Герман МелвиллДва храма

Посвящается Шеридану Ноулзу[1]

Храм первый

«Никуда это не годится, – сказал я, – чудесное воскресное утро, я прошагал пешком с молитвенником под мышкой три долгих мили от самого Бэттери,[2] я так стремился сюда, и вот, повторяю, я здесь, а войти не могу.

Никуда не годится. И какое же презрение излучал этот толстопузый, красномордый сторож, когда в ответ на мою смиренную просьбу сообщил мне, что у них нет хоров. Все равно как если бы сказал, что бедняков они не обслуживают. А я готов пари держать, что, если б этот жулик портной дошил, как обещал, мой новый сюртук вчера вечером и если бы я, облачившись в него нынче утром, пощекотал ладонь толстопузого сторожа банковым билетом, тогда, есть у них хоры или нет, он с удобствами усадил бы меня в этом мраморном, с витражами, с иголочки новом храме».

И вот я стою на крыльце, куда меня вежливо выпроводили. Надо полагать, что меня отлучили от Церкви или по меньшей мере сочли недостойным посещать службы… Вдоль тротуара выстроились нарядные кареты, у горячих лошадей с клочьями пены на шеях вид тоже высокомерный. Наверно, это собственность тех «сокрушенных грешников», что уже исчезли за дверью. Неудивительно, что в таком сокрушении они не стесняются признаться. А чего стоят шляпы с золотыми лентами и прочая мишура на этих сплетниках, что тихо переговариваются, собираясь кучками. Будь я в Англии, я бы решил, что это компания герцогов королевской крови, высокочтимых баронов и прочая. А здесь это, надо думать, всего лишь лакеи. Между прочим, я и сам хорош – стою здесь, точно мечтаю затесаться в их аристократический кружок. Право же, есть что-то лакейское в том, как человек стоит во время богослужения перед величественной церковью и ждет сам не зная чего. Лучше мне двинуться обратно к Бэттери, а по дороге почитать молитвенник… Но что это? Я, кажется, вижу маленькую дверь. Вон там, сбоку, если не ошибаюсь, есть очень низкая и очень узкая дверь, скругленная сверху. В нее никто не входит. Пари держу, это дверь на колокольню. И еще вспомнил: в этих роскошных новомодных готических храмах обычно бывает окошечко, высоко, выше органа, запрятанное среди золоченых облаков на фресках потолка, и в это окошечко, если только до него добраться, открывается вид сверху на все поле военных действий – надо попробовать. Сейчас на крыльце никого. Краснорожий сторож, наверно, раскладывает для какой-нибудь дамы подушки на скамье далеко в боковом нефе. Тихо! Если дверь не заперта, я еще перехитрю краснорожего, наперекор ему займу скромное местечко в святом месте! Так. Благодарение Богу. Дверь не заперта. Наверно, звонарь забыл запереть. И я, как старая кошка на войлочных лапах, уже поднимаюсь.

Одолев штук пятьдесят каменных ступеней очень узкой витой лестницы, я оказался на пустой площадке, отмечающей второй этаж этой огромной квадратной башни.

Я очутился как бы внутри волшебного фонаря. С трех сторон три исполинских готических окна с ярко окрашенными стеклами заливали голое помещение всевозможными восходами и закатами, лунными и солнечными радугами, падучими звездами и прочими пылающими фейерверками. Но строго говоря, эта была всего лишь нарядно разукрашенная тюремная камера, ибо выглянуть оттуда мне было бы так же нелегко, как если б я находился в одной из подвальных камер Гробницы.[3] Не без труда, стараясь ничего серьезно не попортить, я процарапал дырочку в большой алой звезде, занимавшей середину среднего окна, и, прильнув к ней глазом как к очкам, тут же в испуге отпрянул. Краснорожий сторож, сняв шляпу, выпроваживал на мостовую трех оборванных мальчуганов – так мог ли я не содрогнуться, представив себе, что будет, если он обнаружит, что с колокольни на него взирает все тот же упрямый подлец? Ведь, пробравшись тайком сюда, я показал, что по мне – грош цена его высокому авторитету. Он-то считал, что окончательно от меня избавился, а я опять тут! Я уже был готов поскорее спуститься обратно на тротуар. Однако новая лестница Иакова[4] – тоже крутая, но на этот раз деревянная – подманила меня вознестись еще выше в упрямой надежде добраться до единственного потаенного окна, откуда я мог хоть бы издали участвовать в богослужении.

И тут я заметил нечто, чего раньше не увидел, ослепленный многоцветным сверканием. Две толстые веревки, пропущенные сквозь отверстия в грубом потолке у меня над головой, отвесно свисали футов на шестьдесят на середину пола и дальше лежали кольцами на полу огромного волшебного фонаря. От колоколов веревки, подумал я, и сердце у меня ёкнуло. Ведь если красномордый узнает, что где-то в здании бродит старая кошка, поднять тревогу будет для него легче легкого. Чу!.. Ах, это просто орган, да, Venite, exultemus Dominem.[5] Хотя, в одном смысле, я нахожусь сейчас внутри, в другом смысле я, безусловно, снаружи. Но лишить меня моего врожденного права я никому не позволю. Обнажив голову, я взял свою книгу, выпрямился на ступеньках крутой лестницы Иакова, как священник среди своей паствы, и в душе, если и не в положенном месте, принял участие в этом благочестивом восславлении. А потом продолжал свой путь наверх и, миновав несколько малых площадок и переходов, притом все время поднимаясь, с радостью узрел наконец маленькое круглое окошко в той глухой стене, где башня примыкает к основному зданию. Перед этим окошком проходила узкая галерейка, по которой, как по мосту, можно было пройти от нижней ступеньки с одного боку до верхней с другого.

Приближаясь к этому месту, я понял – по тому, насколько отчетливее до меня донеслись звуки церковной службы, – что из окошка этого действительно видна вся внутренность церкви. Но чего я вовсе не ожидал, так это что никакое стекло, ни цветное, ни прозрачное, не отделяет меня от расположенных далеко внизу скамей и алтаря. Ну конечно, окошко было оставлено без стекла для вентиляции. Вместо стекла оказалась сетка, сплетенная из тончайшей полупрозрачной проволоки. Когда я, дрожа от нетерпения и зажав в руке открытую книгу, шагнул к окну и остановился перед ним, я тут же невольно весь съежился, как перед топящейся печью, почувствовав поток нагретого воздуха, пахнувшего, как будто из кузнечных мехов, прямо мне в лицо и в легкие. Да, решил я, назначение этого окна – безусловно, вентиляция. И не так здесь удобно, как я воображал. Но на нет суда нет. Та печь, благодаря которой людям там, на мягких скамьях, так тепло и уютно, мне, стоящему на этой голой галерейке, доставляет одни неприятности. К тому же лицо мое опалено, а спина озябла. Но не буду жаловаться. Спасибо и на том. Прижав одну руку к уху в виде рупора и отступив немного в сторону с дороги бурного обжигающего потока, я хотя бы слышу священника, так что могу в нужных местах давать ответы. Добрым людям, что молятся там, внизу, и невдомек, что здесь, наверху, им вторит такой истовый пономарь. К тому же здесь, откуда я все вижу, оставаясь невидимым, самое лучшее место для искренней молитвы. Будьте спокойны, ни один фарисей[6] не позарился бы на мое место. Мне же оно нравится, я им восхищен, потому что оно так высоко. Высота как бы порождает благочестие. Гимны архангелов звучат в вышних. Все праведники возносятся. Да, небо – высокое место.

Мои размышления прервал орган – он, подобно землетрясению, взорвался прямо у меня под ногами, и я услышал призыв: «Правь ими и возвысь их навеки!» Потом я стал смотреть на огромную, вставшую с мест толпу – далеко, далеко внизу, – на головы, что поблескивали в многоцветных пятнах от витражей, как ряды мокрых камушков на кубинском солнце. Во всяком случае, я знал, что такой вид у них будет, если убрать тонкую проволочную сетку. Эта проволочная сетка словно набрасывала траур на все, что я видел.

А картина была поразительная. Окно, как уже сказано, было круглое; в той части башни, где я стоял, было почти темно, от пола церкви меня отделяло не менее девяноста или ста футов; внутренность храма освещало только стекло, затемненное, но и озаренное всеми оттенками красного, какие только можно вообразить; мое восхождение на эту странную вышку, совершившееся в полном одиночестве по грубым и пыльным путям, еще усиливало театральный эффект святилища, заполненного пышной толпой. С книгой в руке, готовя ответы, я стоял в молитвенной позе и не мог отделаться от навязчивой мысли, что тут не обошлось без черной магии и я смотрю на представление ловкого колдуна.

Наконец куски из Библии были прочитаны, гимны пропеты, священник в белом облачении, мужчина благородного вида, державшийся с достоинством несравненного Тальма,[7] объявил тему проповеди и через боковую дверь ушел со сцены. А спустя положенное время тот же благородный, как Тальма, мужчина вновь появился в той же двери, но теперь с головы до ног в черном.

По его певучей убеждающей интонации и одобрительному вниманию толпы я понял, что проповедь красноречива и рассчитана на имущую публику, но поскольку он теперь поднялся на кафедру, я не так хорошо его слышал. Однако тему, с которой он начал и которую потом несколько раз цитировал, я уловил отчетливо: «Вы – соль земли».[8]

Наконец над склоненными головами прозвучало благословение и последовала минута полной тишины и неподвижности, словно паства состояла не из живых людей, а уже похороненных мертвецов; затем внезапно, как по волшебству, как при виде воскресения Христова, все стали на ноги, и одновременно, подобно барабанному бою, загремел, покрывая все звуки, могучий властный орган. И тогда тремя потоками, под веселые кивки и поклоны, эти три золоченых ручья покатились по трем золоченым проходам.

«Пора и мне уходить, – подумал я, заглянул напоследок вниз, закрыл свою книгу и положил в карман. – Сейчас мне всего лучше будет выскользнуть на улицу незаметно, вместе с толпою». Я быстро спустился, вот и последняя каменная ступенька, – и остолбенел: дверь была заперта! Ее запер звонарь, а вернее – тот подозрительный, всюду шныряющий сторож. Сначала он меня не впустил, а теперь – где логика? – не. хочет выпустить. Но что же делать? Стучать в дверь? Нет, нельзя. Только перепугаешь публику, а ответить на мой призыв никто не сможет, кроме того же толстопузого; а он, если увидит меня, узнает и, чего доброго, изругает – бедного смиренного богомола – на глазах у всей честной публики. Нет, стучать не стану. Но как же быть?»

Я стоял и думал, думал, а за дверью между тем все стихло. И вот щелкнул замок – это запирали церковь. С горя я сильно ударил по двери. Но опоздал. Меня не услышали. Я остался один-одинешенек в храме, который за минуту до этого вмещал население нескольких деревень.

Мрачная тоска и страх завладели мною. Почти не сознавая, что делаю, я вновь полез вверх по каменным ступеням, все выше, выше, и остановился лишь тогда, когда почувствовал дыхание горячего воздуха от проволочной сетки. Снова глянул вниз и даже вздрогнул – так там было тихо и пусто. Длинные ряды колонн, окаймляющих неф, и целые рощи их на углах трансепта,[9] и приглушенный свет из осенних витражей – все хранило глубокую тайну. Я словно глядел с вершины Фасги на леса древнего Ханаана. Мадонна с младенцем, украшающая одно из нижних окон, верная Агарь со своим Измаилом одни лишь населяли это живописное изображение пустыни.

Совсем оробев, я неслышными шагами вернулся в волшебный фонарь и, чтобы немного прийти в себя, заглянул сквозь процарапанную дырку на белый, без красок, дневной свет. Но что же мне делать? – подумал я снова.

Я спустился к двери, прислушался, ничего не услышал. В третий раз поднялся по каменным ступеням и опять постоял в волшебном фонаре, все яснее понимая, в каком более чем неловком положении очутился. Первыми, кто войдет теперь в храм, размышлял я, будут краснорожий и звонарь. А сюда, где я стою, первым поднимется этот последний. Как же он воспримет присутствие здесь неизвестного шатуна? Впечатление от названного шатуна будет неблагоприятное. Объяснения не помогут. Обстоятельства против меня. Правда, я могу спрятаться, переждать, пока он уйдет. А если он, уходя, запрет за собою дверь? Да кроме того, при таком положении вещей лучше, мне кажется, не дожидаться, пока тебя обнаружат, а мужественно заявить о себе и тем самым избежать бесславного изгнания. Но как заявить о себе? Стучать я пробовал, но ответа не последовало. И тут, нетерпеливо озираясь по сторонам, я опять увидел колокольные веревки. А увидев их, вспомнил, как поступают у дверей чужого дома, чтобы дать знать его обитателям, что у них на пороге кто-то стоит. Но я не в гости явился в этот дом – увы, я уже был в этом доме. Только тронуть эту веревку от колокола, и помощь придет. В три часа у меня деловое свидание. Толстопузый наверняка живет совсем близко от церкви. Он хорошо знает голос своего колокола. Чуть зажужжит, и он примчится. Так рискнуть или нет? Но я рискую всполошить всю округу. Нет, нет, только звякнуть, никакого оглушительного трезвона! Рискнуть? Лучше по собственной воле призвать толстопузого, чем чтобы тебя вопреки твоей воле выволокли из столь подозрительного укрытия. Так или иначе, встречи с ним мне не миновать. Лучше сейчас, чем потом… Так рискнуть?

Довольно. Я подполз к веревке и осторожно тронул ее. Ни звука. Пошевелил чуть сильнее. Молчание. Еще посильнее. О ужас! Руки мои инстинктивно прижались к ушам, отчего гром зазвучал еще более мощно. Казалось, я коснулся какого-то немыслимого механизма. Колокол должен был раза три повернуться вокруг своей оси, чтобы родить такие отголоски.

«Ну вот, – подумал я, весь дрожа, – теперь я все сделал как надо. Теперь меня может спасти только честное признание в полной моей невиновности, от которого один шаг до отчаяния».

Не прошло и пяти минут, как снизу послышались бегущие шаги; щелкнул замок двери, и красномордый взвился наверх, у него даже щеки вспотели.

– Ты? Это ты? Только нынче утром я тебя спровадил, а ты, оказывается, тут схоронился? Посмел прикоснуться к колоколу? Мерзавец!

И не дав мне времени опомниться, обхватил меня обеими руками, потащил за шиворот, сволок с лестницы и швырнул в объятия трем полицейским – привлеченные неурочным набатом, они, сгорая от любопытства, дожидались на крыльце.

Возражать не имело смысла. Толстопузый ханжа уже имел обо мне предвзятое мнение. Обрисовав меня как преступный элемент и нарушителя воскресного покоя, он добился моего водворения в Чертоги Правосудия. На следующее утро судья, снизойдя к моему джентльменскому виду, согласился допросить меня отдельно. Однако не иначе как в воскресенье вечером мой краснорожий приятель побывал у него. На допросе я держался с безупречным спокойствием, но и это не помогло: обстоятельства дела были признаны до того подозрительными, что только заплатив изрядный штраф и выслушав язвительный выговор, я был выпущен на свободу и прощен за то, что смиренно позволил себе такую роскошь, как молитва в церкви.

Загрузка...