Ольга Туманова
Две истории на одну тему с длинным послесловием
У Нелли дурное настроение, и ее раздражают и стеклянные стены парикмахерской, за которыми зимой холодно, а сейчас, летом, жарко, и сломанный вентилятор, что висит над головой бесполезной махиной, и эти липучие клиенты, которым не сидится спокойно в коридоре, и сколько их ни прогоняй, они знай толпятся в дверях, не пропуская свежий воздух.
- Следующий, - роняет Нелли, и ее красивый, крупно и твердо вылепленный рот, искажается от отвращения и уродует маленькое скуластое лицо.
- Стрижку. Молодежную, - улыбаясь, говорит немолодая женщина и уютно усаживается в кресло. Стричься она собирается долго и с наслаждением, не зря ведь провела столько времени в томительном ожидании.
Нелли скептически оглядывает клиентку: лицо, покрытое грубым местным загаром, черноту вокруг глаз, крупный мясистый нос - и, старательно изобразив на лице неудовольствие, отправляет женщину мыть голову.
Пока из подсобного помещения доносится шум и плеск воды, Нелли с неприязнью оглядывает зал. Она стоит возле кресла, крепко подбоченясь, невысокая, худая, покрытая охапкой черных стриженых волос; ее темные глаза поблескивают, резко сточенный нос с маленькой горбинкой у переносицы подрагивает. Из коротенького пестрого халатика оголено и беззащитно торчат худые руки, беспомощно качаются на массивных каблуках модных туфель худые ноги, но Нелли готова к сражению. Ей не хватает противника. Тут в проем двери выглядывает мокрая голова. Женщина говорит тихо, невнятно, она явно не любит привлекать к себе внимание:
- Не дали б вы мне... полотенце... другое.
- Какое еще - другое? - со злой радостью разворачивается Нелли. - Я дала вам.
- Оно все в волосах, - извиняется женщина.
- Другого нет. Дома надо голову мыть. Это - общественное пользование. Не хотите с волосами - приносите полотенце из дома.
Женщина, промокнув волосы краешком полотенца, садится в кресло.
- Это потому, что она - дамский мастер! А не человек! - неожиданно кричит Нелли в глубь зала в чужой разговор.
Женщине неуютно в неллином кресле. Она уже не старается забраться в него поглубже, поудобнее, а сидит на самом краешке, словно показывая, что она Нелли не задержит.
- Я бы не хотела, - тихо говорит она Нелли, хотя лучше бы ей ничего не говорить, промолчать, поскорее уйти отсюда на улицу, на воздух и пройтись быстрым шагом. - Я совсем не так уж требовательна, я бы не хотела, чтобы вы подумали... Просто там, понимаете, чужие волосы. А люди - разные...
- А люди - разные, - не принимая капитуляции, громко, очень громко перебивает ее Нелли. - А я вас тут всех обслуживать должна. Каких вас только не приходит. А им, подумаешь, полотенце не то. Со своим ходите!
Неллин монолог слышат все: и парикмахеры, и их клиенты, и скучающая очередь.
- Да что вы, - сдерживая неприязнь, все так же тихо говорит женщина. - Да я... Да вы успокойтесь!
- Это не я виновата, - Нелли мало сразить противника, она должна его уничтожить. - Это вы начали, и нечего меня успокаивать. Если я парикмахер, то можно тут...- и Нелли на время умолкает, подыскивая в голове убийственное сравнение. Сравнение ей найти не удается, зато она улавливает произнесенную в другом конце зала негромкую фразу "Говорит, плохо наши мастера прически делают. Я только неделю проходила", и тут же встревает в разговор:
- Прическа делается на один раз, - назидательно кричит Нелли. - Как они могут неделями ходить со своими шиньонами! Ко мне приходит одна еврейка, говорит: "Спасибо, я месяц с прической проходила". Шубы у них! Они не то, что мы. Придет - на ней норка... перламутр... а волосы отвернешь стричь - там! Вы к нам всякие ходите, - Нелли вспоминает про свою клиентку. - А мы - слова не скажи.
Женщина молчит. Она сидит, крепко сжав в замок большие натруженные руки, больные ноги в стоптанных дешевых босоножках некрасиво вбок спрятаны под кресло. Сначала женщина пытается улыбаться, потом просто смотрит прямо перед собой, в зеркало, стараясь видеть в нем лишь себя.
- Как будем накручивать? - спрашивает Нелли.
- Нет-нет. Только стрижка. Спасибо, - говорит женщина и поспешно, чуть сутулясь и пригибая голову, чтобы сделать незаметней то ли свою не по возрасту стриженую голову, то ли свой большой еврейский нос, выходит из зала.
Я с тоской смотрю ей вслед: мне жаль и эту женщину, и всех нас, таких беспомощных перед хамством; и мысли мои привычно летят с частного факта к вершинам обобщения, и я думаю о черной силе бездуховности, о пагубности невежества, необразованности, бескультурья... и - вдруг - вспоминается, казалось, забытое...
В 19... году, едва закончив физфак МГУ , по воле военкомата появился в Хабаровске "двухгодичным" офицером артиллерии Александр Грановский. Той же осенью мы случайно встретились в случайной компании и - по молодости - быстро стали друзьями.
В те дни Александр был парнем среднего роста, но таким худым, что казался длинным. Черные волосы, густые и жесткие, безжалостно по-военному урезаны. Хитро прищуренный взгляд, язык ядовит и весел. Из материальных ценностей главным достоянием Александра, или, по крайней мере, главной его гордостью были ручные часы, он их охотно снимал с тонкого смуглого запястья и показывал гравировку: "За лучшую дипломную работу".
Саша приезжал внезапно. Стук в дверь, и тут же дверь чуть приоткрывалась, в проеме появлялся носок офицерского ботинка, затем смуглая физиономия, и, наконец, дверь открывалась, и в комнату входил Саша. В одной руке он держал упрятанную в черный чехол гитару, в другой - большой торт, и для всей комнаты - я жила тогда в общежитии - начинался праздник. Я варила в эмалированной кастрюльке на электроплитке бальзаковский кофе, девочки рассаживались вокруг стола, Саша доставал из внутреннего кармана кителя записную книжку и до утра одну за другой пел песни Булата Окуджавы.
Мы говорили - обо всем, весело и страстно, и только если разговор заходил о науке, Саша на миг грустнел, каждый раз повторял с детской обидой: "Не дали поступить в аспирантуру!" и каждый раз махал рукой: "Все равно поступлю" и вновь брал в руки гитару.
Летом мы уезжали на остров, сидели у костра и говорили, говорили, говорили... Мы делились друг с другом и сокровенными мечтами, которые принято называть творческими, и интимными переживаниями и философскими раздумьями о смысле жизни и бытия.
Второй Сашиной хабаровской осенью я летела в Москву, и он провожал меня, как на ответственный симпозиум, все повторяя, что необходимо мне сделать в столице.
Первым делом я должна позвонить Мише, его школьному другу и однокурснику. У Миши - машина, Мише я, конечно, понравлюсь, и он свозит меня ко всем монастырям и церквушкам Москвы, Ярославля и Владимировщины.
Потом надо встретиться с Наташей.
Наташа - Сашина школьная любовь, любовь долгая и прерывистая. За годы их любви Наташа успела и замуж выйти за другого, и мамой стать, и развестись с мужем. С Наташей мы знакомы, она прилетала к Саше в учебный отпуск. Я была в восторге от их красивой любовной истории. Саша год копил деньги ей на билеты, и всю неделю водил Наташу по ресторанам, и отправил домой с чемоданом подарков. Рыцарь. А Наташа - перелететь через всю страну и десять дней и ночей провести в воинской части, в молодом офицерском общежитии, где дощатые перегородки, острый слух и громкие голоса, и до утра хохот, гогот и непристойные анекдоты и где каждый - от командира части до рядового у проходной - знает, что ты не жена, а... так... Это не поездка с милым на Ривьеру.
Целыми днями, пока Саша был на службе, Наташа честно пыталась учить физику, и вечерами Саша ей добросовестно что-то втолковывал, а в воскресенье они приезжали ко мне в гости.
Наташа - на вид ребенок, красивая кукла: светлые кудряшки, носик пуговкой. Главное ее занятие в жизни в тот период: говорить о любви к Саше. Воздушная, внешне чуждая всем житейским проблемам, она практичная и земная. И вопросы всех покупок, и уж тем более дефицитных, повторяет Саша, я должна решать только с ней.
...Потом я должна позвонить Юре. Юра - бывший Сашин однокурсник, аспирант и человек во всех измерениях необычный, нетипичный, неправильный - гениальная личность, которого никто не понимает и которому трудно. Он знает обо мне. Мы должны познакомиться, и я должна понять Юру.
Остальным, а список, что вручил мне Саша, был велик, можно звонить в произвольном порядке.
... Я прилетела в Москву и позвонила Мише:
- Грановский сказал, чтобы вы и ваша машина не давали мне скучать.
- Где вы? - спросил новый голос, и мне понравилась лаконичность его обладателя.
Миша жил в маленькой комнате в огромной коммунальной квартире в старой Москве. На стене висела доска, малая копия школьной, и вся она была сплошь исписана мелом. Математическая проблема, что решалась на доске, на ней не уместилась, и колонки цифр и всевозможных математических знаков сбегали от доски по стене до пола и ползли в стороны. А на шкафу грудой лежали книги по искусству, причем - я тут же и увидела и растрогалась - в основном, по искусству русскому.
С Мишей мы обошли хитровские дворы, съездили пообедать в придорожный ресторанчик "Русская изба" - и название, и деревянный интерьер, и меню в русском стиле были в те годы экзотикой необычайной. С берега Плещеева озера полюбовались, как горит закат в куполах Спасо-Преображенского собора. Осмотрели почти все полуразрушенные в то время часовенки, монастыри и церквушки в окрестностях Москвы.
Я была довольна отпуском и благодарна и Саше, и Мише. Каждый день был праздником. Не знаю, как уж там договаривался Миша на работе, но я ни одного дня напрасно не потеряла. И вдруг - я уже мысленно в Суздале, куда мы с Мишей должны выехать поутру, но звонят: "Мы хотим вас видеть". У меня, конечно, было желание наплести какой-нибудь вздор: больна, уже улетела -, но Миша сказал: "Надо ехать", и мы поехали. И вместо Гаврилова Посада - квартиры Ирины, Сашиной однокурсницы.
В тот вечер на квартире у Ирины собрались Сашины друзья. Было их много, и все они были похожи друг на друга: смуглые, темноволосые, темноглазые, крупные и гладкие. Даже Юра, этот неправильный феерический Юра, оказался сонным и гладким, как масленок. Даже Миша, остренький, юркий, гуттаперчевый Мишка, весь в углах и движениях, словно бы пообкруглился.
Ира и ее мама долго, очень долго копошились на кухне, пока друзья обособленно сидели у разных стен большой квартиры, и я решила, что нас ждет грандиозный ужин, но вот расставили стулья вокруг круглого стола, на стол поставили магнитофон, на магнитофон - пленку, привезенную мной из Хабаровска, и простуженный Сашин голос захрипел: "Там друзья меня ждут молодым неженатым". Друзья слушали, молчали, посматривали друг на друга и вздыхали, и на всех лицах было одинаковое выражение умиления.
Пленка окончилась, и каждый по очереди по кругу сказал несколько фраз о Саше. О том, каким он был в университете. Он был хорошим.
Потом хозяйка повернулась ко мне, положила руку на грудь, тяжко вздохнула и спросила: "Ну, как он там?" - так спрашивали героини советских фильмов военных лет. Все молча повернулись ко мне, и на всех лицах появилось одинаковое выражение напряженного ожидания. Я почувствовала себя узницей Освенцима или ГУЛАГа, что чудом сумела выбраться на свободу с весточкой от сокамерника.
Я не знала их Сашу, круглого и гладкого - ритуального. Я знала Сашу, вовсе не похожего на узника, замученного на галерах, о котором на воле страдают друзья. Азартный и жизнерадостный, он раскатисто хохотал по малейшему поводу, довольный, вручал копеечку со словами "хорошо сказано", настойчиво требовал копеечку себе, если я сама забывала оценить его юмор. Завернутый в покрывало, чтобы комендант, заглянув на шум в дверь, не заметила его галифе и приняла за "своего", он, сам наслаждаясь, учил нас какой-то, на мой взгляд, дурацкой игре в карты со спичками. Мы пили и кофе, и коньяк, и минералку... И - что мы не пили? И постоянно над чем-то хохотали. И отплясывали что-то бешеное в центральном ресторане. И пели полублатные песни, пели с сердцем, с душой, находя в них нужный нам подтекст, которого в них, конечно, не было. И шипели от яростного спора после премьеры в местном драмтеатре. И ночь напролет читали друг другу и всем известные и всеми забытые стихи. А по воскресеньям мы часто сидели рядом в Научке.
Вот о Научке - краевой научной библиотеке я и рассказала Сашиным друзьям. Как он читает научные английские журналы. Как он грустит по Москве. Как он тоскует по ним, своим друзьям.
И друзья, довольные, чуть оживились, заулыбались, дружно закивали головами: "Да... да... Это - Саша. Да, Москва. Да, друзья. Да, наука. Ах, как жаль, он потерял два года. Но он наверстает. Мы знали: он и там не тратит время, он каждую минуту занимается".
Потом хозяйка дома, томная, с округлыми плечами и бедрами, жестами и словами, накрыла стол скатертью, поставила бутылку сухого вина, тарелку с сыром, тарелку с ветчиной, достала фужеры. В фужеры плеснули вино.
И долго сидели.
Время от времени одновременно, как по команде, подносили фужеры к губам и, чуть смочив губы, вновь ставили фужеры на стол. И поддерживали беседу. Говорили опять по кругу, опять каждый по очереди произносил несколько фраз. Но о Саше больше не вспоминали.
Юра сказал, каков "дуб" его руководитель. И все молча улыбнулись со значением и согласно кивнули головами, словно говоря, что понимают скрытый смысл коротенькой фразы и полностью разделяют позицию Юры.
Сердитый парень, оставшийся в моей памяти черным персонажем, видимо, из-за густой черной щетины, вспомнил, как когда-то, еще до университета, когда он служил на срочной, кто-то его обозвал сквозь зубы и поплатился за то, потому что "статья есть специальная в конституции," - сказал парень назидательно, как на занятии ликбеза, словно и о данной статье, и о самом наличии в стране конституции знают лишь посвященные. И все по очереди высказали свою солидарность с черным парнем и полное одобрение достойному возмездию.
Ирина брезгливо помянула своих однокурсниц: все они были примитивны и глупы.
Так и говорили каждый в свою очередь. Прозвучит две-три фразы, за ней общая улыбка и пауза, и снова две-три фразы, тут вновь улыбка, единая у всех, и новая пауза...
И каждый раз выходило так, что и примитивными студентами, и тупыми преподавателями непременно были русские. И во всех историях непременно русские оставались в дураках.
И с каждой произнесенной репликой я, со своими русыми волосами, голубыми глазами и тонкой светлой кожей, чувствовала все большую инородность, нелепость, ненужность себя в этой компании, но не знала, в какой момент удобно встать из-за стола, поблагодарить, попрощаться и уйти прочь, на улицу, на свежий воздух. И зачем-то вместе со всеми подносила фужер к губам, и крошила тоненький кусочек сыру, и все думала, что на Сашином вечере нет Наташи...
... А в Хабаровске хохотал Саша:
- Снобы! Они - отличные ребята. Просто они выпендривались!
- Извини, но я не чувствую себя ущербной от того, что во мне нет еврейской крови, - высказала я Саше свою невысказанную обиду. - Даже могу признаться: мне нравится моя славянская душа, и тело мое славянское мне нравится тоже.
- Да пойми!! Ты - можешь взять другим, а ей больше брать нечем!
Нечем брать? Что?! Окончила Московский университет, аспирантка московского университета. Живет в Москве, почти что в центре, вдвоем с мамой в огромной квартире. Вокруг нее не просто знакомые, приятели - друзья. Не знаю, друг ли Саше тот, сердитый и черный, но дали понять, что он сердечный друг хозяйки дома. Что брать? Что должна с кровью вырвать у жизни эта женщина, чтобы не чувствовать себя обездоленной в нашей стране?
- Она же некрасива, - отмахнулся Саша.
- Неправда. Очень спокойное умное лицо, интеллигентное лицо. Приятное.
- Брось! - поморщился Саша. - Она некрасива. И она это знает. Вот она и берет снобизмом.
Я хотела сказать, что не слишком красивая внешность Ирины не кажется мне исторической виной русского народа, но Саша перебил:
- Да!! Ты знаешь, что она мне написала? Что в тот вечер она ничего такого в тебе не заметила, а вот когда она в метро передавала тебе письмо для меня и вы о чем-то там поговорили, она поняла, что в тебе, действительно, что-то такое все же есть.
- Что-то! - смаковал Саша и хохотал.
А мне запомнилось: "Все же!"
С экрана телевизора говорила женщина, молодая, симпатичная, с суровым лицом непримиримого борца. О том, как ей, тогда еще девочке, абитуриентке, сказали, что для нее, еврейки, путь в университет закрыт. Но она, отличница, в университет поступила. Так закалялся ее характер.
А я - невольно - вспомнила другую девочку, абитуриентку - себя.
На собеседование перед вступительными экзаменами в вуз, которое, в основном, проводили студенты, я попала к заведующей кафедрой иностранной литературы. Мне соболезновали: завкафедрой была личностью известной, говорили, что редкий студент сдает ей экзамен с первого захода.
В то время, как от студентов абитуриенты выходили один за другим, преподаватель продержала меня за столом около часу и отпустила, не сказав на прощание ни слова, лишь молча сделав в ведомости какую-то пометку.
Потом - экзамены. Потом - день зачисления в институт.
У меня было два бала сверх проходного, и была мысль не пойти на зачисление, а погулять, свободной и счастливой, но тщеславное желание услышать о себе приятные слова привели меня в то утро в актовый зал института.
Огромный зал был полон: абитуриенты, родители, преподаватели.
Долго, монотонно и скучно, шла процедура: фамилия, баллы, характеристики, льготы - ученик сельской школы, или житель севера, или демобилизованный из армии. Решение о зачислении. И вновь: фамилия, баллы...
Когда прозвучала моя фамилия, я приготовилась со скромным достоинством услышать хвалебную реплику о блестяще сданных экзаменах, но ректор вяло пробубнил:
- Наверное, лучше ее не принимать.
В тот миг я даже не испугалась. Я просто ничего не поняла.
- Родители - преподаватели, - все так же монотонно, как бы про себя говорил ректор, - вот если бы они были учителями...
Тут в первом ряду поднялась с места завкафедрой, и в полном зале в полный голос она говорила, что беседовала со мной перед экзаменами, и что я - умная, начитанная, интеллектуальная девочка. Преподаватель не скупилась на лестные эпитеты, но я их не помню: я плохо ее слушала, тогда мне было уже страшно.
Они стояли друг против друга, ректор на сцене, она в зале, и долго, мне показалось, изнуряюще долго говорили: он - о том, что мне, такой интеллектуальной, надо поступать в университет, а они готовят простых учителей, "и вообще, шла бы она в вуз, где ее родители преподают...". А она говорила, что если институт будет бросаться такими абитуриентами, то такой институт и вовсе не нужен, и что на этот раз за эту девочку она будет сражаться до конца.
Между ними явно шло продолжение давнишней полемики, давно уже привычной им обоим, им обоим надоевшей, но так и нерешенной, и я в ней была лишь новым незначительным штрихом.
Потом мне сказали, что очередной генсек высказал накануне недовольство тем, что среди студентов слишком много детей интеллигенции. Учиться в институтах должны дети рабочих и крестьян. У детей из интеллигентных семей больше возможностей хорошо подготовиться и поэтому они сдают экзамены лучше, и это несправедливо. Их процент в вузах доложен быть невелик. И на этот очень небольшой процент у ректора был очень большой список детей партийных и хозяйственных руководителей города.
Русская девочка в русском городе поступала в институт на факультет русского языка и русской литературы...
Ректор был добрым человеком и студентам помогал чем мог. Я вспоминаю его добром.
А если мой преподаватель зарубежной литературы прочитает эти строки, буду рада, пусть знает: несмотря на все наши с ней трения из-за обоюдной сложности характеров, я через всю жизнь пронесла к ней глубокую благодарность. В отличие от суровой женщины с экрана, что родилась для борьбы за свои права, я бы никогда в жизни не решилась прийти на зачисление во второй раз.
Однажды, на день Победы я оказалась в Биробиджане, маленьком городке, центре еврейской области. Я шла от вокзала парком, а навстречу мне шли ветераны. Впереди вышагивал высокий широкоплечий еврей в поношенном черном костюме. Вся грудь его была сплошь обвешена орденами и медалями. С гордо вскинутой головой, он шел, веселый и счастливый, а рядом семенили пожилые женщины с наградами на стареньких кофточках и, запрокидывая головы, смотрели на спутника глазами, полными девичьего восхищения и восторга.
Я надеюсь, он знает, чью Родину он отстоял.