Росток появился среди мяты у самых корней голубой елочки. Первое время он хоронился под широкими еловыми лапами. Должно быть, в прошлом году кто-нибудь ел плод и зашвырнул косточку на берег ручья, а может, бросил у самого устья канала и полой водой принесло эту косточку сюда. Потом она ушла в землю, долго лежала, треснула, проросла, пустила корешки, а там, глядишь, и снегом замело ее вместе со следами ушедшего года.
Весной это был уже прутик о четырех листочках. Он вытянулся, набрался сил и пошел в рост среди мяты под защитой елочки.
А на другой год он зацвел и цвет его проступил сквозь еловые ветви. Это было в дни ноуруза – вечером холодный ветер забросал снежной крупой молодую зелень. Наутро под лучами солнца снег превратился в пар. Ветер подхватил дымку испарений, поднимавшихся от мокрой земли и свежераспустившейся листвы, и мягко развеял ее. В воздухе разлился аромат хвои, дрожащие дробинки росы вспыхнули на кончиках игл, пустили зайчики, и внезапно среди еловых ветвей показались бутоны.
Бутоны, правда, пока еще не раскрылись, однако и в этой их нераскрытости таилась весть о том, что росток жив, и меня приводило в восхищение, что у него, такого маленького, уже был вид настоящего деревца. И все равно оставалась какая-то загадка в том, что этот прутик – будущее дерево, несмотря на все заверения снега и утра, зелени и дымки испарений, земли, ветра, аромата смолы и радужных капель на еловых иглах.
Каждый день с наступлением сумерек я отправлялся навестить деревце. Пока осыпался цвет и набирала зелень листва, оно все глубже уходило в елочку, и оба они доверили свои сплетенные ветви попечению солнца, времени, естественному течению жизни.
Весною четвертого года цветы дали завязь. Деревце заплодоносило. Плоды поспевали рядом с потеками смолы, в воздухе, напоенном ароматом хвои. Они созревали в месяце тир. Спелый плод на дереве всегда поражает какой-то одухотворенностью, он словно приветствует тебя дружелюбным взглядом.
Был месяц тир, и сад стоял захмелевший от своей зрелости. Солнце сияло на глянце листьев, прохлада тени смягчала жару, стоявшую в неподвижном воздухе, и спелые плоды среди еловых веток напоминали язычки пламени в светильниках. Я положил в рот один плод, и он был – весь солнце, и земля, и дыхание жизни. И потом еще долго сохранялся во рту этот живительный вкус.
Рассветает; ясно глядит утренняя звезда; восходит солнце; зазвенел голос зяблика; тучей взметнулась в небо стая ворон. А потом закат с долгожданной тишиной, чистая песнь бегущей воды; и снова утро, красноватые корни дерева; обыкновенное волшебство ветерка. И опять вечер – игра теней в ивовой листве. Снег на вершинах гор, далекий, розовеющий, полный надежд на возвращение в образе крылатого гонца, бегущего по ветреным заводям.
К концу абана[1] в поредевшей листве среди ветвей елочки оставалось несколько несорванных плодов. Плоды эти высохли, и их склевали вороны. Елочка продолжала зеленеть. Ну да ей и положено зеленеть!
Однажды, в месяц дей[2], возвращаясь домой на закате, я приметил в стороне от елочки кучу свежевырытой земли, а за ней – яму с лопатой садовника. Я позвал садовника и спросил, что он тут делает. Поздоровавшись, садовник объяснил, что подготовил место для дерева. Моего дерева.
– Место для того вон маленького деревца, – сказал он. – Им обоим лучше будет, если их рассадить. И тому, и ели.
– Рассадить? А мы корни не повредим?
– Корень теперь спит. В месяц дей все деревья засыпают.
– Да хотя бы и спит, а корни можно поранить. Это ведь все-таки корни. Пораним – конец дереву.
– Весной, стало быть, оправится.
– Да нужно ли это?
– Дерево должно в рост идти.
– Уж коли косточке было удобно так прорасти, оставил бы ты деревце в покое. И почему оно должно расти, как нам нравится, а не так, как ему удобнее?
– Где мало места, дерево расти не будет.
– Разве самое главное, чтобы ветки перли во все стороны? Ты же видел, как оно плодоносило!
– В тесноте корни друг друга задавят.
– Корни прекрасно уживаются вместе. Что ты к корням прицепился? Их сама земля бережет.
– Да и веткам места мало.
– Ну и обрежь у ели ветки!
– Ель пропадет.
– Так уж и пропадет! А ведь какая была красота – будто сама ель плодоносит. У них и корни между собой подружились. Они вообще, должно быть, переплелись. Не трогай ты их! Почем ты знаешь, может, они там под землей сплелись, одним целым стали. Оставь их в покое!
– Стало быть, яму-то я уже отрыл!
– Так зарой, ведь не о яме речь.
– Стало быть, яма-то вырыта!
Лицо его в холодных густых сумерках ледяного заката было мрачным. Он стоял на краю ямы с лопатой в руках и являл собой саму холодность и неприступность.
– Ну вырыл и вырыл, – сказал я. – А деревья оставь в покое.
Он смерил меня взглядом, забросил лопату на плечо и ушел.
Ночь окутала холодным колючим сумраком яму, ель, меня и мое деревце, и яма зияла, как пустая глазница.
Назавтра поутру при свете солнца яма снова вперила в меня свой незрячий взгляд. Деревце, ель, я и эта яма… Яма на следующий день и на следующий. Яма словно предъявляла иск горбатому холмику земли, словно чего-то выжидала. Я кликнул садовника, чтобы велеть ему, наконец, засыпать яму и сровнять ее с землей. Смеркалось, небо хмурилось, холодало, и время было позднее. А потом в тишине наступившего вечера начал сыпать снег. Утром снег покрыл весь садик – он лежал на сухих ветвях, на еловых лапах, на куче земли, в яме. Снег не сходил несколько недель. Порой он начинал валить снова и снова. Снег скрыл и упорный взгляд ямы. Белый нетронутый снежный покров успокаивал взор, прятал глазницу ямы. Яма словно бы затаилась.
А нам уже хотелось, чтобы все зазеленело, хотелось весны, цветения и игры света на спелых плодах.
Как-то в конце месяца бахман[3] в наш двор забежали поиграть соседские дети. Они не заметили ямы и чуть было не угодили в нее – но в поисках опоры ухватились за мое деревце и деревце мое сломали. Пока я добежал, никого уже не было, остались только следы детских ножек да хлипкий ствол моего деревца, сломанного, поникшего на краю ямы. Осыпавшаяся земля обнажила его корни, переплетенные с корнями ели.
Садовник сказал, что корни елочки безнадежно повреждены. И что теперь она уже не та, прежняя ель. Сохнуть будет.