Сергей Кузнецов Душевая, или Несколько заметок о рецепции гигиены в эпоху постмодерна


Фотограф Хосе Хавьер Серрано (Jose Javier Serrano) 


Гэри Розенцвейг, профессор кафедры истории в Сити-колледже, был совершенно счастлив в своем первом и единственном браке. Никто не мог решить, что было здесь более удивительным: то, что это был счастливый брак, или то, что первый. Ведь у Гэри были все предпосылки, чтобы выплачивать алименты как минимум двум разным женам, живущим в противоположных концах Манхэттена: он был носат, лысоват, близорук и, кроме того, обрезан, что только увеличивало его сходство с Вуди Алленом.

Возможно, дело в том, что с внешним видом Гэри и его профессией платить алименты или, скажем, страдать от неразделенной любви было бы такой же тавтологией, как бояться смерти или ходить к психоаналитику.

А посудите сами, зачем ходить к аналитику, если ты совершенно счастлив в своем первом и единственном браке, а твоя жена Тамми — настоящая азиатская красавица с длинными ногами, узкими бедрами, упругой маленькой грудкой и умением легко говорить почти без акцента на любую тему — от шестидесяти четырех традиционных китайских способов расколошматить антикварную вазу династии Минь до современных компьютерных технологий?

— Когда в прошлом году все говорили про миллениум баг, — сказала Тамми, — я все время представляла себе такого жучка с тысячей ног… как это? Стороконожка?

— Сороконожка, — поправил ее Оливер и подмигнул Гэри.

Оливер был школьный друг Гэри Розенцвейга. Они подружились в тот год, когда Оливер засунул Гэри в ланч-бокс живого паука, а когда тот упал в обморок, любезно отвел одноклассника к врачу, чтобы прогулять географию, в которой никогда не был силен.

Интересно, подумал Гэри, Оливер подмигнул мне, потому что вспомнил, что я боюсь насекомых больше, чем правоверный еврей — свиной кости в молочном супе? Или просто так, от полноты дружеских чувств? Проклятье, вот еще одна загадка, которую мне не суждено разгадать!

Глядя на Оливера, Гэри всегда повторял, что богатым быть лучше, чем бедным всего лишь с финансовой точки зрения. Это немного примиряло с тем, что к своим сорока годам Оливер достиг так многого, что мог позволить себе роскошный дом на побережье Калифорнии и бурную личную жизнь с девушками самых разных национальностей, этносов и рас: во всяком случае, на каждой новой встрече Оливер появлялся с новой подружкой.

Сначала была Конни, стройная англо-саксонская протестантская блондинка с высокими скулами. Поговорить с ней Гэри не удалось, потому что она могла сосчитать до двадцати, только напрягаясь изо всех сил и обязательно сняв туфли.

Потом была Лина, этническая кореянка. Она была из России, поэтому на корейском не знала ни слова, но зато на чистейшем русском языке на память шпарила цитаты из Ленина. Оливер сказал Гэри: «Гляди, чувак, азиатки — это нечто, тебе надо обязательно попробовать». Гэри тогда безнадежно кивнул и подумал «без шансов» — потому что до встречи с Тамми оставалось еще полгода.

После Лины у Оливера была Зунг, калифорнийская вьетнамка, одевавшаяся, как все красивые девушки-гики, в джинсы и широкие футболки. Она была из тех вьетнамцев, чьи отцы уплывали на лодках от коммунистов, взяв с собой мешок риса, потому что не верили, что в Америке вообще есть рис. В Калифорнии их охотно брали работать на сборочные конвейеры (управляются с палочками для еды — управятся и с паяльником), и хитрые беженцы быстро просекли, что будущее за электроникой. После публичных школ их дети поступали в Беркли, а потом запускали доткомовские гаражные стартапы. Оливер как раз консультировал стартап Зунг и делал это так успешно, что уже через полгода она переехала к нему, потому что ей стало нечем платить за гараж.

В этот момент Гэри уже привез из Гонконга свою Тамми — удача столь же невероятная, как рождение восьмерых однояйцевых близнецов, — и потому Оливер сказал, что девушки обязательно должны подружиться, но Гэри не видел к этому никаких предпосылок, если не считать расистской идеи, что азиаты всегда рады увидеть соотечественника, с которым можно поговорить на своем азиатском языке.

Нынешнюю подружку Оливера звали Омоту. Она была черной африканкой с зеленой картой и через пару лет надеялась стать просто афроамериканкой с синим паспортом. В Америку она приехала из страны, название которой Гэри тут же забыл, но был уверен, что если надо, то легко найдет ее: в ХХ веке там так много убивали, что даже над картой должны все время кружиться мухи.

Сейчас Омоту оставляла за собой пенную дорожку в бассейне отеля «Хил-тон», около которого сидели Гэри с Оливером и Тамми.

С моря дул ласковый ветерок, нашептывая не то слова свежей песни Бритни Спирс, не то новости с финансовой биржи, где рухнули доткомы, но неудержимо росли акции компании «Энрон». Остров Кауаи до такой степени напоминал рай, что Гэри уже всерьез беспокоился, какие счета выставляет католикам за посмертную жизнь апостол Петр. Возможно, впрочем, их счета оплачивает католическая церковь — как счета Гэри в кои веки раз оплатил его Сити-колледж.

Гэри прилетел сюда на конференцию по историческим, расовым и гендерным аспектам личной гигиены, а чуть раньше в том же «Хилтоне» проходил конгресс, где Оливер рассказывал о юридических аспектах дотком-экономики: секцию запланировали еще до обвала 10 марта, но не отменять же ее теперь. Оливер задержался на пару дней для того, чтобы повидать однокашника и похвастаться новой телочкой.

Скажите мне, стоит жить в Нью-Йорке и Калифорнии, чтобы встречаться на Гавайях? Логичней было бы где-нибудь посередине — но что там, в середине, хорошего? Сплошной Мид-Вест, и все голосуют за республиканцев!

Итак, они сидели у бассейна, и Тамми со своим едва заметным тоновым акцентом рассуждала об «ошибке 2000».

— Да, точно, сороконожка, — сказала она. — Спасибо, я вечно путаю. Короче, когда я узнала, что это компьютерный баг, то стала представлять такую микросхему с множеством ног, которая выползает из компьютеров раз в тысячу лет, — и Тамми пробежала пальцами по гладкой коже бедра к полусогнутому колену.

Оливер громко рассмеялся.

— Мне кажется, твоя жена куда лучше экспертов представляла, в чем там дело, — сказал он Гэри, — но зато денег они подняли больше.

— Ты думаешь, это был финансовый трюк? — спросил Гэри.

— Финансовый трюк, финансовый жук, — ответил Оливер, — кто ж теперь различит? Но я знал пару компаний в Силиконовой долине, которые хорошо подзаработали на этих… тысячелетних стороконожках.

Он повторил жест Тамми, перебирая крупными пальцами по пластиковому подлокотнику лежака. Гэри съежился: точно дразнит! Помнит про инсектофобию и паука в ланч-боксе!

Впрочем, завтрак с пауком — это еще полбеды. В первую ночь с Тамми в гостиничный номер заползла какая-то многоногая гусеница. Гэри с трудом сдержал вскрик и мужественно потянулся за тапком, но Тамми остановила его руку: живое существо, сказала она, цепь перерождений.

Гэри поморщился: ну да, цепь перерождений, любое живое существо когда-то было моей матерью, даже дочка Макса Рифкина и президент Буш, подумать страшно. Брр.

Гэри никогда не был любителем нью-эйджа: с него хватило и того, что его прадедушка был раввином.

Не порть нашу карму, добавила Тамми, и слово «нашу» искупило все: Гэри впервые подумал, что у нас, быть может, получится больше чем one night stand, и чуть не захлебнулся от счастья. Пока Тамми лежала в его объятьях, утоленная и обессилевшая, он размышлял, как именно судьба собирается взимать свои неотвратимые налоги. Суждено ли ему вскоре ослепнуть? Или стать паралитиком? А может быть, ему придется прочитать полное собрание сочинений Льва Толстого? Какой кошмар предстоит взять на себя Гэри Розенцвейгу, чтобы миры смогли продолжить гармоничный круговорот?

— Ну вот, — сказал Оливер, — все ждали конца света, а всего лишь лопнул доткомовский пузырь.

— Все как обычно, — кивнул Гэри, — еще Фрейд и Юнг, доказав, что смерть является не врожденным, а благоприобретенным свойством организма, безусловно постулировали, что коллективное бессознательное всегда в курсе планов коллективного неосознанного. Так, вся история про «миллениум баг» — отражение старого страха перед машиной, проявляющегося сегодня как страх перед компьютером, велосипедом или налоговым инспектором. И этот страх неизбежно должен был привести к падению рынка.

— Миллениум бабл, — улыбнулась Тамми, — NASDAQ баг.

Боже мой, какая же она умная, восхитился Гэри, но не подал виду, только просиял, как свежевычищенная сковорода его бабушки, и восторженно поглядел на жену.

— Какие вы, ребята, умные, — сказал Оливер, которому нечего было скрывать, — что пузырь лопнет и так было ясно. Главное было правильно угадать — когда. Вы, ученые, смотрите на все с точки зрения вечности — а моим клиентам, простым финансистам, приходится вертеться в нынешнем здесь-и-сейчас.

Впрочем, на нынешнее здесь-и-сейчас грех жаловаться, подумал Гэри. Великолепие местного пейзажа есть безмолвное свидетельство величия божественного интеллекта, которого не знала Земля и, тем более, нынешняя президентская администрация.

— Кроме того, — заметил в ответ на его мысли Оливер, — пальмы хороши тем, что не просят постоянно в долг, как друзья, и не задерживают платежей по счетам, как клиенты.

— Да, старик, — согласился Гэри, — у твоих клиентов тяжелая работа, кто спорит? Сьюты в отелях, частные джеты, такая нервотрепка — если бы я жил в такой роскоши, я бы просто не представлял, до чего жалко мне было бы умирать. Разве что из экономии: если жить вечно, то сколько ж денег на все это уйдет?

— Депрессивная мысль, — сказал Оливер, — а мне еще говорили, что вся нью-йоркская интеллектуальная богема нынче на прозаке.

— С ней мне никакого прозака не надо, — сказал Гэри и глазами показал на жену.

Тамми улыбнулась — сдержанной задумчивой улыбкой, очарование которой не проходило все эти годы.

Омоту выныривает, уцепившись за бортик, подтягивается одним рывком. По пояс высунувшись из воды, легко вылезает из бассейна. Даже не оглядываясь знает: все сейчас смотрят на нее. Ну да, молодая, красивая, сильная, с фигурой не модели, но спортсменки. Разве что грудь великовата.

И еще — единственная черная у хилтонского бассейна. Это Омоту тоже знает не оглядываясь.

Она снимает шапочку и встряхивает туго заплетенными косичками. Энергия заплыва все еще переполняет ее: к лежаку она идет словно по подиуму — одновременно расслаблено и быстро.

Оливер улыбается и приветственно машет: мол, наплавалась? Давай уже к нам!

Для сорокалетнего мужчины неплохо выглядит: три фитнеса в неделю дают себя знать. Плюс утренние пробежки, да еще, небось, какой-нибудь специальный массаж или чем там продлевают молодость те, у кого есть на это деньги? Впрочем, Омоту нет до этого дела: хороший любовник, интересный собеседник, что еще нужно? Про фитнес и пробежки она и вспомнила только потому, что рядом лежит забавный Гэри — Оливер сказал «одноклассник», а выглядит на все пятьдесят, если не на пятьдесят пять: лысый, полноватый, сухая кожа — в желтоватых веснушках, в молодости, может, было мило, а сейчас выглядят как старческие.

А его Тамми красивая, такая, в стиле Люси Лью. Интересно, думает Омоту, ее за глаза называют презрительно «бананом» — желтой снаружи, белой внутри? Надеюсь, ей все равно — мне во всяком случае все равно: я давно не реагирую на свист и оскорбительные окрики черных парней, которые видят меня с белыми мужчинами. Не для того я уехала из Нигерии, чтобы кто-то решал за меня, с кем я буду спать.

Как говорится, Америка — свободная страна.

А эта Тамми, кто она, кстати, — китаянка? Кореянка? Омоту совсем не различает азиатов. Наверно, Тамми тоже раздражает, что для американцев Азия — как одна страна. Первые годы Омоту приходила в ярость, когда кто-нибудь говорил «у вас в Руанде». Нет, понятно, белому американцу трудно отличить игбо от тутси — но можно хотя бы спросить «вы откуда», запомнить ответ, а потом посмотреть на карту: от Нигерии до Руанды полторы тысячи миль по прямой, а в реальности — все две.

Впрочем, кому нужна география: все и так знают — в Африке резня, голод, СПИД и женщины с голыми обвисшими грудями. Что-то вроде фильма «Ад каннибалов», который они как-то, укурившись, смотрели в колледже. Для такой Африки рок-звезды собирают деньги на воду, еду и нищих беженцев — хотя куда нужнее были бы новые гранты на обучение в Штатах, типа того, по которому Омоту приехала сюда восемь лет назад. Она считает: пусть те, кто готовы работать и учиться, получат нормальное образование — а потом сами решат, что им сделать для отчизны: переводить деньги родным, вывезти всех, кого еще можно, или вернуться назад, спасать свою страну.

Омоту не стала возвращаться — прочитав в газете, что президент Абача, правившей Нигерией полтора десятилетия, был предположительно отравлен двумя индийскими проститутками, доставленными в его апартаменты из Дубая, она еще раз порадовалась, что теперь не имеет никакого отношения ни к этой власти, ни к этой стране. Просто еще одна афроамериканка, кто определит — когда и откуда, может, ее предки здесь уже двести лет?

Но все равно противно, когда Нигерию путают с Руандой или Зимбабве.

Если бы комплексами неполноценности можно было мериться, то, увидев мой комплекс, сам Кафка закомплексовал бы так, что его комплекс неполноценности стал бы еще больше, чем можно предположить по третьему тому его собрания сочинений. Стал бы больше, но до моего все равно бы не дотянул.

Есть чем гордиться!

Когда мы только стали жить с Тамми, я ненадолго поверил — дня на три, не больше, — что теперь смогу быть уверенным в себе, как Клинт Иствуд или Оливер Уоллес. Но не тут-то было: стоит мне увидеть Тамми с другим мужчиной, я начинаю разрываться между двумя желаниями: немедленно исчезнуть или пристрелить его из кольта 45 калибра. К счастью, у меня нет ни кольта, ни шапки-невидимки, так что все, что мне остается, — насвистывать мелодию из мюзикла «Читайте кадиш», чтобы хоть немного утешиться.

Вот и сейчас Тамми плещется в бассейне с Оливером, а я лежу рядом с Омоту и стараюсь не смотреть в их сторону. А ведь Тамми знает, что я терпеть не могу бассейны! Мало ли какая зараза там плавает? Вода, конечно, дезинфицированная, но я не очень-то верю в эту дезинфекцию.

К тому же я прочитал, что от бактерицидного мыла бактерии только крепнут, выживают, буквально по Дарвину, сильнейшие. Каждый раз теперь вспоминаю, когда мою руки, и поэтому намыливаю лишний раз. Пусть у бактерий от этого естественный отбор усилится — зато я не подхвачу какую-нибудь дрянь.

Как все евреи, я очень чистоплотен. Да и вообще — я профессионально занимаюсь семиотикой гигиены. Так что в бассейн — без меня. Честно говоря, я рассчитывал на купанье в океане, но они нарисовали очень страшные картинки на предостерегающей табличке: я узнал акул, рифы, отливные течения, подводные чудовища и, кажется, цунами. Одна пиктограмма была совсем непонятной: я предположил, что она означает, что в открытом море возможна встреча со страховым агентом.

С другой стороны, на берегу ты обречен смотреть, как твой лучший друг кадрит твою жену! Да, конечно, они прекрасная пара, но зачем ему Тамми? И зачем мне смотреть на это?

Может, лучше броситься в океан — к акулам и страховым агентам?

Что ни говори — нелегкий экзистенциальный выбор, буквально — между Сциллой и Харибдой.

Чтобы не смотреть на Тамми и Оливера, я поворачиваюсь к Омоту. Надо срочно задать какой-нибудь вопрос, интересный, этнографический вопрос, такой, чтобы показать, что я уважаю ее культуру и никаким образом не являюсь расистом, даже, можно сказать, наоборот.

Вот, кстати, интересно, писал ли что-нибудь Фрейд о притяжении евреев к полногрудым черным женщинам? Нет, нет, я вовсе не собирался задавать Омоту этот вопрос.

— Хотели что-то спросить? — говорит мне Омоту.

И тут нужный вопрос приходит мне в голову:

— Да, — говорю я, — любовался на вашу прическу. Эти косички… как их делают?

Ох, черт, опять не то! Совершенно дурацкий вопрос. Это как спросить еврея про обрезание: ой, как вы это делаете? А это больно? А правда, что это помогает в сексе? Нет, не вообще, а лично вам? А моему сыну можно такое сделать? Даже если он, как это вы называете, гой? А обрезание обязательно делать у еврейского врача? Как не у врача? Я думал, среди евреев столько врачей, что уж обрезание-то они могут сделать…

Нет, лучше было спросить про Фрейда.

— Ох, — отвечает Омоту, — долгая история. Если можно, как-нибудь в другой раз. И вашей жене все равно не пойдет.

Чем хороши иностранки — фиг поймешь про их возраст, думает Оливер, глядя на Тамми. По мне, азиатки неприлично долго выглядят молодыми. Конечно, мои вьетнамские клиенты подняли бы меня на смех — они-то знают, как выглядят признаки старения у китаянок, кореянок и японок. Может, зато белые девушки кажутся им молодыми лет до сорока — кто их знает, а спросить неудобно.

Оливер прыгает в бассейн, входит в воду почти без брызг, в несколько гребков догоняет Тамми, медленно плывущую под водой.

— Алоха! — говорит она, выныривая.

— Гэри, как я помню, не любитель бассейнов, — говорит Оливер, — так что я решил составить компанию.

Тамми улыбается.

— Я правильно помню, вы из Шанхая? — спрашивает Оливер.

— Я из Гонконга, — отвечает Тамми, — но моя бабушка была из Шанхая. Мы с Гэри встретились как раз благодаря ей.

— Гэри никогда не говорил, что знал вашу бабушку, — удивляется Оливер.

— Он и не знал, — улыбается Тамми, — бабушка погибла в 1983 году.

— Соболезную, — автоматически говорит Оливер, на секунду превращаясь в профессионально-вежливого юриста, и тут же снова улыбаясь широкой улыбкой плейбоя, — но в любом случае, вам повезло, что вы встретились.

Тамми кивает.

— В конце концов, благодаря этому Гэри заполучил красавицу-жену, — добродушно улыбается Оливер, — а вы сбежали от наследников Мао. Вы скучаете по Гонконгу?

Тамми кивает.

— Я был там в прошлом году, по делу, — продолжает Оливер, — прекрасный город. Пик Виктории и все такое. Местные, конечно, говорят, что до 1997 года было куда лучше — но это всегда так, прошлое кажется лучше, чем настоящее.

— В Китае говорят, — отвечает Тамми, — это значит «годы, прекрасные, как цветы». Но Гонконгу в самом деле было бы лучше оставаться британским. У меня там остался брат, работает журналистом, и то, что он пишет, не особо радует.

— Одна страна, две системы, — с иронией говорит Оливер.

— Да-да, — кивает Тамми, — но ударение все больше на «одна страна».

— А ваш брат может уехать?

— Как? — пожимает плечами Тамми. — Родителей я бы еще могла вывезти, а брата — никак.

— Но если он журналист и подвергается преследованиям… Я могу поискать хороших адвокатов по таким делам.

— Он, слава богу, не подвергается преследованиям, — говорит Тамми и соскальзывает под воду.

Танцовщица закончила попеременно вращать своими едва прикрытыми пальмовыми листьями ягодицами и под аплодисменты удалилась. Оливер сказал, осушая пятый бокал:

— Все-таки с хорошей жопой может сравниться только хорошая грудь! И это так же верно, как то, что потратить два доллара всегда легче, чем сэкономить один.

Все-таки он был чудовищно воспитан: кто же говорит о деньгах за ужином?

— Я люблю экзотику, если вы понимаете, что я имею в виду под любовью, — продолжил Оливер, — вот Гавайи — самый экзотический штат. И что прекрасно — местных жителей даже не вырезали.

— Они умерли от оспы, — сказал Гэри, краснея от смущения, — не уверен, что это так уж прекрасно.

— Ну, по крайней мере, не было злого умысла, — пожал плечами Оливер, — так что, глядя на гавайских вертихвосток, я чувствую себя колонизатором не больше, чем в «Мулен Руж».

Гэри никогда не был в «Мулен Руж»: ведь для этого надо было добраться до Парижа, а мама всегда говорила, что в Париже очень опасно — ведь, увидев Париж, можно и умереть.

— Пока мы вас ждали, — рассказывал Оливер, — мы здесь все изучили. Жалко, не пускают на западную часть — там было священное место местных племен. Хотели посмотреть, но увы.

— Что, религиозный заповедник? — ехидно спросил Гэри, а сам подумал, что это было бы правильно, если бы гавайцам сохранили бы хотя бы один клочок земли, закрыв туда вход вездесущим туристам.

— Нет, — ответил Оливер, — военная база. Может, они там и практикуют что-то…. эзотерическое… Нам проверить не удалось.

— Я не знала, что на Гавайях были военные базы, — сказала Тамми.

— Перл-Харбор, — тихо подсказал Гэри.

Когда твоя жена иностранка, твой долг рассказывать ей об истории ее новой родины. В конце концов, она должна быть готова без запинки ответить на любой вопрос. Как звали отцов-основателей? Сколько их было? Что они основали, как звали мать-основательницу, в каком году она умерла и от чего?

Надо надеяться, что не от оспы.

— О, кстати, вам надо обязательно увидеть японское кладбище, — воскликнул Оливер. — Потрясающе интересно. Правда, Омо?

Омоту кивнула в ответ. На ней было открытое платье с таким большим декольте, что когда она потянулась к блюду с таро и жареным поросенком, Гэри заглянул внутрь и так увлекся, что пропустил момент, когда Оливер перешел к рассказу про этнографический поселок.

С другой стороны, две большие черные груди тоже представляют этнографический интерес — чтобы ни говорил на эту тему Фрейд.

— Главный прикол, — продолжал Оливер, — это чувак, который делает из пальмовых листьев всякую фигню. Ну, птичек или там шляпки от солнца. Лезет на пальму, срезает лист, спускается вниз и складывает вот это местное оригами. За несколько долларов, не помню даже за сколько.

— И что в нем прикольного? — спросила Тамми.

— Чувак не местный! Родом из Бруклина. Путешествовал по всему миру и осел здесь. Нашел, так сказать, незанятую нишу. Местные, мол, не любят лазить на пальмы. Боятся. Говорят, очень опасно.

— Ну уж не опасней, чем преподавать недорослям в Сити-колледже, — с обидой сказал Гэри.

Хотя чего обижаться — он-то уж точно не собирался лезть на пальму.

— На голову может упасть орех, — рассмеялся Оливер, — а когда ты на пальме — куда ты денешься? Не увернешься. Бум — и летишь вниз вместе с орехом.

Вот так и жизнь, подумал Гэри. Карабкаешься наверх, а потом получаешь по голове. С другой стороны, если остаться у подножья, то орех наберет большую скорость и уж точно проломит кумпол — с моим-то везением.

С соседнего столика донесся крик. Гэри повернулся: женщина в вечернем платье и туфлях на шпильках, поднявшись, кричала на своего спутника, развалившегося в кресле. После особо громкой тирады мужчина тоже вскочил и заорал в ответ.

— О чем они? — спросила Тамми.

— Не понимаю, — пожал плечами Гэри, — незнакомый язык. Но, кажется, ссорятся.

— По-моему, русский, — сказал Оливер, — помнишь, у меня была русская герлфренд, Лина, четыре года назад? Пару слов от нее выучил. Одно из них я только что услышал.

— И что оно означает? — спросил Гэри.

— Оно описывает ситуацию сильного кризиса, экзистенциального, финансового или эмоционального, — объяснил Оливер, — происходит от названия женского полового органа.

— Ужасно, — вздохнул Гэри, — русская культура всегда отличалась мизогинией. Взять хотя бы то, как Толстой относится к своим героиням…

— *** Толстого! — воскликнул Оливер, — секс — лучший способ изучения чужой культуры.

Гэри был потрясен широтой сексуальных вкусов своего друга. Любовница — да, но Толстой… старый бородатый русский, да к тому же умерший сто лет назад… нет, он предпочитает изучать Толстого по старинке.

— У меня, — продолжал Оливер, — есть своя персональная diversity program, как в твоем Сити-колледже. Вы ведь привлекаете талантливых студентов из разных стран, чтобы создать культурное разнообразие? Вот так и я подбираю себе этнических любовниц, чтобы лучше узнать все то, что создало человечество!

Гэри посмотрел на Омоту. Встретив его взгляд, она опустила глаза и аккуратно стала резать свинину на тонкие ломтики.

Оливер допил бокал и откинулся на спинку плетеного кресла:

— Помню, в колледже у меня была армянка. Сексуальная, красивая, все такое — но я не о том. Мы с ней, разумеется, иногда разговаривали — даже несмотря на молодость, мы ж все-таки не кролики, да? Ну и она мне, как водится, рассказывала про свою семью. Как приехали, откуда да почему. И вот у меня экзамен по истории — а я, надо сказать, на курс записался, а ходить забил. Ну вот, вытащил я там какой-то билет про вторую мировую, не помню уже про что конкретно, отвечаю кое-как, а профессор вдруг спрашивает: «А скажите мне, мистер Уоллес, какой народ пал первой жертвой геноцида в ХХ веке?» Я смотрю на него и сразу понимаю ответ. Говорю: «Армяне. В Турции, в 1915 году». И ухожу, унося с собой А+! Вот что значит этническое разнообразие!

Оливер обвел стол победным взглядом. Омоту отложила нож и медленно подняла на него глаза. Потом посмотрела на Гэри, пробормотала «извините» и, повернувшись, ушла так быстро, как позволяли высокие каблуки. На тарелке осталась нетронутая горка мелко наструганной свинины.

Гэри вскочил и бросился за ней.

Оливер задумчиво посмотрел им вслед и сказал Тамми:

— Не будем им мешать, хорошо?

Как вам сказать? Это была настоящая лирическая сцена. Море плескалось у наших ног, Омоту плакала, а я утешал ее, как святой Иосиф — Деву Марию.

— Это было чудовищно, — сказал я, — я чуть не сгорел со стыда. Как он мог так говорить при тебе? Все-таки мы, люди выросшие в демократическом обществе, зачастую совершенно лишены такта по отношению к тем, кто пережил ужасы колониализма или тоталитаризма. Мы избалованы. Все-таки у нас никто не вправе без веских оснований подвергнуть гражданина пыткам, бросить в тюрьму или заставить досмотреть некоторые бродвейские шоу. По сравнению с тем, что творится у вас на родине или, скажем, творилось в Советском Союзе, это, конечно, небо и земля.

Омоту подняла на меня свои огромные черные глаза.

— Как Оливер мог так говорить, — продолжал я, — зная все то, что пережил твой народ! Как он мог сказать, что первый геноцид в ХХ веке случился в Армении! Ведь еще за десять лет до этого немцы почти полностью уничтожили гереро и нама! Загнали их в пустыню, и они шли через нее к своей обетованной земле, шли и умирали. И немцы никогда не извинились! Никакой Вилли Брандт не стал перед вами на колени! Нама и гереро — не белые, что тут извиняться?

Слова слетали с моих губ, как брызги пены. Да, это была настоящая лирическая сцена. Точь-в-точь, как когда в выпускном классе мы сидели с Пегги Ли, и я поднял руку, чтобы ее погладить, но как раз заметил комара у нее на щеке.

— Причем тут это? — сказала Омоту, — я же из Нигерии, а не из Намибии.

Если вам когда-нибудь доставалось по лбу ножкой антикварного столика, вы, возможно, лучше поймете меня. Да, меня срезали на полуслове. Объяснять что-либо было так же бесполезно, как двадцать лет назад извиняться перед Пегги за невольную пощечину.

Она ведь так и не поверила, что я хотел спасти ее от комара!

С тех пор я и не люблю романы о вампирах.

— Причем тут геноцид? — сказала Омоту, — я просто разозлилась, что он опять начал про своих бывших. Словно коллекцию собирает, мать его!

— Извини, это меня занесло, — сказал я, — понимаешь, моя бабушка приехала из Литвы…

— Да-да, — Омоту сжала мою руку, — советская оккупация, я знаю.

Волны с грохотом разбивались у наших ног, и пятна влаги проступали на ее светлом платье, словно оспины.

У меня скучная профессия, думает Гэри. Если и случится скандал, то все еще лет десять перемывают в кулуарах кости всем участникам. Перемывать кости — это тоже про общественную гигиену, вполне подходит к теме конференции. Мне кажется, про кости было бы даже интересней, чем то, что приходится слушать. Тем более — заранее понятно все, что скажут докладчики.

Семиотика душевой в европейской культуре XIX века? Пожалуйста. Сначала — про душ в казармах марсельского полка (шестьдесят человек в час), потом — руанская тюрьма (от 96 до 120 человек в час), потом — карательная психиатрия Пинеля, душ Шарко, лечение душевнобольных, репрессивный характер душевой как места насильственной гигиены. Можно ли принять душ после смерти?

Чистота: расовое vs. телесное? Не вопрос. Одержимость чистотой в XIX веке и практики колониализма, личная гигиена как классовый маркер, анальный характер гигиены по Фрейду, советские чистки, нацистская риторика «расовой чистоты». Как функционирует тело, и где его обычно можно найти.

Критика чистого ужаса и семантика молока у Жоржа Батая? Легче легкого. Семинар Кожева по Гегелю. Запутанные отношения Батая с русской эмиграцией. Молоко как символ чистоты и невинности в архаических культурах и творог как символ смерти. Анализ выражения «сглазить» и фольклорных представлений о дурном глазе (sic!), вызывающем сворачивание молока.

«Насекомые и(ли) вредители: общий знаменатель тоталитарных идеологий ХХ век»? О’кей, тоже можно догадаться. Клопы-кровососы в социалистически-революционном дискурсе, сталинская борьба с вредителями, риторическая фигура таракана в публикациях Der Sturmer, ну и что-нибудь еще из камбоджийской истории — для diversity, как сказал бы Оливер.

Пора признать: со времен Мишеля Фуко и Жоржа Вигарелло не сказано ничего по-настоящему интересного о том, чем занимается Гэри последние годы.

Когда-то казалось, что гигиена — это тема, где, как в фокусе, сконцентрировано расовое и гендерное, телесное и политическое. Собственно, так и оказалось — но вот только все то, что можно об этом сказать, было сказано уже давно, да к тому же — на французском языке. И так почти со всем, что было интересного в Теории, которой занимался профессор Гэри Розенцвейг. Основополагающие тезисы уже выдвинуты, остается только уточнять и разрабатывать.

Нет, это не пессимизм, думает Гэри. Это просто трезвое понимание трагедии современного исследователя, современного человека вообще. (Под современным человеком здесь понимается всякий родившийся в период между заявлением Ницше «Бог умер» и первым исполнением All You Need Is Love.)

Правила игры строго определены. Временами хочется устроить розыгрыш… например, прочитать доклад-шараду, где понятие, вокруг которого выстраивается весь текст, не будет названо ни разу (ведь еще со времен Цюй Пэна известно, что в шараде «шахматы» не может быть только слова «шахматы») — прочитать, а потом наблюдать, как слушатели один за другим встанут, чтобы дополнить и уточнить, радостно, точно школьники, выкрикивая отгадку.

Или рассказать об удивительном (вымышленном) случае с человеком, который принимал ванну, а его брат на противоположной стороне земного шара внезапно стал чистым.

Увы, подобный демарш был бы крайне негативно оценен профессиональным сообществом — и потому Гэри в очередной раз приготовил ничем не выдающийся доклад, который, очевидно, заслужит негромкие аплодисменты и сдержанное одобрение аудитории.

В ожидании своего выступления он слушает чужие, и мысли скачут, как на скучной лекции в студенческие годы.

Тараканы из Der Sturmer напоминают о тараканах, которые вдруг завелись в душевой их нью-йоркской квартиры. Гэри уже боялся заходить в душ, особенно ночью, когда тараканы разбегались от включенного света, словно черные точки перед глазами. Месяц назад он написал письмо домовладельцу с просьбой как-то решить проблему — и получил уклончивый ответ, что проблему тараканов будут решать глобально на уровне всего дома. Если Гэри что-то понимает в инсектологической риторике Манхэттена, это значит, что проблема так и не будет решена.

Следующий докладчик говорит о семантике белого-как-чистого и черного-как-грязного, и Гэри вспоминает платье Омоту, темнеющее от брызг воды, и думает, что если бы они не вернулись назад к столику (Тамми мирно слушала совсем уже пьяного Оливера), то влажная ткань почернела бы и слилась с кожей Омоту, символически раздев ее перед Гэри.

Он напился вчера, да, напился как дурак и ревновал Тамми к Оливеру. Как это ему пришло в голову?

Понятно как. Он всегда знал, что недостаточно хорош для Тамми. В тот момент, когда Гэри увидел их вместе, в голубой воде бассейна, он понял, что Оливер был бы для Тамми лучшей парой, чем он сам.

Но все равно: ревность — проявление инстинкта мужчины-собственника, она унижает, она недостойна современного человека. Потому утром Гэри сказал, что Тамми совершенно ни к чему слушать его доклад — она и так знает все, о чем он будет говорить: каждую свою мысль он сто раз проговаривал с ней в их нью-йоркской квартире. Так что Тамми нечего делать на этой скучной конференции, и он будет только рад, если она пойдет на пляж вместе с Оливером и Омоту.

Ну, молодец. Проявил сознательность. Выступай теперь перед равнодушным залом таких же скучающих профессоров, как и ты сам.

Вздохнув, Гэри берет папку с докладом и под жидкие аплодисменты поднимается на кафедру.

Он заметил Омоту, как раз когда приступил к выводам — сформулированным, несмотря на очевидную самому Гэри банальность, в меру изящно и парадоксально. Она сидит в пятом ряду, скрестив длинные черные пальцы, косички на ее голове покачиваются в такт кивкам. Похоже, сидит уже давно — только близорукий Гэри мог не заметить раньше. Дыхание перехватило: почему Омоту тут? Опять поругалась с Оливером? И, значит, Тамми…

От волнения Гэри пропускает промежуточный тезис и, извинившись, возвращается назад. Какой ерундой кажется сейчас все, что он говорит. Закончить скорее, узнать у Омоту, куда подевались Тамми и Оливер. Ей же тоже должно быть не все равно? А может, может она сама рада избавиться от надоевшего и хамоватого любовника?

Гэри не может рассмотреть выражение лица Омоту, но ему кажется: она улыбается. Может, ей просто нравится его доклад? Вряд ли, конечно.

Оттараторив выводы, Гэри возвращается в зал, председатель объявляет перерыв, и все устремляются к термосам с кофе.

Гэри пытается протолкнуться к Омоту, но кто-то берет его за локоть. Он оборачивается.

— Прекрасный доклад, милый, — говорит Тамми, — хорошо говорил, только в конце немного скомкал.

— Ты была тут?

— Ну да. Пришла, еще на нацистских тараканах, но не могла до тебя добраться. Махнула рукой, но ты не заметил.

— А Оливер?

Тамми пожимает плечами:

— У него какой-то конференц-колл, он все утро проторчал в номере. Мы с Омоту плавали в бассейне. Она, кстати, тоже собиралась прийти.

— Да-да, — кивает Гэри, — я ее видел, вот же она!

Раздвигая толпу туго затянутым бюстом, Омоту спешит к ним модельно-спортивным шагом.

— Гэри, я потрясена, — кричит она, — даже не ожидала, что ты занимаешься такими интересными вещами!

Оливер и Омоту сидят в креслах бизнес-класса. Они покидают Кауаи — и вместе с ними исчезает возможность смотреть на Гэри Розенцвейга как мелкого невротика, нью-йоркского неудачника из Сити-колледжа, пародийную фигуру, составленную из цитат Вуди Аллена.

Омоту глядит в окно — далеко внизу посреди бескрайнего океана маленький остров, затерянный между Америкой и Азией, песчаные пляжи, плавники акул в прибрежных водах, угрозы цунами, тропические цветы, пальмовые листья и полуголые гаитянки. Нигерия — где-то на другом конце света, в другом океане, в другом полушарии.

Оливер опускает спинку сиденья и надевает наглазник: в самолете он любит спать. Омоту достает из сумки толстый роман в красно-белой обложке.

След от самолета растворяется в тихоокеанском небе, крылатая серебряная капля удаляется, превращается в точку, исчезает.

Покрытый мхом камень, на нем — иероглифы и даты. Рядом — свежие цветы.

— Ты представляешь, — говорит Гэри, — это же больше ста лет, прошлый век… то есть позапрошлый, — поправляется он.

Тамми в легком летнем платье, в плетеной зеленой шляпе из пальмовых листьев — да-да, от того самого древолаза из Бруклина! — нагибается и пытается разобрать дату: 18… а дальше стерлось. Но цветы свежие.

— Ты можешь разобрать иероглифы? — осторожно спрашивает Гэри, — вроде японцы их заимствовали…

— Что тут разбирать? — пожимает плечами Тамми, — имя, фамилия, профессия — что еще тут могли написать?

— Потрясающе, что они до сих пор приносят цветы на могилы своих предков, — говорит Гэри.

Тамми пожимает плечами.

Они молча идут между могильными камнями, Тамми легко касается рукой его кисти. Ветерок доносит запах — духи, названия которых он не помнит, воткнутый в шляпу цветок, названия которого не знает.

— Почему Оливер считал, что нам обязательно надо сюда? — спрашивает Тамми.

Оливер и Омоту улетели два дня назад — ни Гэри, ни Тамми не сказали о них ни слова, будто бы их и не было здесь.

Молчание — как непроницаемая завеса, как меч Зигфрида. И вот наконец Тамми говорит:

— Почему Оливер считал, что нам обязательно надо сюда?

— Почему? — повторяет за ней Гэри. — Ну, может, он думал: тебе, как азиатке, интересно японское кладбище на Гавайях?

— Ты же знаешь — моя семья бежала от японцев. Из Шанхая, в 1936-м.

Гэри кивает.

— Ты удивляешься, что японцы помнят своих предков спустя сто лет, — говорит Тамми, — но это потому, что ты не понимаешь, насколько предки определяют нашу жизнь. Я подумала на днях, что если бы бабушка и дедушка не убежали тогда, мы бы не поженились с тобой.

— Ну да, — соглашается Гэри, — ты бы выросла в коммунистическом Китае, жила бы сейчас где-нибудь в Пекине или в том же Шанхае… Мы бы вообще не были знакомы.

— Нет, — качает головой Тамми, — не это. Все было бы иначе, если бы бабушка и дедушка не бежали в Гонконг, а, скажем, родились там. Я была бы не гонконгская девушка родом из Шанхая, а просто — гонконгская девушка. И, может, в 1997-м я бы не так боялась и не вышла бы за тебя. Вон сколько моих одноклассниц остались — и ничего, живут, пишут, что всем довольны.

Гэри замирает. То есть они продолжают идти между могильных камней, но ему кажется, будто он замер и время замерло, сам воздух стал плотным и вязким, словно обеззараженная вода в бассейне. В 1997-м я бы не так боялась и не вышла бы за тебя. Он хочет переспросить: что ты сказала? — но не может вымолвить ни слова.

— Это только кажется, что люди убегают, потому что боятся будущего, — продолжает Тамми, — на самом деле, мы бежим, потому что боимся прошлого. В нас живет память о тех, кто убежал, и тех, кто не смог убежать. Память о родных, знакомых, соседях. Тех, кто остался в Шанхае, когда пришли японцы. Тех, кто не ушел с Гоминьданом в 1949-м. Тех, кто сгинул во время чисток и культурной революции. Мы все здесь — потомки тех, кто смогли сбежать, потомки выживших.

Тамми говорит и все время чуть гладит руку Гэри, и он понимает: он — та самая лодка, на которой вьетнамцы уплывали от коммунистов, плот, на котором кубинцы бежали от Кастро, спасательный круг, в который три года назад вцепилась Тамми и вместе с ней — ее мертвые дед и бабка. И он в ответ тоже вцепляется в ее руку, последней, отчаянной хваткой, так сильно, что Тамми вскрикивает, и Гэри, повернувшись, шепчет пересохшими губами: Ты не бросишь? Ты меня не оставишь? — как будто молит о спасении.

Ветер колышет подол цветастого платья, ветер доносит запах неведомых духов и тропических цветов, гавайское солнце сквозь щели в плетеной шляпе расцвечивает лицо Тамми оспинами светлых пятен. Японское кладбище, древнее, но не заброшенное, за тысячи миль от ее Гонконга и Шанхая, его Нью-Йорка и Литвы.

— Я люблю тебя, — говорит Тамми, — зачем бы я стала об этом рассказывать, если бы не любила? Неважно, почему я вышла замуж в 1997-м — важно, почему я с тобой сегодня.

Поднимаются на лифте, открывают дверь ключом, входят в квартиру — и Гэри, бросив чемодан в прихожей, сразу бежит в ванную: вымыть руки бактерицидным мылом, смыть грязь двух аэропортов. За спиной привычно посмеивается Тамми — не первый перелет, не первое возвращение, все, как всегда.

Нет, не все.

На пороге ванной Гэри замирает. Дыхание перехватывает. Неслышный крик рвется из легких, дрожь корежит тело. Закрыв глаза, на ощупь закрывает за собой дверь, поворачивает ручку и сползает вниз. Считает вдохи и выдохи, пять, нет, лучше десять — и только потом открывает глаза.

Они лежат повсюду. Черные, мертвые, скорченные. Поджавши лапки, беспомощно растопырив усы. Их здесь сотни. Или тысячи.

В этот страшный миг Гэри понимает: нельзя, чтобы Тамми узнала. Женщина, которая верит, что все живые существа в одном из перерождений были ее матерью, никогда не сможет мыться в душе, где умерло несколько тысяч тараканов.

Вот что значит «решать глобально на уровне всего дома». Наверно, в назначенный день они оповестили жильцов и… и что? Пустили газ?

Вот оно — окончательное решение проблемы тараканов.

Гэри делает вдох и начинает собирать мертвые тельца насекомых.

Наверное, думает он, они пытались спастись. Они шли по этому кафельному полу, по черно-белой, расчерченной на клетки пустыне в надежде на спасение. Шли и умирали.

Извините, одними губами говорит Гэри и дергает рычажок сливного бачка.

Ночью он лежит рядом с Тамми, обняв так, как невозможно обнять жену даже в самой лучшей гостиничной кровати, сладким, родным, домашним объятием. Лежит и вспоминает первую ночь в Гонконге, сбивчивый шепот, неумелые ласки, ощущение чуда. Тогда, всю ночь то и дело просыпаясь от невозможного счастья, он спрашивал себя: как такая женщина может быть с ним, с таким, какой он есть — плешивый, некрасивый, немолодой?

Он повторял вопрос все эти годы — и теперь знает ответ: неважно как, важно, что она с ним, важно, что любит его.

Он прижимается к Тамми, вдыхает знакомый запах и снова вспоминает первую ночь, поднятый тапок, устрашающее насекомое. Шепотом, чтобы не разбудить, спрашивает:

— Тамми, а правда буддисты верят, что все живые существа спасутся?

Тамми поворачивается, целует долгим, неспешным поцелуем, а потом роняет в ухо горячим шепотом:

— Да. Все спасутся. Когда-нибудь все спасутся.

Через час они заснут, уставшие и счастливые, но посреди ночи Гэри проснется. Осторожно освободившись от объятий, пойдет в душ и, стоя на пороге, щелкнет выключателем. И тогда на секунду он заметит какое-то легкое движение — словно мелькнула тень, словно кто-то бросился к стоку душа, мелко перебирая лапками, кто-то, кто выжил, кто спасся.

А может, ему только показалось.

Ведь Гэри близорук, а кто посреди ночи надевает очки, идя в туалет?



Загрузка...