Дважды один

Помолчав, мама добавила: «Мне теперь не нужно больше жить». Я чуть было не спросил: «А как же я?» Если для этого вообще нужны причины. «Он пропал в Израиле, — сказала мама, в стране, где каждый день только и слышишь...» Я услышал в трубке всхлипы, закурил сигарету и, подумав, что моё молчание может маму обидеть, сказал: «Господи, как он попал в Израиль? Он вроде бы никуда не уезжал».

«Он поехал в гости к тёте Эте. Я тебя прошу, чтобы ты немедленно полетел туда, ты его найдёшь...» Я сказал, что не могу вот так взять всё и бросить. Что я полечу не раньше, чем через неделю. Я подумал, что через неделю всё, может быть, прояснится. Так или иначе. В моей поездке уже не будет никакой надобности. В принципе я ничего не имел против того, чтобы поехать в Израиль, я там никогда не был. Но я не хотел и не мог бросать семинар в Голландии, да и в Нью-Йорке меня ждала работа, которую необходимо было сделать в срок. Моё согласие поехать только через семь дней не вызвало у мамы большого удивления. Но она не смогла удержаться, чтобы не сказать мне, что я не брат, не сын и не человек. Я вынужден был всё это слушать, глядя на море, шатавшееся внизу. Кое-где оно вскипало, и пена устремлялась вверх, пытаясь достать до прозрачного дна ресторана. Я слушал хорошо знакомые упрёки, и совершенно не слышал море, которое должно было бы громко шуметь. Отделённое от меня стеклом, море было бесшумным. Его озвучивал голос моей матери. Мне принесли стакан горячего грога, который я каким-то образом успел заказать, я пил его маленькими глотками, периодически повторяя в трубку: «Да. Да. Я же сказал. Я поеду». В ресторан вошёл человек с растрёпанными рыжими волосами. Его звали Кевин, он тоже был участником семинара. Он сел за мой столик, заказал себе пиво и спросил, что случилось. Видимо, что-то было написано у меня на лице, не очень разборчиво. Я сказал, что мне предстоит ещё одно путешествие. Я должен буду отправиться в Израиль на поиски собственного брата.

— При этом брат у меня довольно специфический, — сказал я, — кроме внешности мы с ним не похожи ничем, никак и ни при каких обстоятельствах.

— А внешне вы похожи? — спросил Кевин.

— Мы близнецы.

— Вот как. Вас нельзя различить?

— Можно. У Стасика вот здесь маленький шрам, над бровью. Когда нам было по три года, я ударил его совком. Кроме того, даже когда мы жили вместе, мы по-разному одевались, имели разные причёски, летом я загорал, а Стас всегда был бледнолицым... И так далее, вплоть до пятой графы. Ну была такая графа в советском паспорте. У Стаса там было написано «еврей», а у меня «русский». Стас всегда всё делал не вовремя, и вообще был асоциален, ему на всё было наплевать. Его отговаривала паспортистка — «зачем тебе это нужно? — говорила она, — подумай хорошенько». Но Стас упёрся, как баран...

— А ты? — спросил Кевин.

— А я с самого начала решил записать себе в паспорт папину национальность. Я — нормальный человек. И по этой же причине, как только стало возможно, я уехал в Штаты. Стас остался на родине. Один раз он приезжал ко мне в гости. Встречая его в аэропорту, я с удовлетворением отметил, что теперь уже вряд ли кому-то придёт в голову, что мы однояйцовые близнецы (это выражение само по себе вызывало у меня чувство брезгливости, слава богу, думал я, что при этом не сиамские). Мой брат так сутулился, что казался ниже меня чуть ли не на целую голову, на нём был пиджак цвета грязной свеклы, который он, похоже, не снимал со времён выпускного вечера в средней школе, из карманов торчали мятые книжицы в мягких переплётах, рукава и спина лоснились. На улице он водрузил на нос зелёные круглые очочки, которые продавались в аптеках в период застоя. По цене 13 копеек. Для людей с аллергией на солнечный свет.

— Он тоже математик? — спросил Кевин.

— О, нет, — сказал я, — он никто. По специальности библиотекарь, но и в библиотеке он никогда не работал. Обитал то в каких-то котельных, то в сторожках. Сторожил своё вдохновение...

— Он писатель?

— Ну да. А кто нет? В той стране все были писателями.

— У нас тоже, — сказал Кевин.

— Ты имеешь в виду slam poetry. Но то, что писал мой брат, было не слэмом, а спэмом.

— Честно говоря, я не вижу разницы... Трудно было вам найти общий язык?

— Трудно? Да нет, это не то слово.

Кевин посмотрел на часы и пошёл на семинар, а я сказал, что у меня разболелась голова и остался сидеть, глядя на море.

Следующие пять дней Северное море было цвета кофе с молоком, в перерывах между докладами я бродил с кем-нибудь из участников семинара вдоль берега, если было не очень ветрено, дойдя до конца набережной, мы шли дальше по песку, мимо пустынных холмов, кое-где покрытых рыжей травой. Если был сильный ветер, мы выбирали перпендикулярное направление и шли прямо в море — триста метров по застеклённой трубе пирса, в конце которой был ресторан. Потом я улетел в Нью-Йорк, причём едва рукав транспортёра отделился от корпуса «боинга», как я уснул и проспал весь полёт.

Когда меня разбудил сосед, я не мог поверить, что уже прилетел, только что я ещё шёл по рукаву в Амстердаме. Не иначе, это были рукава фокусника, в которых исчезают, а потом появляются разные предметы. Стас пропал, — вспомнил я, потирая глаза, — попал не в тот рукав?

В компании меня правильно оценили с самого начала, когда я только пришёл на интервью, и мой словарный запас состоял из ста слов. Собственно, поэтому меня и взяли на работу, несмотря на очень плохой английский. И не прогадали: язык стал быстро развиваться, а делать эти расчёты я мог бы и левой ногой. То есть я overqualified, но при этом я никогда не показываю, что я там самый умный. Если бы я не обладал этими достоинствами, вряд ли я мог бы рассчитывать на отпуск за свой счёт в таком, прямо скажем, неоднозначном случае. Я рассказал шефу, что мать моя просто сходит с ума, что я не могу не поехать. Он спросил, представляю ли я, где искать брата после того, как его не смогла найти полиция? Я ответил, что есть у меня некоторые идеи.

На самом деле никаких идей не было, просто иначе отпуск выглядел бы необоснованным. Тем более после того, как я съездил на семинар, тема которого была никак не связана с моей работой. Я вдруг поймал себя на мысли, что единственный человек, с которым я бы сейчас хотел поговорить о Стасе, — это Бруно. Я видел Бруно всего один раз в жизни, но тем не менее... Это был человек, который помог найти мою вторую половину. А если он сумел мне помочь найти вторую половину, то почему бы ему не помочь найти и первую... Ведь в утробе матери... Мысль моя некоторое время блуждала в пренатальной темноте, а потом я сказал вслух: «Бруно». Вызвать его мне таким образом удалось только в памяти, но я люблю вспоминать эту сцену, и, закрыв глаза, я увидел вагон метро. Я ехал в Квинз, всё это был примерно четыре года назад. Бруно был похож на пожилого Аль Пачино в каком-то римейке. Он приземлился возле меня, поставил на пол пакеты со всякой всячиной, какое-то время он рассматривал их сверху, а потом глянул на меня своими огромными глазами и сказал: «Здравствуйте». По-русски. Я вздрогнул от неожиданности. Меня это немного задело. Я жил в Нью-Йорке уже больше трёх лет, говорил, правда, ещё с акцентом... Но я ведь не сказал этому человеку ни слова... Я хотел ответить ему по-английски, или вообще не отвечать, но мне вдруг стало интересно...

— Как вы догадались?

— О, это пустяки, — сказал он, — поверьте, я легко определяю и не такие вещи. Бывает, что я даже предугадываю события. Просто я давно живу в этом городе и попал в такт... Сейчас я иногда сбиваюсь... Знаете, я ведь помню Нью-Йорк совсем другим... Вот делал покупки, и думал, что это уже не тот город. Лавочки в Манхэттене были другие, они все были разные, фрукты были разные... И какие фрукты, как они пахли! Вы себе представить не можете... Сейчас там всюду одно и то же. Эти корейцы... Вы думаете — «старый болтун», да? Знаете что? Я познакомлю вас с одной женщиной. Это очень хорошая женщина. Вот вам её телефон. Позвоните ей. Она тоже русская.

— Что мне ей сказать? — зачем-то спросил я, уверенный при этом, что никуда звонить не буду. Мне только не хватало советов городских сумасшедших.

— Она меня не знает, — сказал он, — так что это неважно. Меня зовут Бруно, это ей ничего не скажет. Нет, я не из России, а из Польши, но знаю русский, как видите, неплохо. И ещё языков пятнадцать. При том, что я нередко угадываю будущее, я мог бы очень быстро стать миллионером, но... На мне тогда будет висеть столько всякой собственности... Нет, мне не хочется... Вы просто наберите номер, а дальше всё само собой произойдёт. Я должен выходить. Моё почтение, — сказал он, подбирая с пола свои кульки, и вышел на следующей остановке.

С тех пор я не встречал Бруно. При этом я не уверен, что с тех пор вообще бывал в метро. Мы часто потом гадали с Диной, откуда он взялся, или — где он взял её телефон? Предположения были разные, но ни одно из них не удалось подтвердить. Никто из её пациентов не знал никакого Бруно. Да и пациентов-то было раз, два и обчёлся. Дина терапевт и гомеопат, но тогда она ещё работала полуофициально, в чужом кабинете... В конце концов мы сошлись на том, что если и не все браки заключаются на небесах, то во всяком случае у нас это произошло именно там. Бруно был небожителем. Логичнее было бы встретить его в самолёте, или в небоскрёбе, хотя... Я ещё раньше понял, что весь этот город представляет собой транспонированную матрицу. Недаром же Стас (ещё один небожитель) после того, как тут побывал, всё время пытался описать метро. Крысы его не пугали... По его словам, они, выбегая из-под земли, быстро прикрепляют к голому хвостику полосу пушистого меха, и в парке их уже никто не боится... Но особенно Стасика завораживало то обстоятельство, что «буквы под землёй ездят на колёсиках, и что они свободны... Кто? Буквы! Они там никогда не слагаются в слова!» Маршруты в Нью-Йоркском метрополитене обозначены буквами. Take A-train, you know. Только и всего. Есть поезда «A», «В», «С», ну и так далее. Некоторые буквы, по-моему, отсутствуют, какие не помню, но есть ещё натуральные числа. «...а перед Центральным парком буква „В“ расщепляется на две одинаковые „В“, как элементарная частица, как будто натыкаясь на невидимое со стороны дерево...» Стас написал целый «Лирический комментарий к карте Нью-Йоркского метро», снабдив его, если я не ошибаюсь, эпиграфом из Вальтера Беньямина: «В городе надо уметь заблудиться». Вот в чём у него (Стаса я имею в виду) никогда не было недостатка, так это в «энергии заблуждения»... Что бы там ни вкладывал в эти слова Лев Николаевич.

Стас вызывал умиление у моих друзей и знакомых. Эти его маленькие сборнички, отпечатанные на бумаге, которая называлась «газетной», но так похожа была на туалетную, что... Впрочем, мы же помним, что было долгие годы туалетной бумагой... Он с важным видом вручал их моим друзьям, а я разводил руками за его спиной, а когда он отходил в сторону, говорил: «Чем бы дитя ни тешилось...» Друзья сочувственно кивали. Я помню, как он распорол пуховик (заблудился, пришлось перепрыгнуть через ограду), который я ему накануне подарил. Где-то по дороге домой с поэтической посиделки в Columbia University. Когда я на следующий день спускался в лифте, соседка, глядя на белые перья на полу, недоумённо промолвила: «What in the world was this? Homeless chicken, or something?»

Видно было, что Дина в глубине души не в восторге от того, что я, не успев вернуться, снова улетаю. Но поиски брата — это было что-то святое для неё (потому что у неё самой нет ни братьев, ни сестёр), и Дина не только не возражала, но наоборот, ругала меня за то, что я не полетел туда прямо из Амстердама. Наличие у меня пусть далёкого и странного (впрочем, Стас приезжал ко мне ещё до нашей свадьбы, поэтому масштабов его причуд Дина знать не могла), но всё-таки брата... Нельзя сказать, что мы часто о нём говорили, по-моему, всего несколько раз, но Дина всегда при этом так возбуждалась... В том смысле, что видно было, как ей это интересно и что она очень хочет сама его увидеть. Я никогда не рассказывал ей, как на самом деле выглядят наши со Стасом отношения, вообще не говорил никогда о нём так откровенно, как, например, на семинаре в Шевингене с Кевином О`Нейлом. Тут дело было не только в Стасике, был целый ряд вещей, которые мне бы и в голову не пришло обсуждать с Диной. Зачем? Всё это были фрагменты хаоса, лежавшего за порогом нашего дома. Стас был одним из них. По меньшей мере. Если только он не олицетворял для меня весь хаос.

Я был рад, что не полетел в Тель-Авив из Амстердама, эти почти праздные три дня в Нью-Йорке были какими-то необыкновенными. Путешествия, недолгие расставания ещё больше катализируют химические браки. Почему химические? Так просто, я сам не знаю иногда, что такое несу. Особенно когда чувствую себя счастливым человеком...

Дина проводила меня в аэропорт. Она вела машину. Я выпил за завтраком вина, чтобы в самолёте меня поскорее разморило. Мы обнялись, и она ещё раз повторила, что если бы не пациенты, она бы полетела со мной. После этого я пошёл проходить контроль. Я летел на Юг, поэтому весь мой багаж состоял из одной большой спортивной сумки. И не такой уже большой, во всяком случае, она прошла как ручная кладь. В самолёте я вздремнул, сразу после взлёта. Ненадолго, а потом, как я ни старался, мне это уже не удавалось. Сначала что-то с грохотом каталось по полу, и это вызывало у меня беспокойство. Мне казалось, что это если не гранаты, то какие-то важные для функционирования двигателя детали. Когда одна такая штука прикатилась мне под ноги, я поднял её и увидел, что это бутылка водки. Точнее, это была «горiлка медова з перцем». Это поразительное слово- или даже буквосочетание напомнило мне формулу, которая чуть не сделала Стаса математиком:

e = –1

— Взгляни, — сказал я ему, — две самые знаменитые трансцендентные константы, мнимая и реальная единицы, и всё это в одной формуле, и кроме этого там больше ничего нет!

Я помню, что даже у этого чайника от такой красоты перехватило дыхание... Но потом он снова задышал, тяжело задышал, и... Пошёл сдавать экзамены на какой-то дурацкий, совершенно вымороченный, библиотечно-библиографический факультет Института культуры. Есть, по крайней мере, был тогда в городе такой институт, и в нём такой факультет. Компания грузин, или грузинских евреев, кто их разберeт, выпив не одну бутылку, горланила песни, кроме того в самолёте было множество детей одного возраста, лет десяти-двенадцати, которые всё время что-то друг другу кричали и чем-то бросались. О сне теперь не могло быть и речи. Я пробовал читать книгу, которую подбросила мне в сумку Дина, но это тоже не получалось. То ли обстановка не располагала, то ли книга была не в моём вкусе. Она называлась «Нервные окончания», написала её некто Леся Палей.

Я закрыл книгу и положил её в сеточку на спинке переднего кресла. В которой и забыл её впоследствии. Я подумал, что лечу просто для очистки совести. Потому что если Стаса не нашла израильская полиция, то нечего и надеяться, что его найду я. Мама, возможно, верит, что между нами существует нематерьяльная связь, или что-то в этом роде, то есть полнейший бред, который здесь даже не рассматривается. Из Нью-Йорка я звонил тёте Эте. Я говорил с ней впервые в жизни. Она была сестрой моей бабушки, но из своего родного городка они разъехались в разные стороны. Этя жила в Польше.

Во время войны она была в России, она сама туда попросилась незадолго до немецкого нашествия. Её послали в Сибирь, но через несколько лет после окончания войны выпустили обратно в Польшу, и оттуда она вскоре после известных погромов уехала в Израиль. Это было всё, что я знал о тёте Эте.

Чтобы поцеловать её, мне пришлось нагнуться, с плеча у меня слетела сумка, тётя испуганно отшатнулась, но потом снова потянулась ко мне, встала на цыпочки, и я прикоснулся губами к её щёчке. За порогом аэропорта было темно, моросил дождь. Как-то трудно было поверить, что вокруг — Израиль. Ну да, у меня было некоторое сентиментальное чувство. К нам сразу же подъехало такси, водитель открыл дверцу, тётя глянула внутрь, вернулась ко мне, снова встала на цыпочки и сказала мне на ушко: «Нет, нет. С ним мы не поедем». Я перевёл её слова на язык жестов, таксист сердито захлопнул дверцу и уехал. Я спросил тётю: «Но почему?» «У него были плохие глаза, — сказала она, — да, да, не смейся, ты же ничего не знаешь. Здесь есть такие типусы...» Возле нас остановилось ещё одно такси. Тётя посмотрела на водителя и прошептала мне: «Нет, с ним мы тоже не поедем. Нет, нет». Я внимательно посмотрел на тётю. И увидел, что она вписана в светлый овал. Дождь не задевал её... Как будто одна из старых тонированных фотографий выпорхнула из маминого альбома и ожила на лету...

Тётя была чрезвычайно субтильна, но при этом не превратилась в комок, как это бывает с женщинами её возраста. Фигурка её была совершенно чёткой, белый костюмчик подчёркивал осиную талию. Я был уверен, что в следующее такси мы сядем. Но тётя посмотрела в глаза водителю и сказала: «Нет».

При всём моём уважении к тётиной природной интуиции, благодаря которой только она и выжила в мировую войну, каждый раз вовремя перемещаясь между двумя молохами, при всём моём уважении, я, промокнув до нитки... Хлынул какой-то тропический ливень. Я крепко держал тётину ручку, опасаясь, как бы поток воды не подхватил её и не унёс. Мы стояли уже по щиколотку в воде, но и следующего таксиста тётя отвергла. «Плохие глаза». «Вы не боитесь, что мы утонем? — воскликнул я, — вы посмотрите что делается!» «Нет, нет, ничего. Сейчас мы поедем». Только десятый водитель прошёл тётин face control. Вокруг нас бурлила вода, такси, на котором мы наконец уехали, было длинным мерседесом с четырьмя рядами сидений, который больше был похож не на машину, а на подводную лодку.

Но мне бы не хотелось иронизировать по поводу тетиных странностей. Тем более, что в их появлении, или, во всяком случае, обострении, не последнюю роль сыграло исчезновение моего брата. Я согласился бы сыграть роль Стаса, только чтобы успокоить тетю. Это представлялось невозможным, надо было действовать другими методами. И надо было убедить тетю, что я не могу всё время сидеть у неё в квартире. Этя боялась, что вместо того, чтобы найти Стаса, я потеряюсь сам. Выходили на улицу мы только вместе, под большим зонтом, единственное, на что она была согласна, это отпустить меня куда-нибудь со своим сыном. Но её сын, то есть мой очень дальний брат, всё время был занят. Я его так ни разу и не увидел.

Оказалось, что всю одежду Стаса тетя выбросила в первый же день. И выдала ему взамен часть гардероба своего покойного мужа. Размер подошёл. Остаток гардероба, получившийся после вычитания дяди и Стаса, я вежливо отверг. «Что, такой он был грязный?» — усмехнулся я. «Нет, ну что ты говоришь, — сказала тётя, — нет, нет. Чистюля, такой же, как ты. Я выбросила его одежду, потому что там был Чернобыль. Я слушала передачу...»

Таким образом я два дня провёл в тётиной квартире. Я не очень-то этому сопротивлялся. Всё время лил дождь, было довольно темно, это не располагало к путешествиям. Я отоспался, тётя вообще не будила меня, когда я вставал, тогда и вставал. Она готовила фаршированную рыбу и всё такое прочее. Довольно вкусно, хотя все это сильно отличалось от того, что готовила моя бабушка и другие родственники в Харькове. Что легко объяснимо: польский рецепт приготовления той же рыбы, к примеру, совсем другой. Поэтому у меня не было такого чувства, как будто моё путешествие происходит не в пространстве, а во времени. То ощущение, что мелькнуло в аэропорту. Оно больше не появлялось. Что делать, человек я вообще довольно бесчувственный. По телефону я объяснял маме, что нахожусь под домашним арестом, и это конечно сильно затрудняет поиски. Пока всё, что я нашёл, было распечаткой со звонками Стаса, полученной тётей вместе с телефонным счётом. Мы сели с ней за стол в гостиной, и я стал читать вслух номера телефонов. Если номер был тёте знаком, я его вычёркивал. Таких оказалось совсем немного. Оставшиеся номера я переписал себе в блокнот, а саму распечатку решил отнести в полицию. Возможно, полиции уже было известно, куда звонил Стас, но на всякий случай не мешало им дать эту информацию, кроме того, я всё равно собирался туда зайти.

Меня принял человек средних лет, в голубой форменной рубашке с бляхами. Пилотка, заправленная в погон. Лицо его изображало лень. Или тоску. Выслушав меня, он сказал, что его зовут Шломо и повторил на своём смешном английском всё то, что мне уже было известно. Последний раз Стаса видел мой родственник, почтенный человек, обладавший большими заслугами перед маленьким государством. «Вообще всё это довольно странно, — сказал Шломо, — у нас всё как на ладони. Я не могу себе представить, куда он мог деться». Дело, по его словам, осложнялось тем, что тётя спохватилась только через три дня. Она была уверена, что Стас живёт у дяди, и то, что он даже не позвонил, глубоко её обидело. Она позвонила сама, но только на третий день. «Конечно, в списке людей, с которыми контактировал Стас, есть люди и не такие почтенные, — сказал Шломо, — но все они видели Стаса до того, как он побывал у доктора Крайтмана». Я спросил, с кем, по его мнению, мне бы стоило поговорить в первую очередь. Следователь пробежал глазами список телефонов и сказал, что номеров несколько больше, чем людей, с которыми он общался. Он пообещал мне сегодня же восполнить этот пробел, а что касается меня, то тут он ничего не может сказать. «Говори с кем хочешь», — он пожал плечами и предложил мне сигарету. Я достал свои, мы закурили. «А со своим дядей, я имею в виду доктора Крайтмана, ты уже говорил?» — спросил он. «Нет, — сказал я, — я и не думал к нему заходить. Это дальний родственник...» «А напрасно, — сказал Шломо, — нет, упаси бог, к исчезновению он не может иметь никакого отношения. Но тебе, — он указал пальцем, — тебе не мешает с ним поговорить. Во-первых, он очень стар. И он мог не всё мне сказать, мог забыть. Во-вторых, брат братом, но тебе и самому не мешает познакомиться с таким дядей. Он богат. Стасу он подарил большую сумму денег. Может быть, подарит и тебе? А ты мне тогда „поставишь бутылку“, да, так говорят по-русски?» Я спросил, сколько именно дядя подарил моему брату, но следователь сказал, что этого не знает. Доктор Крайтман не смог вспомнить. Я поблагодарил Шломо за содержательную беседу, встал со стула. «Скажи, — неожиданно вымолвил он, — ты необрезанный?» «Нет, — сказал я, — а что?» «Да нет, ничего, — сказал он, — просто я вдруг подумал, что никогда не видел необрезанный...» «Не может быть, — сказал я, — на такой работе?» «Ну при чём тут работа?» «Ну я думал, тебе многое приходится видеть. Трупы...» «Тоже все были обрезанные... А твой брат был обрезанный?» «Послушай, это уже выходит за рамки, — сказал я, — тебе не кажется?» Он махнул рукой и сказал, что я его не понял. «Возможно», — сказал я. Напоследок он записал номер моего мобильного телефона, мы пожали друг другу руки, и я покинул кабинет, оставив его хозяина в том же самом состоянии. Лени, тоски. Может быть, даже задумчивости.

Потом я говорил по телефону с Диной. Я сказал ей, что страна мне нравится, что ничего нового про Стаса я пока не узнал, что я уже скучаю и т.п. В Нью-Йорке, по её словам, шёл снег с дождём. Повесив трубку, я вспомнил, что вокруг — земля, текущая молоком и мёдом. Я сел за столик уличного кафе и попросил мне их принести. Официантка принесла стакан холодного молока, я спросил, а где мёд? Она растерянно улыбнулась. Рассмеялась и сказала, что теперь поняла. Но мёда у них нет. Я понял, что она отнесла «honey» в свой адрес. Я спросил её, как это будет на иврите. «Мотек» — сказала она и, улыбнувшись, устремилась к другому столику. Я вспомнил о разговоре с тётей, который произошёл во время моего «домашнего ареста». Тётя высказала предположение, что виновна в исчезновении Стаса женщина. «Он влюбился! — воодушевлённо воскликнула тётя Этя, — и они решили вместе скрыться. Не знаю, куда. Ну почему ты так смотришь? Ты не веришь, что человек может так влюбиться? Стас может. А ты — нет, поэтому ты и не веришь». Я сказал, что не верю потому, что Стас не оставил никаких следов в книгах записей пассажиров самолётов. «Разные бывают обстоятельства», — пробормотала тётя. Глядя на посетителей кафе, я думал о том, какие это могут быть обстоятельства. И могу ли я на самом деле влюбиться? Официантка перелетала от одного цветка-навеса к другому, как пчёлка, стряхивая пыльцу с очередной своей сигареты. Я бы на самом деле был не прочь... Но влюбиться?

Я сказал «Здравствуйте, дядя Дан», несильно пожал руку и подумал, что получилось странное словосочетание. Дано..., найти... Как в школьном задачнике. Лицо его было пятнистым, тяжёлые роговые очки сползали с носа, как они не падали, было загадкой. По-русски дядя говорил с сильным акцентом, но свободно, в том смысле, что речь его была затруднена не только на русском. Когда он говорил по мобильному телефону на иврите, он точно так же тяжело подбирал слова. Дело тут было не в языке, а в возрасте. Возраст у дяди был вполне библейский. С моря дул ветер, стало не то чтобы прохладно... Но плавать мне уже не хотелось. Дядя вообще не собирался совершать омовения, во всяком случае, он не захватил с собой купальных принадлежностей. Мы немного посидели на набережной, глядя на мальчишек, бегущих к морю с досками для серфинга. Стоя на ногах, никто из них не катался, они просто заходили подальше в море (благо везде здесь у берега мелко, можно далеко зайти и будет по пояс), ложились на доску грудью, и тогда их стремительно несло к берегу. Наперегонки с «барашками», похожими на древесную стружку... Не так чтоб очень похожими... Но по крайней мере, так писал Стас. Тогда мне показалось, что это чересчур «кучеряво», да и непохоже, но сейчас, когда мальчишки на самом деле как бы строгали море... Нет, всё равно непохоже, — подумал я, — впрочем, что я понимаю во всех этих «море смеялось» и «приедается всё...» Во всяком случае, море располагает к игре словами... Сами «барашки»... а чего стоят английские прозвища волн, например «skipper daughters», «дочки шкипера»... Я спросил дядю, писал ли он когда-либо стихи. «Да, — сказал он, — и сейчас иногда пишу. Но они на иврите, а ты ведь не знаешь иврит?» Мы пошли в сторону дядиного дома на улице Дизенгоф. «Я слышал, что вы приехали сюда в 27-м году?» — сказал я. «В 24-м», — уточнил дядя Дан, при этом он остановился и провёл в воздухе черту. «Вот здесь тогда был песок. Но ты всё это уже слышал. „Превратили пустыню в цветущий сад“ et сetera. В общем, я приложил к этому руку. Как это по-русски? Я не помню». «Озеленение?» — предположил я. «Ну да. В этом смысле... А так — из сионизма на практике ты видишь, что получилось. Как из любой идеи. Идеи хороши на бумаге». Я не стал ничего отвечать на эти его слова. Они предназначались для местного употребления, а я был гостем. То, что меня окружало, мне нравилось. Но это ведь был взгляд туриста. И потом, у меня не было никогда никаких идей. А у дяди были, по крайней мере, у его родителей, когда они приплыли сюда... Когда мы вошли в подъезд, дядя сказал: «Минутку, я посмотрю почту». Открыл свой ящик и достал жёлтый конверт. В лифте он разорвал его и извлёк несколько соединённых скрепками страниц. Посмотрел и перевернул их ко мне. Я увидел рисунок какого-то растения. «Ты конечно знаешь, как оно называется», — сказал дядя. «Нет, — сказал я, — растений, которые я знаю по имени, катастрофически мало. Не больше десяти. Как будто память моя состоит в основном из пустыни. И я никак не могу из неё выйти». Он слабо улыбнулся. «Но это могло бы войти в десятку, — сказал он, — dionea muscipula, по-русски — венерина мухоловка. Семейство росянковых. Растёт, в основном, в болотах Флориды. Прикосновение к ней вызывает раздражение шести чувствительных волосков. Происходит складывание листа, и неудачливое насекомое...» Дядя раскрыл передо мной ладонь. И сомкнул кулак. «А почему вам это прислали?» «Из университета, они всё ещё помнят обо мне, шлют свои статьи, зовут на семинары. Но мне что-то всё это не кажется интересным», — говоря это, дядя просматривал текст, следовавший за рисунком. Мы вошли в квартиру. Гостиная была многоугольной формы, стеллажи с книгами, среди которых мне бросились в глаза тома старой «Британники». В одном углу стоял аквариум без воды, с голым каменным ландшафтом. На стенах в рамочках висела целая серия рисунков, на которых были изображены цветы с явными антропоморфными чертами. Их я где-то уже видел... «The Wall», фильм Алана Паркера. Но странно, — подумал я, — откуда они здесь?.. В фильме они были рисованными вставками, и теперь на стене дядиной гостиной создавали ощущение наложения миров... ещё они напомнили мне аппликации, которые мы делали в младших классах к 8-му марта... И это растение в конверте... Я вспомнил, что когда дядя спросил меня в лифте, у меня в голове мелькнуло слово «ризома».

Стас назвал меня как-то «ризомером», а когда я спросил, что это такое, он ответил: «Это — кентавр, составленный из резонера и холстомера». А вы как думали, Стас у нас был начитанный мальчик... Кентавры, оксюмороны, это была его стихия... При этом мальчик всегда был не прочь поиграть с трансформерами... А я не знал, как выглядит ризома, и теперь, когда я разглядывал листок с венериной мухоловкой, который дядя положил на журнальный столик, у меня появилось подозрение... Совершенно беспочвенное, разумеется, ведь ризома, если не ошибаюсь — это род корня... А не корень рода? Или может быть корнеплод? Я предупреждал дядю, что не силён в ботанике.

Дядя сказал, что у него неважное настроение, потому что накануне он побывал на похоронах своего старого друга. «Он умер на ходу... Так вот шёл, и пошёл и пошёл...» — дядина рука сделала несколько волнообразных движений. Мне хотелось его утешить. Ничего лучшего, чем несколько строк всё той же поэзии, мне не пришло в голову. Но мои цитаты дядю не интересовали. Он отмахивался от них, как от мухи. «Ни тьмы, ни смерти нет...» — начал было я. «Ну да, ну да-а-а-а», — сказал дядя Дан тоном, не оставлявшим никаких сомнений в том, что следует перейти к другой теме. Я спросил его, о чём они говорили со Стасом. «Мы долго говорили, — сказал он, — я рассказывал о наших предках, рисовал генеалогическое дерево... Ещё я помню, что дал Стасу свои стихи. Я не знаю, зачем. Они на иврите. Он не знает иврит. Но взял. Сказал, что, может быть, переведёт. Не зная языка? — я спросил. Он сказал, что у него есть друзья, которые сделают подстрочник. Так вот мы говорили, обо всём понемногу. Вторая мировая война, наша дивизия в составе Британской армии. Я занимался стереометрической съёмкой местности. Тогда это было новшеством... Я сейчас не настроен всё это вспоминать. Тем более, вот только что рассказывал твоему брату. Прошу прощения, но я хочу лечь отдохнуть. Если у тебя будут ещё вопросы, или ты просто захочешь зайти — милости прошу». Я встал. «Погоди, — сказал дядя, — так нехорошо. Надо же тебе что-нибудь подарить». Он подошёл к журнальному столику, потом к шкафу, взгляд его рассеянно блуждал по комнате. Он как-то вдруг переменился, сразу стало видно, какой это глубокий старик. «Вот, — сказал дядя Дан, — возьми на память». И дал мне пробку от бутылки. Деревянную затычку в форме белки, грызущей орех.

Было душно, я брёл наугад по южному мегаполису, устало удивляясь его размерам, его жизненному ритму. Я не ожидал это увидеть в государстве, которое заочно представлялось мне игрушечным. На деле всё выглядело довольно-таки убедительно. Как говорит один мой коллега: «Если это была галлюцинация, то очень хорошо наведенная». Всюду были пальмы и ещё какие-то растения, будившие во мне неясные воспоминания то ли о Флориде, то ли об Адлере и Хосте... А может быть, я шёл по изнанке дядиной ботанической души... Мне захотелось выпить, несмотря на жару, я примостился на стульчике к столику в открытом кафе и заказал себе виски on rocks. Рядом сидели панки. В здании на втором этаже был магазин CD, на улице было хорошо слышно, что там крутится. Песни сменялись, не успевая доиграть до конца. Играло что-то бессловесное, в духе deep-housе, а потом я услышал голос, который пел:

...lost, invisible here

Tel-Aviv and Agadir...

...tell me why you are here

I came to disappear...

Я хотел было встать и подняться на второй этаж. Убедиться, что там магазин, а не студия с караоке. Но кто-то поставил следующую песню, и я её узнал, а заодно и этот голос. Это был Майк Стайп из R.E.M. Ну да, рефлективные движения яблок... Воздух был по-прежнему жаркий, темнота не несла с собой ни капли прохлады. Я допил виски и вертел в руке пустой стакан, думая, заказать ли что-то ещё. И вдруг увидел лицо одной своей старой знакомой. Я не очень удивился её появлению, во-первых, потому что был ещё в таком, как бы это сказать... А-а-а — махнём рукой — лучше не говорить. Да и ничего такого... Во-вторых, я был уверен, что обязательно кого-нибудь встречу в Израиле прямо на улице. Было бы странно никого не встретить. Когда она села за мой столик, я увидел, что её лицо составлено как бы из отдельных элементов. Вроде бы, тех же, что и раньше, и границ не было видно, во всяком случае, в сумерках... И всё же лицо производило сложное впечатление.

Я сказал: «Ты совсем не изменилась». Видимо это прозвучало неубедительно.

— Постарела, — вздохнула она.

— Марина, это тебе только так кажется, это...

— Ну какая я Марина?

— Прости. Но ты не изменилась, это правда.

— Ты тоже. Но у тебя склероз!

— Нет, в этом смысле я не меняюсь, склероз у меня с детства.

— Так-таки с детства...

— Да-да! Знаешь, как я в детском саду искал носок? Ищу-ищу, и не могу найти. И всё, и хоть ты тресни. А потом оказалось, что я надел два носка на одну ногу.

— Вообще-то это наглость — сравнивать ситуацию, когда ты назвал одну женщину именем другой, с ситуацией, когда ты надел два носка на одну ногу.

— Согласен, — сказал я, — Тамара? Ну, конечно — Тамара!

— Ты прощён. Ты давно приехал? Насовсем?

Я рассказал ей про Стаса. Она не знала, что у меня был брат.

— Послушай, а ты не шутишь? — спросила она, — я бы такое запомнила, близнец... — она как-то странно смотрела на меня своими большими каштановыми глазами, — мне, по правде говоря, уже надо бежать, — сказала она, — дай мне свой телефон, я хочу узнать, найдёшь ли ты его. Я написал на обратной стороне своей визитки тётин телефон и дал визитку Тамаре. Прежде, чем уйти, она вопросительно глянула на меня... Но может мне показалось. Я нашёл у себя в кармане подаренную дядей пробку и сунул её в рот наподобие соски.

Я не сразу вспомнил её имя, она вообще не вспомнила, что у меня был брат... Так и поговорили. Но у меня есть брат, чёрт возьми. Нас всегда было двое. Зачем она это сказала? Не знаешь, так молчи. И так ведь отсутствие человека, который с детства напоминал мне о множественности, создавало в тот вечер некое дребезжание бытия... Один рождает два, два рождает три, а три рождает всё многообразие вещей, — кажется, так говорил один китаец. Теперь в этой цепочке зиял пробел, всё запросто могло рассыпаться... Да нет, — говорил я себе, — это просто здешний воздух, этот тёмный зной... И потом — я ведь давно уже обходился без напоминаний. Ещё до отъезда в Штаты я не так часто видел Стасика. На самом деле всё реже и реже. Так что если я днём немного перегрелся на солнце, не надо во всём винить его отсутствие... Вообще откуда она взялась? Тамара? Напрягая память, я вижу её на матрасе, расстеленном на полу в пустой квартире... Неплохая фигура... Единственная лампа, вообще-то настольная, тоже стояла на полу...

Во рту у меня была пробка от бутылки, или уже сигарета, было темно, официанты (служители ночи) гонялись за остатками красок и растворяли их в чёрном цвете... И это тоже была всплывшая в памяти цитата. Мог он здесь остаться? — думал я, — инкогнито? Да нет, вопрос: в принципе мог он захотеть этого? Официанты рассчитывали посетителей, те поднимались и уходили, но красок на самом деле не становилось меньше, потому что всюду горела реклама. Она и определяла палитру ночи, а вовсе не светлая одежда или волосы посетителей. Крымские наработки Стасика здесь бы не пригодились. Надо полагать. Впрочем, что я об этом знаю, — думал я, — it`s not my cup of tea. But I need one, another one, really. Мне немного нездоровилось — акклиматизация, небольшой тепловой удар... Когда чай принесли, недомогание уже почти прошло, я курил и рассеянно смотрел на тёмно-янтарный стакан, в котором плавали какие-то водоросли... Наверно, я заказал чай с мелиссой...

Следующие три дня я провёл во встречах с «олим хадашим» (новыми репатриантами) из телефонного списка. Всюду мне наливали красное кармелевское вино... Или правильно «кармельское»? По мне, оно было карамельным, я давно уже не пил сладких вин. Мне трудно было представить, что может быть общего у этих радушных симпатичных людей с моим угрюмым братцем. Впрочем, все они говорили, что Стас, побывав у них один раз, больше не звонил. В двух местах меня после третьей рюмки упорно называли «Стасом», я не поправлял их, какое это в данном случае могло иметь значение? Ничего нового никто из них всё равно не имел мне сообщить. В одном доме хозяин был не так радушен, по намёкам, которые его жена успела сделать, пока он ходил на кухню, я понял, что у Стаса с ней когда-то что-то было...

Заиграл телефон, мама грустно спросила: «Ну что?» Я рассказал ей про работу с телефонным списком. Мама сказала, что Этя жалуется на мою невнимательность. Я был удивлён, я думал, что у нас с тётей установились прекрасные отношения. «Она ничего не говорила, но я по её тону что-то заподозрила, стала задавать ей вопросы...» Поговорив с мамой, я позвонил тёте и пригласил её есть мороженое.

Мы встретились в городе, нашли свободный столик в открытом кафе. Пока не подошла официантка, тётя два раза пересаживалась с одного стульчика на другой. Потом она встала и попросила меня так подвинуть стульчик, чтобы она сидела в тени. На ней была белая шляпка с розочкой, вообще в тёте было что-то непоправимо грациозное. Я действительно испытывал огромную симпатию к ней, только я не говорил всё это словами, я не умею говорить такие сентиментальные вещи.

— Сегодня злое солнце, — сказала тётя, — оно иногда прямо светит, сквозь всё... Не смотри на меня так, не надо. Я знаю, что ты думаешь, что я ненормальная.

— Да нет же, — сказал я, — с чего мне так думать? Вы имеете в виду озонные дыры, это же всем известно. Правда, я не слышал, чтобы сейчас над Ближним Востоком, но вполне может быть...

— Посмотри, пожалуйста, что там, — сказала тётя, — я отсюда не вижу. Вон там.

Я обернулся и увидел, что поток людей на улице остановлен, разбит на две части, с двух сторон выставлено оцепление, по образовавшейся благодаря действиям военных площадке ходит высокий человек в футуристическом костюме. Официантка принесла нам мороженое и сказала какую-то фразу. Тётя побледнела.

— Тода раба, — сказал она официантке, а потом мне по-русски, — мы уходим. Подозрение на бомбу.

— Зачем уходить? — сказал я, — смотрите, никто никуда не бежит.

— Я беспокоюсь не о себе, — сказала тётя, — а о Кларе. У неё только что пропал один сын.

— Это достаточно далеко, взрыв не может быть такой силы.

— Это тебе только так кажется.

Я ковырял ложечкой мороженое и смотрел на человека в скафандре. Его движения были медленными и малопонятными для меня. Как будто он делал какую-то китайскую разминку. Раз-минку...

— Это робот, — сказала тётя.

— Что вы говорите, какой же это робот?

— В таких случаях всегда вызывают робота.

— Да нет же, робот совсем другой. На колёсиках. Или на гусеницах...

— Это новая конструкция.

— Тётя, ну что вы говорите, какая такая новая конструкция!

— Я знаю, что говорю.

Зелёная фигура движется, как при замедленной съёмке. Похоже на компьютерную игру, в которую играют одновременно сотни людей. Мои свободные ассоциации не так уж свободны. Они не очень-то отличаются от тётиных фантазий. Остранение? Ну да, а с другой стороны, кажется, что это человек, надевший data-helmet, data-gloves, и реальность вокруг него виртуальная. Включая всех нас. Как герой «Матрицы», он единственный движется в трёхмерном стоп-кадре. В New York Times я накануне прочёл, что Жан Бодрийяр, выступая в Германии на форуме, созванном под эгидой «Сименса», сказал, что система теперь обязательно обратится против себя самой. Поэтому новые удары просто неизбежны. И что отсюда следует? — думал я. Человек (по-моему, тётя уже тоже поняла, что это человек) в скафандре делает руками жест, означающий «отбой», поток людей на улице снова приходит в движение...

Солин встретил меня на террасе возле своего офиса. Он мало изменился, рыжий, косматый, похожий на мультипликационного льва. Только на макушке теперь у него вязаная кипа. Его контора расположена на первом этаже, от зелёной лужайки Солин отделён стеклянной дверью. Оказалось, что он ничего не знал об исчезновении Стасика. Полиция с ним не разговаривала.

— Как ты меня нашёл? — спросил он. Я рассказал про список телефонов. Солин попросил показать ему этот список. Взяв у меня лист, он погрузился в его изучение, как будто это был какой-то тайный шифр. Ещё в студенческие годы было известно, что Солин немного обуян «демоном всеведения» (по-моему, этот термин нам тогда подсказал Арнольд Тойнби). Теперь я имел случай убедиться, что демон Солина не покинул: изучив список, он стал, что называется, мыслью растекашися, совсем как в старые добрые времена у него на кухне. При этом после долгого перерыва в общении мне временами было нелегко ухватить солинскую мысль. Я ещё не потерял нить, пока он увязывал способ управления базами данных «Список» с «датишниками», которые дали ему заказ в рамках проекта новых исследований Торы... Всё последующее я прослушал, задумавшись о своём.

— А что это за метод «Список»? — проснулся я вдруг.

— Ты не знаешь? Это же азы.

— Я до сих пор старался держаться подальше как от программирования, так и от каббалистики.

— Да? И как тебе это удавалось? Я имею в виду программирование. В наше-то время...

— Я работаю актуарием.

— А как же наука?

— А в свободное от работы время.

— Понятно. «И немножко шью», — это называется. Стало быть, ты страховой агент?

— Не совсем.

— Бесстрашный?

— Ну это преувеличение. Математик в страховой компании, я занимаюсь...

— Да знаю, знаю я, кто такие актуарии. Мне нравятся анекдоты про них, недавно получил целый ворох по e-mail.

— Ну вот, теперь будешь знать ещё один.

— А в чём соль?

— Ну, скажем, актуарий пытается застраховать своего брата задним числом.

— Кстати, неплохая идея.

— Так что это за метод, о котором ты говорил?

— А, ерунда. Мне просто пришло в голову в связи с твоими номерами... Там сочетание некоторых чисел мне напомнило кое-что, неважно... А метод прост — при организации базы с помощью «Списка» каждый элемент содержит адрес последующего, но не того, что стоит за ним в базе, а в каком-то другом смысле, например, по модулю, если элементы надо расположить в порядке возрастания, или убывания...

Рядом с солинским компьютером, кроме Торы, лежало несколько книг, по виду художественных, в основном на иврите. Плюс «Листья травы» на английском, «Госпожа Бовари» на французском... Солин ко всему был полиглотом, ещё в университете. Начал он, кажется, с польского, потом был немецкий... Я взял одну книгу, пролистал, взял другую. Солин сказал, что они служат для сравнительного анализа частоты повторений.

— Хочешь ещё кофе? — спросил он.

— Нет, спасибо. О чём Стас с тобой говорил? Он не показался тебе странным? Ты видел его за два дня до того, как он пропал.

— Странным? Я бы не сказал. То есть, не более, чем. Единственное, что меня удивило, это полное отсутствие эмоций. Мы не виделись десять лет, и вот он приходит, и так: «Приветик», как будто вчера мы с ним целый вечер сидели на кухне. Но ты и сам какой-то... Два сапога пара. Впрочем, я понимаю, что ты из-за него... Может, зайдёшь вечерком, и Витка будет рада...

После десерта из фруктов со взбитыми сливками Солин предложил пройтись на пляж. Поплавать в ночном море. Хорошо снимает усталость после работы. Вита осталась дома укладывать детей, мы набросили на плечи махровые полотенца, вышли на улицу.

— По дороге посмотрим машины. Если ты не возражаешь, — сказал Солин. Я кивнул, и мы пошли по дороге, заставленной машинами. Примерно каждая пятая продавалась, мы с Солиным останавливались и читали объявление, приклеенное к стеклу. В конце концов мне это надоело. Солин списал данные видавшей виды «альфа-ромео», положил блокнот в накладной карман своих огромных шорт и сказал:

— Экий ты нетерпеливый. Я уже вторую неделю ищу. И не ропщу, это же важное дело...

Моря не было видно, фонари освещали только песок. Тусклый жёлтый свет, маленькие барханы...

— У меня дежа вю, — сказал я, протирая глаза.

— Ну правильно, — улыбнулся Солин, — потому что ты еврей.

— Нет, — сказал я, — тут что-то другое. К тому же я недавно читал, что восточноевропейские евреи — потомки не семитов, а хазар.

— Это враньё, — сказал Солин, — но если ты не веришь, что ты здесь был, тогда дежа вю означает не что иное, как переполнение оперативной памяти.

— Да ну тебя к чёрту, Солин. Я — человек.

— Ну и что? Если мы исследуем Божественное сознание с помощью машины, неужели ты думаешь, что человеческое не поддаётся?

— Не поддаётся, — сказал я, разоблачаясь, — такова моя вера. Хотя, я конечно не силён в новейшей цифровой теологии, прости.

— А в ихтиологии? — сказал Солин и с шумом забежал в ночное море.

— Кого их? — крикнул я, но он уже был под водой и меня не услышал.

Когда мы пришли, Вита спала, мне было постелено на канапе в комнатке, служившей Солину кабинетом. Книги были не только здесь, но в других помещениях они перемежались с посудой, да и полки не покрывали все стены, в двух местах в коридоре они превращались в лесенки шведских стенок. Здесь же кроме книг ничего не было, книги занимали все стены от пола до потолка. Даже окна в этой комнате не было. Или оно было заставлено книгами?

— Слушай, у тебя есть Бодрийяр? — спросил я.

Солин сразу не ответил, из чего можно было сделать вывод, что Бодрийяра у Солина нет. Но он не мог так просто признать наличие таких дыр в своей библиотеке.

— Зачем тебе Бодрийяр? — спросил он.

— Я в газете читал о его недавнем выступлении, что-то о системе, которая сейчас обратится против себя...

— Вот прямо сейчас? Он это ещё тридцать лет назад твердил, — сказал Солин, — причём же тут газета?

— Не знаю, там это выдают за его последнее выступление. В общем, я хотел полистать перед сном. Стасик, кстати, его любит, ты знаешь?

— Я тем более не понимаю, на кой чёрт Бодрийяр Стасику. Все эти симулякры. Слово-то какое. Тьфу.

— Ну правильно — это помогало Стасику симулировать мышление.

Солин усмехнулся. Он курил голландский табак «black captain». Пахло аппетитно, я попросил у него трубку. У него была целая коллекция трубок, я тоже ему когда-то дарил на день рожденья...

— Так у тебя нет Бодийяра, — сказал я.

— Что мне делать, — буркнул Солин, — чубук тебе набивать или Бодрийяра тебе искать?

— Сначала трубку.

— Стасику зачем он нужен, ты объяснил. Ну а тебе?

— Я же говорю, какие-то новые у него мысли. Как-то всё это кажется связанным с актуальной геополитикой...

— Актуальной? Брось. Актуарий ты наш. Какие там мысли. Тем более новые... Нет у него никаких новых мыслей, поэтому он и занялся фотографией. А когда надо что-то сказать на своём вернисаже, или ещё где-то, он повторяет то же, что и тридцать лет назад.

— Так бы и сказал, что у тебя его нет.

— Ты же не читаешь на французском, и что бы тебе дало, если бы у меня он был? Не думаешь же ты, что я бы стал читать его в переводе? Но погоди, я найду философский словарь, может это тебя удовлетворит. Словарю, заметь, двадцать лет. Ага, вот он, Бодрийярчик. Читаем. Та-та-та, вот... Нет, немного перед этим:

Три типа дискурсов (экономический, психоаналитический и лингвистический) пытаются замаскировать амбивалентность жизни и смерти, противопоставляя производство «отдариванию», желание — «инстинкту смерти», смысл — «анаграммам». Бодрийяр делает ставку на обратимость дара в отдаривание, обмена в жертву, времени в цикл, производства в разрушение, жизни в смерть и всякого лингвистического значения в «анаграмму». С его точки зрения, во всех сферах обратимость (циклическое обращение, аннулирование) есть одна всеобъемлющая форма. Она кладёт конец линейности времени, языку, экономическому обмену, накоплению и власти. Бодрийяр выделяет три стадии социальной истории вытеснения смерти, три строя «симуляции» (так называемые «симулякры» трёх порядков), параллельные видоизменениям закона стоимости: подделка социального с её метафизикой бытия и видимости (от Ренессанса до промышленной революции); производство социального с его диалектикой энергии (труда) и законов природы (промышленная эпоха); симуляция социального с её кибернетикой неопределённости и кода. На этой последней стадии, как считает Бодрийяр, становится возможным подрыв системы...

— Ну вот, — Солин оторвался от словаря, — могу себе представить, что бы было, если бы всё это осуществилось.

— А что?

— Всё превратилось бы в сплошную манную кашу. Остывшую, и с такими комками, брррр... Но по сути то же, что в газете, нет? Тут ещё немного текста, почитаешь перед сном. В общем, он теперь фотограф. А это в моём понимании абсолютный нуль. Клац, клац. Тик абсолюта.

— Что-что? — удивился я.

— Неважно, — махнул рукой Солин, — хватит об этом... Скажи мне другое. Тебе не приходило в голову, что Стас мог уплыть?

— Как уплыть?

— Уплыть на корабле, на пароме, прямо из Хайфы. Полиция проверяла эту версию? Хотя я бы на твоём месте сам проверил, понимаешь, полиция вряд ли так уж серьёзно будет заниматься исчезновением какого-то негражданина, у неё хватает сейчас других дел. Ты вообще ходил в полицию?

— Конечно.

— Ну и что, они нормально с тобой говорили? Не сказали что-то вроде... «А был ли мальчик?»

— Нет, следователь говорил со мной нормально. Вполне вменяемо. Я спрошу, хотя я уверен, что он проверял списки не только пассажиров самолётов, но и кораблей.

— И всё же, и всё же... Всё надо проверить. Ты говоришь, что дядя дал ему большую сумму денег, ты даже не знаешь, какую. Он мог... Он мог, скажем, очень быстро принять гражданство, изменить фамилию, имя и улететь в качестве какого-нибудь Хаима Зева Това в новую страну и с новым паспортом.

— Зачем?

— Мало ли зачем. Может быть, женщина...

— Ну да, это я уже слышал.

— Или роман решил написать в полной тишине. Мы можем только строить гипотезы. При этом он может быть и в Израиле, только фамилия другая. Советую тебе поработать в этих направлениях.

На следующий день я позвонил следователю и задал ему вопросы, которые накануне возникли у Солина. Возможность принятия гражданства и смены фамилии Шломо не то чтобы исключил, просто всё это уже было проверено. Что касается парома... «Там такой балаган, — сказал Шломо, — может, и уплыл. Хотя у него ведь не было визы, ни кипрской, ни греческой, никакой. Может, так и плавает, туда, сюда, и никуда не пристаёт? Ну ладно, шучу. Если хочешь, я позвоню в порт, только ты сам будешь искать его в списках, ладно?» «Ладно», — сказал я. «Тут вот ещё что, — сказал Шломо, — я звонил в Иерусалим. По телефону, который был в твоей распечатке. Там у Стаса оказались друзья, с которыми неплохо бы тебе поговорить. Стас с ними познакомился уже здесь. Я примерно представляю себе эту публику. У меня почему-то такое чувство, что они что-то знают. Может быть, то, что они знают, и не имеет к твоему брату прямого отношения, но всё же... В общем, я бы пошарил в этом тумане, если бы у меня время было». Он продиктовал мне телефон, я позвонил, мне ответил мужской голос. Я попросил говорить по-английски. Мне сказали, что меня могут принять только через три дня, я их чудом застал дома, они прямо сейчас уезжают с палатками на Кинерет.

Я поехал в Хайфу, посетил порт, выслушал от служащих заверения в том, что того, чего не может быть, не может быть никогда. Всё же я уговорил их сделать ещё несколько запросов базы данных. Результат легко было предугадать. После этого я заехал к своим старым друзьям, проживавшим как раз в Хайфе, по правде говоря, это уже было вне всякой связи с моими поисками.

Тем более странно было узнать, что Стасик у них побывал. К тому же он забыл у них свою тетрадь! Страницы были испещрены знакомыми мне каракулями... Как это было и раньше, тут и там появлялась чайка, или женский лобок, их никогда нельзя было отличить в его тетрадях...

«...глотнув в Бен-Гурионе кипячёного воздуха, я почувствовал, что болото, в котором я зимой утонул, осушили, по привычке я ещё то и дело покашливал, каждый раз ожидая, что рот заполнит зелёный сгусток, и придётся его везти до следующей остановки, и можно будет выплюнуть только при выходе из метро, но ничего этого не было, при том, что город, окружавший меня, был плотным, я и сам не вызывал у себя сомнений, хотя только что, перед посадкой, мне показалось, что самолёт пройдёт сквозь эту землю, как перед этим сквозь слой облаков, а в феврале врач районной поликлиники, посмотрев флюорограмму, отправил меня в тубдиспансер, мне там сделали повторный снимок, и тамошний врач диагноз опроверг, а когда я спросил, что было на прошлом снимке, он сказал: „Ничего. Просто наложение теней“, и я повторял эти слова вслух по дороге домой, отбрасывая сразу две или три тени, которые удлинялись, потом укорачивались, исчезали, и снова росли, от фонаря к фонарю, будто передавались по проводам, а я был наложением, шёл по проволоке, как телеграмма, как дама, адама анаграмма, наложенным платежом, а потом этот чай со зверобоем, чёрный старик в Тель-Авиве, который сказал, что это строят не метро, а тоннель для тех, кто лёг в чужую землю, когда придёт Мошиах, им придётся катиться под землёй, ещё до этого тётя, похожая на солнечный зайчик...»

Дальше было тщательно заштриховано. Я засиделся у Голобородских, они уговорили меня остаться. Инна прекрасно выглядела, в сущности, она совсем не изменилась... Если бы я увидел её впервые, я бы подумал, что это у неё силикон, потому что грудь выглядит фантастически. Кажется, что натуральная такой не бывает... Но я-то знал, что грудь у неё была в точности такой же, когда нам ещё было по пятнадцать лет... Я вспоминал, как на первом курсе Миша, прежде, чем пригласил её на свидание, позвонил мне и спросил разрешения. Я удивился, у меня с Инной ничего не было. «А мне сказали, что вы были чуть ли не женаты», — сказал Миша. Я рассмеялся и объяснил ему, что это полный бред, просто наш учитель математики «переженил» нас всех в восьмом классе, это у него шутки были такие.

— Да, это приятные воспоминания, — сказал Миша, — ну признайся, что ты немного жалеешь.

— Я счастливо женат, — сказал я, — но жалею, конечно. Можно было на правах одноклассника воспользоваться правом первой ночи...

— Ну это ты брось! — погрозил пальцем Миша, — что мы с ним за эти наглые слова сделаем, Ин? Мы положим его спать в гостиной, а не в комнате для гостей.

— А это у вас не одно и тоже?

— Нет. Стасик тоже спал в гостиной. Вот гляди, что тут происходило, целая битва.

Миша подвёл меня к белой стене и указал на пятнышки. Это были раздавленные комары.

— Стасик признался, что почти не спал, — сказал Миша с трагической интонацией, — насекомые не давали. Он вставал, ходил по комнате и бил их ботинком. Попутно он разбил Инкину любимую вазу, ну да бог с ней, бедный Стасик, представляешь, так и не смог уснуть. Комары мало того, что пили кровь, они же так жужжат над ухом... А мы с Инкой спим и ничего не замечаем... Я даже думал, что у Стасика глюки, но потом, когда он ушёл, я заметил, что все стены... просто хоть побелку снова делай...

— И ты поэтому уговорил меня остаться? — спросил я.

— Да нет, ну что ты. Разве же я садист. У нас теперь есть средство. Смотри, ты будешь защищён, ты будешь спать как убитый.

— Что за средство?

— Таблетка!

— Ты решил посадить меня на «колёса»?

— Размечтался. Нет, таблетка вставляется в этот прибор. А прибор в розетку. Вот так. И никакой комар сюда не сунется. Мы проверяли. Комар носа не подточит!

— Но вы и так их не замечали... Ладно, я не такой тепличный юноша, как Стасик.

— Я не хочу средь юношей тепличных... — начал было Голобородский и задумался.

— А давай мы ещё выпьем? — сказал он. — Когда ещё увидимся...

— Вы вечно пикировались со Стасом, — сказал Голобородский, возвращаясь в комнату с двумя банками пива, — интересно, вы так с детства?

— Нет, в детстве нет. Так, случайные драки. И юность была мирной.

А потом... Я не могу теперь даже точно вспомнить, когда между нами выросла стена. Но вот тебе некоторые этапы. Первый — это когда он начал писать. Второй — когда он посидел полгода в этой лаборатории у Ковальчука. Третий...

— Погоди, погоди, в какой такой лаборатории? Стасик и лаборатория? — Миша сделал большие глаза. А потом посмотрел в дырочку пивной банки. Как в замочную скважину.

— Ковальчук вообще-то звал туда меня, но когда я узнал задачи этой лаборатории, мне перехотелось. А Стасик пошёл, ему это было интересно. Там был тот ещё список тем. От гештальттерапии до «новой онтологии»... И потом — надо же ему было где-то работать. По крайней мере, тогда он ещё так думал. Вот, и после этого... Раньше Стас как-то ещё робел передо мной, когда речь заходила о серьёзных вещах, а после своей «научной» (я согнул пальцы) карьеры решил, что и сам во всём разбирается. Ну прямо схватил бога за бороду. Использовал в речи слова «волновые пакеты», «кошка Шрёдингера», как будто он мог что-то в этом понимать...

— А может, он автодидакт. Мало ли... Выучил функанализ, и пошёл, и пошёл...

— Миша, ты спятил. Стас не знает, что такое интеграл.

— А производная? — улыбнулся Миша.

— Какая там производная. Он не знал, что такое предел!

— Но звучит хорошо, по крайней мере, — не знает пределов!

— Особенно сейчас, когда он пропал.

— Я надеюсь, что ты его найдёшь. Если хорошо поищешь... А как же он тогда работал в этой лаборатории? И что всё-таки это была за лаборатория?

— О, господи, — вздохнул я, — да об этом вообще не стоит говорить. Бред, это был просто бред. Университетский профессор Трофим Дмитриевич Ковальчук, или Петрович, решил открыть лабораторию, которая занималась бы построением квантовой модели основ человеческого сознания.

— Не больше и не меньше, — Голобородский присвистнул. А потом рассмеялся и стал протирать очки.

— Вот именно, — сказал я, — поиск философского камня... Ковальчук, собственно, и был философом, формально, то есть он преподавал диалектический материализм. У вас на физфаке, по-моему, тоже?

— Нет, у нас нет. Хотя я слышал эту фамилию.

— Да, он был довольно известен. И была у него тоска по точной науке. Он мог, скажем, взять интеграл. Простейший. Вот это Стаса и погубило в конце концов. Поначалу они были душа в душу, но когда Стас представил ему доклад о проделанных штудиях, тот не нашёл там ни одной формулы и выгнал Стасика из лаборатории к чёртовой матери.

Миша рассмеялся и сказал:

— Просто я представил себе всё это в лицах.

— Ну да. Стас тогда поехал в Пятигорск к какому-то поэту их направления...

— А всё-таки, что конкретно он хотел делать в этой лаборатории?

— Кто? Стас? Книжки почитать, ну и зарплата...

— Да нет, Ковальчук.

— А-а-а... На самом деле он был ещё безумнее, чем мой брат. Ковальчук болел своего рода холизмом... Он хотел там «философски осмыслить» результаты экспериментов одного биофизика. Эксперименты якобы подтверждали феномен Эйнштейна-Подольского на макроуровне. То есть, у людей, у которых ампутировали конечности...

— Специально? — с ужасом спросил Голобородский.

— Ну нет, я надеюсь. В общем, воздействовали на конечности, которые людям уже не принадлежали, и ловили сигналы в центральной нервной системе.

— Ну и?

— Ну и что-то там они засекали, во всяком случае, им хотелось в это верить. Но ты же понимаешь, что это бред. Это мог делать только человек, который как раз и не понимает квантовую механику. Стас, надо сказать, тоже почувствовал, что это тупик. Почитав Дэвида Бома... Ну да, благо в книжке нет формул... Он, как ни странно, кое-что понял. «Всё, — сказал он тогда, — у меня теперь нет нервов, один только принцип».

— Вот видишь, не такой уж он и глупый.

— Так ведь это когда было, — вздохнул я, — в юности, сразу после университета. Нет, после моей защиты. Но всё равно... С тех пор он успел сильно отупеть. Я думаю, он уже давно догнал Ковальчука.

— Может быть, они вместе решили вернуться к старой теме? — сказал Миша. — Как раз в Израиле сейчас подходящее место, нет? Такой вот чёрный юмор ты мне навеял. И ещё на ночь...

— Прости. Выкинь из головы. Всё это бред собачий. Почему я вообще вдруг упомянул Ковальчука?

— Я спросил, когда у вас со Стасом стали портиться отношения. А что Ковальчук, ты не знаешь, как далеко он во всём этом продвинулся?

— Куда он мог продвинуться? Это же тупик. Он всё это давно оставил, конечно. Как-то в одном журнале в интернете я видел его комментарии к шизоанализу Делёза...

— Понял. Я пошёл спать, — сказал Миша, — спасибо, что зашёл к нам. Когда теперь встретимся?

— В следующем году в Иерусалиме. Кстати, на что стоит взглянуть в Хайфе?

— Съезди на гору, к университету. Оттуда прекрасный вид. На обратном пути можешь посмотреть Бахайский храм. Что ещё? Ах, да, музей техники, по-моему, очень неплохой.

Противокомариное средство оказалось эффективным, во всяком случае никто не жужжал у меня над ухом. Но я всё равно долго не мог уснуть. Включал свет, выходил курить на балкон, смотрел на звёзды. Южный Крест был прекрасно виден. Возвращался в комнату, смотрел на пятнышки на стенах. Их было очень много. Белое небо, чёрные звёзды — образ бессонницы... И это растение, — вспоминал я, — какая-то жуть, растёт в болотах Флориды... Быть в комнате, на стенах которой капельки засохшей крови Стасика... Я лёг, открыл забытую им тетрадь и немного почитал.

«...хотя „спал“ это, конечно сильно сказано, корешки книг были виновниками моей бессонницы, кажется, это называется „корешковый синдром“, в нейрологии, мне его шили когда-то доктора, взгляд, а потом и моя ладонь скользила вдоль полок, на которых чего только не было, я закрывал глаза и пытался уснуть, передо мной плыли машины, номера которых Солин списывал в блокнот, а я просто их считал, Drown by Numbers, и этот олдсмобил, чем был не корыто, и Солин был похож на одного из мужей, а я на мальчика, который пересчитывал листья на деревьях, который сделал обрезание, но обрезание-то как раз сделал Солин, я спросил его, правда ли, что теряется ощущение, но он не ответил... день и сон сплетались и расплетались, фенечка из разноцветных проводков, Катя носила на руке, иногда на лодыжке, как раз, когда всё это случилось, проводки вошли в ткань, ещё и это пришлось разъединять, капилляры, сообщающиеся сосуды... Солин что-то плёл и бормотал себе под нос, толстый, рыжий Солин, сидя на табурете, попыхивая трубочкой, я отдавал себе отчёт, что уже сплю, всё сплеталось и расплеталось, я снова вставал и подходил к книжной полке, говорил на каком-то странном языке, может быть, он получится, если переприсвоить буквы алфавита в соответствии со считалочкой из „Кухни ведьм“ (Солин читал мне отрывки из „Фауста“, сначала на немецком, потом на русском), то есть первая буква будет десятой, а девятая — первой...»

Я закрыл тетрадь и положил на пол рядом с ножкой раскладушки. Честно говоря, мне было стыдно за Стаса, продолжавшего всю жизнь писать ерунду... Солин читал ему «Фауста»? А я когда-то декламировал Стасу Лермонтова:

Не верь, не верь себе, мечтатель молодой.

Как язвы, бойся вдохновенья.

Оно — тяжёлый бред души твоей больной,

Иль пленной мысли раздраженье...

«Зачем ты мне это читаешь? — воскликнул Стас, — что ты в этом понимаешь? Он же писал о себе, тут столько горечи, а ты читаешь это с таким довольным видом...»

Через два года я с удивлением узнал, что некоторые из моих друзей читают опусы Стаса «в списках». Серьёзные вроде бы люди.

— Но ведь Стасик — графоман, — удивился я, — неужели это можно читать?

— Можно, можно, — ответили мне. Я прочёл ради интереса два рассказа. Бог ты мой, это было не то что даже беспомощно... Перепевы услышанного где-то, когда-то, как будто он писал с чужого голоса.

Ранние его тексты (жанр их был размытым, как, впрочем, и более поздних) чем-то напоминали фильмы немецких экспрессионистов, или пьесы Мейерхольда, такое чередование кинематических скульптур... Например, человек боролся со сном на рабочем месте. Клевал носом. Стас умудрялся на одной странице сравнить его с отбойным молотком, который «пробивает асфальтовую корку яви», и с птенцом, который пытается проклюнуть скорлупу майи, мира, труда... А потом профиль ещё назывался «картонным» (хорошо согласуется с отбойным молотком, да?), движения совершались на фоне светлого окна. Это как пример, другие сцены были похожими. Тоскливый такой театр теней одного актёра.

...Как разрумяненный трагический актёр,

Махающий мечом картонным.

Но особый идиотизм вся эта электромеханика приобретала в его «эротических» сценах. Пальцы, вставленные в «женскую розетку», то есть сразу в два отверстия, гальванические вздрагивания... Героиней цикла была продавщица универсама. Стас любил тогда играть словами, да, собственно, только этим он и занимался. «Универсум как универсам», «пиит общепита», или «обще-пиит», «транс-миссия», и, наконец, «трансформеры», из которых он составлял свои кама-сутры. Я был... Почему был? Я и сейчас убеждён, что всё это не имело к литературе никакого отношения. Немного повзрослев, Стас и сам перестал относиться к своему «письменному виду» серьёзно. Говорил об этом крайне неохотно. Если всё же приходилось, он скорее оправдывался... А ему ведь было что оправдывать: инфантильность, беспомощность, никчемность and last but not least: нищету. Вечно висевшую над его семьёй угрозу голода. В самом буквальном смысле. Иногда мама, иногда я вынуждены были переводить ему деньги... Прижатый к стенке, он что-то там бормотал о бессмысленности для него простой жизни. Сырой жизни, где всё гамузом, льётся безостановочным потоком, километры киноплёнки, снимаемой без всякой цели... То, чем он занимался, было «монтажом»! Так он как-то проговорился...

Нет, я не могу не признать, что со временем Стас достиг определённых успехов. Очень скромных. Ничего удивительного: если долго мучиться... Микстура в общем была та же, но, может быть, форма пузырька изменилась, линии стали более плавными, весь этот идиотский, покрытый мхом механицизм ушёл, уступив место чему-то... Более конвенциональному, что ли.

«...между нами ничего ещё не было, и мы были страшно близки друг к другу. То, что чуть позже между нами возникло, разъединило нас, мы снова стали отдельными существами, через неделю разлетевшимися на сотни километров... и лишь теперь, когда я не знаю её координат, а она не знает моих, каждому из нас снова стали известны внутренние импульсы другого...»

Конечно, это витиеватый парафраз соотношения неопределенностей. Потом он очистился и от этой дурацкой квазинаучности, то есть перестал наконец лезть куда не надо, тексты, казалось бы, стали выглядеть более или менее пристойно, но... Вот что написал тогда о Стасе один известный литературный критик: «По-моему, автор перешёл от игры слов, которой он раньше нас нередко баловал, к какой-то новой игре. Буквы у него теперь играют другую роль. Во всяком случае, я попробовал почитать всё это справа налево и... не заметил никакой разницы!» Надо ли говорить, что это полностью совпадает с моей точкой зрения? Пустое всё это было. Хоть справа налево, хоть снизу вверх, хоть по диагонали, а всё равно — пустое. Форма? Ну какая-то форма... По-моему, Стасик теперь и писал, как говорили тогда, «ради проформы»... Его обласкали концептуалисты. Нет, я путаю, с теми он тогда уже порвал. Но были ещё и контрацепт-дуалисты, и литературные террористы, и нетто-метафористы... Да, кажется, они. Стас какое-то время даже был капитаном их местной команды. Капитан Нетто... Всё у него вечно было вывернуто наизнанку, ещё в детстве — свитера, кофточки... Меня это никогда не касалось, вот только... Его слова о «монтаже», без которого «жизнь становится бессмыслицей», вот это вызывало во мне мятеж и многоэтажный мат. Особенно в первоначальный период эмиграции. Когда я работал в овощном магазине в Манхэттене, и в число моих обязанностей входила утилизация продуктов с помощью пресса. Если я не стоял за прилавком, не разносил delivery и не нарезал на кухне салаты, я должен был забрасывать в пасть пресса ящики с остатками фруктов и овощей. А зачастую и полные ящики, с виноградом, к примеру, который, как показалось хозяину, несколько залежался. Не путать пресс с винным, в его отсеке всё это скапливалось, несколько раз в день я нажимал на чёрную кнопку, и створки на минуту закрывались. Когда они разъезжались, там стоял куб. Метр на метр. Однородный и плотный. Древесина ящиков, мякоть фруктов, свезенных со всех континентов, в общем, всё это брутто превращалось в чудовищно сжатую и почти однородную массу. Кусок компоста, оплетённый металлической проволокой. Пресс всё это делал сам, в смысле, обматывал куб, я только вставлял иногда куски проволоки в паз. Я брал куб и выносил за дверь во дворик. К концу дня их там собиралось штук пять, и за ними приезжала машина. В девять вечера мы опускали железные жалюзи (это чем-то напоминало мне спуск флага на корабле), хозяин держал короткую речь, и мы расходились по домам, пустые-препустые, без всяких там мыслей, и, дойдя до кровати, я сразу засыпал. А мне необходимо было готовиться к экзаменам... У меня был один выходной день, вторник. Открывая конспект, я подолгу смотрел на тривиальные формулы пуассоновских аппроксимаций... Я тупел, я чувствовал, что превращаюсь в овощ... Я что-то листал, читал заголовки разделов актуарного учебника. Они меня пугали. «Сила смертности», «Модели смертности для нецелых лет», «Расчёт нетто-премий с помощью принципа эквивалентности», «Модель индивидуального риска», «Модель коллективного риска», «Вероятность дожития»... Я возвращался к формулам. Часто, так никуда и не въехав, я закрывал тетрадь и шёл, вздымая ботинками песок, вдоль океана. Я любил тогда кататься на американских горках в Кони-Айленде. Это немного отвлекало, хотя... Проваливаясь вместе с кабинкой куда-то вбок, в чистое пространство, летя по наклонной, я вспоминал свои уравнения, и мне казалось, что я несусь по одной из их асимптотик. По низкочастотной составляющей своей жизни. Как будто я сам себя подставил... Или меня «подставили». Я бредил. Ну кто меня мог подставить? Костенко? Впрочем, у него был один метод... Он называл его «методом возгонки». Что это такое, он объяснял на примере. К нему в отдел попал (давным-давно, когда Костенко ещё не был академиком) молодой специалист, который, табулируя косинус, получал такие числа, как сто, тысяча... И это его нисколько не удивляло... Костенко долго ломал голову, как от него избавиться. «Молодой специалист» — это же было не так просто... И тут как раз — приглашение на профсоюзную конференцию. Костенко послал туда этого «спеца». А потом, когда приходили другие приглашения, Костенко всюду посылал его же, и так продолжалось год или два, у человека завязались на этих конференциях знакомства. Человек вступил в партию. Его пригласили на работу в райком, а потом ещё дальше, и вот по прошествии нескольких лет он изменился неузнаваемо. Заматерел, на нём было драповое, или там ратиновое пальто, пыжиковая шапка, он горделиво помахивал рукой своим бывшим сотрудникам с трибуны во время демонстрации. Впоследствии Костенко отработал этот метод ещё на двух молодых специалистах... И когда я всё это вспоминал в Кони-Айленде, мне казалось, что в моём случае тоже сработал «метод возгонки». С той разницей, что я, конечно, не попал ни на какую трибуну... Но не секрет, что последние два года перед отъездом я буксовал, у меня был кризис. Костенко тут ни при чём, вообще я давно уже работаю самостоятельно... Если работаю. В общем, самые яркие воспоминания эпохи пресса — это русские горки. Они же американские. Таблички в точках экстремумов с надписью «REMAIN SEATED», звёздно-полосатый флажок, дальше — небо, всегда серое почему-то. И снова магазин, ящики, пресс. Мои дни тупо превращались в кубометры антиматерии, причём не сами по себе, это было бы переносимо, но я ведь в буквальном смысле был включён в процесс дожатия, к которму сводилось моё дожитие... Пресс вместе с актуарным учебником попросту сводили меня с ума, и когда я внезапно вспоминал, что Стасик спокойно сидит в своей квартире в Харькове, и тоже уплотняет жизнь но только до текста, я испытывал что-то вроде зависти... Да, но смешно, конечно, что я тогда назвал «хрущёвку» Стасика «башней из слоновой кости». Разве что по серванту там продолжали гуськом идти костяные слоники нашей прабабушки...

На следующий день я прокатился до вершины Кармеля, то есть до университета, и там какое-то время я просто сидел на траве, слегка заворожённый открывшимся видом. Вдали блестело море, самолёты бесшумно проплывали внизу, вокруг меня на ослепительно зелёном плато лежали небожители, среди которых попадались довольно симпатичные студентки. Нижняя Хайфа отсюда казалась печатными платами. New adventures in Hi-Fi, — подумал я и вспомнил, что хотел купить диск R.E.M. Что и сделал в первую очередь, вернувшись вниз на «Тахану Мерказит» (то есть автовокзал), и с наушниками на ушах (...it's hurricane, I'm not afraid...) по совету Голобородского поехал в музей техники.

Если бы я заранее не знал, что музей технический, по его экспонатам я об этом никогда бы не догадался. В Нью-Йорке, да и в Тель-Авиве такие вещи находятся в музее современного «искусства». Где только — в Тель-Авиве — я и успел побывать, помимо квартир друзей и знакомых. Инерция мышления, какое там искусство... Хайфа в этом смысле оказалась более честной и передовой. То, что в Хайфе считается техникой, в Тель-Авиве всё ещё называют скульптурой и инсталляцией... Хайфа работает, Тель-Авив танцует. Но вот что делают эти рыбки? Рыбки гупии, которые, плавая по кругу, задевают невидимый лучик, и последовательность света и тени, нулей и единиц, переведенная в ноты, совпадает с вальсом Штрауса...

Рыбки танцевали под музыку, которую сами воссоздавали. Такое вот изобретение Вальса, — подумал я... А рядом, в другом аквариуме я не разглядел никаких рыбок, почитал табличку и узнал, что там моделировалась диффузия вихря в вязкой жидкости. Была задача с таким названием, в курсе векторного анализа... А у Стасика был «диффузный бронхит»... Я помню, в одном из писем он сообщал мне: «Я уже научился путать эти звуки в груди с внешними шумами, например, с голосами соседей, кошек, водопроводных кранов, с воркованием голубей, с плачем детей, скрипом дверей, тормозов, или с вечно барахлящим мотором стоящей у подъезда машины... Я даже думаю о том, чтобы запатентовать эту методику. Чем я хуже Бутейко... Да, но надо будет снабдить руководство по её использованию предупреждением: „Не злоупотреблять. Возможны краевые аффекты. При появлении чувства диффузии — прекратить немедленно!“»

В Иерусалиме на вокзале я выпил две бутылочки пива «маккаби», съел какой-то салат и сел в автобус. Рядом со мной сел человек, одетый несколько странно для ранней израильской осени. На нём был серый шерстяной костюм, белая рубашка, галстук. Сидевший перед нами человек продолжил разговор с женщиной. На русском. «И там вы всегда можете меня застать. С пяти до семи. Я там работаю». «А кем вы там работаете?» — спросила женщина. «Я экстрасенс. Лечу людей». После этих слов человек в костюме, сидевший рядом со мной, наклонился вперёд и сказал: «Это я их лечу. А вы их калечите». Экстрасенс обернулся и сказал: «Да как вы смеете». «Да уж смею», — сказал человек в костюме. Я подумал, что он похож на дипломатического работника. Может быть, это русский консул? В автобусе? Нет. Но я не жалею, что не взял в прокат машину. Я такого не видел уже лет двадцать. «Да уж смею, — сказал мужчина в костюме, вскипая, — смею вас заверить, что таких вот, как вы надо судить. Сколько людей из-за вас ушло на тот свет! А им можно было бы помочь...» «Из-за нас? Да кто вы такой?» «Я хирург». «Так это ж ты их и калечишь! Мясник!» «За мясника ответишь», — угрюмо сказал мужчина в костюме. Экстрасенс стал что-то говорить женщине на ухо. На первой же остановке он вышел из автобуса, хирург устремился за ним следом, кто знает, подумал я, кто кого покалечит...

Я вспомнил, что жену Стаса, когда она попала в аварию, по словам другого хирурга, «сшили по частям». Я был тогда в командировке в Москве, почти месяц, когда я вернулся и пришёл к ней в больницу, ей уже разрешили ходить. Я пришёл один, без Стаса. Я нашёл её в больничном дворике. Была осень, Катя сидела на скамейке и перекладывала жёлтые листья. Всё было завалено листьями, тротуары, газоны, бассейн неработающего фонтана, скамейки... В том, как сосредоточенно Катя их перебирала, было что-то колдовское, я стоял поодаль и не смел её окликнуть, она тоже меня не замечала. Она как будто продолжала начатое хирургом, как будто он сшил её не всю, и дальше она должна была действовать сама... Возле скамейки стояли деревянные костыли, я видел, как Катя взяла один и передвинула красный лист, лежавший на тротуаре. Подвинула к нему жёлтый. Долго на них смотрела, потом снова взялась раскладывать те, что были на скамейке... Когда я наконец подошёл ближе и сказал: «Катя, признайся, ты собираешь puzzle», она так улыбнулась... У неё были очень красивые глаза... Стас говорил, что только из-за этих глаз он и женился. «Они как Ворскла, на которой она родилась. А это — самая чистая в Европе река. И у неё поэтому самые красивые глаза, — говорил Стас, но всегда добавлял после небольшой паузы, — в Европе». Мол, есть, есть ещё другие континенты... Я помню, что у меня что-то сжалось тогда во дворике... А может быть, я вообще... Иногда мне казалось, что я на самом деле люблю Катю... В отличие от Стаса, которому так не казалось никогда. Он всегда её немного стыдился (то недостаточно красива, то недостаточно умна, в зависимости от его настроения), от чего мне становилось стыдно за него самого. Но — бог с ним, со Стасом... Есть сцены, которые почему-то невероятно отчётливы... Кто-то писал, что причина этого в рекурсивности функции памяти, кажется, Толстой... Мы помним лучше всего то, что раз от раза вспоминаем. Я помню, как я впервые вспомнил, как я впервые вспомнил, как я впервые вспомнил... как жена Стаса в больничном дворике перебирала листву. Это случилось, когда я стоял у входа в Главпочтамт с жёлтым кленовым листом в поднятой руке. Я держал его, как держат табличку с именем участника симпозиума, в толпе встречающих, в аэропорту... Я назначил свидание девушке, которую никогда не видел. Куда-то звонил, не туда попал. Голос мне так понравился, что я стал упрашивать его обладательницу о встрече. Она в конце концов согласилась. «В шесть у входа в Главпочтамт». «А как же мы узнаем друг друга?» «Ах да, — сказал я, — у меня будет в руке лист. Жёлтый кленовый, и ты тоже держи лист в руке...» Ещё я тогда загадал... Но это не случилось, то есть девушка оказалась совсем не похожей на Катю...

Мы, конечно, оба были астениками, и я и Стас, но я с этим боролся, а Стас — нет. Все группы его мышц, в отличие от моих (я с шестнадцати лет более или менее постоянно «качаюсь»), были дряхлыми, у него был жуткий сколиоз и этот бесконечный насморк, кашель, переходящей за письменным столом в эту его логорею... В его стихах были боевые мотивы, особенно в период дружбы с анархистами... В быту он тоже мог, напуская на себя роль «старшего» брата (он был старше на двадцать секунд), похлопать меня по плечу и дать совет вроде: «Баба без палки, как без пряника!» Но достаточно было одного взгляда на него, чтобы понять, что... Не помню, кто написал о Ницше... Ницше писал: «Идёшь к женщине? Возьми с собой палку!» Кто-то написал потом, что, дескать, девять из десяти женщин вырвали бы эту палку у Ницше из рук! То же самое я мог бы сказать о Стасике. Ещё и поэтому всё, что мы потом в семье называли «инцидентом», не укладывалось у меня в голове и возмущало именно до такой степени. Хотя, конечно, логики тут нет. Что бы изменилось в моём отношении к происшедшему, если бы Стас был атлетом? Ведь тогда могло быть ещё хуже... Мне было попросту не до логики, когда я всё это услышал. «Эта тварь! — закричал я, — которая ни разу в жизни не дралась с мужчиной, подняла руку...»

Стасу в какой-то момент стало мало того, что он изменяет Кате, ему зачем-то теперь нужно было, чтобы и Катя изменяла ему. Может быть, для того, чтобы переложить на неё часть своего комплекса вины. Или он вообразил себя таким «волхвом», я не знаю. Факт остаётся фактом (который я узнал впоследствии): изо дня в день Стас донимал Катю: «Ты должна быть свободна. Ты должна спать с кем-то ещё». Катя долго старалась пропускать всё это мимо ушей, но в один прекрасный вечер объявила, что справилась с его задачей. Причём вполне успешно. И тут произошло то, что Стас меньше всего ожидал. Он повалил Катю на пол и стал её избивать. Он топтал её ногами. А потом выгнал из дому, всю в кровоподтёках. Она пришла ко мне, — а к кому она ещё могла прийти в этом городе? Я так до конца и не понял, действительно ли она изменила ему. Меня в тот момент волновало другое. Что делать со Стасом? Если бы Катя не удержала меня, я бы пошел к нему, выломал дверь, я бы убил его.

После этого он три дня не выходил из квартиры, сидел там в темноте и жевал сухую гречку. Всё бы завершилось в психушке: электрошок, галопиридол, или там инсулиновые инъекции... Но Стас странным образом сам справился со своим «шифером». Сунул руку в пламя кухонной комфортки и держал её там, пока не запахло палёным. Видимо, долго держал. Скорее всего, он потерял сознание. Потом мои знакомые видели его в городе, в разных местах, откуда-то взялась грязная серая кепочка, плащик был его, но быстро стал неузнаваемым, как, в общем, и сам Стас. Он ходил по улицам, не глядя по сторонам, смотрел он только на свою ладонь, другой рукой непрерывно поглаживая огромный пузырь.

Лет за десять до этого Стас сжёг собственные книги. Тогда это были ещё рукописи, которые вроде бы не горят... Но сгорели. Может быть, потому, что он это сделал моими руками. Когда мы во время «инцидента» встретились с Солиным, тот грустно сказал: «Сначала книги, потом люди. Ну, как обычно». «Иногда одновременно, — сказал я, — чуть квартира тогда не сгорела. Сначала деньги, потом стулья... Стас любил, знаешь, чужими руками жар загребать». «Но на этот раз он сунул в пламя свою руку, не так ли?» «Это я тоже мог бы оспорить. В том смысле, что рука стала его рукой, когда...» «Перестань, это глупейшая софистика. Я в своих рассуждениях готов идти вплоть до огня. Но не дальше. И тебе не советую».

Когда рана на руке затянулась и Стас вернулся к своему тогдашнему, вполне физическому «опыту», уже как лирик, он для начала спрятал страшный пузырь у себя в голове, а потом заставил расти до размеров воздушного шара, пока тот не оторвал его тельце от земли и не понёс вверх, всё быстрее, быстрее...

Что было потом? Какая-то чушь: пузырь натыкался на границу небесной сферы и останавливался, как вкопанный, alter ego по инерции летело дальше, рвало плёнку...

По-моему, он сам не смог бы сейчас объяснить, что хотел этим сказать. В его предыдущих, концептуальных творениях в пузыре наверняка оказалась бы кровь, или моча, или жёлчь (например, моя). В которой несчастный alter ego бы и захлебнулся. Но теперь всё было иначе. Ночь, звёзды... Может быть это был «Insideout» в духе этой их школы нетто-метафоризма? Не знаю... А что дальше? Дальше как раньше. Ночь, морской прибой, костёр, разожжённый на гальке из деревянных ящиков. К плечу льнёт девушка. Желательно с волосами цвета льна. Примерно так выглядел в ту пору рай Стасика. А может быть, всё это и сейчас так выглядит, с чего б ему меняться? Осталось только увидеть с моря этот костёр... Я вот ни хрена не вижу. Но и не верю, что виной тому отсутствие у меня какого-то «экспириенса».

Аre you expirienced?

Катя некоторое время жила у подруги, потом кто-то у неё на самом деле появился, Стас постепенно пришёл в себя, от мамы всю эту историю удалось скрыть, то есть подробности, мама знала только, что Катя от него ушла. Сначала мама сказала: «И правильно сделала», но потом начала жалеть бедного Стасика, а соответственно, и любить ещё больше.

Но самым неожиданным для меня был happy end. Я совсем не знал психологию семейной жизни. Мне казалось, что весь мир сошёл с ума, когда они возникли вдвоём на родительской даче... Я там жил в одиночестве, заканчивая диссертацию... Такая влюблённая парочка, как ни в чём не бывало, непрерывно целовались и вообще обнаглели до такой степени, что занимались любовью прямо на веранде, не стесняясь меня. Более того, во время завтрака внезапно сползали под стол и там уже... прямо как кошки...

После того, как Катю сшили по частям, она стеснялась раздеваться на пляже. Стеснялась даже Стаса. Не знаю, спали ли они вместе, мне кажется, что они перестали это делать ещё до аварии. Идиллический период их отношений длился ненамного дольше их пребывания на даче... А потом были пластические операции, за которые я платил... А кто? Не Стас же. Я тогда уже был в Америке. Я не знаю, как она отнеслась к его исчезновению, я даже не спросил об этом маму, да и что мама могла толком по телефону понять... Наверно, Катя ждёт его, несмотря ни на что...

Я вошёл в квартиру и увидел в окне траву, кусты, хотя я поднялся на лифте на третий этаж. «Всё-таки на каком этаже ты живёшь?» — спросил я. «Это с какой стороны посмотреть, — улыбнулся Ари, — с одной — на третьем, с другой — как видишь, на первом». «Ах вот оно что. Дом на холме?» «Ну да». «Я брат Стаса, — сказал я, — ты ведь его знаешь? Он был у тебя в гостях». «Что-то не припоминаю, — сказал Ари, — тут у меня столько народа бывает. Зато я знаю тебя. Давай мы прежде всего присядем... Ты садись куда хочешь... И тогда будем вспоминать всё по порядку. Глоток текилы?» «Нет, спасибо. Мы со Стасом братья-близнецы. Тебе только кажется, что это был я». «Близнецы? На самом деле?» Его английский был лучше моего. Во всяком случае, произношение. «На самом деле? — спросил он, — очень интересно. Я как раз вчера сказал подруге, что детей не хочу в принципе. Но я бы позволил себя клонировать». «А почему так?» — спросил я. «А не знаю, — пожал он плечами, — наверно потому, что лучше уже ничего невозможно создать», — он ткнул себя пальцем в грудь. Грудь у него была колесом, кожа смуглая, чёрные, негритянские какие-то волосы... Сабры, барсы, чёрные пантеры... «А может, он голубой? — подумал я, — говорил о подружке, впрочем, подружка может быть и другом, вот и детей они не хотят. Или не могут?» Ткнув себя в грудь, Ари рассмеялся и сказал, что шутит. «А у тебя, значит, уже есть один клон?» — сказал он. «Нет, Стас мой брат. Понимаешь разницу?» «Честно говоря, не совсем», — сказал Ари, закурив сигарету. Мне показалось, что это гашиш, я отчётливо услышал запах, но Ари сказал, что ничего подобного, обычные сигареты. «Тебе кажется, потому что ты по нему соскучился», — сказал Ари. «Вовсе нет, — сказал я, — наоборот, я не переношу даже запах. У меня была подруга, продавщица из „дели“, она регулярно курила, и для меня это было сплошным кошмаром, меня ведь от этого тошнит... В три часа ночи она могла меня разбудить, чтобы я ехал куда-то в Бронкс, покупал ей дурь... В общем, это был не лучший период моей жизни». «Но сейчас нет запаха? — спросил он. — Ну и хорошо. И что твоя подруга?» «Да ничего, мы расстались. Напоследок очень хотела меня наконец „обкурить“. Сначала изо рта в рот, но я увернулся. Потом... А она умела так делать: выдыхала дым в сосуд, и он там оставался. Наполняла им целый стакан. Переворачивала вверх дном, ставила на стол, дым там немного сгущался, и она его снова переворачивала... Я ещё тогда подумал: в детстве мы так делали пасочки из песка... А теперь вот из тумана... Ну да, и она протянула мне стакан, а я отказался наотрез, и она выпила дым сама. Мы разошлись спать в разные комнаты, а утром её уже не было. На журнальном столике стоял стакан». «С дымом?» — улыбнулся Ари. В руках у него оказалась гитара, пальцы бегали по грифу, не извлекая звуков. «И ты больше её не видел», — спросил он. «Нет, — сказал я, — и даже не искал. Я после этого женился на замечательно нормальной женщине. Её зовут Дина, она врач». «Нарколог?» — поинтересовался Ари. «Нет, терапевт, но при этом гомеопат. Мы отвлеклись. Можешь ты мне рассказать всё, что знаешь о Стасе? Понимаешь, он пропал, полиция не смогла его найти, и теперь это пытаюсь сделать я». «Текилу ты не хочешь, гашиш не любишь... Что же тебе предложить? Может быть, ты подождёшь, я что-нибудь приготовлю, хотя бы хлеб испеку...» «Ты печёшь дома хлеб? Ты понимаешь, следствие ведь не закончено, если ты мне ничего не скажешь...» «Я всё тебе расскажу, а ещё лучше покажу...» «Что? — воскликнул я, — что покажешь?» «Да вот, — сказал Ари, — это он оставил, держи». Он ушёл на кухню, а я раскрыл очередную «общую» тетрадь...

«Она была удивительно неподвижна. Сразу видно, что не от мира сего. Ветер её не касался. Неподвижны были светлые волосы (ну почему всё время одно и то же, — тоскливо подумал я, — почему хотя бы раз волосы не могут быть... скажем, цвета электрик?), разметавшиеся по гальке... Хотя ветер летал возле самой земли, волны становились всё выше (я ещё вспомнил, что темой диплома моего брата был механизм зарождения морских волн), все были в панике, потому что когда-то так уже однажды проснулись в воде, затопило палатки, барахтались, как рыба в сетях, Блез кричал мне всё это на ухо, слова уносило ветром... она лежала у самого прибоя, следующая волна должна была её накрыть... но не накрывала... я ещё тогда подумал, что она похожа на дворнягу, которая разлеглась посреди оживлённой трассы. Мимо проносятся грузовики с цистернами, грозя растереть её между шинами и асфальтом...

А потом были жаркие дни, иногда она вставала и куда-то шла, в чёрном спортивном костюме, всегда босиком, или сидела у скалы, и в пальцах у неё откуда-то возникали сигареты без фильтра, которые исчезали бесследно, она не оставляла окурков, не отбрасывала тени, ещё говорили, что она спит под водой... Днём она вообще не заходила в воду, но каждую ночь всё с себя снимала, брала меня под руку, и мы медленно входили в море... она не спала под водой, тут нужен другой глагол, кто-то сказал ей, что ребёнок, зачатый таким образом, будет счастлив, а если его ещё и родить в море, он будет сверхчеловеком, конечно, я предпочёл бы это делать на суше, но там она мне не давала, и хорошо ещё, что море было тёплым, градусов под тридцать... с какого-то момента, как это ни банально звучит, начинаешь воспринимать море как продолжение её тела... пятый раз я пытаюсь об этом написать, и получается какая-то жуткая дичь... потому что вышел из возраста, когда кичатся кичем, давно пора оставить эту затею, или в крайнем случае разбросать... хотя я ведь уже выбросил шляпу, и эхо, и дерево... и выплеснул с водой ребёнка... сравнял с землёй горы... и всё напрасно... скала, у которой стояли палатки, была высокой и полукруглой, при яркой луне над ней появлялась фигура обветривания, и так достаточно антропоморфная, а если был приход, то даже более чем.... но мы с ней больше не курили... мы сделали открытие: скалы повторяют слова, громко сказанные из моря... Такого эха я нигде никогда не слышал... Мы висели в воде в ста метрах от берега, произносили слова, и бухта их повторяла, прямо целые фразы... „Скажи мама“... Я пишу в комнате, где повсюду разбросаны маленькие компакт-диски, хозяин квартиры профессионал, встрявший каким-то боком в местный шоу-бизнес... Эти маленькие диски напоминают мне большие, виниловые, увиденные с высоты шестого этажа... Была какая-то пьянка, в Харькове, на следующее утро я выполз на балкон, и увидел, что внизу на траве разбросаны конверты пластинок... Кажется, среди них были „Северные ветры“ Ковердейла, а там у него на конверте изображены разбросанные по поляне конверты... К тому же Coverdale... Covers on dale, почему меня всё время затягивает в тавтологические ловушки...»

Всё это было перечёркнуто. Крест-накрест.

Я всё это видел live. Кроме того, что было под водой. Вода, кстати, в то время светилась. Но я с ними не плавал (меня и не приглашали). Лида, кажется, так её звали, собирала длинные волосы в узел, сверху надевала чёрную шляпу, брала Стаса под руку, и они входили в море. Плыли медленно, чинно, два чёрных пятнышка на лунной дорожке, и как они там могли... Может быть, я забыл о подводных скалах... Они были далеко от берега... Шляпу она могла снимать, класть на камень, или на воду, далеко бы не уплыла.... И что я прицепился к этой шляпе... Я попал в бухту по просьбе мамы... Я как-то об этом забыл... Ты смотри, как всё повторяется... Мама прослышала, что Стас попал в дурную компанию, от своих друзей, чьи дети ездили туда уже не первый год. Чем эти дети там занимались, маме толком не могли объяснить. Только намёки, не знаю, какие картины они вызывали в мамином воображении, наркотики, свальный грех, танцы при луне или ещё какие страсти, в общем, мама заволновалась и попросила меня поехать. В бухте, которую я нашёл, расспросив жителей посёлка (все они напоследок советовали туда не ходить), на камнях сидели голые «козлоюноши», один из них был моей бледной копией. На мои вопросы он отвечал вопросами и всё протягивал мне папиросу с медленным дымом. Два дня я провёл в их стойбище. Зрелище на самом деле было довольно унылое. Но сравнительно безобидное: каждый что хотел, то и делал, а по большей мере никто вообще ничего не хотел. Кто-то апатично бряцал на гитаре, кто-то, ленясь сам в неё дуть, подставлял флейту ветру, перебирал пальцами по дырочкам... Вроде бы это было красиво, «флейта Неба», что-то в таком духе. Я не понимал, почему бухта пользуется такой дурной славой. Стас, правда, спросил меня один раз, не хочу ли я «попробовать радикальные наркотики в узком семейном кругу?» Я сказал «нет», и он сразу оставил меня в покое. Вообще я не видел, чтобы кто-то там кололся... Может быть, Стас просто прикалывался... Ну да, и в полночь он с этой своей наядой... За всё время она не проронила ни слова. Я думал, она немая. Но, прощаясь, она неожиданно сказала: «Хорошо, что ты забираешь с собой Стасика. Потому что я не хочу причинять ему вреда». «Какой ещё вред?» — поморщился я. «Разный, — сказала она, — хотя по сути один и тот же. Все мужчины, имевшие глупость со мной связаться, погибли. Кто-то сгорел, кто-то под машину попал, третий утонул, потому что дозу превысил... Я не хочу больше причинять зла, но твоего брата так трудно в чём-нибудь убедить».

Один психотерапевт... Я нашёл его по просьбе мамы — для Стаса, но Стас категорически отказался с ним встречаться, и я, поскольку сеанс был уже назначен, обсудил с ним некоторые аспекты поведения Стаса заочно. Так вот, он сказал, что так называемый «синдром Лорелеи» довольно-таки распространён в среде, которую я ему описал.

Тем же летом, или это было уже осенью, кое-что напомнило мне об этом синдроме. Чуть не возник пожар. Строго говоря, по моей вине, но я ведь выполнял волю Стаса... Все домашние разъехались. Кто куда, родители к родственникам в Кривой Рог, Стас в Москву — к своей «Лорелее», он так просто от неё не отставал. Лида была красива, никто не спорит, хотя за уцелевшим фасадом проглядывали круги руин... Тех самых... В общем, это был как раз тот случай, когда я Стасу не завидовал. Разве что секунду. Не больше. Когда они входили в море. Что-то в этом было...

Лида работала в аэропорту Шереметьево. Говорили, что она запросто может отправить человека «зайцем» в Америку. В багажном отсеке. Но Стас в Америку не хотел даже зайцем. Он где-то в своей тусовке подхватил довольно редкую для того времени форму антиамериканизма... Жаль, я хотел бы увидеть Стасика, летящего в Америку в качестве чемодана, или в такой клетке для транспортировки собак, дорого бы дал за такой кадр... Через две недели он позвонил мне из Москвы и, узнав, что родители уехали, попросил, чтобы я сжёг все тетради в его отсутствие. До единого листа. «Ты сошёл с ума, — сказал я, — зачем всё это сжигать? Я был не в восторге от этого, ну и что. Вообще, что тебе я?» «Дело не в тебе, мой дорогой, — сказал Стас бархатным голосом, — я просто сам так хочу. Я изменился. Я буду теперь писать по-другому. Мысль о том, что я вернусь в квартиру, где лежат эти тетради, меня убивает. Я не хочу их видеть». «Но почему бы тебе не сделать это самому?» «Это надо сделать, пока нет родителей. Представь, что будет с мамой, если я подожгу в квартире весь этот ворох. Так что будь уж так добр». «А зачем это делать в квартире? — спросил я, — что, нельзя всё это вынести?» «Нельзя, — сказал Стас, — я хочу, чтобы ты сделал это в квартире. Знаю я, как ты это вынесешь, ветер вырвет у тебя из рук, будут мои черновики где-то кувыркаться, кто-то будет читать то, что никто не должен читать... Возьми железный таз, положи туда всё и подожги...» «В таз! — воскликнул я, — в таз всё это не поместится, ты забыл, сколько настрочил...» «Ну за несколько раз, ну что я должен тебе объяснять, как чайник вскипятить. Ну как в том анекдоте... Вылить воду, ну да. Я тебя прошу, пожалуйста, сделай это для меня. В квартире. Мысль о том, что это попадёт кому-нибудь в руки...» «Да пошёл ты к чёрту со своими мыслями! — закричал я, — тебе вредно думать! Когда ты приедешь?» «Как только ты сделаешь то, что я прошу», — сказал Стас. Подумав, я решил выполнить его просьбу. Сначала я всё же хотел вынести макулатуру на пустырь за микрорайоном и сжечь там. Но во-первых, мне было лень всё это куда-то тащить, а во-вторых... Смотри во-первых. Не знаю, что-то в этом было, тоска по каким-то ритуалам... Покопавшись в кладовке, я нашёл древнюю ржавую ванночку. В ней, согласно преданиям, купали нас со Стасиком в детстве, на старой квартире, где не было даже ванной. Я поставил эту лоханку посередине комнаты и погрузил в неё часть его чернокнижья. Тетрадки за три копейки с таблицей Пифагора, и «общие» по сорок копеек, и просто листы разной степени скомканности, в жутком количестве, конечно, всё это не поместилось, и половину полного собрания я разложил на полу. Зажёг спичку. Я помню строчку, на которую смотрел, пока занималось пламя: «Мой мир вечерний — заспанные стены огромной ночлежки, раскинутой в поле...» «Засраные», — сказал я. И вдруг ветер хлопнул открытым окном (я перед этим сдуру открыл все окна), взвилась занавеска, пылающие листы полетели по комнате. Я побежал за ними в коридор, и там притоптал, но плохое произошло тем временем у меня за спиной — загорелись штабеля тетрадей, разложенные вокруг ванны. Мне удалось погасить огонь, только вылив на него несколько вёдер воды... Мне вдруг показалось, что воспоминание материализуется, в чьей-то иерусалимской квартире возник дым... Но тут же Ари позвал меня на кухню.

Он спросил, не собираюсь ли я у него остаться. Я сказал, что мне вечером нужно вернуться в Тель-Авив.

— Как хочешь, — сказал Ари, — просто ко мне зайдут друзья. Что-то вроде вечеринки. Я думал, что ты захочешь с ними пообщаться.

— Они знали моего брата?

— Ну да.

Чего я никогда не любил, так это парти. Но я остался — чтобы пошарить, как выразился Шломо, в этом тумане. Туман был обыкновенным дымом, парти — как две капли воды похоже на все другие. Мне казалось, что это та же самая студия на Деленси, куда меня частенько таскала с собой Салли. Против моей воли, разумеется. Я не люблю это вынужденное шатание по комнатам, этих party animals, всё это обычно меня раздражает... Стас там чувствовал себя, как дома, да и здесь, я в этом даже не сомневаюсь. Он давно освоил эти пространства, эти дымные комнаты без стен... Вот и играет со мной в прятки. Я думаю, что не могу его найти (это я уже говорил вслух девушке, которая протянула мне джойнт), потому что... there are directions in which I must not for the present let myself go... сам не знаю, почему вдруг у меня всплыла в голове эта строчка Джеймса... Это была очень красивая девушка, чтобы она не отошла от меня, я взял у неё джойнт и покурил «по-клинтоновски». Мне когда-то уже приходилось так делать. После этого я объяснил девушке, что я не Стас.

— Ты не знаешь, где он может быть? — спросил я.

— Понятия не имею. Вы так похожи...

Точёные черты её удлинённого лица... Что-то щёлкнуло у меня внутри, и арабская музыка, которая всё это время звучала в квартире Ари, вдруг перестала меня раздражать. Я почувстовал в ней какие-то подземные ключи...

Предки девушки жили, наверно, в Йемене, или в Марокко, я не очень-то в этом разбираюсь, — думал я, — а тётя говорила, что не обязательно это дети сефардов, у ашкенази часто рождаются точно такие. «Это объясняют „химией земли“», — сказала тётя. Я хотел сказать девушке, что у неё тоже есть близнецы, что я их видел в городе. Но передумал. Она, кажется, и так смотрела на меня как на идиота. Особено после того, как предложила мне фрукты. Я спросил, какие?

— Арбуз, — сказала она, — ты будешь есть арбуз?

— Буду. Только арбуз — это ягода.

— Какая же это ягода? — сказала она, — ты наверно не понял. Арбуз.

Она охватила руками воздух.

— Ягода, — сказал я, — сто процентов.

— Да нет, это какая-то ерунда. Я не верю.

— У меня есть знакомый ботаник, хочешь я позвоню, он подтвердит. Хотя уже поздновато... Ну спроси сама, у кого хочешь.

— Я спрошу у Ари, — сказала она и нырнула в туман. В котором мне советовали пошарить. О, сколько нам открытий чудных... Я нашёл её в другой комнате у стола, она нарезала на дольки огромный арбуз. Увидев меня, она сделала несколько коротких движений ножом и протянула мне маленький красный шарик.

— Ягода! — засмеялась она, — ты был прав!

— Где вы познакомились со Стасом? — спросил я.

— Здесь, — сказала она, вытирая руки и рот полотенцем, — вот на этом самом месте. Пойдём поищем его в других комнатах.

В другой комнате я попытался её обнять. Она улыбнулась и легко стряхнула мою руку.

— Вот если бы ты был Стасом...

— Я и есть Стас, — сказал я, — я пошутил. А на самом деле я Стас.

— Да? А ты не боишься, что он сейчас появится? Тебе не приходило в голову, что он в этом сундуке?

— Нет, там его нет. Я днём проверял.

— Давай тогда ты туда заберёшься, — сказала она, ускользая, — Ари говорил, что так можно пройти в параллельный мир.

— Ты влюбилась в Стаса?

— Да нет, — сказала она, садясь на сундук и доставая сигареты, — по правде говоря, я просто хотела его использовать в своих целях. Ревность возбудить. Ну знаешь, эти наши женские штучки... Для этого идеально подходит лучший друг того, в кого ты влюбился.

— Так кто же... Ари? Но как Стас мог быть его лучшим другом? Они познакомились здесь, совсем недавно. Какие-то два дня...

— Ну и что. Ари сказал мне, что у него такое чувство, будто они знакомы всю жизнь. Они только и делали, что говорили, часами напролёт, обо всём на свете. Ари спел ему все свои песни, а их у него больше трёхсот. В общем, я считаю, это была настоящая дружба.

— А что было потом?

— Тебя интересует, что было здесь между мной и Стасом?

— Меня интересует, что было потом, как Стас ушёл, не было ли...

— Не было ли ссоры между ним и Ари? Нет, ничего такого не было. Ари это абсолютно всё равно... Послушай, ты же только что говорил, что ты Стас.

— М-да, — я почесал затылок, — я говорил тебе, что я Стас и что я не Стас. Ну что я ещё могу тебе сказать, чтобы...

— Чтобы что?

— Нет, ничего.

— Знаешь, я заметила, что люди всегда сами опровергают то, что говорят. Если долго общаться с каким-то отдельным человеком, то обязательно это замечаешь, правда?

— А что Стас, ты замечала это у него?

— Я с ним слишком мало общалась.

— Ари?

— Да, у него, да.

— Например?

— Нет, я так... Я же не записываю... Смотри, мы как-то говорили о смерти... Ари сказал, что для него после смерти ничего не будет. Потому что он так решил. А потом, через месяц, пел на концерте новую песню, и там были такие слова...

Она напела на иврите, а потом перевела на английский. «В этом городе камни устали быть живыми, а мёртвые устали быть мёртвыми...»

— Это неудачный пример, — сказал я, — я не вижу тут противоречия.

— Согласна, неудачный. Но остальные я не помню. Помню, что они были. Наверно я так же отрицаю сказанное, но сама это не замечаю... Ну, так ты Стас или не Стас?

— Я не Стас, — сказал я, — но я тоже замечал то, о чём ты говоришь. И не раз. И от этого казалось, что...

— Ой, не надо об этом больше говорить. Закрой дверь на замок. Нет, просто я не хочу, чтобы кто-то сейчас входил. После таких разговоров я становлюсь пугливой.

Когда мы на следующее утро вышли из комнаты, в квартире никого не было. Руфь сказала, что Ари с гостями мог отправиться ночью на другое парти. Это предполагалось с самого начала. Она подошла к зеркалу, а я сел за стол и стал писать Ари записку. «Просьба: если Стас появится, или даст о себе знать, сообщить мне по телефону...» Я написал свой номер телефона и встал из-за стола.

— Ты написал «Спасибо за всё?» — спросила Руфь, оглянувшись.

— Нет, а разве нужно?

— Но ты же не хочешь прослыть неблагодарным. Напиши, — она по-прежнему смотрела на себя в зеркало. Я был какой-то шахматной фигурой. У всех фигур есть двойники. Кроме короля и ферзя... Я и не сомневался. Даже ночью... Во всяком случае, с того момента, как Руфь произнесла эту дурацкую фразу. «Только не надо придавать этому особого значения, ладно?» Какое значение я мог этому придавать? Я мог бы ей сказать тоже самое. Хотя отчасти она была права... Ночью, когда я был в ней, перед самой кульминацией, у меня в голове вспыхнула старая идея Стасика... Он когда-то писал, что всё на самом деле должно быть наоборот, человек должен не рождаться женщиной, а уходить в неё под конец, становиться маленьким и уползать... После того, как мы оба кончили, она сказала «только не надо...» Заснув ненадолго, я видел что-то вроде комикса, где были железные синие ящики, и «толстые письма» Генри Миллера, и ещё бог знает что... Какой-то мультфильм, где шпионы передавали друг другу записки, засовывая их в одно ухо вечно сидевшего на одной и той же скамейке человечка, доставая из другого...

Что-то в этом было безумное, я имею в виду не сны, а секс, которым мы занимались, что-то волчье... И этого хотелось снова и снова...

— Нет, — сказала Руфь, — сейчас Ари придёт, это уже будет слишком...

Она выскользнула из моих объятий, взяла лист с запиской. Прочитав, она приколола его к висевшей над столом пробковой доске.

— Я голодная, — сказала она на улице, — давай мы съедим фалафи?

В кафе она пошла мимо ряда стеклянных кувшинчиков, стоявших перед стойкой, из каждого почерпнула и влила в свою лепёшку. Это были соусы разных видов, во всяком случае цветов, но мне показалось, что она таким образом хочет увеличить свою порцию...

— Ари два месяца ел одни фалафи, — сказала она, поедая лепёшку.

— Почему? Он так их любит?

— Денег не было. Это самая дешёвая еда. После того, как вышел альбом, деньги появились. Правда, немного. Спасибо за фалафи. Спасибо за всё, — её чёрные глаза смеялись. «Вам спа...», — начал было я. Стас, — подумал я, — это же то, о чём мы... Мне кажется, что удерживало нас ощущение безнадёжной кичевости такой ситуации. Всё, конечно, давно пережевано. Зита, Гита, Жид и Гид... Руфь взялась провести меня по городу. Но сначала мы зашли к ней домой. Она жила в ориентальном районе, тесно заставленном маленькими хижинами. Все они были с синими крышами. Глаз, привыкший уже, что вокруг только белое и зелёное, тут не то чтобы радовался, но просыпался. Кто-то предлагал красить трассы разным цветом, вроде бы это не так усыпляет... Руфь обратила моё внимание на синие руки, охранявшие дома от злых духов. «Это популярный район, — сказала она, — среди музыкантов и художников. Многие друзья Ари здесь живут. Балаган конечно, но это не трущобы, ты не думай...» Я как раз об этом подумал, глядя на стены. Внутри дома они оказались ещё более обшарпанными. В доме никого не было, Руфь переодевалась в другой комнате, я листал тетрадь Стаса. Входная дверь была открыта, в коридоре слышался глухой стук мяча. В комнату вошли два смуглых мальчика. Один из них начал мне что-то говорить, но я сказал: «ани лё ледабер иврит», и они ушли, крикнув мне из коридора «Шалом, Руссия!»

К Стене Плача можно было подойти только в головном уборе. Моя голова была непокрыта, но Руфь подошла к лотку, на котором лежали пачки кип из коричневатой бумаги (я было подумал, что это кофейные фильтры) и принесла мне одну. Я попросил, чтобы Стас нашёлся. В другой ситуации я бы наверное попросил что-то другое, не знаю, мира, в конце концов, но сейчас, когда Стас пропал, что я ещё мог просить?

Потом мы ели в маленьком кафе, через час или два я уезжал, может быть, навсегда.

Руфь сказала, что бумажная кипа по-прежнему находится у меня на голове.

— Не может быть, — сказал я, поднимая руку, — когда я по дороге проверял, её там уже не было...

— Ты положил её в карман, потом достал и снова надел, и всё это ты забыл.

— Странно, — сказал я, — я на самом деле не помню. Впрочем, это неудивительно, я довольно рассеянный, ещё в детском садике я...

— Что?

— Нет, ничего. Не в садике, в школе. В школе у нас был такой розыгрыш: «Спорим, что не пройдёшь десять метров с пустой спичечной коробкой на голове?» На самом деле никакой спичечной коробки на голову не положили, но я-то думал, что она там есть, поставленная «на попа», и все хохотали, глядя, как я выгибаю шею, как осторожно я передвигаюсь. Дойдя до стены класса, я схватился за голову и там ничего не обнаружил.

— Но теперь всё наоборот. Она на голове, хотя ты думал, что её там нет.

На следующий день я встал в два или три часа, надо отдать должное тёте, она не будила меня и вообще, с тех пор, как я «прошёл карантин», не задавала лишних вопросов. За завтраком она сказала, что мне звонила женщина. Русская. Ничего не просила передать. Спрашивала, нашёл ли я своего брата. Вечером я пошёл гулять по городу. Я был возбуждён, ночь с Руфью не шла у меня из головы, я переживал всё это снова и снова...

Выйдя на какую-то оживлённую авеню, я стал случайной добычей фотоохотников. Серебряная пластинка, бронзовая приманка... Передо мной вдруг возникла девушка, с головы до ног покрытая бронзовой краской, с протянутой рукой и нечеловеческими глазами. Наверное, это у неё были линзы... Во всяком случае, желаемое выражение на моём лице было достигнуто, несколько раз полыхнула вспышка, и девушка нырнула в узкий длинный лимузин, который сразу же отъехал, так быстро, как будто они не сфотографировали меня, а расстреляли в упор.

После этого я пошёл мимо стекла ресторана и вдруг увидел, как все посетители поворачиваются ко мне... Я встретился глазами сразу с сотней глаз, мне стало не по себе. Правда, тут же я услышал пожарную сирену, но всё равно было странно, что люди за стеклом услыхали её раньше меня... И дальше в тот вечер звук то и дело запаздывал, а вместе со звуком — разумное объяснение изображения...

Я сел за столик в открытом кафе и достал из сумки тетрадь, которую Стас забыл у Ари.

«Сейчас мне кажется, что я ошибся, я принял за вдохновение совсем другое чувство. Это было радостное предвкушение разгона, отрыва колёсиков от земли и нескольких часов чистого лёта. А я решил, что причина, по которой давным-давно созревший роман не спешит появляться на свет в предбаннике аэропорта, чисто техническая. Прежде всего я понял, что он должен быть не от первого лица. А потом увидел, что третье лицо мне тоже не улыбается. Лист быстро покрылся перечёркнутыми фамилиями. После каждой из них я уже готов был согласиться на привычное «я», но, представив, как оно будет мелькать в каждой строчке, скрепя сердце, выводил новую фамилию. Потом в ход пошли аббревиатуры, и перебор букв меня увлёк, Г.Г. и Ц.Ц. и т.п. и т.д. А потом и они все поссорились, и Тихон Пантелеевич, и Трофим Дмитриевич... Надо предупредить читателя, что всё это происходит на границе между буквами и словами, между Западом и Востоком... игла звукоснимателя опять соскочила с лунной дорожки, или дошла до конца, чёрное море потрескивает, или это ветки трещат, которые кто-то вроде меня подбрасывает в костёр, запах можжевельника, тонарм теперь в воздухе, нулевое давление, толкни его, и он медленно качнётся в невесомости, а теперь снова слышен скрежет, это DJ шарит руками по пластинке, между буквами и словами, Азией и Европой... впрочем, дальше неизбежна классическая рифма, а за ней — появление второго лица. Вот что-то приблизительное, фигура скорее обветривания, чем речи, в скобках, чтобы удобнее было вычеркнуть при правке, или при чтении пропустить (при чтении тоже можешь вычеркнуть. Вообще, чувствуй себя, как дома, потому что если ты до сих пор продолжаешь читать, то, скорее всего, ты — это я. Ну сам посуди, кто ещё это может быть? Здравствуй, я неизвестного мне года и месяца! Нет, ну неужели это не я? Ну как же? Мы как один умрём в борьбе за эго... Нет, я не прав, не прав. Ради Бога, прости меня, читатель, за всё, что тебе пришлось и ещё придётся... Но я даже не знаю, как теперь писать, что писать, лучше тогда с тобой встретиться и поговорить... Я, пока буду писать, сделаю вид, что тебя не заметил, ладно? Я не прощаюсь с тобой, скорее, наоборот: Салам алейкум! Шалом! Тат твам аси!»

Загрузка...