говоришь так хорошо, а я ведь тебя вон как обидел. Ты, Таня, не ходи замуж за своего тракториста. Тебя я всегда любил. За меня и выходи. А?.. Пойдёшь?
— Выходит, пятая я у тебя буду. Не хочу с другими мужика делить.
— Другие не пристали к сердцу, детей им рожать надо, ну, а я что же — живой человек, к тому же и понимать вашего брата способен. Не оттолкнешь же бабу, если судьба её мужиком обделила. Нам бы впору многожёнство разрешить надо, как у наших станичных баптистов. Я однажды зашел к ним вечером, на двух мужиков четыре женщины. И всё у них общее. И на меня крючок закинули: иди, мол, к нам в секту. Говорят, закон у них такой: детей много рожать, чтобы, значит, народ русский не убывал, а множился. Вот ведь оно как: вроде бы секта и раскол в религию вносит, а про народ и они помнят. Противятся тем, кто русский люд извести задумал. Опять же и пьянство осуждают. У них этого нет, чтобы казаки пили, а что до баб, тут и помыслить нельзя.
— Ну, ты, конечно, своего не упустил. Знаю я этих баптистов, бабёнки там справные есть. Они затем и в секту подались, чтобы запаха мужицкого не забыть. Ты-то как с ними связь налаживаешь? Уж рассказал бы.
— И рассказывать нечего. Я за народ свой горой стою и, где можно, патриотизм сполна проявляю.
— Ну, то-то же. Вот эта твоя прыть меня и пугает. Да ладно уж: пойду я за тебя. На хуторе будем жить. Дом-то, кажись, твой горит. А только ты не больно убивайся. Нельзя тебе.
— Что нельзя?
— А стрессам поддаваться. Дом и всякая там утварь — дело наживное, а здоровьишко пошатнётся — тогда уж баптисткам не понадобишься.
Татьяна кончила курсы медсестёр, кое-что знала по медицине, но вот насчёт давления — ошиблась малость. Никакого давления у него сроду не было. А тут простыл немного, вот и голова заболела.
Евгений теперь и сам видел: его дом горит. Слева в отблесках пламени чернели два дерева. «Клёны! Мои клёны».
Вздохнул глубоко, сказал громко:
— Да, прощай мой домишко. А и ладно. Не больно-то много добра в нём. Старенький дом, на ладан дышал. Другой сладим. Получше и попросторнее. Жить-то теперь семьёй будем. Слышишь, Татьяна?.. Поезжай в город за Ксюшей. Семья у нас будет.
— Слышу, слышу, но только ты держись и больно-то не убивайся.
— А ты стихи такие знаешь: «Ничто не вышибет нас из седла, такая поговорка у майора была».
Евгений подъехал к дому Марии, оставил у калитки машину, а сами они с Татьяной пошли к бушующему пламени. Из Задонья тянул не сильный, но упругий ветерок, он словно по заказу широко раздувал пламя. Дом был сухой и горел весело, рассыпая по сторонам искры. Чёрной подковой поодаль от огня стояли люди, и они прибывали: казаки, казачки, и ветхие старики и старушки, и даже дети. Никто ничего не делал — не было смысла; лица суровые, стоят молча. Кто-то увидел Евгения — отвернул голову. Сгоревший дом — страшное несчастье, слов для утешения не было. Кто-то из стоявших близко тихо проговорил: «Ироды петуха пустили. Наняли поджигателя, он и запалил. Денег у них немеряно». Другой ответил: «Дворец-то вроде не их, а для магната нефтяного ставили. Будто бы Шором зовут этого магната. Где-то за границей живёт, а в райцентр двух юристов прислал. Землю будут скупать. Видно, и наша, каслинская, им приглянулась. Ну, а дом Женькин на горе стоит и ко дворцу близко. Глаза мозолил».
Женька будто бы не слышал этих слов, отошёл в сторонку. Про себя так решил: «Ты, Евгений, думать много должен. Думать. Война твоя с этим комарьём только начинается. Без большого ума в этой войне не победишь. Теперь каждый человек от мала до велика бойцом обязан стать. И действовать надо тайно, и тактику, и стратегию каждый для себя сам должен разрабатывать. В нынешней войне нет рядовых солдат, а каждый и за солдата, и за полководца быть обязан».
Отошёл в сторонку, обхватил голову руками: боялся, как бы она сильнее не разболелась. Но странное дело! Голова будто и вовсе не болела. Ясная голова, и даже звона в ушах не слышится. «Ну вот, а она говорит: гипертония. И никакой гипертонии у меня нет, а просто так — голова болела. Она у всех, и у молодых болит. Особенно, если с похмелья».
Вспомнил болтовню казаков; кто-то гуторил: дескать, сорок тебе стукнуло — и ты уже не боец; сиди дома и жди всяких болячек. А поговорил с врачом, тот назвал это пустой болтовней, сказал, что если человек не пьёт, не курит, а к тому же ещё по пустякам не «пылит», то есть не скандалит и не делает историй, такой и до старости глубокой доживёт, а хвороб знать не будет. И только при всяких катаклизмах постанывает слегка, словно старый корабль в непогоду».
Не знал Евгений одной великой тайны человеческой природы: самочувствие организма, и даже малейшее изменение настроения, от состояния духа зависит. Важно внушить себе мысль, а того лучше, вымолить у Бога силу и прочность для стояния против жизненных бурь и напастей; для того верующие люди в церковь ходят, и крестятся, и творят молитвы, и к Богу свои просьбы несут. Евгений ещё в тот момент, когда увидел пламя над станицей и подумал, что это его дом горит, так тут же и дал себе команду: если и так, если это и действительно твой дом горит, знать, на то Божья воля вышла; покорись судьбе и подумай о том, как тебе новую жизнь налаживать. Видно, Богу угодно, чтобы ты к Татьяне шёл, семейным человеком стал. Бог-то, видно, не хочет, чтобы ты, как перекати-поле, по жизни мыкался. Будь твёрд и подумай, какой ты дом построишь, где его поставишь и как новую жизнь зачнёшь. На счастье твоё у Марии доллары есть. Она тебе даст их, а ты лесу купишь, бригаду наймёшь. А тем временем у Марии поживёшь. Она, чай, не чужая тебе, а дочь родная. А не то так сразу к Татьяне на хутор пойдёшь.
Вот он и есть тот самый строй душевного климата, который задал себе Евгений ещё там, на берегу Быстрой.
Может быть, здесь, у гигантского костра, который разгорался всё сильнее, смешивая мириады искр со звёздами ночного неба, и не очень уместно пускаться в авторские размышления, но мы, все-таки, скажем, что Евгений от природы обладал глубоким и проницательным умом, он из тех, кто в общении с приятелями, а тем более с незнакомым людом, меньше говорят и больше слушают, и имеют замечательную способность из самой незначительной мысли извлекать для себя зёрна полезных выводов и обобщений. Ему не привелось учиться в институтах, но зато он много читал. Приятелям говорил: «Преподавателя слушаешь — хорошо, он учитель и многому тебя научит. Я тоже учился в школе. И для себя сделал вывод: учитель хотя и грамотный человек, но он, все-таки, обыкновенный человек, из таких же происходит, как и ты. А вот книгу написал, если, конечно, эта книга хорошая, человек необыкновенный; он талант и на большую высоту умственного развития тебя тянет. Потому-то книги я и избрал своим университетом. И заметил: из тех, кто на рыбалку приезжает, важные люди бывают, а и они слушают со вниманием. Редактор газеты однажды сказал: «Ты, Евгений, мыслишь нестандартно, тебя слушать интересно».
Да, Евгений был самоучкой в лучшем понимании этого слова. Знания черпал не только в книгах, но жадно слушал людей, и даже самых низких и падших; познавал жизнь во всех её проявлениях. Однажды товарищу сказал: я учусь у жизни, она мой главный учитель. И если бы он пошёл в науку, из него несомненно бы развился большой учёный, изобретатель и открыватель тайн природы, — двигатель, созидающий прогресс в умственной деятельности человека. Но судьбе было суждено оставить его в родной станице, однако он и здесь щедро дарил людям силу души своей и ума.
Пожарников вызвали, но они ещё не приехали. Деревня жила по своим законам: даже на пожар не торопилась.
Из райцентра, наконец, приехали две пожарных машины. Пламя скоро загасили, и на месте Женькиного дома осталась груда тлеющих и кое-где дымившихся головешек. Евгений пригласил Татьяну и Василька в машину, и они поехали на хутор. Отца хотела позвать Мария, и Денис подошёл к Евгению, но он им сказал:
— У меня есть дом на хуторе, мы с Татьяной и Васильком домой поедем.
Утром Евгений с Татьяной собрались в районный центр на базу строительных материалов. Евгений решил как можно быстрее, пока у него есть деньги, закупить всё необходимое для строительства нового дома, а также и прикупить досок для расширения фермы Дениса. Потом условились съездить в город и привезти оттуда Ксюшу.
Васильку сказали:
— Оставайся за хозяина и скоро нас не жди. Три или четыре дня мы побудем в городе.
И уехали.
Тут самое время сказать: Василёк ещё не известил родителей о том, что из города он привез двух бездомных ребят. Он боялся матери и потому на время оставил их в пустовавшем доме, носил им еду, а сейчас он скоренько сбегал за ними и привёл их к себе.
Тимофей оглядывал комнату с большой русской печью и хотел бы понять, где тут могла находиться еда. А Василёк, откинув занавеску, прошёл в маленькую комнату и там с трудом открыл лаз в погреб, где на полу и на полках стояли банки с солёными огурцами, помидорами, с мочёными яблоками и ежевикой. Скоро у них на столе появился целый гастроном, но не было хлеба, сахара и масла.
— Вот, ешьте, а чая не будет. Нет у меня заварки и сахара, а пустую воду гонять незачем. Мой батька говорит: «Вода мельницы ломает».
И потом хвастливо добавил:
— В погребе и ещё есть банки, но только без хлеба много овощей есть нельзя. Расстроится желудок. Я-то уж знаю.
И только они принялись за еду, как в дверь постучали. Вошёл дядя Иван, генерал в отставке, приехавший прошлым летом из Москвы и живший по соседству в опустевшем доме родителей. Приехал он вместе с больной женой, но жена умерла, и он после её смерти плохо спал, подолгу ночью, иногда до рассвета, бродил в окрестностях дома и, если у кого из соседей горел свет, заходил к ним.
— Это ты, Василий! А я-то думаю, уж не воры ли залезли к тебе и хотят вынести всё добро из дома? Сейчас, как я слышал, и в деревнях заводятся охотники до чужого добра. Раньше-то у нас тут, в пору моего детства, не было воровства; мы и замков не знали. Если, случалось, цыгане на берегу Быстрой табор раскинут, вот тогда гляди в оба. Да и то… казаков они боялись. Вот я и зашёл к вам. А где родители?
Василёк рассказал, что родители уехали в город и пробудут там несколько дней.
Дядя Ваня присел на край лавки, задумался. Проговорил себе под нос:
— Странно. Куда они поехали, зачем?
Остановил взор на ребятах, — на станичных вроде бы непохожи.
— Я вижу, у тебя гости.
— Да, это мои друзья. Они родителей потеряли.
Генерал качал головой, хмурил в раздумье лицо. Затем поднялся, вынул из кармана кошелёк и достал оттуда четыре сотни рублей. Оставляя их на столе, сказал:
— Купишь хлеба, масла и сахару. Гостей кормить надо.
Дядя Ваня приехал в станицу недавно. Заявился в форме генерала авиации со множеством орденов и Золотой Звездой Героя России. Он был свой, станичный, родился тут вскоре после войны, после школы уехал учиться на лётчика и лишь изредка, в летние месяцы, появлялся в родительском доме и всеми днями пропадал на Быстрой, рыбалил. Летал он на вертолёте, воевал в Афганистане, и станичники знали, что земляк их совершал подвиги, получал боевые награды. Его назначили командиром вертолётного полка. Знали так же, что когда он стал генералом, то получил должность в Москве. Дети писали ему письма, просили фотографии для школьного музея, где собирались сведения о выдающихся земляках. И все в станице были удивлены, когда генерал с женой приехал в опустевший родительский дом и стал его отстраивать. Казакам, бывшим своим товарищам, сказал: «Не хочу жить в Москве. Там всё загажено машинами и кавказскими торгашами. Приехал умирать в родную станицу». Переоделся в штатское, часто приходил к магазину, где по утрам собирались казаки, но, увидев, как они много пьют, сказал однажды: «Я этим зельем отравлять себя не стану», и с тех пор в магазин приходил только за продуктами. Надеялся, что деревенский климат поможет его супруге, которая страдала болезнью сердца и не поднималась с постели. Но вот она умерла, и генерал ещё реже появлялся у магазина, и на рыбалку не ездил, а всё больше копался в огороде и почти ни с кем не общался. Смерть жены его подкосила. После внезапной демобилизации, — по сути дела, это было несправедливое увольнение из армии в расцвете сил: ему недавно исполнилось пятьдесят, — он долго не мог прийти в себя, а тут судьба наносит и второй удар. Генерал обмяк, потерял сон, — мрачные, тревожные думы лезли в голову. Никогда он не испытывал такого состояния и не знал, что такое с человеком бывает. И, чтобы как-то развеяться, работал на огороде, выкопал погреб, обложил его кирпичами, от пола и до верха наделал удобные полочки. Как-то заметил, что на усадьбу к нему заглядывает соседский паренёк. Поманил его, спросил:
— Как тебя зовут?
— Василий.
— Хорошее у тебя имя. А меня зовут Иваном. Иван да Василий — главные русские имена. Ты понимаешь в этом что-нибудь?
— В чём?
— Ну, в том, что мы русские?
— А как же! — обиделся Василий. — Цыган, к примеру, он и есть цыган. Кавказец тоже другой человек. А я казак, значит, русский. Это каждому понятно.
Подумав, пояснил:
— У нас в станице живут двое, — так и за версту увидишь, что не наши это люди. Они и ходят не по-людски — так, будто по горам лазают; тяжело им, значит, по ровной земле себя носить. Шкрябают ботинками, ровно старики столетние.
— А ты видел… стариков столетних?
— Нет, не видел. Раньше, говорят, у нас в станице стариков много было, но потом казаки стали пить, — будто вначале Хрущёв, а потом и Брежнев водку нам по машине в день велели привозить. Казаки-то и скукожились.
— Ну, вот — столетних не видел, а говоришь. Ход у этих кавказцев такой же, как и у нас. Но если, скажем, тебя с ними сравнить, тут они, конечно, проиграют. Потому как шаг у тебя и совсем лёгкий, будто летишь над землёй. А ты скажи на милость, откуда это ты такой гордости за свою национальность набрался? В школе тебе разве не говорили, что все люди равны между собой? И даже те, что живут в Африке — они тоже, как мы, по облику божьему сотворены. Только цветом другие — чёрные они.
— Про Африку не знаю — не был там, а вот слышал, как наши казаки, которые по утрам к магазину приходят, говорили: «Мы, дончаки, народ смелый и скроены на особицу: власти над собой не терпим».
— Ну, вот, это хорошо, что ты так здорово всё понимаешь. Для человека это самое главное — понимать своё место на земле. Тогда он и на всех других людей, и на все события в мире будет смотреть открытыми глазами.
Растворил калитку, пригласил парня и показал ему только что отделанный погреб. Василий одобрительно качал головой. Сказал:
— У нас тоже есть погреб. Как-нибудь заходите, покажу.
Так они познакомились. Генерал стал ходить к соседям. Василий показывал, как надо сеять перец, тыкву, ловко и умело обрезал кусты смородины. Генерал удивлялся таким знаниям и умению мальчонки, говорил ему, что с его способностями он может стать большим учёным, инженером, а если захочет летать, то и полететь в космос.
Василию было лестно слушать похвалы генерала, и он ещё больше старался. И перед всеми станичными ребятами очень гордился своей дружбой с таким большим человеком.
Над полынной и чебречной степью уж замелькали розоватые блики рассвета, когда Иван Дмитриевич вышел из дома Василька, и, зачарованный видением зарождающегося дня, остановился у края оврага, начинающегося сразу за окнами комнаты, в которой спали залетевшие невесть откуда новые друзья Василька. Как-то вдруг он с физически ощутимой явью подумал о себе, о том, что и он теперь остался таким же сиротой, как эти ребята, но лишь с той разницей, что у них впереди целая жизнь, а у него она на излёте, словно кумулятивная ракета, пущенная наугад и не нашедшая для себя цели.
Его дом тоже стоит на краю оврага. Он старый, весь оплесневел, огруз, но стоит крепко, как боксёр, пропустивший удары в голову и под сердце, — покачнулся, но не упал, и даже не подкосился в коленях; стоит и смотрит орлиным взором, высматривая, куда бы нанести свой коронный удар. Дом построил сто лет назад его прадед Пантелей Сазонтович, и ставил он его вдалеке от оврага, но за сто лет много воды утекло по оврагу, и эта вода подмыла землю, углубила и расширила овраг, и его клыкастые и ротастые берега подошли близко к домам генерала и Василька.
Иван Дмитриевич взошёл на взлобок и отсюда увидел три машины, бежавшие по краю станицы и свернувшие к недавно законченному и обставленному мебелью дому Шомполорадзе. Но вдруг задняя машина остановилась, и из неё вышла тёмная фигурка человека с посохом и быстро направилась к дому генерала. Машины скрылись, а человек шёл быстро. Это была женщина во всём чёрном. И даже капот на голове был чёрный. Монахиня! Вот только посох… Она не по-женски размашисто выбрасывала его вперед и так же не по-женски широко шагала. И вот она увидела генерала. И скорым шагом направилась к нему.
Бывают чудеса на свете, но такого чуда, и в такую ночь, когда и без того произошло два волнующих события: только что догорел дом Евгения, которого с детства знал и любил Иван Дмитриевич, и нежданное явление осиротевших ребят. А тут ещё и это…
— Товарищ генерал! Вы меня не узнаёте?..
— Голос знакомый, но — монахиня?..
— Я, товарищ генерал, я, Борис Иванович Простаков, собственной персоной, а этот маскарад… Вы же знаете, как меня пасёт охрана. Давно уже приобрёл эту робу. Задумал посетить могилу мамы; вспомнил, что вы уехали в свою родную Каслинскую, а до неё рукой подать из Волгограда. Ну, и проделал маскарад с переодеванием. Пусть теперь думают, что меня из купе вагона выкрали агенты Скотланд-Ярда. Зовите в дом. Если не прогоните, побуду у вас день-другой.
В горнице Борис снял с себя платье и шлык, и его русые волосы роскошной волной рассыпались по плечам. У двери в углу поставил посох. Теперь генерал видел, что перед ним Борис Простаков, изобретатель сверхсекретного Импульсатора жизни, за которым охотятся разведчики Америки, Англии и многих других стран. Иван Дмитриевич Конкин от Генерального штаба армии курировал работы Простакова и отвечал за личную безопасность учёного.
Генерал говорил:
— Да, я сам составлял схему твоей безопасности, и она, как я думаю, похитрее будет, чем охрана Абрамовича.
— Составляли, да вот, как видите, я эту вашу схему оставил с носом. Из Москвы до самого Волгограда, куда я поехал на могилку мамы, за мной тянулся хвост из трёх амбалов, и обратно по дороге в Москву они валялись на полках соседнего купе, да я их обманул. Они будут дрыхнуть до самой Москвы в полной уверенности, что я нахожусь в соседнем купе и тоже сплю, как сурок. И проводник, предупрежденный ими, тоже дрыхнет без задних ног. А я ночью проник в соседний тамбур и был таков. Между прочим, мне и наряд монашеский не понадобился.
Борис Простаков — сотрудник секретного Биологического центра, где разрабатывались новейшие средства от опасных болезней, был автором чудодейственного прибора, который подавлял в живом организме агрессивные гены, остатки инстинктов жестокости, жадности, коварства и всех других рудиментов звериного свойства, остававшихся от тех далёких времён, когда за жизнь свою и своего потомства приходилось то и дело вступать в смертельные схватки. Эта мысль залезла Борису в голову ещё в пору студенчества, когда он учился в Московском университете на биологическом факультете и записался в научную секцию, где в горячих студенческих головах кипели самые невероятные фантазии, несбыточные замыслы и надежды. Помнится ему, как кто-то сказал: «Физики придумывают разрушительные системы, а не лучше ли снабдить человека таким характером, который бы настроил его на мирный лад и исключил бы саму мысль о войне». Умом он понимал, что и эта идея относится к области фантастики, причём самой смелой, но со временем всё чаще возвращался к ней мыслью, и к концу учёбы он перерыл гору литературы на эту тему. Прочитал и Евангелие, состоящее из четырёх книг учеников и апостолов Христа. Тут надо сказать, что Простаков ещё в школе, в старших классах, задумывался о Боге; ведь если есть Бог, тогда и все науки, все открытия учёных будут иметь иной, божественный смысл. Когда же стал учиться в институте и биология повела его в мир органической клетки, он поразился её сложности и совершенству, и весь мир живой природы казался удивительной симфонией, где каждая малая часть звучала в унисон с целым, где мельчайшая молекула продолжала и дополняла необозримый мир вселенной. Казалось бы, знания должны были уводить от Бога, а они, наоборот, приводили к нему, всё больше убеждали в том, что громада мироздания не могла возникнуть сама по себе, что все процессы в живой и неживой природе не могут происходить без организующей силы Творца. Евангелические беседы убеждали в одном: Бог есть любовь, доброта и красота. Ну, а если это так — не попытаться ли усовершенствовать человека, пустить его мысли и чувства в одном направлении — по пути любви и красоты?
После института, попав по распределению в столичный Биологический центр, он в первой же беседе со своим новым научным руководителем, как бы невзначай и будто бы в шутку, высказал свою мысль и сообщил мнение авторов некоторых серьёзных исследований. Руководителем у него был русский человек, большой патриот своего Отечества — он внимательно выслушал молодого биолога, задумался, а затем сказал: «Мысль очень интересная, я прошу вас написать план-проспект предполагаемых исследований и представить мне в течение недели».
Так начиналась работа над электронным чудодеем. Скептики, которых среди учёных было много, как бы в насмешку над замыслом молодого биолога, назвали его эликсиром Простакова.
— И что же вы намерены делать теперь? — спросил генерал.
— Работать! И всегда работать. До конца своей жизни. Иван Петрович Павлов в обращении к молодёжи говорил: в научных делах нужна последовательность. Если бы у человека были две жизни, ему бы и тогда не хватило времени для достижения цели. А моя-то цель, вы сами знаете, необъятная. Мне бы, пожалуй, и трёх жизней не хватило для её полного завершения.
— Да уж, это так. Цель вы поставили перед собой грандиозную. Но мне известно также, что многого вы уже достигли. Ваши опыты на животных показали такие результаты, которые поразили весь учёный мир. Недаром же ими заинтересовался и Генеральный штаб армии, а затем, как нам сообщила военная разведка, резидентам многих стран была поставлена задача: сманить вас за границу, а когда убедились, что ни в какой американский рай вы не поедете, поступил приказ выкрасть вас и силой заставить работать на другую страну. Вот тогда-то мне и поручили опекать вас.
— Кое-что мне известно, и даже деньги предлагали — побольше, чем именитому футболисту. Приезжал ко мне и наш доморощенный олигарх. Удивлялся, как это я отказываюсь от таких денег. И сам предлагал сто миллионов долларов. «Вы, — говорит, — будете жить как в раю, но с одним условием: изобретение ваше поступит в мое полное распоряжение». А я ему ответил: «Вы, очевидно, забыли, что я человек русский, а русские люди, — если они, конечно, настоящие русаки, — за баксы не продаются». А он мне в ответ: «Да вас наши ребята за кусочек чёрного хлеба покупают. Вы вот третий месяц не получаете зарплату, а и ничего, словно скот, лямку тянете». — «Каких это ваших ребят вы имеете в виду?» — «А тех, что в Кремле сидят. Они ведь все наши. Так что делайте свои открытия, а денежки за них всё равно к нам в карман потекут. Мы сейчас глобальную систему налаживаем: насос такой на горе Афон установим, он деньги со всего мира качать будет. Для гоев электронные карточки соорудим. Придёшь в магазин, а тебе отпустят хлеба и сахара ровно столько, чтобы ты на ногах стоял и работал. На манер лошади или вола бессловесного. Так что думайте, мил человек, и забирайте мои сто миллионов, пока я не махнул на вас рукой». Я, видя такую наглость, сказал олигарху: «Будь эти деньги вашими, я бы, может быть, ещё и подумал. Но деньги-то у вас краденые, а я с ворами дел не имею». Он не растерялся и сказал на это: «Верно вы говорите, но это потому вы так говорите, что не знаете законов нашей жизни. У нас в Талмуде написано: мы живём в городах, которых не строили, пьём воду из колодцев, которых не рыли, едим хлеб, который не сеяли и не жали. И все богатства гоев, нажитые ими в поте лица, в конце концов к нам переходят. Вы вот учёный, а того не знаете, что прав человеческих у вас, гоев, никогда не было и не будет. Так что смиритесь, а то потеряете и тот кусочек чёрного хлеба, который мы пока даём вам». На это я ему заметил: «Да, это верно. По таким законам вы и жили тысячи лет, но я теперь серьёзно замыслил лишить вас такой привилегии. Я заставлю вас жить по общим человеческим законам. Днём вы будете трудиться на полях и заводах, а вечером замаливать грехи ваших дедов и прадедов и просить у нашего христианского Бога, чтобы он не лишал вас вдруг проснувшейся в вашем лохматом сердце жажды творить добро, ходить в нашу церковь и молиться, молиться о здравии людей, которых вы ещё вчера так люто ненавидели».
Олигарх этих слов не понимал; он таращил ошалелые глаза и тихо-тихо, так, что его смогли расслышать только они двое, по-змеиному прошипел:
— Идиот!
И, боязливо пятясь, открыл дверь лаборатории. Но в тот момент, когда он повернулся ко мне спиной, я навёл на него свой прибор и выпустил изрядную дозу благосозидающих лучей. Благосозидающих — так называю я лучи своего прибора.
— И что же?.. Как они подействовали на олигарха?
— Я потом прочитал в газете заметку о метаморфозе, с ним происшедшей. Он потерял покой и закрылся в своём дворце. Не спал ночами и плакал. К нему явились лучшие психиатры Лондона и поочередно стали с ним беседовать. Но он продолжал плакать и гнал их прочь. Потом пригласил к себе редактора одной русской патриотической газеты и предлагал ему большие деньги на увеличение тиража газеты и для передачи лидеру коммунистов. Будто бы при этом говорил: «Я украл деньги у русских и теперь буду их возвращать». Потом несколько миллиардов перевёл в московские банки. Говорит: «Деньги оставляю за собой, но пусть они служат России». И будто бы звонил руководителю коммунистической партии, просил у него прощения. Но есть и печальная правда: в таком состоянии олигарх пробыл немного. Со временем к нему возвратилась его прежняя жажда денег. Он купил большой пакет акций сибирской нефти, закупил какие-то спортивные команды в западных странах и развил бурную деятельность по стяжанию всё новых и новых сумм русских денег. Я думаю, что на таких людей, как он, одной атаки моего прибора не хватает. Для них нужны дозы побольше.
— Так, значит, ваш прибор в основном готов, и теперь лишь нужны опыты и затем написать инструкцию по его применению?
— Да, это так. Но тут-то и начинается самое трудное. Я должен видеть людей, которым отдам его в руки. А таких людей на горизонте пока не замечено.
— Такие люди явятся. Они уже есть, но им надо организоваться. Именно сейчас и происходит этот спасительный для России процесс: патриоты ищут пути объединения. Не завтра, так послезавтра мы проснёмся и увидим силу, способную спасти Отечество. Вот тогда-то ваш прибор и пригодится.
Генерал подумал, а затем спросил:
— Ну, и как же вы теперь? Как жить будете?
— А так: беженец я. А лучше сказать: бомжом заделался. Нет у меня ни дома, ни семьи. Родственники в Сибири живут. Поехал бы к ним, так меня там искать будут. А вот если здесь у вас в станице…
— Да, конечно! — воскликнул генерал. — Я буду рад. У меня же целый дом. Казакам скажу: племянник ко мне приехал. А если москвичи искать будут — спрячу вас. Однажды ты их надул, обманем и в другой раз.
Генерал накрыл стол, согрел чай, и они рассказывали друг другу новости. Борис поведал, что за люди пришли в Генштаб на место генерала. Тот отдел, который возглавлял Конкин, теперь попал к родственнику то ли Гусинского, то ли Абрамовича, и тот, как метлой, вымел из отдела всех русских офицеров, а на их место посадил молодцов с двойным гражданством. Они, как известно, где бы ни были, служат своей второй родине, то есть Израилю или Америке. Учёные и изобретатели боятся их и стараются подальше прятать свои наработки и открытия.
Генерал отвёл для Бориса комнату с видом на овраг и железнодорожную станцию, до которой от края станицы было два километра. Простаков имел обыкновение просыпаться в три-четыре часа ночи и лежать с открытыми глазами. Мозг его работал и ночью, и он под напором постоянных дум и расчётов не мог спать более трёх часов. И эти его бдения посреди ночи, как правило, приводили к неожиданным и счастливым открытиям. Он даже подумывал, а не ограничить ли ему сон тремя часами, но, сделав необходимые записи в лежавшем под подушкой блокноте, он вдруг засыпал и окончательно просыпался в восемь часов. Здесь же, в доме генерала, его мысли имели направления, далекие от науки: думал он о новой жизни, о том, как и чем он будет зарабатывать на хлеб. Но этот кардинальный и, как ему казалось, неразрешимый вопрос разрешился самым неожиданным образом. Однажды он пошёл в магазин и встретил тут Марию. Откуда-то она несла топор, пилу и два длинных деревянных бруска. Он остановил девушку и предложил ей свою помощь. По дороге к её дому спросил:
— Зачем вам эти бруски?
— Хочу починить дверь и окно.
— Сами будете чинить?
— Да, сама.
Борис улыбнулся и покачал головой. А Мария спросила:
— Чему же вы смеётесь?
— Не женское дело — чинить дверь и окно. Тут мужские руки нужны, да ещё умелые.
— У нас мужиков мало. А те, что есть, пьют. Говорят, власть такую команду из Москвы подаёт: мужиков водкой и пивом травить. Ну, вот… и пьют они, сердешные.
Борис задумался. Теперь уж он не качал головой и не улыбался. Слишком много горькой правды слышал он в словах Марии. А когда пришли к ней домой, осмотрел места, где она хотела приладить новые бруски. Вновь заулыбался и покачал головой.
— Ну и ну! Да тут столяр нужен, а вы…
Он посмотрел на её девичьи руки.
— Я не столяр, и, конечно, не сама буду делать, но вот кого просить — не знаю.
— А ну, дайте — я попробую.
И Борис взялся за работу.
Тут надобно сказать, что Простаков относился к категории людей, о которых говорят: у него золотые руки. С виду он был человек обыкновенный, даже немного ниже среднего роста. И плечами, и грудью богатырской не отличался. Однако силой был наделён недюжинной. Мышцы его точно отлиты из металла. Глаз острый и вмиг определяет, где и что надо приладить, подогнать, прибить — и так, чтобы было прочно и красиво.
Скоро Борис увидел, что двух брусков ему не хватит и что понадобится верстак и рубанок, и лак, и олифа. Сказал об этом Марии, а она всплеснула руками:
— Нет проблем. Запишите мне на бумажке, а я всё привезу.
— Но где же вы возьмёте?
— А у нас в районе склад есть и столярная мастерская.
— Тогда подождите. Я посмотрю все окна и двери, и затем мы вместе сходим на склад.
Часа три он снимал размеры, набрасывал чертежи, составил смету. Сказал:
— Тут у вас работы много. Нужны деньги.
— А вы не бойтесь, мы за ценой не постоим. А теперь настало время обедать. Садитесь за стол, будем трапезничать.
За обедом Маша хотела бы узнать, кто он и откуда, но спрашивать стеснялась. А лишь сказала:
— Не видала вас в нашей станице, видно, в гости приехали.
— Да, я родственник генерала Конкина.
— А-а, Иван Дмитриевич. У нас в школе портрет его висит, и ещё три знаменитых земляка. Они — наша гордость, с них детвора пример берёт.
Хотела ещё о чём-то говорить, но о чём — не знала. Впрочем, спросила:
— А сколько вам лет?
— Двадцать восемь.
— О-о-о!..
Последовала пауза — неловкая, долгая.
— А что значит, это ваше о-о-о?.. Вы, наверное, подумали: старый. Да?.. Вам-то — сколько?..
— Скоро паспорт буду получать.
— Ну, вот, паспорта ещё нет, а мне уж двадцать восемь. Конечно, старый. У Есенина, может, читали?
Я теперь скупее стал в желаниях,
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне.
— Или вот ещё:
Увядания золотом охваченный,
Я не буду больше молодым.
— А вы, видно, учёный?
— А вы, что же, неучёная?
— Нет, я только школу окончила.
На том их ознакомительная беседа завершилась. Поехали на склад, набрали необходимый материал. Мария расплачивалась долларами, кладовщик запряг лошадь и сам доставил материал к её дому. Было видно: он очень доволен платой и старался во всем угодить Марии.
— Ну, вот, — сказала Маша, когда кладовщик уехал. — А теперь мы будем ужинать.
Из печи достала яичницу и пирог с яблоками. Борис, увлечённый делом, не замечал, как ловко она со всем управлялась, а когда подошёл к столу и увидел красивую посуду, почти ресторанную сервировку, поднял на Марию глаза, спросил:
— Ты что же — одна живёшь?
— Втроем живём: козочка Сильва, пёсик Шарик и я. И есть ещё у нас конь Пират, но сейчас он у фермера Дениса.
— Надо же! Чего только не встретишь на белом свете! Подросток, а с таким хозяйством управляется.
— Нынче-то мне легко, а недавно я ещё и на рынке у кавказцев работала. Теперь тоже работаю, но дома, на компьютере. Тут у нас рядом большая кроличья ферма, а я у фермера бухгалтером состою. Он мне деньги хорошие платит. Добрый он человек — из наших, каслинских.
Мария казалась ему обыкновенной деревенской барышней, незаметной, неэффектной и, конечно же, не красавица. «Сирота», — подумал он с грустью. И про себя решил: хорошо ей дом отстрою.
Осмотрел все три комнаты дома, прикинул порядок работ и принялся за дело. Трудился он до позднего вечера и, может быть, прихватил бы и ночное время, но часу в десятом пришёл генерал и позвал его домой. Уходя, Борис сказал:
— Завтра приду в семь часов.
— Так рано?
— Не рано, а в самый раз. Если хочешь чего-нибудь сделать, надо поменьше спать.
— А я люблю поспать, а по утрам и поваляться.
— Ну, ты девица, к тому же, как я понимаю, и не вполне самостоятельная, а я человек взрослый. У нас разные взгляды на многие вещи. Ну, до встречи. Завтра разбужу рано.
На другой день Борис на работу пришёл ровно в семь. Мария, к его удивлению, была на ногах, и он ей сказал:
— Вам во всех комнатах надо бы пол перестелить. Он скрипит и прогибается; значит, балки под ним старые. Мы такой материал можем достать?
— Материал я могу достать любой, а вы, что же, и пол могли бы перестелить?
— Мог бы и пол, — сказал он с некоторой неуверенностью. Пол-то он никогда не перестилал. Сможет ли?
— Но вы странный какой-то мастер! — запела Мария. — Такие дела собираетесь делать, а чтобы о цене за ваш труд… Я, может быть, не смогу вам заплатить.
Борис её слов будто бы и не слышал. Он сказал Марии:
— Если вы можете, пригласите сюда кладовщика. Я ему покажу, что тут надо сделать, и найдётся ли у него на складе такой материал. Ладно?
— Хорошо, — сказала Маша. — Я сейчас же поеду за ним и привезу его.
И ушла. А Борис, глядя ей вслед, думал: странная! Для неё всё как в сказке: просто и доступно.
Новый человек, появившийся в станице, работал у Марии больше месяца. Почти каждый день приходил к нему генерал, приносил еду и не спрашивал о причине такого усердия; являлась мысль, что Мария ему нравится и Борис в один прекрасный момент объявит о решении жениться на ней. В другой раз думал, что Борис не имеет денег, а Мария что-нибудь пообещала за работу, но из деликатности ни о чём не спрашивал и лишь приносил еду или звал в баню, которую генерал топил каждую неделю. В баню Борис ходил, но долго не задерживался и всегда торопился к Марии, как будто тут у него был сердитый начальник и строго спрашивал за всякие отлучки. Приходил с хутора Евгений, дивился размаху работ и мысленно хвалил Марию, что нашла такого хорошего мастера. И всё время порывался спросить, сколько же он берёт за работу, но и это своё любопытство считал неуместным. Он тоже думал, что Борис имел на Марию виды и был бы рад такому исходу дела. Заходили женщины и мужчины, знакомились с племянником генерала, дивились его столярному искусству и тому редкому обстоятельству, что молодой человек всегда трезв и ничего не говорит Марии о плате за свой труд. Так у них поступал один Евгений, но и тот производил лишь небольшую починку.
Мария, видевшая за свою короткую жизнь много «липучих» дядей, особенно из среды кавказцев, радовалась встрече с парнем, проявлявшим редкую деликатность и, казалось, совершенно не замечавшим того обстоятельства, что она девушка и, как не однажды слышала, недурна собой, а тут… никакого к ней внимания, и даже холодность, будто она в чём-то перед ним провинилась. Радовал её момент, когда по окончании работ она щедро отблагодарит парня и тем удивит его и даже немало озадачит. Много раз она спрашивала Бориса, где он жил, чем занимался, надолго ли приехал к ним в станицу. На все вопросы он отвечал скупо, неопределённо и не выказывал никакого желания продолжать разговоры. Однажды Маша спросила, есть ли у него жена или любимая девушка. Услышав этот вопрос, он отложил в сторону рубанок, подумал с минуту, а потом заговорил так:
— Однажды солдата спросили: «Ты девушек любишь?». Он сказал: «Люблю». — «А они тебя?» — «И я их».
Они оба долго смеялись этому каламбуру. Но затем Мария, посерьезнев, сказала:
— Вы пожилой. Пора бы вам и жениться.
Борис и на этот раз рассмеялся.
— Я-то пожилой?..
— Конечно. А разве нет?
— Ну, если ты находишь, я, пожалуй, соглашусь. Однако печальные эти мысли мне до сих пор как-то в голову не приходили.
— А стихи Есенина… Разве не вы их читали?
— Стихи это так, для души, а вообще-то я ещё молодой. У меня ещё и девушки никогда не было. Не любят меня девушки.
За день-два до окончания работ внутри дома Борис сказал Марии:
— Крыша у тебя плохая. Ты белую жесть можешь купить?
— Могу.
— А кровельщика можешь нанять?
— Схожу к Чеботарю. Тут он недалеко живёт.
Пришёл Чеботарь и, ни с кем не поздоровавшись, стал ходить вокруг дома, осматривал фронт работ. Затем отвёл в сторону Марию, заговорил на ухо:
— Тут работы много, и трудная она, эта работа — свалиться можно. Деньги вперёд. Десять тысяч рублей давай.
— Я вам дам аванс: пять тысяч.
— Хорошо. Давай.
Мария отдала деньги. Чеботарь тщательно пересчитал их, даже на свет посмотрел — нет ли фальшивых, и затем сказал:
— К работе приступлю завтра.
— Сегодня надо. Борис-то вон уже на крыше.
— Сегодня — не, не могу.
И торопливо зашагал к магазину. Весь день пил-гулял и даже соснул у кого-то в сенях, а утром следующего дня искал в карманах деньги, но не находил и ругал Марию за то, что не все отдала, как они договорились. И пошёл к ней просить очередную половину. Но Мария была уж на крыше и помогала Борису снимать старую черепицу. Потом к ним поднялся Евгений, приказал Марии варить обед, а сам стал помогать Борису. К обеду они сняли всю черепицу и тут убедились, что и балки над потолком, и сам конёк крыши, и обрешётка изрядно подгнили и требовали замены. Снова пригласили кладовщика, выписали нужный материал.
Две недели понадобилось Борису и Евгению для окончания всех работ по замене крыши. За то время Мария навела чистоту во всех комнатах, покрасила и покрыла лаком места, на которые показал Борис, и к моменту окончания работ приготовила праздничный обед. Были тут и водка, и коньяк, и самое дорогое марочное вино.
Евгений разлил по рюмкам коньяк, Марии налил вино и, обращаясь к Борису, сказал:
— Мастер вы от Бога, спасибо, друг, за работу. Хочу выпить за твое здоровье.
— И я тоже, за ваше здоровье, — повернулась к Борису Мария, заливаясь счастливым румянцем.
Простаков кивал головой, благодарил, и тоже поднял рюмку, и хотел было выпить, но — не отпил и глотка. Он давно ещё, сразу после окончания института, установил для себя сухой закон и спиртного в рот не брал.
Евгений удивился, а простодушная Маша, осушив рюмку, растворила настежь круглые глаза, спросила:
— Что так? Нельзя, что ли?
— Я не пью, — просто сказал Борис. — Совсем не пью.
Маша оторопело смотрела на него. Непьющих парней и мужиков она ещё не видала и не знала, что на свете такие странные существа водятся.
Пообедав, Борис решительно поднялся.
— Спасибо за прекрасные обеды, которыми вы меня кормили. Вы, Маша, готовите, как настоящий повар.
И пошёл к двери.
— Но постойте! Я же должна с вами расплатиться.
Борис повернулся и пристально посмотрел на неё.
— Помочь друзьям, а тем более одинокой девушке — это моя обязанность, — проговорил он сердечным участливым голосом. И с тем вышел из дома. И уже на улице, проходя мимо окна, поднял руку и приветливо улыбнулся.
Евгений и Татьяна вернулись из города ночью и были немало удивлены, застав у себя в избе целый детский дом. Разбудили Василия, и он рассказал, как встретил ребят и позвал их к себе. Ероша спутанные волосы, виновато проговорил:
— Не оставаться же им на улице.
Родители сидели молча и смотрели на Василия так, будто давно его не видели. Но вот отец положил ему на плечо тяжёлую руку, проговорил:
— Правильно ты поступил, Василий. Характер у тебя мой, человеческий.
Взглянул на Татьяну, сказал:
— Думаю, что и мать тебя поймёт. Иначе ты и не мог поступить. Нельзя, брат, иначе. Чай, люди мы, а не звери.
И вышел из хаты.
Рыженький кобелёк Лёнька, любимец Василия, радостно увивался в ногах Евгения — он, как и машин Шарик, не лаял на него, а лишь повизгивал при встрече и не проявлял обычного для собак беспокойства. Евгений взошёл на каменистый взлобок, с которого был виден весь хутор, поднимавшийся по некрутому склону в стороне от оврага и терявшийся в густых зарослях шиповника, маслин и боярышника. Некогда в далёкую старину с этого хутора начиналась станица Каслинская. Там на хуторе, за развалинами домов, на самом высоком месте, сохранились каменные стены древнего православного храма и надпись: «Храм Николая Чудотворца построен в начале шестнадцатого века». Евгений ещё в школе от учителя истории слышал, что этот храм, очевидно, возвели первые поселенцы-русичи, праотцы казаков, расселившихся затем по берегам Дона, и поставили они церковь в то время, когда из этих мест были изгнаны и монголы, и татары, и все другие азиатские племена, но вот когда храм разрушился и кто его разрушил, этого учитель не знал.
В станице не любили хутор Заовражный; о нём из поколения в поколение казаки передавали разные слухи, легенды, тёмные и загадочные истории. И уже нынешние жители станицы утверждали, что там на деревьях живут какие-то существа, которые, если их потревожат, кричат детскими голосами. Предполагали, что это и есть души детей, похороненных на кладбище, расположенном тут совсем близко.
Евгений шёл между развалинами домов и поднимался всё выше, и заросли кустов и деревьев становились всё гуще, плотнее. Под клёном остановился, прислушался к шелесту листвы. И тут над самой головой раздался негромкий протяжный крик, ему вторил плач — тонкий, детский. Евгений хлопнул в ладоши, и в листве клёна что-то зашелестело, а потом и с шумом вспорхнули две птицы.
— У-у-у, сычи проклятые!..
«Да, конечно, — подумал Евгений, — филины или сычи — птицы, которых не видно днём, но по ночам они промышляют пищу».
Молчал, прижавшись к ноге Евгения, и Лёнька. Он явно трусил и один бы в такое время никогда бы сюда не пошёл. Евгений подумал: «Плохое тут место. Надо быстрее ставить новый дом и увозить отсюда малышей».
Под словом этим он теперь полагал и своих, родных, и тех, кого привёл Василий.
Впереди вдруг загорелся огонёк. Появилась тень человека.
— Кто тут? — раздалось в темноте. Голос Евгению показался знакомым.
— Я, Евгений, местный казак. А вы кто?
Незнакомец подошёл ближе. Протянул руку:
— Лагерный посиделец Вячеслав Кузнецов, журналист. Мы там однажды с вами на политические темы беседовали. Помните?
— Помню, но вот фамилию вашу я и там не знал.
И, подумав, продолжал:
— В России сто пятьдесят миллионов человек живёт, а вот мы среди такого множества не затерялись. Встретились. Не чудо ли?
— Нет тут никакого чуда. Я знал, что вы каслинский, а и я недалеко от Вёшенской и от вас живу — ну и приехал. Но как раз в тот день, когда у вас дом сгорел. Да вы проходите в палатку. Я тут со всеми удобствами. Там, в станице, продал родительский дом, купил машину, палатку, и вот — в палатке и стол, и раскладные стулья, и постель, как у заправского путешественника.
В палатку, как в хату, можно заходить, не склоняя головы, и внутри просторно, и даже красиво. В красном углу икона Николая Чудотворца, рядом окно, а перед окном стол и на нём прибор с экраном вроде походного телевизора. Евгений слышал, что такие теперь продают. Спросил:
— Уж не телевизор ли?
— Да, вроде того. На батарейках.
— И плитка.
— Да, работает на керосине. Раньше примус был, керосинка, а теперь вот… Портативная горелка. Мы сейчас чаёвничать будем.
Чай согрелся быстро, и Вячеслав расставил на столе красивый чайный прибор. Было видно, что он к своему путешествию хорошо подготовился. За палаткой в кустах добротный и крепкий «Джип» — машина на восемь человек с большим багажным отделением.
— Спиртного у меня нет. Решил от этого зелья отказаться. Напрочь, насовсем. У нас в станице казаки спиваются. Перестали работать. Жалкое зрелище! Раньше-то не подозревал я, что беда к людям ещё и с этой стороны подползёт.
— У нас — та же история. Но замечать стал я: будто на убыль пошла, зараза эта. Срабатывает какой-то инстинкт природный, меньше пьют казаки, а бабы, вроде бы, и вовсе перестали. Сейчас всё больше на левадах трудятся, погреба расширяют. Это как встарь в монастырях к осадам готовились, еду и воду впрок запасали. У нас тоже: чинят курени, мужики бабам на левадах помогают. Чуют люди, что супостат на нас навалился необычный; он все силы зла с собой на Русь притащил. Всякое бывало у нас в прошлом, но так, чтобы весь мир, и чтобы все деньги захватили, а без денег какая жизнь?.. Не емши-то и на работу придёшь, а рукой-ногой не пошевелишь. Детишки дома голодные, старики, почитай, ничего не получают. Как жить будем?
— И у нас казаки за землю зубами вцепились, натуральным хозяйством пробавляются. Русский человек цепок, он и в воде не тонет и в огне не горит. Глядишь, и тут вынырнет.
Вячеслав свесил над столом кудлатую русоволосую голову, думал. Евгений ещё в лагере заприметил этого могучего парня, умного, льнущего душой к людям. В его больших, как у совы, серых глазах светилось участие и великая тревога за всё, что происходит на свете. Он был резок в суждениях, но не груб, спорил жёстко, но не обидно. А вот чего сюда он приехал и надолго ли — Евгений понять не мог.
Спросил прямо, без обиняков:
— Надолго к нам?
— Навсегда! — ответил Вячеслав.
— Как?
— А так. Вот поставил палатку и буду восстанавливать храм. Пока не увижу золочёный крест на куполе — не отступлюсь. А когда закончу храм, служить в нём буду.
— Служить?.. Так ведь учёность церковная нужна. Я так понимаю.
— Учёность — дело наживное. Строительный институт я окончил, а там осилю и духовную семинарию. На всё нужна воля и поддержка Его…
Вячеслав поднял над головой палец:
— …то есть Господа-Вседержителя.
— Да ты, я смотрю, верующий?
— Да, дядь Жень. Верующий глубоко и душевно, то есть всем сердцем и душой. Потому и храм самый древний на Дону восстанавливать приехал.
— Храм — дело нешуточное. Его в одиночку не поднимешь.
— Подниму, — пообещал Вячеслав. — Мне бы Господь дал здоровье, а всё остальное в моих руках. А там, глядишь, и в народе Божья благодать проснётся, чем ни на есть помогут. Я так думаю. Для начала восстановлю дом церковный, а там примусь и за храм.
Евгений знал этот старый дом, и тоже, как церковь, выложенный из крупных камней, — здесь, по рассказам стариков, староста церковный жил.
Зашли в дом, и тут под навесом, настеленным из старых досок, Вячеслав устроил себе нечто вроде верстака. На двух почерневших от времени досках уж был разложен инструмент: рубанки, пилы, молотки.
— Вас будто бы досрочно отпустили?
— После вашей отсидки мне ещё три года оставалось, но по чьему-то доносу меня неожиданно вызывает начальник лагеря и в лоб задаёт вопрос: «А чем вам новая власть не нравится?» Я тоже ему прямо в лоб: «А вам она нравится?» Он от ответа уходит и уже тихо говорит: «Чем будете заниматься на воле?» А я по-прежнему леплю в глаза: «Я всё время, которое мне отпущено судьбой, буду бороться за справедливое устройство жизни». — «А как вы понимаете это самое справедливое устройство?» — «А так, как и мои деды понимали, когда шли на штурм царизма. Социализм, монархия, православие и русская держава в прежних границах». — «Что-то я не очень понимаю: революцию против царя вы приветствуете, а сейчас и сами за царя-батюшку?» — «Да, за царя-батюшку, но только за русского, чтобы наш был, родной.
Выслушал меня начальник лагеря, помолчал в раздумье, а потом решительно поднялся из-за стола, сказал:
— Видно, не зря ты, Вячеслав, журналистом работал: много ты знаешь, а ещё больше понимаешь. А теперь вот о чём я тебя попрошу: иди-ка ты к себе в барак и никому о нашем разговоре ни слова. А я постараюсь раньше срока выпустить тебя на свободу.
И когда я, поблагодарив его, выходил, остановил меня и тихо проговорил:
— Будь осторожнее, Вячеслав. Кукиш против власти держи в кармане.
Спросил Евгений:
— У тебя еда есть?
— Есть, а вы что — есть хотите?
— Ну, ты же, все-таки, как бы гость у нас. Завтра ко мне в дом переходи. Он тут рядом.
— Да нет, дядя Жень, я тут буду жить. За лето обустрою себе вот этот дворец…
Евгений покачал головой.
— Ну, Вячеслав, и замахнулся ты. Храм… Да он, родимый, вон какой! Разве один-то осилишь?
— Осилю, — ещё раз пообещал Вячеслав. — Человек многое может сделать, если воля Божья на то будет.
— Вижу я, крепко ты поверил в Бога. Мне такой веры не хватает.
— Сейчас нельзя без Бога, — убеждённо говорил Вячеслав. — На землю нашу беда свалилась, а когда беда, то и нельзя без Бога. Нам оккупантов новых без Бога не одолеть. Есть ли он в небесах, нет ли его — не знаю, но в одном уверен: в душе каждого русского человека Бог теперь должен быть. Вера сплотит нас, другой силы нет.
— Ну, ладно, я пойду спать, — сказал Евгений, — а ты, Вячеслав, можешь рассчитывать на меня. Я-то, чем смогу, всегда тебе помогать буду, а там, может, и другие придут на подмогу. За казаков не ручаюсь, а вот дети непременно помогать будут. Опять же и верующих у нас много, они тебя своей заботой не оставят. Ну, бывай. До завтра.
Дома он застал мир и согласие. Татьяна мыла голову Василию, была весела, смеялась — значит, деток городских бездомных приняла. «Она и во всём такая, добрая», — подумал Евгений, и на душе его, радостно возбуждённой от встречи с Вячеславом, стало ещё теплее.
Утром Татьяна пошла на работу, а Евгений — к Марии. Подметал двор, в сарае поправлял штабеля дров, забивал куском фанеры кем-то разбитое стекло. За спиной раздался голос Марии:
— Пап, а чегой-то этот генеральский племянничек за такой свой труд не захотел взять с нас плату?
Евгений положил на подоконник молоток, не сразу и неспешно заговорил:
— Я и сам не могу тебе объяснить такой замысловатый ребус. Труд он затратил вон какой! Да и мастер, по всему видно, не чета нашинским, а вот платы не взял. Да и умом он, видимо, человек какой-то необычный. Говорит мало, а если и скажет, так это уж к месту, и слова находит круглые, ко всему подходящие. Я уж на что человек бывалый, ко всякой компании привычный, а тут и сам стал робеть. Стеснялся его, значит. М-да-а… Пример для наших краёв и обычаев незнаемый. И как поступить с таким человеком — наш казачий люд тоже ума не приложит.
— А я так думаю, что в деньгах он нуждается, но гордый и показать свою нужду никому не хочет. Я вот завтра пойду к нему и скажу: работала на рынке и деньги у меня есть. А труд я такой от него задаром принять не могу. Одним словом, найду я, как поговорить с ним.
Счастливая своей такой придумкой, она легла спать. Отец лег в другой комнате на диване. Мария снов никаких не видела, а утром, наскоро позавтракав, пошла на другой край станицы к генеральскому дому.
Встретил её у калитки генерал. Он держал за ручки алюминиевую кастрюлю с только что сваренной картошкой.
— Куда это вы?
— К соседу моему, Васильку. Он из города привёз двух сироток. Вот — сварили для них картошку.
— А у него мама есть.
— Мама есть, да она на работе. По двое суток её не бывает дома.
— А можно, и я с вами?
— Конечно, ребята рады будут.
И она пошла за генералом посмотреть на ребят, про которых уж слышала разные рассказы.
— А это правда, что их родителей в Италию увезли?
— Будто правда, но только я их об этом не спрашиваю. Не хочу бередить больную рану.
Ребята встретили их криками радости:
— Нам завтрак несут. Завтрак!
Тимофей и Зоя сели на лавку под иконами, а Василёк доставал из холодильника постное масло, хлеб, нарезанный аккуратными ломтями, тарелку с белорусскими конфетами коровкой. Продукты он покупал на деньги, оставляемые мамой и выделяемые для беспризорных ребят генералом из своей «военной пенсии», а она у него, как говорили станичники, большая. Страшный человек Ельцин будто бы сильно боялся генералов и потому положил для них большую зарплату и большую пенсию.
Мария, как только вошла в дом, так сразу и заметила, что ребята только что проснулись и ещё не умывались. Склонилась над Зоей, ласково спросила:
— Ты сегодня не умывалась. Хочешь, я тебя умою.
Девочка замотала головой: нет, она не хочет умываться. И тогда Мария склонилась над ней ещё ниже, в ухо прошептала:
— Девочка должна быть аккуратной и чистенькой. Пойдём к умывальнику.
Девочка слезла с лавки и пошла за гостьей. Она уже успела разглядеть на руке красивой и ласковой тёти перстень со светящимся камнем, а в ушах большие, точно колёсики от игрушечного автомобиля, серьги. От тёти хорошо пахло, и вся она была большая, сильная и — добрая.
Потом девочка сидела в углу, а тётя раскладывала на тарелке дымящуюся картошку и поливала её маслом.
Неожиданно явился Борис. Он из окна дома увидел Марию и пришёл её поприветствовать. Борис сел на лавку и с каким-то радостным светлым чувством наблюдал за ребятами и за тем, как Мария их кормит. А когда они поели и пошли гулять, подошла к Борису, сказала:
— А я к вам пришла. Вы вчера так от нас улепетнули, я, право, и не знаю, что мне и думать. Вы, что же, полагаете: я могу так, ни за здорово живёшь, принять от вас такой щедрый подарок? Но, может быть, вы миллионер и вам за труд не нужна плата? Тогда бы вы в самом начале, ещё не приступая к делу, сказали бы: платы никакой не надо, я вам и так готов превратить вашу лачугу в хрустальный дворец.
Борис смотрел на Машу и думал о том, что раньше не находил в ней столько обаяния, и ума, и такта, и какой-то ещё не раскрывшейся моральной и физической силы. Вспомнил, как она, облачившись в широкие штаны, лазила с ним по крыше, ловко выполняла любые его задания и как остроумно шутила, звонко смеялась. Он не знал, где её родители, как она живёт, — удивлялся наличию у неё денег, которыми она расплачивалась за железо и строительные материалы.
Ласково улыбнулся, сказал:
— А вы можете говорить со мной о чём-нибудь другом, не только о плате, о деньгах?
Маша взмахнула ресницами, сказала просто, убеждённо:
— Если у вас есть миллион долларов — тогда ладно, забудем о деньгах. А если нет…
— Миллиона у меня нет. И даже ста долларов нет. Я вынужден не работать, зарплаты не получаю.
— Вы будете жить у генерала?
— Хотел бы у него пожить годик-другой, да вот беда: не могу хлеб чужой есть. Поеду в город, буду бомжевать.
— Ну уж дудки! Так я вас и пустила в город. Поначалу добьюсь от вас ответа: почему вы не хотите взять плату за свой труд?
— Ответ простой: у девочки-сиротки, почти у ребёнка — вам ведь ещё и шестнадцати нет — и я, здоровый мужик, буду брать деньги? Да за кого же вы меня принимаете?..
— Ага, вот оно что! Мне теперь всё ясно. Буду говорить с вами начистоту. И, надеюсь, вы не станете звонить о моих секретах.
— Как звонить?
— Ну, болтать! Я вам расскажу свою тайну, а вы тогда всё поймёте, и у вас отпадет охота куда-то ехать, жить с бомжами. Они такие грязные, волосатые… Фу, противно!..
Взяла его за руку, и они пошли по тропинке, которая вела к оврагу, а там и к реке Быстрой. Борис покорно шёл за ней. И ни о чём не думал. Он вверился обстоятельствам, оглядывал жёлтые откосы оврага и почти не чувствовал под ногами земли. Испытывал состояние легкости, почти невесомости; прохладный воздух со дна оврага ласково овевал лицо, и он пытался вспомнить, где и когда вот так же ощутимо он слышал движение освежающей прохлады, и так же, как теперь, прохлада эта проникала ему в душу, вздымала изнутри силы, с которыми приходили покой, благость, умиротворение. И вспомнил: Псково-Печерский Свято-Успенский монастырь, архимандрит Адриан, игумен Мефодий, Хрисанф и другие, которых он там встретил. Отец Мефодий водил его по пещерам, — в них селились первые монахи. Вот там шёл на него этот живительный, ободряющий дух, который потом, при трудной его работе, дал ему новые силы, помог довершить расчёты так нужного для человечества открытия.
Метров двести шли по дну оврага, вышли к берегу Быстрой, и здесь Мария вновь подала ему руку, предложила войти в лодку, прислоненную к стволу старой березы.
— Вы удивляетесь, зачем я вас сюда привела? А тут у меня святое место, тут я в трудные минуты жизни творила молитвы, и Бог посылал мне всё, что я у него просила. И даже больше посылал, а однажды послал мне такую благость, которая помогала и мне, и моим близким.
— А ты веришь в Бога?
— А как же? Разве есть люди, которые не верят в Бога? У нас даже пьяницы, эти падшие ангелы, не смеют отрицать наличие Бога. Но он от них отвернулся и не посылает благодати.
— Это великолепно! Это очень хорошо, что ты такая молодая и не прельстилась соблазнам сатанинского телевидения.
— Я знаю, что там орудуют бесы; у нас все старые люди так говорят. Ну, ладно, а теперь перейдём к делу. Вот здесь, на этом месте, я хочу дать деньги за вашу работу и помолиться Богу, чтобы эти деньги принесли вам счастье.
Из кармашка платья она вынула пачку долларов и протянула Борису. Тот взял пачку и повертел её в руках. Сказал:
— Здесь десять тысяч долларов. Я работал у вас полтора месяца. Ну, пятьсот, шестьсот, может быть, восемьсот долларов я заработал, а вы мне даёте десять тысяч.
— Да, десять тысяч. Вы помогли мне с домом, а я хочу помочь вам закрепиться в нашей станице, жить у вашего дяди — и так, чтобы вы жили с достоинством, не терзали себе душу, чтобы никто не корил вас куском хлеба.
Борис внимательно, проникновенно смотрел в глаза Маши, — здесь, в отражениях тёмной, говорливо плескавшейся у берега воды, её глаза казались тёмно-серыми и очень красивыми. Шальная мысль вскочила Борису в голову: «Женой бы хорошей была!» Но он эту мысль быстро отогнал, она показалась ему кощунственной. «Ведь ей и шестнадцати нет». Нахмурив брови, спросил:
— Откуда у вас такие деньги?
— А вот это моя тайна. Побожитесь, что никому не скажете, и тогда я её вам открою.
— Вот те крест — никому не скажу.
И Борис перекрестился.
— Тогда слушайте. Я работала в районе на рынке. И там старшим у азиков был толстый противный Захир. Он давал мне деньги и говорил: «Ходи за меня замуж, будешь жить, как английская королева». Я смеялась, а однажды сказала: «Вы старый, а я молодая. К тому же русская и жених у меня должен быть русский». Он ругался по-своему и грозил кулаком. А потом полетел в Турцию и там женился на дочери какого-то шаха. От него приезжал человек и вручил мне сто тысяч долларов. Будто бы Захир ему сказал: «Я хочу, чтобы эта девочка была счастливой».
Такая история была и в самом деле, был и такой человек — Захир. Но только прислал он не сто тысяч, а всего лишь десять тысяч. Однако сказку такую Маша придумала на ходу, — Борис поверит в неё и возьмёт деньги.
Нельзя сказать, что Борис поверил Марии, но одно ему было ясно: Мария работала на рынке, а там крутятся большие деньги. Он спросил:
— Знает ли кто-нибудь о том, что ты мне рассказала?
— Никто! — вскричала Маша. — Никто не знает, а вам я доверилась.
Борис снова вертел в руках пачку банкнот и потом сказал:
— Я могу взять у тебя эти деньги, но взаймы. Как только я заработаю, так и отдам.
— Берите на здоровье, а у меня ещё осталось довольно. Мне хватит. К тому же я работаю.
— Да, я знаю. Денис мне рассказывал. Он хорошо тебе платит.
Борис положил в карман деньги, и они пошли домой.
В тот же день за ужином Борис Простаков решил начистоту поговорить с генералом. Сказал ему:
— В Москве я скопил немного денег и хотел бы обговорить условия нашего с вами совместного проживания. У меня есть десять тысяч долларов, что мы будем с ними делать?
Генерал приятно изумился.
— Десять тысяч! Это же целое состояние. Я тоже кое-что скопил на чёрный день, и мы с вами можем купить автомобиль, а на остальные жить-поживать и добра наживать. Если к моей пенсии будем прибавлять по сто долларов в месяц, да плюс к этому продукты с нашего сада и огорода — полагаю, нам надолго хватит.
На следующий день поехали в город и там купили подержанную, но ещё хорошую «Волгу». Водительские права у обоих были, и они возвращались домой своим ходом.
Тем временем Шапирошвили вёл переговоры с Денисом и Машей. Им он предлагал создать семейный детский приют на сто детей и для этого отводил недавно отстроенный дворец.
Денис возразил:
— Мы с Марией пока ещё не являемся мужем и женой, как же мы будем оформлять семейный приют?
Шапирошвили вскинулся:
— А-а, какие пустяки!.. У вас есть деньги, да?.. А у меня дети и верный хороший человек, — он уже такой хороший, что каждый день стоит за плечом губернатора. Он выберет момент и сунет бумагу. И вам будет подпись. Такая уже подпись, что дальше некуда. Вы только покажите пачку доллар.
— У нас нет пачки денег.
— У вас нет доллар, но он есть в банке. Там сидит Дергачевский. Он тоже хороший человек. Такой хороший, что если я скажу, то будет кредит. Вам надо десять тысяч? Они у вас будут. А если двадцать — тоже будут. Вам надо делать согласие, и я буду знать, кому и где надо нажимать кнопки.
Денис смекнул, что в создании приюта заинтересован и банкир Дергачевский. А раз так, то и деньги можно получить серьёзные.
— Двадцать тысяч для такого дела — это не деньги. Тридцать тысяч — тоже не деньги. Наше условие: сто тысяч. Детям нужно хорошее питание, одежда, а к тому же штат воспитателей и уборщиц.
— О-о-о!.. Такой гешефт не пойдёт. Это такая куча, как делают сена на поле. Банкир такую кучу не даст. А если даст, как отдавать будешь?.. Дети гешефт не делают, прибыль от них нету. Сто тысяч плюс процент — где возьмёшь?
— А если двадцать тысяч даст — тоже отдавать надо?.. Кроличьи шкурки ему дам. Возьмёт Дергачевский кроличьи шкурки?.. Жене на воротник, а себе на шапку.
Денис понимал, что дети банкиру нужны для сбыта за границу. Деньги он под них даст — и сто тысяч не пожалеет, но решил дальше пытать Шапиркина, выудить у него побольше информации о планах, связанных с детским приютом.
— Мальчики, девочки тогда хороши, когда они накормлены, веселы, красиво одеты. Таких любая заграница возьмёт.
Шапиркин всполошился:
— Зачем заграница?.. Кто тебе сказал, что детей пошлём за границу?..
— Я сказал. Кто же больше?.. Десять продадим, а за вырученные деньги ещё сто бездомных наберём. Так и будем выполнять план правительства. Москва теперь вроде бы тоже взялась за бездомных ребят. Дума к выборам готовится. Вашим ребятам надо показывать свой патриотизм. Вот пролезут они снова в Думу и опять забудут про бездомных. Так я понимаю высшую политику?
Шапиркин таращил на Дениса глаза и не понимал, о чём он говорит и какая Дума. Для Шапиркина весь его жизненный интерес лежал в кармане олигарха, которому он служит. Он знал: сейчас за хороших упитанных и веселых детей много дают. Но, конечно, он об этих своих мыслях никому на свете не скажет. Заработать доллары и махнуть с ними на Гавайские острова — тут и вся стратегия жизни этого человека.
— Ну, если сто тысяч не даст, — решительно парировал Денис, — то и приюта не будет. Пусть его создают другие. А кроме того, от банкира деньги возьму с условием: приют создам и детей поставлю на ноги, а через год никакого процента и самого кредита возвращать не стану. Деньги-то я на детей потрачу, а не на кроликов.
Шапиркин испугался. Деньги банкир может дать только под ферму Дениса. Ни у кого другого в станице такой недвижимости не было. И сумма его напугала. Сто тысяч!.. И Шапиркин залепетал несвязно:
— Дергачевский — человек разумный, а сто тысяч — это фантазия. Это такой гешефт, — я знаю, какой это гешефт?.. И какой это прибыль, и кому прибыль?.. Мне такая прибыль?.. Тебе?.. Или банку?.. И кому уже нужен такой ваучер?..
— Ваучер ищите у Ельцина и у Чубайса. Это они за фантики все заводы и целые города русские жулью в карман сунули. А тут дети бездомные. Они что — кролики, которых можно резать и сдирать с них шкурку?.. Спросите у Дергачевского, чего он хочет и зачем делает приют. А я вам свои условия сказал. И всё! Дебаты кончены. Мне надо работать.
Шапирошвили, озадаченный таким афронтом, нехотя поднялся и попятился к двери, но как раз в этот момент к ним вошёл Борис Простаков. Вежливо поздоровался с Шапиркиным, подал руку Денису. Весело спросил:
— Слышал я, детский дом в станице будет. Может, на работу меня возьмёте?
Шапиркин оживился:
— Электрик нужен, слесарь по трубам, по кранам нужен. Делать такую работу умеешь?
— Как не уметь? Я, можно сказать, родился сантехником, а что до электричества, так я с малых лет до него горазд.
Шапиркин протянул руку:
— Шапирошвили много слов не любит. Если ты человек хороший и любишь Кавказ, даём тебе руку. Зарплату будем делать большую: тысячу баксов хватит?.. Каждый месяц тысяча, прошёл месяц — ещё тысяча. Ну, ты доволен, нет?..
— Тысяча это мало, но если у вас больше нет, буду работать и за эти деньги.
Шапиркин заговорил обиженно:
— Я плохо понимаю русских. Если он ничего не получает, ему хорошо, он молчит. Но если ты ему даёшь, он ещё смотрит, и считает, и делает кислый вид. Кавказ даёт работу, Кавказ даёт деньги — а что, это разве плохо?.. Ну, ладно, ладно: не люблю говорить много слов. Если будешь работать — работай. Завтра дадим приказ.
На прощание победоносно поднял руку и милостиво помахал ею. Кавказ любит играть роль. Он прирождённый артист и при случае примет эффектную позу. Денис же был спокоен. Он был уверен: банкир условия его примет. Выхода другого у Дергачевского не было. Ему светили миллионы, и он понимал: другой такой шанс в жизни вряд ли подвернётся. Едва захлопнулась дверь, Денис сказал Борису:
— Я рад, что мы будем вместе работать.
— Я тоже. Но мы должны как можно быстрее проникнуть в тайные замыслы банкира и этого… кавказского шута Шапирошвили.
— Кое-что мне уже известно, но именно кое-что. Говорят, в России сейчас четыре миллиона бездомных детей. По всему можно заключить, что демократы на всю катушку раскручивают механизм спаивания русских людей, наркомании, разврата и прочих сатанинских прелестей нового порядка. Бездомных детей станет ещё больше. А за этим идёт и рынок работорговли. По-моему, и у нас они хотят наладить этот дьявольский конвейер перекачки детей за границу. Впрочем, это только мои догадки. Мы должны затаиться. Разыгрывать простаков и до поры ничему не сопротивляться. Не исключено, что они пустят в ход большие деньги и станут нас подкупать. Вот тогда от нас потребуется бдительность: как бы ненароком не вползти в болото криминала, откуда будет трудно выбраться. Ну, это в будущем, а сейчас надо готовиться к приёму ребят. Небольшую партию их привезут из райцентра, а остальных из Ростова и Волгограда.
Денис, Борис, эти русские парни, вроде бы и просты с виду, но если в душу им поглубже заглянуть, то каждый из них, обсуждая гешефт Шапиркина, строил и свои планы, но только пока они об этих планах даже друг другу не говорили.
В тот же вечер Денис зашёл к Марии и попросил разрешения «размять» Пирата, — обыкновенно коня прогуливала Мария, особенно в те дни, когда на нём никуда не ездили и он застаивался и начинал бить копытом, призывно ржать, — и тогда Мария, как это делал и её отец, седлала его и выезжала по излюбленному маршруту: мимо церкви, затем кладбища, а уж потом объезжала вокруг всю станицу. Но в последнее время её всё чаще подменяли Денис и дядя Женя.
— Хорошо, Денис, ты поедешь, но примерно через час. А вначале я проедусь, потому что обещала.
— Кому обещала?
— Пирату! Кому же ещё?
Денис в недоумении смотрел на неё.
— Как это обещала? Он что — человек, что ли?..
— А как же! Конечно… не человек, а понимает. Я с ним обо всём договариваюсь. И когда вам отдаю его для поездки в лес за дровами — тоже говорю с ним. А как же иначе? Я и всегда, еще с детства, когда он и я были маленькими, научилась говорить с ним. И он меня понимает. Да ещё как! Если ему что нравится и я ему обещаю, он радостно кивает и кладёт мне на плечо голову. А то ещё и лизнёт языком. Это он меня целует. Я очень люблю ласки Пирата. И за это выношу ему пирожок. Или белый хлеб с повидлом. Он и яблоки ест, и груши, только если я ему подаю на ладони. И я знаю, когда он скучает и зовёт меня. Именно меня и никого больше. А ты разве не знал о том, что он такой же, как и мы, но только говорить не умеет? А я всё жду, что он и заговорит со мной. А сегодня я ему обещала и сама его прогулять.
— А и ладно. Но только после прогулки я зайду к тебе, и мы обговорим некоторые секреты.
Прогулки с Пиратом были для Марии счастливыми часами жизни. Начинались они ещё тогда, когда Пират едва вырос, а Марии было десять лет; тогда отец её однажды посадил в седло и, придерживая коня за уздечку, провёл возле своего дома. С тех пор прогулки эти повторялись, а вскоре конь настолько привык и полюбил свою юную наездницу, что, казалось, и сам испытывал от этих прогулок большое удовольствие. Пират возил её так, будто в седле сидела и не девочка, а открытая чаша с молоком и он боялся расплескать драгоценную влагу. Так постепенно они привыкали друг к другу, и в дни, когда отлучался отец, она самостоятельно седлала коня, затягивала подпругу и выезжала далеко на прогулку. После того же, как она осиротела и Пират видел возле себя одну Марию, они стали не просто друзьями, а чем-то единым, родным и очень дорогим друг для друга. Так, наверное, казаки роднились с конями в боевых походах, и если кто говорил «казак», то невольно подразумевались сабля казацкая и конь боевой.
Мария надела жакет, брюки, сшитые по её рисунку, — на манер формы, которую носили женщины профессиональные наездницы, взяла для Пирата угощение и вошла к нему в «комнату» — так она называла конюшню. Пират повернул к ней голову, засветил агатовым радостным глазом. Он знал, что предстоит прогулка, весь потянулся своим стройным телом, перебрал ногами, голосисто заржал, изъявляя и радость встречи с хозяйкой, и восторг от предвкушения вечерней прогулки по окрестностям станицы. Мария сунула ему пирожок с картошкой, расчесала гребнем гриву, ловко накинула седло и уздечку. Взяла плётку и вывела Пирата на улицу. Соседи видели, как она пушинкой влетела на седло и пружинно слилась с конём, будто в седле и было от рождения её место. Белый, как лебедь, жеребец встал на дыбы, заржал победно и плавно пошёл лёгкой рысью. Так он шёл по давно протоптанной тропинке до церкви, а тут перешёл на неспешный шаг, которым обыкновенно они шли возле кладбищенской изгороди и выходили на дорогу, бегущую вдоль станицы. Пират грациозно выгибал шею, мотал головой, стараясь глянуть то левым, а то правым глазом на седока, которого он любил всем своим верным лошадиным существом. Это были и для Марии минуты детской радости и ни с чем не сравнимого счастья. Она знала: на неё смотрят, ею любуются. Казачки приникали к стёклам окон, а казаки, особенно пожилые и совсем старые, выходили во двор и почти со слезами восторга смотрели на так ладно сидевшего в седле всадника, и вспоминали годы, когда и они имели коней или ездили на колхозных, демонстрируя врождённую казацкую стать, вспоминая историю своих дедов и прадедов, для которых конь был спутником боевых походов, другом, который никогда и ни при каких обстоятельствах не подводил хозяина. Казаки провожали Марию завистливым взглядом, мысленно благодаря её за минуты внезапных счастливых озарений.
Мария знала всё это и то переходила на легкую иноходь, а то и пускалась в галоп, давая коню так любимую им волю. Впрочем, больше она шла шагом, беседовала со своим красавцем-другом, беспрерывно говоря ему ласкающие ухо слова.
Вернувшись с прогулки, Маша дала Пирату еду, поставила на место кадку с водой и простилась с ним до завтра. Уже спускались сумерки, в недавно отстроенном доме Евгения и на ферме Дениса зажигались огни. Мария пошла к Денису.
Денис принимал Марию как важную даму. Расставил на столе роскошный чайный сервиз, разные сорта шоколада, галантно пригласил к столу.
— Я видел, как ты садилась на коня и пошла своим излюбленным маршрутом. Ну, Мария!.. Выросла у меня на глазах. Ты так эффектно смотришься в седле!.. Этак-то и не заметишь, как влюбишься в тебя.
— И что тогда?..
— А тогда… Обыкновенно что, последует признание, а затем и предложение руки и сердца.
— Это у всех так бывает или у вас так было?
— У меня так было. Наверное, и у других…
— Не знаю. Я ещё такого не проходила, экзаменов не сдавала. Но я полагаю, не затем вы меня пригласили.
— Да, Мария. Хочу говорить с тобой серьёзно. Ну, во-первых, спасибо тебе большое за деньги. Ты так щедро меня одарила. Если же будешь нуждаться, я тебе буду их возвращать.
— Не надо возвращать. Давала тебе на дело, и ты, как я понимаю, умело ими распорядился.
— Хорошо. А теперь я хотел тебе предложить учредить совместное дело, если, конечно, у тебя ещё остались деньги.
Мария молчала. Она вела себя как заправский предприниматель, хотела знать, чего же от неё ждет будущий компаньон.
— Кроличью ферму расширять дальше не хотел бы, — продолжал Денис. — Хочу прикупить землицу и поставить на ней ферму молочную. Построим сыроваренный цех, наладим производство сырковой массы. Мы тогда и для всей станицы найдём работу.
— Мысли ваши мне очень нравятся, но зачем же прикупать землю и всё строить заново? Ферма молочная в колхозе была, и скотные дворы ещё целы. Их отремонтировать, настелить полы, вставить окна…
— Ах, Мария! Да ты умница и уже готовый прораб. Я думал об этой ферме, но хотел всё строить заново и под современную технологию. Однако стоит ещё и над этим вариантом подумать. Важно нам решить денежные дела. Банкир Дергачевский мне обещал кредит, но больше двадцати тысяч долларов он не даст, а этих денег, как ты понимаешь, нам не хватит. Хорошо бы и своих добавить.
— Сколько же вам надо?
— Ну, десять тысяч, двадцать, а если можно, и тридцать тысяч.
Мария поднялась, её глаза озарились победным блеском.
— Дам тебе сто тысяч долларов! Довольно будет?..
— Ну, Мария! Ну, голова!.. И характер у тебя — наш, казацкий.
Денис тоже поднялся. Оглянулся на дверь, посмотрел на окна. Приблизился к Марии, зашептал на ухо:
— Не спрашиваю, откуда у тебя такие деньги, но хотел бы тебе сказать: ты хоть понимаешь, что денежные дела надо хранить в строжайшей тайне?
— Я-то понимаю, а вот тебя хотела бы просить об этом. Мне хоть их и подарили, но я бы не желала давать никаких объяснений. Пусть это будет нашей с вами тайной. И даже моему папаше говорить не надо.
— Понял и зарубил это себе на носу. Дай я тебя расцелую.
Потянулся к ней и хотел бы её поцеловать в губы. Мария отстранилась от него:
— В щёчку можно, а этак-то… будешь целовать свою жену Дарью.
Денис крепко поцеловал её в щёку.
— Ну, шельма, ну, Мария!.. Всё больше тянусь к тебе, но и боюсь: предложи я тебе выйти за меня замуж, а ты дашь мне от ворот поворот. Я ведь гордый, не перенесу такого камуфляжа.
Денис от природы был немножко артистом; к делу и не к делу вворачивал в свою речь мудрёные словечки, и не всегда такие, в которых и сам понимал смысл.
— Придёшь ко мне через три часа, — сказала уходя от него Мария. — Я к тому времени приготовлю для тебя денежки.
— Но нам нужно заключить с тобой письменный договор.
— А это ещё зачем?
— А как же!.. Нужен во всём порядок.
— Вот ты и налаживай этот самый порядок, а у меня и своих дел хватает.
И Мария вышла. А через три часа Денис пошёл к ней и забрал деньги. И принял решение: «Завтра же поеду в район, рассчитаюсь с Дергачевским, а затем через недельку-две снова явлюсь к нему и возьму ещё больший кредит. Такие активные деловые отношения с банкиром отведут от меня всякие подозрения и позволят быстро создать ещё и молочную ферму».
Прошло две недели, и Денис поехал к Дергачевскому. На площадь Советскую, где находился банк, он приехал в полдень. И увидел странную картину: у многих столбов и у заборов толпились кучки народа. В стороне от одной такой кучки поставил машину. Протиснулся вперёд и увидел наклеенную на столбе листовку. Читал:
«Бывали хуже времена, но не было подлей».
Кто-то сказал:
— А вон там, перед входом в зелёненький дом ветеринара, другая листовка: «Можно русского убить и ограбить, но никому ещё Россию не удавалось покорить».
Другой показывал на здание бывшего райисполкома:
— А там большой лист бумаги и на нём карандашный портрет Дергачевского, и похож, как две капли воды! А под портретом крупным шрифтом одно лишь слово: «Паук!». И стрелка, показывающая на здание банка. Так банкир, как только пришёл на работу и узнал об этой листовке, послал двух женщин, и они хотели было содрать её, но люди их прогнали. Тогда банкир прислал двух пятнистых парней. Им тоже заградили дорогу. Казачки стали на них кричать: «Пятнистые шкуры! Кого защищаете?.. Вора, укравшего наши деньги, обобравшего весь район?..» И этих прогнали. А народ всё собирался и собирался. И тогда явился начальник милиции с отрядом ментов. Бабы кинулись на него и погоны сорвали. Кто-то из соседнего магазина притащил пустые ящики, соорудили трибуну и люди лезли на неё, кричали всяк своё. Позвонили в город, а оттуда будто бы пришла команда: «Людей не трогать! Иначе поднимется весь райцентр, а из станиц и хуторов приедут казаки, и это уже будет большая буза, с которой и не совладать».
Кто-то подал голос:
— Да мы то, почитай, тоже все как один сюда пришли. Банкир Дергачевский дёру дал и будто бы до сих пор не появился. Из города ему охрану прислали; вон машина крытая стоит. Вокруг банка с автоматами ходят, а и в банке парни здоровенные толкутся. Им бы на полях, на огородах работать, как прежде это было, а они рыжего сморчка от народного гнева стерегут. Вот уж вправду на том столбе написано: «Бывали хуже времена, но не было подлей».
И ещё кто-то говорил:
— Из банка будто бы ночью женщины сюда подходили, и к тому столбу, на котором про банкира написано; тёрли тряпками, щётками, — и будто бы всё постирали, а утром люди на площадь пришли, а они, листовки, все как новые. Или их заново налепили, или они не стираются. Это вроде бы как заколдованные. Вот они, дела-то какие! Видно, сам Бог помогать нам взялся. Мы хотя и отошли от него, и храм у нас в запустении, а он, вишь как, не обиделся, не отступился. Недаром говорят: Бог это любовь. Он многотерпелив и многомилостив. Попустил на нашу землю этих… дергачевских, а потом увидел, что уж совсем они нас за горло взяли, помогать стал.
И, минуту спустя:
— Хотел бы я увидеть умельца, кто этими бумажками весь район на уши поставил.
— Почему район? — возразила женщина. — И в других местах, и в городах, что по-над Волгой и Доном раскинулись. Везде они, эти листовочки, словно огни от костра разлетелись. Да не один это умелец, а молодёжь на борьбу с лиходеями поднимается. Может быть, даже уже и школьники. Много их, таких листовок, и разные слова на них написаны.
Листовок особенно много налепили у автовокзала, где люди толпились со всех станиц и хуторов района, и на столбах у железно-дорожной станции, и на пристани. И все видели, как возле них, толкаясь среди зевак, появлялся глава администрации Тихон Щербатый. Он внимательно перечитывал листовки, записывал каждую в блокнот. В разговоры с казаками не вступал, никаких распоряжений не отдавал, медленно и величественно переходил от листовки к листовке, и думал, думал…
А всё дело в том, что вчера к нему зашёл Дергачевский и будто бы между прочим обронил новость: наши ребята в Волгограде решили выдвигать тебя на выборах. Сказал просто, тихо и тут же перешёл на обсуждение других тем, совершенно незначительных, но Тихон, потрясённый новостью, уже ничего не слышал и не понимал. Выбирать-то предстояло не кого-нибудь, а лицо едва ли не самое важное во всём Нижне-Волжском крае. Занять кресло владыки!.. Да он и мечтать об этом не смел.
Но вот листовочки эти… ох, как не ко времени!
Денис, потрясённый увиденным и услышанным, направился к банку. Тут его у входа задержали два парня, — на русских не похожие, да и на кавказцев тоже. Маленькие, щуплые, глаза узкие, словно щелочки, косо прорезаны. И возраст не определишь: то ли парни, то ли мужики у них такие. Вспомнилась пословица: маленькая собачка до старости щенок.
Ощупали карманы, повернули, по бокам ручками скользнули. И отошли. Денис было направился на второй этаж, к хозяину, но и тут ему заступил дорогу дюжий парень — с виду русский, но речь с акцентом.
— Кто нужен? — спросил.
— Хозяин, — недовольно буркнул Денис.
— Он вас вызывал?
— Нет, но он меня знает. Мы с ним в техникуме вместе учились, а к тому же я — постоянный клиент банка.
Дюжий и строгий открыл дверь:
— К вам Денис пришёл. Вы его знаете?
— Да, пусть пройдёт.
И Денис прошёл. Покачивая головой, направился к столу, сел на приставной стул.
— Ты что головой качаешь? — спросил Дергачевский.
— Охрана у тебя строгая. Обыскали с ног до головы; решили, что я убивать тебя пришёл. А мне зачем же убивать своего благодетеля? Не будь твоих кредитов, я бы и ферму не поставил.
— Ну, вот — так считаешь, а посмотри вот на это…
Он подвинул на угол стола пачку листовок.
— Почитай, что там написано.
Денис читал:
«Мы всё потеряли, но нас не возьмёшь. Победа будет за нами».
«Аристократом нынче стал зажравшийся плебей».
«Русские идут твёрдым шагом, на своей земле наводить порядок…»
Дальше читать не стал, отодвинул от себя листовки. Сказал:
— А разве это плохо, если русские на своей земле будут наводить порядок?.. Тебе ведь он тоже, порядок нужен. Тогда не надо будет держать такую охрану. Она, чай, недёшево стоит?.. Порядок всем нужен. Вот и президент вчера собирал министров, он и от них требует порядка.
— Денис, не валяй дурака! Ты отлично знаешь, чем это пахнет. Это же национализм! — самое страшное, что только можно представить!
— Не понимаю тебя, Роман. В Америке национализм — первейшее качество гражданина, и от президента, когда его выбирают, требуют верного служения нации. Не кому-нибудь, а нации. И он на конституции клянётся быть патриотом, националистом, а вы же все за американский образ жизни ратуете, по телеящику нам крутых американцев показываете. И вдруг — национализм это плохо. Понять я этого не могу.
— А я тебя понять не могу! — откинулся в кресле Роман. — Или ты идиота разыгрываешь, или меня за такового держишь. Там народ умный, цивилизованный, ему национализм — благо. В Израиле тоже национализм. Там, если ты не еврей, тебе и места на кладбище не дадут. Но евреи — одно дело, они народ древний, умный; они человечеству Христа дали, и Маркса, и Энштейна. Вы же Пушкиным хвалитесь, а Пушкин и не русский, а эфиоп несчастный. А русский народ и не народ вовсе, а смесь татар с калмыками и монголами. Совсем недавно они вместе с медведями в лесу жили, в лаптях ходили, шкуры на плечах носили. Нам, русским идиотам…
Но тут банкир понял, что хватил лишнего, решил смягчить свои аттестации. Заговорил тише:
— Нам-то, русским, разве можно позволить такое? Да мы тогда все магазины и конторы разнесём, погромы учиним.
— А ты что же — и себя к русским причисляешь?
— А кто же я? Отец-то у меня русский, Кузьма Иванович Дергачёв. Ты же знаешь его — начальником заготзерна был. Недавно умер он.
— Отца я твоего знаю, хороший казак был, царствие ему небесное. Но вот матушка Эльвира Абрамовна… Сам же ты говорил: мама у меня еврейка. И как только с помощью Горбачёва и Ельцина власть в России твои соплеменники захватили и все денежки наши по своим карманам бездонным рассовали, так и ты Дергачевским назвался. Евреем-то теперь выгодно быть; нынче еврей, как при Петре Первом немец, гоголем по русской земле ходит. Как же, хозяин!..
Разговор принимал неприятный характер, и собеседники замолчали. С банкиром в таком тоне и Денис, его сокурсник по техникуму, не разговаривал; Дергачевский в районе первым человеком заделался. Без него ни одного дела открыть нельзя. Ферму заводишь — проси кредит, мастерскую сапожную открыть, ателье, и даже ларёк поставить на базаре — кланяйся Дергачевскому. Казалось, совсем недавно они с Денисом в техникуме промкооперации учились и даже будто бы в дружбе состояли. Когда же в Москве ельциноиды все конторы и министерства захватили и дикий капитализм стали налаживать, Романа вдруг в банк позвали и назначили директором. Все операции по выдаче денег он по приказу сверху приостановил. Ни зарплаты, ни пенсии не выдавали, а уж потом только, когда Роман из директора банка в его хозяина превратился, тут и началось некоторое движение финансов, но лишь с таким расчётом, чтобы из каждой операции банкиру выгода была. Словно дьявол из бутылки, выпрыгнул процент — величайшее изобретение евреев. В газете объявили: «Бывший районный банк под всякое частное дело кредиты выдаёт». Ну, люди и потянулись к банку. И Денис тогда кроличью ферму решил ставить. Взял кредит и не сразу понял, что процентик-то у него о-ё-ёй. И когда время пришло возвращать заём, то и получилось: из каждых ста дней восемнадцать он на своего дружка Романа Дергачевского работал. Но деваться было некуда, припожаловал в банк и во второй раз. Надеялся, что Роман по старой дружбе уменьшит процент, но не тут-то было: Роман не щадил никого. В Ростове и Волгограде банковский процент был ниже, но Роман знал: в большом городе деревенскому человеку кредит не дадут: нет гарантий его возвращения, потому и ползли на брюхе казачки-землячки к Роману. Банкир матерел на глазах, носил костюм от Трифона, — был такой элитный портной в Волгограде. На холме, что высится над берегом Дона, возвёл себе виллу, на волгоградской судоверфи построили ему прогулочную яхту, ездил он на самых дорогих автомобилях и был недоступен, Денису при встрече едва кивал, но сейчас вдруг сник, потух — в коричневых выпуклых глазах светился золотистый тревожный блеск, он как-то натужно тянул шею и тяжело вздыхал. Вдруг поднялся с кресла, показал на дверь в углу кабинета. Денис знал: там комната отдыха банкира; в ней же Роман принимает важных гостей.
— Пойдём, чаю попьём.
Денис прошёл за хозяином. Впервые он увидел салон, обставленный мебелью под стиль какого-то короля Людовика. Комната небольшая, но всё в ней дышало роскошью, блестело хрусталём и позолотой. Сели за круглый стол. Роман нажал кнопку, в микрофон подал команду:
— Накройте на двоих.
И откинулся на высокую спинку королевского стула. Смотрел на Дениса таким свирепым взором, каким, должно быть, начальник милиции смотрит на только что пойманного бандита. Трясущейся рукой достал из кармана листовку.
— Ты видел?
Денис соврал:
— Нет. А что тут? Ну, «Паук», портретик неизвестно чей.
— Как это — неизвестно чей? — заорал Роман. — Не видишь, что ли?..
— Вижу, но кто это? И что он означает этот «Паук»? Глупая карикатура неизвестно на кого. А как она к тебе попала? Тебя, что ли, пауком называют? Ну, и что?.. Есть из-за чего копья ломать!
Денис намеренно валял дурачка и про себя с удовольствием отмечал, что это ему удаётся.
Две девушки вошли с золотыми подносами и ловко расставили на столе бутылки, рюмки, фужеры, холодную закуску. А Роман, точно и не замечая их, поднялся, подошёл к окну и смотрел на то место, где у листовки снова, как вчера и позавчера, собирался народ. Рано утром охранники банкира сорвали листовку, но она каким-то таинственным образом вновь появилась на столбе, и слово Паук, и портрет молодого банкира светились глянцевой чёрной краской.
— Не можешь ли ты мне сказать, что тут за чертовщина такая: мои люди сдерут листовку, а она, глядь, снова появляется. Снова сдерут и то место выскоблят, а она… как живая: снова висит! А?.. Что это может быть?..
— А чего тут голову ломать? Вы сдерёте, а шалун-мальчишка опять её навесит. Дразнит вас.
— Нет тут никакого шалуна! — подскочил Роман к столу и чуть не сбил бутылки. — Шалун?.. Хорошенький шалун!.. Я всю милицию на уши поставил, охрану удвоил, ребята за этим проклятым столбом день и ночь из окна банка в бинокль наблюдают. И нет никого. Ни живой души. Даже близко не появляется, а листовка… снова висит. Она как бы изнутри столба выползает. Тут у меня женщина религиозная служит, так она мне говорит: не иначе, как сила тут божественная замешана. Церковь-то — вон, поблизости стоит. Так что ты думаешь: бывает она, эта самая божественная сила, или женщина зря языком болтает? Скажет мне ещё раз, так я её за порог выставлю.
— А вот этого, — серьёзно заговорил Денис, подвигая к себе рюмку с вином. — Женщину эту уважать надо и зарплату ей прибавить. Она в вашем заведении, поди, ведь одна такая, в церковь-то ходит. А церковь — тело христово, кто ближе к телу Бога, тот и знает больше нашего. Ей, этой женщине, многое открыто из того, что нам, безбожникам, неведомо. Бывает же, когда иконы в церквах мироточат, а то батюшке священнику или матушке, жене его, видение откроется. То ничего-ничего, а то вдруг явится и говорит что-то. Говорит негромко, а батюшка слышит, потому как он-то как бы у Бога в канцелярии служит.
Роман выпил коньяк, а затем полный фужер вина и, стрельнув на приятеля безумным волчьим взглядом, прошипел:
— Кликуша ты, Денис! В Бога, что ли, веришь?.. Вроде бы не было за тобой такого. В комсомоле ни в Бога, ни в чёрта не верили. А тут… Скажи лучше, откуда они берутся, эти проклятые листовки?.. О них теперь в банке, да и во всём райцентре только и говорят, будто других дел нету. Ты лучше поселись в гостинице на пару дней — она тоже окнами на этот проклятый столб выходит, да покарауль ночью — из окна номера посмотри; так, может, ты то свежим взглядом и углядишь этого шалуна, как ты говоришь. Я тебе за такую услугу кредит беспроцентный дам. А? Соглашайся. Мы же с тобой дружно жили, можно сказать, приятели.
— Это так, друзья должны помогать друг другу, — Денис не упустил случая уколоть Романа за его процент, содранный со шкуры товарища. — Только незачем мне поселяться в гостинице. Там возле столба домик ветеринара Николая Ивановича Кандаурова стоит, а Николай-то Иванович мне дядей доводится. У него и поселюсь.
— А это уж совсем хорошо. Понаблюдай, пожалуйста, да так, чтобы всю ночь не спал. Смотри во все глаза. Я тебе кредит большой дам. Хочешь, сто тысяч? Ну, так бери. Вот сейчас и отсчитаю.
Роман открыл сейф, занимавший целый угол комнаты, отсчитал сто тысяч долларов. Заложив их в хозяйственную сумку и подавая Денису, сказал:
— Без процента. А только ты мне службу сослужи, выследи разбойника. Я с этой мерзкой листовкой покой потерял, ночи не сплю. И ходить по улицам не могу. Люди вроде бы и те же, а смотрят как-то не так, с усмешечкой, с какой-то тайной подковырочкой.
Денис пересчитал деньги.
— А документ?.. Мне для налоговой инспекции нужно, для всяких комиссий, проверяющих. Теперь вон олигарха Ходорковского за неуплату налогов в тюрьму закатали, а уж если меня зацепят…
— Будут тебе бумаги. Завтра выпишут.
Заканчивая трапезу, проговорил:
— Народ быстро меняется. Не узнаю казаков. Ты мне не скажешь, что происходит, почему в народе всякий энтузиазм потух, казаки пить стали больше, а пьяный если встретится, то смотрит зверем. Многие уж и кланяться перестали. А?.. Скажи мне по-дружески, о чём толкуют казаки, что у них на уме? Ты ведь тоже хозяин, вот какой кредит у меня берёшь, дело расширяешь. Тебе ведь тоже стабильность в обществе нужна. Денис, куда несёт нас рок событий?..
Денис отвечал односложно: дескать, не моего это ума дело. А сам в тайных мыслях рад был смятению банкира. Денежки-то у него ворованные. Вроде бы и грешно было пожалеть такого. Впрочем, слова находил успокоительные, беседовал в дружеском тоне. А когда расставались, пообещал выследить злоумышленника.
К дяде пришёл вечером. Как всегда, ему отвели угловую комнату, и он, отказавшись от ужина, пошёл отдыхать. Выбрал удобное место у окна, подвинул кресло и стал наблюдать.
Люди у столба рассеялись, площадь опустела. Одно за другим потухли и окна банка. Один только золочёный крест на церковной колокольне отражал кровавый отблеск догорающих облаков на западе.
Денис хотел спать, но твёрдо решил пересилить дремоту и всю ночь добросовестно наблюдать не только за столбом, на котором вот уже несколько дней с таинственным упорством появляется всё новая и новая листовка с изображением физиономии банкира и коротким оскорбляющим словом «Паук». В банке погасло последнее окно, и только перед главным входом слабо мерцал неяркий фонарь. Гасли окна и в домах. Мягко светилась травка за оградой церкви, где-то под навесом у главного входа горела лампочка. Было тихо и пусто; не было никакого движения, никаких признаков жизни.
Денис был уверен, что никакого Божьего промысла в появлении листовок не было, и нет тут ничего мистического, виртуального, — тут, конечно же, орудовал человек, и, наверное, молодой, из тех убежденных противников режима, которые теперь появляются во множестве и дают о себе знать то в одном городе, то в другом. Денис слышал, что в Москве арестован лидер национальных большевиков Эдуард Лимонов. Его ребята подняли советский флаг на крыше дома в Риге, забросали помидорами лидера коммунистов Зюганова. Странные это ребята, и не очень понятно, чего они хотят. Власть им не нравится, Зюганов, лидер оппозиции, тоже не подходит; очевидно, за его марксистский интернационализм, или таким образом выражают своё несогласие с кабинетными формами борьбы, за которые ратует Зюганов?
Думает обо всём этом Денис и ловит себя на мысли, что сам-то он ни в какой борьбе не участвует. «Крутит хвосты» кроликам, как говорит Мария, и доволен. Правда, вот теперь он даёт работу многим станичникам, поставляет мясо и шкурки на рынок; тоже ведь работа, и ещё неизвестно, кто приносит людям больше пользы, он или этот вот… что расклеивает листовки?
Думы, думы… А время течет медленно. Пошел второй час ночи, глаза слипаются, сон валит его с ног, но Денис упорно смотрит на столб, оглядывает всю территорию вокруг — нет, ничего он не видит, никакого движения, никаких признаков чьих-либо действий.
И Денис начинает терять веру в какого-то листовочника, в голову лезут догадки: а уж и в самом деле, может быть, какая-то сила? Ну, не сверхъестественная, не посланная Богом, а какая-то другая, происхождения которой он пока не знает. А вот узнает, и тогда станет ясно, тогда он посмеётся над страхами счастливчика Романа, которому неизвестно откуда свалился целый банк денег, и он стал их полновластным хозяином.
Вспомнил, как вытащил банкир из сейфа пачки новеньких купюр, как небрежно их отсчитывал. И сунул в сумку, подал Денису. Никаких договоров, бумаг… А зачем они ему? С меня-то он, конечно, расписку возьмёт, а других бумаг выписывать незачем. Он — хозяин! Хочет — дал, а не хочет — иди с Богом. Интересно, а если я выслежу листовочника… Да нет, я, конечно же, его не выдам. Буду знать сам, а Роману скажу: никого не видел, ничего не узнал.
К утру становилось темнее. Погасли огни у входа в банк и за оградой церкви. И только крест над колокольней, словно живое существо, светился и в кромешной темноте, и, чудилось, не стоял на месте, а летел куда-то; тихо, медленно, но летел, и будто даже кружился. и то опустится, а то вознесется снова.
Сон обнимал Дениса всё туже, он клевал носом, поднимался со стула, вновь опускался. Смотрел, смотрел… И — о, чудо!.. В небе над церковью появилось слабое свечение; оно мерцало, гасло и появлялось вновь. Сон отлетел от Дениса, он устремил свой взгляд на верхушку креста, и там, над колокольней, чуть выше кончика креста, запечатлелся силуэт живого существа — с крыльями, с головой и будто бы даже с глазами. Они сверкали, словно звездочки, и то угасали, то загорались вновь. Существо слетело с креста, подлетело к столбу. И Денис явственно увидел белый лист бумаги. И существо взмахнуло крыльями, взвилось ввысь и — пропало.
Сна как не бывало! Денис в крайнем возбуждении ходил по комнате, мял голову, потирал руки. Он видел, он теперь знает: это, действительно, Божественный промысел, что-то таинственное, непонятное, непостижимое. Завтра он скажет об этом Роману. Пусть знает: люди не одиноки, им помогает Бог, он не оставляет в беде русских людей. Бог любит русских!.. Недаром же Россию издревле называют святой Русью. Наша страна, наша земля Святая. Бог попустил её беды, наслал на неё бесов в образе таких, как Роман Дергачевский, но Бог же нам и поможет одолеть их.
Уже светало. Люди стали собираться у столба, толпились, размахивали руками. Было видно, что они радовались. Они знали, что, как всегда, охранники банкира соскоблили листовку, а ночью она высветилась снова. И сколько она будет высвечиваться, сколько будет бесить банкира и других таких же жуликоватых людишек, сумевших обманом захватить власть и деньги, а теперь вот еще подбираются и к самому святому: к нашей земле.
Когда народу у столба собралось много, к нему подошёл и Денис. И своими глазами увидел, как жирно чёрными глянцевитыми штрихами был изображён Роман Дергачевский и выведено единственное слово: «Паук».
Денис посмотрел на ворота, ведущие в банк. За оградой слонялись пятнистые охранники, дверь в банк была ещё закрытой. Денис решил, что у него есть время позавтракать, и пошёл к зелёному домику дяди.
Добрынюшка Никитич во чистых во полях,
А Алёша Богомол в богомольной стороне.
Весна в ростовских и сталинградских краях наступает быстро, а порой в одночасье: свалились за горизонт чёрные тучи, притих, словно живое существо, ветер, а взлетевшее на макушку небес солнце щедро разлило вокруг море тепла и света.
Шёл третий год третьего тысячелетия. Вернувшийся в Россию по воле кремлёвских предателей капитализм мял и душил всё живое на отчей земле, доламывал остатки былой жизни некогда могучего, державшего на своих плечах всю Европу, русского государства.
Два события основательно потрясли станицу на этом восемнадцатом году проклятой народом горбачёвской перестройки: станица Каслинская как бы проснулась от многолетней глубокой спячки, вздыбила шерсть, злобно заворчала, словно старый, но ещё могучий и клыкастый пёс. И — о, чудо! Впервые за это чумное время, когда был развален колхоз и порушен весь уклад советской жизни, с раннего утра казаки и казачки, а с ними и дети потянулись к площади бывшего базара, к поставленному там заезжим азиком магазину.
В прошлом это был майдан — площадь для сбора казаков.
Что же это за события?
Первое: станичники вдруг прослышали, что наглый и вездесущий Шапирошвили, устроивший в своём дворце приют для бездомных ребят, тайно от работавших там Марии, Бориса Простакова и других станичников продал в Италию трёх десятилетних парнишек и четырёх восьмилетних девочек. А второе: будто земли, принадлежавшие станичному колхозу «Красный партизан», и знаменитый во всём Придонье и Приволжье колхозный сад, и лес, начинавшийся за огородами и левадами и тянувшийся по берегу Дона на многие километры — всё тут будет принадлежать банкиру Дергачевскому. И будто бы этот Дергач, как его прозвали скорые на язык казаки, на вертолёте три дня кружил над своими угодьями и рисовал на большом листе ватмановской бумаги поля, дороги, прибрежные леса, — словом, всё, что теперь ему принадлежало.
Народ всё прибывал и прибывал; скоро уже вся площадь кишела самым пёстрым людом — казаки теснились возле самого магазина; оказалось, их не так уж и мало, как многие думали. На вытащенных из магазина стульях особняком сидели старики. Их было пятеро. В центре — девяноставосьмилетний Гурьян Цаплин, простоволосый, белый, с выцветшими, но ещё цепкими глазами старик. Он пришёл с толстой дубиной, которая оканчивалась набалдашником размером с детскую голову, опирался на неё, как на трость. Раньше у него её не было, а теперь вдруг появилась. Поставил дубину возле молодой берёзы и сел на стул. Рядом со стариками на крылечке сидели генерал, которым гордилась станица, председатель районной администрации Тихон Щербатый, участковый милиционер Щелканов, а по прозвищу Щелчок. И ещё тут же на ступенях крыльца тесным рядком сидели Евгений, Станислав Камышонок, его жена Елизавета, Павел Арканцев… И уж затем кто сидел, а кто стоял — всё больше мужики, а за ними женщины, старушки. Парни и девчата толпились стайками у дороги. Между ними сновали возбуждённые мальчишки и девчонки. Среди них были хорошо одетые, прибранные и причёсанные ребята и девочки из детского приюта Шапирошвили; это от них увезли куда-то, — по слухам, в Италию, — трех парней и четырех девочек, — оставшиеся чувствовали себя героями. Многих казачат и казацких девчонок они уже знали, бывали у них дома и теперь верили, что всех их разберут и они будут жить, как раньше, в семьях.
Дивились казаки обилию народа, радовались силушке, хранившейся ещё в станице. Иным уж казалось, нет у них никакой силы, выкосили её, как траву за Протокой в пору сенокоса, а тот люд, что остался, кто затих по углам в ожидании ещё худших времён, а кто пьёт от нужды и горя. И вдруг собрались, запрудили площадь, на которой во времена не так уж и далёкие собирались на казачий круг восемь тысяч человек — почти все жители станицы — и во главе с атаманом и есаулом решали важные дела своей жизни.
Поднялся вдруг могучий, как медведь, Камышонок, вскинул руку, заорал:
— Тихо, казаки! Нет у нас старее Гурьяна Цаплина. Ему слово.
И тишина наступила мёртвая. Встрепенулся, вскинул седую голову Гурьян, слава о доблести которого, о битвах его сабельных и о том, как летал он на своём коне словно ветер по Великой степи Придонской, передавалась станичным парням и девчонкам. И теперь все взгляды на него устремились. Вот сейчас он по праву старшего — по древним законам вольного люда казачьего — даст указ станичному роду. И Гурьян, повернувшись к генералу, сказал:
— Атаманом будешь!
Камышонок что есть силы проорал:
— Генерал атаманом будет. Он теперь высшая власть ваша.
Гурьян помолчал с минуту. Повернулся к Камышонку:
— Тебе есаулом быть. Плётку у меня возьмёшь. Со старых времён осталась. За малую и большую провинность прилюдно на майдане сечь будешь. Особливо же тех, кто водку пьёт.
Заржали казаки, и смех их мужицкий покатился к Дону. Кто-то крикнул:
— Это Камышонок-то?.. Да он сам пьёт по-черному!..
На это Гурьян негромко, но так, чтобы все слышали, проговорил:
— Пьянству пришёл конец. Скоро и вся Россия пить перестанет. Он, супостат наш, вражина чужеродный, пьяных-то и спеленал нас.
И поднялся старик, и хрипло, срываясь на крик, возгласил:
— Кто каплю выпьет — пороть того! Плёткой, на майдане.
И сел на приступок крыльца, дышал тяжело, и тише добавил:
— Ящик голубой, где нелюдь волосатая галдит — не смотреть. Пусть он потухнет… до лучших времён.
О чём-то посоветовался со стариками. И потом заключил:
— Бабам рожать! Много рожать, каждый год!
Майдан зашёлся смехом. Раздался звонкий женский голос:
— От кого рожать-то? От тебя, что ли?
— Рожать! — повторил старик. Иначе сгинет казачество. И весь род российский обмелеет. А Дон метнётся в сторону и потечёт к туркам.
Замолчал старик и склонил над коленями голову. Потом тихо, но так, чтобы слышали близко стоящие и рядом сидящие казаки, заключил:
— Вырезать дубины и поставить в сенях. Вот такие — как у меня. Пригодятся.
Эту команду не поняли. Кажется, её никто не понял. Камышонок спросил:
— Как это понять — дубина? Зачем?..
— А так: вместо сабли и винтовки. Илья Муромец супостата дубовой палицей крушил. Нам тоже придёт черёд. Да, придёт. Без драки большой не обойтись. И пусть тогда дубовая сабля засвистит над головой вражины… дубина. Настоящих-то сабель уж не завести. Винтовок — тоже. Дубины вырезать! Всем и каждому. Гурьян поднялся решительно и в сопровождении стариков пошёл домой. Камышонок и эту последнюю команду проорал на весь майдан. И помахал над головой рукой, имитируя удары плёткой. От себя громогласно добавил:
— Да, да, дорогие казачки. Хватит вам бездельничать. Люда казацкого должно быть много. И пусть не думает банкир Дергачевский, что русский народ вымирать собрался. А что до вина: отныне и во веки веков — ни капли спиртного! Иначе запорю.
— А ты-то как? Сам себя, что ли, пороть будешь?..
— Я — баста! Ни грамма и ни капли! Сухой закон на всю станицу. И духу чтоб не было.
Ткнул пальцем в хозяина магазина:
— Ты, Азия, собирай свои манатки; нынче же все бутылки вон!..
Смех упругой волной покатился по рядам. Кто-то из казаков проговорил:
— Всё он хорошо нам приказал, а вот насчёт дубины — тут старик загнул. В наш-то век — дубина. Ракеты нужны, а не дубины.
Станичники покидали майдан. И не успели они разойтись, как в станицу на машинах и мотоциклах примчались пятнистые парни из отряда особого назначения. Видно, их Шапирошвили позвал. У него одного мобильный телефон был, да ещё у Тихона Щербатого, но Тихон всё время сидел тут и не отлучался. Он казак и знал, что это значит, если против люда всего пойти.
Из головной машины вышел офицер спецназовец. Он был узбек или таджик и как-то странно смотрелся на общем фоне. Приблизился к генералу.
— Господин генерал! Что тут происходит?
Конкин, сдерживая гнев, пробурчал:
— Господ наши отцы в семнадцатом году с русской земли прогнали.
И отвернулся. Не хотел говорить с «пятнистой шкурой», как в станице называли нахальных молодцов, продавшихся новой власти. Ползли по станице слухи: милицию всё больше иноземцам отдают. Как Ленин в семнадцатом году тянул в свою охрану латышей злющих, так ныне азиатов, кавказцев, и даже турок, не знающих русского языка. В Каслинскую три казахских семьи приехали — им тут же гражданство российское оформили и работу в районе нашли, а десять наших русских семей из тех же казахстанских краёв приехали, так им до сих пор гражданство русское не дают, гоняют по конторам, издевательство чинят.
К офицеру, не вставая, обратился Камышонок:
— Ты кто такой?
— Я?..
— Да, ты?.. Мы тут казаки свои дела решаем, а ты тут при чём?.. Мы, русские, всегда вас за братьев почитали, а теперь зорко посматриваем на вашего брата. Больно уж много врагов у нас в одночасье объявилось. Ты домой поезжай и скажи там своим, чтоб не досаждали нам, а то ведь разозлить медведя можете. Лапа у него тяжёлая: если хватит по башке, долго болеть будет.
Офицер задохнулся от злобы, но как раз в этот момент на него зашикали бабы, засвистела, затопала и скорая на расправу ребятня. Из разноцветной шумливой стайки молодых женщин выдвинулась Елизавета Камышонок — депутат местной думы, всеобщий авторитет и любимица.
— Кто вас позвал? — налетела ястребом на офицера. — Чего прикатили? А ну, убирайтесь, пока не поздно. А ты, друг казахстанских степей или таджикских героиновых мафий, чего суёшь нос в наши казачьи дела? Мотри у меня, парень! Я ведь на твою пятнистую шкуру не погляжу. Живо у меня схлопо- чешь!
И к ребятам в пятнистой форме:
— Вам не стыдно на отцов своих и братьев с калашом лезть? Поискали б дело себе поприличней. А в станицу нашу больше ни ногой. Казаки у нас — народ горячий. У вас калаши, у нас вилы найдутся, топоры да косы. А у многих ещё и сабелька на ковре висит. Тут вам живо бока намнут. Офицер вопросительно посмотрел на Тихона Щербатого, но тот ничего не сказал, а лишь опустил голову.
Милицейский начальник сел в машину и подал знак подчиненным: дескать, отбой! И машины, а вслед за ними и мотоциклы, взрывая пыль из-под колёс, полетели на тракт, ведущий к району.
Пока мужчины решали свои дела, женщины обсудили положение ребят, привезенных Шапирошвили из Волгограда и размещённых в его дворце. Бывшая учительница первых классов Елена Герасимовна, вплотную подступившись к Шапирошвили, сказала:
— Ребятишек, которых ты отвёз в город, верни назад, а не то дело о торговле детьми заведём.
Кавказец таращил глаза, что-то лепетал в оправдание и обещал привезти их из города. В растерянности проговорился:
— Если их не увезли в Италию.
— А зачем их туда увозят? — наседала казачка. Шапирошвили пятился к своему автомобилю.
— Как зачем?.. Вы, русские матери, пьёте, бросили детей на улице, а мы подбираем и отдаём их в дома хорошим людям. Вам от этого плохо? Да, плохо?..
— Ишь ты, турецкая халда, благодетель нашёлся. Жалко ему стало детишек русских. Мы ещё посмотрим, в какие это хорошие дома и за какие баксы вы их туда качаете. Дворцы-то в нашей станице, чай, не за понюх табаку отгрохали. Говори сейчас же, сколько баксов берёшь за ангельскую душу? Мы теперь разглядели свою власть и порядок в России сами налаживать станем. Осмотрелись, очухались малость и потихоньку прибирать к рукам вас начнём. Сталинскую дружбу народов мы, как и прежде, признаём, и грузин уважаем, даже немножко любим, но это в том случае, если они у себя на родине живут. Жульё заезжее нам не надо. Будем уважать тех, кто заслуживает, а уж мерзавцы разные пусть на нашу милость не рассчитывают. Так-то вот, Шапирин, валяй в город и верни нам ребят. И скажи там всем, кто уж хоронить нас вздумал: казаки каслинские водку бросили, они теперь за вас возьмутся.
Видно, испугался Шапирин сын, сел в машину и на тракт асфальтовый покатил. Казачки же, недолго рассуждая, порешили: разобрать детишек по домам и идти в район оформлять усыновление и удочерение. И не выбирать ребят, а брать всем кряду двух мальчиков и одну девочку и вести их домой.
Взял себе двух мальчиков и девочку генерал Конкин Иван Дмитриевич. Вёл их на край станицы и по дороге, ещё не разглядев как следует лица, не узнав возраста, спрашивал, как их зовут и кто из них чего умеет делать. Поваром захотела быть Иришка. Ей уже исполнилось двенадцать лет, и может всё делать по хозяйству. Ребят звали одного Дмитрием, другого Юрием. Эти о своих талантах молчали, боялись прослыть хвастунами. Им было по десять лет, но жизнь их уже научила сдержанности.
Двенадцатилетних, и тех, кто ещё постарше, отбирал для работы на ферме Денис. Набрал целый взвод, шестнадцать человек: шесть мальчиков и десять девочек. Выделил в своём доме три комнаты, девочек заставил мыть полы, стирать постельное бельё, а мальчиков посадил в свой микроавтобус и поехал с ними в район. Тут они купили диваны, кресла-кровати, посуду. Для кухни приобрели два больших холодильника, на рынке закупили овощей, сухофруктов, пять мешков сахара. А когда приехали, девочки уж приготовили обед, и они, сдвинув столы, наспех соорудив лавки, сели трапезничать.
Денис сказал:
— Мы люди православные, обедать будем под иконами.
Показал на иконы в углу столовой.
— Вот видите, у нас, как и у всяких русских людей, не забывших Бога, иконы: Богородица с младенцем Иисусом, Николай Чудотворец и мой духовник отец Адриан. Я недавно побывал в Псково-Печерском монастыре и сподобился встречи с ним, и он благословил меня, сказал в напутствие всякие хорошие слова. Я купил в монастыре его портрет, и вот он, мой духовный отец и покровитель. Он теперь и ваш духовный отец и покровитель. Завтра же я покажу вам, как креститься, и вы запишете короткую молитву. А в сентябре всех вас определю в школу, и вы будете учиться.
Для Тихона Щербатого, главы администрации района, настали тревожные дни. До сих пор у него не было конфликтов с казаками и каких-либо трений с Шапириным и Шомполом; они являлись к нему тихо, точно летучие мыши, и ласковым елейным голоском проговаривали просьбу: выделить участок земли под строительство дома, выписать строительный лес, кирпич, цемент и другие материалы со склада или оформить бумаги на купленный ими бывший колхозный сад, а в другой раз покупали целый хутор со всеми угодьями, а казакам платили деньги за участки земли — и всё шло тихо, гладко; закончив сделку, оставляли на столе администратора папку и уходили. Щербатый закрывался на ключ и торопливо пересчитывал оставленные деньги. То были хорошие деньги, очень хорошие — и всегда в долларах. За хутор обыкновенно оставляли двадцать-тридцать тысяч, за колхозный сад пятидесятигектарный — пятьдесят тысяч. Часть денег Щербатый отвозил нужным людям, остальные сдавал в банк и затем, сидя в ресторане, подводил баланс своего трехлетнего пребывания на посту администратора. Сумма выходила кругленькая: приближалась к миллиону. И никто не знал, зачем он летал в Америку в штат Флориду, а он там присматривал дом на случай, если к власти в России придут коммунисты и ему придётся улепётывать из родных мест подальше. За первый же дом, который он осматривал, просили сто пятьдесят тысяч долларов. И дом хороший, с большой усадьбой, и стоял он на берегу озера. Райское место! Щербатый уж хотел купить его, но поостерёгся огласки и сказал себе: «Я ещё успею. Деньги-то у меня есть». И, счастливый, вернулся в свой район.
И всё шло хорошо. Два грузина, о которых говорили, что они чечены, а другие утверждали — турки, являлись к нему всё чаще, и папки, как бы забытые на столе, с каждым разом пухли, становились тяжелее. И вдруг всё оборвалось, осложнилось, в воздухе запахло палёным. Каслинская взбунтовалась. Пока тихо, без шума и кровопролития, но Щербатый сам был казак и знал казачий норов; они смирные до тех пор, пока им не сделали больно, сильно не досадили. Теперь они вдруг услышали: продают их землю. Как продают? Зачем продают? Кому продают?.. Такого не было, чтобы землю отчию, что дедам и прадедам принадлежала, кому-то продавали.
Закипала буза, и Тихон знал: расползётся она по всему району.
Неожиданно, как всегда без стука и доклада, вошёл Нукзар Шапирошвили. С шумом прочистил в платок свой огромный, покрасневший от простуды нос, огляделся по сторонам и, вперив в собеседника выпуклые, замутнённые вечной тревогой глаза, заговорил почти шепотом:
— Казачьё голозадое хвост задирает кверху. Дед Гурьян воду замутил.
— Гурьян — это опасно, — подлил масла в огонь Щербатый. — Если Гурьян — жди беды. Он что скажет, то люди делают. Казаки так… атамана слушают.
— Какой атаман? Старик полумёртвый. Я буду вот… показывать, и он упадёт от страха.
Нукзар вынул из-за пазухи кинжал, блеснул им перед носом Щербатого. И тут же сунул его за пазуху. А Щербатый вдруг ни с того ни с сего проговорил:
— Правду, что ли, гуторят, будто вы и не грузины, а…
— Что, а?.. Кто же мы, кто?.. Турки мы, чечены — да?.. Нас Москва любит, нас Кремль хочет. Да?.. Сидишь в кресле начальника, а не понимаешь?.. Кремль не хочет русских, он боится вас. И Сталин вас боялся, и Брежнев, и Хрущёв… Вас все боятся — вы бешеные! А мы не русские и скоро всю Россию в карман положим. Деньги-то взяли у вас, а где деньги, там и власть. Абрамович, Ходорковский — вот ваша власть. Они нам деньги дадут, а не вам. Скоро мы всю землю купим. Арифметика простая, а вы понять не можете.
Щербатого заели эти слова, в нём казацкая кровь зашевелилась, подступила к вискам, застучала, закипела. Заходясь от злости, выдохнул:
— Деньги — дело наживное, сегодня их захватил Абрамович, а завтра русский народ реформу объявит, и деньги ваши в бумажки превратятся.
— Наши деньги, наши?.. А твои?.. Забыл, сколько папок со стола этого перетаскал?.. Забыл, а мы помним. И каждый доллар у нас на учёте. Сегодня ты здесь сидишь, а завтра вот!..
И Нукзар сделал из пальцев решётку. И ещё сказал:
— Если бы тюрьма, а то есть похуже…
Грузин, турок или чечен снова выхватил сверкающий синеватой сталью кинжал.
Казачья кровь закипела ещё сильнее. Щербатый, не помня себя, вскочил из-за стола и с размаху кулаком саданул Нукзара. Тот рухнул на пол и с минуту лежал недвижимый, и глаза его были закрыты, а из разбитого рта текла струйка крови.
Поднялся грузин, залез в кресло. Повернулся к Щербатому: тот стоял поодаль от стола и дрожал от гнева. И смотрел на грузина так, что тот съежился и онемел от ужаса.
Да, страшен русский человек в гневе, особенно в минуту, когда кинут ему в глаза оскорбление; и не его лично оскорбят, унизят, облепят грязью, а его Родину, землю отцов, Россию оскорбят, Русь святую, юдоль и обитель русичей живых, и тех, кто лежит в могилах и уж не может постоять за себя. И тот сонм синеглазых славян, что ещё появится на этой земле. Откуда было знать залётному лиходею об этой извечной черте человека русского, о том, что и последний измерзавившийся негодяй, но если в нём течёт русская кровь, становится неустрашимым богатырём, если вдруг увидит он, что посягнули на святая-святых — землю Отчую.
Глухо проговорил Щербатый:
— Земли нашей вам не видать. Русская земля не подлежит продаже!..
Нукзар ничего не сказал в ответ, а только вытерся рукавом, поднялся и поплёлся к двери. И уж только взявшись за ручку, прошипел:
— Алькайда память хороший. Будет делать тебе газават.
В тот же день Нукзар показал Щербатому, какая у него память и как он может расправляться со своими врагами. Надо сказать, что он ещё утром мучительно думал о мести старику Гурьяну за нанесенный удар по всем его планам и замыслам. Старый казак встал на пути турецких эмиссаров; они были даже и не чеченцы, а лихие молодцы из Турции, хорошенько и сами не знавшие своей национальности, — и залетели на берег Дона по воле нового русского, вдруг завладевшего десятками миллионов долларов и получившего задание скупить и оформить на него лучшие земли района и, особенно, угодья бывшего колхоза «Красный партизан», где были хлебные поля, бахчи и сад, в котором обильно плодоносили десять тысяч яблонь, груш и сливовых деревьев, и прихватить земли соседнего района… Планы грандиозные. Им помогали люди из города. И два мальчика, сидевшие в Кремле, тоже «получили на лапу» за успех предприятия, и вдруг — обвал, катастрофа. Ста- рик приказал не пить, не продавать землю, а бабам рожать. Вот те раз!..
Первой мыслью Нукзара была — месть! Посоветовался с Авессаломом. Тот тоже: месть!.. И глубокомысленно присовокупил: «Эти казаки трусливы, не то, что прежние — ну те, которые по степи с шашками скакали. У этих и мозги, и кишки, и всё тело спиртом пропиталось. А если уж спирт, то человек ни о чём думать не может, а только о вине. У него всё горит внутрях. Ему водки давай. Старика уберём — и они снова пить начнут».
Умные это люди, Нукзар и Авессалом, очень умные, во многих хитростях преуспели их восточные мозги, но вот простой вещи они уразуметь не могли: не старец вдруг отрезвил станицу, а беда. Землю будут продавать! — вот что электрической искрой влетело в головушки казаков. Пропасть они увидели перед собой. Опасность. И всколыхнулись в них заложенные праотцами гены, взыграла буйная кровь защитников рода и Отечества. И тут уж знайте все враги нынешние и будущие русского народа: биться русичи будут до конца!..
Не знал, не ведал всего этого житель гор и жарких каменных степей Нукзар, а по-первородному какой-нибудь Ахмет или Бекбула, поддался звериному инстинкту — резать! — и, едва дождавшись полуночи, подкрался к ветхому домику Гурьяна Цаплина, вошёл в никогда не закрывавшуюся на ночь дверь горницы и увидел в свете неверной луны кровать, а на ней что-то дыбилось, топорщилось. «Старик! Он — старик!» И, крадучись, с блеснувшим под луной кинжалом, направился к кровати.
А старик лежал на печи. И в тот момент, когда Нукзар подходил к двери, старика достала лапой его собачка, разбудила. Старик слез с печи, встал в угол возле своей дубины. Слышал и увидел из своего тёмного угла, как в хату вошёл непрошеный гость. И видел, как с кинжалом он крадётся к его постели. Положил правую руку на комель дубины. И когда Нукзар с кряканьем вонзил кинжал в одеяло, старик правой рукой взял дубину и в тот момент, когда Нукзар, услышав шорох в углу избы, направился к нему с кинжалом, сунул ему в лицо дубину. Турок присел и опускался всё ниже, таща за собой одеяло, в которое вцепился, холодея от ужаса. Потом он поднялся и метнулся к двери. Побежал к машине, на которой приехал из района, и на ходу орал нечеловеческим голосом. А добежав до машины, упал на дверцу, остававшуюся незакрытой, жадно глотал воздух и, наконец, затих, свесив безжизненно руки. На крик к дому Гурьяна бежали полураздетые казаки и казачки. Одни заходили в дом, другие сгрудились вокруг машины. Кто-то сказал:
— Он мёртвый. Не трогайте! Позвоним в район.
А в доме с печки, кряхтя и постанывая, слезал дед Гурьян. Он, конечно, всё понял, но спросил:
— Чевой-то вы все вдруг всполошились, как куры на нашесте?..
Назавтра утром к дому Гурьяна одна за другой подходили машины, и все импортные, дорогие, вольвы да джипы, бэмвэшки да мерсы. Прикатили все начальники из района, двое от губернатора, и даже из Москвы прилетели на самолёте. Дом и всю усадьбу деда облепила ребятня и девчонки, которых в станице теперь стало много. Взрослые казаки стайками грудились поодаль, думая и гадая, что он за человек, этот Нукзар, если уж из-за него всполошилось так много начальства?..
О том, что горец проник ночью к деду Гурьяну и пронзил одеяло и матрац кинжалом, никто ещё не знал. Да и не могли в это поверить: слишком нелепым казалось такое нападение на старика. Прокуратура поручила вести дело Павлу Арканцеву. Он находился в Каслинской в длительной командировке с целью найти источник фальшивых долларов.
Павел приступил к делу немедленно, фотографировал все детали происшедшего, составил бригаду понятых и в их присутствии осматривал и заносил в протокол изорванную кинжалом постель старика, затем опрашивал Гурьяна, который держался спокойно и рассказывал всё по порядку. Старший врач сделал предварительное заключение: смерть наступила от разрыва сердца, то есть от обширного инфаркта.
Вскрытие тоже показало: умер от внезапного сильнейшего стресса.
Казаки и казачки, а вслед за ними и дети постепенно разошлись по домам. И не было коллективных обсуждений, громких возмущений, — взрослые ещё раз убедились в том, что кому-то очень нужны их земли, их бахчи, знаменитый на всю округу сад, в который они вложили немало усилий. Им не нужно было собраний, громких слов о необходимости защищать своё имущество, свои права; они как бы ещё раз отрезвели и повзрослели — они готовы были к борьбе. Тот же казак, что говорил о бесполезности дубины, заметил: «Вот те и дубинушка! Старик-то дело нам присоветовал. Она, дубина, и в руках Ильи Муромца главным оружием была».
Мария всё чаще звала к себе Тимофея и Зою. Оставляла на ночь. Тимофей — не по годам серьёзный, работящий и очень честный парень. Если Мария поручала ему сходить в магазин, он делал покупки, а сдачу в точности до копейки приносил домой.
Мария очень его полюбила; уже через месяц-два она жизни своей не мыслила без Тимофея. Что же до Зои, то девочка называла её мамой и ходила за ней, как пришитая. И спала она вместе с мамой, а когда просыпалась и мамы возле неё не было, начинала плакать. Девочку напугала потеря родителей, и она боялась, как бы это несчастье не повторилось снова. Слабенький, только что просыпающийся ум, конечно, не осмысливал эти сюжеты, но подсознательно страх в её головке жил, и она теперь была счастлива обретением мамы.
Но, пожалуй, самые разительные перемены с появлением ребят произошли в жизни Шарика. Вначале он сразу привязался к Зое. Она всё время тянула к нему ручки, обнимала пса, и он ползал у нее по груди, взбирался на плечи, лизал тёплым языком и яростно проявлял всякие другие собачьи нежности. Однако со временем он всё чаще оставался дома с Тимофеем, крутился возле него, с ним же поедал вкусные бутерброды, кусочки мяса, рыбы — и во всём другом делил с Тимофеем все жизненные радости. Пёс будто бы даже теперь больше крутился возле своего нового хозяина, чем возле Марии.
Был тот период времени, когда погода в низовьях Дона то сияла щедрым летним теплом, а то вдруг сменялась метелями и насыпала сугробы.
Казаки ждали весны, готовили к посевам семена, ремонтировали лопаты, мотыги, грабли.
В один погожий день Мария пошла к Денису, и с ней, как всегда, держась за руку мамы, семенила ножками Зоя. А когда Мария заговорилась с Денисом, Зоя выскользнула за дверь и пошла домой. На полпути её окликнул дядя, сидящий в малиновом «жигулёнке»:
— Зоя! Иди ко мне, я тебя покатаю.
Зоя знала этого дядю, он со своей машиной часто стоял на бугорке вблизи от ихнего куреня, и от большого дома, про который говорили, что здесь будет приют для детей. Она доверчиво подошла к машине, и они поехали к станции, а оттуда в районный центр. Зоя не однажды ездила с мамой и с Денисом по этой дороге, они на пути заезжали на завод комбикорма, закупали мешки с едой для кроликов, а затем ехали в райцентр и там на базаре и в магазинах покупали разные продукты. И всегда Зоя получала мороженое, конфеты и всякие другие вкусности, а потому она спокойно сидела в машине, ожидая, что и на этот раз её будут угощать конфетами и мороженым.
Мария объехала всю станицу, ездила в район и нигде не нашла малинового «жигулёнка», на котором ездил чубатый казачонок из соседней станицы. Он служил шофёром у Шапиркина, а теперь выполнял разные поручения Авессалома Шомполорадзе и вот куда-то увёз Зою. Вернулась домой в большой тревоге. Не сразу вошла в свой дом и не сразу заметила в нём двух оживлённо беседующих мужчин. Голос одного из них ей знаком — это был Шомполорадзе. Он после гибели своего друга чаще заходил к Марии, просил сварить кофе или сделать чай из цветочного набора и подолгу у неё засиживался, уходя, оставлял доллары — десять, а то и тридцать, пятьдесят. Видимо, через Марию он хотел узнавать о настроении казаков, о том, что они думают о нём, что намереваются делать. А Мария охотно брала его деньги, которые в тот же день или назавтра относила нуждающимся, и рассказывала о том, что доллары даёт ей Шомпол. Старушки, молодухи, вдовы или многодетные матери, которым помогала Мария, с благодарностью принимали подношения, но тут же пугливо восклицали:
— Ой, Манька! Уж не вяжется ли этот носатый козёл к тебе в женихи?.. А, может, и того хуже: уж и покорил тебя, глупую сиротку? Люди-то давно заметили деньжонки в твоих карманах — не с неба же они падают!
Маша обнимала казачку или прижималась щекой к казаку, смеялась и просила за неё не беспокоиться. Дядя Женя давно преподал ей уроки поведения, и она хорошо знает, как обращаться с мужиками. Впрочем, тут же прибавляла, что никто к ней и не пристаёт. И говорила не то с юмором, не то с грустью: видимо, она дурнушка и никому не нравится. На это её вперебой убеждали, что она с годами не только в силу входит, но и красоты набирается. Головка-то вон какая круглая, волос копной лежит, а щёки что спелые помидорины. Другая, оглядев её, точно давно не видела, скажет: «Шейка-то у тебя, как у лебёдушки, и вся ты прямая, ладная — таких только в кино показывают.
Казаки прибавляли:
— Мужик, он знает, где ему отломится, а где получит от ворот поворот. А этот Шомпол, не совсем уж он и зверь, чтобы зариться на девчушку малую. Он, Шомпол, хотя и непонятно, какой природы есть человек, а всё человек, и змию, которая может ужалить, стороной обойдёт.
— Женщины в благодарность за щедрые подачки всё чаще ей тайну пытались открыть:
— А ты хоть знаешь, что Женька-то отцом тебе доводится. Как есть родной он тебе папаня.
На что Мария отвечала:
— Знаю. Он и сам мне открылся. И Паша Арканцев — мой родной братец. И ещё скоро сёстры и братья объявятся. Богатая я стала. То была сиротой, а то вишь как сродственничков привалило.
Радовалась Мария жизни. И к Денису всё больше теплела душа. Нравился ей Денис, да вот как ему скажешь об этом? В другой раз так сама с собой рассуждает: нравиться многие могут, а вот любовь, как говорят, совсем другое дело. Она когда придёт, так уж и мочи никакой не будет; тогда хоть в петлю лезь, а взаимности добивайся.
Маша хоть и говорила всем, что ей восемнадцатый годик пошёл, а сама-то знала: едва шестнадцать исполнилось.
Мария постояла с минуту в сенях и вышла. Шомпол был возбуждён, чем-то взволнован, говорил громко и не очень внятно, но последние слова Мария разобрала, и они её поразили:
— Требуют большую партию детей. Их надо хорошо кормить и красиво одевать. Деньги нам даст Дергач.
И еще расслышала:
— До мая ребят на «Постышеве» подержим, а потом в дом Шапирина переведем и тут отдых, хорошую жизнь делать будем, а лицу улыбку давать. Сердитых детей не любят.
Мария тихо, кошачьим шагом вышла из коридора и будто ни в чём не бывало, вроде бы и не заходила в дом, направилась в недавно отстроенный курень отца. Но отца дома не было, и она прошла к Денису, где застала Павла Арканцева. Рассказала ему об услышанном.
— Это интересно. «Постышев» — маленький пароход, он ещё до войны курсировал между городом и Заволжьем, а во время битвы Сталинградской за Волгу людей возил. Чудом уцелел речной трамвайчик. Теперь из него ресторан сделали и гостиницу. Очень хорошо, что ты узнала об этом. Очень хорошо! А по Зойке не убивайся. Освободим мы твою Зойку. До мая-то ещё далеко.
Наклонившись к Маше, тихо проговорил:
— Об этом — никому ни слова. Мы с тобой проведём серьёзную операцию. Ты только делай вид, что ничего не знаешь. Демонстрируй к Шомполу почтение. Они, восточные люди, это любят.
Павел Арканцев после успешного расследования истории покушения на убийство Гурьяна и смерти Нукзара Шапирошвили получил ещё более серьёзное задание от прокурора: тайно следить за действиями Авессалома Шомполорадзе, установить все его связи, все операции по торговле детьми. Такое задание совпадало с желанием Павла жить в родной станице, а если заработает деньги, то и подновить родительский дом, обустроить усадьбу.
Беседа с братом несколько успокоила Машу, но тревога за судьбу Зои не проходила, и, чтобы заглушить боль сердца, она чаще седлала Пирата и выезжала на прогулку. Почти каждый день бывала на хуторе Заовражном, однажды Василёк ей сказал:
— Папка храм строит.
— Какой храм?
— А вон… старый, что на горе стоит.
Маша слышала, что отец помогает какому-то журналисту из Ростова храм строить, но всерьёз об этом не думала; не знала она, как это можно строить храм и зачем он нужен.
Вспрыгнула на коня, поехала обочь кладбища, где она ездить не любила.
На горе бесформенной грудой камней высились развалины храма. Остановилась у клёна, привязала к стволу уздечку. Увидела парня, который до колен подвернул джинсы и в вырытом углублении месил глину. Завидев девушку, приехавшую на белом красавце-коне, сел на штабель досок и молча смотрел на гостью.
— Здравствуйте! Бог в помощь вам.
— О-о, это хорошее приветствие. Молодая, а Бога поминаешь.
— Казаки и казачки у нас так говорят. А Бога мы все помним.
Подошла ближе и села на штабель из брёвен, что располагался тут же. Смотрела на парня и будто бы не испытывала обычного в таких ситуациях девичьего смущения. Она не принимала всерьёз парня, которого видела впервые. Он казался ей и учёным, и умным, и даже не похожим на всех других парней, но тут она почувствовала, как лицо её покрывается краской смущения, ей становится неловко в присутствии этого молодого человека. Она не знала, о чём говорить и произнесла первую пришедшую на ум фразу:
— А вы совсем молодой. Я думала, вы старше.
— А вы что же — слышали обо мне?
— Да, мне папа рассказывал.
— Какой папа? Я его знаю?
— А как же? Вы с ним в тюрьме сидели, дядя Женя.
— Дядя Женя — ваш папа? Вот сюрприз. Я очень уважаю вашего отца. Он, можно сказать, для меня родной человек. Вот и сейчас: помогает мне, доски привёз, вот эти брёвна. У вас дом сгорел, вы новый строили. А эти вот остались.
— Да, дом сгорел, — подтвердила Маша. — Это было ужасно.
Оба они явно не знали, о чём говорить. Вячеславу хотелось узнать, сколько ей лет, но спрашивать об этом было неудобно. На вид же он никак не мог определить, то ли ей пятнадцать, то ли двадцать. Есть такая категория девичьих лиц, по которым трудно определить возраст. Речь у Маши была умной, и правильной, и вполне самостоятельной. И тембр голоса будто бы установился, а вот пухлые румяные щёки, лучистые глаза и затаённая радость от встречи с новым человеком обнаруживали в ней чуть ли не ребёнка. Вячеслав тоже вдруг потерял напускную суровость, начинал смущаться, и паузы в их разговоре становились всё более продолжительными.
— Говорят, вы храм строите. А разве можно его построить? Папа новый дом строил — и то как это трудно было. Ему вся станица помогала.
— Трудно, конечно. Храм ещё труднее восстановить, но надо же.
— А кто это сказал, что надо? У нас церковь в станице есть, — она, правда, тоже порушена, но ещё стоит. И колокольня высокая. Там раньше колокола были. Уж если восстанавливать, так лучше бы нашу церковь. А это еще и неизвестно, что тут было. Говорят, древний храм, а какой он, и наш ли, русский, а то, может, и татарский. Учитель истории нам рассказывал, что на месте станицы Каслинской и хутора этого землянки татарские стояли, а ещё раньше, вроде бы, и китайцы тут жили. Китайская-то стена к нам близко подходит. Я когда маленькая была, бегала по ней и грибы собирала.
Вячеслав хотел бы рассказать Марии, почему он решил старый храм восстанавливать, а не ту церковь, что стоит посредине станицы, но для начала решил не пускаться в длинные разговоры, — не лекцию же ей читать, — но пообещал:
— Если вы в другой раз ко мне заедете на вашем прекрасном коне, я вам раскрою кое-какие мои секреты и даже чертежи покажу, рисунки. Я ведь прежде, чем взяться за дело, документы изучал, книги историков, краеведов. И ездил в Троице-Сергиеву лавру, что недалеко от Москвы. Там фотографировал и делал рисунки домов и церквей, что строились примерно в то же время. Так что мое желание восстановить древний храм не с неба упало.
Вячеслав задумался, а потом, улыбнувшись, добавил:
— А, может, и с неба внушение пришло. Я ведь, в отличие от вас, молодых, к Богу всей душой и сердцем прикипел. А таких-то, как я, Бог любит. Может, и он мне внушил.
Маша сказала:
— Вы вроде бы ещё и не старый. Сколько вам лет?
Вячеслав засмеялся.
— Вроде бы… Ну, а если присмотреться — так, может, я уже и старый? А?.. Ну, сколько же ты дашь мне годков?
— Тридцать, — простодушно ответила Маша.
Вячеслав рассмеялся в голос. Он даже закачался на своём штабеле и чуть не упал с него.
— Ну, отмочила — тридцать. Да мне уж сороковой пошёл.
Маша искренне огорчилась. Сорок лет по её меркам древность. В этом возрасте на пенсию собираются, а там и на вечный покой. Про себя подумала: «А лицом вроде бы и не такой уж старый…»
Вячеслав продолжал смеяться, а Маша смотрела на него серьёзно и не могла понять, почему это он так долго смеётся. Чего же тут смешного, если человеку сорок лет. Да моему отцу и то, кажется, сорока-то нет.
— Ну, а теперь признавайся: а тебе сколько лет?
— Не скажу. У женщин про возраст не спрашивают.
— Тоже мне, женщина нашлась. Да тебе и пятнадцати нет.
Маша поднялась и с напускной серьёзностью сказала:
— Меня Пират заждался. Надо ехать.
Потом то ли в шутку, то ли всерьёз добавила:
— Про вас я всё узнала, а про меня… не обязательно всё знать.
Ей было приятно сознавать, что она не всё о себе сказала незнакомому мужчине, — и это ещё и тем хорошо, что дело она имела с человеком из другого мира, из другой цивилизации — с человеком пожилым.
Вячеслав вышел с ней вместе и проводил её до стоявшего у дерева коня. С восхищением наблюдал, как легко и грациозно взлетела она в седло, как затем тронула и выехала на тропинку, ведущую к северной части станицы. На коне она выглядела вполне взрослой и очень красивой.
Дома, дав коню корм и питьё, она зашла к девочкам и мальчикам. Был уже поздний вечер, и они, поужинав, разошлись по своим комнатам и кто читал, лёжа на кроватке, а кто сидел за столом, рисовал, писал или читал. Маша привезла им из города много книг и заставляла их больше читать. Говорила им о Горьком, о Джеке Лондоне; они мало учились, но благодаря книгам много знали. Рассказала и то, что слышала о хлеборобе из зауральского села Терентии Мальцеве — о нём рассказывал учитель; так он и нигде не учился, а стал академиком и знаменитым учёным-растениеводом.
Пошла к отцу и на счастье застала его дома. Он недавно пришёл от Вячеслава и готовил себе ужин. Маша заняла его место у плиты, жарила картошку с салом и весело рассказывала о своём посещении странного человека, который вознамерился в одиночку восстановить разрушенный храм.
— Пап, а разве можно это сделать — без помощников и денег? Ведь, как я подозреваю, денег у него нет, а если и есть, так немного. Да уж в уме ли он, этот дядя? А, кстати, сколько ему лет и за что он в тюрьму попал?.. Может быть, он преступник опасный и от него подальше надо держаться?
Отец не торопился отвечать на её вопросы. Он всегда радовался, когда дочка к нему заходила, а в последнее время она и называла его отцом, и бельё ему стирала, и в доме прибиралась, а частенько готовила ему и обеды. Узнав, что он женится на Татьяне, она поначалу расстроилась, стала ревновать его, но затем подумала, что в семье отцу будет лучше, а его дети Василёк с Ксюшей и ей не чужие, смирилась, и даже была рада, что и у неё теперь близких людей стало больше; словом, Маша была довольна развитием событий и для себя решила, что отец для неё — самый близкий в мире человек, а его супруга Татьяна хорошая женщина и к Маше относится, как и к своим детям.
Ждала, что скажет отец об этом странном человеке, который неожиданно приехал к ним на хутор Заовражный и начинает делать то, о чём его никто не просил: восстанавливает никому не нужную церковь.
— Понравился тебе Вячеслав? — неожиданно спросил Евгений.
— Пап! О чём ты говоришь? Он же старый. Ему сорок лет. Ну, как он может мне понравиться?
— Сорок лет? Это он тебе сказал?
— Ну, да, он. Большой, сильный, и весь какой-то пожилой.
— Ты его так находишь?
— Он и сам говорит, что сорок лет. Но даже и не только в этом дело; он же ненормальный, куда-то сдвинутый. Ну ты сам подумай: восстанавливать храм! Да его, храм-то, сотни людей строили, и не один год. И деньги кто-то давал. Да ещё какие деньги! К тому же, и в тюрьме сидел. Не зря же туда людей сажают.
Тут Мария спохватилась, стала оправдываться:
— Я, конечно, не говорю о тебе, ты — другое дело, зазря туда угодил, но не все же так!..
Евгений покачивал головой, улыбался. Обелять Вячеслава не торопился; он и сам оставался в серьёзном недоумении от его затеи с храмом, да и помнит, как Вячеслав озадачивал лагерных товарищей резкостью своих суждений; не хотел бы для Марии такой партии, но и вешать напраслину на товарища — тоже не в правилах Евгения. Решил говорить с Марией как со взрослой.
— Лет-то ему немного, — заговорил Евгений, — едва двадцать пять исполнилось, но человек он для меня непонятный. На язык остёр и судит обо всём сплеча. В лагере его побаивались, но в делах спорый и сил не жалеет. Ему за хорошую работу и срок на два года скостили. А между тем, он институт инженерный окончил, но дома строить не захотел, а пошёл в журналистику. Словом, человек он, что называется, крутой, и срок получил за дела политические. Губернатора жидом обозвал и морду ему пообещал набить. Такая-то прыть мне тоже не по душе. Одним словом, Маша, человек он рисковый, и я бы не хотел, чтобы у тебя муженёк такой был.
— Опять ты, папа, чуть что, и — замуж, муженёк. Говорила тебе не раз уж: мне для такого дела полюбить надо, а если вот как этот… Кто же и полюбит такого?
Маша убирала со стола и долгое время разговор они не возобновляли. Однако Мария продолжала думать о Вячеславе, вспоминала, как он ей сказал неправду и потом над своими же словами заразительно смеялся. Для себя решила, что враньё его разоблачать не станет и будет пребывать в том наивном и удобном для неё заблуждении, что ему сорок лет и он её ни с какой стороны не интересует. И несколько дней не поедет к нему, будет всячески демонстрировать своё полное равнодушие. С этой счастливой мыслью она рассталась с отцом и пошла домой.
Весна в низовьях Волги и Дона начинается рано; ещё не окончил свои дни капризный март, а с неба уж полились горячие, весёлые лучи солнца, подсохли дороги, и на поля потянулись ещё недоломанные новой властью трактора, машины, а кое-где чудом оставшиеся подводы с удобрениями. Каслинская после памятного майдана протрезвела, водкой или пивом уж и не пахло, бабы радостно друг другу поверяли тайны: «Казаки-то тверёзые. Их ровно бабка заговорила». — «Не бабка, а Гурьян столетний. Вот ведь где она сила таилась — обычай такой со времён давних идёт: стариков во всём слушаться. Сказал Гурьян — и отлетел зелёный змий, будто его и не было».
Как-то без понуканий и особых команд дела между казаками сами собой распределились. Бывший председатель колхоза Павел Иванович Крапивин повелел слесарям трактора и сеялки починить, поехал к Дергачевскому, и тот кредит дал, Станислав Камышонок бригаду строителей на Денисовой молочной ферме возглавил, и уж коров закупили, сыроварню наладили. Женщины сметану сбивали, молоко по бидонам разливали, сливки, каймак делали. И по утрам в город три машины, забитые до краёв товаром свежайшим на продажу отправляли. В карманах у людей деньжонки зашевелились, кормиться стали лучше.
На огородах старики и старухи копались, им дети помогали. Голоса детские, словно колокольчики, по станице звенели, а детей было много. Больше сорока ребят, из тех, что к Евгению на рыбалку приезжали, казаки по домам разобрали; теперь они все трудились, даже и те, которым едва десять лет исполнилось. А из города Шомполорадзе сто ребят на двух автобусах привёз, в своём дворце разместил. И кровати, и постели, и мебель во все комнаты тоже закупил. И одели ребят, и обули. На усадьбе баня заработала; дети регулярно мылись. Главная тут была Елизавета Камышонок, а с ней и ещё восемь женщин трудилось. Шомполорадзе всем зарплату хорошую платил.
Ожила станица, по вечерам гармошки заиграли, песни пели.
Маша тоже много работала: и на ферме кроликовой, а теперь еще и на молочной учёт вела, планы, движение кадров всё на компьютере в большом порядке содержала. А тут ещё и Елизавета Камышонок просила все дела по саду ввести в компьютер. И только строитель храма к ней не обращался. Не знала Мария, что он и сам все свои дела через компьютер проворачивал. Дорогой у него компьютер, мощный, хотя и небольшой. В маленьком чемоданчике умещался, от батареек питался. Тут и чертежи храма, и рисунки окон, потолков, и места для икон, и алтарь… — целое конструкторское бюро на цветном экране!
Две недели не была Мария в Заовражном, а когда однажды поздним вечером подъехала на Пирате, глазам не поверила: тут раскинулась, как говорили в советское время, великая стройка коммунизма. Однако подойти ближе собаки не позволили. Две маленькие и одна большая не спеша подошли к Марии, преградили дорогу. И тогда Вячеслав вышел из палатки, где горел электрический огонь, воздел к небу руки, воскликнул:
— Братцы, да вы посмотрите, кто к нам пожаловал!
Из палатки, один за другим, стали выходить «братцы». Это были Павел Арканцев, Борис Простаков и её отец. Сверху из-за кустов, где высилось железное колесо и натянутые тросы, словно горох, посыпались Василёк, Ксюша и с ними три незнакомых парня в возрасте двенадцати-четырнадцати лет. Ксюша кинулась Марии в объятия и тянула её к колесу, где хотела что-то показать.
Мария привязала к маленькой берёзке Пирата, пошла за Ксюшей. С ними и Вячеслав, а «братцы» вернулись в палатку. Ксюша показывала на штабель больших серых блоков с ровными краями и острыми углами.
— Это сегодня подняли оттуда! — показывала Ксюша на овраг.
Маша сказала:
— Я там летом собирала ежевику — таких камней не видела.
Вячеслав пояснил:
— Оттуда и раньше камень брали, потому и построили тут рядом церковь. Камень песчаник, не одну тысячу лет стоять будет. Там в овраге мы его и режем электрической пилой. А оттуда… — он коснулся рукой колеса: — ребята, а с ними и Ксюша, поднимают блоки наверх.
И повернулся к девочке:
— Вот приедет Машенька к нам днём, и ты ей всё покажешь. А теперь пойдемте в палатку: там наш главный повар Василий ужин приготовил.
По дороге к палатке Мария увидела кладку, которой здесь раньше не было. На площадке за стеной высился большой штабель ровненьких и красивых каменных блоков.
— Это вы уж столько нарезали?
— Да, но главное — мы расчистили фундамент и укрепили его цементным раствором. Слава Богу, фундамент оказался крепким, и нам не надо возводить новый. Это большой и очень приятный для нас сюрприз.
Он говорил «нам», «нас», — давал понять, что не один он занят теперь на стройке, а и другие. И Маша спросила:
— Вам помогает папа?
— Нас тут много. Иногда целая футбольная команда ребят собирается.
— А женщины у вас бывают?
— Женщины приходят, смотрят, но работу мы им не даём. Сейчас весна, пусть они на своих огородах копаются.
— А ребята из детского дома — их сто человек — они в саду трудятся. На моей памяти не было такого, чтобы станичники так дружно и много по весне работали. Люди голода боятся, потому много тыквы насадили, огурцов, помидоров. И капусту сажают, и свеклу, и бобы. А если земли много, так и пшеницу сеют, просо, овёс.
Вошли в палатку. Здесь теперь, после первого визита Маши, всё было по-иному: почти во всю палатку — стол, на нём много посуды, вокруг стулья… «Ребята принесли, — подумала Маша, — а от меня тут ничего нет». Отец взял её за руку, посадил возле себя. Василёк руководил двумя девочками, накрывавшими стол. Со двора, где из кирпича была выложена плита и стоял накрытый целлофановой плёнкой старый шкаф, принесли два графина с малиново-красной жидкостью. Маша испугалась: «Пьют!» — пронеслось в голове. И она посмотрела на отца. Он улыбнулся, кивнул ей. А она продолжала смотреть на него, и тревога в её глазах нарастала. Отец благодушно проговорил:
— Не бойся, дочка. Древний казацкий закон не нарушим, деда Гурьяна не ослушаемся.
И налил ей полный стакан испугавшей её влаги. Она глотнула раз, другой — отставила стакан, улыбнулась. От сердца отошла тревога. Ничего она так больше не боялась, как возвращения станицы к пьянству. И представила, как бы в этом случае заголосили бы все казачки.
На столе появился большой чугун с дымящейся картошкой в мундире. И вокруг чугуна ожерельем — тарелки с солеными помидорами, огурцами, грибами. И даже арбуз, замоченный с осени в солёном рассоле, манил глаз полосатой кожурой.
Удивительно, как много могут делать подростки, если взрослые доверяют им что-нибудь серьёзное! Под руководством Василя здесь всё время, меняя друг друга, трудились три-четыре девочки и столько же парней.
Вячеслав, сияя от радости, рассказывал о том, как приезжал к нему архиепископ Сталинградский, Ростовский и Астраханский.
— После обеда я прилёг отдохнуть. И вдруг залаяли собаки: сразу все три. Великан Амбар бухал своим простуженным басом. Выхожу из палатки. На холме стоят две машины, а возле них человек в чёрной сутане и с большим серебряным крестом на груди. Молится. И молился долго, не замечая меня. А потом направился ко мне, а я к нему. Склоняю смиренно голову, прошу благословения. А он встаёт на колени и тихо говорит:
— Бог тебя благословляет, сын мой, а церковь наша русская, православная, несёт тебе хвалу и молитвенную благодарность за подвиг, на который ты вышел один без средств и поддержки со стороны, и взошёл на свою Голгофу, поднял на плечах гору камней, и вознёс к небу стены древнего христианского храма, и вознесёшь ещё выше, и сам станешь рядом со святыми.
Такие слова он сказал мне и протянул мешок с деньгами. Вот они…
Вячеслав достал из-под подушки расшитый стеклярусом бархатный мешочек, развязал его и показал тугую пачку зелёных бумажек. Не сказал, сколько тут, как он будет их тратить, а наклонился к кровати и спрятал деньги.
Борис Простаков сказал:
— Как бы не залезли к тебе воры.
— Не залезут, — пообещал Вячеслав. И показал на большой золочёный крест, прикреплённый к палатке. — Его тоже дал мне архиепископ. Он, крест, не только деньги, но и меня бережет. Я ничего не сказал пастырю о своих планах, но он словно услышал мечту моего сердца, проговорил: «Отстроишь храм, и мы пошлём тебя учиться. Рукоположим тут священником».
Павел на это сказал:
— Священником может стать только женатый человек. Придётся тебе и матушку приглядеть.
— Матушку? — удивилась Маша. — Он молодой, а жена должна быть старой?
— Почему же старой?.. Матушка может быть и молодой. Примерно как ты вот… — выйдешь замуж за священника, и тебя будут называть матушкой. Подойдет к тебе бабка восьмидесятилетняя, поклонится в пояс и скажет: «Матушка Мария, дай вам Бог здоровья».
Все засмеялись, а Мария покраснела. Сменился с лица, наклонил голову и Вячеслав. Все тут в эту минуту конечно же подумали о них: хорошая, мол, была бы пара.
За столом говорили и о многом другом, но Мария не могла больше ни о чём думать, как только о батюшке и матушке. Чудно это, конечно, чтобы молодую женщину пожилые люди, и даже старики и старушки, называли матушкой, но если уж такой закон установился в церкви, то, значит, и ничего. Так и быть должно.
Домой возвращались с отцом. Маша вела под уздцы Пирата, шли медленно. Отец спросил:
— Ты о чём думаешь?
— А!.. Я?.. Не верила я в строительство храма, а тут вижу: человек, если уж он захочет, многое может сделать.
— Люди разные встречаются, — заговорил Евгений. — Вячеслав — человек необыкновенный, таких в народе мало бывает, но… случается, природа и такого выродит. Я ещё в лагере заметил, что характер у него необычный. С таким-то характером люди великие открытия совершают и разные подвиги творят. Однако же Вячеслав на такое замахнулся, что и я ему, грешным делом, поначалу не поверил, думал, занесло человека, не все у него дома. А теперь, сама видишь, в него многие поверили. И сам архиепископ деньги дал. Вячеславу, как я думаю, от людей всё большая помощь приходить будет. Русский человек уж так устроен: он, если видит, что речь идёт о чём-то великом, о том, что Родине нужно, народу — он в себе силы такие находит, о которых раньше и сам не подозревал. Я так думаю, в том она и состоит, загадочность нашей души: он, русский, когда в том надобность появляется, Ильёй Муромцем становится. Он и луну может рукой с неба снять, и гору Эверест на другое место передвинуть. Вячеслав — такой человек. Он русский! Понимаешь ты меня, Мария?..
И дальше, до самого дома, они шли молча, но думали об одном — о Вячеславе.
Это был вечер, и это была беседа с отцом, которая как бы прочертила линию, от которой жизнь Марии пошла другой дорогой; она вдруг повзрослела, и как бы в один момент в ней проснулась женщина. Она невольно повторяла слово, поразившее её воображение, — матушка. Вот женится он на молодой, красивой, и будут её называть матушкой. Перед мысленным взором Марии стоял образ Вячеслава, человека необыкновенного, богатыря и красавца, перед которым на коленях стоял глава всех русских церквей, золотыми куполами сверкавших на солнце по-над Волгой и Доном, и даже на берегах Каспийского моря, молодого человека, явившегося невесть откуда и на глазах у всех изумлённых людей творящего неземное чудо. Вспомнила, как появилась у него впервые и как смеялась в душе над его проектом, казавшимся ей и несбыточным и ненужным. Не видела она в станице людей верующих; и лишь немногие ветхие старушки по праздникам наряжались и ездили в район, где в такие дни по утрам звонили колокола, а иные уезжали в Ростов или Сталинград и там, в соборе, как они потом рассказывали, молились, причащались, подходили к батюшке и просили у него благословения. Но сама Мария в церкви никогда не была и полагала, что и никто из молодых людей в Бога не верит, да его и нет, этого самого Бога, и не может быть потому, что в небе, где он по рассказам старых людей живёт, его нет, и никто из лётчиков, а теперь и космонавтов его там не видел, — так чего уж и думать о том, чего нет в природе, а лишь явилось вследствие фантазии неграмотных и всего боящихся старых людей.
Так думала Мария, и с таким своим скептическим отношением к Богу и церкви она явилась к Вячеславу, и его обыкновенные, сказанные без малейшего пафоса слова о том, что он будет восстанавливать древний Собор, — он так и сказал: собор, — восприняла как милую шутку, как нечто такое, что должно было смутить и озадачить юную казачку. Теперь же она стала думать: и о том, как в следующий раз заявится к Вячеславу, о чём будет с ним говорить, как себя поведёт, — наконец, и о том, как предложит ему деньги; деньги-то она обязательно даст на строительство собора, и как можно больше денег! Их у Марии ещё много, но ей-то они зачем? В доме всё чаще появляются люди, а теперь живут у неё два парня и две девочки. Вдруг кто-нибудь ненароком раскроет её тайну, обнаружит клад, спрятанный в соломе, в углу у козочкиной лежанки? Как тогда она объяснит людям, откуда деньги и как они к ней попали? Маша до сего времени не могла понять, зачем ей так много денег, куда их она будет девать. Вот сейчас она взяла к себе четверых ребят. Но и теперь оказалось, что деньги-то большие ей не нужны. Кормить ребят она может и на свою зарплату, она теперь вполне уверилась в своей способности зарабатывать, а её ребята — и им помогает Василёк, вскопали огромный огород, посеяли тыкву, перец, помидоры, огурцы, бобы, горох и многое другое. Землю хорошо удобрили, регулярно пропалывают. Василёк помог ребятам расширить погреб, а отец привёз из города два электрических насоса. Огород поливается колодезной водой, и ребята по вечерам шумно обсуждают, сколько и чего они соберут по осени, и у них выходило, что много овощей они отвезут на рынок, и уж загадывали, что они купят и как распорядятся деньгами, которых у них будет много. Ребята с Васильком ходят на рыбалку, научились коптить рыбу и закладывать её на долгое хранение.
Дома на столе нашла записку: «Мама, о нас не беспокойся, мы пошли в приют, там у нас репетиция. Скоро будем давать спектакль, и мы готовимся. Ирина».
Ирина — большая девочка, ей четырнадцать лет. Её за старшую признали и ребята. Удивительно, как они послушны, как много трудятся по дому, огороду. И даже каждый день по три-четыре часа занимаются по программе средней школы. Ирина окончила восемь классов, была отличницей — она подтягивает до своего уровня всех ребят. Маша ещё до пожара взяла у отца много книг; и все они хорошие, в его библиотеке не было ни одной из тех ужасных повестей и рассказов, которые печатают теперь при новой власти. Книг у Марии больше сотни: тут и Пушкин, и Лермонтов, и Некрасов, и Толстой, Тургенев, Чехов. Маша говорит детям:
— Вы должны прочитать всё это, а многие стихотворения выучить на память. Читать надо много, чтобы уметь грамотно писать. В школе нам говорили: «Книги — источник знаний».
Прочитав записку, Маша обрадовалась. Она закрылась на все запоры, занавесила шторы, посадила Шарика возле окна и приказала слушать, не идёт ли кто к ним. Сама же принесла пять упаковок, очищенных от фальшивых долларов. Хорошо, что в своё время постаралась и очистила половину всех денег от фальшивых бумажек. Кинула в хозяйственную сумку, повесила её на гвоздь у своей кровати и потушила свет. Пыталась уснуть, но не могла. Ворочалась с бока на бок — сон не приходил. Вспомнила чьи-то рассказы о том, какая это скверная вещь бессонница. Таращишь в потолок глаза и — думаешь, думаешь… О чём твои думы — и сама не знаешь. И закрадывается в сердце тревога, являются страхи, а сон ещё дальше летит от тебя, и ты уже не знаешь, что делать. В разном положении, в разных позах являлся мысленному взору Вячеслав. Двадцать пять лет, а он уж и институт закончил, и в лагере побывал, и к ним в станицу приехал. Отец говорит, что человек он необыкновенный, а ей он представляется вполне нормальным, обыкновенным и даже чем-то близким, чуть ли не родным. Матушка!.. Вот если бы он полюбил её — она бы стала матушкой. Интересно это — в семнадцать лет стать матушкой. Но тут она ловила себя на мысли, что семнадцати ей ещё нет, и ребят усыновить и удочерить ей не разрешили по той причине, что нет у неё паспорта. Впрочем, возраст уже подошёл, и она подала заявление, и ей скоро выпишут паспорт. Но об этом обо всём пусть не знает Вячеслав: подумает ещё, что я ребёнок и для замужества не гожусь. Ей впервые пришла мысль о замужестве, и она застеснялась, почувствовала, как запылали её щёки, и сон отлетел ещё дальше. Она приподнялась вначале на подушке, а потом и совсем встала, зажгла свет, схватила Шарика и стала обнимать его, целовать. Пёсик испугался — никогда такого не было с хозяйкой! Что это с ней приключилось?.. А хозяйка, словно услышав его раздражение, бросила его и стала приготовлять чай. Но тут Шарик заволновался, подбежал к двери и стал лаять. Так он лаял, когда где-то рядом ходил человек незнакомый, чужой. Маша накинула халат, а на него куртку и вышла во двор. Возле калитки проходил человек, он показался ей знакомым. Вышла за калитку и тут разглядела Вячеслава. Весело окликнула его:
— Кого ищете? Может, отца моего, а может, ещё кого?
Вячеслав не сразу узнал Марию, а узнав, смутился, проговорил:
— Да нет, я просто… решил пройтись в вашу сторону, посмотреть. Я тут никогда не был.
Маша молчала.
— Большая у вас станица, — продолжал Вячеслав. — Много домов покинутых. Окна забиты. Жалко это. Пустеют деревни.
— Да, да — жалко. У нас и школу закрыли. Остались только младшие классы, а и в них всего двенадцать деток учатся. Но теперь, слава Богу, много бездомных у нас поселилось. Школу опять восстановят. А вы заходите ко мне, посмотрите, как я тут с ребятами живу. Их пятеро, да ещё девочка маленькая Зоя была. Её в город увезли, но скоро она вернётся.
— Я, пожалуй, но, может, поздно?.. Боюсь, ребят обеспокоить.
— Дети в приют ушли, он тут рядом. Они к спектаклю готовятся.
Вячеслав прошёл в дом. Снял куртку, подошёл к зеркалу и, как это делают местные казаки, причесался. Держался он важно, так, будто ему и в самом деле было сорок лет. А Мария, вспомнив, что она только что встала с постели, поспешно прошла в соседнюю комнату и там тоже причесалась, надела вязаную кофту. Той легкости, с которой она обращалась к Вячеславу во время их первой встречи, как не бывало. Она стала вдруг скованной, не знала, о чём говорить. Увидев на столе положенный им чемоданчик, спросила:
— Что это у вас?
— Портативный компьютер. Он цветной, и в нём у меня весь храм размещён.
— Как это — храм?
— А так. Хотите, покажу?
Он раскрыл чемоданчик и движением рычага установил над ним экран. Из углубления достал «мышку» и стал елозить ею по скатерти стола. Экран засветился, и на нём засверкал цветными стёклами и золотым куполом храм. Он был невысок, но впечатлял своими размерами и вознёсшимся к небу куполом.
— А разве его кто-нибудь видел?
— Нет, храм разрушен несколько сотен лет назад и его, разумеется, никто не видел. Но я ездил в монастыри и рисовал церкви того времени. И внутренности тоже рисовал и заносил в компьютер. Вот смотрите окна.
И он вывел на экран окна. Их был шесть, и стёкла разного цвета. Потом показал двери — дубовые, массивные, отделанные орнаментами и резьбой. И стены, и потолок, и особенно, алтарь, и даже ниши для икон — всё было размечено, рассчитано и поражало гармонией стиля и формы.
— Кое-что я уже заказал в Ростове на мебельной фабрике, — сказал Вячеслав.
У Маши вырвалось:
— Но деньги! Для этого нужны большие деньги!..
— Да, большие. Это верно. Но у меня были дом в деревне и квартира в городе. Я всё продал и — заказал.
— Продать квартиру? — не понимаю вас. А жить где будете?
— Живу же… в палатке. И зимой буду жить. Утеплю её, сложу кирпичную печку… А не то, так и пустит кто-нибудь. Мир не без добрых людей.
— Да, да, — смешалась Маша, — что это я говорю. Конечно же, найдём, где вам жить. Да хоть и у меня вот. У нас дом большой, четыре комнаты.
Маша сварила кофе, поджарила яичницу, поставила графин с козьим молоком. Они разговорились и болтали о разном, много смеялись. Маша как бы между делом сказала:
— Возьмите и меня в свою бригаду. Я тоже хочу строить храм, и если вы не возражаете, внесу свою посильную денежную лепту.
— Вас-то как раз я бы и не хотел грабить. У вас столько иждивенцев, а и сама вы ещё, насколько я понимаю, не самостоятельная.
Маша обидчиво возразила:
— Напрасно вы меня жалеете. Я два года работала компьютерщицей на рынке, кавказцы мне много платили, а и теперь все счетные и финансовые дела у фермера Дениса Козлова веду — он тоже мне хорошо платит. А недавно подрядилась и к Шомполу. Возьмите у меня деньги. Я очень вас прошу.
— Ну, пожалуйста, я не откажусь, конечно, но только самую малость.
Маша достала из сумки пять упаковок долларов и подала Вячеславу. Тот повертел одну упаковку, другую… двинул деньги назад.
— Что вы? Тут же целое состояние. Как же я возьму такие деньги?
Мария бросила пачки в целлофановую сумку, положила её перед Вячеславом. Тот покраснел, пожимал плечами, не знал, что и говорить.
А Маша продолжала:
— Мы поедем с вами в город и закажем все двери и окна, и пусть они подберут красивые цветные стёкла — и вообще: пусть будет всё так, как они делают для новых русских.
Потом наклонилась к Вячеславу и заговорщически проговорила:
— Только вы о моих деньгах никому ни гу-гу. А то начнут языки чесать: где да чего, да откуда. Женщины у нас языкатые. Лучше всё от них делать втайне.
Вячеслав пожал плечами и пообещал молчать как рыба. Ломаться он больше не стал, а поблагодарил Марию и рассовал деньги по карманам куртки. Уходил он от Маши смущённый и очень обрадованный. Эти деньги, да плюс мешочек с долларами архиепископа, позволяли ускорить все дела на строительной площадке. Расставались они тепло, как старые друзья. И всё было бы хорошо, если бы Вячеславу не кинулись в голову подозрения о нечистом происхождении таких больших денег у Марии. И не то, чтобы он подозревал её в какой-нибудь махинации или воровстве, но, вспоминая её рассказ о работе на рынке, он думал о кавказцах, о том, что зря они большие деньги не дадут, а вот за какие такие доблестные дела она их получила, он об этом думал. И Вячеслав вместе с обидой и досадой за возможные надругательства над таким чистым и юным существом испытывал и щемящее чувство ревности. Впрочем, тут же он и осаживал себя, почти вслух говорил: нет у тебя оснований подозревать Марию! Ты же видишь, как она весела и беспечна. Душа её открыта Богу, и это ты можешь читать у неё в глазах.
Поднимался Вячеслав рано: в седьмом часу был на ногах. Наскоро завтракал, кормил собак и принимался за работу. Сегодня он перетаскивал нарезанные вчера блоки от подъёмного колеса к храму, выкладывал большой штабель на расчищенном полу, на самой средине. Сегодня же он планировал продолжить кладку. Приготовил цементный раствор, натянул нити, по которым они с Борисом Простаковым будут наращивать стены.
В начале девятого пришли Борис, Павел Арканцев и Василёк. И как раз в эту минуту к стройке подкатили три машины, все три дорогие: два «Мерседеса» и «Тойота». Из первой вышел глава администрации района Тихон Щербатый, к нему подошли молодой сутуловатый банкир Дергачевский и неумеренно толстый господин в роговых очках с массивными стёклами. Вячеслав и его товарищи встретили гостей молча, с нескрываемым удивлением смотрели на каждого, ждали развития этого нежданного и неприятного нашествия. Щербатый едва заметно кивнул стоявшим у стены ребятам и стал осматривать площадку и всё, что на ней находилось. Банкир и очкастый, — а это был прокурор района, — на ребят даже не взглянули, и на всё, что находилось у них перед глазами, смотрели равнодушно и без интереса. Прокурор с заметным акцентом восточного человека спросил у Вячеслава:
— Землю откупили? Бумаги есть?
Вячеслав пожал плечами. Он не знал, что ответить. Подошедший к прокурору Павел без особой почтительности сказал:
— Земля принадлежит колхозу «Красный партизан», а колхоз получил земли от станицы Каслинской.
— Колхоза нет, — вступил в разговор Дергачевский, земля Каслинской продана. У неё есть хозяин.
— Мой друг, — фамильярно заговорил с ним прокурор, — у вас есть конкретное поручение от прокурора области, а почему вы находитесь здесь — не понимаю. К тому же, не мешало бы вам знать: никакого храма тут не было, а была татарская мечеть. Татарская диаспора Ростова, а она насчитывает сто двадцать тысяч человек, может опротестовать.
Заговорил Вячеслав:
— Храм тут стоял христианский, православный и назывался он церковью святителя Николая Чудотворца, угодника Божьего, архиепископа Мирликийского. Он защищал славян, и наши прадеды называли его русским Богом. На то у меня есть свидетельства историков, устные показания местных жителей, — наконец, и мраморная доска тут… Вот она, почитайте.
Прокурор выдохнул хриплым голосом:
— Здесь была власть монголов и татар, а ваши басни вы рассказывайте внукам… когда они у вас появятся.
Снова вступился Дергачевский:
— Вы нам бумаги предъявите, бумаги! У земли-то хозяин есть, а этак-то вы завтра и банк мой бульдозером снесёте.
Он повернулся и, ссутулившись, засеменил кривыми ногами к машине, за ним пошёл и прокурор. И уже от машины он, обращаясь к Павлу Арканцеву, прокричал:
— А вас не затем сюда прислали, чтобы беззаконию потакать.
Тихон Щербатый, склонив на грудь голову, молчал. Он родом был из Каслинской, знал, какое это болезненное дело для казаков всей округи, и не только здешней округи, земельный вопрос; знал также и то, что храм здесь стоял действительно православный, и архиепископ Пимен деньги дал Вячеславу на восстановление храма. А к тому же, на кладбище, что тут по соседству, лежат его деды и прадеды, и мать с отцом здесь же похоронены.
К нему подошёл Павел Арканцев. Достаточно громко проговорил:
— Тихон Семёнович. И банкир Дергачевский, и прокурор они же не русские! Ну, до каких же пор нерусские люди будут лезть в наши дела и устанавливать на нашей земле свои порядки?
— Павел! — строго проговорил Щербатый. — Придержи язык за зубами. Не зарывайся, иначе сгоришь не за понюх табаку!
И, не простившись, зашагал к машине.
Тихона Щербатого вызвали в город. Принимал его в недавно отстроенном дворце Городской управы Сергей Баранов. Тихон впервые подъезжал к новой резиденции Владыки и встретился с порядками, которых раньше у них в городе не было. Едва заметив, что он направляется ко дворцу, его остановили. Долго и тщательно осматривали автомобиль. Два милиционера заметили в багажнике подозрительный предмет, накрытый брезентом. Подозвали третьего милиционера с собакой. Та быстро обнюхала багажник, фыркнула от неприятного запаха и побежала дальше вокруг автомобиля. Обнюхивая сиденье в переднем салоне, то, на котором сидел Тихон, — она вновь закашлялась и недовольно отошла в сторону. Все трое милиционеров переглянулись: им непонятно было поведение собаки. Вроде бы и ничего не нашла, а была недовольна.
— Что у вас там, под сиденьем? — спросил старший милиционер.
— А ничего. Смотрите сами.
— Нет уж это вы снимите подушки. Собака что-то подозревает.
— А что же там может быть? — закипел Щербатый.
— Мало ли что?.. — равнодушно бубнил страж порядка. Сейчас всякое бывает: в Чечне рвут, Ирак весь в огне, а и в самой Америке чёрт знает, что происходит. Время такое.
— Время, время… — ворчал Щербатый. — Нормальное время. Демократия у нас, не то, что раньше. Свобода во всём. Вот и вам дали волю так разговаривать со мной. А между тем, я — глава района. Попробовали бы раньше так говорить с первым секретарём райкома.
Потом милиционер долго рассматривал документы, сличал фото с оригиналом, — неохотно вернул их и сказал:
— Оружие при вас?
— При мне. — И почти сорвался на крик: — Да в чём дело, чёрт бы вас побрал! Наконец, я — глава администрации района. Это-то что-нибудь да значит?
— Значит, конечно, значит. Но — кое-что. А оружие сдайте. Таково распоряжение.
Щербатый пожал плечами, вынул из кармана маленький «Вальтер», разрядил его.
Страж порядка заметил:
— Сами вы проходите, а водитель пусть отгонит машину вон туда, к вокзалу. На площади машинам стоять не разрешается.
— Две недели я не был в городе, а у вас столько новостей.
— Да, новостей много. Два солдата сбежали из пехотного полка, да вчера из танкового училища подорвали четверо — и все с автоматами. Запасные магазины с собой прихватили. Вот тут и смотри в оба: налетят со всех сторон, да как начнут палить из калашей…
— Трусы вы, а ещё — милиция!
Тихон направился к главному входу. Здесь тоже учинили допрос, кто да зачем, и заново карманы обшарили.
Вошел в вестибюль и ахнул от роскоши, тут царившей. От пола, устланного цветными узорами, и до потолка, подпирая его, высились шесть колонн из зеленого, зеркально отшлифованного мрамора, по центральной линии потолка, отражая лучи дневного света, синеватыми всполохами светились хрустальные люстры, в углах зала стояли гигантские чаши с молодыми пальмами. В глаза ударяли зайчики от позолоты, голова кружилась от ярких орнаментов, украшавших стены и потолок. Здание недавно было отстроено; в какой-то патриотической газете, которую новая власть называет красно-коричневой и фашистской, писали о несметных суммах, потраченных на строительство дворца для Владыки. «А и в самом деле! — думал Щербатый, поднимаясь на второй этаж, — Зачем ему такой? Рехнулся он, что ли!..»
Шёл по широкому коридору, конец которого едва просматривался, читал надписи сбоку от дверей кабинетов: «Коган», «Альтшуллер», «Натансон», «Абдуразаков», «Закиршах»… Наконец, огромная двустворчатая дверь и надпись «Приёмная». Смело растворил её: прямо перед собой увидел ветхую старушку в тёмном платье с рукавами, отороченными белыми кружевами. Вспомнил: «Секретарш Баранову подбирает жена Мариам Абрамовна». У левой стены сидел чёрный молодец лет тридцати со знакомым каждому человеку на земле именем Иван. И отчеством тоже Иваныч. Вот только фамилия у него с таким именем не согласуется: Горизонталь. Уж очень она красивая, даже экзотическая — её он пожалел, не заменил. А вот имя… Иван Иванович! И это при таком характернейшем обличье — почти африканском! Сразу видно: отважный человек — до безрассудства. Я таких только на фронте встречал. Поднимается во весь рост и один со старенькой трехлинейкой на целую роту немцев в атаку идёт. А тут и войны нет, и в атаку не надо идти, а он Иваном назвался. Впрочем, у нас таких смельчаков много. В правительстве несколько министров, похожих на Горизонталя, и тоже Ивановы. Я с таким явлением часто встречался. И думал: зачем они моё имя берут? В нем ведь нет ничего хорошего. И даже наоборот: лапотное имя, из глубин простого народа идёт, того самого народа, которого они и быдлом называют, и даже в ихней Думе недавно со свиньёй сравнили. Казалось бы, бежать от такого имени, а они навечно к себе приклеивают. И если двойное гражданство принимать вздумает, а это у них часто случается, всё равно Иваном остаётся. Я таких людей не понимаю.
Ну да ладно, Горизонталь — первый помощник Головы. А рядом с ним сидел второй. Он тоже был чернявый, и тоже молодой. А фамилия у него короткая и устрашающая: Гром. Он был помощником по связям с прессой. Щербатый подобострастно кланялся. Горе тому, кого невзлюбят эти молодцы. Руки у них длинные, до московского Кремля достают.
Подошёл к первому. Дёрнул руку для приветствия, но тот холодно окатил его чёрными, как ночь, глазами, спросил:
— Вам кого?
Щербатый кивнул на дверь, незаметно очерченную в стене.
— По какому вопросу?..
Тихон пожал плечами. Мелькнула острая, как игла мысль: «Знает ведь, что мы родственники и что я начальник самого большого в губернии района, а куражится». И ещё подумал, как бы его зацепить через всесильную Мариам и тряхнуть как следует, но тут же решил, что у него-то с Мариам родство душ и крови посильнее будет всякого другого чувства. И решил не дразнить зверя. Стоял покорно, со склоненной головой. Ждал. А Горизонталь не торопился. Небрежно бросил:
— Занят.
И не предложил сесть, подождать. Но Тихон, силясь унять закипевший в нём бунт казацкого характера, сам прошёл к креслу и сел.
Ждал он долго — до тех пор, пока из кабинета по каким-то делам не вышел Баранов. Не сразу он увидел Щербатого, а, увидев, кивнул и сказал:
— Я сейчас приду.
И вот Тихон в кабинете Головы; собственно, это даже и не кабинет, а нарядный торжественный зал, предназначенный для приёма чрезвычайно важных персон. И стол у Владыки необычный, не такой, какие были у министров царского и советского времени, и даже не такой, как был у самого царя, — и даже, наверное, у Черчилля такого не было, и у Гитлера, и у самого великого человека на свете — отца всех народов Сталина. Сделан стол не из дерева, а из какого-то полупрозрачного материала — вроде из огромного цельного куска перламутра, и форму он имел полумесяца, а стульев возле него, и кресел, и приставного стола для совещаний — ничего этого не было. Стулья с золочёными спинками стояли поодаль в простенках между окон. Очевидно, и тут принимались меры безопасности: не дай Бог кто сядет рядом и каким-нибудь тяжёлым предметом хватит по голове хозяина кабинета. Однако Щербатый был человеком своим, они с Барановым учились в школе, сидели на одной парте и затем женились на сёстрах — девушках из богатой еврейской семьи, отец которых с первых дней советской власти и до глубокой старости был директором главной городской продовольственной базы.
Заметим тут кстати: Баранов не был главным человеком в области, но если у него такая роскошь, то какая ж была там, у первого лица?
Щербатый не церемонился; взял стул и сел рядом с Сергеем. Заговорил недовольным тоном:
— Строгости развёл. Сидишь тут один, а меня маринуют в приёмной, не пускают.
Дело выкладывать не торопился. Знал взрывной нервный характер Сергея, выжидал. А Сергей смотрел на него и будто бы не понимал, кто перед ним и зачем пришёл.
— Ты чего? — испугался Тихон.
— А ты чего?
— Я?.. Ничего.
— И я ничего… Сижу вот.
— Вижу, что сидишь. Дворец, точно золотая клетка, а учителям зарплату не даём. С ума, что ли, вы тут посходили! Роскошь развели. У князя татарского Юсупова такой не было. Зачем она тебе?
— Кто?
— Да роскошь такая, говорю. И дворец почище кремлёвского будет. Деньжищ-то сколько ухлопали. А мне в район на зарплату не присылаете. Ещё два-три месяца, и нас всех…
Щербатый махнул рукой, точно шашкой резанул. И в сердцах заключил:
— Офонарела власть демократов. Недавно в Петербурге празднество закатили, гостей со всего света назвали. Денег-то, поди, уйму ухлопали. Старикам бы на них вдвое пенсию могли бы увеличить, армию заново можно вооружить.
Присмотрелся к Сергею и увидел: с ним и в самом деле творится неладное.
— Да что с тобой? Нездоров ты, что ли? И руки у тебя трясутся, и головой, ровно конь застоявшийся, прядаешь.
— Голова ничего, да вот ухо почему-то стало чесаться и глаз непроизвольно закрывается. Принимаю тут женщину, говорю с ней, а глаз то закроется, то откроется. Выходит, будто бы моргаю ей. Вот что плохо, старик. Скверно я себя чувствую. А всё газетчики, мерзавцы! Ну, эти… жёлтые газеты. Коммунисты там засели, леваки проклятые. Всё о русском народе галдят. Вспомнили о нём. Раньше-то слова такого не знали: русский! А теперь в один голос: голодает, вымирает, наркотой и пивом его травят.
— А сам-то ты — тоже вроде бы русский.
— Русский, русский! Не люблю это слово. Терпеть не могу. Раньше другое было — советский. И теперь хорошее слово есть: россиянин. Вроде бы тоже русский, а и не совсем. То ли киргиз, то ли татарин. А если ты русский, то всё равно в тебе что-нибудь подмешено. Вот и придумали умные люди слово: россиянин. И звучит хорошо, и для всех годится; каждому ясно: в России живёт человек. А то — русский! Словно обухом по голове. Молотят и молотят. И вот ведь что скверно: чем больше старается власть отучить русского быть русским, а он всё упорнее талдычит: русский, русский. Теперь вот и из паспорта выскребли это слово, а он всё своё: я — русский.
— Странные песни ты запел. Раньше таких от тебя не слышал.
Баранов продолжал своё:
— Сталина теперь вспомнили: Сталин да Сталин. Твёрдая рука им понадобилась. А этот Джугашвилкин и похоронил ихнее любимое слово. Попробовали бы при нём заверезжать: я русский!.. Живо бы в Соловках очутились.
— Но ведь татарам разрешают быть татарами.
— Татары!.. Да кто знает, что такое татарин? Есть казанские татары, есть крымские, а есть и ещё какие-то — вроде бы в Монголии живут. Кого напугаешь этим словом?.. А вот если скажешь «русский» — тут тебе у многих по спине озноб пробежит. Русский-то — сила! Империя! Страна от океана и до океана разметнулась. Космос, ракеты, водородные бомбы. Нет уж, если и сказать вздумаешь, так лучше шепотом, под одеялом. Зачем людей пугать? Правильно делает новая власть: не знает и не слышит слова «русский». Возьми Ельцина. Он хотя и пьяница, и дубоват малость, а цену этому слову знал. Не ведал его, не слышал и не понимал. И никто в его присутствии брякнуть не мог: я, мол, русский. Опять же Горбачёв и прочие Гайдары. Не знают и всё тут!.. Они, конечно, предатели и козлы вонючие, однако же в голове у них кое-что копошилось.
— Странный ты теперь стал. Не узнаю тебя.
Щербатый не на шутку встревожился: уж в своём ли уме его старый дружок и покровитель? От него ведь у Щербатого все должности, оклады, премии и всякие другие милости. Вдруг как сойдёт с круга?
А Сергей не слышал друга и не видел. В каком-то непонятном состоянии сомнамбулизма продолжал:
— Теперь вот детей раскручивают.
— Каких детей?
— Ну, тех, бездомных, что на улицах подобрали — накормили, одели, обули и в Италию в хорошие дома отправили. А там тоже эти кликуши коммунисты есть. Какие-то факты нашли, — дескать, на органы посылаем. Кому-то аппендицит вырезали, от смерти спасли, а они орут: органы вынимают! И будто бы мы деньги большие за эту детвору берём. Фотографию виллы моей печатают. И этот вот… новый дворец. Но его мой предшественник начинал строить. А на меня все шишки полетели. Сон потерял из-за всего этого. А тут ещё листовки.
Сергей сгрёб со стола кучу бумаг, подвинул Тихону:
— На, читай!
И, страшно вращая воспалёнными глазами, зашипел:
— Листовочная война начинается. Листовки, словно чайки с неба, полетели.
— Эти, что ли?
— Ах, ты, Боже мой! Вон они, целая кипа перед тобой лежит. Летят по городу, голубки сизые. Читай, читай!.. Мы-то листовку свою в каждом доме установили, да нынче всё меньше верят телевизору. И газеты наши «Аргументы и факты», «Известия»… в киосках лежат. Их теперь и на обёртку не берут. Листовки читают! Каждая по нас бьёт, в нашу сторону летит. Ты ведь тоже в нашей компании. От них-то, этих бумажек, не отвернёшься, голову в песок не спрячешь. Они везде достанут.
Зазвонил телефон. В трубку кричала Мариам:
— Тихон у тебя?.. Дай ему трубку.
Неохотно подавал трубку Тихону; знал о «нежном» отношении супруги к этому мужлану. Теперь они чуть ли не открыто миловались на глазах у Сергея.
Мариам визжала:
— Ты приехал?.. Целую вечность тебя не видала. Закругляйтесь побыстрее и скорее домой приезжайте. Я заказала обед по китайским рецептам. Помнишь, ты просил. Мой повар всё умеет.
Тихон положил трубку и принялся за листовки. Признаться, он никакого значения им не придавал. Были они раньше, и всякие надписи на заборах, и подмётные письма, звонки телефонные. Недовольных теперь много, — обиженные новой властью, безработные. Их число нарастает, а будет и ещё больше. Процесс этот не только у нас в России, но и по всему миру един. Место в жизни теряют слабые, никчёмные — туда им и дорога. И то, что русский люд вымирает, и тут нет ничего худого. Зачем нам китайский муравейник? Они вон миллиард с лишним себе на шею повесили и теперь не знают, что с ним делать. В умных головушках вызрела идея золотого миллиарда — правильная идея! Иначе мы всё небо закоптим, рыбу в реках изведём, а там и за океаны примемся.
Щербатый хотя и сам из простых людей, из того быдла, которое он презирает, но ему удалось сделать деньги, и немалые, и по мере того, как росли вклады в банках, усиливалась и тревога о будущем его богатства. Деток у него было четверо; их он препоручил супруге Карине, младшей сестре Мариам, сырой и малоподвижной, вялой и бесстрастной, как рыба. В детстве их называли Кери и Мари. Деток своих Карина любит до умопомрачения — вот и пусть с ними и забавляется. Сам же Тихон решил жить в своё удовольствие. В прошлом году он ездил на курорт с Сергеем и его супругой Мари, как она себя называла. Там они с Мари близко сдружились, — кажется, она его полюбила. И забросила ему в голову дерзкую мысль о следующих выборах, о том, что его, а не Сергея она намерена двигать на властную вышку. Показывая на спящего на пляже Сергея, брезгливо обронила: «Ты же видишь… Был человек, да весь вышел». Тихон в благодарность за эти слова увлёк её подальше от купающихся, зашёл с ней за камень и там, жарко целуя и крепко обнимая, «благодарил» так, как умел только он один, выросший на Дону и «благодаривший» на лоне волн не одну сластолюбивую казачку.
Сергей во время отпуска пил каждый день; как человек неглупый, он всё видел, всё понимал, но принял единственно правильное в его положении решение: закрыть глаза на пламеневшую всё сильнее любовь его жены к Тихону. Может быть, ещё и от этих дополнительных стрессовых нагрузок, и от массированных возлияний он всё больше терял аппетит, худел; принимал снотворные и спал не только ночью, но и днём на пляже. Ко всему прочему, что-то болело в желудке, — и мужнины свои обязанности уж и выполнять не мог. Тихон же, напротив, здоров, что твой племенной бычок, сбит и крепок, как ядрёный орех, и лицом пригож, на острую шутку горазд, и возраст для мужчины в самый раз — ещё и сорок не исполнилось. А уж как целует жарко, обнимает крепко…
Сухим и мосластым пальцем Сергей тыкал в стопку листовок и трескучим раздражённым голосом повторял:
— Да ты читай, читай… чего они пишут!..
Тихон без особого интереса брал одну за другой листовки, читал:
«Наш Серега — Шариков, он лижет пятки яшкам.
Петька Партизан».
«Вы видели загородный дворец Барана? Там ваши пенсии и зарплаты.
Внук защитника Сталинграда».
«Кто голосовал за Сергея, у того пусть рука отсохнет. Вы же знали: он жил в Ленинграде, помогал там Собчаку разваливать заводы, прикупил за гроши рыбный флот и сдал его в аренду нигерийцам. Эх, вы, идиоты! Не зря вас яшки быдлом называют.
Непокоренный Николай».
«Если ты служишь — не картавь, если картавишь — не служи. Петр Первый».
«Бейся там, где стоишь!
Александр Невский».
«Яшеньки! Вылезайте из телеящика, вы нам надоели, как горькая редька. Мы вам купим билетики — уезжайте с миром. И как можно дальше. И захватите с собой нашего идиота Серегу и его подруженьку Мариам.
Иван, не забывший, что он — русский».
«Русские! За каторжный труд вам платят гроши. Так вам и надо!..
Игорёк, ученик 8-го класса».
«Русичи! Ваши деды не сдали Сталинград, а вы сдали Россию. Мне совестно быть русским!..
Денис Усольцев».
Листовок много. Слова летели с них как снаряды. И Тихону стало жутковато. Отвлекаясь от них, он спросил:
— Кто же их пишет?
— А поди, найди этих писателей. Ещё ни один не попался. Я поднял всю милицию, она сбилась с ног — и ни одного листовочника! Кто-то мне сказал: «Милиция находит, но имён не выдаёт. Милиция-то из русских! Она с ними заодно!
— А кто же должен служить в милиции, эфиопы, что ли?
— А кто угодно, только не русские! Ленин-то не дурак был — у него вся охрана из латышей состояла. Латыши, они как псы борзые: им только покажи на русского — в клочья разорвут. Недаром же убивать царскую семью инородцев заставили. Какой же русский станет стрелять в девочек, в малыша десятилетнего!
— Да где же мы столько нерусских наберём? Россия-то вон какая!
— Китайцев надо звать. А там и негров, эфиопов — любую нерусь, лишь бы они нас не трогали. Им-то наплевать, кто какой дворец построил, а кто в бедности прозябает. Им давай на лапу, а до остального дела нет.
— Ну, ты, Сергей, далеко заходишь. Живём в России, а милицию нерусским отдавать. Да ты представляешь, как мы всех славян озверим. Тогда ты от них и в подвале своего дворца не спрячешься. Вначале милицию отдать иноземцам, а там, ты скажешь, ещё и армию. А потом и во все конторы, и на все посты командные африканцев да азиатов притащить… Они, конечно, тебя, меня и наших помощников поначалу от народа защитят, но потом и мы с тобой на распыл пойдём.
— Наивный ты человек, Тихон. Да конторы-то и всякие другие тёплые места давно нерусским отданы. Ты когда шёл ко мне, то, наверное, видел, какие фамилии у дверей кабинетов пестрят?..
— Видел, видел и спросить тебя хотел: зачем же ты одну национальность на все посты тащишь? Зачем?..
Сергей вскинулся в кресле, башкой замотал. И как-то не по-людски застонал:
— О!.. Господи, матерь моя родная!.. Да неужели ты думаешь, что меня выбрали и я тут хозяин? Да я и пальцем шевельнуть без кагальной мафии не смею. Я жить хочу, жить, а не валиться в пропасть вместе с вертолётом, как валился генерал Лебедь! А вчера вон туда полетел и сахалинский губернатор. Сталин и тот все тридцать лет своего правления сидел, как в тисках, в объятиях Берии и Кагановича, и других соратников, которые, как и мы с тобой, были женаты на еврейках. А стоило ему дёрнуться, как и он полетел на небеса. Нет, Тихон, ты взобрался всего лишь на одну ступеньку, ведущую к власти, да и то едва успеваешь бока подставлять, а я высоко залез, выше меня немногие прыгнули — тут уже не ветер дует, а шторм бесконечный, а нередко и цунами вроде Изабель, которая как раз в эти дни налетела на восточное побережье Америки.
Неизвестно, куда бы зашёл этот щекотливый разговор, но его прервал телефонный звонок. Мариам требовала немедленно ехать в загородный дворец.
И они засобирались в дорогу.
Загородный дворец Сергея «Чёрный аист» был построен на невысоком холме в ста метрах от берега тихой речушки Воронки, бежавшей между невысоких кустарников, берёзовых рощиц, одиноких дубов, тополей, клёнов — вплоть до самой Волги, до которой от дворца было километров сорок. Дворец имел три этажа и был обнесён на манер древнего монастыря или старой крепости массивным забором из красного кирпича и поверху утыкан, словно пиками, острыми стальными прутьями. Второй забор — деревянный, более лёгкий, но тоже увенчанный стальной колючей проволокой, обозначал территорию, прилегающую ко дворцу. Эта территория простиралась на многие сотни метров окрест и была засеяна привезённой из Голландии ровной, как ковёр, травой. На берегу ярко зеленела свежей краской купальня, а в достаточном удалении от неё по трубам на средину реки был выведен сток нечистот и отходов из многих туалетов и ванн, находившихся в помещениях дворца. Отходы выводились вниз по течению, и жители дворца их не видели. Зато они слышали и видели, и морщились от ужаса и отвращения, когда мимо проплывали нечистоты от других вилл, дач, дворцов и замков, во множестве построенных и прилепившихся к берегу Воронки в верхних районах течения. Сергей поначалу боролся с этим ужасным явлением, но процесс оказался неуправляемым, богатеи от демократического режима застроили весь берег Воронки, и река превратилась в лужу, кишащую нечистотами. Погибла рыба и всё живое, населявшее речку с незапамятных времён. Прежде она поила, кормила и радовала красотой деревни, издревле тут селившихся казаков, но теперь люди сторонились, они бросили Воронку, — боялись смердящей от неё заразы; воду же для питья брали из вырытых колодцев. Благо, что воды грунтовой тут было много и жульё, захватившее власть в России, загрязнить её ещё не успело.
Дворец был построен вне всяких стилей и традиций; экстравагантен по линиям, углам и расцветке. Красный и жёлтый цвета перемежались с белым и чёрным, однако же черный цвет подавлял и превалировал. «Полосатый Баран» — так называли дворец местные жители. На его крыше широко простиралась площадка для вертолётов и загорания, на одной из башен громоздилась антенна для приёма всех каналов и для обеспечения особой компьютерной системы. Входов и выходов было четыре, главный, против обыкновения, не был обозначен колоннами или каким-нибудь особым торжественным подъездом; двери его хотя и массивные, но их трудно было отличить от других дверей; впрочем, был тут вход, возле которого всегда толпился народ; из него выпархивали стайки парней и растекались по усадьбе: одни шли в сауну — она работала чуть ли не круглосуточно, другие бежали в сторону домика с садовыми инструментами, третьи разбредались по углам обширной усадьбы, скрывались за деревьями. На усадьбе отделанный зеленым мрамором блистал под солнцем ослепительным зеркалом бассейн, в дальнем углу сада едва заметно зеленел в высоком кустарнике тир. Были и другие строения, но они так ловко вписывались в роскошную растительность, что не все можно было и разглядеть.
Для хозяина архитектор выделил особый вход, и дверь тут настолько плотно была вписана в стену, что едва различалась. Сергей и Тихон ехали в одной машине, но у входа в усадьбу, где в гражданской форме стояли два «амбала» — опять же и это звание им присвоили местные жители, выполнявшие на усадьбе и в доме аварийные работы по электрической проводке, сантехнике, приглашавшиеся по необходимости и для исполнения других мелких услуг, — Сергей пошёл за угол к своей двери, а Тихон прошёл в дверь, расположенную напротив и уже распахнувшуюся ему навстречу. Так они делали всегда, так хотела хозяйка дворца Мариам, которая тут устанавливала все порядки, — и даже самые мелкие, казалось бы, незначительные. Встречая Тихона, она обыкновенно говорила:
— Сергей пусть отдыхает, а ты проходи сюда и уже не беспокойся ни о чём, я звонила Карине, сказала, чтобы тебя не ждала, у тебя много будет дел — так много, что понадобится не один день, а может быть, и целая неделя.
Карина давно заметила интерес сестры к её мужу; вначале страдала, но потом сходила к раввину и на манер христиан, приносящих Богу исповедь, обо всем рассказала старому мудрецу, на что тот, ничтоже сумняшеся, и тоном, будто речь шла об утерянной булавке, проговорил:
— Да?.. И это тебя волнует?.. А зачем?.. За каким уж таким интересом надо убиваться?.. Сегодня Тихон, завтра Иван, которого ты почистишь щеткой и отмоешь, а потом придёт суббота, наш праздник, и к тебе на глаза явится Соломон. Но, может, он и не будет Соломон, но он будет мудрый, как Соломон, и красивый, как юноша Бениам. Ты не знаешь, кто такой этот юноша Бениам?.. Я тоже не знаю, но великая книга Тора такого юношу называет, и он тоже явится к тебе на глаза, и ты сильно будешь радоваться и очень сильно захочешь разделить с ним ложе.
Сергей вошёл в свои апартаменты усталый, почти разбитый и хотел бы завалиться в постель, но на письменном столе была стопка деловых бумаг с припиской Мариам: «Это надо подписать сегодня. Ребята ждут». И вторая стопка — листовки, и тоже с припиской разгневанной супруги: «Посмотри, какую мерзость ты развёл у себя под носом!»
Баранов знал, что кроется под этим словом «ребята». Они действительно «ребята», потому что молодые, рвущиеся к власти и богатству, схватившие за горло его супругу, не отходившие от неё ни на шаг, жужжащие, словно комары из болотных сибирских краёв, вьющиеся плотным клубом и способные так сильно и больно кусать, как умеют только кровососущие твари. Это против них направлены листовки, и их всё больше расклеивается на заборах, разбрасывается в трамваях, электричках; они, как осы, жалят приверженцев новой власти, больно бьют по мозгам демократического ворья, рыцарей наживы и разрушения всего святого для русских людей.
Сергей прилёг на диван и стал читать листовки. Его не только раздражала, бесила, но и забавляла фантазия листовочников, этих партизан разгорающихся баталий, бойцов невидимого, но могучего фронта народного сопротивления.
Тут бы к месту было заметить, что Сергей — человек русский, родился в крестьянской семье и до восемнадцати лет жил в деревне. Отец трудился в колхозном саду, а мама на ферме была дояркой. Сергей и две его сестрёнки учились в сельской десятилетке, а потом он уехал в город и поступил в Механический институт. Там он женился на Мариам, не зная, не ведая, что этот «пирожок», как звали её в институте, будет играть в его жизни решающую роль и совершит с ним необыкновенную метаморфозу, вознеся его к вершинам власти. Сразу же после утверждения в Кремле Ельцина его вызвали в сельхозбанк и сказали: «Мы дадим тебе два миллиона рублей, и ты откроешь дело». — «Какое дело?» — изумился Сергей. «Ну, дело!.. Например, мясной магазин. Будешь скупать в сёлах скот, отвозить на бойню, а потом и продавать». — «Но я никогда ничем подобным не занимался. И потом… есть заготконторы, мясокомбинаты…» Директор банка, молодой, низенького роста и начинавший толстеть мужичок, вытаращил на Сергея кирпичного цвета глаза, зашлёпал толстыми, мокрыми губами: «Ты будешь благодарить свою хорошую жену Мариам и будешь к ней молиться, как турок Аллаху — это ей мы даём деньги, а не тебе. Пиши бумагу, что ты открываешь магазин и просишь в кредит два миллиона». Толстогубый двинул Сергею стопку чистой бумаги. Но Сергей продолжал свои недоумения: «Сегодня я возьму деньги, а завтра ко мне придут два этих… в зелёных фуражках и скажут: выходи…»
Толстогубый вскочил как ужаленный и заорал:
— Роман! Ты звал этого… Иди и сам делай из него миллионера.
И ушёл, а на его место в кресло уселся Роман. Этот тоже молодой, и ростом повыше, и чёрный, как цыган, но, конечно же, никакой не цыган, а из той же компании, что и толстогубый, и глаза выкатывались из орбит, будто под давлением, и губами шлёпал, как бывший правитель России Гайдар — словом, всем своим обликом он сильно напоминал всех дружков и подружек Мариам, которые после их женитьбы только и толпились в их просторной четырёхкомнатной квартире, которую, едва он начал работать на заводе, им неожиданно для него выдали в старом доме, где умерла старушка — супруга какого-то бывшего важного начальника. Потом Сергей уразумеет: многие блага сыпались ему как с неба, и, разумеется, безо всяких его заслуг, а потом и повышения по службе, и всякие награды — и тоже будто бы невзначай и по какой-то счастливой случайности. Потом уж только усёк своим не очень-то бойким умишком наш Сергей: всё ему валится не с неба, а из-за широкой спины Мариам, от её дружков, вот таких же толстогубых и цыганисто чернявых молодцов, как вот эти.
— Ну, что тут вам не ясно? — заговорил спокойным, почти материнским голосом Роман. — Прежняя система, при которой вы получали мизерную зарплату — ёк… Приказала долго жить. Всё теперь переходит в наши руки. Мы вам даём в кредит два миллиона. Пишите свою бумажку и получите наличными.
— А-а, как я буду возвращать?..
— Не надо ничего возвращать. Напишите нам другую бумагу — дескать, фирма ваша обанкротилась. И мы вам спишем эти два миллиона.
Не прошло и получаса, как Сергей выходил из банка миллионером и, проходя по коридору, видел, как тут оживлённо что-то обсуждали мужики, и все молодые, и на одно лицо — как и те же, которых привела в его жизнь активная и очень умная Мариам, сдобный, румяный и все увеличивающийся в габаритах «пирожок», как её продолжали называть многочисленные друзья с тёмными, выступающими из орбит немножко грустными, а чаще всего, тревожными глазами.
Это были дни, когда с воцарением власти демократов кареглазые юркие людишки раздавали «своим» деньги и золото, накопленное почти за сто лет трёхсотмиллионным советским народом. Мариам была «своя», ну а Сергей — её человек. Судьба повязала их крепко. И теперь уж узел, стянувший их союз, становился нерасторжимым до самой смерти.
В эти трагические для истории России дни тысячи, десятки тысяч Мариам и Сергеев, связанных кровным родством с Ельциным, его золотоносной супругой с устрашающе сказочным именем Наина, с гражданами мира Лифшицем, Бурбулисом, Шахраем, забежавшими вдруг во все царские палаты Кремля — весь сонм этих чёрных бесовских сил, — заползли они во все банки необъятной и вчера ещё самой могучей в мире державы, рассовали по своим бездонным карманам все сокровища русского народа и народов, издревле пригревшихся у него под боком.
О, Мать-Россия!.. Как же ты велика и как младенчески доверчива и беспечна!.. Ты, как слон, добродушно взираешь на мир и не видишь вьющихся над головой кровососущих тварей, не замечаешь ползущих у ног гадов, способных наносить смертельные укусы. Неужто и тебе Богом и судьбой уготована участь американских индейцев и китайских маньчжуров, гордых и смелых ассирийцев и палестинцев, на наших глазах бьющихся из последних сил за право жить на своей земле?.. Ответь нам, Господи: удержим ли мы Тройку-Русь, несущуюся сквозь огонь и беды по дорогам истории, или уроним удила и она свалится в кромешную бездну?.. Сдюжим ли ещё и эту мировую язву, поразившую и уже погубившую все страны Арабии, Америки и Европы? Ответь нам, Отче небесный! Дай нам силы для Борьбы и Победы!
Сергей от рождения тоже русский человек, ему хотя и редко, хотя и несколько в другом роде, но тоже временами западали мысли о судьбе давшей ему жизнь Родины. Он тогда вдруг вскидывал назад голову, устремлял свой взор в пространство и — думал, думал. На минуту забывал о своих смертных грехах, о том, что и он загрязнил себя и испачкал воровством и ложью, и по его вине учителя и врачи, рабочие и воины получали мизерную зарплату, а порой месяцами и не получали вовсе, и тогда сердце матерей разрывалось при виде голодных детей, а мужики не знали, где найти работу и куда податься. Сегодня Сергей не отшвырнул от себя с раздражением листовки, а улёгся на диван и пододвинул к себе стопку полусмятых, местами разодранных листков с обжигающими сердце словами. Читал:
«Встань с колен, великая Россия! Ну, Россиюшка, вставай, вставай!..»
«Есть, есть они, русские люди, кто душу и сердце не продавал».
«Не забудем горящий Дом советов, придёт, придёт он, час расплаты, за всё ответит чужеродный сброд!..»
«Встаньте с нами, рабочий и воин, поднимайся, рабочий народ, Трудовая Россия на марше, Трудовая Россия идёт!..»
Больно защемило сердце Сергея, двинул от себя пылающие огнём призывы неведомых патриотов, верных сынов несдающейся России. Отвернулся к стене, обхватил голову руками, пытался заснуть. Но где там! Разве уснёшь под грохот такого набата. Стучало в висках, болело сердце. В голове колотились слова: «Листовочная война!.. Что за ними, этими огненными птицами, летящими над городом, над головами людей? Маленькие, кое-как приклеенные на заборах, на стенах домов, они гудят посильнее колоколов, зовут к борьбе, напоминают о героях, которых во все трудные времена истории в народе русском всегда было много. И чем труднее время, чем опаснее и ближе подходил враг, тем героев становилось больше. И, наконец, сбывались вещие слова песни: «У нас героем становится любой!..»
За стенами спальни ухали и бухали барабаны рок-музыки, в моменты, когда они затихали, раздавались чьи-то истерические голоса, а то они сплетались в один клубок и, казалось, раскачивали люстру, блестевшую хрустальными гранями в свете молодого месяца.
Сергей ворочался с боку на бок и раздражался всё более, но наступал момент, когда раздражение, словно морская волна, откатывалось, и тогда начинались видения. Из мрака выступал вверенный ему город, сначала неясно очерченным силуэтом, но потом линии становились всё чётче, на улицах всполохи огня и дыма, бегущие, орущие цепи солдат, грохот канонады. Война, бои на улицах, на площади Павших Борцов. А то вдруг всё стихало и где-то далеко, в районе трёх больших заводов, возникала колонна людей и красные флаги над головами. Марш красно- коричневых. Фаланги парней в чёрных рубашках. «Надо стрелять!.. Из пушек и пулемётов!» Говорит человек, бесформенный и красный, как сарделька. «Гайдар! Но откуда он, в нашем городе?.. Он в Москве, как и Горбачёв, и Бурбулис. Они возглавляют институты, фонды, готовят аналитические справки, советуют, наставляют. А у нас… вон они за стенами спальни. И тоже — галдят, кричат. Кому-то и что-то готовят, — и ему, Сергею, советуют, готовят бумаги. Завтра их принесёт Мариам и он подпишет — все до одной. Пробовал возражать — где там! Поднимался такой гвалт — хоть беги.
Поднялся и, не зажигая свет, долго ходил по комнате, пытался нащупать таблетки, но их у него отняла Мариам. Боялась, как бы он не принял большую дозу снотворного. Муженёк пока был ей нужен. Придёт время, и его положение изменится.
Позвонил на проходную.
— Саулыч, ты?.. Зайди ко мне — и так, чтобы никто не видел. Захвати таблетки — ну, те, снотворные… которые покрепче. Самые сильные! Слышишь?..
Саулыч — главный вахтёр. Их четверо, но он — главный. Кому-то из обитателей Дворца понравилось экзотическое отчество старика: Саулыч. Вроде бы как от того библейского Савла, который стал Павлом. И хотя имя у него было вполне русское — Григорий, но вот фамилия — не поймёшь какая: Хряпа. Григорий свою фамилию не любил и просил называть его по отчеству: Саулыч. Обитатели дворца знали, конечно, его национальность, но молчали. Говорили о нём то хасид, то хазарянин, то есть выходец из древнего астраханского царства Хазарии. В этих разговорах о нём было много разноречий и путаницы, а во всём остальном, и особенно в имени его родителя Саул, всё было ясно для тех, кто подбирал кадры. Для полной ясности скажем, что критерии эти были очень строгими: тут как огня боялись проникновения «русского элемента». Перефразируя слова из пушкинской сказки, скажем: «Здесь Русью не пахнет». Не затесался бы гой! — вот что было тут самым важным. Для фаланги Мариам, которая сплелась в тесный клубок и жужжала во всех комнатах и на всех углах обширной усадьбы, хватало одного русского — Сергея. В другой раз к нему по спешным делам приезжали русские чиновники, — из высших, конечно, — но тут уж ничего не поделаешь. Велика была власть Мариам, но в каждую щель запустить свои коготки она пока не могла. Да вроде бы и в будущем ей это не светило. Маловат был в городе контингент молодцов с двойным гражданством, и с каждым годом их становилось всё меньше. Одни устали от «косых взглядов», устремлённых на них со всех сторон, другие боялись взрыва общественного котла, а третьи набрали столько капиталов, что теперь думали об одном: как бы их разместить понадёжнее, а самим залечь поглубже. Оставались ненасытные и те, которым казалось, что власть они взяли надолго, пожалуй, навсегда, а от всяких «косых» взглядов можно укрыться во дворцах, подобных вот этому «Полосатому Барану», да в автомобилях с затенёнными стеклами. И было бы с их стороны опрометчиво допустить в среду обитания хотя бы одного чужака.
Саулыч единственный во дворце имел ключи от входа в Сергеево крыло и от всех его комнат. Замки он открывал не спеша, бесшумно и входил словно тать: невидимо и будто бы даже не входил, а затекал по воздуху. И сейчас он вошёл бесшумно, свет не включал; в спальне появился как бесплотный дух: сел за круглый стол и устремил полусонные, чуть прикрытые глаза на Сергея, недвижно лежащего на диване.
— У вас чего?..
Сергей повернулся к нему и долго и молча смотрел на то место, где угадывалась фигура Саулыча.
— Тебя никто не видел?
— И чего, если увидят?.. Хожу по усадьбе — туда, сюда, шкрябаю метлой. Я знаю, как делать, чтоб они ничего не поняли.
«Они» — это обитатели дворца, и прежде всего сама Мариам, которой до всего есть дело, особенно если что касалось её мужа. Мариам знала, что из всей челяди, — а работников тут было человек десять, — никто не смел входить в апартаменты хозяина. Право такое имел один Саулыч. За ним и установлена особая слежка.
— Там, на книжной полке — деньги. Возьми.
Саулыч резво поднялся, словно его вскинула пружина, и взял пачку долларов, назначенных ему хозяином. Мариам ему тоже платила, но она была жадновата и давала не в пример меньше, чем хозяин. Сергей знал, что власть над Саулычем он может удерживать только при помощи денег. И это обстоятельство многое диктовало во всей жизни Баранова. К примеру, он бы не хотел брать наличными от чиновников, оставлявших деньги в папке или портфеле на его столе. Эти минуты, а точнее секунды были для Баранова самыми мучительными. Он бы хотел сказать чиновнику: вы забыли папку, но, помня, что деньги нужны для постоянной подкормки Саулыча и для других бытовых нужд, он ничего не говорил, а краснел, ёрзал в кресле, и, в конце концов, хватал папку и с силой швырял её в сейф. И затем, не считая, пачками отдавал Саулычу, и Саулыч больше служил хозяину, чем хозяйке.
— Дай таблетки.
— Хозяйка не велит.
— А зачем ты говоришь хозяйке?
— Я ей не говорю.
— Ну, так и давай.
— Боюсь, она прознает.
— Как прознает?
— Она такая. Всё видит. Даже и то, чего нет — всё равно видит.
— Давай таблетки. Заснуть не могу, а завтра у меня три важных совещания. Сон не идёт.
Саулыч сунул под подушку пузырёк с таблетками, сказал:
— Можно только по одной. Ну, от силы — две. Больше нельзя. Уснёшь и не проснёшься. Уж так. Они такие, эти таблетки. Мне врач говорил.
— Ладно. Спасибо. Иди.
Саулыч поднялся, поглубже засунул в карман пачку долларов и так же тихо, как летучая мышь, ушёл.
Если бы смотреть на него при свете, то вас бы удивил его нескладный, качающийся вид. То ли голова его была тяжёлой и он с трудом носил её, то ли тело не имело равновесия и он, чтобы не упасть, торопился подставить ноги под грузную, валившуюся вперёд фигуру. Никто не знал, сколько ему лет, он об этом не распространялся, — знали только, что он имел трех дочерей и трех сыновей и все они жили в разных странах. Он с женой тоже поочерёдно жил у них и оттого, наверное, а может, от большой учёности знал много языков и служил Баранову переводчиком на случай, если к ним во дворец залетал какой-нибудь иностранец. Вообще же, в этом человеке было много тайн, и он, казалось, умышленно не раскрывал ни одну из них. Например, не знали, где он живёт, какая у него квартира и водит ли он дружбу с женщинами, и если водит, то что это за женщины и почему он их никому не показывает. Знали, например, что он долго жил в Японии и что жена у него полурусская-полуяпонка, — наверное, походила на Ирину Хакамаду, часто выступавшую по телевидению. О своей же национальности он говорил: я человек планетарный, то есть как бы и не совсем земной. И знали ещё одну его замечательную особенность: к нему с одинаковым уважением и какой-то мистической привязанностью относились хозяйка и хозяин, бывшие во всём антиподами и почти открыто враждовавшие друг с другом. Одним словом, человек он был непростой, сильно законспирированный, и среди обитателей дворца не было человека, который бы его не побаивался и его не сторонился.
Отпустив его, Сергей принял две таблетки и почти тут же провалился в небытие. Уснул он крепко, как обыкновенно засыпал после двух таблеток, но на этот раз, против обыкновения, уже скоро проснулся, приподнял голову, но тут же её уронил, снова погрузился в сон, но теперь уже не крепкий, а какой-то рваный, тревожный со множеством неясных сновидений. Чудились ему огненные всполохи; они, как языки пламени, тянулись к нему и всё пытались его достать, лизнуть, но тут же пропадали. Он снова проснулся. Теперь в голову лезли мысли о вкладах, о счетах в банках — где и в каком количестве они размещены, за какие операции он получал деньги, от каких фирм и физических лиц. Больше всего он получал денег за покрывательство операций с детьми: их, бездомных, было много в городе и он позволил несколько больших партий вывести в Турцию, Грецию и Италию. Кто-то говорил, что иные малолетние мальчики и девочки, в которых знатоки могли угадывать хорошую породу, ценились дорого, как футболисты, ему тоже перепадало от этих операций, и он удивлялся: какие-то замарашки, а сколько за них дают. Деньги чаще всего шли на вклады Мариам, но и ему перепадало немало, и всё благодаря Саулычу, который не оставлял своими заботами хозяина.
Лезла в голову простая, как обчищенная от сучьев хворостина, мысль: а зачем деньги, если от них в голове такой жар стоит? И как, должно быть, непросто живётся олигархам, сумевшим благодаря придурковатому пьянице умыкнуть из народной казны миллиарды. Ведь народ-то, как бы он ни хлопал ушами, а ведь может и очнуться от своей одури, и стукнуть кулаком, как недавно стукнули воронежцы. Они вышли все как один на улицы — весь миллион жителей! — и сказали: хватит! Иначе разнесём! И власть испугалась, пошла на попятную. А больше всего испугался Кремль со своим лысым хозяином. Подумали, наверное: сегодня Воронеж, а завтра Тула, Курск, Новосибирск… Можно, конечно, кликнуть Буша на помощь. Он пришлёт пятнистых америкашек, но они-то хоть и пьяные, героином исколотые, и все как есть голубые, а и такая нелюдь за жизнь цепляется. Вон сунули нос в Ирак, а теперь не знают, как ноги унести оттуда. А Россия-то, чай, не Ирак; тут и сто километров — не расстояние, и леса бескрайние — зайдёшь и не выйдешь, а как зима придёт — мороз случается под сорок. Да и народ русский… Он теперь хоть и зачумлён голубым ящиком, хоть его и называют быдлом, а кремлёвский шут Жирик недавно свиньями обозвал… Он, конечно, и быдло, и на хрюшек смахивает, но ведь так и Гитлер о нём полагал. А как полез на русских войной, они и очнулись, и хотя нескоро — четыре года понадобилось, а нос Гитлеру утёрли. И всей Европе показали, какие они свиньи и какие они быдло. Может ведь и так случиться. Народ русский хотя ныне демократы и вымаривают, и выстуживают, а он не сдаётся. Жив курилка!.. Вот о чём не мешало бы помнить жирикам, немцовым и всяким там сынкам юристов.
Мысли текли вяло, сквозь какой-то туман и огневые завесы; Сергей словно бы забыл о своих грехах, о тех, кто в эти минуты за стенами его кабинета, в котором он лежал на диване, строили планы своих очередных гешефтов, и где хозяйка дворца, переходя с одного этажа на другой, шмыгая по комнатам и залам, как опытный дирижёр выстраивала нужный тон и ход всех разговоров, — не слышал их бесовских речей, а погружённый в светлое, радостное затмение, вспомнил вдруг, что он русский и хотел бы сделать что-нибудь хорошее для своих родных и близких по духу русских людей; мысли его вдруг залетели в безоблачную светлую даль — и там, в какой-то золотистой синеве он увидел детей; они шли к нему тремя колоннами и тянули ручки, и радостно улыбались, благодарили за счастливое детство. «Это те, которых Мариам отправила в Италию. И они вернулись. Они целы и невредимы. Ах, как это хорошо! Они теперь не будут камнем лежать у него под сердцем. Ему легко и радостно. Как же это хорошо, если нет за тобой никакой вины перед Богом!..
Вспоминалась ему деревня, родительский дом. У них была многодетная семья, они жили бедно, но ему было там так же хорошо, как вот и сейчас. Вспомнил отца. Он вечно где-то трудился — то в поле, то на гумне, а то в хлеву, давая корм и воду корове, лошади, свиньям, овцам, курам. Мысленному взору представлялись иконы, — они висели в красном углу горницы, и он по вечерам вместе с мамой молился и просил Божью матерь о прощении, о помощи, о том, чтобы она послала здоровье и счастье ему и близким — маме, папе, братьям и сёстрам, и всем другим сродственникам, а также и всем хорошим людям. Ему и сейчас захотелось помолиться Богу, но икон во дворце не было — он вдруг пожалел об этом, и решил, что все его беды оттого и случаются, что во Дворце нет ни одной иконы, и в квартирах, и в домах, и на виллах всех его новых знакомых — тоже нет икон, и никто из них не молится Богу. Вдруг ему пришла светлая хорошая мысль: всем сказать о Боге, посоветовать и даже потребовать творить утренние и вечерние молитвы, как это делалось у них в родительском доме. И ему стало хорошо от этой мысли, и рассеялся туман, погасли огненные всполохи. И на душе стало тихо и спокойно. «Как же я раньше не подумал об этом. Оказывается, всё так просто: приди к Богу, попроси прощения, помощи — Бог тебя услышит, он всё простит, и тебе будет хорошо, как прежде».
С этими мыслями он забылся и спал крепко, без сновидений.
Приютский парень Костя, взрослый, умный и неразговорчивый, зашел к Марии в компьютерную, — была такая в приюте, и рассказал, что он сегодня утром был в городе и там узнал, что детей с парохода «Постышев» будут отправлять в Италию не в мае, как предполагалось ранее, а в конце апреля. И будто бы для них уже куплены билеты до Москвы, а оттуда двумя самолётами их отправят в Рим.
Марию бросило в жар. Она хотела бы сказать об этом Павлу, но его в станице не было, он всё больше времени проводил в городе и в районе. У него появились дела, о которых он не говорил Марии. Но как же быть? Была уже середина апреля, надо спасать Зою!
В окно увидела чубатого казачонка; он на своём «жигулёнке» на большой скорости промчался мимо её дома и устремился к церкви, а там, наверное, поедет в город. Маша бросилась к своему «жигулёнку» и помчалась вдогонку за этим мерзавцем, который, конечно же, знает, кто, когда и куда будет отправлять очередную партию детей. Но едва выехав за станицу, она подумала: зачем же я так убиваюсь? Не сестрёнка она мне и не дочь родная, и я не знаю, для какой цели детей увозят за границу. Мало ли что газеты пишут, люди болтают?.. Скорее всего, детей отдадут в хорошие семьи, и там они обретут своё счастье. Зоя хорошенькая, глазки большие, голубые, щечки розовые… Такую-то кто не возьмёт?. Конечно же, в семьи. И ты напрасно рвёшься, куда-то мчишься. Надо дождаться «Чубатого», и обо всём его расспросить. Наконец, я дам ему деньги и он всё расскажет. И если надо будет, я дам ему много денег и велю привезти мне Зою. Раньше я этого не делала, потому что Павел просил не поднимать шума, ему это нужно было для следствия. А теперь я больше не могу ждать.
«Чубатый» — это Вениамин Грибов, красивый казачонок из соседней станицы. Раньше он работал у Шапиркина, а теперь выполняет отдельные задания Шомпола. Может быть, Шомпол и приказал ему отвезти на «Постышев» Зою.
Размышляя таким образом, Маша сбавила ход и медленно поехала в том же направлении — к городу. Но теперь она ехала тихо, не уверенная в том, что поступает правильно. Её мозг всё время сверлила мысль: не так надо действовать, а по-женски, умно и хитро. Ты же умнее этого дурачка с красивым казацким чубом на лбу. С некоторых пор он зачастил к Марии: ходит к ней домой, часами торчит во дворце, где Мария оборудовала компьютерный класс и будто бы руководит всеми делами приюта. Воспитанием детей и поддержанием порядка в приюте занимаются десять женщин, и все они получают хорошую зарплату. Шомпол недоволен большими тратами, но Мария отвечает: детей надо учить, с ними надо играть, — работниц у нас ровно столько, сколько надо. И она требует от Шомпола много денег, и тот даёт ей эти деньги. По всему видно, Шомпол имеет личную заинтересованность в создании приюта, а вот в чём природа его интереса — неизвестно.
Мария знала, что денег у него много, ей Павел сказал: деньгами его снабжает банкир Дергачевский. И Маша тре- бовала много денег. И то ли в шутку, то ли серьезно гово- рила:
— Власть ваша колхоз закрыла, платите деньги, иначе пикет устроим.
— Какой пикет?
— А такой. Чтобы силу вам показать. Мы теперь при оружии — любому башку свернём.
— Маша! — восклицал Шомпол. — Ты так говоришь… ты террорист! Какое у вас оружие?
— Самое сильное — дубовые палки с набалдашником. Наш сказочный богатырь Илья Муромец врагов крушил дубиной. Слышали, может быть?..
Но тут же Маша махала рукой:
— Откуда вам слышать? Вы же турок!
— Маша! Такая юная и красивая, а говоришь как мужик. Наши женщины не говорят так и не спорят с мужчинами. Они во всём нам покоряются. И тебе советую…
— Со мной у вас ничего не выйдет. И все казачки таким мужикам, как вы, подчиняться не станут. Мы — вольные. Давайте больше денег для приюта, иначе дубину возьмём.
— Ай-яй, Маша! Нехорошо. Какая дубина? Кто её возьмёт? Она, что ли, у вас в приюте есть?
— У каждого парня, и даже у девочек — у всех есть.
— Ай, Маша! Терроризм развела в приюте. Тебя в тюрьму посадят. Вот скажу Тихону Щербатому и банкиру Дергачевскому, они вас прокурору отдадут.
— Тихон Щербатый, и банкир, и прокурор — они и есть первые террористы. Это они у людей деньги украли и голодом всех морят. Прибавляйте денег, а не то дубина!
— Ну, Маша, ну, Маша — знаю, что шутишь, но ты шути полегче, как-нибудь иначе. А деньги я дам. Одевай детей красиво и корми лучше — дам я вам деньги.
И сотрудники приюта после таких Машиных атак получали зарплату едва ли не в два раза большую, чем прежде. Маша втайне от всех добавляла и своих, и получалось у них в среднем по пятьсот долларов на каждую работницу. Это если пересчитать на рубли, выходило по пятнадцать тысяч на работницу. Такую зарплату только на нефтепромыслах рабочим платили. В условиях деревни, когда у каждого в погребе и овощи и фрукты водились, было куда как щедро, и женщины закладывали денежки впрок, боялись худших времён.
Второй плацдарм материального преуспевания наладил Денис Козлов: на его двух фермах теперь трудилось человек тридцать. И всем он так же обеспечивал хорошую зарплату.
И третий плацдарм, едва ли не самый мощный, расширился и окреп на строительной площадке древнего храма. Здесь трудилось человек тридцать мужчин и двадцать женщин. И беспрерывно прибирали от мусора площадку. Трудились тут и взрослые дети. Впрочем, большинство их работало в колхозном саду.
Остальная часть казаков и казачек вывела технику на поля: пахали, бороновали, сеяли.
Это был первый год, когда станичники как бы очнулись от десятилетней спячки и с яростью, присущей казакам, взялись за дело.
Спиртным не пахло. Не было случая, чтобы кто-то не только напился, но и губами приложился к рюмке. Приказ Гурьяна исполнялся с какой-то молитвенной, мистической точностью. Зелёный змий улетел из станицы, и верилось каждому, никогда в неё не вернётся. Жаль только, что во всех других городах и весях России он продолжал править свою губительную роковую тризну.
Думала обо всём этом Мария, подъезжая к городу. И вдруг ей навстречу — автобус с ребятами. Из кабины ей машет Павел: остановись.
Она выходит из машины, а к ней со всех ног — Зоя.
— Мама! Мамочка!..
— Захлебнулась слезами, повисла на шее. А Мария целует её головку, щёки, глаза.
— Доченька моя! Нашлась! Теперь мы вместе. Ты будешь со мной, всегда со мной.
А когда прошла эта минута внезапного счастья, Павел ей сказал:
— Вот ещё сорок ребят. Я освободил их. Разместим в приюте.
— Да, да, конечно. Для всех найдём место.
Маша с Зоей и с ними Павел сели в машину и поехали вслед за автобусом. Мельком Маша кинула взгляд в кабину и увидела за рулём Чубатого. Он кивал головой и улыбался всем своим белозубым ртом. Маша спросила у Павла:
— Чубатый тебе помогал?
— Да, он молодец. Настоящий казак!..
Скоро они въезжали в станицу.
Казаки и казачки недоумевали: зачем Шомполу такие траты и хлопоты? К чему ему эти чужие для него русские дети, которые лишились дома и родителей и скитались по улицам города и районного центра?.. До них тоже доходили слухи, что детей готовят на продажу, но старик Гурьян и казачий атаман генерал Конкин сказали: дети наши, никому мы их не отдадим. Так уж и отстал бы Шомпол. Знает ведь, что казаки умеют держать своё слово.
Разъяснились их недоумения с приездом Павла и новых детей: Шомпол вдруг исчез, испарился, как лёгкий дымок над крышей куреня.
Как-то вечером к Марии заехал Чубатый. Расселся без приглашения в красном углу за столом, заговорил развязно:
— Ты, Мария, больно уж деньгами соришь. Откуда они у тебя?
— А я на трех работах состою, три тысячи в месяц получаю. Мне-то зачем так много, так я детям помогаю, бедным старушкам даю.
— Ладно, Мария, сказки мне не рассказывай. Три тысячи — такой и зарплаты нет. Говорят, банкир Дергачевский своим служащим такие деньги платит. Да и то больше за сбережение тайны, чтоб, значит, язык за зубами держали и всяких шахер-махер банкирских на улицу не выносили. А как если кто сболтнёт лишнее, так и живо за дверь вылетит. Они, банкиры, как сычи, глаз людских боятся.
— А ты откуда знаешь про дела банкирские?
— Есть же у меня уши, не глухой я, а мои пассажиры о чём только не говорят.
— Уши-то есть, да и тебе, наверное, говорить много не велено. Твои-то пассажиры, что мыши летучие — всё больше по ночам делишки свои обделывают. Я вот сейчас в приюте работаю, а понять не могу: зачем это чечену, или грузину, или турку детишки русские понадобились? Может, инстинкт у них отцовский проснулся, а своих детей нет? Вот они и требуют от нас холить да лелеять малышню русскую. А мне они надоели. Вот теперь Зоя нашлась — я и рада. А Шомпол твой сгинул. Кого возить теперь будешь?
— А это уж не твоего ума дело. Мне банкир Дергачевский работу даёт. Без дела не останусь.
Чубатый, выгнув грудь и взъерошив волосы, важно ходил по комнате. Возле зеркала придерживал шаг, оглядывал свою фигуру. Он ехал из района и, видно, там выпил вина или пива. Маша знала его давно и по степени его весёлости и развязности могла точно определять, сколько он выпил. Сказала:
— Ты бы остерёгся казаков наших, они теперь каждого, кто напьётся, на майдан потянут и плёткой стегать будут.
— Во, девка! Сдурела, что ли? Где же ты пьяного тут видишь? Ни сегодня, ни вчера я и капли не пил. Этак ты натравишь на меня своих казаков глупых. А если бы и выпил малость — так что же? Я не ваш, каслинский, и мне ваш старик столетний не указ.
Чубатый сел за стол, широко расставил локти, качал голо- вой:
— Надо же — какую чушь несёшь ты, Мария! Хорошо ещё, что не слышит тебя никто. А то бы ваш медведь нечесанный Станислав Камышонок с плёткой сюда прискочил. Есаулом назначили! Весь район смеётся. Вчера пил как лошадь, под забором валялся, а сегодня с плёткой по станице ходит. А ещё, говорят, вам этот старик малохольный дубьё нарезать повелел, чтобы, значит, на случай, если воры нападут — так дубьём по башке. Шомпола перепугали. Один был хороший человек, деньги вам на приют давал, а вы с плёткой на него да с лесиной. Ну, он и дал дёру. Ни в городе, ни в районе — нигде его найти не могут. Этак-то и я вашу Каслинскую за сто вёрст объезжать стану.
Маша мыла посуду, расставляла её по полкам — Чубатого как бы и не замечала. Она знала, что давно нравится парню, кому-то он сказал, что сватов к отцу её пришлёт, но всерьёз Чубатого не воспринимала и при случае не прочь была подразнить парня. Сейчас она хотела выведать, что это случилось с Шомполом, куда он исчез и будет ли давать деньги на содержание приюта. Однако с вопросами не торопилась, делала вид, что не очень-то и заинтересована в болтовне казачонка. А Чубатый, видя равнодушие Марии, выбрасывал новые козыри:
— Я один знаю, где деньги взять на приют. И если скажу тебе — будет приют, а нет, так и не прогневайтесь. Откуда привезли ребят, туда их и валите. Понатащили в станицу грязных шпанят. Да они только и умеют воровать да драться. Вот погодите, как они всех вас обчистят и в город сбегут. Знаю я эту публику.
Мария молчала. А Чубатый продолжал:
— И куда Шомпол сбежал, и почему он сбежал — тоже знаю.
— Ах, брось ты! — махнула рукой Маша. — Выпил лишнего — вот и мелешь. Откуда и знать тебе? Следователь нашёлся. У меня вон брат Павел — настоящий следователь, а и то ничего не знает, а он — зна-а-ю, зна-а-ю. Ничего ты не знаешь.
Чубатый подошёл к дивану и вальяжно расселся на нём. Глаза его сверкали торжеством и презрением. Он сейчас очень бы хотел уязвить Марию, но не находил подходящих слов, опять же и думал о ней: девчонка! Чего с неё взять?.. И однако же главное, что его удерживало от резких выражений, так это щекотливое и смущающее чувство, которому он не находил названия. Она, конечно, и девчонка, и ничего из себя не представляет, — подумаешь, елозит пальцами по клавишам компьютера! — но все-таки в душе у него копошилось такое, что в присутствии этой ещё не вполне выросшей девицы сдерживало Чубатого, и даже лишало обыкновенной для него лихости. Он терялся. И слова цветистые, звонкие застревали во рту, а с губ вяло сползала речь несвязная и неумная.
Сегодня Маша была какой-то новой, повзрослевшей; он, кажется, впервые увидел её ноги; очень хороши они были, стройные и длинные, её ноги. И шея, и головка — как-то всё округлилось, похорошело, а в глаза её он подолгу и смотреть не мог; они вышибали из него всю спесь, помрачали разум.
— Слушай, Машка. Ты как-то вдруг выросла. Не видел тебя месяц, а ты уж будто бы взрослой стала.
Мария села за стол, устремила на Чубатого синевато-серые большущие глаза.
— Послушай, Вень: а почему Машка? Какая я тебе Машка, и почему ты меня так называешь?..
— Хо! Взбеленилась! Не так назвал. Да ты-то меня называешь Венькой, а я — не могу? Цаца какая.
— Вот и цаца. И не смей меня называть Машкой. Я девица серьёзная, самостоятельная, а ты хоть и пожилой, но несерьёзный. Пьёшь водку, ругаешься и работаешь извозчиком.
— Постой, постой, ты чего буровишь? Это я-то пожилой! Да ты что, умом рехнулась? Пожилой. Да мне еще и двадцати двух нет, а она — пожилой.
— Ну, вот — и сам ты говоришь: двадцать два года. Это, конечно, не семьдесят, но уже двадцать два. Конечно, пожилой. А ума не набрался. Говоришь глупости: зна-а-ю!..
Чубатый не на шутку обиделся, таких слов ему ещё никто не говорил — даже взрослые казаки. Они, конечно, слушая молодого казачонка, иногда посмеиваются, но чтобы вот так, говорить в глаза!..
Поднялся с дивана и в волнении стал ходить по комнате. Подступился к Маше, навис над ней своей русой кудлатой головой:
— Знаю ведь: дурачишься ты, хочешь позлить меня. Вы девчонки и все такие — любите изображать роли, будто на сцене. Раньше ты не была такой, мякала да бякала неизвестно чего. Блеяла, точно твоя Сильва. А теперь в тело вошла, слова всякие научилась говорить. Ишь ведь что удумала: пожилой, несерьёзный. Да я уж лет шесть как себе на хлеб зарабатываю, да ещё и больше, чем казаки взрослые. Мама у меня давно умерла, а отец в город подался, женился там. Я и остался в доме один-одинёшенек, вот как ты живу. Огород у меня, картошку сажаю. И так: тем и сем промышляю, на хлеб себе зарабатываю. А теперь-то и доллары в банк Дергачу положил, проценты на них идут. А сейчас и отец ко мне вернулся.
Вздохнул глубоко, копну волос взъерошил. И не сказал, а выдохнул:
— Ты, Мария, нравишься мне. Давай поженимся.
Мария возилась у плиты и не сразу поняла всю важность таких его слов, а, осмыслив сказанное, тихо проговорила:
— Говоришь так, будто на леваду зовёшь картошку сажать. Нет, Вениамин, я за того пойду замуж, кто меня полюбит и кого я полюблю. А так-то: выходи замуж, давай поженимся… Не так я себе представляю признание в любви.
Обиделся Чубатый, выгнул грудь, сверкнул огневым взором.
— Сказал же тебе: нравишься! А чего же ещё больше?.. Я не артист и турусы развешивать не горазд. Выходи замуж и всё! Будем жить, как все люди живут.
Мария молчала. А Чубатый посидел за столом, про себя подумал: согласится, куда она денется, только не сразу, а поломается малость.
И заговорил о другом:
— Ваши казаки Дергача боятся и этого… турка, которого Шомполом зовут, а я их — вот где держу.
И он показал кулак.
— Это как же? — спросила Мария, обрадовавшись, что казачонок оставил щекотливую тему.
— А так. Я даже и Щербатого, и кое-кого из городских тузов на крючке держу. Захочу — фу-у!.. — он дунул на ладонь, — и все они на распыл пойдут. Вот они где! — он похлопал по карману куртки, — и с ними денежный мешок Дергач, за которого и Америка и Израиль заступиться могут. Я их так понесу по кочкам, что они будут лететь и радоваться. Не дам добежать до аэродрома — всех за решетку упеку. А ты меня всё за простака держишь.
Вениамин взял её за руку, торжествующе блеснул глазами:
— У тебя магнитофон есть? Тащи сюда. Ты сейчас узнаешь, какой я несерьёзный.
Маша нехотя поднялась и пошла в другую комнату за магнитофоном. И когда она поставила его на столе перед казачонком, он хлопнул в ладоши.
— Ну, а теперь — слушай.
И он вытащил из кармана кассету:
«…Дергач покупал земли «Красного партизана». Да?.. Тихону Щербатому дал пять тысяч зелёных, а двадцать тысяч за земли. И положил в карман сад. Хорошо? Как ты думаешь?.. Я бы тоже мог найти такие деньги».
«Земля что — золото? Её можно запихнуть в сейф? Что будет делать с ней?..»
«Ха! Ты жил много лет, голова седой и лысый, как лаваш, а не знаешь, что это такое — земля? Дергач умный. Он делал гешефт и ждёт. Люди привыкнут, каждый будет лежать пьяный, и тогда он сделает новый гешефт».
«Но какой?.. Ты говоришь так, будто съел бутылку водки и у тебя зашёл ум за разум. Как он может сделать гешефт на земле?..
— Не будь как глупый Ванька. Дергач продаст землю американцу, или французу, или туземцу с Гвинейских островов. И возьмёт целую кучу денег».
Маша слушала с большим интересом. И улыбалась. Она по складу речи, по интонациям узнавала Шапиркина и Шомпола, но не могла понять, как это они так свободно выбалтывают секреты? Не боятся, что ли, Чубатого? Сказала об этом собеседнику.
Он пояснил:
— Боятся, конечно, да ещё как! Но у меня плейер в грудном кармане и они об этом не знают. А к тому ж, не сразу всё это говорят, не чохом. Раз обмолвятся, другой раз, а я потом дома и выберу нужные слова. Говорят же умные люди, что сейчас идёт война информационная. Но ты слушай дальше. Не перебивай.
«Дергач готовит для самолёта третью партию детей. Одна полетит в Италию, другая в Турцию, а третья в Венгрию. Там в Будапеште на южной окраине завода Вейс Манфред есть клиника номер четырнадцать. И есть доктор Лайош Кеннеп. Ему дадут дети».
«Мариам — сестра жены Тихона Щербатого. Она в городе собрала тридцать девушек, молодых и красивых, и сделала билет на самолёт в Германию. Каждой дала тысячу долларов, а наш районный прокурор говорит: всё хорошо, всё правильно. А?.. Так надо работать. Но сейчас в городе сменили самого главного прокурора. Вот этот новый может схватить за жабры. И тогда ты, мой дорогой Швили, можешь поплыть. Я знаю: ты помогал ловить девушек».
Чубатый хлопнул в ладоши.
— Хватит! Давай кассету. И чур уговор: ты её не слышала, а я тебе не показывал. У меня таких четыре. Там все их делишки. А ты говоришь!..
— Ладно, я сейчас перегоню её на то место, с которого мы начали.
Магнитофон у Маши был новейший, способный с большой скоростью и бесшумно переписывать. Она нажала скоростную кнопку и в несколько секунд переписала кассету Чубатого на свою. И затем переписала и вторую сторону.
Казачонок торжествующе ходил по комнате и краем глаза взглядывал на Марию, а она делала вид, что никакой важности в этой кассете и нет, и никому она не нужна, а что уж до неё, так ей-то и совсем наплевать на болтовню двух турок.
Взяла магнитофон и отнесла его в другую комнату. А, вернувшись, сказала:
— Ну, Вень, поезжай домой. Мне надо идти в приют.
Она предвкушала ту счастливую минуту, когда эту «музыку» проиграет братцу Павлу. Он-то уж знает, как употребить такую информацию.
Проводив Чубатого до машины, Мария пошла к Денису. Он сидел в своей большой комнате и, разложив на столе бумаги, считал прибыли, доходы и расходы.
— А чего вам считать? — сказала Мария. — У меня в компьютере вся бухгалтерия и даже все наши планы на будущее. Дела совсем неплохи: за последние два месяца мы имеем только от кроликов триста тысяч рублей дохода. К тому же выдаём хорошую зарплату рабочим.
Денис в уме прикидывал: триста тысяч рублей. В переводе на доллары…
— Не люблю считать на доллары. Скоро мы его прогоним из России.
— Откуда ты знаешь?
— Я радио слушаю. Доллар падает в цене, в Америке скоро кризис.
— Политик нашёлся. Финансист! Мне тоже противна чужая валюта, но кредит-то у Дергача я беру в долларах. Правда, последний кредит он дал беспроцентный, но время подходит, и я должен возвращать зелёные.
— А, может, и не надо возвращать. Я слышала, банкир любит рок-поп музыку, а у меня есть для него… Дайте магнитофон, я проиграю его любимую песенку.
Маша не спеша вставила кассету, и «музычка» заиграла. Как раз в этот самый момент к ним вошёл Павел. Сел за стол. Слушали. А когда девяностаминутная лента закончилась, Маша вынула кассету, положила её в карман куртки. Павел смотрел на сестру с любовью, но и в то же время с нескрываемой тревогой. Задал вопрос:
— Где ты взяла её… эту кассету?
— Не скажу. Это моя тайна.
— Тайна-то тайна, да только ты нам её должна открыть.
— Была должна, да расплатилась. Не открою.
— Мария, не дури. Ты хотя у нас и умница, но не всякий ребус способна разгадать. А дело в том, что кассета твоя таит силу большой бомбы или ракеты. Очевидно, и тот, кто тебе дал её, не понимает этого. А если бы понимал, он такой бомбой не размахивал где попало. Она и в кармане твоём взорваться может.
— Ну, Павел, нагнал страху! Знала бы, так и не показывала бы её вам.
— А кому бы ты её показала?
— А никому. Стёрла бы, а на её месте музыку бы написала.
Павел подошёл к ней, обнял за шею, привлёк к себе, поцеловал головку.
— Во всём ты у меня умница, а тут понять не можешь: кассета эта большую пользу сослужить людям может, многих деток наших, русских и девочек глупых, доверчивых от великой беды уберечь способна. Ну?.. Теперь-то ты меня понимаешь?
В разговор вступил Денис:
— Всё она понимает, а только дурачит нас. Я давно заметил: озорница она большая, и во всех, даже очень сложных вопросах дальше взрослых видит. Недаром же она дочка такого великого мудреца, как Евгений. Ладно, Мария: кто хозяин этой кассеты?.. У кого ещё она есть?
И Мария, посерьёзнев, сказала:
— Венька Чубатый мне её дал послушать, и не всю, а лишь малую часть. Я же заложила её в свой магнитофон и втайне от него переписала обе стороны. Он об этом не знает.
— Понятно, — сказал Павел. — Он возил этих турок, они считали его за дурачка и выбалтывали свои секреты. А он потом из отрывочных фраз сплёл этот прекрасный венок и похвастался тебе. У него, конечно, и другие есть кассеты, — ведь он возил турок не один год, да только переписать все его кассеты будет не просто.
Денис заметил:
— Он и действительно не очень умный парень, и я боюсь, что кассеты разлетятся, словно воробьи. А вот кому они попадут — неизвестно. Может и так случиться, что парню за эти кассеты снесут голову. Можно себе только представить, как взбеленится Дергачевский, прослушав такую «музыку».
Маше от этих слов стало не по себе. Она сильно встревожилась за жизнь Чубатого. Жалостливое её сердце вдруг заныло. И она, обращаясь к Павлу, сказала:
— Что же мне делать? Я бы не хотела, чтобы парню сделали плохо. Мне жалко его.
Павел заглянул ей в глаза, тихо проговорил:
— Уж не любовь ли у вас с Чубатым?..
— Сразу и любовь?.. Ну, при чём тут это?.. Жалко мне парня — вот и всё. Он хотя и дурашлив, и водку пьёт, а — хороший. Скажите, как помочь ему? Я завтра же сама поеду в Паньшино.
И Павел, сдвинув брови и подумав, сказал:
— Ехать к нему не надо. И не нужно его пугать, а деликатно намекнуть, что показывать её кому-нибудь опасно. Даже можно сказать: если фигуранты, упоминаемые в ней, про неё прознают, они могут принять меры, в том числе и самые решительные. Но об этом ему сказать лишь тогда, когда он тебе и другие кассеты даст прослушать и ты так же тайно от него их перепишешь. Вот эту операцию хорошо бы провернуть как можно быстрее. А про эту вот кассету ты никому не говори; и я очень тебя прошу отдать её мне, а я уж постараюсь употребить её на пользу людям и государству.
— Я для тебя её и записала. И, пожалуйста, поверь мне: ни слова никому о ней я не скажу. А теперь хотела бы обсудить с вами другой вопрос.
И она стала излагать этот другой вопрос.
— В своё время я дала Вячеславу деньги — небольшие, такие, чтобы они его не напугали. Сейчас у него работают восемь наших, станичных казаков, четыре казачки, дети да два художника из города. В Ростове заканчивают отделку иконостаса. Он мне ничего не говорит, но я подозреваю, что деньги у него на исходе. Как-то обмолвился: золота на купол мало, хорошо бы ещё прикупить, но денег нету. Вот я и хотела бы ему помочь, да как же я дам ему доллары? Откуда, скажет, берёшь? Бог весть, чего будет думать? Вот и хотела бы вас просить взять у меня деньги и ему передать. А?.. Хорошо я придумала?..
Собеседники молчали. Сидели за столом, свесив головы, думали. Мария знала, о чём их думы, и чуть было не расхохоталась. Однако удержалась и сидела тихо, не шевелясь, и даже чуть дышала. Ждала вопроса, и он последовал:
— А у тебя эти самые доллары-то ещё остались?
— Да, у меня есть деньги. И немало. Но мне-то они зачем? Немного-то, конечно, я себе оставлю, но — немного. Доллары-то всё равно скоро полетят.
— Куда полетят? — удивился Денис.
— Ну, обесценятся. В Америке назревает кризис. Скоро и вся она со всеми своими штатами обвалится, хаос у них начнётся, как сейчас у нас в Грузии или в Молдавии.
Павел и Денис смотрели на неё так, будто она только сейчас вдруг к ним в открытую форточку залетела. Почти в один голос спросили:
— Да ты откуда это всё знаешь? Жириновский в юбке объявился!
— Знаю. Я каждый день перед сном радио слушаю. И телевизор смотрю. А если и вы будете слушать и смотреть, и вы узнаете.
— Ну, ладно, — заговорил Денис, — положим, Америка и вправду полетит в тартарары. Она этого заслуживает. Но доллары?.. Их сколько у тебя и где ты их взяла?..
Мария не стала запираться. Решила говорить начистоту, почти начистоту. Без того, конечно, чтоб сказать уж абсолютную правду. А присочинять и расцвечивать сюжеты она умела.
— Слушайте меня и больше не приставайте с вопросами. Вы мне надоели. Деньги у меня ещё остались — и немалые. А сколько точно, я одному Шарику своему да козочке Сильве сказать могу, а вам не скажу. А если будете добираться, сильно рассержусь и уйду от вас. Ну, так вот: откуда деньги?.. Ещё раз вам повторю, но теперь с некоторыми подробностями. Работала я в кабинете хозяина рынка; он был турок, но от всех скрывал это, выдавал себя за азербайджанца, а в другой раз и за грузина. И однажды его срочно куда-то позвали. Он выбежал и его долго не было. А потом мне по мобильнику позвонили: закройся в кабинете и никого не пускай. Даже если будут выламывать дверь — не пускай. Я закрылась, посмотрела на сейф. В дверях торчал ключ: хозяин забыл его, чего раньше с ним никогда не было. Я открыла дверцу и увидела в сейфе три сумки с пачками денег. Одну из них, самую большую, взяла и бросила в свою хозяйственную сумку, где обыкновенно носила фрукты. А сейф закрыла и ключ от него сунула в складку оконной занавески. А вскоре забарабанили в дверь. Стучали те, кто мне звонил по мобильнику. Я открыла им, и они бросились к сейфу. Один азик на ухо мне шепнул: «Барон умер в автомобиле по дороге домой». Народ прибывал, и я потихоньку вышла из кабинета. А в кабинете взламывали сейф. И что уж там, и как там было дальше, я не знаю. На автобусе приехала домой и сосчитала деньги. Их было много, но не так много, как могло бы быть и как бы мне хотелось. Ну?.. Довольны теперь? Больше я вам не прибавлю ни слова. Барона нет, и нет уж тех людей, кто ломал его сейф. Одни из них куда-то уехали, других поубивали. Они всегда делили барыши, и ненависть друг к другу у них была звериная.
История казалась настолько правдивой, что друзья поверили Марии, но смотрели на неё с недоумением и даже как бы с некоторым недовольством. Не нравилось им, что Мария так и не сказала, сколько же у неё денег и на какие суммы для Вячеслава, а заодно и для себя они могли рассчитывать. По праву родства первым заговорил Павел:
— Хорошо, конечно, что ты заботишься о Вячеславе, мы тоже отдали ему сколько могли, но я надеюсь, ты и нас не забудешь. У меня, к примеру, остались гроши в кармане, а и Денис, похоже, рублики считает на своих, теперь уже двух фермах.
— А ты о нас с Денисом не беспокойся, доходы и расходы его ферм у меня в компьютере, а чтобы карманные рублики у вас шевелились, я, так и быть, помогу вам. Но для начала вы мне скажете, как передать Вячеславу для его святого дела, ну… к примеру, сто тысяч долларов?
— Сто тысяч! — воскликнули в один голос Денис и Павел. — Такие у тебя деньги? Да ты хоть себе-то оставишь чего-нибудь? Опять же и отцу надо. Он все свои денежки на церковь истратил. О нём-то ты не забыла?..
Мария улыбалась. Её забавляли их испуганные лица, впечатление, произведённое на них огромностью названной суммы.
— А вы обо мне не беспокойтесь. Много ли мне одной надо? А ребята мои в приют пошли, им там веселее, да и учат их. Они, правда, каждый день ко мне бегают, меня за маму признали, но и с ними я проживу. Они в этом году большой огород взрастили, погреб овощами да картошкой заполнили, яблок из сада натаскали. К тому же и Сильва нас кормит.
— Нет, Мария, — заговорил Павел, — несерьезный ты по всем статьям человек! Не можешь ты разумно распорядиться своими деньгами. Придётся реквизировать их у тебя и взять над тобой опеку. Тебе в институт идти надо, а там нынче без денег и делать нечего.
— Не пойду я в институт! — решительно заявила Маша. — У Дениса на фермах работать буду. А не то, так малышню учить. Для детского сада или начальной школы моих знаний хватит.
— Ну, ладно, — остановил её Павел. И обратился к Денису: — Как ты думаешь: такие-то деньги вручить Вячеславу можно? Сумма-то — вон какая! Она, конечно, нужна ему; он и рабочих новых наймёт, и художников из города пригласит. Ему изнутри купол расписывать надо, потолок, стены… Хватит там ещё дел. Но вот сумма-то слишком большая, смутить его может.
— Деньги по частям ему выдавать. Думаю, тут проблемы не будет.
И повернулся к Марии:
— Ну, а нам с Денисом — подкинешь чего-нибудь?
— А я так решила: вам троим — то есть вам и папане ещё по пятьдесят тысяч дам, ну, и себе на молочишко останется. Вот и весь гешефт, как говорит Шомпол.
— И еще вопрос, — наклонился к ней Павел, — ты эти деньги от фальшивых очистила?
— Да, ты за это не беспокойся. Фальшивых у меня много было, — я их отобрала и в печке сожгла. Так что… можно не волноваться. А вы только скажите Вячеславу, чтобы на купол больше золота положил. Пусть вся округа смотрит на него и радуется. И я буду радоваться всю жизнь: гляну на золотой купол, а он жаром на солнце горит. То-то душе отрада!
Павел встал из-за стола и подошёл к Марии, обнял её голову и целовал волосы.
— Умница ты у меня, сестрёнка! Как это хорошо, что я нашёл тебя под лавкой. Одного только боюсь: как бы кто тебя не обидел. Вот чего я перенести не смогу. Пожалуй, в доме своём я жить не стану и в город на жительство не поеду, а к тебе перейду и до полного твоего жизненного устройства, то есть до замужества, жить я с тобой буду. И ты не противься, не гони меня. Врозь-то если будем жить, душа у меня изболится, потому как полюбил я тебя сильно. Слышишь ты мою любовь?..
— Слышу я, слышу. У меня с тех пор, как брат объявился, так и жизнь другая началась. Счастливая я теперь. А что до опеки, о которой ты говоришь, так уж и быть: забирай мои денежки, а то и вправду мне с ними одно беспокойство.
— Ну, и ладно. А теперь домой пойдём. У тебя ночевать останусь.
Денис проводил их до калитки.
Осенняя ночь дышала холодом, с Дона тянул северный тугой ветер.
Жил-жил парень отроду двадцати двух лет, и был он весел, беспечен, и жизнь ему казалась бесконечным праздником. Но тут как-то постепенно, потихоньку, и будто бы с какого-то заднего хода заползла в его сердце змия подколодная — любовь, а в голову залетела мысль о женитьбе. И, говоря стилем Радищева, огляделся он вокруг себя, оценил своё житьё-бытьё, и душа его страданиями человеческими уязвлена стала. И горько он задумался: а ведь и в моей жизни, если хорошенько разобраться, всё плохо. Ну, вот согласится Мария выйти за меня замуж, привезу я её домой и что же она тут увидит?..
И решил он приводить в порядок дом, усадьбу и добыть где-то денег.
На его беду из города приехал отец; там он поругался с женой, не хотела она больше терпеть его пьянства и прогнала из дома. И тот теперь жил на хуторе, продавал всё, что оставалось ещё в доме, и пил, и пил.
На второй день после беседы с Марией поднялся Вениамин раньше обычного. Заглянул в комнату отца: тот лежал на кровати в верхней одежде, и даже в грязных сапогах. Волосы были спутаны, лицо в синяках и ссадинах, под глазами лиловые мешки, и щёки нездорово вспухли. И подумал Вениамин: «А ведь ему нет ещё и сорока трёх лет. И он имеет высшее образование, работал агрономом в колхозе. И мама умерла от его пьянства, от непереносимых страданий. Как же он, их единственный сын, не уберёг её, ничем не помог?.. И как он не помог отцу одолеть роковую страсть?..
Тихо прикрыл дверь и вышел на улицу. Над крышами домов, обволакивая трубы, лохматился туман, с неба незримо и упорно валила морось, — на душе было мрачно и тоскливо. Может быть, впервые за двадцать два года жизни Вениамин испытал сосущее чувство безысходной тревоги. Хотел бы увидеть соседние куреня, левады, людей, собак и кур, копошащихся на снежных проплешинах, но не было никаких признаков жизни; древнее селение казаков словно бы вымерло.
Паньшино — большой хутор. Он мог бы называться и станицей, но еще со времён Стеньки Разина, который здесь со своими двумя братьями начинал собирать боевую дружину, Паньшино назывался хутором — и до нынешних времён он упорно хранил своё родовое имя. Вениамин вспомнил, что в этот ноябрьский день три года назад умерла его мама, и решил в память о ней устроить хороший завтрак. Спустился в погреб, искал на полках банки с перцем, огурцами, помидорами, но банок не было. И не было в ящиках с песком моркови, не висели под потолком гирлянды сушёной рыбы — пусто было в погребе, и лишь в углу стоял небольшой бочонок, и в нём он нашел несколько солёных огурцов. Ни он, ни отец ничего не сеяли на огороде, и нечего было хранить в погребе. Вспомнил, как тут много было всего при маме и как отец заставлял его вскапывать грядки, сеять разные овощи, картошку, и затем удобрять, поливать — и так всё лето, до тех пор, пока не соберут урожай и не заложат его на долгое хранение в погреб. Но потом мама заболела, а отец всё больше пил — земля на леваде заросла сорной травой.
Вылез из погреба, пошёл в магазин. Денег у него хотя ещё и немного, но водились, и он в магазине закупил продукты. Хотел бы обойтись без вина, но отец его не поймёт и никакого завтрака без вина не получится. Купил бутылку слабенького красного и пошёл домой. Отец ещё спал, и Вениамин без него накрыл стол чистой скатертью (ещё осталась от матери), красиво расставил тарелки, рюмки, нарезал хлеб, мясо, овощи. И пошёл будить отца. Сегодня он не станет с ним ругаться и упрекать его за пьянство тоже не станет.
Разбудил. Сказал:
— Отец, пойдём завтракать.
Николай Степанович с трудом открыл глаза, с удивлением смотрел на сына. Что это с ним случилось? Давно не было такого, чтобы вот так — тихо, по-хорошему сын к нему обращался.
— Ты чего?
— Завтракать пойдём. Маму помянем. Небось не забыл: нынешним днём мама умерла.
— Ну, да — умерла. И что же? Ты чего такой?
— Какой?
— А такой. Нормальный. Обычно лаешься, а тут…
— Ладно тебе. Поднимайся. Я в магазин ходил. Вина принёс.
— Вина?
— Да, и вина.
И отец снова смотрел на своего Веньку. Не узнавал его, не верил, что сын с ним вот так… по-человечески. Не как обычно, когда только и слышишь от него ругань.
Не спеша поднялся, умылся, сел за стол. А тут на столе варёная картошка, огурцы, мочёные яблоки. И вино, и рюмки. Глухо проговорил:
— Да, сынок. Умерла наша мама, рано ушла от нас. Ей бы жить да жить… Ну так выпьем за упокой души. Царствие ей небесное. Поспешно разлил вино, выпил. Осмотрел стол: нет ли ещё и водки? Помрачнел, стал поспешно есть.
— Ты бы водочки купил. А вино — что ж? Оно и есть вино. Толк от него небольшой.
— Скоро и вино запретят. А уж водку-то и совсем прихлопнут.
— Кто запретит?
— Старики. Вон в Каслинской: дед Гурьян собрал казаков на майдан и — запретил.
— Как это запретил?
— А так, сказал: больше ни капли и — баста. И не пьют казаки. Как бабка заговорила.
— Слышал я про это, но не поверил. И что же?.. Послушались казаки?
— А как не послушаешься? Гурьян сказал: кто нарушит запрет, того плёткой на майдане. При всём честном народе.
— Да ну! Врёшь ты, Венька!
— Вот те крест. От меня запах как услышала Мария, знакомая девчонка, так и сказала: объезжай станицу стороной, а не то казаки услышат спиртной дух, так на майдане плёткой отстегают.
Отец слушал, а сам наливал себе вина и пил одну за другой рюмки. О сыне он как бы забыл, не хотел с ним делиться драгоценной влагой. Пил и с тревогой смотрел на дно бутылки — оно неумолимо приближалось.
Спросил:
— А Камышонок?.. Неужели и он?..
— Его-то есаулом назначили. Он и будет пороть провинившихся. Он теперь трезвый как стёклышко. Там в станице храм старинный восстанавливают, так и он помогает. И будто бы бесплатно.
Николай Степанович торопливо допил вино и посмотрел на свет: не осталось ли там чего. И не сразу поставил её на стол, а покрутил в руках, ещё раз посмотрел на свет и, убедившись, что в бутылке не осталось и капли, шумно и почти трагически вздохнул.
— Водочки бы, — тихо попросил сына.
— Не, водочки нельзя. Теперь, я думаю, и вина, и пива нельзя будет пить. Я так и капли в рот не возьму. В Каслинской разговоры слышал: будто от спиртного Россия погибает. Если вас, пьяниц, не остановить, так казаки и совсем сопьются, а за ними и бабы. Так что, отец, давай зарок дадим: не пить больше. А я тебе работу найду. Там, в Каслинской, две фермы наладили, работники нужны.
Отец встревожился; в глазах его даже страх появился. Как это не пить? — говорил он всем своим существом. Да разве можно такое?..
А сын продолжал нагнетать страху:
— У нас на хуторе кто самый старый человек?.. Кажется, дед Амвросий? Так я к нему пойду сегодня, расскажу, как дед Гурьян приказ на трезвость отдал. И наш дед такой приказ отдаст. Он же знает обычай казаков. У нас извечно так: если старик сказал — выполняй. А не то, выведут на холмик, где домик Степана Разина стоял, и при всем честном народе плёткой отстегают.
— Ну-ну! — возвысил голос Николай Степанович. — Не вздумай у меня. А то я живо!..
— А чего живо-то? Да ты посмотри на себя: ты уж и ребёнка одолеть не сможешь, а не то что меня. О тебе же хочу порадеть, да о таких, как ты. Вас-то, выпивох, много на хуторе. Спасать вас надо. Вот и пойду к старику.
Вениамин решительно поднялся и направился к двери. Отец к нему. И этак тихо, с покорностью в голосе:
— Вень!.. Дай на бутылочку.
— Нет, отец. С пьянством будем кончать. Мне жениться надо, а как я тебя такого невесте покажу? Да она испугается и не пойдёт за меня. Ты посмотри-ка на себя в зеркало. На кого ты похож?..
Вениамин хлопнул дверью и направился к деду Амвросию.
Дед Амвросий жил посредине хутора возле холма, на котором стоял домик Степана Разина. Ему было сто два года, но он держался на ногах, в любую погоду и в любое время года работал в саду, а если и не в саду, то обязательно что-то делал. Старуха его давно умерла, два сына и дочь жили в городе, звали его к себе, но он говорил: пока я ещё не старый, буду жить у себя. Возле дома у него висела рельса, и он два-три раза в год собирал хуторян, давал распоряжения. Давно им сказал, чтобы землю не продавали и цыган из хутора прогоняли. Но, видно, из-за этого его национализма Тихон Щербатый и прислал администратором на хутор залетевшего на Дон из каких-то краёв нерусского человека по имени Хасан. Хасан этот жил на хуторе один, но в конторе сидел редко, а всё больше ошивался на районном рынке, где у него было много родственников и друзей.
Чубатого дед встретил у калитки, спросил:
— Чего тебе?
— В Каслинской был сбор, дед Гурьян приказал казакам не пить.
— Ну? А они?..
— Не пьют.
— Хорошо. У тебя труба есть?
— Нет у меня трубы.
— Ну, тогда ударь в рельсу.
Вениамин с радостью принялся колотить в рельсу. И колотил долго, и сильно — так, что могучие звоны далеко катились за Дон.
Люди сходились. И скоро на холме, с которого Разин начинал свой грозный поход по земле русской, уж сошлись стар и мал — весь хутор. Возле деда, как всегда, стояли два казака: один пожилой и бородатый Василий, а другой молодой, угрюмый и молчаливый Григорий.
Старик церемоний не разводил, он сказал:
— В Каслинской взялись за ум, бросили пить, живут по-божески, а мы?.. Хуже, что ли, их?..
Казаки и казачки замерли, и даже дети стояли тихо. Дед Амвросий повернулся к Василию, затем к Григорию. Тихо проговорил:
— Передайте приказ: водку не пить!..
Кто-то крикнул:
— А пиво? А самогон?..
Дед уточнил:
— Ничего не пить. Только воду из колодца. И молоко.
Василий трубным голосом повторил приказ.
Дед продолжал:
— Бабам рожать.
Василий и эту команду повторил:
— Бабам рожать!..
Народ зашевелился, послышался смешок, женские голоса. А дед подавал новую команду:
— Землю не продавать.
Василий орал:
— Землю не продавать.
В этот момент невдалеке от деда остановился автомобиль. Из него вышел Хасан. И дед, увидев его, Василию:
— Хасану ехать домой.
Хасан заверезжал:
— В чём дело? Зачем такой спектакль?
Дед Амвросий не удостоил его взгляда, проговорил:
— Не уедешь — будем пороть плетью.
Эту команду Василий и Григорий уже проорали вдвоём — и особенно громко:
— Не уедешь, будем пороть плетью!..
Народ стал расходиться. Чубатый и Николай Степанович возвращались домой вместе. Сын сказал:
— Ну, что, отец, будешь пить или как?
— Пить-то, наверное, буду, но только из хутора придётся уезжать. Время покажет. Посмотрим.
Забегая вперёд, скажем: зеленый змей улетел и из хутора Паньшино и больше его никто не видел. Отец Чубатого тоже не пил. И как-то сказал сыну:
— Я думал, не отпустит она меня, родимая, а вот приказал дед Амвросий — и отступила. Удивительное дело — и не тянет. И снова я свет увидел. Дело теперь надо искать, работу.
А тем временем события в Каслинской разворачивались с быстротой, которая ещё недавно казалась немыслимой: и всё началось с события в Грузии — там случилась бархатная революция. Грамотей Евгений говорил: вот тебе и робкие грузины, как их обозвал поэт. Выходит, никакие они и не робкие, а среди бывших советских республик первыми скинули демократическую власть. Те, кто был на фронте, говорили: грузины — хорошие солдаты, они во время войны дрались наравне с русскими. Правда, есть в них этакий занозистый гонор, но такой грешок и в каждой малой нации водится. Они, малые нации, ровно дети: взрослыми хотят казаться.
Радио разных стран всякое болтало об этом событии: чаще всего говорили о том, что на место серебряного лиса Шеварднадзе пришли бешеные экстремисты. Они ещё покажут себя! Оно, может, и так, но мы-то, русские, знаем: хуже Шеварднадзе зверя нет. Он и русским нагадил, и Грузию на части развалил, и голод, холод ей устроил — удивительно, сколько зла людям может принести один человек! Мы думали, что страшнее Меченого дьявола, то есть Горбачева, и гнуснее Беспалого пьянчуги Ельцина и людей на свете нет, ан есть! Вот и в Грузии такой объявился.
Грузинские события тем хороши, и примечательны, и обрадовали они русских тем именно, что прецедент создали, то есть показали отчаявшимся, разуверившимся, что злодеи не вечны на престолах; вот собрались люди, взяли одного такого под белы ручки и вывели из президентского кабинета. И не случайно через два дня после этих событий и в Киеве на площади собрался народ, и плакаты взвились над головами: долой президента Кучму и правительство. Не уйдёте, так получите грузинский вариант.
Россия смотрит на все эти события и неровно дышит. Вот если Москва поднимется, а вместе с ней и вся Русь!..
Одним словом — прецедент! Вот что важно!..
Грузины вдруг поголовно стали героями. Они как бы и за нас, русских, отомстили: этот старый лис и в России успел прослыть отъявленным негодяем. Он и войска наши вместе с Меченым дьяволом из Германии выводил, и шельф морской на Дальнем Востоке американцам «подарил». И много других гнусностей натворил он, будучи министром иностранных дел России. Нет, не забудут русские люди его паскудства, будет он проклят во веки веков и забыт вместе со своими подельниками Меченым-Горбачёвым, пьяницей Ельциным и Хромым дьяволом по фамилии Яковлев.
Ну, а в Каслинской?..
Неожиданно в саду, когда там уж был собран и продан в городе обильный урожай яблок и груш, когда была закончена подготовка к зиме и в саду оставались лишь несколько сторожей, появились омоновцы во главе с офицером. Старшему сторожу офицер сказал:
— Вы тут больше не нужны. Хозяин пришлёт своих сторожей.
— Какой хозяин?
— А такой. Ваш сад давно продан, и следующий урожай будут собирать другие люди.
Пока омоновцы разговаривали со старшим сторожем, другие сторожа, а их было четверо, разошлись по своим будкам, а один побежал в станицу и рассказал всё старшему агроному-садоводу Елизавете Камышонок. Она оповестила о пришельцах женщин, послала двух живших у неё пареньков на стройку храма, а сама с подругами двинулась к саду. В руках у женщин были дубины. Подошли к офицеру. Елизавета спросила:
— Что вам надо? Кто вас сюда звал?
Офицер плохо говорил по-русски; он в первую минуту задохнулся от возмущения, глаза его налились кровью, и он выдохнул:
— Вам что надо? Ваш сад продан, у него есть хозяин, а вы собрали и продали чужой урожай!..
Женщины встали в ряд, выставили вперёд дубины. Елизавета вступать в спор не торопилась. Оглядела ребят в пятнистой форме — из семи человек всего лишь трое были русскими. Остальные то ли калмыки, жившие в низовьях Волги, не то узбеки или туркмены. Елизавета обратилась к русским:
— Ребята, вы из каких краёв?
— Мы трёхостровские.
Трёхостровская — соседняя с Каслинской станица, она стоит на правом гористом берегу Дона.
— Значит, наши вы, дети и внуки казаков, которые и в Гражданскую войну дрались за наши исконные земли, и в годы Великой Отечественной погибали за них, ну, а вы?.. Вы-то хоть знаете, что служите нашим врагам — тем, кто скупает нашу кормилицу землю?..
В этот момент офицер оттолкнул солдат и подступился к Елизавете. Злобно прошипел:
— Женщина!.. Пошла вон отсюда!.. Ваша земля давно продана, и вы получили за неё деньги.
— Мы ничего не получили. И не желаем получать.
Елизавета стукнула о землю дубиной и проговорила грозно:
— А ты кто будешь, мил человек? Откуда залетел в наши края и чего тебе надобно?..
И шагнула вперёд, выдвигая перед собой дубину. Офицер толкнул её, и она упала. Женщины стаей налетели на стража порядка:
— Ах, ты, козёл вонючий! А ну, вон отсюда!..
Кто-то крикнул:
— Бей его по башке!..
Елизавета поднялась и увидела подошедших и подходящих им на подмогу казачек. И все они были с дубинами. И ребята стайками бежали к ним — и тоже с дубовыми палками. Одна молодая здоровая казачка по-мужицки размахнулась, и дубина просвистела над головой пригнувшегося офицера. Он трусцой засеменил к машине, дал команду солдатам. И в следующую минуту они уже выезжали на тракт, ведущий к районному центру.
Женщины смеялись, а ребята ликовали. Они впервые за свою короткую жизнь ощутили вкус хотя и маленькой, но — Победы.
В Паньшино тоже не пьют!.. Да, стодвухлетний старец Амвросий дал распоряжение, и люди перестали пить. Скептики, конечно, нам не поверят, скажут: мало ли что напридумывает автор, обуреваемый святым желанием видеть русских людей трезвыми!.. Не та это проблема, которую можно решить одним брюзжанием старца на майдане. Но это только те подумают так, которые не знают законов казацкой жизни и не слышат тайной и мучительной думы славянской души об освобождении своих собратьев от всяких и всевозможных пут угнетения. Тот же, кто услышал боль нашего сердца, наше всевозрастающее стремление стряхнуть со своих плеч всякую угнетающую нас силу, тот и поймёт автора, и поверит ему, да и сам пойдёт за ним и будет искать всякие средства борьбы с нашим врагом. Приказ самого старого человека своим поселянам извечно принимается у казаков как непреложный закон. И даже атаман, и очень важный атаман — почётный, боевой, заслуженный — и тот покорно склонит голову перед старейшиной рода. Вот порешили старики на сходке — и два больших поселения на Дону отрезвели. И в Паньшино теперь женщины, заходясь от радости, повторяют: «Вот бы и по всей России!..» Но нет во всех селениях, а особливо в городах великих, такого почтения к старцам, не осталось уж таких святых и спасительных законов, которые по воле Божьей ещё держатся в казацких станицах и хуторах — и не только рассеянных по берегам Дона. И будем надеяться, проснутся всюду люди, скажут своё слово почтенные старцы и скинет с себя русский люд губительный смрад пьянства. Скинет!.. Придёт времечко — и вздрогнет вся Россия, очнётся, опомнится, отодвинет в сторону эту беду. Поймём же мы, наконец, что пьяных-то нас и спеленали сыны дьявола, пьяных-то и выбивают по миллиону в год. Нам бы царя русского, да министров бы запустить в Кремль из своего, славянского роду-племени. Вразуми нас, Господь, помоги, дай силы!..
И тут я слышу, как кривит губы скептик, порицает автора за идеализм и пустые надежды. Не та, мол, это проблема, чтобы одним просветлением ума сбросить её с холки. Проблема эта мировая. Она и в Америке, и в Англии, и в Германии, и во Франции. И не потому ли во всех странах и на всех континентах не рождаются ныне Шекспиры и Гоголи, Репины и Чайковские, Ломоносовы и Суворовы?.. Не потому ли, что замутился людской разум, лакают повсеместно спиртное?..
Да уж, много в таких рассуждениях от правды. Зелёный змий, запущенный бесовским отродьем на народ русский, оказался пострашнее атомных бомб, и даже водородных, и так крепко схватил нас за горло, что теперь уж и самые могучие умы не могут предсказать: вырвемся мы из смертельных объятий или доживать нам свой исторический век в резервациях, как доживают теперь жалкие остатки некогда сильнейших и благороднейших из людей — американских индейцев. Хитренький и коварный разноплемённый сброд, хлынувший на американский континент за ловлей счастья, споил аборигенов за сто лет; русских тоже заливают водкой около ста лет — достанет ли в наших головушках ума, чтобы очнуться и прогнать со святой Руси не только зеленого змия, но и тех, кто запускает его на наши города и сёла?.. О, Мать-Россия!.. Ты дала нам зоркость глаза, крепость тела, одарила мужеством духа и храбростью бойцов, которых никто не смог одолеть в открытом бою, но ты забыла ещё и вложить в наши головушки проницательность ума, способного разгадывать тайные ходы врагов внутренних. Они-то тебя и оглушают водкой, травят ядовитым пивом, путают реформами, гоняют по бесчисленным конторам, где сидят картавые чертенята, морочат тебе голову и с жонглёрской ловкостью выдергивают из твоего кармана последний рублишко, который ты суёшь в их загребущие руки, вымаливая у них милость. Когда уж ты поумнеешь, мой родимый и наивный, как дитя, русский народ?.. И поумнеешь ли когда-нибудь?..
Но нет и ещё раз нет!.. Не соскользнёшь ты в пропасть небытия, не отдашь во власть чужебесам Святую Русь!.. Вот слез с печи древний старец Гурьян, взмахнул своей немощной рукой и прогнал лиходея. И то же сделал дед Амвросий в соседнем хуторе. И перестали пить казаки, а скоро начнут рожать детей и казачки. И снова расцветут эти некогда многолюдные поселения на Дону, и зазвенят тут, как встарь, удалые казацкие песни, и во дни престольных праздников ударят колокола вновь отстроенной Николиной церкви. Будет у нас жизнь, вернутся к нам былая удаль и былое счастье!..
Около двух лет проработал Борис Простаков на строительстве храма; сдружился со многими казаками, сросся с деревенской жизнью и даже думать перестал о жизни городской, о возвращении в Москву, где у него не было ни родных, ни хорошей квартиры, а теперь уж и профессия физиолога не звала его обратно в институтскую лабораторию. А всё дело в том, что, работая в храме, общаясь ежедневно с Вячеславом Кузнецовым, человеком, убеждённым в наличии Бога и глубоко верующим в него, он и сам проникся спасительной, благотворной верой, а, поверив в Творца, задумался о своём открытии, о правомерности вторгаться в мир, сотворённый Богом, и постепенно пришёл к выводу, что прибор он свой пускать в дело не будет и в руки его никому не отдаст. Где-то он читал, что создатели атомной, а затем и водородной бомб терзались сомнениями, а пилот, сбросивший бомбу на Хиросиму, лишился разума, а затем и умер в молодом возрасте. И Борис, поразмыслив обо всём этом, окончательно пришёл к выводу, что открытие своё он никому не отдаст и науку о проникновении в клетку и молекулу бросит, а будет жить в деревне и заниматься трудом физическим, выращивать хлеб, овощи, водить животных. Делился своими планами с генералом, но тот молчал, советы давать не торопился.
Генерал тоже много работал на строительстве храма, но в последнее время у него болел позвоночник, и он не знает природу этих болей, и это его беспокоит. Борис наладил ему массажи, и генералу они помогают. Сегодня воскресенье, на работу в храм им не идти, и они позволили себе долго поваляться в постели. Борис сделал генералу массаж, и тот ожил, сказал, что теперь уж спина его болит меньше — очевидно, это у него радикулит, и он, слава Богу, отступает.
Спали они в одной комнате, генерал на своей большой родительской кровати, а Борис на диване. Сначала у них были трое ребят из бездомных, но ребята всё больше задерживались в детском доме — там им веселее, — летом работали в саду, сдружились, да так там и осели. В дом генеральский приходили, но лишь затем, чтобы помочь вскопать огород, собрать урожай, заложить его в погреб на хранение, а потом снова уходили в приют.
Генерал и Борис не спали.
— Деньги я почти все отдал Кузнецову, и тебя обобрал — вот что меня тревожит, — говорил генерал. — Но ты, Борис, не беспокойся, в погребе у нас всего много, а я получаю пенсию — вдвоём-то проживём с тобой, хватит нам на еду. А если и купить что надо из одежды, поедем в город, там на рынке за бесценок неплохие вещи можно подобрать. И хотя меня тошнит от поношенного тряпья, но что поделаешь: на новую одежду денег у нас нет. Наши деньги Абрамовичи да Ходорковские в заграничные банки уволокли.
— Не беспокойтесь, Иван Дмитриевич, я пока обхожусь, а там колхоз пойдёт в гору, что-нибудь платить будут. Прошлой осенью сад большую прибыль принёс, Елизавета Камышонок всем деньги давала, и мне немного от неё досталось. Я у них с месяц отработал. Хватит мне пока, потом к Денису Козлову на ферму пойду, вот так и проживём.
— Да, Денис молодец. Он многим работу даёт и на зарплату не скупится. Сам же и на храм ходит, иногда и всю смену, а то и полторы отработает. Много тут у нас в станице хороших людей, помогают друг другу. Вот уж где он проявляется, русский характер. Чем труднее жизнь, тем больше благородства мои земляки являют. Беспокойство о безденежье появилось у генерала в связи с неожиданным обстоятельством, нарушившим весь уклад их жизни: у генерала появилась женщина Нина Ивановна. Вот-вот она станет его женой. Пока она живет в районе, в прошлом работала секретарём райкома партии по идеологии; женщина молодая, ей не было и сорока, — и хороша собой, и умная, обаятельная; не исключена такая ситуация, что и жить они будут в Каслинской. Борис вдруг стал как бы третьим лишним, хотя генерал об этом не говорил. Простаков посматривал на пустующие дома в станице, примеривался, какой бы из них приобрести или просто занять и начать обустраивать. Думал, конечно, и о женитьбе. Из всех знакомых женщин ему нравилась одна Мария, но на пути к ней громоздились два препятствия, казавшиеся непреодолимыми: первое — она ещё не вошла в возраст, а второе — она, кажется, тянулась сердцем к Вячеславу Кузнецову и в соперничестве с ним он боялся потерпеть фиаско, а, кроме того — и это, пожалуй, было главным — он не хотел расталкивать локтями дорогу к своей суженой. А между тем, к Марии он испытывал большую симпатию и был почти уверен, что симпатия эта давно переросла в любовь и ему будет больно, если она выберет другого.
Поднялся, подошёл к генералу, сказал:
— А ну, ложитесь на живот, буду делать массаж.
И принялся массировать ему спину. А когда закончил, стал приготовлять завтрак.
Хорошо было генералу с этим сильным, умным и на редкость душевным человеком. Генерал, наблюдая его в повседневной жизни, думал: вот такие люди, наверное, угодны Богу, такими бы он хотел видеть всех людей на земле. И с грустью думал, что рано или поздно, но этот человек отойдёт от него и станет налаживать собственную жизнь.
К завтраку на открытой заграничной машине приехала Нина Ивановна. Она привезла какую-то новую мазь и стала растирать спину генералу. Дом с её появлением всегда наполнялся звонким голосом, заразительным смехом; Нина Ивановна отличалась всегдашней весёлостью и неистребимым оптимизмом. Это был ещё один русский характер; тот самый человек, с которым и легко, и весело, и все трудности казались пустяками. И однако же главным достоинством Нины Ивановны была её внешняя привлекательность и обаяние. Это был тот самый тип женщины, которую вроде бы и не назовешь красавицей, но в которой было всё прекрасно: и большущие, излучающие тёплый свет серые глаза, и ямочки на щеках, и такое телесное совершенство, которое можно встретить только на подиумах, где демонстрируются моды. Не знаю, что бы о ней сказал Некрасов, но мы, не мудрствуя лукаво, заметим, что Нина Ивановна была хороша со всех сторон и характер имела золотой: мягкая, готовая во всём помочь и услужить. Генералу её, что называется, Бог послал.
Борис за завтраком не задерживался, наскоро поел и отправился, как он говорил, пройтись по станице. Он очень хотел увидеть Марию и невольно свернул на дорогу, ведущую к её дому.
Ещё в сенях услышал запах кофе, а открыв дверь, увидел за столом трёх женщин: Марию, Елизавету Камышонок и крохотную, нарядно разодетую Зою. Елизавета, увидев его, всплеснула руками, воскликнула:
— А вот нам и готовый начальник строительства! А?.. Что скажете, Борис? Принимаете наше предложение возглавить стройку века?..
Мария принесла стул, предложила ему с ними позавтракать. И тоже сказала:
— Я бы очень хотела, чтобы товарищ Простаков стал начальником нашей стройки.
Женщины, перебивая друг друга, объясняли свой проект. А он заключался в следующем: в северном районе станицы, или, как говорили казаки, на северах, было много пустующих домов. Иные из них уж не имели и наследников. Елизавета и Мария решили отремонтировать десять таких домов и поселить в них по пятнадцать ребят, которых скоро будут выселять из дворца.
Мария принесла самодельную карту северов, отчертила кружками дома, подлежащие ремонту. И сказала:
— Все работы надо закончить к осени.
— А кто будет финансировать? — спросил Борис. — Ведь тут, как я полагаю, нужны немалые деньги.
Мария весело доложила:
— На два дома я дам из своих скромных сбережений, три дома оплатит Елизавета Михайловна из денег от продажи яблок, а на остальные нам обещал дать наш местный олигарх Денис Козлов.
Борис прикинул объём работ, сжатые сроки и, обращаясь к Марии, проговорил:
— По четыре казака на каждый дом — сорок человек нужно.
Елизавета достала из кармана куртки список жителей станицы, — она была депутатом местного совета, — согласилась:
— Я тоже думаю — по четыре. Люди у нас обнищали до крайности, особенно многосемейные, поддержать их надо. А казаки работящие. Вот они…
И Елизавета Михайловна карандашом стала помечать дома, где живут не занятые ни на каких работах казаки.
— У них и ребята взрослые есть — помогать будут, а кроме того, я из своей бригады крепких хлопцев два десятка пришлю. Им надо растолковать, внушить важность дела, и они вместе с казаками дворцы построят. И одновременно огороды засевать надо. Весна ведь.
Елизавета поднялась и на прощание сказала:
— Через два-три дня сообщите своё решение, согласны ли? Если согласитесь, мы вам деньги выделим.
Борис заметил, что женщина ждёт ребёнка. Может быть, оттого она вся светилась и радовалась жизни. Как физиолог, Простаков знал: ожиданию ребёнка сопутствует энергия, которую женщина не осознаёт, но которая светится у неё на лице, сообщает всему, что она делает, животворную силу и уверенность. Рождение новой жизни — процесс, до конца не познанный и божественный; именно поэтому женщины, подарившие миру моё поколение, — а они рожали по десять-четырнадцать детей, — жили долго и сходили в могилу с библейским спокойствием и просветлением, с сознанием выполненного завещанного им от природы долга.
Со списком казаков и картой, на которой были нанесены все дома северов, Борис направился к Станиславу Камышонку, с ним он коротко сошёлся на строительстве храма и даже, можно сказать, подружился. Елизаветы дома не было, и Борис сразу подступился к делу. Разложил на столе карту. Станислав, завидев её, воскликнул:
— Я же её и рисовал! Вот у этих трёх домов есть хозяева, они живут в городе и будут рады, если мы им предложим хотя бы небольшую сумму, остальные дома бесхозные, и документы на них мы запросто оформим в конторе у Тихона Щербатого.
Станислав обрадовался подвернувшемуся серьёзному подряду. К Вячеславу Кузнецову он уже не ходил, — там идут отделочные работы и скоро начнётся установка купола; трудятся в основном художники да мастера, приглашённые из Ростова; хотел было пойти к Павлу Ивановичу Крапивину, председателю колхоза, но там рабочих хватало, и подряд с десятью домами пришёлся как нельзя кстати.
Камышонок был здоров, весел, — он с того дня, когда Гурьян запретил водку, в рот и капли не брал и сильно удивлялся тому, что тяги к этому зелью у него не было, и сейчас отмени свой запрет дед Гурьян, и казаки снова бы стали пить кругом, он бы и в этом случае не притронулся к рюмке — так легко отошла, отлетела от него эта зараза. Не знал Станислав Камышонок, и мало кто знает, что в организме пьющего человека, даже отпетого пьяницы, никакой тяги к спиртному нет; наоборот, организм сопротивляется вторжению этой гадости, а если человеку все-таки хочется выпить, и желание это порой кажется неодолимым, то это от того, что в голове его сидит мысль: надо выпить! Каждодневные возлияния сделали эту мысль привычной, постоянной, и человеку кажется, что без спиртного ему обойтись нельзя. Он даже готов пойти на преступление, лишь бы утолить свою жажду. Но едва только кто-то эту привязавшуюся мысль из головы вытолкнет, как это сделал дед Гурьян, так и тяга к спиртному тотчас же пропадает. На этом основан и метод безлекарственного отрезвления, открытый ленинградским учё- ным-физиологом Геннадием Шичко. По этому методу сейчас отрезвляются десятки и даже сотни тысяч алкоголиков в год. Каждый, кто хочет освободиться от постоянной, иссушающей мозг и душу потребности пить, может найти в своём районе или городе инструктора, овладевшего методом Шичко, пройти у него курс занятий и без единой таблетки, без тягостных процедур станет абсолютно трезвым человеком. Замечу тут кстати: Господь сподобил меня, автора читаемой вами книги, написать ещё в семидесятых годах прошлого столетия книгу «Геннадий Шичко и его метод», ставшую учебником для отрезвителей, которых, к нашему счастью, можно встретить теперь во всех городах и весях России и в бывших республиках Советского Союза.
Вениамин испытывал состояние человека, которому жизнь казалась счастливой. Он забрал в голову много планов, и каждый из них считал реальным и осуществимым. Сейчас он приступил к выполнению своего главного плана. И с этой целью его автомобиль уверенно катил по весеннему бездорожью к районному центру. Он ещё из дома по мобильнику позвонил банкиру Дергачевскому и сказал ему, что хотел бы поговорить с ним о важных делах. Так и сказал: «О важных делах». Банкир отвечал приветливо, и даже, кажется, радостно: «Приезжай, Вениамин, я давно хотел тебя видеть». «О! — отметил про себя Чубатый. — Он давно хотел меня видеть. Я знал, что банкир меня уважает и всегда готов обсудить со мной кое-какие важные государственные дела».
Вениамин давно знал банкира; подвозя его то туда, то сюда, а с ним и Шапиркина, и Шомпола, слышал много их разговоров, знал подробности их быта, в том числе и глубоко личные, щекотливые. Иной раз его приглашал к себе домой Дергачевский, выпытывал, выспрашивал нужные ему сведения о казачьей жизни, просил рассказывать о настроении людей, о том, как они относятся к новым властям, к новой жизни. Беседовать с Чубатым банкир любил. Казачонок был по-детски открыт и охотно выкладывал самые сокровенные тайны; между прочим, и тайны, случайно оброненные в разговорах Шомпола с Шапиркиным. Чубатый в дом банкира всегда заходил с тайным трепетом; тут всё было так красиво, сияло хрусталём и позолотой, а на стенах висели дорогие картины. И всякие вазы Вениамин находил такими великолепными, что уж после них, казалось, не было ничего великолепнее в свете. А однажды Чубатого пригласили в столовую и он обедал вместе с банкиром. Всякие блюда, вина, и конфеты, и виноград, и апельсины им подносили две девушки, которых он иногда видел на улицах города, но которые были не из местных, а выписаны одна из Ростова, а другая из Волгограда. И Чубатый знал также, что дружбу с местными парнями они не водят, и даже в разговоры с ними не вступают. Им было по шестнадцать-семнадцать лет, и они очень красиво одевались, — может быть, потому и никто с ними не мог сравниться по красоте и великолепию. Глядя на них, Чубатый подумал: любую бы из них замуж взял, да как их оторвать от этого… вурдалака. И он почти с явной ненавистью кидал тайные взгляды на банкира.
Сейчас Дергачевский сидел в своём кресле, немного подавшись вперёд, будто собирался подняться, но не поднимался, а смотрел в угол кабинета, будто там неожиданно обнаружил что-то нехорошее и опасное для него.
— Вы чего?.. — спросил вошедший Вениамин.
— Чего чего?..
— Смотрите как-то нехорошо.
— Как нехорошо?.. С чего ты взял?
— А с того. Вижу.
— Ну, что ты видишь? Вот только вошёл и уже говоришь гадости. Ты и всегда такой: буровишь неизвестно что. Сколько раз зарекался не видеть тебя, не принимать. Мне и так тошно, а ты ещё каркаешь.
— А чего тошно-то? По какой причине?
— А тебе ничего, не тошно? Ты как ходишь?.. Весёлый всегда?..
— Ну, не очень весёлый, денег у меня нет, но их всегда нет, а так — ничего. Жить на свете интересно. Я радостный.
— Он радостный! А я вот живу без радости. Слабость какая-то появилась. Идёшь-идёшь, и вдруг нога подогнулась, точно тебя сзади палкой ударили. Ты не заметил?
— Чего?
— Чего-чего?.. Заладил как попугай! Да у тебя мозги-то есть под твоим таким красивым чубом или так… без мозгов обходишься? Говорю тебе — может, заметил перемены какие — во мне, к примеру, да и во всём мире?.. В другой раз живот урчит. Девочка красивая придёт, я с ней шуры-муры хочу завести, а в животе вдруг как заурчит. Точно вентилятор включили. У тебя бывает такое?..
— Нет, не бывает. У меня, если я хорошо поем, да ещё и чего-нибудь вкусного, и побольше, так в животе тогда праздник наступает, вроде бы оркестр заиграл. И сам я становлюсь весёлый. Я тогда разговорчивый бываю. И будто бы ума прибавляется. Вроде бы и не о чем говорить, а я говорю.
Дергачевский смотрел на Вениамина со смешанным чувством удивления и презрительного снисхождения думал: это, наверное, у всех дураков так: нажрутся от пуза и радуются. Вот ведь природа как устроена: дуракам-то и кусок хлеба в радость. Для них и солнце светит, и птички поют.
Продолжал пытать парня:
— Ну, а если аппетита нет, ты тогда чего делаешь?
— Не знаю, чего тогда делать, потому как не было такого. Если уж проголодался, так любую еду подавай. Вы бы о таких вещах у врачей спросили, а то, неровен час, дуба дадите.
— Как это — дуба дать?
— Ну так, — того, значит, с копыт долой.
— Опять загадки. Говори ты по-русски.
— Я и говорю по-русски. В могилевскую, значит…
— Ну, хватит. Договорился. И так разные мысли в голову лезут, а тут и ты ещё… Мне недавно один идиот комплимент выдал. Он толстый сильно, едва ноги передвигает. Ну, я ему и скажи: похудеть бы вам, а то вам и кредит давать опасно. А он мне: Черчилль вон какой был толстый, а жил долго. Кажется, там, в Англии говорят: пока толстый похудеет, тонкий окочурится. Я его из банка турнул и денег никаких не дал. Вот так с вашим братом фамильярничать. С простым человеком и говорить не о чем.
— А я не простой. Я десять классов кончил, книги читаю. Я из тех, кого называют сельским интеллигентом. Могу и о политике говорить. И за жизнь, и за любовь тоже.
— Ну, хватит о высоких материях; ты лучше скажи мне: кто это в нашем районе на столбах да заборах листовки клеит?
Подвинул к Чубатому несколько разодранных листков. Чубатый читал:
И снова в поход труба нас зовёт,
Мы все встанем в строй,
И все пойдём в священный бой.
И другая листовка:
Встань за веру, русская земля!..
И ещё:
Где б ты ни был, русич, не унывай!
До конца Россию защищай! защищай!..
И эта вот:
Бараны!.. Кого выбираете?…
Банкир осторожно, точно змею, подвигал к Чубатому листок. И на нём одно слово: «Паук».
— А вот эту гадость — не знаешь, кто клеит во всех концах города?.. А?.. Подумай хорошенько.
В голосе Дергачевского слышалась мольба. Он тихо, почти на ухо прибавил:
— Вот за это… если б ты узнал, я бы деньги дал.
Чубатый всё понял, и он давно знал об этой листовке, и даже догадывался, кто её клеил, но наивно спросил:
— А это чего? Какая же она листовка? Ну, паук. И что же?
Чубатый частенько и как бы незаметно для себя и для других выговаривал слова в том порядке, в каком их располагал Дергачевский. Сейчас он тоже произнёс характерную для банкира фразу: и что же?..
Банкир положил бумажку в стол и повторил вопрос:
— Ничего не знаешь?
— Нет.
— Ну, ладно. Зачем пришёл? Говори.
— В банк зачем ходят? — за деньгами. Жениться я хочу, мне деньги нужны.
— Тебе? Деньги? Но подо что?.. Я ведь только тем даю, с кого потом стребовать можно. А если долг не отдаёшь, прокурору звони, а тот имущество опишет, на моё имя переведёт. А с тебя что можно стребовать? Старую рубашку? Да? Она мне нужна? Ну, скажи: нужна мне твоя старая рубашка? Но, может, ты скажешь, что у тебя есть автомобиль? Да, есть. Но это что — «Ситроен» или «Форд» со стеклом из брони? Или это уже «мерс» последней марки? Да?.. Или что-нибудь японское, что ещё никогда не видали?.. Ты это хотел сказать?..
Чубатый спокойно возразил:
— «Мерса» нет, и «Форда» нет, но есть… вот это.
Он вынул из кармана куртки кассету.
— Ну, да, я вижу, но что в ней записано: последний проект рок-группы «Зелёная швабра»?.. Или романс Монсерат Кабалье «Принца я полюбила»? Или что там ещё написано?.. Мне это надо?..
— Да, вам это надо. И так уже надо, что дальше нельзя.
Вениамин невольно, точно он был зелёный австралийский попугай, заговорил вдруг тоном собеседника. И продолжал:
— Вам это так надо, так надо, что если я это вам не дам, то ваш живот станет как камень, а дорогу в туалет вы совсем позабудете.
Дергачевский откинулся на спинку кресла, — а кресло у него было точно таким же, как у президента Путина, — и устремил на Чубатого такой взгляд, который бывает только у судака, заглотившего большой ржавый крючок и выдернутого из воды.
— Ты мне продолжаешь делать ненужный сюрприз. У меня и так от тебя болит желудок, а теперь заболела ещё и голова, а ты делаешь сюрприз. Говори быстрее: что там за песня на твоей кассете и почему она мне так надо?
— Вы знаете, я возил Шомпола и Шапиркина, а они говорили. Они всегда много говорили, а иногда и такое скажут…
— Ну?.. И что же ты замолчал? Ну, говори же, что они такое иногда и скажут?..
Дергачевский весь подался вперёд и протянул к Чубатому обе руки, левая рука дрожала. И лицо банкира вдруг изменилось. И тоже как-то с одной стороны. Правая щека вроде бы и ничего, а левая побелела, словно её мазанули мелом. И глаза его потухли, втянулись вовнутрь; казалось, теперь банкир был занят только собой и разглядывал себя изнутри. Он часто вот так уходил взглядом куда-то к себе вовнутрь. И если чего скажет, то уже другим, каким-то чужим голосом. Вот и сейчас он проговорил глухим чужим голосом:
— Вон магнитофон, поставь кассету. Что там они болтали?
Вениамин не спеша поставил кассету, нажал клавиш. И беседа друзей полилась как ручеёк. Банкир слушал с четверть часа, потом как-то визгливо, не своим голосом крикнул:
— Хватит!.. Это бред сумасшедших! Какая ещё торговля людьми?.. Кто её видел?.. Где?.. Туристы! Обыкновенные туристы! Я давал деньги, — да! Давал. И что же?.. Попросят — и я даю. На то у меня банк. А с этой кассетой… Дай-ка её мне!..
Вениамин положил кассету в карман куртки и направился к двери. И уже взялся за ручку, но тут банкир крикнул:
— Стой!.. Вернись. Ты же просил денег. Сколько тебе нужно?
— Две тысячи долларов.
— Две тысячи долларов?.. Я дам тебе больше.
Банкир открыл ящик стола, вынул фабричную упаковку долларов, отсчитал две тысячи, кинул их Чубатому. А потом отделил от большой пачки ещё сотенный билет и его подал Вениамину.
— А это что?
— Это?.. Прибавка, вроде премии.
Чубатый повертел зелёную бумажку в руках и вернул банкиру:
— Не надо мне премии. Не за что.
Дергачевский схватил банковский билет и бросил в сейф. При этом брезгливо фыркнул. Взмахнул перед носом Чубатого кассетой, сказал:
— Но… у тебя есть копии?
— Нету копий.
И Вениамин вышел.
И он не врал. У него и вправду не осталось копий этой кассеты, но у него были три других кассеты. И на них записаны разговоры на ту же тему: о торговле людьми, которую финансировал банкир Дергачевский. Эти кассеты Чубатый решил приберечь на другой подходящий случай.
Вениамин испытывал большое воодушевление; он будто бы и не ходил по земле, а летал на крыльях. И вот диво: его старенький, вечно чихающий и чего-нибудь требующий «жигулёнок» тоже как бы ожил, как бы наполнился энергией жизни и полёта: он с лёгкостью какой-нибудь новенькой «Тойоты» бегал по весенним дорогам района и ничего не просил, не стонал, не кашлял, и даже бензина будто бы не требовал так много, как прежде. Одним словом, жизнь казалась прекрасной, и уж, разумеется, бесконечной. Отец Чубатого устроился работать в бригаде Камышонка; взялся с тремя другими казаками почти заново отстроить один из десяти домов для беспризорных ребят. Николай Степанович совершенно отрезвел, получил хороший аванс и уж договорился с председателем возрождающегося колхоза Крапивиным после окончания строительства занять должность агронома и жить, и работать, как он работал прежде. Его сын Вениамин ремонтировал родительский дом, готовился привести в него молодую жену. Николай Степанович даже размечтался о внуке, которого он непременно получит в ближайшее время. Вот только некоторые сомнения были у него насчёт невесты; он знал, что это Мария, видел её почти каждый день; она казалась ему слишком ладной, красивой и умной — пойдёт ли она за его сына?.. Впрочем, если он надеется, значит, пойдёт.
Однажды ясным, солнечным и почти по-летнему тёплым днём Вениамин ехал в район за строительным материалом. Он решил отделать веранду своего дома вагонкой и теперь ехал за ней на склад. На полдороге до района навстречу ему выкатилась легковая машина неизвестной марки с затенёнными стеклами. Ехала медленно, будто намеревалась остановиться и о чём-то спросить Чубатого. Он тоже замедлил ход, и, когда они поровнялись, дверца машины открылась и из неё плеснула автоматная очередь. «Жигулёнок» весь был прошит пулями, а Чубатый, получив удар в голову и в грудь, ойкнул и схватился за окровавленное ухо. Глотал воздух, но его не хватало. Он задыхался, и в этом состоянии открыл дверцу кабины и шагнул на землю, но тут коленки его подкосились, он стал терять сознание.
Звонит колокол звоном малиновым,
Шлёт Царьград нам дары богатые.
Печенеги и половцы в степь бегут,
И Литва из болот не покажется.
Будет колокол на Руси звонить,
Будет слава русская по земле греметь.
Маша всё чаще обедала и ужинала в приютской столовой, где все её любили, окружали теплом и заботой, а Зоя, самая младшенькая, забиралась к ней на колени, и они поедали всё, что предлагала им повар и приносила официантка, четырнадцатилетняя Люда — тоже из приютских. Сегодня Маша заметила, что к чаю, кроме домашнего варенья, которого у станичных было много, не выставили на стол ни пряников, ни конфет, ни печенья. Зоя, оглядывая стол и не находя на нём сладостей, куксилась и, хотя негромко, и незаметно для других, но выражала недовольство. И Маша, заметившая всё это, прошла на кухню и там Елизавете Камышонок сказала:
— Сейчас поеду в район и закуплю к чаю разных вкусностей.
Елизавета хотела было достать из сейфа деньги, но Маша её остановила:
— Не надо. Мне сегодня Денис выдал зарплату. Куплю на свои.
Не заметила, что тут же, держась за её юбку, стояла Зоя. Она запрыгала от радости:
— И я поеду! И я поеду!..
Маша любила девочку до самозабвения, не могла ей ни в чём отказывать. На заднее сиденье посадили с собой Шарика, поехали.
Едва только выехали на тракт и миновали элеватор, туча, наползавшая на Придонскую степь, сыпанула мокрым снегом, а вскоре из неё какими-то полосами и порывами стали валиться то ли дождь, то ли снег, а скорее всего, и то и другое. Впереди на дороге, запорошенный снегом и будто бы кем-то брошенный, стоял «жигулёнок». А когда подъехали ближе, возле него заметили лежащего человека. Маша подбежала к нему, приподняла окровавленную голову и узнала Чубатого.
— Вень, Вениамин! Ты жив? Что с тобой?..
Вениамин застонал и с трудом открыл глаза. Приподнялся на локтях, посмотрел в одну сторону, в другую. Сказал:
— Где они?
— Кто?
— А те, что стреляли. Их нанял Дергачевский. Испугался моей кассеты и — нанял.
Рукой взялся за грудь.
— Болит.
— Что болит? Где?..
— Тут, сердце.
И уронил на землю голову. Маша ощупала рану на голове; будто бы не глубокая, пуля срезала волосы и кожу. Расстегнула куртку: раны у сердца не было, но Вениамин от прикосновения Машиной руки сжался, застонал. Она сказала:
— Сейчас подгоню машину, повезу тебя в больницу.
— Не надо в больницу! Там Дергачевский. Он прикажет главному врачу — и меня отправят на тот свет.
— Дергачевский в банке, а мы поедем в больницу.
— Не надо в больницу! Дергачевский везде. Он что скажет врачу, тот так и сделает. Вези меня к ребятам.
— К каким ребятам?
— К тем, что в храме. К ним на работу ходит старый доктор, он меня посмотрит.
Маша подогнала машину, и они вместе с Зоей кое-как помогли Чубатому забраться на сидение. Через несколько минут они были на строительной площадке храма. Тут как раз только что кончили работу и все зашли в домик, отстроенный и меблированный для будущего священника всего лишь три дня назад. Домик выложили из красного кирпича, покрыли белой жестью, он был очень красив и гармонично вписывался в ансамбль храма. В домике была квартира для семьи батюшки, три комнаты для гостей и небольшой зал для занятий с детьми — нечто вроде церковно-приходской школы. Вениамина положили в комнате для гостей, и Маша, никогда и никого не лечившая, обмыла рану на голове парня, помогла доктору Петру Петровичу осмотреть его. Обступившим Вениамина рабочим и следователю Павлу Арканцеву доктор сказал:
— В него попали две пули: одна по касательной задела голову, другая угодила в кошелёк и ушибла район сердца.
И, повернувшись к Чубатому:
— Будем считать, ты, Веня, в рубашке родился.
А Маша под руководством доктора спиртом и йодом обработала рану, перебинтовала голову. Вениамин приходил в себя и охотно рассказывал подсевшему к нему Павлу Арканцеву.
Рабочие, подсаживаясь к столу, где был приготовлен для них обед, уже знали подоплёку дела. Чубатый уже сказал им: он отдал банкиру кассету с болтовнёй турков о торговле детьми, ну и вот… получил от банкира.
Никто не заметил, как из столовой вышел Борис Простаков и пошел к дому генерала, где он жил. Достал из чемоданчика свой прибор и вновь вернулся в домик священника. Тут он хотел попросить Машу, чтобы та отвезла его в район, где у него объявились вдруг срочные дела. Но эти «срочные дела» подкатили на «Мерседесе» к их домику, и в столовую вошли Тихон Щербатый и банкир Дергачевский. Банкир сразу же прошёл к Чубатому, сел у его изголовья. Заговорил решительно и заметно заикаясь, чего раньше с ним не было:
— Ты говорил кому-нибудь о нашем с тобой разговоре?
— Да нет, зачем же мне болтать об этом.
— Хорошо сделал. Ты молодец, а тех, кто в тебя стрелял, мы найдём и отдадим под суд.
Дергачевский оглядывал парня, искал на нём раны.
— Голову сильно повредили?
— Чуть задели. Доктор говорит, по касательной.
В этот момент в комнату вошел Тихон Щербатый, а за ним Борис Простаков. Он шёл сзади и «ударил» своей пушкой в затылок Щербатому. И прежде чем тот почувствовал в своей голове внезапную свежесть, будто мозги его обдало прохладным ветерком, Борис зашёл со спины банкира и пустил «автоматную очередь» в него. Тот тоже вздрогнул и взялся за лоб, точно по нему ползла пчела. Свежий ветер и у него лёгкой волной зашумел в районе затылка. Оба они, и банкир Дергачевский, и Тихон Щербатый, словно по команде поднялись и пошли в столовую. Здесь им предложили стулья, пригласили обедать, но они прошли один к одному дивану, другой к другому, и так же, словно по команде, заняли одинаковые позы: обхватили головы руками и локтями оперлись на колени. Сидели молча, не шевелясь. Доктор Пётр Петрович некоторое время смотрел на них, а потом решил, что им обоим сделалось плохо. Подошёл к Щербатому, тихо спросил:
— Что с вами?
Щербатый вздрогнул, уставился взором на доктора.
— Нет, нет, Пётр Петрович, со мной всё в порядке.
И поднялся, встряхнулся, но затем снова сел, но теперь уже привалился к спинке дивана и подобревшим, и даже счастливо весёлым взглядом смотрел на рабочих. И будто бы очнувшись от какого-то забытья, обратился с вопросом к Вячеславу Кузнецову:
— Вам нужны рабочие?
— Нет, не нужны. Мы, слава Богу, скоро заканчиваем стройку.
Банкир тоже сказал Кузнецову:
— Вам, конечно, нужны деньги. Деньги нужны всем, и вы мне не говорите, что это не так.
— Деньги бы не помешали, но вы же даёте их под процент. А у меня нет возможности отдавать деньги, а уж если с процентом…
— Не надо отдавать деньги, — воскликнул банкир. — Если епископ даёт вам деньги и не требует отдачи, то почему Дергачевский будет поступать иначе?.. Почему, я вас спрашиваю?.. Вы скажите, что тут ещё надо делать?..
— Ограда. Нам нужна хорошая ограда. У меня есть чертежи, и есть завод, который может сделать, но нет денег.
— Будет у вас хорошая ограда. Уже такая ограда, что вы оближете пальчики. Дергачевский, конечно, умеет считать деньги, но на храм мы найдём любую сумму. И пусть люди знают: Дергачевский верит в Бога, Дергачевский любит Бога, Дергачевский даёт ему деньги. Вы будете приезжать ко мне завтра и получите сколько надо.
— Да, да, — вступил в беседу Щербатый, — у меня тоже лежат в банке деньги, небольшие, но есть кое-что, вы заходите ко мне, и я тоже вам их отдам.
Рабочие удивлялись, недоумевали: поведение нежданных гостей, их щедрые посулы казались нереальными, не сообразовывались с их зверским видом, с которым они ворвались в столовую. И только один человек, сидевший за столом, понимал происшедшую с ними в одно мгновение метаморфозу, — это был Борис Простаков. Он ликовал, его лицо светилось от восторга. Для него был особенно важен тот примечательный факт, что созидательные лучи его прибора одинаково благотворно сработали на две совершенно разные генетические схемы человеческой психологии: на бурный, взрывной и склонный к добру характер донского казака, и на противоположную природу банкира Дергачевского. Тут была сокрыта заветная мечта русского учёного: привести все народы мира ко всеобщей любви и благоденствию, идея, которую все философы до сих пор считают химерической, а он, молодой русский учёный, доказал: поскольку все люди сотворены по образу и подобию Божьему, то и на уровне всех молекул, содержащихся в их организме, они могут быть приведены к состоянию Божественной любви и гармонии. Для этого надо только убрать из головного мозга все разрушительные и агрессивные компоненты, которые были накоплены в течение тысячелетий в процессе борьбы за место под солнцем.
Борис Простаков торжествовал Победу.
И никто не знал, даже его друг генерал, что именно в эту минуту он принимал важнейшее в своей жизни решение: вернуться в Москву и продолжать работы по совершенствованию прибора. Он вдруг сейчас понял, что дела его угодны Богу и, когда он окончит земные дни и явится на суд ко всевышнему, Он ему скажет: ты совершал деяния во благо и я люблю тебя как сына.
Банкир Дергачевский и Тихон Щербатый, вернувшись домой, продолжали являть людям свою неожиданную доброту и щедрость, но не дремали и сыны дьявола: прокурор и начальник районной милиции, ничего не знавшие о метаморфозе, происшедшей с их хозяевами, направили к храму наряд омоновцев, да ещё подобрали людей пришлых, иноверцев, и приказали им разогнать работающих на площадке храма, «пресечь безобразие». И омоновцы на трёх машинах подкатили к строительной площадке, схватили Кузнецова, надели на него наручники. Бывшие на площадке приютские ребята ударили в рельсу, и к храму стали стекаться люди. Омоновцы уж забрали и других рабочих, и даже генерала, но увезти их в район не успели: казаки, казачки, и даже дети окружили милиционеров плотным полукругом. Стояли боевым строем: впереди дед Гурьян с громадной дубиной, которую, как казалось, и два молодых казака не могли поднять; за его спиной — две сотни ребят, как-то вдруг повзрослевших и стоявших молча в ожидании сигнала к атаке. За ними казачки, а уж затем, на возвышении у кладбища — казаки. У всех в руках были дубины — даже у детей. Боевой полукруг сжимался, теснил омоновцев к оврагу. Кто-то из омоновцев уж полетел в овраг; раздался истошный крик. За ним сорвался второй, и третий. Но тут дед Гурьян подал команду: «Отпустить! И чтоб духу их в нашей станице больше не было!».
Омоновцы побежали к машинам, а ребята бросали в них камни, куски глины.
Дед Гурьян спросил Кузнецова:
— Скоро будет колокол?
— Скоро, дедушка. Ещё два-три месяца — и мы установим купол, крест, а там и колокольню.
— Ну, так — хорошо. В случае беды будем звонить в колокола и, как встарь, поднимать казачий люд на супостата.
Через два месяца в канун нашего великого праздника — Дня Победы бригада ростовских плотников установила купол и над ним золоченый крест.
Павел Арканцев заканчивал свои следственные дела.
Уехал к себе домой и не появлялся на стройке Вениамин.
В храме каждый день работала и подолгу задерживалась Мария. Они с Вячеславом устанавливали иконы, которые приносили из своих домов казаки.
Утром Девятого Мая ударил большой колокол. И встрепенулся казачий люд, вышел из своих домов, крестились, посылали Богу свои молитвы. А колокол всё бил и бил, и набат его древний, небесный будил в сердцах людей надежду на прежнюю волю и счастливую жизнь, звал и звал куда-то.
В майском небе ярко светило солнце, далеко за пределами станицы был виден золотой купол древнего собора, и крест над ним будто парил в небе, возвещая людям жизнь вечную, благодать Господнюю.
Декабрь 2003 года,
С.-Петербург
Книга подготовлена для публикации в сети Интернет на сайте www.ivandrozdov.ru участниками «Русского Общественного Движения «Возрождение Золотой Век» с разрешения автора.