Начиная с описания того времени, к которому мы наконец подошли, эти мемуары будут разделены на две совершенно самостоятельные части: содержание первой составит история жизни Виктора Амедея вплоть до его кончины, наступившей в прошлом году; все подробности событий тех лет стали доподлинно известны мне от моего сына, зятя и двух-трех надежных друзей, в том числе от знаменитого немого и дона Габриеля, которые тогда были еще живы.
С этого мы и начнем наш рассказ. Затем, если у меня достанет смелости, я приподниму густую вуаль, скрывающую немало тайн испанского двора, куда явилась царствовать сначала одна из дочерей Месье, а затем — дочь Виктора Амедея.
Мне довелось узнать то, что, уверяю вас, мало кому известно, и, если Всевышний продлит мои дни, я пролью яркий свет на этот период истории.
Вернемся же в Савойю. После своего бегства я по-прежнему оставалась в курсе происходивших там событий — мои друзья сообщали мне обо всем.
В обширной корреспонденции, которую я сохранила, чуть ли не день за днем было описано все, что происходило при савойском дворе: меня оповещали о делах и переживаниях принца, обычно не скрывавшего своих чувств, если, конечно, они не касались политики, ибо в делах государства он был особенно скрытен.
О моем похищении герцог узнал во время смотра отрядов ополчения, сформированных на средства горожан, в тот самый час, когда его приветствовали возгласами, исполненными преданности и восторга.
Один из офицеров подошел к нему и сообщил эту новость. Герцог чуть не закричал от досады, но тут же овладел собой: государь возобладал в нем над человеком.
Он продолжил смотр, обратившись к ополчению с обычным своим красноречием, но, исполнив свой долг и вернувшись в палатку, впал в ту дикую ярость, приступам которой был подвержен всегда, а с годами все больше. Он даже не стал выслушивать подробный рассказ о моем бегстве, терзаясь лишь тем, что я безусловно уже принадлежу его сопернику, а бросился в деревню, откуда меня увезли, и стал расспрашивать хозяина гостиницы, но ничего от него не узнал; тогда он потребовал, чтобы ему показали комнату, где я останавливалась, и весь постоялый двор, и после этого дал волю своему безумному отчаянию.
Письмо мое не разгневало, а напротив, успокоило герцога. Он прочел его довольно невозмутимо, затем отправился в Турин и, словно сообщая какую-то незначительную новость, заявил герцогиням:
— Французы похитили графиню ди Верруа.
— И она больше не вернется? — оживилась его супруга.
— Не думаю, что ей это удастся: эти люди не отпустят ее.
Герцогини обменялись взглядами, удивившись этой невозмутимости и этому спокойствию принца; они больше ничего не сказали, опасаясь навлечь на себя его упреки, — к тому же супруга герцога и сама не знала, огорчаться ей или радоваться. Что же касается маркизы ди Сан Себастьяно, слышавшей этот разговор, ее сердце просто затрепетало от счастья: она уже видела, как занимается заря ее царствования, а тон, которым его высочество сообщил о моем отъезде, вполне убедил ее, что государь далеко не безутешен.
Никому, даже самым близким людям принц никогда не доверял своих мыслей по этому поводу. Он пожелал написать мне ответ, и это письмо по-своему увековечило безграничное величие его души и благородство его чувств:
«Вы были свободны, сударыня, и если покинули меня, то, наверное, потому, что наш союз тяготил Вас, эти цепи казались для Вас слишком тяжелыми, — следовательно, Вы правильно поступили, порвав их.
О детях Вам не следует волноваться, ведь они мне не чужие, а это означает, что им не придется завидовать ничьей судьбе. Так же как и я, они будут помнить, что принадлежат Вам и никогда Вас не забудут.
Что же касается Вашего имущества, мебели и других вещей, Вы ничего не должны потерять. Все будет отослано Вам в Париж по тому адресу, который Вы укажете. Я передал Вашу виллу нашей дочери: вилла должна принадлежать только ей. Вам перешлют наличными сумму, соответствующую стоимости имения, а также денежную компенсацию за все земли, которыми Вы владеете в Пьемонте и Савойе.
Если Вы храните какие-то обиды на меня, мне бы не хотелось знать о них; ибо я не смогу забыть, что ради меня Вы покинули свою семью, пожертвовали репутацией, и, какие бы ошибки Вы ни совершили, они обратятся в ничто при одной мысли об этом. Будьте счастливы, если сможете, и рассчитывайте на меня, если когда-нибудь мне представится случай доказать Вам это.
Виктор Амедей».
После того как это послание было написано и отправлено, герцог никогда больше не произносил моего имени. В первые месяцы он целиком посвятил себя заботам о подданных, неизменно проявляя величие духа, неподвластного превратностям его судьбы.
Принц Евгений готов был прийти к нему на помощь, но герцог Вандомский был настороже и мешал их сближению, оказывая противодействие обоим.
Как бы ни оценивать это его интриганство, герцог Вандомский оставался выдающимся полководцем; он, конечно, не отличался тонкостью, но обладал удивительной проницательностью, был необычайно храбр, и, если бы не его лень, ему ни в чем не было бы равных. Даже его враг принц Евгений часто говорил мне об этом.
Герцог Савойский видел, как его крепости, несмотря на отчаянное сопротивление осажденных, одна за другой переходят в руки противника. Осада одного только Верчелли вынудила французов в течение месяца вести крытые подступы к этой крепости, после чего герцог Вандомский и г-н де Лафейад объединили свои армии, и вскоре у Виктора Амедея не осталось ничего, кроме его столицы и нескольких незначительных городов, а также поредевшее войско и разоренные финансы.
Но, тем не менее, герцог не сдавался.
Он засел в укрепленном лагере неподалеку от Крешентино, на левом берегу реки По, где благодаря своему военному искусству и храбрости продержался целых пять месяцев. Напрасно принц Евгений пытался присоединиться к нему и вызволить его из западни — герцог Вандомский и Лафейад не выпускали его из виду и в битве при Кассано одержали над ним верх.
Людовик XIV приказал стереть с лица земли савойские крепости, чтобы не пришлось охранять их, а тем более возвращать, если произойдет перемирие, что казалось почти невероятным: обе стороны были теперь настроены воинственнее, чем когда-либо прежде.
Принцессы, в том числе и Мария Анна, без конца посылали письма в Версаль с просьбой не преследовать больше принца, разоренного, несчастного, испытывающего крайние лишения.
Герцог не подозревал об этих демаршах, иначе он не допустил бы подобных действий, ибо был бы ими глубоко оскорблен. К тому же Людовик XIV оставался непреклонен, в чем я сама имела случай убедиться.
Герцогиня Савойская хорошо изучила меня: она переслала мне тайком письмо для своей августейшей дочери герцогини Бургундской, поручив мне передать его в ее собственные руки, получить ответ и отправить его тем же путем.
Я попросила знакомую женщину-пьемонтку, состоявшую на службе у юной принцессы, переговорить с ней обо мне. Герцогиня Бургундская соблаговолила назначить мне аудиенцию на вечер, после своего официального отхода ко сну, то есть в то время, когда она располагала наибольшей свободой и ее никто не тревожил.
Увидев меня, принцесса бросилась ко мне на шею, удостоила поцелуя, словно я была герцогиней, и горько разрыдалась.
— О, мой бедный, мой несчастный отец! — повторяла она. — Если за помощью взывают ко мне, значит, все его возможности исчерпаны? Как горько, а надо делать вид, что я радуюсь… Какое счастье, что можно поговорить с вами! Так зачем вы пришли?
Я вручила ей письмо ее королевского высочества. Она прочитала его и покачала головой:
— Увы! Я теперь не принцесса Савойская, а герцогиня Бургундская и не имею права делать что-либо для своей семьи. Нрав короля известен моей матери: его величество расположен ко мне, это правда; я развлекаю его и при этом могу добиться того, чего никто другой не добьется, однако для отца сделать ничего не смогу. Я не осмелюсь на такой поступок, да и господин герцог Бургундский не одобрил бы меня.
— Следовательно, остается лишь спокойно наблюдать, как гибнет Савойя и ее государь, ваш отец и ваша страна, сударыня? — воскликнула я.
Принцесса заплакала, затем, громко рыдая, стала повторять:
— Я здесь не хозяйка, а король ничего не хочет знать.
— Попытайтесь, ваше высочество, не бойтесь бросить на себя тень, подумайте, какой великой цели вы послужите!
— Не забывайте, что мои действия не одобрил бы ни отец мой, ни муж.
— Вас одобрит ваше сердце, сударыня, вас одобрят все те, кто способен понять положение, в каком вы оказались.
— Что ж, я попытаюсь.
— Да вознаградит вас Господь!
— А вы?.. Вы столь горячо защищаете моего отца, так почему же вы покинули его? Он написал об этом несколько слои своему поверенному, приказав передать вам веши, деньги, мебель, которые выслал для вас, но в письме не указал никакой причины…
— Сударыня, я оставила его королевское высочество потому, что мое положение стало невыносимо, и позвольте мне ничего больше об этом не говорить.
Принцесса велела мне прийти на следующий день в тот же час.
— Я поговорю с королем, — заявила она.
Придя в назначенное время, я узнала, что беседа произошла, но добиться принцессе ничего не удалось, она не успела сказать и десятка слов.
«Сударыня, — перебил ее Людовик XIV, — вы мне очень нравитесь, но никогда не говорите со мной о вашем отце, иначе я вспомню, что вы его дочь, и больше не буду любить вас».
Ненависть, какую король издавна питал к герцогу Савойскому, была непоколебима, и даже после их формального примирения он не простил принцу его сопротивления.
Виктор Амедей находился в крайне сложном положении; чтобы выстоять, ему нужно было напрячь все свои душевные силы. Я постоянно думала об этом и искренне раскаивалась, что покинула его. Мне казалось, что я смогла бы помочь ему нести тяжкую ношу, хотя, как выяснилось, в одиночестве он нес ее недолго.
Дон Габриель написал мне, что через несколько дней после моего отъезда г-жа ди Сан Себастьяно, не имевшая как будто никаких дел при дворе, получила новую аудиенцию. Обо всем, что тогда произошло, я узнала полгода назад от подруги маркизы, пользовавшейся ее особым доверием. (Во времена могущества г-жи ди Сан Себастьяно все таились, но теперь ее никто не боится.) Эта дама показала и даже передала мне из рук в руки письма пьемонтской Ментенон, которые со всей очевидностью доказывают, с какой ловкостью и хитростью был осуществлен ее план, как она умела ждать, пользоваться любым обстоятельством, чтобы добиться своей цели, во всем уподобляясь той, которой она подражала.
Госпожа ди Сан Себастьяно обнаруживала свои тайные замыслы лишь тогда, когда она побеждала. Но до этого она была скромной, мягкой, услужливой и заискивающей перед всеми. Мне ставили в упрек высокомерие, она же решила проявить нечто противоположное. Таким образом ей хотелось подчеркнуть мою вину. При этом она притворно расхваливала меня повсюду, сожалея, что не познакомилась со мной поближе. Принца, грустившего обо мне, она утешала словами, полными нежности и смирения.
— Графиня ведь была очень счастлива! — повторяла герцогу г-жа ди Сан Себастьяно.
Ему следовало понять, что она способна ценить подобное счастье больше, чем я.
Ужасное происшествие, случившееся в скором времени, закрепило узы, связывающие маркизу и принца. Нужно отдать ей справедливость и признать, что в тех обстоятельствах она повела себя великолепно и оправдала доверие Виктора Амедея во всех отношениях.
Я верю тому, что маркиза действительно любила принца, но убеждена, что этой любви не были чужды честолюбие и эгоизм. Увы! Какой любви не свойствен эгоизм? Кто из нас любит исключительно ради того, кого мы любим? Я в своей жизни не встречала никого, кто, будучи подвергнут глубокому изучению, мог бы оспорить это утверждение, и потому и сама не притязаю на то, чтобы выглядеть лучше других.
Судьба окончательно отвернулась от герцога Савойского. Он защищал каждый клочок своей земли, но у него отнимали ее шаг за шагом! У него остался лишь Турин, осада которого была неизбежна. Герцог предвидел это уже давно, и город был обеспечен всем необходимым, насколько позволяли незначительные ресурсы разоренной страны.
Стало известно, что французские инженеры то ли случайно, то ли с помощью предателя добыли план оборонительных сооружений цитадели, поэтому все внутренние укрепления, все невидимые противнику постройки были немедленно переделаны, чтобы захваченные чертежи оказались бесполезными для осаждающих.
Гарнизон Турина был совсем немногочисленным, но отборным, а горожане, собравшие ополчение, проявили себя далеко не трусами: они умирали как герои, не жалея себя. Отряду императорской армии, которым командовал граф фон Шаун, удалось прорваться в крепость и оказать им значительную помощь.
Герцог не покидал линии обороны, и, казалось, появлялся повсюду одновременно, не щадя своего здоровья, не помышляя об отдыхе. Не стоит удивляться, что любовь подданных к нему граничила с исступленным восторгом.
Именно тогда маркиза ди Сан Себастьяно, пустив в ход все свои способности, приступила к атаке на принца.
Однажды вечером герцог вернулся к себе разбитый от усталости и, падая в кресло, произнес в присутствии нескольких приближенных слова, которые невольно сорвались у него с языка:
— О! Как мне нужна сейчас любящая женщина, подруга, способная поддержать и утешить меня в моих несчастьях, разделить их со мной.
Какой-то неловкий — или, может, смелый — придворный произнес тогда имя герцогини Марии Анны.
— Да, конечно, — продолжал Виктор Амедей, — но герцогиня француженка, Людовик Четырнадцатый — ее дядя, а ее брат — во вражеской армии, и, какую бы нежность она ни питала ко мне и к нашим детям, ей невозможно всем сердцем сочувствовать мне. То же самое можно сказать и о моих бедняжках-дочерях, которые находятся во Франции и Испании… О! У принцесс очень тяжелое положение!
На следующий день, когда его высочество вернулся, дежурный придверник, приняв таинственный вид, сообщил ему, что в задней комнате его ждет дама: она так настаивала на необходимости встретиться с принцем и сообщить ему нечто чрезвычайно важное, что он не решился выпроводить ее.
— И что же это за дама? Ты знаешь ее?
— Конечно, ваша светлость: это маркиза ди Сан Себастьяно.
— А! — воскликнул Виктор Амедей с радостным удивлением. — Благодарю вас, господа, я очень устал и хочу отдохнуть.
Придворные удалились. Они ничего не слышали, но все поняли: придворные всегда все понимают.
Маркиза решилась на рискованный шаг, чреватый либо полным провалом, либо обретением того, что принц и в самом деле дал ей.
Когда герцог вошел, она вся задрожала, и ее волнение не было наигранным, что, впрочем, вполне понятно. Маркиза встала; она была очень красива в черном платье — этот цвет был ей необыкновенно к лицу.
— Что случилось, сударыня, — спросил Виктор Амедей, — и кому я обязан нечаянной радостью видеть вас?
Маркиза смутилась, отчего похорошела еще больше, затем смело и решительно подошла к принцу:
— Ваше высочество простит и извинит меня.
— Прощаю и извиняю за все, что вам будет угодно, прошу только — не обрекайте меня на ожидание, ибо я умираю от нетерпения, ваше присутствие — такое великое и редкое счастье, что я просто ослеплен им.
— Тогда, ваша светлость, позвольте мне спросить… помните ли вы о прошлом?
— Помню ли я, сударыня! Вы не дачи мне возможности объясниться, иначе давно знали бы об этом.
— Ваше высочество, если бы государственная деятельность удовлетворяла вас полностью, я сочла бы это странной переменой; лишившись столь долгой и нежной привязанности, вы наверное страдаете от одиночества, не видя рядом с собой преданных людей, помимо членов семьи, которым не всегда можно доверить свои мысли.
— О! Вы правы!
— Ваша светлость, девушка, которую вы знали когда-то, стала женщиной, а затем вдовой, но душой она не изменилась. Вам необходима подруга, ее верность и ее постоянство, и эта женщина перед вами; я пришла сюда, преодолев застенчивость, приличествующую моему полу, но я не сделала бы этого, если бы Виктор Амедей был все тем же могущественным государем, некогда удостоившим меня своим вниманием, тогда как несчастному, покинутому государю прежняя возлюбленная может предложить свою жизнь и почтительную дружбу. Поскольку мои слова далеки от лести, надеюсь, вы не воспримите их как дерзость с моей стороны…
— Я воспринимаю их как милосердие и доброе деяние; о, как признателен вам бедный принц, готовый принять эту благородную и искреннюю дружбу, ниспосланную ему в его несчастье и одиночестве! Другие оставили меня наедине с моими страданиями, вы же готовы прийти мне на помощь, так будьте благословенны! Рядом с вами я буду помнить лишь о вас одной.
От этого дня г-жа ди Сан Себастьяно большего и не ожидала; она притворилась, будто хочет удалиться, надеясь, что ее удержат. Так и случилось.
Но маркиза не стала официальной любовницей принца — их отношения были целомудренными, — а возложила на себя роль подруги, советчицы, подобной Эгерии воинственного Нумы. Она проявляла преданность, незнающую страха, не расставалась с герцогом ни на один день, пренебрегая всеми опасностями. Маркиза пробудила любовь и уважение к себе со стороны герцогинь — они не ставили под сомнение ее честность, не углублялись в суть щекотливого вопроса.
Я полагаю — но это лишь мое личное ощущение, — что г-жа ди Сан Себастьяно не всегда была непреклонна и конечно же уступала принцу, только не часто, а лишь в нужную минуту, чтобы не остудить пыл неутоленных желаний в сгорающем от страсти мужчине, и это позволяло ей добиваться от принца всего, что ей было угодно, и, ловко лавируя, властвовать над ним. Бесспорно одно: ее господство длилось до кончины герцога, а останься он в живых, продолжалось бы дальше.
Итак, г-н де Лафейад осадил Турин, а его светлость герцог Орлеанский, один из командующих армией, послал туда офицера-парламентера, чтобы выяснить, где расположена ставка герцога Савойского: он хотел уберечь ее от обстрела; кроме того, герцог Орлеанский предлагал принцессам и сыновьям его королевского высочества пропуска, чтобы они, не подвергаясь опасности, могли удалиться куда им будет угодно. Король Людовик XIV оказывал им все эти милости, желая угодить принцессе Бургундской и не нанося при этом ущерба успеху своего оружия и своим политическим интересам.
Герцог принял парламентера весьма доброжелательно.
— Сударь, — сказал он, — передайте герцогу Орлеанскому и господину де Лафейаду, что я должным образом тронут поступком его величества короля Франции. Но я не принимаю его предложений. Моя ставка находится везде, где мое присутствие необходимо для защиты города; к тому же я не могу согласиться, чтобы оберегали меня, в то время как мои подданные подвергаются опасности. Что же касается моей матери, жены и детей, то в тот день, когда мне будет угодно удалить их, они уедут из города, не прибегая ни к чьей другой защите, кроме моей. Прошу вас поблагодарить от моего имени вашего генерала, сударь,. А теперь мы отправимся в церковь и возблагодарим Бога за снятие! осады с Барселоны, затем начнется праздник, и мы просим вас почтить его своим присутствием. Потом вы сможете рассказать, что двор в Турине и под обстрелом французских ядер все так же блестящ, как во времена своего величия. Вы увидите местных дам, убедитесь, что они могут: соперничать с самыми красивыми женщинами на свете, и, надеюсь, засвидетельствуете это перед лицом как наших друзей, так и наших врагов.
Парламентер запомнил эти гордые слова и передал их герцогу Орлеанскому (именно от него я и узнала обо всем этом). Офицер присутствовал на празднике, вел себя очень любезно — с той изумительной непринужденностью, с какой французы применяются к обстоятельствам. Ради него придворные дамы пустили в ход все свое кокетство и самые соблазнительные улыбки; они говорили, что гость должен увезти с собой благоухание их красоты, дабы вызвать ревность у всех женщин Франции и свести с ума всех французских сеньоров. Неоспоримо то, что французский офицер привез оттуда рассказ о прелестном увлечении герцога Орлеанского, который сам поведал мне о нем, не требуя соблюдать тайну. Бедный принц, как известно, пережил немало любовных авантюр, но ни одна из них не была столь приятной и достойной, как эта.
Герцог горел желанием увидеть свою сестру-принцессу, которую он так любил, что до того, как ему стали приписывать связь с собственными дочерьми, принцессу считали его любовницей. Но, может быть, ничего подобного не происходило ни с ней, ни с другими. На принца никогда не клеветали так, как в те времена, когда он стал регентом, хотя у него и без того было достаточно пороков и приписывать ему новые не было нужды.
В те времена принц был красив, совсем молод, но уже распущен, впрочем все еще романтичен, очень умен, образован, храбр и добр; из всех потомков Генриха IV он больше всех был похож на него, даже внешне. И лучшей похвалы, чем такое сравнение, для него не было.
Он велел испросить у своего зятя пропуск, с тем чтобы провести денек у принцессы Марии Анны, и дал слово чести, что не будет видеть в крепости то, что ему не положено видеть, и никого не посвятит в свой план. А для этого переоденется так, чтобы его не узнали.
Герцог Савойский не сомневался в порядочности оклеветанного бедняги и послал ему пропуск, выразив надежду, что тот послужит ему не один раз. Филипп Орлеанский в тот же вечер облачился в наряд в испанского горца (их было немало в обеих армиях), подошел к городским воротам совершенно один, показал пропуск и спросил, как пройти к дворцу.
Его ждали лишь на следующий день, и не было отдано никакого приказа о том, чтобы его впустили; как же явиться к герцогине в такой час, в подобном наряде и не вызвать подозрений?
Принц доверился случаю, прошел в дворцовый сад, который был еще открыт из-за жары, а также потому, что Виктор Амедей давал здесь приют тем горожанам, чьи дома подвергались наибольшей опасности; в саду, таким образом, собралась значительная толпа людей.
Никем не замеченный, он бродил там, вглядываясь в лица и пытаясь найти среди встречавшихся ему людей хотя бы одного человека, который заслуживал бы доверия настолько, чтобы позволить себе заговорить с ним.
Господин регент всегда любил приключения, особенно непохожие на прежние. Ему казалось очень забавным, что он затерялся среди людей, не узнававших того, кого они так ненавидели. Впечатление, которое произвело бы на эту и без того напуганную толпу его имя, произнесенное вслух, нельзя было предугадать. Возможно, он стал бы жертвой этих людей, а вместе с ним опасности подверглась бы и герцогиня, и слепое доверие, которое эти люди питали к своему властелину, несомненно, пошатнулось бы. Естественно, что герцога Савойского при мысли о возможной оплошности шурина бросало в дрожь.
Внимательно разглядывая хорошеньких девушек и горя желанием приблизиться к ним, он обратил внимание на двух довольно элегантно одетых и чрезвычайно милых красоток, которые, беседуя, гуляли вдвоем. Он пошел вслед за юными особами, прислушиваясь к их щебетанию не столько для того, чтобы почерпнуть сведения об интересующем его предмете, сколько для того, чтобы узнать что-нибудь о них самих.
Он услышал и то и другое, и случай, его бог, ему необыкновенно помог. Именно эти девушки служили горничными у герцогини, и одна из них, та, что была красивее, пользовалась, видимо, ее особым расположением. Они рассказывали друг другу тысячи историй, связанных с дворцовыми интрижками, смеясь от всей души, несмотря на общую печаль, и сплетничая о г-же ди Сан Себастьяно, как верные служанки, больше радеющие о счастье их повелительницы, чем она сама.
В конце сада девушки разошлись; та, что была красивее, поцеловала приятельницу и вернулась во дворец, а другая тем временем пошла дальше.
Принц ждал этого мгновения и приблизился к ней.
При всей своей внешней простоте девушка не была дикарка: она не убежала от молодого и очень вежливого красавца, который, сняв шляпу, спросил, не может ли она провести его в покои госпожи герцогини и дать ему возможность поговорить с одной из ее фрейлин или с одной из ее горничных.
Девушка посмотрела на него с подозрением и, замявшись, произнесла:
— Я как раз одна из ее горничных, сударь, но чего вы хотите от ее королевского высочества?
— Она несомненно вознаградит того, кто введет меня к ней: у меня послание, которое она ждет.
— Письмо?
— Нет, устное послание, мне нужно поговорить с ней самой.
— От кого вы прибыли?
— От ее брата, — совсем тихо ответил он.
— Тсс!.. Следуйте за мной и молчите.
— Вот пропуск господина герцога Савойского, позволяющий мне свободно входить в город и выходить из него, Видите, я вас вовсе не обманываю.
Девушка ответила многозначительной улыбкой: она выросла в собственных глазах при мысли о том, что оказалась причастной к великой тайне. Она пошла вперед, знаком пригласив принца следовать за ней; так они подошли к лестнице, ведущей к покоям герцогини и спускающейся прямо в цветник.
Девушка прошла первой, посоветовав ему ступать потише; она поднялась на два этажа, впустила его в крохотную чистенькую комнату, закрыла за собой дверь и после этого с решительным видом обратилась к нему:
— Ну а теперь скажите, чего вы хотите от госпожи герцогини?
Принц рассмеялся:
— Я должен поговорить с ней, а не с вами, прелестное дитя.
— С нашей принцессой, какой бы доброй она ни была, поговорить не так-то просто.
— Я явился сюда от господина герцога Орлеанского, и у меня устное послание для госпожи герцогини, она ждет меня; надо только дать ей знать, что я здесь, любопытная ты кумушка.
Малышка все еще сомневалась и состроила гримаску, делавшую ее прехорошенькой. Принцу она казалась более привлекательной, чем знатные дамы, и ему страшно хотелось сказать ей об этом, а Филипп Орлеанский был не из тех мужчин, что противятся своим желаниям, если подворачивается удобный случай.
— Синьорина, назовите ваше имя, пожалуйста, — промолвил он.
— Джузеппа, сударь.
— Синьорина Джузеппа, ваша любезность не уступает вашей красоте, и я горю желанием довериться вам, если только ваше умение хранить тайну не уступает вашей любезности и вашей красоте.
— Ах, сударь, конечно, я умею хранить тайны,
— Ну что ж, данное мне поручение не настолько спешно, чтобы я мог забыть о себе, перед тем как приступить к его исполнению. Я долго бродил по городу, устал и умираю от голода. Нельзя ли устроить небольшой ужин до того, как я отправлюсь к ее высочеству, ведь, возможно, там меня задержат надолго и я очень поздно вернусь к моему повелителю?
— Я сейчас же провожу вас в буфетную.
— Я готов… Но в буфетной станут гадать: «Кто такой этот незнакомец?
Зачем он сюда явился?» И тогда произойдет одно из двух: вы бросите тень либо на вашу повелительницу, либо на себя.
— Вы правы! Что ж, поужинайте где-нибудь в другом месте.
— Не годится: меня не должны видеть в другом месте. Если узнают, что я француз, меня разорвут на куски.
— Вы правы!
— Есть, конечно, другой выход, но вы никогда на это не согласитесь.
— Какой?
— Не могли бы вы пойти за едой и принести мне ее сюда?..
— В мою комнату, сударь? — краснея, воскликнула Джузеппа.
— Да, в вашу комнату, прекрасная Джузеппа, а что в этом дурного? Я ведь уже в ней нахожусь, и какая разница, сижу я здесь или стою?
Приведенный довод был подкреплен улыбкой и сиянием глаз, встретившим ответный девичий взгляд, который остановился на красивом и очень искреннем, честном, открытом лице: выражение его было многообещающим и говорило столь же ясно, как самые прекрасные слова: «Вы очаровательны, и я вас люблю».
Джузеппа была порядочная девушка, но кокетка, она хотела нравиться, была очень уверена в себе; кроме того, ей очень льстило, что она принимает у себя посланца герцога Орлеанского и, возможно, его доверенное лицо. Воображение юной девицы проделывает большой путь за один краткий миг, а в конце всех ее мечтаний — всегда замужество. Такой статный француз может оказаться хорошей партией, а ее повелительница со своим августейшим братом могли бы соединить их и, кто знает, даже подарить приданое!..
«В конце концов, — подумала Джузеппа, — ведь это замечательный поступок — не допустить, чтобы молодой человек пострадал или попал в руки этих злодеев, которые желают убивать французов… Убивать французов! А среди них есть такие обходительные кавалеры!»
И она решилась.
Принц очень на это надеялся, и ожидающая его любовная интрижка казалась ему в высшей степени соблазнительной.
Он устроился у открытого окна, выходящего в парк. Уже совсем стемнело. Наступила ночь, благоуханная, искрящаяся июньская ночь Италии. Чтобы чувствовать себя более непринужденно, он отбросил в сторону и плащ и шляпу, затем поблагодарил девушку с пылкостью, которой она вовсе не испугалась, а напротив обрадовалась: казалось, ее планы начинали осуществляться.
— Подождите здесь, — сказала она принцу, — я скоро вернусь, придется кое-что украсть для вас. Принесу что смогу, и вам придется этим довольствоваться. Кстати, вы будете ужинать в темноте, при свете луны: огонь нас выдаст, и тогда я пропала… Ждите!
Она оставила герцога Орлеанского одного не более чем на четверть часа и вернулась с изысканным ужином, унеся его из буфетной; с игривостью и очарованием, свойственными ее возрасту, девушка поведала, к каким хитростям ей пришлось прибегнуть, чтобы раздобыть эти блюда, которые она по ходу рассказа расставляла на маленьком столике перед рассыпавшимся в благодарностях герцогом.
— Надеюсь, вы накроете на двоих? — спросил он.
— Да уж, конечно, а то мне придется лечь спать голодной. Я сказала, что останусь в покоях ее высочества, буду ждать ее распоряжений и вниз не спущусь.
Они сели за стол вдвоем, молодые, красивые, веселые: один — настолько испорченный, что весьма правдоподобно разыгрывал святую невинность, другая — настолько простодушная, что ничего не заподозрила.
Он вскружил девушке голову похвалами, дурачествами; заинтересовал, рассмешил, растрогал ее, затем, наконец, заговорил об опасностях, окружавших его, о смерти, нависшей над его головой во время этой ужасной осады:
— О, если бы я мог испытать счастье! Если бы пережил несколько сладостных мгновений перед тем, как покинуть этот мир!
Бедная Джузеппа, на свое несчастье, принесла две бутылки сицилийского вина, которое так быстро ударяет в сердце и голову. И опять же, на свою беду, она, привыкшая к трезвости, выпила его; а хуже всего было то, что молодой и прекрасный принц был так красноречив и страстен.
Вечер был наполнен возбуждающими ароматами, свойственными только теплому климату; Джузеппа думала, что молодой человек вполне заслуживает крупицы счастья на этой земле и было бы жестокостью, варварством отказать ему в поцелуе, о котором он так настойчиво молил. А потом он убедил Джузеппу, что любит ее, что без нее не сможет теперь жить, внушил все то, что влюбленные так ловко внушают девушкам, которые слушают их и позволяют обмануть себя, поскольку прежде всего обманываются сами.
В итоге, вместо того чтобы отправиться ужинать со своей сестрой, увидевшись с нею в тот же вечер, герцог предстал перед ней лишь на следующий день, словно только что прибыл. Он не смел поднять глаза на Джузеппу: узнав о его высоком ранге, она была очень смущена и несчастна.
Как бы то ни было, в дальнейшем это не мешало принцу наведываться к ней тайком довольно часто, даже в разгар боевых действий или во время ружейной пальбы. Привкус опасности придавал особую остроту его мимолетному увлечению, разжигая страсть, которой суждено было продлиться дольше обычного.
Судя по всему, и девушка примирилась со случившимся.
Покидая Италию, герцог признался во всем герцогине, попросил ее выдать хорошенькую служанку замуж, возложив на себя заботу о ее приданом.
Ходили слухи, что эта милая авантюра завершилась рождением девочки. Несомненно то, что господин регент оказывал большое покровительство одной особе и рекомендовал ее мне, когда она приехала из Турина, чтобы обосноваться во Франции и служить у какой-нибудь знатной дамы. Филипп Орлеанский обеспечил Джузеппе небольшое состояние и часто навещал ее. Она поступила на должность кастелянши к госпоже герцогине Беррийской. Когда ее госпожа умерла, Джузеппа вернулась в Пале-Рояль и, по-моему, после замужества г-жи Моденской последовала за ней в ее герцогство. Во всяком случае, по времени все совпадает.
Но вернемся к осаде Турина.
Наступление неприятеля шло очень медленно, и возникла угроза, что осада продлится долго. Виктор Амедей пока еще удерживал один проход и мог обеспечивать снабжение города. Но с помощью ловкого маневра г-н де Лафейад приблизился к оборонительным линиям принца и блокировал почти всю крепость.
Тогда герцогу стало ясно, что Турину угрожает великая опасность.
Он отправил в Кераско герцогинь, детей, в том числе и моих, о чьей судьбе я не могла не волноваться, а также канцлера и пожилых придворных; старые принц и принцесса ди Кариньяно так плохо справились с поставленной задачей, что попали в руки французов; те переправили их в ставку командующего и объявили военнопленными.
Госпожа ди Сан Себастьяно отказалась подчиниться приказу герцога и не уступила его мольбам, заявив, что не покинет его ни на минуту. Она окончательно обосновалась во дворце, рядом с ним, и, когда герцог поднимался на крепостные стены, скромно следовала за ним, чтобы не упускать его из виду и быть рядом, если произойдет несчастный случай.
Виктор Амедей был слишком отважным и в то же время слишком искусным полководцем, чтобы не использовать все доступные средства, позволяющие выйти из столь критического положения.
Он разработал план ежедневных вылазок, которые не давали покоя Лафейаду, заставляя его без конца преследовать герцога то в одном, то в другом месте. Но благодаря стремительности действий, прекрасному знанию местности и лазутчикам, которыми он там располагал, принц всегда ускользал от погони.
Эти маневры позволяли ему оказать помощь нескольким небольшим крепостям, все еще поддерживавшим его.
Во время одной из таких вылазок он был ранен, упал под ноги лошадям и чуть не погиб.
Госпожа ди Сан Себастьяно, узнав о случившемся, вышла из города почти без сопровождения и бросилась к принцу, рискуя быть захваченной нашими войсками: те определенно не отпустили бы ее, не потребовав выкупа в том или ином виде. Ей посчастливилось — она не только добралась до принца, но и, что было еще важнее, получила возможность ухаживать за ним столько времени, сколько он позволил, ибо уже на следующий день Виктор Амедей возобновил свои скачки.
В городе усиливался голод, люди набрасывались на все, что можно было съесть, поймали даже маленькую собачку маркизы, которую слуги выпустили погулять; ее поджарили на вертеле в одной бедной семье, как это делают китайцы, которые, говорят, едят этих животных.
Это случай, на мой взгляд, столь же ужасен, как людоедство, ведь собаки — наши настоящие друзья, и низводить их до уровня дичи или домашнего скота — постыдное дело. Есть собак — какая гнусность! Я даже не могу понять, как у людей хватает духу убивать их.
Немцы и швейцарцы дезертировали толпами, находя такую провизию скверной. Обстановка была накалена до предела, как вдруг распространилась добрая весть, что принц Евгений, благодаря ловкому маневру и храбрости, прорвал вражеские рубежи, переправился через По и двинулся на помощь городу.
Герцог выехал ему навстречу, и можете себе представить, какой разговор состоялся между ними.
Я вынуждена признать, что принц Евгений недолюбливал своего кузена, но очень дорожил Савойским домом и ненавидел французов — таковы две причины, не считая собственной славы, заставившие его пустить в ход все средства для достижения успеха.
Однако он не смог прибыть настолько вовремя, чтобы помешать главному штурму, несколько поспешно начатому потерявшим терпение маркизом де Лафейадом, который надеялся помешать соединению сил принца Евгения и герцога Савойского, захватив крепость до того, как ей будет оказана помощь.
Французы получили отпор на всех позициях и потеряли много людей. Герцог проявлял чудеса храбрости и дрался как лев.
Некий бедный человек, простой рудокоп, которого звали Пьетро Микка (я его хорошо знала, он часто приходил ко мне, работал в саду, и мой сын очень привязался к нему, поскольку тот мастерил для него замечательные игрушки), во время осады обессмертил свое имя, по праву встав в один ряд с такими героями, как Курций и Сцевола. Он устанавливал контрмину и понял, что противник вот-вот его обнаружит; времени отойти назад у него не оставалось, и тогда он зажег огонь и, обернувшись к своим товарищам, крикнул:
— Эй, спасайтесь кто может, заботу же о моей жене и моих детях препоручите герцогу. А я умру здесь, но не один!
И он бросил горящую головню на порох, взорвавшийся в ту же секунду и поглотивший героя вместе с теми, кто находился на ближайшем вражеском укреплении.
Виктор Амедей отдал приказ, чтобы в качестве вознаграждения семье Микка во все времена выдавали по двойной порции хлеба на человека ежедневно, — поистине, награда, достойная античности и спартанца, но основной массой людей сочтенная недостаточной. Как я уже отмечала, Виктор Амедей был чрезвычайно скуп.
В самом начале осады боевой дух французов был подорван знамением, внушившим одновременно большие надежды осажденным: произошло почти полное солнечное затмение, а поскольку изображение светила служило эмблемой Людовика XIV, люди восприняли это явление как символ разгрома и падения монарха.
— Затмение означает, что звезда Людовика потускнеет и погаснет, ибо, вместо того чтобы освещать, она обжигает, — говорил герцог Савойский, — такова воля Божья, и свершится она моей рукой.
Знамение подтвердилось лишь частично, однако череду невзгод и потерь, выпавших на долю великого короля в конце его правления, вполне можно приписать этому затмению.
В своих бумагах я нашла стихи, популярные в те времена или несколько позже и относящиеся к Гохштедтскому сражению, когда пришедшие в восторг от своей победы англичане воздвигли на поле битвы обелиск с напыщенной надписью.
Я приведу здесь эти стихи, поскольку обелиск уже давно уничтожен и будущие поколения, возможно, так и не узнают их:
Гохштедтский бой — столь жалкий ваш успех.
Что в честь его сей столп, спесивцы, стыдно ставить.
У нас атак, побед — не перечесть, и славить
Такие пустяки солдатам просто смех.
Когда бы наш Луи своей монаршей волей
Воздвигнул бы столпы во вражеской стране
В честь взятых городов, то вся она вполне
Похожей стала бы на кегельное поле. note 1
Гохштедтская победа, тем не менее, покрыла великой славой имя герцога Мальборо и внушила большие надежды итальянцам.
Между тем принц Евгений приближался к Турину ускоренным маршем; взгляды горожан были прикованы к холму Суперга, откуда должны были подать сигналы, возвещающие о прибытии подкрепления.
Наконец отряд появился. По всему городу прокатились крики радости, восторгам не было конца. Люди на улицах обнимались, издалека указывая друг другу на благословенные знаки, все словно опьянели от счастья.
Герцог Орлеанский, прежде приезжавший в Италию в качестве путешественника или чуть ли не искателя приключений, на этот раз прибыл во главе армейского корпуса, предназначенного для подкрепления войска Лафейада; на следующий же день состоялся военный совет, проходивший под тополем (как раз вчера моя дочь рассказывала мне, что этот тополь стал местной достопримечательностью и его до сих пор тщательно оберегают).
Каждый участник совета высказал свое мнение. Наиболее удачным оказалось предложение молодого принца: он намеревался немедленно снять осаду и двинуться навстречу приближающейся армии.
— Если мы выиграем битву, — говорил он, — цитадель падет сама собой, а если проиграем — придется отступить.
Но Людовик XIV, не допускавший, чтобы приближенные к трону принцы, не исключая даже дофина и королевских внуков, открывали себе широкий путь к славе, приставил к племяннику наставника. Маршал де Марсен предъявил королевский приказ: Филиппу Орлеанскому предписывалось подчиняться ему во всем. Надо было уступить.
— Господа, — в гневе вскричал Филипп Орлеанский, — у меня появился наставник! Карету мне… Я уезжаю.
Но он не уехал, ибо слишком любил участвовать в сражениях, а принялся отчаянно браниться. И многие годы спустя он не мог вспоминать об этом хладнокровно.
Принц Евгений и Виктор Амедей поднялись на Супергу, чтобы осмотреть окрестности, сам город и войска. Оглядев все орлиным взглядом, принц Савойский заметил какие-то непонятные передвижения противника и тут же сказал:
— Дорогой кузен, считайте, что эти люди наполовину уже разбиты.
Сражение началось почти сразу же и было страшным, противники дрались с беспримерным ожесточением; но на этот раз судьба улыбнулась Виктору Амедею — никогда прежде он не одерживал столь полной победы.
Маршал де Марсен был убит, герцог Орлеанский довольно серьезно ранен, армии пришлось спасаться бегством и отступить к Пинероло. А что представляет собой наше отступление, когда к нему примешивается паника, вы можете себе представить.
В качестве трофеев победители брали все, что бросили побежденные: пушки, зарядные ящики, палатки, деньги, скот, не считая бесчисленных пленных. Солдаты Виктора Амедея с восторгом осматривали поле сражения, а еще больше радовались, набивая карманы добычей, поскольку противник оставил здесь настоящие сокровища: дорогую посуду и драгоценности.
Возвращение принцев в Турин вызвало настоящее ликование: толпы людей, окружив их, мешали им продвигаться вперед, люди целовали даже гривы коней победителей.
В церкви святого Иоанна отслужили «Те Deum» note 2, и ее своды огласились радостными и восторженными криками.
Маркизе ди Сан Себастьяно оказывали почести не только вельможи, но и простые люди, а десятка два озорников попытались понести ее на руках как победительницу. Но у нее хватило скромности отказаться от этого и заявить, что сражение выиграла вовсе не она.
Вечером герцог Савойский привел в ее покои своего отважного кузена, и они отужинали вместе. Принц Евгений почти не разговаривал, вел себя очень сдержанно, а на следующий день, когда его королевское высочество захотел узнать причину этого, ответил:
— Мне больше нравилась госпожа ди Верруа, она не скрывала, что является вашей любовницей, и с ней можно было шутить. А эта дама строит из себя недотрогу, но, на мой взгляд, она хитрая бестия. Остерегайтесь ее, дорогой кузен! Я наблюдал, как вела себя на первых порах госпожа де Ментенон: у нее были те же повадки.
Предвидение оправдалось. Принц Евгений вспомнил о нем во время недавних событий и написал мне об этом. Тем не менее победа и снятие осады стали для маркизы звездным часом: из-за отсутствия герцогинь она оказалась первой дамой в государстве, ей были оказаны величайшие почести, она наслаждалась ими, и впоследствии ей было нелегко спуститься с таких высот.
Виктор Амедей пожелал увековечить память об этом прекрасном дне, бесспорно самом прекрасном за все время его правления. Он учредил ежегодные торжества по случаю победы, приурочив их ко дню Рождества Богоматери, а трофеи, добытые у врага, использовал для строительства великолепного сооружения на холме Суперга, на том самом месте, где вместе с принцем Евгением он принял окончательный план битвы. Герцог приказал построить храм, своего рода савойскую церковь Сен-Дени, где хотел упокоиться сам и устроить усыпальницу для своих преемников; он поселил поблизости священников и монахов, чтобы они служили мессу и молились о спасении Савойи. Постройка потребовала немыслимых средств — оно и понятно, ведь на холме не было источников, и всю воду, необходимую здесь для жизни, приходилось привозить на спинах мулов. Камни и мрамор также доставляли из отдаленных карьеров. Затраты оказались огромными, но, как уверяют, храм получился великолепный и в Европе нет сооружения красивее.
К великой радости итальянцев, французы вынуждены были покинуть Италию, чему они тоже радовались. Они проклинали эту страну, испокон веков несущую гибель французскому оружию. Очевидно, Всевышнему не угодно, чтобы мы там обосновались: две похожие жемчужины — это слишком много для одной короны.
В армии принца Евгения находились два француза-перебежчика, имена которых нашумели на весь свет; особенно отличился один из них — граф де Бонневаль.
Побывав на службе у всех держав, оказавшись изгнанным из всех стран, в том числе из своей, куда он не мог вернуться под угрозой смертного приговора, граф задумал стать пашой и отправился в Турцию, где сейчас занимает видное положение и где о нем много говорят.
Это был человек исключительной храбрости — даже принц Евгений восхищался им и рассказывал о Бонневале своим друзьям, да и мне писал о нем много раз. Граф отличался умом в той же степени, что и отвагой, но, увы, был немного мошенником и немного вором: за то, что он растратил королевские деньги, предназначенные его полку, его изображение подвергли на Гревской площади казни через повешение; но графа это вовсе не взволновало, он посмеялся над этой церемонией от всей души, вовсе не отрицая, что поправлял свое финансовое положение за счет тех, кто не мог сравняться с ним в изобретательности.
Другим французом, кому принц Евгений оказал гостеприимство, чтобы «насолить», как он говорил, королю Франции, был дослужившийся до чина генерал-лейтенанта г-н де Лангаллери, милый и остроумный человек с необыкновенно странным характером. Все безумства мира населяли его воображение, и он осуществлял их одно за другим.
Прежде всего он покинул армию императора, чтобы поступить на службу к царю, что не принесло ему большего удовлетворения. Тогда он отправился в Голландию, поселился в Амстердаме, не найдя ничего лучшего, как обратиться в протестантство и ходить на здешние проповеди. Он, представьте себе, заставлял таким образом оказывать ему благотворительность, ибо в кармане у него не осталось ни су.
Прекратив опустошать кошельки, он сговорился с другим авантюристом, который себя именовал графом де Линанжем и выдавал за морского офицера, состоящего на службе в королевском флоте. Вместе они нанялись на какой-то корабль, кажется корсарский, с тем чтобы, командуя им, отправиться неизвестно куда и, действуя один с суши, другой с моря, установить там республику и новую религию. Но они плохо обезопасили себя, попались агентам, посланным в погоню за ними, и император велел их просто-напросто повесить без всякого суда. (Я познакомилась с этим Лангаллери в Турине, куда он однажды приезжал.) Герцог перенес театр военных действий в окрестности Милана, где его ожидала очередная победа. Удача повернулась к нему. Было решено начать кампанию в Провансе и в Дофине. Принц Евгений и Виктор Амедей вошли туда, затем осадили Тулон. Однако им пришлось снять осаду, а на следующий год то же самое произошло в Бриансоне — оттуда они даже выбрались с трудом.
— Во Францию легко войти, — говорил Евгений, — однако оттуда трудно выйти.
Война продолжалась, но как-то вяло. Шли негласные переговоры. Людовик XIV несколько раз пытался оторвать Виктора Амедея от Лиги, но тот неизменно отказывался вести переговоры без участия союзников, ибо надеялся добиться лучших условий мирного договора, если будет диктовать их вместе с ними, что и случилось. Интриги опутали все и вся, несколько проектов были заново пересмотрены и отвергнуты; Англия, и в первую очередь королева Анна, поддерживала герцога Савойского и хотела передать ему Сицилию вместе с титулом короля, которого он жаждал больше всего. По поводу передачи ему королевства на севере Италии возникли разногласия: Людовик хотел этого, Англия — нет, и она победила. Сначала по Утрехтскому, затем по Раштадтскому договору это королевство, предмет давних желаний герцога, все же было передано ему. Виктор Амедей добился к тому же больших преимуществ: взамен потерянных крепостей были получены другие, не считая всякого рода иных уступок; никогда в жизни он не был так доволен.
— Что ж! — говорил он. — От Турина до Палермо далеко, но кто знает, если запастись терпением, то со временем Савойский дом возвысится до такой степени, что мы будем ездить в Палермо по своим владениям. Италия — это артишок, который нужно съедать по листочку.
Тогда он был на вершине счастья. Госпожа ди Сан Себастьяно занимала как никогда прочное место при дворе, и герцогиням пришлось всерьез считаться с нею. Она принимала живейшее участие во всех переговорах, была скорее поверенной принца, нежели его любовницей, и ни один дипломат не владел лучше нее языком крючкотворства.
Она, разумеется, прекрасно изучила своего монаршего любовника, и, как мы уже убедились, это помогло ей добиться успеха.
Герцог Савойский пожелал немедленно отправиться в Палермо, чтобы короноваться там. Он оставлял в Турине своего старшего сына, принца Пьемонтского, которому помогал или, скорее, которым руководил, распорядительный совет. Герцогиня-мать умирала от желания хотя бы кончиком пальца вновь прикоснуться к власти, но Виктор Амедей уже не был прежним послушным сыном, он догадался о намерениях матери и, чтобы положить конец ее притязаниям, не дал ей возможности даже заявить о них.
— Мне известно, сударыня, как далеки вы от государственных дел, поэтому я учредил распорядительный совет, который займется ими в мое отсутствие. Таким образом, вам не придется думать ни о чем, кроме своего здоровья и столь необходимого вам отдыха. Надеюсь по возвращении увидеть вас счастливой и поправившейся.
Герцог задел мать слишком сильно, чтобы она не испытала обиды. Но ей пришлось смолчать и скрыть свое недовольство.
Виктор Амедей поднялся на борт в Порто ди Виллафранка: сопровождал его особу английский флот. Он увез с собой Марию Анну, герцога д'Аоста, своего второго сына, и маркизу ди Сан Себастьяно (в те времена истинной королевой была не Мария Анна, а она).
Герцог поразил всех роскошью и великолепием своего двора, к чему, кстати говоря, его савойские подданные не были приучены; но в то же время он обнаружил такую твердость и непоколебимую волю, что это напугало сицилийцев, привыкших к мягкости испанского правления.
Новый король пробыл на Сицилии всего год, у него не хватило времени даже наполовину осуществить задуманные им планы, касающиеся блага этой страны, а затем вернулся в Пьемонт, где его ожидали великие беды.
В течение года, проведенного в Палермо, г-жа ди Сан Себастьяно умело наладила отношения с королевой и сицилийцами, благодаря чему обрела новые права на привязанность Виктора Амедея. Не пробудив зависти у Марии Анны Орлеанской и не слишком подчеркивая свои заслуги, она нашла способ примирить сицилийцев с новым королем.
Я уже упоминала, что, уезжая, Виктор Амедей доверил регентство герцогу Пьемонтскому, своему старшему сыну, который должен был править под наблюдением и руководством распорядительного совета. Герцогу было
шестнадцать лет, он был высок, сложен как мужчина и поражал своим умом и своими манерами. Часто во время регентства юному герцогу позволяли самому решать щекотливые проблемы — это делалось по приказу его отца, — и он всегда великолепно справлялся с трудностями. Его обожали подданные и придворные, обожала герцогиня-мать, обожала моя дочь, которую он нежно любил и сделал своей задушевной подругой: именно от нее я и узнала то, что вам предстоит прочесть. В то время моя дочь только что вышла замуж, и нежная привязанность ее брата немало способствовала тому исключительно обманчивому благополучию, на какое ее обрекли.
В отсутствие отца юный герцог расположился со своим двором в покоях герцогини-матери. Во время приемов он был изящен, любезен, изысканно-предупредителен, что было совсем непривычно для придворных дам, еще не забывших о строгой бережливости и несколько надменной серьезности Виктора Амедея. Я знала герцога Пьемонтского еще маленьким ребенком и сохранила о нем приятное воспоминание, а его отношения с моей дочерью лишь укрепили это доброе отношение к нему; он терпеть не мог г-жу ди Сан Себастьяно, которая с лихвой платила ему тем же. Она с удовольствием очерняла его в глазах отца, а когда узнала, что он так хорошо справлялся со своими обязанностями во время его отсутствия, стала с сокрушенным видом без конца повторять, что все это прекрасно для будущего, но для отца такой способный шестнадцатилетний сын опасен.
— Теперь он захочет принимать участие во всем, и вы уже не будете повелителем.
— Ну, это мы еще посмотрим, — отвечал король. Когда Виктор Амедей вернулся, он стал обращаться с принцем крайне холодно, нарочито отстраняя
его от участия в заседаниях совета и запрещая министрам посвящать его в какие бы то ни было дела. Когда герцогиня-мать заговаривала с Виктором Амедеем о том, как должен радовать отца такой наследник, тот отвечал:
— Да, принц подает большие надежды, даже слишком большие, лучше бы он умерил свой пыл. Я, кажется, еще не достиг возраста отречения, умирать тоже не собираюсь, и, пока держу бразды правления в своих руках, временного заместителя мне занять нечем.
Эти слова были переданы юному принцу, уже испытавшему на себе ряд унижений и страдавшего от того, как отнесся к нему отец, который проявлял неслыханную холодность к сыну. Как все не по возрасту развитые дети, обладающие незаурядными умственными способностями, герцог Пьемонтский был слаб здоровьем. Когда у него началась небольшая лихорадка, на которую он пожаловался только своей сестре, не имевшей возможности поухаживать за ним, он стал меняться на глазах. Несмотря на то что он лишился расположения короля, двор окружил его трогательной заботой, что просто вывело Виктора Амедея из себя. Каким только оскорблениям не подвергал он сына, вплоть до того, что не разговаривал с ним при встрече и не отвечал, когда тот обращался к нему с обычными вопросами, которые принято задавать уважаемым и почитаемым людям.
Тем временем начался карнавал. Дамы не забыли о балах, которые давал принц предыдущей зимой, когда он был хозяином во дворце. Его попросили снова устроить такой бал. Принц не предполагал, что берет на себя слишком много, когда пообещал испросить у короля разрешения принять гостей у себя, и стоило ему заикнуться об этом, как ему отказали с беспримерной твердостью:
— Бал в ваших покоях, сударь, когда я нахожусь здесь и не даю балов! Вы намерены обрести подлинный вес при дворе и мните себя важной персоной, потому что в течение одного года под присмотром моих советников обладали видимостью власти. Запомните, что во дворце хозяин я, и, пока живу, вы здесь ничего собой не представляете, поняли? Вы всего-навсего первый из моих подданных и должны быть самым покорным, ибо мое право повелителя в отношении вас подкреплено моими правами отца. Поэтому не просите меня о том, чего я не желаю позволять, и примите к сведению: вам придется подчиняться мне еще долгие годы.
В течение трех месяцев, пока длилась эта тирания, принц ни разу не возразил королю, промолчал он и на этот раз: опустив голову, он низко поклонился и удалился к себе, где долго плакал вместе с сестрой.
— Это последний удар, — сказал он ей, — я от него не оправлюсь. Своей подозрительностью и суровостью отец ранил мое сердце; запомните, что я вам скажу: не пройдет и недели, как меня не будет в живых.
К вечеру принц слег в постель, у него начался сильный жар и ужасные боли; он никому ничего не сказал и никого не позвал к себе на помощь. Когда он проснулся или, вернее, когда проснулись окружающие, он не смог встать и попросил пригласить к себе королеву, герцогиню-мать и принцессу ди Кариньяно. Увидев всех трех у своей постели, он разрыдался и сказал им:
— Пришло время расстаться.
Судите сами, какие слезы, какую скорбь вызвали у них эти слова. К больному призвали врачей; они нашли, что недуг серьезен, и сочли необходимым сообщить об этом королю. Сначала Виктор Амедей не очень встревожился, заявив, что врачи ошибаются, а его сын только раздражен и обижен. Однако, выслушав их настойчивые уверения в обратном, он забеспокоился и бросился в покои герцога Пьемонтского, где собрался весь двор, встревоженный последними пугающими новостями. Госпожа ди Сан Себастьяно прибежала раньше короля и рыдала громче других.
Когда несчастный отец понял, что опасность вполне реальна, он ощутил угрызения совести, пытался как мог убедить сына, что раскаивается и любит его, заклинал выздороветь и уверял, что впредь принц будет под его началом участвовать во всех делах правления.
— Речь не об этом, дорогой отец, любите меня, и я постараюсь выжить, но, боюсь, уже слишком поздно.
Невозможно представить, в каком отчаянии был король, он готов был сделать все что угодно, лишь бы вернуть принца к жизни. Теперь Виктор Амедей не отходил от сына ни на минуту, забрасывал его подарками, окружил лаской, предлагал исполнить любые его желания, удовлетворить любые его капризы. Бедный юноша жаждал только любви отца — он был так долго лишен ее и теперь никак не мог ею насладиться.
Принц умер на шестой день болезни, и перед кончиной на душе у него было светло: его окружала семья, придворные, днем и ночью дежурившие в его покоях, толпы рыдающих людей стояли вокруг дворца, а в церквах люди молились за него Богу.
Эта смерть стала всенародной бедой, траур был всеобщим, но никто не горевал так, как отец, не без основания упрекавший себя в том, что его суровость стала причиной смерти принца, и тяжело переживавший кончину сына. Любовница короля была слишком искушенной женщиной, чтобы не выпутаться из щекотливого положения. Скорбь Виктора Амедея она использовала так же, как его свершения и победы. Ни герцогиня-мать, ни королева Мария Анна не смогли утешиться, оплакивая, как и король, принца; Виктор Амедей говорил им, что запирается в одиночестве, чтобы спокойно проливать слезы, но на самом деле он находился с г-жой ди Сан Себастьяно, которая, изображая скорбь, угрызения совести и сожаления, сумела пробудить в нем новый прилив доверия к ней. Маркиза беспрестанно упрекала себя, что плохо знала юного принца, что была к нему несправедлива, и королю, в конце концов, приходилось самому утешать ее. На мой взгляд, такое поведение — высшая степень хитрости, и я, признаться, никогда не подозревала, что такое бывает.
Едва король Сицилии пришел в себя от великого горя, как на него одно за другим свалились еще два столь же непоправимых несчастья. Сначала он потерял нашу очаровательную герцогиню Бургундскую, а затем очень скоро узнал о кончине королевы Испании, которую обожали ее подданные и супруг, — она могла бы стать одной из самых прославленных в мире правительниц, если бы осталась жива.
Тем временем события развивались, а заодно менялись и судьбы людей.
Мой скромный Альберони, готовивший мне блюда с сыром и в свое время очень обхаживавший меня, чтобы заручиться покровительством и получить сан каноника, стал первым министром и хозяином Испании! В основном благодаря его усилиям был заключен второй брак короля Филиппа V, женившегося на Елизавете Фарнезе, дочери герцога Пармского, который был покровителем Альберони. Вместе с ней и через нее он стал руководить этим государем, не обладавшим никакими иными способностями, кроме чувственных, что позволяло королеве добиваться от него всего, чего ей хотелось, в зависимости от того, насколько близко сдвигались их кровати.
Прежде всего они порвали Утрехтский мирный договор и предательски овладели Сицилией, которая была не в состоянии оказать сопротивление захватчикам, будучи на таком большом расстоянии от своего повелителя и не имея возможности получить хоть какую-нибудь помощь. Ограбленный король тщетно взывал к Франции и другим державам, напоминая им об обещанных гарантиях; только император ответил ему действием, захватив Сицилию и оставив ее себе, остальные ограничивались обменом письмами до тех пор, пока не был заключен Лондонский договор, положивший начало Четверному союзу и в качестве возмещения ущерба отдававший Виктору Амедею Сардинию. Сардиния, разумеется, не стоила Сицилии, но у нового владения было одно преимущество — близкое расположение по отношению к Пьемонту, и герцогу Савойскому ничего другого не оставалось, как смириться, поменяв титулы и гербы.
Потеря Сицилии явилась новым ударом для Виктора Амедея: он вынашивал мечту об обретении всей Италии, а вместо этого стал свидетелем того, как император и Испания вновь прибрали ее к рукам, поделили, оставив ему лишь крохотный кусочек пирога.
Когда мир был прочно установлен, Виктор Амедей стал стремиться к иной славе — славе законодателя. Он обладал талантами во всех областях: прежде всего он упорядочил структуру военной службы, затем внутреннее управление королевством, занялся финансами, торговлей, правосудием, науками и искусствами, заключил конкордат с папой, не упустил ни малейшей подробности в сфере управления своими объединенными государствами.
«Я хотел бы, — размышлял он в те времена, — чтобы все мои подданные говорили на одном языке, но насильно этого не добьешься, боюсь, что мое желание неосуществимо: савояры не забудут французский язык, и, пока они пользуются этой грамматикой, король Франции будет считать их отчасти своими подданными».
Предприняв и осуществив все намеченное, Виктор Амедей задумал насладиться отдыхом — об этом мечтают все беспокойные натуры, но стоит им обрести эту возможность, как они стремятся как можно скорее избавиться от праздности. Предполагая, что станет спокойно править своими владениями, он женил своего второго сына герцога д'Аоста, к которому после печальной кончины его брата перешел титул принца Пьемонтского. Несмотря на свои юные годы, герцог уже успел сочетаться вторым браком.
Его первая супруга, принцесса Баварская, умерла от родов спустя год после свадьбы; ребенок также не выжил. Герцог д'Аоста женился снова, на этот раз на родственнице моего дорогого друга принца Гессенского, представительнице рода Гессен-Рейнфельд-Ротенбургов. У нее родились дети — таким образом, наследование по прямой линии было обеспечено. Королева Мария Анна скончалась в 1728 году; она умерла молодой, так и не познав счастья; я очень жалела ее: она всегда была так добра и снисходительна ко мне!
Маркиза ди Сан Себастьяно уже давно лелеяла планы, как бы окончательно и безраздельно воцариться во дворце, однако не осмеливалась и мечтать о том, что Бог, тем не менее, послал ей: о возможности законного союза со своим повелителем Но, как только королева закрыла глаза, маркиза думала только об этом и соответственно повела натиск. Все ее разговоры преследовали одну цель. Она стала совсем иначе вести себя с королем и, следуя тактике, присущей всем коварным женщинам, которые стремятся узаконить предосудительные связи, стала суровой, щепетильной, заявила, что не может больше так жить, поскольку совесть постоянно мучает ее, а муки ада пугают неотступно; через секунду, охваченная страстью, маркиза недруг уступала, расточала сокровища счастья, потом спохватывалась, воздвигая между своими порывами и любовником преграду в виде распятия и исповедника. Виктор Амедей, конечно, был уже не молод, но обладал нестареющим темпераментом, постоянно требовавшим удовлетворения. Госпожа ди Сан Себастьяно хорошо знала это, а примеры г-жи де Ментенон и королевы Испании Элизаветы Фарнезе вдохновляли ее.
Но напрасно пускала она в ход тысячу ухищрений: ей пришлось убедиться, что Виктор Амедей никогда не согласится посадить на трон одну из своих подданных; не имея возможности возвыситься до короля, она заставила его снизойти до нее. После зрелых размышлений маркиза совершила то, что, казалось, невозможно было осуществить: она решила вынудить самого ревностного из властелинов, самого честолюбивого из правителей, превыше всего ценившего свое могущество, расстаться со скипетром и с такой ловкостью взялась за дело, вложила столько нежности, выдумки, даже доброты в осуществление плана, сумела так расписать прелесть отречения и спокойствия, сменяющего бурную жизнь, удостоила таких высоких похвал Карла V, Казимира и Филиппа V, что внушила Виктору Амедею желание поступить так же, как они.
— Требуется, — говорила она, — огромное мужество и величие души, чтобы самому отказаться от власти, к которой все стремятся. Но судите сами, какой славой покрыли себя эти монархи своим отречением!
— И почти все раскаялись в нем!
— Вовсе нет. Спросите короля Казимира, не стал ли он счастливее с супругой маршала Лопиталя, нежели на польском троне.
Наконец она убедила Виктора Амедея, что отречение будет самым великолепным, самым необыкновенным его деянием, оно обеспечит ему возможность наслаждаться счастьем; но, уговаривая короля, маркиза делала вид, что всего лишь соглашается с его мнением, проникается его идеей: рабу нельзя было показывать цепь, иначе он мог взбунтоваться.
Добившись того, чего она желала, маркиза неожиданно умолкла и больше не говорила об отречении и ждала, когда сам король возобновит разговор, что он и сделал, как только ему перестали докучать по этому поводу; в конце концов Виктор Амедей по собственному желанию покинул на три дня Турин и провел их в уединении на заново отстроенной вилле Риволи, которую он предпочитал всем другим. Когда он вернулся оттуда, его решение было уже принято.
Госпожа ди Сан Себастьяно трепетала в ожидании того, что ей предстояло узнать; она понимала: стоит ему решиться на что-то, отказаться от задуманного он никогда не захочет. Когда маркизу оповестили, что король возвратился и немедленно требует ее к себе, она трижды падала в обморок, прежде чем найти в себе мужество отправиться к нему. Когда ей опять доложили, что король с нетерпением ждет ее в своем кабинете, она с трудом добралась туда и вошла еле живая.
— О Боже, сударыня, как вы бледны! — взволновался король, увидев ее.
— Я и в самом деле очень больна, поэтому и не смогла немедленно исполнить приказание вашего величества; прошу извинить меня, если…
— Новость, которую я сейчас сообщу, должна утешить и исцелить вас, если вы меня по-прежнему любите. Решение принято, и оно бесповоротно: я отрекаюсь от трона.
— О государь, какой великий миг! Какая радость!
— Я отрекаюсь и удаляюсь от двора, а груз, который носил столько лет, перекладываю на плечи сына. Теперь я смогу немного насладиться спокойной жизнью, о которой так давно мечтал.
— Великие умы нуждаются в отрешенности.
Это банальное замечание, брошенное вскользь во время речи короля, осталось незамеченным. Виктор Амедей продолжал говорить и подошел, хотя его и не подталкивали к этому, — к самому важному для маркизы вопросу.
— Отважитесь ли вы отпустить меня одного, сударыня? Обретет ли в вас развенчанный король ту же преданную подругу, что была рядом с могущественным повелителем? А если бы я предложил вам вечный союз, если бы попросил вас принять мою руку и стать моей супругой, отвергли бы вы меня?
— О государь! — воскликнула она с таким волнением, будто лишилась дара речи, и преклонила колени якобы для того, чтобы поцеловать подол его камзола.
— Встаньте, сударыня, и обнимите меня, если вы согласны посвятить остаток своей жизни королю без короны и власти, если готовы удалиться вместе с ним от двора, отказавшись от удовольствий.
Понятно, что упрашивать маркизу не пришлось, и, опасаясь, как бы король не передумал, она стала ненавязчиво внушать ему, что обряд должен быть совершен как можно скорее.
Они обвенчались ночью в дворцовой часовне в присутствии необходимых свидетелей и к великой радости маркизы, чуть не задохнувшейся от волнения во время мессы, так что пришлось распустить шнуровку на ее платье.
На следующий день после бракосочетания, о котором никому не было известно, король пригласил к себе принца Пьемонтского и, приказав ему сесть, спросил, не испытывает ли он желания править.
— Да дарует Господь долгую жизнь вашему величеству! — с удивлением ответил молодой человек. — Я не хотел бы получить корону, оплаченную такой дорогой ценой.
— Но если бы вы могли надеть ее, не потеряв меня, согласились бы вы на это?
Принц помедлил, не зная, что и думать, затем невнятно что-то пробормотал.
— Успокойтесь, сын мой, все просто, когда желаешь чего-то искренне и понимаешь, как ничтожно все в этом мире. Вы станете королем: я отрекаюсь от трона.
— Возможно ли это, государь? И почему?.. Зачем покидать королевство, которое так сильно нуждается в вас для своего процветания?
Король подробно изложил все имеющиеся у него — или воображаемые им — доводы. Принц горячо опровергал их, не позволяя убедить себя ими, он даже бросился на колени перед отцом, умоляя его изменить решение.
— Нет, сын мой, нет, — повторял Виктор Амедей, — и ваши великодушные просьбы только подтверждают, что я избрал правильный путь. Вы станете королем.
Виктор Амедей не пожелал отнестись необдуманно к таким делам и послал члену совета Роберти приказ с требованием представить ему памятную записку о различных формах отречений, совершавшихся до него. Король остановился на церемониале, сопровождавшем отречение Карла V.
По этому случаю он пригласил в замок Риволи кавалеров ордена Благовещения, министров, председателей верховных судов — короче, всех вельмож, хотя никто, кроме принца Пьемонтского и маркиза дель Борго, не подозревал, о чем пойдет речь.
Приглашенные встали как обычно; когда все смолкли, король приказал маркизу зачитать акт, по которому Виктор Амедей отрекался от трона и вручал бразды правления Карлу Эммануилу, приказав всем своим подданным повиноваться только ему как их законному властелину. Этот документ был точной копией акта отречения Карла V и содержал те же мотивы; Виктор Амедей добавил только несколько трогательных фраз и похвал в адрес сына, превознося таланты и достоинства нового короля, на которого он перекладывал заботы о счастье его подданных.
Присутствующие стали удивленно переглядываться; кое-кто заплакал; другие предусмотрительно воздержались от этого.
Король спустился с трона и повел себя не так, как обычно, он был намного приветливее и любезнее с синьорами, советуя им быть столь же преданными сыну, как они были преданы отцу. Затем он перешел в сад, где собралась большая толпа людей, привлеченных сюда слухами о столь необычайном приеме и сгорающих от любопытства. Он со всеми поговорил, успокоил тех, кто казался напуганным, и Удалился под возгласы сожаления и всеобщее благословение. Это произошло 3 сентября 1730 года, то есть не так давно, а события, о каких мне осталось рассказать, и вовсе свежи.
Король направился после этого в покои принцессы Пьемонтской; он привел к ней свою новую супругу и, держа ее за руку, представил принцессе.
— Дочь моя, — обратился он к ней, — перед вами женщина, которая согласилась пожертвовать собой ради меня, и я прошу вас оказывать ей и ее семье должное почтение.
Принцессе было известно все; она была очень любезна с маркизой, но не позволила ей перейти границу, разделяющую повелительницу и подданную, произнесла несколько изысканных, но вместе с тем ничего не значащих комплиментов в адрес маркизы и, по сути, не дала никаких обещаний на будущее. Все вместе они отправились на вечернюю службу в церковь капуцинов.
Во время молитвы за короля, священник умолк, не зная, чье имя он должен произнести.
И тогда Виктор Амедей громко воскликнул:
— Carolum Emmanuelem! note 3 Тремя днями позже король снова собрал свою семью, пригласив и некоторых бывших советников. Когда они пришли, то увидели, что по левую руку от короля восседает разнаряженная и сияющая графиня ди Сан Себастьяно.
После того как все собрались, Виктор Амедей очень любезно сказал, что все могут сесть.
— Я уже не король, — добавил он, — а значит, в моих покоях церемониала больше не будет.
Затем, обернувшись к молодому королю и королеве, сидевшим с правой стороны от него, сказал:
— Я должен сообщить вашим величествам о принятом мною важном решении; я обязан сделать это также и для госпожи ди Спиньо, присутствующей здесь. Она теперь моя законная супруга перед Богом и людьми. Я купил для нее и передал в полное распоряжение — ее самой и ее родственников — маркграфство Спиньо, и впредь она будет носить это имя. За собой же я оставляю ренту в пятьдесят тысяч скудо; чтобы счастливо жить в Шамбери, куда я намерен удалиться, большего мне не надо.
— Но, государь, — в нетерпении перебил его новый король, — почему вы уезжаете так далеко? Почему не хотите остаться и помогать мне своими советами?
— Сын мой, высшая власть не терпит разделения. Я мог бы не одобрить то, что вы делаете, а это было бы нехорошо. Лучше уж не думать о делах правления. Мне бы очень не хотелось, чтобы мы расчувствовались, это недостойно людей королевского звания, призванных указывать путь другим, поэтому я прощаюсь с вами здесь, а также с вами, господа, так ревностно служившими мне. Больше я вас не увижу, потому что хочу жить один, но мои благие пожелания останутся с вами всегда. Мои кареты уже заложены, я уезжаю.
Конечно, не обошлось без возгласов сожаления и слез, но хладнокровие бывшего короля заставило присутствующих успокоиться. Виктора Амедея проводили до кареты.
Его выезд и свита были далеки от роскоши: одна упряжка, четыре лакея, камердинер и два повара. С улыбкой взглянув на свою скромную свиту, он сказал сыну:
— Этого вполне достаточно для провинциального дворянина.
Госпожа ди Спиньо не испытывала ни радости, ни удовлетворения: она не рассчитывала, что все зайдет так далеко, и жизнь в Савойе ее совсем не устраивала. Однако она постаралась ничем не выдать себя, у нее были свои планы, ведь, за исключением смерти, все поправимо.
Сначала они поселились в герцогском замке Шамбери, старом полуразрушенном здании, чрезвычайно неудобном для жилья. Когда маркиза вошла туда, сердце ее сжалось и, быть может, она пожалела о том, что сделала, но честолюбивые помыслы вновь овладели ею: эта женщина была не из тех, кто так легко расстается со своими надеждами.
Всю зиму они провели почти в полном одиночестве, Виктор Амедей после отречения зажил как настоящий мудрец, посвятив все свое время ученым занятиям и чтению; каждую неделю он получал по почте правительственный вестник, который Карл Эммануил присылал ему вместе со своими письмами. Виктор Амедей обсуждал их с женой и двумя-тремя лицами, ставшими друзьями семейства. Госпожа ди Спиньо изнывала от тоски. Она поддерживала связь со своими родственниками и с кое-кем из своих друзей, обдумывая то, что впоследствии и осуществила, но пока она никому не доверяла своих планов.
Бывшему королю было очень неуютно в старом замке, где давно никто не жил и где повсюду гуляли сквозняки.
— Я хочу привести в порядок замок, — сказал однажды Виктор Амедей, — здесь и в самом деле невозможно прожить еще одну зиму: я просто заболею.
— Приводить в порядок эти развалины! Неужели вы собираетесь делать это?.. Настоящее безумие, государь, — возразила маркиза, — вряд ли стены замка выдержат бремя тех затрат, на которые вы рассчитываете, и в скором времени нас будут окружать одни руины. Да и зачем проводить здесь зиму? Зачем упорствовать и жить вот так, вдали от всего, в окружении сов и пауков? Разве вы не вправе выбрать любое жилище из всех королевских владений в Пьемонте и вернуться туда, где самый подходящий климат для вашего здоровья?
— Все верно, но я вовсе не хочу этого и предпочитаю остаться здесь.
— Как вам будет угодно, сударь, но разве вы не видите, что в Турине дела идут совсем плохо с тех пор, как вас там больше нет?
Король вздохнул.
— И разве вам не придется давать отчет Всевышнему за то, что происходите вашими бедными подданными? — добавила г-жа ди Спиньо.
— О сударыня! Так мы зайдем слишком далеко, давайте сменим тему, будьте добры.
Но слово было брошено, и оно возымело действие. К тому же маркиза часто как бы случайно заводила те же разговоры и делала это с непринужденностью ловкой жен-шины, умеющей соизмерять желаемую дозу разговора с необходимостью помолчать.
Весной супруги отправились в имение, принадлежавшее маркизу Коста дю Виллару и расположенное в Сент-Альбане, неподалеку от Шамбери. Король очень скучал и, несмотря на труды, которые он взвалил на себя, не знал, чем занять время. Он стал приобретать земельные участки в окрестностях имения и возводить на них сооружения, за которыми собирался присматривать. Замечательно было то, что ему не приходилось ни за что платить, и, когда он поспешно уехал из имения, все расходы легли на плечи владельца.
Оба затворника наперебой зевали от скуки. Госпожа ди Спиньо не упускала случая завести старую песню, повторяя одно и то же без конца. Вскоре она обрела могущественного союзника, на которого вовсе не рассчитывала: короля внезапно поразил апоплексический удар, и случилось это именно в тот момент, когда, уступая настоятельным просьбам супруги, он уже начал строить планы возвращения короны.
Накануне того самого дня король сказал ей в конце долгой беседы:
— Память о том, что я сделал для страны, не может исчезнуть просто так, сударыня. Мои подданные будут счастливы вновь увидеть меня. Скромность моего сына, глубокое почтение к отцу — порука его послушания. Он вернет мне трон, который я ему отдал, а я полон решимости вскоре попросить его назад. Отречение было моей ошибкой: я не могу жить без тех забот, от которых хотел избавиться, и, если мне придется долго находиться в нынешнем состоянии, здоровье мое окончательно будет подорвано, ибо праздность убивает меня.
Ночью с ним случился удар, едва не унесший его в могилу и оставивший следы не только на Лице, которое совсем перекосилось, но и во всем организме, который заметно ослабел. Госпожа ди Спиньо немедленно отослала письмо Карлу Эммануилу, сообщив ему о несчастье, постигшем его отца. Случилось это в феврале, когда переход через горы был опасен для экипажей. Придя в себя, Виктор Амедей узнал, что послали за его сыном; он написал собственноручно, что запрещает ему отправляться в путь в такое холодное время года, уверял, что чувствует себя лучше и что ему не грозит никакая опасность.
Возможно, молодой король не очень расстроился, узнав, что ему придется остаться в Турине; как бы то ни было, он прислал Виктору Амедею преисполненное почтительного уважения письмо, в котором говорилось, что он с сожалением подчиняется воле отца и короля и теперь не станет наносить ему визит, поскольку его появление было бы не совсем приятно отцу, но с наступлением хорошей погоды он немедленно отправится к нему, чтобы выразить ему свое почтение. Далее Карл Эммануил писал о том, что, если его величеству воздух Пьемонта подходит больше, чем воздух Савойи, он отдаст в его распоряжение любую резиденцию, какую бы тот ни выбрал.
Королю письмо явно понравилось, и он сказал г-же ди Спиньо:
— Вот видите, мой сын сделает все, что я захочу.
Наступила весна; с ее приходом растаяли снега и дороги опять стали пригодными для проезда. Король и королева отправились в путь, чтобы исполнить свой долг по отношению к отцу. Они заметили, как он изменился, как погрустнел, и поняли, что Виктор Амедей принял решение отобрать у них корону, ибо их принимали довольно холодно. В довершение всего, когда прибыла королева, г-жа ди Спиньо приказала принести для себя такое же кресло, как у ее величества, и села в него так, будто они были совершенно равны. Карл Эммануил нахмурил брови, а королева была так оскорблена, что визит был значительно сокращен.
Так уж случилось, что я косвенно повлияла на развитие дальнейших событий, помешавших осуществлению планов короля. Подобно г-ну Журдену, не подозревавшему, что он говорит прозой, я, разумеется, и не догадывалась об этом.
Моя дочь часто писала отцу (она поселилась с мужем в Париже), но с некоторых пор не получала ответных писем или получала их очень редко. Мы были обеспокоены его молчанием и пытались найти способ положить этому конец. Добрый кюре Пети, как уже говорилось, удалился в Шамбери. Я, разумеется, подумала о том, чтобы обратиться к нему, но он был в таком преклонном возрасте, что это не оставляло никакой надежды на содействие с его стороны. Тогда мне пришла в голову мысль прибегнуть к помощи малыша Мишона: он был бы рад оказать нам услугу.
Он часто навешал своего бывшего господина; лицо и поведение Мишона почти не изменились, он выглядел таким юным, что с ним по-прежнему обращались как с ребенком. Отъезд г-на Пети и мое бегство внушили ему неприязнь к Турину; он добивался прихода Сент-Омбр, расположенного рядом с Шамбери, и очень надеялся получить его, чего и в самом деле добился в прошлом году. Герцогский замок был доступен для посетителей; я написала Мишону, чтобы он воспользовался этим обстоятельством, отправился туда, не испрашивая аудиенции, в которой ему, вероятно, отказали бы, и попытался проникнуть к королю, но так, чтобы маркиза этого не заметила, поскольку иначе она сделала бы все, чтобы удалить его из замка. Мишон был сообразителен и очень предан нам, поэтому я не сомневалась, что мы можем положиться на него.
Он получил мое письмо, отправился в Шамбери, посоветовался с кюре, без которого никогда ничего не предпринимал, и вместе с ним разработал план. Пришлось дождаться отъезда молодого короля, который надолго не задержался; теперь осуществить замысел стало значительно легче. Договорившись обо всем с кюре, Мишон в один прекрасный вечер оделся и причесался особенно тщательно, как придворный аббат, и, искренне веря в силу своего красноречия, появился в замке как раз в то время, когда король и маркиза ди Спиньо ушли на прогулку. Он смешался с толпой любопытных, которые в отсутствие хозяев посещали замок, разглядывал то, что его вовсе не интересовало, и искал местечко, где бы спрятаться, чтобы в подходящую минуту предстать перед королем.
Посетители вошли в спальню; им показывали портреты, картины и старинные диковины, большим любителем которых был Виктор Амедей. Мишон не обращал на все это внимания, он заглядывал в укромные уголки и наконец заметил портьеру, прикрывавшую нечто вроде шкафа в нише, — более подходящего места, как показалось ему, было не найти; недолго думая, Мишон спрятался за портьеру. В ту же секунду прибежали растерянные слуги и закричали посетителям:
— Уходите! Скорее уходите отсюда! Его величество и госпожа маркиза возвращаются раньше, чем обычно, поторопитесь!
Посетителей почти что вытолкали из замка, но никто не вспомнил о Мишоне, уже сожалевшем о том, что он спрятался здесь, и не смевшем выйти из опасения, что его примут за вора, попытавшегося скрыть свое присутствие. Он был очень смущен, мечтал оказаться где-нибудь подальше отсюда, но это было еще не все! Король и маркиза вошли, закрыли дверь и сели около его тайного убежища.
— Неужели вы отступили бы, — произнес Виктор Амедей, — если бы речь зашла о решительном шаге?
— Совсем напротив, я считаю, что вам остается одно: выехать завтра же и обогнать его. В дороге он развлекается, наслаждается видами; вы же, напротив, должны гнать во весь опор и прибыть в Турин до того, как он заподозрит, что вы уехали; созовите министров, продиктуйте им свои распоряжения, объявите о вашем твердом намерении возвратить корону, а когда он прибудет, то будет принят вами как первый из подданных! Вам известны его слабости, его почтение к отцу, он даже шепотом слова не скажет, и если вы захотите, то одержите над ним верх.
— Вы правы, так несомненно и будет, мой сын не дорожит властью, он мягок и учтив, предпочитает покой, и, если я выражу желание вернуть мне скипетр, оставленный ему мною, он, возможно, сам отдаст его мне и не придется вынуждать его к этому, прибегая к хитрости.
— А его супруга? Как вы думаете, согласится ли она принять в качестве королевы и повелительницы ту, что была служанкой в доме ее свекрови и у нее самой? Вы верите в это, государь?
— Нет, она слишком горда, и это будет трудной задачей, но моя твердая воля окажется сильнее всего. Итак, решено, мы уезжаем завтра, помчимся как ветер и налетим как ураган. О! Какой шум поднимется в Европе!
— Да, Европа полагает, что вы ушли с арены; Европа видела, как бразды государственного правления, которые вы удерживали твердой рукой, перешли в неопытные руки. Вы стояли во главе советов, а Карл Эммануил стал худшим из монархов, ваши подданные страдают от этого и на ваше королевство скоро нападут, его снова расчленят. То, что нам предстоит, — это исполнение вашего долга.
— Главное, чтобы никто ни о чем не догадался: если нас опередят, все пропало. Пойдемте же к проповеди, о которой ни вы, ни я не сможем думать, за что я прошу прощения у Бога! Отдавайте ваши распоряжения тайно, а лучше не делайте этого совсем: завтра, во время нашей обычной прогулки, мы уедем, направимся прямо в Турин на перекладных, как простые люди. Нам придется под каким-нибудь предлогом взять с собой двух ваших служанок и моих камердинеров, но ни одного сундука — с деньгами везде можно получить все необходимое. Я считаю, что нам не нужно никаких сборов, ведь достаточно и тени подозрения, чтобы все открылось, поэтому не будем ничего менять в наших привычках.
В это мгновение раздался звон колокола со стороны часовни, появился какой-то синьор и сказал, что их величеств ждут к проповеди — назвать так маркизу в узком кругу было, разумеется, откровенной лестью. При большом скоплении людей и во время церемоний Виктор Амедей не потерпел бы этого, по крайней мере тогда.
Наконец они ушли; Мишон затаил дыхание. Он прислушивался к их шагам, пока они были слышны, затем вышел, ни жив ни мертв, ибо стал обладателем очень опасной государственной тайны и совершенно не знал, что с этим делать.
Как и все мои друзья, Мишон терпеть не мог г-жу ди Спиньо, которая, после своего замужества особенно, с таким высокомерием относилась ко мне, что простить ей это было никак невозможно. Славный малый горел желанием разрушить ее планы и, кроме того, предвидел огромные несчастья для своей страны; он чувствовал, что навалившееся на него бремя превышает его силы, и стал думать только о том, как бы поскорее ускользнуть, а затем, добравшись до г-на Пети, рассказать ему обо всем.
Мишон всегда был чрезвычайно хитроумным и очень ловким. Он сумел выйти из замка незамеченным, самостоятельно отыскав проходы, позволившие ему в скором времени выбраться наружу; однако, на всякий случай завязав какой-то разговор, он будто из простого любопытства поинтересовался, где сейчас находится Карл Эммануил. Ему сообщили, что король остановился в Эвьяне, — эта предусмотрительность Мишона оказалась очень полезной.
От страха, который бедный аббат пережил и все еще ощущал, он разволновался так, что кровь застыла у него в жилах. Не переводя дыхания, он побежал к своему бывшему покровителю и все рассказал ему.
— О Боже, — воскликнул добрый кюре, — неужели подобное несчастье обрушится на королевство?! У вас нет иного выхода, дитя мое: отправляйтесь сей же час, сию же минуту в Эвьян и расскажите королю Карлу то, что вы слышали. И как смогла честолюбивая женщина до такой степени смутить твердый и могучий дух короля Виктора? Воистину, в очередной раз я с удивлением наблюдаю, куда заводят людей страсти… Но отправляйтесь же, отправляйтесь в дорогу!
Мишон собрался духом и выехал с такой поспешностью, что даже забыл поесть.
Он прибыл в Эвьян в то время, когда все готовились к празднику, который устраивала королева. Ему категорически не позволили встретиться с королем, и Пьемонт мог оказаться на краю гибели, если бы Мишону случайно не встретился один из старших офицеров королевской гвардии. Настойчивость аббата и перекошенные черты его лица заставили офицера задуматься: он сообщил о нем Карлу Эммануилу, и король пожелал немедленно принять назойливого посетителя.
Мишона пригласили войти. Он бросился в ноги королю, с трудом обретя дар речи и заранее моля о пощаде за то, что должен сообщить ему о священной особе его величества Виктора Амедея, после чего дословно пересказал королю все, что ему удалось услышать.
Король Карл был так поражен, что, не сдерживая восклицаний, стал задавать Мишону тысячу самых разных и противоречивых вопросов, чтобы проверить, не собьется ли тот, и в конце концов на все лады стал повторять, что это невозможно и что аббат ошибается.
Мишон стоял на своем и поклялся на Евангелии. Его от души поблагодарили и заверили, что не забудут о нем никогда. Тем не менее аббата до сих пор не наградили, да и не наградят: в первое время у короля Карла были другие заботы, а потом он не захотел и слушать о Мишоне. Получается, что бедняжка-аббат оказал бескорыстную услугу. Так часто ведут себя сильные мира сего, если тот, кто оказал им услугу, не сумел воспользоваться минутой, когда они нуждались в нем.
Праздник, однако, не был отменен, королева устроила его, несмотря ни на что. Король уехал верхом через час после состоявшегося разговора. Его сопровождала группа верных и надежных людей, даже не подозревавших о том, что происходит.
Карл Эммануил оставил позади Малый Сен-Бернар и помчался так стремительно, что въехал в Турин почти в то самое время, когда его отец прибыл в замок Риволи, где он намеревался отдохнуть несколько часов до того, как настанет момент испытать судьбу, ведь он был уверен, что молодого короля еще нет в городе.
С холмов Авильяны до Виктора Амедея донесся пушечный выстрел, возвещающий о прибытии Карла Эммануила в столицу.
— О! Все потеряно, — сказал он г-же ди Спиньо, — мы приехали слишком поздно.
Выходка не удалась, и надежды на успех не осталось. Виктор Амедей и г-жа ди Спиньо печалились всю ночь, придумывая способы поправить то, что считали своей ошибкой и что в действительности было лишь игрой случая, но так ничего и не придумали. Они готовы были к расспросам, к тому, что их приезд вызовет удивление, однако не предполагали, что их в чем-то заподозрили, ведь они рассчитывали на то, что их план не из тех, которые можно разгадать, и были уверены, что тайна сохранена, поскольку она не была доверена даже самым преданным слугам.
Карл Эммануил приехал к отцу чуть свет. Большой радости по поводу его столь скорого и неожиданного приезда он не выразил.
— Условия жизни в Шамбери оказались для меня слишком тяжелыми, мне стало тесно в тамошнем донжоне, да и воздух Савойи не пошел мне на пользу, — сказал Виктор Амедей, — я подумал, что у меня может случиться новый удар… И испугался.
— Испугались? Вы, отец?
— Когда стареешь, становишься слабее духом; к тому же я счастлив, а такое привязывает к жизни.
— Я это понимаю, и мы тоже очень дорожим вашей жизнью, государь, поэтому я не позволю вам больше уезжать далеко, и, если ваше величество согласится, замок Монкальери будет немедленно готов, чтобы принять вас.
Это был вежливый способ удалить его; Виктор Амедей до крови прикусил губы и ничего не ответил.
Беседа прошла очень холодно; отец и сын расстались, твердо зная, что теперь они будут встречаться крайне редко и не станут испытывать особого желания видеться друг с другом.
Старый король и в самом деле отправился в Монкальери и с раздражением, даже неприязнью принимал там придворных, порицая все, что делалось в стране со времени его отъезда, и не скрывая своего разочарования. Он попытался прощупать настроение людей, приходивших к нему, особенно своих бывших министров и советников. Никто не понял или не захотел понять его; к нему обращались со словами сожаления, но чаще ограничивались воспоминаниями, ибо сожаления о прошлом могли пагубно отразиться на их настоящем; что же касается надежд на его возвращение, об этом никто и не помышлял.
Понимая, что ему необходимо высказаться открыто, иначе никто не встанет на его сторону, Виктор Амедей решился на этот шаг без промедления — таково свойство всех гордых натур, переживших унижение.
Он вызвал к себе маркиза дель Борго и не отпускал его, пока не разъехались все другие придворные.
Госпожа ди Спиньо очень хотела присутствовать при их разговоре, но король, не знаю почему, не пожелал этого и попросил ее удалиться.
— Сударь, — обратился Виктор Амедей к маркизу, как только они остались одни, — я послал за вами, поскольку рассчитываю предпринять одно довольно необычное дело.
— Я, как всегда, к услугам вашего величества, — ответил дель Борго.
— Праздность — совсем неподходящее состояние для такого человека, как я, сударь, — продолжал король, — мне скучна моя нынешняя жизнь, и я решил изменить положение.
— Каким образом, ваше величество?..
— Я попытался уйти на покой: он меня не устраивает; к тому же, с тех пор как я больше ни во что не вмешиваюсь, дела идут плохо. Поэтому прошу вас, а если надо, то и приказываю вернуть мне мой акт отречения: я считаю его недействительным.
— Но, государь, король Карл… — пробормотал министр, испугавшийся столь чудовищного намерения.
— Король Карл снова станет принцем Пьемонтским, как раньше, а возможно, сохранит и свой нынешний титул, если он им дорожит: между нами не возникнет разногласия из-за этого. Вам же я поручаю объявить ему мою волю, против которой, я полагаю, он не будет восставать; Карл Эммануил слишком хорошо знает, чем он обязан мне и кто я есть.
— Ваше величество!..
— Вы принесете мне этот акт, слышите, сударь! Я вижу, что вы, мой старый слуга, довольно прохладно отнеслись к этой новости, хотя должны бы были преисполниться радостью. Неужели я ошибся, понадеявшись на вас?
— Государь, вы и ваш славный род можете рассчитывать на меня до моего последнего вздоха.
— Хорошо, — сухо произнес Виктор Амедей, — побеседуйте же с моим сыном и привезите мне этот документ.
Дель Борго удалился в крайнем смятении. Старый король был взволнован не менее его и уже раскаивался в своем поступке, жалел, что поговорил с человеком, в котором был теперь недостаточно уверен; он размышлял также о том, что перспектива расстаться с властью, пожалуй, не приведет сына в восторг и что на его месте он сам отказался бы от подобного предложения, отомстив тем, кто осмелился его сделать.
Виктор Амедей в лихорадочном состоянии ходил по комнате, продумывая разные варианты, чтобы предотвратить неизбежную бурю. Маркиза разделяла его опасения; так они жаловались друг другу, пока в полночь он неожиданно не решил вернуться к первоначальному плану, насколько это было возможно, и попытать счастья.
— Никакого промедления, никаких посредников и полумер, сударыня! — воскликнул он. — Все решится сегодня же ночью. За мной — сила, право и отвага. Кто же остановит меня? Я немедленно отправляюсь в крепость Турина; комендант Сан Ремо обязан мне всем, он откроет ворота, солдаты гарнизона знают и любят меня и, вполне естественно, встанут на мою сторону, а завтра, до того как все проснутся, я уже буду хозяином города и всей страны, поскольку эта крепость, важнейший пункт, от которого все зависит, будет моей.
— Великолепно задумано, — одобрила маркиза, — вы правы, но поторопитесь же и не берите с собой многочисленную свиту, иначе господин де Сан Ремо, несгибаемый воин, может не пропустить вас.
Тут же были отданы необходимые приказы, Виктор Амедей взял с собой только одного адъютанта, нежно поцеловал рыдающую маркизу, затем сел в седло и поскакал.
В пути все было тихо, и обошлось без происшествий. Подъехав к запасным воротам крепости, адъютант постучал в них и велел передать барону де Сан Ремо приказ Виктора Амедея, требующего тотчас пропустить его.
Барон поспешно спустился, подошел к окошечку в воротах, почтительно поздоровался со своим прежним повелителем, но с твердостью, в которой ощущалось недовольство, заявил, что не откроет ворот без письменного приказа короля Карла Эммануила, ибо по долгу службы обязан немедленно сообщить ему о столь странном требовании.
— Но это невозможно, Сан Ремо! Вспомните, что я сделал для вас. И вы смеете отказать мне в таком простом деле и не впустите меня в крепость, которая принадлежит мне! В конце концов, ведь я ее хозяин.
— Государь, вы приводите меня в отчаяние: я знаю, чем обязан вам, и никогда этого не забуду, но ничто не заставит меня нарушить мой долг, ибо я дал клятву и сдержу ее, так что никто не войдет в крепость без письменного приказа его величества.
После такого определенного ответа Виктору Амедею оставалось лишь удалиться, но в какой ярости он это сделал!
— О! — сказал он г-же ди Спиньо. — Что за дурацкое желание побудило меня отказаться от власти!
А в это время дель Борго уже потребовал разбудить короля и во всех подробностях рассказал ему о той сиене, что разыгралась в Монкальери; к величайшему удивлению маркиза, король вовсе не удивился, он лишь приказал дель Борго послать за членами совета, чтобы, не теряя времени, обсудить с ними дальнейшие действия.
Приказ был исполнен, и в скором времени три государственных министра, архиепископ Турина, канцлер и другие вельможи поспешили во дворец.
Король изложил им, что произошло, и попросил собравшихся вокруг него синьоров помочь ему своим просвещенным мнением. Остолбенев от поразившей всех новости, придворные хранили молчание, но лишь до тех пор, пока архиепископ не взял слово и не выразил в весьма пространной речи крайнего удивления по поводу того, что он услышал. Он сказал, что прежний король теперь не может отказаться от своего отречения и подтвердил право молодого властелина на сохранение короны, которую его отец вручил ему по собственной воле; затем архиепископ добавил, что по чести и совести Карлу Эммануилу не позволительно отказываться от власти, ибо он принадлежит теперь своим подданным и слугам.
Весь совет поддержал мнение человека, столь прославленного своими добродетелями и знаниями.
Обсуждение, однако, продолжалось, как вдруг появился посланец от барона де Сан Ремо, рассказавший о предпринятой Виктором Амедеем попытке проникнуть в крепость.
Этот дерзкий шаг открыл молодому королю, на что способен его отец и насколько еще ему следует остерегаться его. Члены совета, хорошо знавшие нрав Виктора Амедея, опасались его еще больше: в случае успеха он, конечно, отомстит им за возникшие на его пути препятствия, теперь им надо было защищать не только короля и страну, но и самих себя.
Маркиз дель Борго первым осмелился произнести слова, заставившие Карла Эммануила содрогнуться всем сердцем.
— Есть только одна мера, — сказал маркиз, — и, как бы тяжела она ни была для сыновней преданности вашего величества, колебаться нельзя ни секунды: король Виктор Амедей должен быть взят под стражу.
— Сударь, — прервал его Карл Эммануил, — это мой отец, и он король.
— Это бунтовщик, государь! К несчастью, мы не можем назвать его иным именем; я повторяю, надо арестовать его.
— Я никогда не смогу на это согласиться.
— Признаю, ваше величество, — начал настаивать архиепископ, — что это тяжкая необходимость, и понимаю, как глубоко она ранит ваше сердце, государь, но интересы подданных превыше всего, нужно подчиниться…
Карл Эммануил долго сопротивлялся, согласие пришлось вырывать у него чуть ли не силой, и он скорее сдался, чем добровольно принял предложение; но когда ему принесли перо, чтобы подписать приказ, он отбросил его.
— Я не могу ничего подписывать, достаточно того, что я сказал.
— Ни один из ваших подданных, государь, не осмелится поднять руку на короля Виктора Амедея без приказа, подписанного рукой вашего величества.
— Как это поднять руку? Я категорически запрещаю дотрагиваться до него и требую, чтобы ему оказывали такие же почести и знаки уважения, как и мне.
— А если он станет сопротивляться, что более чем вероятно?..
— Заставьте его подчиниться, но обращайтесь с ним с той почтительностью, какая полагается моему отцу, слышите, господа? Вы мне за это ответите! — приказал Карл Эммануил.
— Подпишите же, ваше величество… — вновь предложил ему маркиз д'Ормеа, подавая ему перо.
— Я не могу, не могу…
Рука короля дрожала так, что он действительно не мог вывести буквы; глаза его наполнились слезами.
— Господа, это же мой отец! — повторял он без конца. Наконец, после очередных уговоров, он поставил подпись, но маркизу д'Ормеа пришлось ему помочь.
Получив приказ, члены совета удалились, чтобы ускорить его исполнение.
Маркизу д'Ормеа было поручено возглавить исполнение этой задачи, что и было им сделано с огромным рвением, потому что, как и другие, он понимал: если Карл Эммануил проявит слабость — они погибли.
Вызвали солдат, якобы для того, чтобы пополнить казармы Турина, и в ночь с 27 на 28 сентября маркиз в полной тишине окружил замок Монкальери. Он с большим отрядом занял малую лестницу, ведущую в покои короля, а в это время граф делла Пероса поднимался по главной лестнице и, выламывая двери, захватывал слуг.
Граф решительно корнался н комнату, где спали король с маркизой; услышан шум, маркиза соскочила с кровати и бросилась в кабинет, не отдавая себе отчета в том, что происходит. Поскольку на совете было прямо объявлено, что именно она виновна во всем случившемся, и не предусматривалось, что с ней надо обходиться так же бережно, как с бывшим королем, за маркизой погнались без всякого стеснения. Супругу Виктора Амедея схватили в ту минуту, когда она открывала дверь, чтобы сбежать, и, невзирая на ее крики и сопротивление, увели, посадили в карету и в сопровождении пятидесяти драгунов отвезли в замок Чева, под очень тщательную охрану.
Эта операция, как бы важна она ни была, оказалась не самой трудной. Старый король, совершенно не слышавший весь этот шум, по своему обыкновению спал таким глубоким сном, что почти напугал тех, кто не привык видеть его в таком состоянии. Будить его, чтобы сообщить о том, что его ждет, было жестоко, но, тем не менее, необходимо.
Кавалер де Соларо начал с того, что предусмотрительно потянулся за шпагой короля, лежавшей на столике, а граф делла Пероса раздвинул занавески и приступил к выполнению своей тяжелой обязанности. Не осмеливаясь дотронуться до монарха, он несколько раз позвал его, но напрасно; тогда, увидев, что разбудить короля не удается, он решился и, взяв за руку, довольно сильно встряхнул его.
— Государь! Ваше величество!
Никакого ответа.
— Государь! Проснитесь же, ваше величество!
Так продолжалось четверть часа. И тогда, поскольку пробуждение грозило затянуться, кавалер де Соларо приказал выстрелить во дворе из аркебузы, предположив, что привычные звуки сражения разбудит старого солдата; так и случилось.
Виктор Амедей резко приподнялся на кровати, протер глаза и спросил:
— Что такое? Чего от меня хотят? Где маркиза?
Вместо ответа, граф делла Пероса низко поклонился и показал ему приказ короля.
— Прочтите мне это, сударь, я ничего не вижу.
— Государь!.. Дело в том…
— Что происходит, в конце концов? — перебил его Виктор Амедей, начинавший терять терпение. — Где госпожа ли Спиньо? По какому праву ко мне врываются в такой час, хотя я никого не вызывал? Отвечайте же, сударь, отвечайте!
— Да простит меня ваше величество, но я вынужден подчиниться приказу. Госпожа маркиза находится в настоящее время на пути к замку Чева.
— Быть того не может! Да знаете ли вы, что это преступление против монаршей особы? Я пока еще король, сударь, и вы наносите мне оскорбление, посягнув на самое дорогое для меня. Сейчас же верните сюда маркизу, слышите? Только бы ей не причинили вреда, но, если она пожалуется на малейшее оскорбление, вы заплатите за это головой!
— Простите, государь, простите, но это еще не все.
— Сначала возвратите маркизу, а затем я выслушаю вас.
— Госпожа маркиза не вернется, а вы, ваше величество, соблаговолите встать поскорее.
— Зачем?
— Чтобы последовать за мной.
— И куда, разрешите узнать?
— Если ваше величество соблаговолит прочесть этот приказ…
— Приказ, подписанный моим сыном… о моем аресте! Не может быть! Арестовать меня, короля!
Виктор Амедей впал в такую ярость, что по своему неистовству оно напоминало безумие: крики, проклятия, страшные угрозы, которые он обрушил на присутствующих, бросали в дрожь самых смелых из них. Король молил Бога, святых, дьявола и все потусторонние силы, призывая проклятие Неба на голову неблагодарного сына и тех трусов, которые помогали ему в отцеубийстве. Если бы у него было оружие, он несомненно убил бы кого-то из своих противников.
Они же переглядывались в замешательстве, поскольку конца этим криками не было видно, а он был необходим.
Граф делла Пероса еще раз попросил короля одеться.
— Я не стану одеваться, — воскликнул король, — и горе тому из вас, кто первым дотронется до меня!
Офицеры посовещались несколько минут и не без некоторого колебания, разумеется, поскольку им было запрещено применять насилие, решили завернуть короля в покрывала и в таком виде отнести в карету, ожидавшую его во дворе.
Виктор Амедей отбивался изо всех сил; наконец его крепко связали и усмирили.
Офицеры подняли его и пронесли между двумя рядами солдат. При виде старого короля, которого они знали и любили, солдаты стали перешептываться. Такое обращение с их бывшим повелителем, хотя им было неизвестно, почему происходит такое, казалось им необъяснимым и позорным.
— Этого нельзя терпеть, — чуть ли не во весь голос заявили самые старые из них. — Виктор Амедей был нашим генералом, и мы не допустим, чтобы с ним так поступали.
— Молчать, именем короля и под страхом смерти! — воскликнул граф делла Пероса.
Все замолчали, но взгляды были красноречивее слов: те, кто нес старика, ускорили шаг. Во дворе Виктор Амедей заметил солдат того полка, что прошел с ним все войны; узнав их, он хотел обратиться к ним, но барабанный бой тут же заглушил его голос.
Не без труда его поместили в карете, не развернув покрывал, что вновь вызвало ропот солдат и чуть не привело к бунту, усмирить который удалось лишь магическими словами:
— Такова воля короля!
Граф делла Пероса и кавалер де Соларо попросили у Виктора Амедея разрешение сесть рядом с ним в карете. Услышав это, старый король снова впал в ярость:
— Вон отсюда, палачи! Чтоб я вас больше не видел! Глядя на вас, я умру от злости.
Пероса и Соларо сели на лошадей и поскакали по обе стороны кареты; эскорт составляли шестьсот человек; кавалькада направилась к замку Риволи, готовому принять пленного короля. На окнах замка даже установили решетки, что было крайне необходимо, ибо Виктор Амедей никак не мог успокоиться: приступы ярости у него не прекращались.
Пришлось также отобрать у него все письменные принадлежности, а также оружие; если бы такая предосторожность не была принята, он мог бы, нанося удары окружающим, поранить самого себя, и его стоны, которые слышались бы извне, способны были вызвать опасное недовольство народа.
Ему запретили всякое общение; тем, кто его охранял, не разрешали разговаривать с ним: когда король спрашивал о чем-нибудь, велено было кланяться, не отвечая ему.
Бедный старый король! Мой возлюбленный в молодые годы! Я помню его таким гордым, великим, внушающим страх! О! Какой бесконечной печалью наполняется моя душа, какая боль удручает мое сердце!
Что за обращение! В кого его превратили? Он стал похож на льва, с возрастом утратившего былую силу и изнуряющего себя бесплодными попытками сопротивляться. Я не могла писать об этом, не страдая жестоко, но как бы то ни было, таковы великие уроки истории, и именно об этом я должна рассказать, чтобы мой труд не оказался неполноценным и бесполезным. Я не собираюсь обвинять короля Карла, знаю, что он действовал исходя из чувства долга по отношению к своим подданным, но он должен был плакать кровавыми слезами, ибо, повторяю, то была суровая необходимость.
Безудержная ярость, неистовое возбуждение пленника улеглись через несколько недель. Он стал мрачен и молчалив, он был подавлен, почти уничтожен. Нескольким из его бывших приближенных позволили навестить старого короля; они нашли его совершенно спокойным, но погруженным в такую печаль, которую ничто не могло развеять. Его стариннейший друг князь делла Цистерна первым поспешил к нему: король был счастлив видеть его, но это продлилось не более четверти часа, после чего он впал в прежнее оцепенение.
— Вам что-нибудь нужно, государь? — спросил его князь. — Мне поручено передать, что вам ни в чем не будет отказа.
— Какое великодушие, — заметил Виктор Амедей, горько усмехнувшись.
— Не нужны ли вам какие-нибудь книги? Я принесу их вам.
— Да, доставьте сюда мои книги, чтобы я мог забыться, читая их… Однако и там я тоже встречусь с неблагодарными людьми, с сыном-отцеубийцей… О друг мой, я так несчастен!..
Князь делла Цистерна попытался пролить целительный бальзам дружбы на разбитое сердце короля, но это было бесполезно.
— Вы ничего больше не желаете? — спросил он перед уходом.
— Я желаю то, что мне не дадут, бессмысленно говорить об этом.
— Меня заверили определенно, что вам ни в чем не откажут, государь, ни в чем на свете, просите же!
— Меня разлучили с одним человеком… только эта женщина может помочь мне перенести мои беды, одна она по-настоящему предана мне, но вернут ли мне ее?
— Да, государь, хотя именно эта женщина — виновница всего того, что случилось с вашим величеством, в ней причина несчастий, обрушившихся на ваш славный род.
— Не обвиняйте ее, сударь, неужели вы меня не знаете? С каких это пор у Виктора Амедея нет собственной воли? С каких это пор он позволяет управлять собой женщине, которую к тому же обвиняют в том, что она плохо справилась с этим? Нет, сударь, то, что я сделал, было совершено мною одним, ничьих советов я не слушал и сделал это потому, что сам так хотел, потому, что это было справедливо и в интересах всех; если бы мой сын не поддался глупому тщеславию своей супруги, он без колебаний вернул бы мне корону, ведь я по-прежнему еще в состоянии ее носить.
Увы! Бедный король! Он не знал, что всем дворам было передано официальное сообщение о том, что он сошел с ума; он не знал, что от имени его внука, Людовика XV, были предприняты попытки, правда безуспешные, возражать против варварского обращения, которому подвергали пленника.
Виктор Амедей сумасшедший! Такой всеобъемлющий и такой бесспорный гений! Человек необыкновенно гордый, просвещенный, блестящий! Вот они, людские невзгоды!
К нему привезли г-жу ди Спиньо, но она была довольна лишь наполовину: тюрьма вовсе не устраивала ее.
Увидев маркизу, старый король, рыдая, бросился в ее объятия.
— О дорогая моя, у меня остались только вы, — сказал он ей.
Однако великим счастьем г-жа ди Спиньо его не одарила — напротив, она стала сварливой, неприятной, особенно после того, как ей запретили разыгрывать из себя королеву и требовать, чтобы ее называли «ваше величество».
Погружаясь в полное одиночество, в беспросветную печаль, Виктор Амедей, отрезанный от мира, притесняемый со всех сторон, стал чрезмерно набожным, соблюдал все религиозные обряды, не пренебрегая самыми незначительными, и требовал того же от своей подруги, чему она подчинялась лишь с ворчанием. Аббат, не имевший ничего общего с моим маленьким Мишоном, превратил этого великого гения в своего рода монаха, с утра до вечера нашептывал ему молитвы, и за несколько месяцев Виктор Амедей превратился в собственную тень.
Упомянув маленького Мишона, я забыла добавить, что после того славного приключения он заболел странной болезнью, от которой чуть не умер и до сих пор не оправился.
Мишон раздулся и стал красным как рак; от пережитого страха его кровь сделалась как вода. Неделю назад он написал мне, что все еще нездоров, хотя с тех пор прошло уже три года.
Виктор Амедей больше не встречался с сыном и не хотел видеть даже наших детей, плодов ошибки, о которой он сожалел. Моя дочь в значительной мере пострадала от этого: изменилось отношение к ней при различных дворах, а во Франции она была лишена поддержки. Госпожа ди Спиньо способствовала этому не меньше, чем исповедник Виктора Амедея.
И вот мы подошли к тому, с чего начали наш рассказ:
Виктор Амедей, герой и великий монарх, скончался в прошлом году, а именно 31 октября 1732 года, в возрасте шестидесяти шести лет. Он стал молчаливым и послушным, передвигался только в портшезе и потихоньку угасал; перед смертью старый король не позвал к себе Карла Эммануила, хотя тот просил передать ему, что ждет его приказаний.
— Мне нечего сказать сыну, — ответил король. — Я желал бы только, чтобы его правление закончилось лучше, чем началось…
Перед тем как испустить последний вздох, он, однако, попросил позаботиться о маркизе ди Спиньо; этой женщине оставили все, что бывший король завещал ей, потребовали только, чтобы она удалилась в монастырь Визитации в Пинероло, и это было для нее большим несчастьем. Маркиза не много приобрела, случайно став королевой, и, если взвесить все за и против, я все же предпочла бы свое место тому положению, которое занимала она, хотя иногда и ловила себя на том, что завидую ей.
Я обещала продолжить эти мемуары, если у меня хватит смелости, и вот решилась сделать это после вчерашнего долгого разговора с г-ном де Вольтером и г-ном Дюкло.
Я жаловалась на разъедающую меня невыносимую скуку, я, Царица
Сладострастия, изведавшая все за свою жизнь и убежденная в том, что наполнила ее тончайшими изысками наслаждения.
— Не объясняется ли эта скука тем, что я постарела? — спрашивала я. — Или же тем, что нынешние времена так мало похожи на времена моей молодости?
— Не думаю, — ответил мне Дюкло, — вы слишком умны, чтобы не восполнить своим умом потерю хорошенького личика.
— А так ли вы скучали, когда поверяли бумаге историю молодости, о которой тоскуете в настоящее время? — продолжил г-н де Вольтер.
— О нет, по правде говоря, не скучала, я казалась себе еще молодой, мне нравилось рассказывать о той эпохе.
— Так последуйте моему совету и продолжайте.
— Вы так думаете?
— Конечно, я так думаю и настаиваю на этом. Вы знаете столько того, что неизвестно миру! Зачем скрывать это, ведь такое можно считать преступлением. Отчего же не осветить факелом потемки, в которых впоследствии может заблудиться история. Ну же, сударыня, попытайтесь; познакомьте нас с интригами испанского двора при Карле Втором, используйте письма, рассказы вашего друга принца Дармштадтского, откровения королевы Сицилии, беседы с Виктором Амедеем и то, о чем проболтались министры. Ваши бумаги и память хранят множество фактов; раскройте их, мы готовы слушать. И вы больше не будете скучать, ручаюсь вам.
Так они убеждали меня во время ужина и еще долго после него; я уступила и вот уже сижу за работой.
У меня, действительно, целые ящики набиты бумагами, и разобрать их мне было бы очень трудно, если бы г-н Дюкло не предложил мне свою помощь: целую неделю он сортирует, подбирает и раскладывает мой архив.
— Это сокровища! — говорит он.
Дюкло отыскал для меня все письма герцогини Савойской, позднее ставшей королевой Сицилии, а затем — Сардинии; я же помню все, что она мне рассказывала, и собираюсь написать об этом.
Дочери Месье, в особенности мадемуазель Орлеанская, которая была на семь лет старше мадемуазель де Валуа, были одержимы одной идеей: они хотели выйти замуж за дофина. Мадемуазель де Валуа пережила лишь детское увлечение, поскольку монсеньер женился намного раньше, чем она выросла.
С мадемуазель Орлеанской все было совсем по-другому, и, если бы король в то время имел те же намерения, что появились у него впоследствии, или, скорее, если бы он не испытывал подспудного желания направлять своего сына даже в мелочах, брак между двоюродными братом и сестрой вполне мог бы совершиться.
Мадемуазель Орлеанская была красива, обаятельна и необыкновенно умна; грацию и неподражаемую манеру танцевать она унаследовала от своей матери, покойной г-жи Генриетты. Кроме того, она отличалась изысканным вкусом в том, что касалось нарядов, и ни у кого не было причесок лучше, чем у нее.
Что касается дофина, то всем известно, насколько красиво было его лицо, а его фигура, несколько тяжеловатая, не лишена была определенного величия. Его улыбка и взгляд напоминали скорее о глазах и губах его матери-испанки, королевы Марии Терезы, нежели об облике Юпитера Олимпийца, присущем Людовику XIV.
Его робкий, но приятный нрав не соответствовал тому высокому предназначению, которое было уготовано принцу. Дофин стал бы жалким государем, что не мешало ему быть милым человеком. Он славился своей добротой, очень хотел нравиться окружающим и обладал покладистостью — весьма ценным качеством прежде всего для тех, кто ему служил.
Король не хотел, чтобы он что-то собой представлял, и, хотя учителями дофина были г-н Боссюэ и г-н де Монтозье, образованный человек из него не получился. Всякий раз, когда он проявлял инициативу или желание как-то отличиться, его по приказу короля останавливали. Даже повзрослев, наследник престола не мог ничего совершить при таком отце.
Выбор супруги, будущей королевы Франции, был делом слишком серьезным, чтобы король мог положиться в этом на своего сына и не навязать ему свою волю. Молодой принц и в мыслях не допускал, что может ослушаться отца, и, если бы не вмешался амур, самый хитрый из богов, никогда бы не осмелился открыто взбунтоваться.
Монсеньер был старше своей кузины месяцев на восемь, не больше. С детства он виделся с нею почти ежедневно и ничем не отличал ее от остальных: когда привыкаешь к лицам, в них не замечаешь ничего особенного. Но принцесса смотрела на него иначе, и смотрела так пристально, что в конце концов он обратил на это внимание и в свою очередь стал присматриваться к ней.
Мадам, вторая жена Месье, предпочитала как можно больше времени проводить в Сен-Клу, где она чувствовала себя свободнее и делала все, что ей хотелось. Как-то раз она решила провести там чудесные майские дни, когда все вокруг наполнено благоуханием сирени и нарциссов. Король не любил, когда его покидали надолго, но, тем не менее, на этот раз он позволил Мадам провести несколько дней в имении и взять с собой юных принцесс, всегда с радостью сопровождавших ее.
Вот уже примерно с неделю дофину все чаще хотелось заговорить с мадемуазель Орлеанской; встречаясь в одной из рощ Версаля, они краснели, опускали глаза и стояли в растерянности; теперь им хотелось сказать друг другу так много, когда они не виделись, но у них не находилось слов, когда они оказывались рядом.
Настоящая любовь, если она приходит, всегда бессловесна и простодушна.
Поездка Мадам в Сен-Клу должна была положить коней этим улыбкам и взглядам, всем тем волшебным мгновениям, которые не возвращаются, если их упустишь.
Мадемуазель Орлеанская попыталась остаться в Версале под весьма благовидным предлогом; она решила сыграть на своей привязанности к г-же де Монтеспан, которая только что родила графа Тулузского и вновь пользовалась расположением короля. Когда зашла речь об отъезде, принцесса стала умолять г-жу де Монтеспан добиться разрешения, чтобы ее оставили в Версале: она уверяла, что не может даже на день расстаться с нею и с королем, и плакала от отчаяния.
Маркиза рассказала об этом королю, и они вместе долго смеялись, не подозревая, что скрывалось за этой: просьбой, однако капризу принцессы не уступили, ей надо было уезжать.
Нетрудно догадаться, что юное создание разрыдалось еще громче.
На следующий день мадемуазель Орлеанская, прогуливалась в одиночестве на зеленой лужайке перед замком, не осмеливаясь отойти дальше; она смотрела на облака, плывущие со стороны Версаля по небу, и думала о том, что, быть может, ион любуется ими. Вдруг со стороны ворот послышался цокот копыт, форейторы и конюшие появились раньше кареты, и принцесса узнала ливреи слуг дофина.
— О! Вот и он, — прошептала она и покраснела, как будто ее кто-то услышал.
Сердце принцессы сильно забилось, она и шагу не могла ступить, к тому же ей казалось, что следует подождать, пока за ней пришлют.
Ждать пришлось долго, никто не приходил; Мадам, очень обрадовавшись приезду племянника, которого она очень любила, и не подумала пригласить принцессу, а дофин из скромности, присущей зарождающемуся чувству, не решился попросить ее об этом, хотя это было так просто, тем более что ради встречи с возлюбленной он и приехал.
Визит так и прошел бы без Киферийского божества, как говорят поэты. Но принц очень кстати вручил Мадам письмо от ее тетки, курфюрстины Ганноверской, требовавшей немедленного ответа. Для Мадам не было в мире ничего дороже и важнее ее переписки, как и для всех, кто разбирается в подобных делах. Она почувствовала себя очень неловко, но дофин тут же вывел ее из затруднения.
Увидев из окна, что принцесса гуляет на лужайке, и сгорая от нетерпения присоединиться к ней, он встал и в очень изысканной форме предоставил хозяйке возможность взяться за перо, понимая, что она непременно так и сделает, а затем обернулся к сопровождавшим его господам д'О, де Шеверни и де Гриньяну и с величественным видом, подражая отцу, сказал:
— Господа, Мадам собирается писать письмо, а я пока подожду здесь и почитаю. Вы можете удалиться — в Версаль мы вернемся только вечером.
Это означало: «Я буду ужинать с Месье и Мадам, а вы отправляйтесь к офицерам, состоящим у них на службе, и займите себя чем-нибудь; с этой минуты я желаю остаться один».
Принцев понимают с одного жеста и с полуслова. Придворные откланялись и ушли. Как только они исчезли, дофин распахнул дверь на крыльцо, появился на пороге, снял шляпу, глядя на кузину, и застыл на месте, не осмеливаясь сделать и шагу. Он всей душой ждал этого мгновения, но, когда оно пришло, не смог им воспользоваться.
Мадемуазель Орлеанская, как и положено женщине, оказалась смелее, тоньше и умнее; ее сердила сдержанность принца, и она нашла способ положить ей конец. Какое уж тут удовольствие — беседовать на зеленой лужайке, когда все глаза устремлены на вас и когда в любую минуту вашей беседе могут помешать! Нужно было отойти подальше и увлечь за собой стыдливого принца, но сделать все это, не приближаясь к нему, не разговаривая с ним и не показывая виду, что хочешь позвать его. Нелегкая задача, однако она с ней справилась.
Мадемуазель ответила на приветствие дофина реверансом, затем небрежной походкой направилась под сень деревьев, к зеленому лабиринту, самому удобному на свете месту любовных свиданий: здесь легко спрятаться от тех, кто ищет вас, можно увидеть и услышать тех, кто следит за вами, а они этого не заметят, можно прятаться сколько угодно и вдруг появиться как на сцене.
На шестнадцатом году жизни принцесса уже все это понимала; дофину же было далеко до этой науки. Тем не менее, увидев, что принцесса исчезла, он так огорчился, что решил догнать ее, хотя очень боялся оскорбить этим девушку. Вместе с огорчением в нем вдруг проснулась смелость.
Он спустился по ступенькам, вышел в сад и направился в ту же сторону, что и его кузина, уже скрывшаяся среди кустов. Принц опасался, как бы она не спряталась. Изгибы лабиринта были ему знакомы: в детстве он часто играл здесь с юными принцессами и поэтому был уверен, что найдет красавицу-беглянку, если она пойдет по обычной дороге. Но согласится ли она погулять с ним? Принц надеялся на это, вспомнив их последние взгляды, последние улыбки.
О счастье! Она сидела под цветущими ветвями, обрывала лепестки с маргаритки, глаза ее были прикрыты длинными опущенными ресницами, но румянец щек, дрожавшая рука и колышущееся кружево на корсаже свидетельствовали о волнении, выдавая тайну ее бегства.
Дофин приблизился: молчание и смущение принцессы придавали ему смелость. Она делала вид, что не замечает его, и не отрывалась от своего занятия. Лепестки один за другим падали на ее розовое платье; наконец, в ее руке остался лишь венчик цветка, и она застыла, будто погруженная в задумчивость итогом гадания. Звуки шагов вызвали у нее дрожь, она уже не смогла сидеть с опущенными глазами, заметила его, поднялась со скамейки и поклонилась его высочеству с должным уважением.
— Мадемуазель… — прошептал он.
— Монсеньер… — отозвалась она.
Они замолчали. Вдруг принца будто что-то осенило, и он добавил:
— Я ведь могу погулять несколько минут в этом лабиринте, не так ли?
— Как вам будет угодно, монсеньер.
Она не двигалась с места; он должен был пройти мимо. Но они так и стояли, глядя друг на друга, девушка теряла терпение, принц смущался все больше: она видела перед собой корону, самую прекрасную корону в мире, которую ей предлагает пленительный чародей — тот, кто кажется ей милее всех, а перед ним стояло прелестное создание, с радостью принимавшее его, — принц впервые ощутил власть красоты, и ему было семнадцать лет! Но рядом с этой прекрасной девушкой он все время видел короля, своего ужасного отца, а также дядю и всю семью, которые, возможно, разлучат их из государственных соображений, запретят любить друг друга, если политически это окажется невыгодным.
Что же делать? Принцесса, более решительная по натуре, храбро сломала лед.
— Если ваше королевское высочество позволит, я могу сопровождать вас, — сказала она.
— О! Я прекрасно знаю дорогу! Мы бегали по этим аллеям, когда были детьми.
— Мы уже давно не бегаем здесь, — добавила она, глубоко вздохнув и знаком приглашая принца прогуляться.
— Люди нашего положения рано расстаются с детством, мадемуазель.
— О да! Нам завидуют, а мы часто бываем очень несчастны.
— И я так думаю. Мне кажется, что другие отцы не такие, как король.
— Но вы, монсеньер, однажды станете властелином, женитесь по своему выбору, тогда как я…
— Женюсь по своему выбору, мадемуазель?! А король?
— Да, разумеется, король! — в нетерпении перебила она. — Но с королем можно договориться, и если вы не сделаете недостойного вас выбора, то, быть может…
— Какой бы выбор я ни сделал, мадемуазель, король не одобрит меня, если до того он сам не найдет мне невесту, я это знаю.
— О монсеньер! Если бы я была дофином Франции!
— Что бы вы сделали?
— Что бы я сделала? Я бы не подчинилась тирании, монсеньер, я бы объявила свою волю и отстаивала бы ее.
— Это не так просто, как вы полагаете, мадемуазель; сразу видно, что вы не на моем месте.
— Если бы я на нем оказалась!
— Вы не знаете короля!
— Знаю.
— И вы бы бросили ему вызов?
— Я бросила бы вызов всем королям мира, если бы должна была стать королем этой страны, самой великой во вселенной.
Дофин слегка вздрогнул от страха: он так боялся короля, что мог потерять сознание даже при виде тени рассерженного Людовика XIV.
— Чтобы обладать такой смелостью, мадемуазель, нужно иметь поддержку, — нашел что сказать принц, хотя трудно было ожидать от него подобного ответа в минуту страха. — Ах, кто любит нас, принцев, настолько, чтобы присоединиться к этому бунту, пренебрегая опасностью?
— А кто любит нас, принцесс, — продолжила она в том же тоне, — настолько, чтобы понять наши чувства и дать нам возможность выразить их?
— Ваши чувства, мадемуазель? Разве позволительно человеку нашего ранга испытывать чувства, которые приносят лишь несчастье ему и другим?
— Позволительно, если этот человек достаточно смел, чтобы признаться в них и воспользоваться этим.
Принц поднял на нее глаза, и огонь, который зажегся у него внутри от этого взгляда, подсказал его сердцу решение, неожиданное для него самого:
— Вы в этом убеждены?
— Убеждена ли я? Лучше попытайтесь сделать это.
— Увы! С нашим королем такие попытки очень опасны, да и совершенно бесполезны!
— Может быть, вы боитесь? Вы, дофин?!
— Боюсь, мадемуазель? Боюсь отца, боюсь Людовика Четырнадцатого? Согласитесь, что я не о страхе говорю.
— Тогда как же это называется? Уж не храбростью ли, случайно?
— Это… это осторожность.
— О монсеньер, для принца нашего возраста вы слишком осторожны.
Ах, уж эти девушки — они бывают так смелы!
— Я бы очень хотел быть менее осторожным, если бы… если бы рядом находился человек, способный поддержать меня.
— И кто же это?
Она украдкой наблюдала за ним.
— Ну… кто-нибудь, кто полюбит меня… кто пообещает мне достойное вознаграждение за мою отвагу.
— Вознаграждение?..
— Да, кузина, вознаграждение.
— И какое же? Будет ли его трудно осуществить?
Они замолчали; наступил миг, когда надо было объясниться, однако для столь неискушенных влюбленных эта задача оказалась нелегкой. Девушка понимала, о чем пойдет речь, дофин только догадывался; но как ему начать разговор?
Минута задумчивости и прелестного смущения затянулась, и, видя, что разговор не получается, принцесса резко повернула его туда, с чего они начали.
— Как бы то ни было, на месте дофина, будущего короля Франции, я не позволила бы женить меня против воли.
— Легко так говорить.
— И так же легко сделать.
— Но как?
— Будь я дофином, я сама выбрала бы себе супругу и заявила бы, что женюсь только на ней и ни на какой другой.
— Меня бы не стали слушать.
— Послушали бы, если бы ваш выбор оказался достойным вас, и, если бы вас нельзя было упрекнуть ни в чем ином, кроме некоторого пренебрежения государственным расчетом, вы получили бы потом прощение.
— Но король, кузина, а как же король?
— О! Король… в конце концов, он ведь делает все что хочет! Вспомните хотя бы о госпоже де Монтеспан, госпоже де Лавальер, госпоже…
— В этом вы правы.
— А если бы вы пошли к нему и сказали…
— Что же надо сказать ему, кузина?
Он приблизился к принцессе и взял ее за руку, вынудив опереться на его локоть — это было большой дерзостью: бедное дитя то краснело, то бледнело; почувствовав, как забилось ее сердце, девушка смутилась, и вся ее храбрость
улетучилась от этой ласки. Принц повторил свой вопрос с особенной нежностью и еще больше приблизился к ней.
— Но, кузен… надо сказать ему…
— Что?
— Надо сказать: «Я люблю… Люблю…» Кого вы любите, дорогой кузен?..
— Я люблю…
— «Я люблю… и ни на ком не женюсь, кроме нее!» Нфг зовите имя!.. Вы должны его знать.
— Я люблю… свою кузину…
— Вашу… кузину!.. Какую?
— Назовите сами это имя, вам оно известно так же, как и мне.
— Нет… я его не знаю.
Эти прерывистые слова произносились так тихо, что влюбленные сами едва слышали их, а скорее угадывали.
— Так вот, — воскликнул дофин, приняв великое решение, — я скажу ему: «Государь, я люблю мою кузину мадемуазель Орлеанскую и женюсь только на ней!»
— О ваше высочество, — прошептала она, — я не это имела в виду.
— Но так говорю я, дорогая кузина, и, надеюсь, вы не запретите мне повторять это.
— Я не имею права запрещать вам что-либо, монсеньер: бедные принцессы нашего рода должны подчиняться салическому закону.
— Это означает, что вы меня одобряете?
— Могу ли я поступить иначе?
— О дорогая кузина! Мы будем очень счастливы, потому что нам не откажут. Какие могут быть возражения против нас?
— Никакие.
— Абсолютно никакие! Союз блестящий во всех отношениях.
— Мы оба королевского рода…
— … вместе выросли…
— … хорошо знаем друг друга…
— … и нас связывает взаимная любовь! Ведь она взаимна, не так ли?
— По крайней мере, я так думаю.
— По крайней мере?
— Да, это так… Боже мой! Кузен, у вас плохая память, мне кажется, нет нужды повторять…
— О дорогая кузина!..
Они больше не говорили, а лишь долго гуляли, очень взволнованные, взявшись за руки, и думали о том, о чем думают в этом возрасте те, кто наслаждается мгновениями первой любви.
То были прекрасные юношеские мечты, сладостные грезы, чудесные надежды, которые никогда не осуществятся и обратятся в сожаления на всю дальнейшую жизнь. Когда знают, уже не мечтают и видят все таким, какое оно есть в действительности, но то, что есть в действительности, так не похоже на дорогие сердцу иллюзии.
Во времена славного Регентства, пролетевшего в таких безумствах, все подобные планы разрушились, и единственными влюбленными в королевстве остались король Людовик XV и королева Мария Лещинская — только бы длился этот союз!
Голос Мадам, закончившей писать письмо и вышедшей погулять со своими придворными дамами (она и не подозревала ничего дурного, не догадывалась о присутствии в саду двух влюбленных), заставил дофина и мадемуазель Орлеанскую вернуться с небес на землю и расстаться. Благословенный лабиринт позволил им ускользнуть, но, прежде чем покинуть возлюбленную, его высочество дофин успел попрощаться, прошептав ей на ухо обещание:
— Завтра я поговорю с королем и вернусь сюда, чтобы рассказать вам обо всем.
Она поверила ему.
Я узнала эту историю из письма мадемуазель Орлеанской, самого прекрасного письма на свете. Увы, мне не дано изложить все так же изящно, как это сделала она!
Сердце принцессы было наполнено ликованием, весь день она пребывала в чудесном настроении; играла со своими сестрами, маленьким братом, была любезна со всеми, кого она видела, начиная с бальи Сен-Клу, который принес цветы, и кончая Мадам, которую она боялась как огня и которая постоянно выражала недовольство по поводу ее печального вида.
«Завтра! Завтра!» О, как много значит это слово для влюбленных и честолюбцев, но и для несчастных тоже! Какую роль оно играет в нашей жизни! Часто мы шепчем его, преисполненные надежд, но это «завтра», обещавшее так много, превращаясь в «сегодня», а особенно во «вчера», не приносит ничего, кроме боли. Так проходят наши дни: «желать» и «сожалеть» — этими двумя словами пишется наша история!
На следующий день его светлость дофин не появился. И первая, и вторая половина дня прошли, а от принца не было даже весточки! Принцесса провела ночь в большой печали; она не сомкнула глаз и встала вся в слезах, чтобы снова увидеть места, ставшие свидетелями той нежной беседы, когда она и принц обменялись клятвами. Мадемуазель Орлеанской казалось, что она вновь ощутит присутствие дофина в прекрасных душистых аллеях, среди цветов, в окружении птиц, слышавших их разговор. Любовь наделяет душой все, что ее окружает.
Надежда вновь вернулась к принцессе: было придумано объяснение его задержке, оправдание — его пренебрежению ею. Король, вероятно, не принял сына; разговор, быть может, закончился слишком поздно; министры, совет, воспитатели, несомненно, вмешались, и надо преодолеть столько препятствий.
«Сегодня он придет, сегодня я узнаю все! Надо быть благоразумной и ждать», — решила она.
Что только мы ни придумываем, пытаясь доказать себе, что всему есть причина, лишь бы успокоиться, лишь бы не страдать! И сознательно обманываем себя, опасаясь правды!
Цокот лошадиных копыт и громыхание карет были ответом на ее размышления. Это он! Принцесса хотела выбежать навстречу, но силы оставили ее, и она вынуждена была присесть. Радость парализовала бедную девочку! Впрочем, дофин, без сомнения, придет за ней сюда, в парк, где же еще он станет ее искать? Она прислушивалась к шуму ветра в листве, жужжанию насекомых в траве, чириканью воробьев среди душистых ветвей, слышала даже тишину, но все это не заменяло ей любимого!
Принцесса еще долго сидела так, но никто не появился. Наконец, потеряв терпение, она захотела узнать, что же произошло. Бледная и разбитая, мадемуазель Орлеанская вернулась в замок, осмотрела двор, выглянула в окно: экипажи исчезли. Значит, он уехал, не повидавшись с нею! Сердце принцессы сжалось, и она направилась в покои Мадам, не думая о том, что ее могут выбранить: одинокие прогулки были ей запрещены. Хотя в Сен-Клу не так строго придерживались этикета, все же принцессе не положено было гулять в саду одной, без гувернантки или какой-нибудь дамы. Она нередко нарушала это правило и смиренно выслушивала поучения, когда это обнаруживалось. В Версале, на глазах короля, узнававшего обо всем, подобная шалость была просто-напросто невозможна, поэтому принцесса позволяла себе такие выходки только в Сен-Клу. Сколько раз она плакала, вспоминая эти милые, но короткие мгновения безумства в своей королевской тюрьме в Мадриде!
В тот день принцесса забыла о том, что совершила проступок, и даже не пряталась; она предстала перед своей мачехой такая потрясенная, что это отразилось на ее лице; она оглядела комнату: здесь уже собрался своего рода сонет. Месье, Мадам, а также Великая Мадемуазель расспрашивали маршальшу де Клерамбо, воспитательницу детей их королевских высочеств, учинив ей допрос, явно ошеломивший ее.
— А вот и принцесса! — воскликнула Мадам. Так, значит, они говорили о ней.
— Подойдите, мадемуазель, — продолжала принцесса Пфальцская, — мы посылали искать вас повсюду, откуда же вы появились, скажите, пожалуйста?
Тон герцогини не предвещал ничего хорошего, напротив, судя по всему принцесса могла опасаться самого худшего.
— Я была в лабиринте, сударыня, дышала воздухом.
— Но ведь вам известно, мадемуазель, что вы не должны выходить одна. Неужели нужно без конца повторять вам это?
— Госпожа де Клерамбо должна была бы следить повнимательнее, — перебил ее Месье (он терпеть не мог маршальшу и не упускал случая доставить ей неприятность).
— У мадемуазель столько способов убегать от присмотра… Но это ничто по сравнению со всем остальным, чем нам придется заняться в первую очередь. Мадемуазель де Монпансье прибыла сюда по поручению короля, и я до сих пор в себя не могу прийти от того, что она нам сообщила.
Сказав что-то своей любимице, герцогиня не дала ей возможности ответить герцогу, чтобы не вызвать у него нового недовольства воспитательницей. К тому же момент был слишком серьезен, чтобы задерживаться на мелочах. Она приступила к вопросу прямо и решительно.
— Вы встречались вчера с его высочеством дофином в лабиринте?
— Да, сударыня.
— Между вами произошел разговор, и вы осмелились распоряжаться вашими судьбами, не получив на то приказов короля, — так, во всяком случае, сказал дофин, и я не думаю, что вы можете уличить его во лжи.
Тут принцесса наконец осознала, что все идет не так гладко, как она надеялась, и задержалась с ответом.
— Скажите нам правду, мадемуазель, — вновь заговорил герцог, хотя и более мягким тоном.
Мадемуазель де Монпансье, слушая этот разговор, молчала.
— Его высочество действительно любит меня; мы обещали друг другу, что поженимся, и я не понимаю, что тут дурного.
— Подумать только! — вмешалась мадемуазель де Монпансье. — Распоряжаться собой без ведома короля, и это в вашем возрасте!
— Мадемуазель, — живо откликнулась юная принцесса, — так поступают и многие другие, только они позволяют себе это позднее и метят ниже.
Герцога и герцогиню не задел ее находчивый ответ, напротив, им понравилась эта дерзость, поскольку неравный брак мадемуазель де Монпансье и г-на де Лозена был им крайне неприятен.
— Мадемуазель, — продолжала герцогиня, словно ничего не слышала, — король очень недоволен тем, что вы осмелились сделать, и он прислал сюда мою кузину, чтобы она сообщила нам об этом и продиктовала его волю.
Принцесса поклонилась с таким решительным видом, который не обещал безропотного послушания.
— Его величество запретил дофину думать о вас; вопрос о его браке и вашем уже решен.
— О моем браке?
— Да, мадемуазель, о вашем. Принцессы собой не располагают, они принадлежат государству и их повелителю. Они залог мира между государствами и счастья подданных. Господь создал их для этого.
— Сударыня, я уже не свободна, я дала слово его высочеству дофину, — не по годам твердо возразила юная красавица.
— Его высочество дофин отказался от своих клятв, мадемуазель, король их не одобряет, и потому они не имеют силы. Что касается вас, то благодарите его величество, предназначающего вам одну из самых прекрасных корон в Европе: вы выйдете замуж за короля Испании.
— Никогда, сударыня.
— Так нужно! Вас заставят это сделать.
— Не заставят! Разве заставили мадемуазель де Монпансье, мою кузину, которая слушает меня сейчас, выйти замуж за короля Англии, короля Португалии, императора, когда они предлагали ей это, разве она не следовала своей склонности?
Эта девушка умела находить доводы! Герцог, обычно не позволявший себе сердиться, на этот раз не выдержал:
— Мадемуазель, ваши дерзости неуместны, речь идет о повиновении его величеству, так соблаговолите же подчиниться, будьте добры.
— Сударь, я подданная короля, но не раба его.
— Черт возьми! Он же хочет сделать вас королевой.
— Я не буду королевой Испании, клянусь вам, сударь.
— А кем же вы будете?
— Королевой Франции или аббатисой Шельской; Бог или его высочество дофин — третьего мне не дано.
— Но ведь его высочество дофин отрекся от клятвы!
— Этого не может быть.
— Мадемуазель де Монпансье только что передала вам это от имени короля.
— Я этому не верю.
— Будьте осторожны! Вы позволяете себе новую дерзость по отношению к моей кузине.
— Я поверю тому, что вы говорите, только услышав это из уст его высочества или увидев написанным его рукой, иначе — нет.
— Мадемуазель!..
— Оставьте, сударыня, — вмешалась мадемуазель де Монпансье под влиянием доброго порыва, увидев крупные слезы, готовые скатиться по щекам бедного ребенка, — оставьте! Ей нужно преподать урок, чтобы она выздоровела, и надо объяснить, в чем состоит ее подлинный интерес. Если бы мне его преподали в таком же возрасте, я была бы за это благодарна. Теперь подобный урок предстоит давать мне. Завтра я вернусь сюда с дофином или с письмом от него. Я надеялась переночевать здесь сегодня, но возвращаюсь в Версаль. Это юное создание меня очень заинтересовало, несмотря на ее колкости, и я хочу научить ее ремеслу принцессы, позднее она будет мне за это благодарна, хотя сегодня проклинает меня.
Герцог и герцогиня одинаково высоко оценили доброту кузины и всеми способами пытались заставить дерзкую влюбленную девушку произнести хоть одно любезное слово, но юная принцесса ограничилась реверансами — больше они ничего не добились, — заперлась в своей комнате, и до наступления следующего дня никакими просьбами и угрозами ее нельзя было заставить выйти оттуда.
Когда принцесса услышала цокот лошадиных копыт и увидела во дворе экипажи мадемуазель де Монпансье, сердце ее сильно забилось. Стоя за занавеской, она различила в карете только принцессу и г-жу де Лафайет, которая даже не показывалась во время встречи.
— О! Он отказался приехать и уж тем более не написал письма, — радостно прошептала девушка. — Он хорошо держится, мы спасены: нам уступят.
Госпожа де Клерамбо с важным видом пригласила ее спуститься.
— Я иду, сударыня, — ответила принцесса, торжествуя. — Сейчас мы все поймем!
— Да, мадемуазель, вы действительно все поймете.
Столь странный ответ заронил некоторые сомнения в душу принцессы, но она не позволила себе обнаружить это и прошла мимо своей воспитательницы с таким спокойствием, словно была совершенно уверена в своей правоте.
Ее встретил тот же ареопаг, что и накануне, даже более внушительный, если такое возможно. Велено было подать ей кресло, что сначала очень удивило принцессу, ибо герцогиня обычно не допускала, чтобы мадемуазель Орлеанская сидела в ее присутствии. Это обстоятельство внушило девушке безумную надежду, как это свойственно молодым и влюбленным.
— Мадемуазель, — начала гостья, — монсеньер не смог приехать, так как король осмотрительно воспротивился этому.
— Я была в этом уверена.
— Он не приехал, но написал, что, в сущности, почти одно и то же.
Мадемуазель Орлеанская улыбнулась с высоты своей любви и доверия.
— Письмо нетрудно продиктовать!
— Прочтите, мадемуазель, и сами решите, продиктовано ли оно.
Принцесса взяла письмо; рука у нее сильно дрожала, хотя она и пыталась придать ей твердость.
«Мадемуазель!
Несмотря на всю горечь, которую я испытываю по этому поводу, вынужден сказать Вам, что, поскольку желание короля не совпадает с нашими планами, нам необходимо отказаться от них. Его Величество приказывает мне взять в супруги принцессу Баварскую, и я подчиняюсь его воле с тем же рвением, с каким выполняю все его распоряжения. Он желает также, чтобы Вы отдали свою руку королю Испании, и я надеюсь, что Вы, так же как и я, подчинитесь его приказаниям, согласившись с тем, что долг людей нашего ранга — подавать пример другим, доказывая свою безграничную преданность Его Величеству.
Верьте, дорогая кузина, что я навсегда останусь самым ревностным Вашим слугой.
Людовик».
Мадемуазель Орлеанская шепотом прочитала письмо, дважды перечитала его, затем снова стала читать. Вокруг принцессы все хранили молчание; руки у нее бессильно повисли, она опустила голову, сильно побледнела, задумалась на несколько минут, сдерживая подступившие слезы, затем, подняв глаза, пристально посмотрела на мадемуазель де Монпансье, стоявшую напротив нее, на герцога и герцогиню. Все они ждали ее решения.
— Дорогая кузина, — произнесла мадемуазель Орлеанская с достоинством, хотя было очевидно, что она с величайшим трудом овладела собой, — если вы позволите, я готова припасть к ногам его величества и согласна уехать в Мадрид, как только того пожелает король. Французские принцессы не созданы для того, чтобы быть покинутыми, вы это хорошо знаете, — они всегда смело идут навстречу уготованной им судьбе.
— Ну, хорошо, хорошо! — со слезами на глазах промолвил герцог. — Вы благоразумная и достойная девушка, другого я от вас не ожидал.
— Вы станете королевой Испании, сударыня, — продолжила герцогиня, для которой честолюбие всегда было самым главным, — а это прекрасное утешение!
— Я не нуждаюсь в утешении, сударыня. Необычайная гордость придавала ей силы: она сияла красотой; решив, что ею уже достаточно сделано для своего достоинства, она попросила разрешения удалиться, не соизволив поднять письмо, упавшее к ее ногам. Присутствующие проводили ее взглядами; мадемуазель де Монпансье даже встала и сделала несколько шагов, чтобы проводить ее.
— Мужественное дитя, — воскликнула она, — я расскажу об этом королю!
Вернувшись в свою комнату, мадемуазель Орлеанская почувствовала себя плохо, но никого не позвала на помощь и не хотела допустить, чтобы за ней ухаживали, хотя горничные умоляли ее об этом.
— Ничего страшного, — повторяла благородная девушка тем, кто справлялся о ее здоровье, — я просто устала, вот и все.
Принцесса вышла из комнаты вечером, появилась и на следующий день, усердно исполняя все свои обязанности по отношению к отцу и его супруге. В первые дни она вела себя безупречно, хотя страдания оставили свой отпечаток на ее лице: улыбка девушки казалась печальнее слез.
В следующую субботу ей сообщили о предстоящем визите в Версаль. Людовик XIV хотел видеть принцессу, хотел, чтобы она приняла посла Испании в королевских покоях и чтобы вопрос о браке был окончательно решен.
Она ни слова не возразила, покорно поехала во дворец; перед мессой, в то время, когда Людовик XIV обычно давал аудиенции, принцесса покинула свое место, приблизилась к королю и попросила его уделить ей несколько минут для разговора. Новость о предстоящем браке уже распространилась, прошел слух, что о нем объявят сегодня же, а поскольку принцесса была очень нарядна, то с той минуты, когда она появилась, никто уже не сомневался, что так и будет. Но то, что произошло позднее, никак не соответствовало всем этим предположениям.
За дядей и племянницей закрылись двери. Едва оставшись наедине с королем, девушка с плачем бросилась ему в ноги, рыдая и умоляя его сжалиться над ней.
— Что с вами, мадемуазель? Что означают эти крики и слезы? Мне кажется, вам не о чем просить меня.
— Государь, государь, не будьте жестоким, заклинаю вас!
— Жестоким? Я ожидал от вас благодарности и полагал, что прекрасно обошелся с вами. Вы станете королевой Испании, ничего больше я не смог бы сделать и для собственной дочери.
— Конечно да, государь, но вы могли бы сделать больше для племянницы.
Король отшатнулся.
— О да! Понимаю: дофин! Но это вздор, мадемуазель. Мои политические интересы требуют иного союза; к тому же, можете поблагодарить меня — мой сын не будет хорошим мужем.
— Ах, ваше величество, мы любили друг друга!
— То есть вы любили его… Что же касается принца, то любит ли он хоть кого-нибудь? Я его хорошо знаю и делаю на него гу ставку, которую должен сделать. Народ будет очень несчастен, когда мой сын станет править им, радуйтесь, что вас спасли от него.
— Ваше величество, монсеньер добр.
— Конечно, добр, но лучше бы он был злым. Как он распоряжается этой добротой, зачем она ему?
Скромность не позволила принцессе и дальше защищать своего неверного возлюбленного. Она вновь обратилась к королю с мольбами и просила только за себя, не отвечая на нападки, которыми она пренебрегала и к которым сама охотно присоединилась бы. Король остался несгибаем. То, что он соизволил выслушать принцессу, было уже слишком много, ведь он никогда никого не слушал, когда речь шла о его воле.
— Достаточно, мадемуазель! — заявил наконец король, резко прерывая племянницу. — Вы дали слово, я дал свое, и больше не будем говорить об этом. Ничто уже не сможет нарушить наши планы. А теперь позвольте мне пройти. Недоставало еще, чтобы католическая королева помешала христианнейшему королю пойти на мессу.
Этим все было сказано: в кабинете был тут же подписан договор, после чего все придворные стали относиться к мадемуазель Орлеанской как к королеве Испании и вели себя с ней соответствующим образом.
С тех же самых пор глаза принцессы не высыхали, в отчаянии она металась между Версалем, Парижем и Сен-Клу, жаловалась на судьбу во всеуслышание и, чтобы отсрочить свой отъезд, придумывала одно препятствие за другим: сначала она объявила, что больна, затем — что не готовы ее платья, что не выполнены все формальности, и таким образом выиграла почти два месяца.
Простые парижане, видя принцессу такой безутешной, относились к ней с участием. Однажды, когда она с распухшими и покрасневшими от слез глазами проезжала по улице Сент-Оноре, они, посылая ей благословение и пытаясь утешить на свой лад, говорили:
— Месье очень добр, он не позволит ей уехать, она ведь так страдает.
Но Месье легко позволил это и даже очень сердился, что дочь не торопится ехать: он считал, что ей очень посчастливилось. И в самом деле, партия была блестящей.
Роковой день наступил; в роскошном наряде принцесса с большой торжественностью прибыла во дворец, чтобы попрощаться с королем и королевской семьей, — прямо оттуда она должна была сесть в карету и отправиться в путь, в Мадрид. О Боже мой! Слезы хлынули потоком, и принцесса ни слова не смогла сказать королю, который очень нежно поцеловал ее.
— Сударыня, — добавил он, — я хочу сказать вам «прощайте» навсегда, ибо самым большим несчастьем, которое может выпасть на вашу долю, стало бы ваше возвращение.
— О государь! Я не могу думать так же, как вы.
— Это придет позднее, вы увидите.
Простившись с его величеством, королева Испании поцеловала сначала Мадам, затем, по очереди, — всех принцесс, оказав им эту честь, не делая различий и не считаясь с этикетом, что глубоко удивило короля и чрезвычайно задело испанцев.
Она поклонилась принцам, избегая дофина, который стоял у окна со своими приближенными; с тех пор как были разрушены мечты влюбленных, он ни разу не сказал ей ни слова. Однако и ему, так же как другим, полагалось сказать несколько приятных комплиментов отъезжающей; принц подошел к ней в то мгновение, когда она уже повернулась, чтобы уйти.
Глаза всех присутствующих были прикованы к ним. Бедная принцесса не справилась с собой и заплакала горькими слезами. Дофин был взволнован почти так же как она, но стал храбриться и совершил глупость.
— Сударыня, — сказал он непринужденным тоном, — я рад вашему браку; когда вы будете в Испании, пришлите мне туррон, я его очень люблю!
Мадемуазель Орлеанская громко разрыдалась, затем, ничего не ответив, повернулась к нему спиной, бросилась к двери и устремилась к своей карете. В столь торжественных обстоятельствах подобных случаев никогда не было; Месье едва успевал за ней и чуть не разбил нос о дверцу. Она его не заметила, так как закрыла лицо носовым платком, мокрым от ее слез. Видя это, герцог пожал плечами и крикнул кучеру:
— Гони в Мадрид!
Кортеж тронулся — все было кончено.
Принцессу сопровождали князь и княгиня д'Аркур, маршальша Клерамбо, а также графиня де Грансе — любовница Месье и сестра графини де Марси (этих сестер называли ангелочками, они были племянницами Вилларсо, бывшего любовника г-жи де Ментенон, если верить насмешникам) Вся компания была довольна отъездом, за исключением принцессы: она ни единого раза не вскрикнула на пути от Версаля до границы, но, подъехав к ней, громко зарыдала, чем, судя по всему, чрезвычайно задела испанцев. Они не понимали, как можно любить свою страну больше их Испании, особенно когда являешься ее королевой.
Стоило принцессе пересечь границу, как ее встретила большая группа испанских грандов, посланных королем: получив портрет невесты, он воспылал к ней любовью.
Ее величество осыпали комплиментами по всякому поводу, и с этого часа она обрела здесь свою испанскую свиту, а также свою главную камеристку герцогиню де Терранова, грозную тюремщицу, которая стала приобщать будущую королеву к нелепым правилам этикета, присущим испанскому двору, — тем правилам, которые принцесса пыталась освоить в течение трех месяцев, но так и не преуспела в этом.
Прежде всего ей предложили примерить испанские платья — королеве следовало выбрать наряды к прибытию короля. Пышные подарки ей, однако, не понравились, принцесса вместе с француженками из своей свиты даже посмеялась над ними. На дам, сопровождавших будущую королеву, смотрели так неприветливо, что они стали поговаривать об отъезде, и в связи с этим принцесса громко высказывала свое недовольство.
В те времена в прекрасной Испании недолюбливали французов (правда, я не очень уверена, что сегодня к ним относятся лучше).
Король должен был ждать прибытия невесты в Бургосе и в этом же городе сочетаться с ней браком, но вдруг ему в голову пришла сумасбродная мысль доехать до Витории, а может быть, и до самой границы, чтобы поскорее увидеть принцессу. Он собирался взять с собой и архиепископа, чтобы тот повенчал их в том месте, где произойдет встреча; с невероятным трудом удалось убедить короля, что в Бургосе все уже подготовлено и он, разумеется, сможет увидеть свою королеву раньше, но с венчанием придется потерпеть до прибытия в этот город. Королю было восемнадцать лет, он был влюблен и очень неохотно согласился с этой задержкой.
Чтобы продолжить рассказ, уместно будет, пожалуй, сказать несколько слов и о самом короле.
Принц потерял отца будучи четырех лет от роду и взошел на трон в том возрасте, когда этот трон мог быть для него всего лишь игрушкой. Его мать, Мария Анна Австрийская, вторая жена Филиппа IV, подписывала от его имени бумаги и стала регентшей.
Эта женщина, обуреваемая дурными страстями, следовала лишь своим странным порывам. Она ненавидела Францию и французов. Возможно, причиной тому был первый брак короля, взявшего в жены французскую принцессу, дочь нашего Генриха IV, от которой у него родилась дочь, будущая королева Мария Тереза, жена Людовика XIV; таким образом наши государи по двум линиям были связаны с Генрихом IV кровными узами. Король Испании очень тосковал по своей первой жене и часто говорил о ней. Наверно, именно это и вызвало ненависть Марии Анны к нашей нации, ту ненависть, которая, как мы увидим далее, столь дорого обошлась ее несчастной невестке.
Пока королева-мать была регентшей и управляла владениями сына, она одного за другим выбирала себе фаворитов и находилась в непрестанной борьбе с незаконнорожденным сыном своего мужа доном Хуаном Австрийским, который силой принуждал их оставить ее.
Королева отыгрывалась на подданных, становясь вдвойне раздражительной и злобной, отчего страдали не только гранды, но и простой народ.
А в это время юный король рос, не вмешиваясь, разумеется, ни во что. Заботы о государственных делах были ему не по душе, что лишь наполовину устраивало дона Хуана; честолюбивый бастард хотел царствовать от его имени, но для этого ему надо было устранить королеву-мать и пробудить в ребенке хотя бы немного решительности, необходимой для осуществления задуманного.
Втайне от королевы-матери дон Хуан стал завоевывать доверие мальчика, часто навешал его, приносил и дорогие подарки, и дешевые безделушки, чтобы не вызывать подозрений. Постепенно он внушил своему царственному питомцу неприязнь к покойному отцу, пробудил в нем желание узнать неизвестные факты, а когда увидел, что юный принц дозрел, чтобы все понять, однажды вечером повел его прогуляться по городу, предварительно переодев; юному королю была предоставлена возможность услышать, как люди проклинают правление регентши, и он убедился, что народ очень любит его, но не может больше терпеть сумасбродства надменной женщины и лихоимства ее фаворитов.
Вернувшись во дворец, король постарался вести себя так, чтобы никто ничего не заметил, и решил следовать советам дона Хуана. Ему еще не исполнилось пятнадцати лет, однако по испанскому обычаю короли считались совершеннолетними с двенадцати. Тем не менее он не хотел ничего менять до тех пор, пока не достигнет пятнадцатилетнего возраста; до этого дня оставалось еще несколько недель, и ровно столько времени требовалось для подготовки удара.
Дон Хуан учел все детали; он заручился поддержкой солдат, королевского окружения и, главное, духовенства; все это он проделал так ловко, что соглядатаи ничего не заподозрили.
День рождения Карла II отпраздновали пышными торжествами; король был бесконечно ласков с матерью. (Я убеждена, что монархи ради своих интересов умеют подавлять чувства и что они рождаются обманщиками, как другие рождаются слепыми.) Проводив сына в его покои и убедившись, что он остался один, регентша отправилась в свои апартаменты. Гордясь своим триумфом, она сказала своей преданной камеристке и секретарям, ожидавшим ее распоряжений:
— Мои враги повержены; я уверена в короле; во время праздника он даже не взглянул на дона Хуана, выслушал все, что я успела наговорить ему, настраивая против бастарда, и сказал, пожав мне кончики пальцев: «Завтра, сударыня, вы узнаете, что я думаю о доне Хуане, и у вас уже не останется никаких сомнений по этому поводу, будьте спокойны…» Значит, мы прогоним его…
А в это время дон Хуан вошел в королевские покои через потайную дверь, заставил племянника одеться, ошеломил своими обещаниями и рассуждениями, а затем отвез в Буэн-Ретиро — один из королевских дворцов, который будет играть слишком важную роль в нашей истории, чтобы я не рассказала о нем поподробнее.
Своими садами и фонтанами это прекрасное место напоминает Люксембургский дворец в Париже. Там есть великолепный парк, превосходные деревья, но газоны выжжены солнцем, а водоемы почти сухие, как и повсюду в Испании. Террасы, цветники, статуи — изумительны; для испанки это просто рай, а француженка постоянно вспоминала бы здесь Версаль, Сен-Клу и Фонтенбло.
Однако Карл II ехал туда словно в изгнание; но, прибыв во дворец, он испытал радостное ощущение свободы и сказал дону Хуану, что, перед тем как отойти ко сну, хочет написать матери, чтобы спокойно спать, не думая больше о ней. Письмо было лаконичным:
«Сударыня, не желая и далее злоупотреблять Вашей нежной заботой обо мне и достигнув подобающего для самостоятельного правления возраста, я решил освободить Вас от бремени государственных дел и попросить Вас впредь посвятить себя отдыху, который столь Вам необходим из-за Вашей великой усталости. Состояние Вашего здоровья требует переезда в монастырь Благовещения, куда мой горячо любимый дон Хуан Австрийский будет иметь честь сопроводить Вас немедленно.
В самое ближайшее время, как только позволят мне заботы, связанные с государственным правлением, я намерен посетить Вас; с этого часа Вам не следует покидать стен святой обители, где Вам предстоит молиться Всевышнему за меня и за Испанию с присущей Вам великой набожностью.
Ваш любящий сын Карл».
Король вручил письмо дону Хуану, который не мог бы составить это послание лучше, если бы сам диктовал его. Он поспешил унести письмо, а также королевскую грамоту о назначении его первым министром, отправился в Мадрид, отдал свои первые распоряжения и явился к королеве-матери в шесть часов утра.
Она еще спала, когда пришли доложить о том, что дон Хуан пришел по приказу короля.
— По приказу короля? — воскликнула регентша. — Это невозможно! Передайте сеньору дон Хуану, что я еще не вставала и приму его позднее, но прежде я хочу повидать сына.
Камеристка возвратилась в полном смятении:
— Госпожа, принц настаивает; еще он говорит, что ваше величество должны немедленно подняться с постели, иначе он сам войдет в спальню, поскольку явился от имени короля.
— Какая дерзость! Это неслыханно! Вы ошибаетесь. Я иду к королю, и мы еще посмотрим. Быстро подайте мои юбки и накидку.
— Госпожа! Дело в том…
— Ну, что еще?
— Его величества короля нет во дворце. Сегодня ночью он уехал в Буэн-Ретиро.
— Мой сын? — воскликнула королева-мать, потрясенная новостью.
— Увы, госпожа, это так.
— Значит, все потеряно. Введите этого человека, я хочу его видеть немедленно.
Королевский бастард вошел, с притворным почтением поклонился и встал, ожидая расспросов. Королева-мать была охвачена таким неистовым гневом, что вначале не могла говорить.
— Что все это значит, сударь? — наконец спросила она. — Почему вы так осмелели? Уж не забыли ли вы, кто вы такой и с кем говорите?
— Я нахожусь здесь не по своей воле, и то, что вы сейчас услышите, скажу не от себя, а от имени короля, вашего и моего повелителя.
— От имени короля? Моего сына?
— Да, сударыня. Он поручил мне передать вашему величеству это письмо.
И дон Хуан протянул королеве роковое послание; резким движением она вырвала письмо у него из рук, и, по мере того как она читала, лицо ее покрывалось мертвенной бледностью. Она дочитала все до конца, помедлила, словно выигрывая время, чтобы собраться с силами, затем движением руки, в котором отразилось все гордое величие ее предков, попросила принца удалиться:
— Прошу вас выйти, сударь! Я последую за вами через минуту, извольте подождать меня.
Дон Хуан поклонился до земли и вышел в кабинет королевы, портьеры которого сомкнулись за ним.
— Ах ты змеиное отродье! — воскликнула Мария Анна, погрозив ему вслед кулаком. — Исполняешь роль лакея и альгнасила, тогда и я буду обращаться с тобой как с лакеем и алывасилом!
Она заставила его прождать три часа. Дон Хуан стучал ногами от нетерпения, но ничего не говорил. Однако спустя час ему в голову пришла неожиданная мысль.
Он велел созвать всех людей, с которыми должен был поговорить, вызвал к себе своих секретарей, грандов и стал отдавать им распоряжения с таким видом, будто находился у себя дома, причем все это проделал с таким добродушным лукавством, что столь остроумная месть привлекла на его сторону всех весельчаков.
Услышав шум, королева послала узнать, что там происходит.
— Передайте ее величеству, что мой долг — подчиняться ее приказам и ждать ради ее забавы, но вместе с тем первый министр не может напрасно терять время. Поэтому я решил заняться делами здесь, чтобы не нанести ущерба королевской службе. Ее величество может ни в чем не стеснять себя: я буду ждать столько, сколько ей будет угодно.
Этот ответ вызвал у Марии Анны такую ярость, что она чуть не задохнулась, — пришлось даже брызгать ей в лицо водой. Видя, как дон Хуан издевается над ней, королева решила ехать, велела передать ему, что она уже готова, и села в карету, приказав закрыть дверцу как раз в тот миг, когда дон Хуан уже собрался подняться туда вслед за ней.
— В этой карете я у себя дома, — бросила она ему, — и не желаю принимать вас здесь. Следуйте позади меня, вы для иного не созданы.
Дон Хуан подчинился, ни на секунду не утратив веселого расположения духа, ведь он обладал теперь властью, так какое значение имело для него все остальное?!
Королева вошла в монастырь Благовещения с таким видом, будто появилась здесь по собственной воле. Она держалась так же гордо, так же заносчиво, как в те дни, когда еще повелевала. Дон Хуан попытался проследовать за ней, но она обернулась к настоятельнице и, сопровождая свои слова величественным жестом, произнесла:
— Закройте ворота!
Монахиня замерла от удивления, не зная, как поступить в присутствии бастарда, показавшего ей приказ короля.
— Закройте же! — резко повторила Мария Анна.
— Но, ваше величество… король…
— Король — мой сын, — заметила королева-мать с большим достоинством. — Если у королевы Испании, австрийской принцессы, нет иного пристанища, кроме монастыря, то по крайней мере в нем она останется хозяйкой; никто не смеет входить сюда без ее распоряжения. Королю это известно, и он не мог отдать приказы, не согласующиеся с моими, вы это прекрасно знаете, госпожа настоятельница, вы ведь Медина-Сели! Просветите же этого бастарда, не обязанного знать подобных правил, ведь им не учат таких оборванцев.
На сей раз она нашла брешь в его броне — дон Хуан чуть не сорвался. До сих пор он, побочный сын, присваивал себе все права законных детей короля, требовал всегда, чтобы с ним обращались как с принцем королевской крови, и почти на равных держался с коронованными особами.
Но однажды господин принц (Великий Конде), скрывавшийся во времена Фронды в Брюсселе, преподал ему жестокий урок — и дон Хуан с трудом проглотил обиду.
Все произошло из-за короля Англии Карла II, изгнанного из своих владений взбунтовавшимися подданными и отличавшегося чрезвычайной скромностью; дон Хуан обращался с Карлом II как с человеком низшего звания, держал себя с ним покровительственно, что выглядело вдвойне смехотворно перед лицом несчастного монарха. Принц Конде потерял терпение и решил поставить дона Хуана на место. Он пригласил на ужин короля Англии, а также дона Хуана, в те времена наместника в Нидерландах. Когда высокие гости и другие приглашенные перешли в обеденный зал, все с удивлением увидели, что на столе приготовлен лишь один прибор, причем в золотом ларчике, а около стола стоит лишь одно кресло и сесть больше не на что. Карл II был поражен больше других, ибо он не привык к королевским почестям. Он стал настаивать, чтобы принц Конде и все его гости сели за стол, однако хозяин ответил, что, после того как король отужинает, он сам, дон Хуан и другие вельможи смогут приступить к трапезе в другой комнате, но они, разумеется, не вправе позволить себе сидеть рядом с его величеством.
Сказав это, принц взял салфетку, поднес воды, чтобы король мог омыть руки, и выразил полную готовность обслуживать его за столом. Карл II всеми силами противился этому и наконец решительно заявил, что не станет есть один, а если принцы не сядут рядом с ним, покинет дом.
— Значит, таков строгий приказ вашего величества?
— Да, сударь, таков мой приказ и одновременно просьба — вы крайне огорчите меня, если поступите иначе.
— Повинуемся, ваше величество, отказать вам мы не смеем.
Принесли табуреты, поставили обычные приборы, принц Конде сел справа от короля, а дон Хуан слева; королевский бастард, полагавший, что ему все позволено, и допускавший в собственном доме всякие вольности по отношению к Карлу Стюарту, был вне себя от ярости.
Можете себе представить, какое бешенство охватило этого гордеца, претерпевшего унижение на глазах у стольких свидетелей в монастыре Благовещения. Не сказав ни слова, но, затаив злобу в сердце, он удалился. Королева-мать ощутила последствия этой ненависти в тот же вечер, когда получила приказ выехать в Вальядолид.
Обретя власть, дон Хуан стал править безраздельно и безоговорочно. Король же довольствовался тем, что занимал подобающее ему место во время церемоний, удовлетворял все свои прихоти и надевал усыпанную драгоценностями корону. Так продолжалось два года, до тех пор пока не встал вопрос о его женитьбе.
Бастард всеми силами противился союзу Карла II и Людовика XIV — он был пропитан наследственной ненавистью Австрийского дома к Франции и Бурбонам.
Но при дворе уже завязалась другая интрига, целью которой было смещение первого министра и поворот политики в противоположную сторону. Шли переговоры о заключении Нимвегенского мира, король Франции диктовал на них свои условия, и было принято решение о браке Карла II и мадемуазель Орлеанской, к тому же, получив портрет принцессы, испанский король так влюбился в нее, что поклялся умереть, если возникнет преграда, мешающая их женитьбе.
С этого времени дон Хуан впал в немилость и испытал немало унижений. Первым из них стало возвращение королевы-матери, с триумфом явившейся ко двору, чтобы занять свое место на церемонии бракосочетания сына. Она не пощадила своего врага и, желая окончательно сломить его, приложила все усилия, чтобы разжечь страсть короля к принцессе, была добра и снисходительна ко всем безумствам влюбленного и уверяла, что всей душой полюбит невестку, что уже любит ее и сделает все от нее зависящее для счастья будущей королевы.
Дон Хуан, удалившийся в свой дворец, не обладал уже никакой властью. Он заболел, но двор даже не поинтересовался, что с ним случилось. Когда гранды отправились встречать невесту короля, никто не соизволил предупредить об этом дона Хуана; так он и умер от злости незадолго до прибытия Луизы Орлеанской в Мадрид.
Придворные шутники острили по этому поводу, утверждая, что он скончался намеренно, лишь бы не видеть ее.
Так закончилось царствование дона Хуана, ибо это и в самом деле было царствование; так второй дон Хуан, второй бастард Испанский, хотя и не достиг славы первого, оказался более его обласканным судьбой. Фортуна так же слепа, как любовь, и часто эти слепые сталкиваются друг с другом! Стоит ли удивляться, что порой они сбиваются с пути.
Итак, король, как я уже сказала, устремился к невесте, и его сопровождали архиепископ Бургоса и псе придворные. Карл встретил принцессу в маленькой деревушке, расположенной в нескольких льё от Бургоса. Увидев кортеж, король не стал ждать, пока принцесса выйдет из своих дорожных носилок, как ей было положено, сам бросился к ним, чтобы поскорее увидеть невесту, и стал пристально рассматривать ее.
Она была очень красива в своем французском наряде, украшенном поразительной россыпью драгоценностей. Король пришел в восхищение и тут же повел ее в свою большую карету, по моде этой страны не имеющую защитных стекол, что было очень неудобно для седока, к тому же очень вредно для цвета его лица, тем более что здесь не носили полумасок.
— Сударыня, — с несравненной страстью, присущей героям Корнеля, заявил король, — мы поженимся немедленно: я сгорал от нетерпения, желая увидеть вас, и дольше не намерен ждать.
Будущая королева не настолько торопилась под венец, но возразить ничего не могла, лишь покраснела и опустила глаза.
Королю попытались объяснить, что в этот день совершать церемонию уже поздно, что для этого еще ничего не готово, да и его высокопреосвященство архиепископ не может отслужить мессу, поскольку это делается натощак.
— Ну что ж, — ответил король, — пусть до полуночи в деревенской церкви подготовят все, что нужно, а архиепископ, я полагаю, сможет отслужить мессу потом.
Никакие доводы и уговоры не возымели действия, королева-мать только напрасно потратила на них время.
И вот весь двор расположился в убогом деревенском домишке, красуясь бархатом и парчой среди нечистот, ибо испанские деревенские дома больше похожи на клоаки, нежели на жилища. Пришлось искать обивку, чтобы затянуть ею ветхие стены церкви; к счастью, архиепископ привез с собой необходимую церковную утварь. Сделали все что смогли, но роскоши, пышности, которых требовала такая церемония, не получилось — никогда еще чопорная и щепетильная испанская монархия не знала ничего подобного. Старики поднимали глаза к Небу, уверяя, что теперь все погибло.
Король ни на шаг не отходил от принцессы, его с трудом удалось убедить, что нужно на время оставить невесту и дать ей возможность переодеться. Платье принцессы было пышное по испанской моде, все француженки из ее свиты надели такие же наряды. Одна из них, мадемуазель Ворелон, младшая воспитательница принцессы, умерла в своих дорожных носилках именно в этот день, поскольку ни за что не соглашалась остаться в стороне от происходящего, несмотря на свою болезнь и просьбы окружающих. Ее смерть опечалила мадемуазель Орлеанскую; она любила старую женщину, унесшую с собой воспоминания о ее детстве. Мадемуазель Ворелон оплакивала вся французская свита, но прежде всего ее госпожа.
Пока одевали невесту, герцогиня де Терранова с громкими восклицаниями и вздохами, но со всей строгостью начала исполнять свои обязанности в этой убогой хижине. Совсем рядом вдруг послышались крики и бряцание оружия — принцесса вскрикнула и задрожала от страха. Когда она спросила, что происходит, главная камеристка заметила в ответ, что интересоваться подобными вещами королеве не пристало. Но одна из служанок-француженок была чрезвычайно взволнована.
— О госпожа! — воскликнула она. — Ваше величество должны выйти немедленно! Тут два господина, и, если им не помешать, они сейчас убьют друг друга.
А ссора заключалась в следующем.
Герцог де Осуна, правитель Миланского государства, государственный советник, глава канцелярии и главный конюший королевы, стоял на посту у дверей ее комнаты с таким видом, какой и представить себе невозможно где-нибудь еще, помимо Испании.
Герцог де Асторга, молодой и красивый кабальеро, увидев портрет мадемуазель Орлеанской, подобно королю был охвачен той романтической и рыцарской страстью к ней, которую не встретишь ни в одной другой стране. Преданность герцога простиралась до того, что ради одного взгляда прекрасных глаз принцессы он готов был достать луну с неба, если бы его об этом попросили.
Герцог де Асторга, состоявший в должности главного мажордома королевы, стоял у той же двери. Несмотря на молодость и наперекор всем престарелым придворным, ему доверили эту должность — герцога очень любила королева-мать, поскольку его отец был одним из ее фаворитов.
Молодого кабальеро любил также король и все те, кто знал его. Он принадлежал к числу тех обаятельных красавцев, которых обожают везде, настолько они располагают к себе.
Герцог де Осуна сначала отпустил несколько реплик по поводу опасности, которую представляют собой безмозглые головы, допущенные в окружение королевы, ведь они могут заставить ее совершать глупости. А герцог де Асторга стал возмущаться обычаем окружать старцами семнадцатилетнюю особу — среди них ей ничего не остается, как умереть от скуки!
Спор разгорелся до такой степени, что противники перешли на личности, более того — дело дошло до нападок на королеву.
— Кто знает, если бы нас здесь не было, как далеко легкомыслие и распущенность завели бы француженку, не привыкшую в своей греховной стране испытывать уважения к Богу, Церкви и приличиям! — в ярости восклицал де Осуна.
Услышав слова, непосредственно задевавшие его кумира, герцог де Асторга не мог более владеть собой; он набросился на своего врага как безумный, уже обнажив шпагу; к счастью, г-жа де Грансе, направлявшаяся к королеве, чуть ли не силой заставила его вложить шпагу в ножны. Как нам известно, в эту же минуту в происходящее вмешалась и служанка-француженка.
Королева, еще не полностью причесанная, поднялась и направилась к двери, но герцогиня де Терранова протянула руку, преграждая ей путь.
— Ни шагу дальше, сударыня!
— Но, сударыня, — воскликнула юная принцесса, — нужно помешать кровопролитию!
— Этому помешают и без вас, сударыня. Состоя у вас на службе, я считаю своим долгом не допустить, чтобы вы, ваше величество, скомпрометировали себя по вине своих подданных: позвольте заняться этим делом моим стражам и служителям. Я надеюсь, однако, что никто не посмеет нанести оскорбление этому дому, — добавила она громким голосом. — Личную ответственность за то, что может произойти, я возлагаю на главного мажордома и обо всем доложу его величеству королю.
— О Боже! Никто не ранен? — спросила крайне обеспокоенная мадемуазель Орлеанская.
— Если и так, раненых, я полагаю, тут же унесут — умирать в прихожей вашего величества непозволительно никому. Закройте двери, господа!
Королева упала в кресло и по-французски сказала княгине д'Аркур, что если ей предстоит стать рабой этой гарпии, то она предпочла бы сбежать в монастырь.
— О моя любимая родина, где ты? — продолжила она со слезами на глазах. — Сударыни, расскажите королю то, что вы увидели здесь, расскажите ему, среди каких пыток мне придется жить.
Это событие обсуждали все то время, пока заканчивался туалет королевы; вина за произошедшее целиком была возложена на герцога де Осуна: по возвращении в Мадрид его должны были лишить должности и передать ее маркизу де Лос Бальбасесу. Чопорные придворные были возмущены и пророчили всевозможные несчастья монархии, изгоняющей старых сеньоров и покровительствующей ветреникам. Любовь герцога де Асторга не была тайной ни для кого. Тем временем появился король, охваченный нетерпением и страстью. Его костюм поражал великолепием, но красота королевы и роскошь ее драгоценностей еще больше не поддаются описанию: невеста была просто ослепительна.
Довольно многочисленный двор отличался большой пышностью. Маршальша де Клерамбо, княгиня д'Аркур и г-жа де Грансе появились в богато украшенных испанских нарядах. Senoras de honor, а попросту говоря, фрейлин, как у королевы Французской, выбирали из самых благородных семей. Они шли парами и были очень хороши собой.
Бракосочетание состоялось. Никогда еще в этой деревенской церкви не видели подобной роскоши. Слуги и обойщики их величеств за несколько часов обтянули и украсили самый просторный из деревенских домов. Королевское ложе водрузили в одной комнате, свадебный стол накрыли в другой. Но, выходя из церкви, король заявил, что он немедленно отправится в опочивальню. Придворные сели за стол без него, но задержались ненадолго, чтобы не мешать их величествам.
На следующий день сияющий, очарованный Карл II и печальная юная королева вместе с королевой-матерью и главной камеристкой сели в открытую карету и направились в Бургос; они должны были прибыть туда к вечеру и остаться на три дня в этом городе.
Королева выглядела совсем невеселой. Уже пошли разговоры о том, чтобы немедленно отослать назад тех, кто сопровождал ее в Испанию, и эта угроза должна была осуществиться в Бургосе. С большим трудом новобрачной удалось добиться, чтобы с ней оставили ее двух кормилиц и двух служанок; однако и это было разрешено лишь на время: вскоре им всем предстояло покинуть королеву.
Князь и княгиня д'Аркур получили в подарок драгоценности стоимостью в три тысячи пистолей; маршальше де Клерамбо достался только один камень ценой в две тысячи пистолей, но помимо этого ей была вручена тысяча луидоров и назначена пенсия в две тысячи экю: в этом сильно помогло покровительство герцога Орлеанского. По правде говоря, в дальнейшем г-же де Клерамбо пришлось приложить немало усилий, чтобы добиться выплаты этих денег, но она все же преуспела в этом, поскольку была большой интриганкой.
Князь и княгиня д'Аркур старательно поддерживали честь Франции, держа открытый стол и совершая огромные траты. Въезд княжеской четы в Бургос был обставлен великолепно. Пока двор находился в этом городе, королева без конца приглашала их к себе, как и остальных французов, и расставание с ними не обошлось без потоков слез.
После отъезда ее величества князь и княгиня получили тысячу пистолей, выигранные ими у королевы во время путешествия. Они слегка беспокоились об этих деньгах, не надеясь, что королева осмелится признаться королю в своем проигрыше; но она, уверенная в своей власти, откровенно рассказала обо всем супругу, не услышав в ответ ни упреков, ни отказа.
В скором времени королева прибыла в Буэн-Ретиро, где оказалась чуть ли не в заточении. Бедная принцесса! Ее первым желанием было пригласить к себе г-жу де Виллар, супругу французского посла, — она жаждала общения с французами, хотела поговорить с ними о родине и, быть может, поделиться воспоминаниями.
Маркиза де Виллар отослала в Буэн-Ретиро письмо с просьбой сообщить ей о дне и часе аудиенции. Это послание было передано главной камеристке. Следуя установленным правилам, та ответила, что не получала на этот счет никаких указаний, а когда ее попросили справиться об аудиенции у королевы, ответила, что не сделает этого, ибо ни мужчине, ни женщине не положено видеть королеву до тех пор, пока не будет совершена церемония въезда в столицу.
Супруга посла решила довести этот ответ до сведения королевы, но та так ничего и не узнала. Она по-прежнему изнывала от тоски, все время ожидая чего-то и постоянно находясь рядом с королем, который не покидал ее, словно тень, и влюблялся в нее все сильнее. Так могло длиться долго, если бы маркиза де Виллар не отправилась на прием к королеве-матери, в то время стремившейся нравиться невестке. Королева-мать поинтересовалась, виделась ли маркиза с юной королевой, и та рассказала ей, что произошло.
— Раз дело в этом, сударыня, то вы увидите королеву завтра, если вас это устраивает.
Госпожа де Виллар ответила, что была бы в восторге, и, действительно, королева-мать оказала ей эту великую милость.
Посмотрим же, в каком строгом заточении содержали принцессу. Маркиза де Лос Бальбасес была послана к герцогине де Терранова, чтобы поговорить с королевой; узнав об этом, Мария Луиза бросилась в покои главной камеристки (их апартаменты находились рядом).
Королева сделала шаг навстречу г-же де Лос Бальбасес, но в ту же секунду герцогиня взяла ее за руку и заставила, как девочку, вернуться в свою комнату. Судите сами, как поразило Марию Луизу такое обращение! И поскольку королева вышла за порог быстрее, чем ей хотелось, она оказалась одна в маленьком полутемном коридоре, отделяющем ее покои от комнаты главной камеристки; пройдя вперед, она услышала вздох и увидела герцога де Асторга, коленопреклоненного и протягивающего к ней руки: он не произнес ни слова, но всем своим видом молил о милости.
Рядом с королевой не было никого — герцогиня в гневе закрыла за ней дверь и тем самым вместо разговора со старой маркизой устроила Марии Луизе встречу с молодым герцогом.
Королева остановилась и спросила главного мажордома, чего он ждет от нее.
— Одного слова, ваше величество.
— Какого слова?
— Я, наверное, скоро умру, но перед смертью хотел бы услышать от королевы, довольна ли она была моей службой и преданностью в те немногие дни, что мне дозволено было находиться при ней.
— Умрете, сударь? Почему умрете? Что с вами происходит? — в ужасе спросила Мария Луиза.
— Ваше величество, герцог де Осуна вызвал меня на дуэль, а его противники редко остаются в живых, он искусный боец и непременно меня убьет.
— Но я запрещаю вам драться, сударь! Дуэли не будет, я поговорю с королем, если нужно. Омрачить свадебные торжества и мой приезд пролитой кровью! Еще раз повторяю, сударь, я этого не допущу.
— Да простит меня ваше величество, но дуэль должна состояться.
— Что? Вопреки моей воле и воле короля?
— Да, ваше величество: два испанских дворянина, оказавшиеся в таком положении, как мы с герцогом, не могут жить, не отомстив за себя, или они будут обесчещены. Король и вы, ваше величество, можете распоряжаться нашими жизнями, но наша честь вам неподвластна.
Королеву взволновали эти слова. Герцог все еще стоял на коленях. Луч света из слухового окна освещал только его голову, да еще кончики его пальцев выступали из тени. Он был очень красив, этот герцог де Асторга; я познакомилась с ним здесь, во Франции, куда он приезжал несколько лет назад: следы красоты он сохранил даже в старости. Герцог часто рассказывал мне об этом разговоре и о других своих злоключениях, связанных с королевой, — о них, Бог мой, злословили немало!
Принцесса уже собралась что-то ответить герцогу — не знаю, каков мог быть этот ответ, — но в этот миг дверь ее комнаты отворилась, послышался голос короля, разговаривавшего с одним из своих карликов, и в ту же минуту этот карлик появился в дверях.
— Да, государь, ее величество королева сейчас у главной камеристки, но, если вы позволите, я пойду и скажу ей, что король жаждет видеть ее, и королева немедленно предстанет перед вашим величеством…
Проницательный взгляд карлика уже заметил коленопреклоненного герцога, смущенную королеву; маленький человечек резко оборвал свою речь, надеясь, что его госпожа сделает ему знак, шепнет словечко, которое подскажет ему, что делать. Но, видя, что она молчит, взял все на себя. Что за хитроумные создания польские карлики! Об этих крохотных существах у них на родине рассказывают тысячи странных историй; кажется, они живут целыми деревнями в парках вельмож.
Упомянутый карлик, которого звали Нада (это означает «ничто» по-испански) был столь проворным и изворотливым, что трудно даже представить себе такое. При столь сложном стечении обстоятельств он конечно же избавил королеву от больших неприятностей и спас, вероятно, голову герцога де Асторга, поскольку он один из всех сохранил присутствие духа.
— О государь! — слегка вскрикнул он, будто бы удивившись. — А вот и ее величество собственной персоной, королева угадала ваше желание и покинула маркизу де Лос Бальбасес, чей кринолин мог бы послужить мне колыбелью.
И после этого он принялся скакать, мешая королю приблизиться к двери; в это мгновение, вся дрожа, вошла королева; карлик опустил портьеру, герцог исчез в лабиринте коридоров, и все стало на свои места, по крайней мере на этот раз.
Королева была погружена в размышления, она хотела поделиться с королем только что услышанным, но не решалась: он непременно спросил бы ее, откуда ей стало известно о дуэли, а она не считала необходимым рассказывать ему о сцене в коридоре. У всех нас звучит тайный внутренний голос, предостерегающий от откровенности в подобных случаях (я называю это инстинктом самосохранения).
Дуэль состоялась часом позже. Вопреки обыкновению, герцог де Осуна был ранен, а герцог де Асторга не получил даже царапины, выиграв во всех отношениях. Вечером перед отходом короля ко сну он вернулся к исполнению своих обязанностей при особе королевы.
Увидев его, она слегка побледнела; ей было понятно, как надо держаться. В ее присутствии королю рассказали о поединке. Королева-мать очень похвалила своего подопечного; Мария Луиза же ничего не сказала, и это прекрасно заметил прозорливый карлик, сделавший отсюда вывод, что ей хотелось сказать слишком много.
На следующий день супруга посла Франции была принята в Буэн-Ретиро, этом строгом и уединенном дворце. Мария Луиза страстно желала видеть свою соотечественницу и попросила короля быть как можно добрее и предупредительнее с ней, в чем король не осмелился отказать супруге.
Госпожа де Виллар оставила в своей корреспонденции обстоятельное описание этого приема у королевы. Испанский двор так мало похож на наш, французский, что любопытно будет познакомиться с некоторыми подробностями о нем.
Король и обе королевы ожидали маркизу в галерее, которая была обита бархатом и темно-красным узорчатым шелком, обильно разукрашенным широкими золотыми позументами. Великолепные напольные ковры, столы, шкафы, занавеси — все было подобрано в тон. Во всех дворцах этой страны, куда стекаются богатства из обеих Индий, поражает необыкновенная роскошь.
На столах стояло множество серебряных канделябров с восковыми свечами; когда надо было снимать нагар, появлялись разнаряженные карлики, они низко кланялись, меняли канделябры, а прежние уносили в другую комнату — процессия получалась красивая, на нее было очень приятно смотреть.
Испанских королев обычно окружают либо совсем юные девушки, либо старухи, чаще всего вдовы, которые облачены в подобающие их положению одежды, очень напоминающие те, что носят монахини. Выглядят они невесело, но в Испании вообще нет ничего веселого, есть только возможность умереть от скуки, что в первую очередь касается наших принцесс, привыкших к иному укладу жизни, — одной роскоши для них недостаточно.
Госпоже де Виллар был оказан великолепный прием; юная королева с огромным трудом сдерживала слезы; король, заметив это, тут же велел пригласить дам и принести угощение, которые слуги подавали, преклонив колени. Развлечение оказалось очень удачным. Супруге посла принесли almohada, то есть подушки, какие в Испании дамы используют для того, чтобы сидеть на них, — таков здешний обычай, сохранившийся и унаследованный от мавров-победителей, а не от предков-испанцев, что бы там ни утверждали.
В испанском наряде, сшитом из французских тканей, королева выглядела восхитительно. Во время официального приема, длившегося довольно долго, она мало говорила, но очень обрадовалась, когда король встал, чтобы уйти, а королева-мать собралась последовать за ним.
Избавившись от бесконечно надоевшей ей свиты, Мария Луиза обернулась к г-же де Виллар и сказала ей по-французски:
— О сударыня! Как приятно мне видеть вас и как бы мне хотелось вдоволь поплакать с вами, вспоминая моих милых родителей, мою прекрасную страну и французский двор, который я больше не увижу!
— Мы не одни, ваше величество, вон там стоит ваша уважаемая дуэнья и перебирает четки, она, кажется, наблюдает за нами, а может быть, и подслушивает, поэтому я прошу ваше величество сдерживать свои порывы. Что же касается господина де Виллара и меня самой, то нам передан недвусмысленный приказ ничем не напоминать вам о прошлом: ему не суждено вернуться; мы должны способствовать тому, чтобы вы привязались к вашей новой родине, и своими советами рассеивать даже тень бессмысленных сожалений.
— О! Как же это тяжело!
— Да, ваше величество, и я прошу простить мне эти речи, я говорю так не по своей воле.
— Знаю, знаю… Значит, вы ничего не можете рассказать мне о Версале, о Сен-Клу, о том, что происходит в моей семье, в моей стране?
— У вашего величества теперь нет другой семьи и нет иной страны, кроме Испании.
— Госпожа де Виллар, всем понятно, что вы собираетесь вернуться но Францию и потому с такой легкостью говорите об унылой Испании.
— Унылой, сударыня? Да существует ли что-нибудь великолепнее этой страны? Есть ли у нас, во Франции, нагруженные золотом галионы, сокровища, роскошь, достойные султанов и арабских принцев?
— Да что все это значит, если вокруг видишь такие лица, как у графини де Сантьяго, которая стоит вон там, закутанная в свои траурные крепы? Что это за senoras de honor в кринолинах, которые мешают им двигаться и которые носили во времена моей бабушки, королевы Анны? Что это за сеньоры, которые не смеют поднять глаз в моем присутствии? Что это за главная камеристка, которая повелевает здесь в большей степени, чем я, и указывает мне, что делать? Что это за мрачные дворцы, где я обречена жить? Что это за будущее, которое меня ожидает? Вы, так же как и я, знаете, какое оно. Ах, сударыня, почему я не простая крестьянка из Шантийи, Фонтенбло или Компьеня? Она спокойно живет себе под сенью больших деревьев, на берегу милых моему сердцу французских рек, которые носят французские названия и берега которых заселены французами! Дорогая моя маркиза, как же вы не понимаете этого и зачем противитесь моему желанию поплакать в этих печальных стенах?
Госпожа де Виллар, конечно, все понимала, но не имела права признаваться в этом: она получила приказ от своего короля и, кроме того, Марии Луизе ради ее собственного счастья надо было забыть о прошлом. И маркиза снова вернулась к теме роскоши, шумных празднеств, оказываемых королеве почестей; она восхваляла короля, его молодость, доброту и особенно страсть, которую он испытывал к своей юной супруге, превозносила добродетели и душевную щедрость королевы-матери, а затем перешла к будущим детям и прекрасным дням, которые протекут в лоне молодой семьи.
Королева печально покачала головой.
— У меня не будет детей, сударыня, — сказала она. — Одна гадалка предсказала мне в прошлом году, что я стану королевой большой страны, но не дам ей наследников и умру молодой.
— Все это глупости, ваше величество.
— Нет, это правда, госпожа де Виллар, и вы это увидите; гадалка добавила, что я умру так же как моя мать, пострадав почти от той же руки. А вы ведь знаете, как умерла моя мать и кто ее убил. Похожа я на нее?
В эту минуту приподнялась портьера и из-за нее высунулась голова карлика.
Этот карлик стал для королевы маленьким ангелом-хранителем; он очень привязался к бедной француженке, оказавшейся так же как и он, вдали от родины. И теперь ему представился случай снова доказать ей свою преданность. К ним приближалась королева-мать, а главная камеристка, как ненасытный лев, рыскала по галерее: слова принцессы урывками доносились до ушей злобной мегеры. Крохотный человечек решил предупредить Марию Луизу об опасности, выскочил на галерею и тоненьким голоском провозгласил:
— Ее величество королева-мать!
Госпожа де Виллар, лучше королевы понимавшая значение этого поступка, ласково погладила усердного слугу по голове, хотя готова была расцеловать его от всего сердца.
— Вы видите, сударыня, что даже этот несчастный эмбрион иносказательно советует вам хранить молчание.
Карлик понимал французский язык и отлично изъяснялся на нем. С тех пор как принц де Конти попытался завладеть Польшей, наш язык вошел в моду в этой стране и местная знать стала говорить на нем. Карлики живут во дворцах польских вельмож и благодаря постоянному общению с ними заимствуют у господ кое-какие знания, усваивают их манеры и, разумеется, не утрачивают их, попадая ко дворам иноземных повелителей, куда их отправляют.
Королева-мать, действительно, скоро появилась и с лицемерно-благодушным видом спросила Марию Луизу, беседовала ли она с г-жой де Виллар о прекрасной Франции, которую, наверное, так трудно забыть, а потеряв ее, невозможно утешиться.
Королева почувствовала ловушку и быстро ответила:
— Мы совсем не вспоминали о Франции, ваше величество; напротив, мы говорили об Испании, о моем желании и впредь испытывать здесь то счастье, которое мне даровано сейчас, а также о моем намерении употребить все свои силы на то, чтобы всегда нравиться королю и вам, сударыня.
Королева-мать изобразила кислую мину, больше напоминающую гримасу, нежели улыбку одобрения, а делать это она умела. Карлик запрыгал — он всегда выходил так из затруднительного положения.
Мария Анна Австрийская удалилась, но, как только супруга посла покинула королеву, в другую дверь вошла главная камеристка. За ней шествовал паж, нагруженный чрезвычайно толстыми церковными книгами: в скором времени должна была начаться вечерняя служба, а испанский двор присутствовал на ней почти каждый день.
Герцог де Асторга занимал в процессии то место, которое ему было положено по долгу службы: он низко склонился перед своей государыней и в еще более глубоком поклоне приветствовал ее как владычицу своего сердца. В любовных историях испанцев всегда присутствует нечто рыцарское и романтическое, и заканчиваются они, как правило, необычно.
После вечерней службы королевы обычно отправлялись смотреть испанскую комедию — более тягостного времяпрепровождения нельзя было придумать, ибо зрелище предстояло скучнейшее! Карл II ненавидел Францию и французов больше, чем кто-либо из его подданных, поэтому говорить с ним о наших традиционных развлечениях не имело смысла. Он был испанец до мозга костей.
В тот день наряд Марии Луизы был усыпан изумрудами и бриллиантами. В ее каштановых волосах сверкали бесчисленные булавки, что великолепно сочеталось с ее атласно-белой кожей.
В комедии была всего лишь одна необычная и забавная сцена — она понравилась королеве значительно больше, чем взаимные любезности комедиантов.
Герои-любовники обменивались страстными взглядами и издалека изъяснялись движением пальцев, причем так быстро, что уследить за этим, не имея привычки, было невозможно. Когда юная королева в первый раз увидела этот прием, он ее чрезвычайно поразил и она спросила у короля, что все это означает; тот объяснил ей.
— Как? — воскликнула Мария Луиза. — Они так открыто выражают свои чувства на глазах у всех?
— И что в том плохого? — недоуменно спросил король. Оказывается, при этом благочестивом дворе любовь имеет право на существование, ее не боятся, просто все делают вид, что верят, будто она невинна и ограничивается внешними знаками внимания. В остальном придворные сохраняют чопорность, держатся натянуто, не смея повернуть голову, чтобы не прослыть легкомысленными: такое является самым большим упреком, который в этой стране можно адресовать женщине, но особенно мужчине.
У герцога де Асторга до прибытия юной королевы или, точнее, ее портрета, ибо его страсть вспыхнула именно тогда, была красивая любовница. Чтобы предоставить своей подруге свободу, герцог откровенно признался ей, что его чувства изменились, и, нисколько не притворяясь, объяснил причину этой перемены. Вначале дама была уязвлена, но позднее согласилась, что великая королева подобна богине, что с ней нельзя соперничать, и признала себя побежденной.
Королева вовсе не хотела влюбляться в герцога, да и не влюбилась, однако незаметно он стал единственной ее отрадой в этой жизни, столь чуждой и столь отвратительной для принцессы, привыкшей к развлечениям при французском дворе и очарованию Версаля, в те времена еще не утратившего своего великолепия, ибо набожность г-жи де Ментенон и ее окружения еще не охватили короля.
Мария Луиза привыкла видеть молодого сеньора в любую секунду: подойдя к двери, она искала его глазами и всегда встречала устремленный на нее ответный взгляд. Они по целым неделям не обменивались ни словом, если не считать ее служебных распоряжений. Догадливый Нада всячески изощрялся, чтобы обратить внимание королевы на герцога, превозносил его, восхищался его внешностью, а когда король, королева-мать и г-жа де Терранова отсутствовали, восхвалял преданность и страсть герцога, говорил о том, что тот готов умереть за государыню как самый верный и покорный раб. Юная королева слушала карлика, не перебивая его, и это было уже много; но иногда она вздыхала, вспоминая о человеке, которого также считала своим рабом и который так быстро избавился от ее цепей.
У короля было два карлика: один вполне мог сойти за его доброго гения, другой — за злого. С карликом по имени Нада мы уже познакомились. Что же касается Ромула (так звали его товарища и соперника), то он не тратил свою жизнь на шалости, предпочитая злые выходки. Ему нравилось наблюдать, как другие страдают; от их мучений он получал наслаждение; этот карлик был необыкновенно умен, но употреблял свой ум только во зло и, в отличие от Нады, с первой минуты возненавидел королеву.
Ромул был намного крупнее и безобразнее своего приятеля и потому страшно завидовал комплиментам, адресованным тому. Несколько раз он угрожал убить Наду, и приходилось даже отнимать у него ножи, кинжалы и маленькие сабли, чтобы не случилось несчастья.
Всех, кого любил Нада, Ромул ненавидел, включая короля, хотя из страха он этого не показывал: ненависть читалась в его глазах. И вот это злое существо стало изводить королеву настолько же упорно, насколько преданно служил ей его соперник, и ему удалось сыграть весьма значительную роль в событиях, случившихся позже.
Госпожа де Виллар, супруга посла, мать знаменитого маршала де Виллара, благодаря которому была спасена Франция, ибо только он сумел победить моего прославленного друга принца Евгения, — итак, повторяю, г-жа де Виллар была добрая, но слабая и пугливая женщина. Больше всего на свете она боялась недовольства двора и потому никак не хотела напоминать королеве о ее первой любви, которую ей следовало забыть навсегда; однако это не мешало молодой принцессе без конца расспрашивать собеседницу о его высочестве дофине.
Супруга посла устраивала приемы и очень весело рассказывала о церемониале, предусмотренном в таких случаях. Прежде всего надо было сообщить всем дамам, что г-жа де Виллар принимает гостей по таким-то и таким дням. Им посылали особые письма, которые называются nudillos note 4, потому что их перевязывают шелковой ленточкой. Обычно для такого почетного собрания какая-нибудь знатная испанская дама предоставляет свой дом; в этом случае обязанность хозяйки брала на себя маркиза де Эссера, вдова герцога де Лерма.
Каждый шаг во время приема был рассчитан в зависимости от положения дам в обществе: одних полагалось встречать на первом марше лестницы, других — на втором или третьем. Реверансы также были предусмотрены соответственно, и им не было числа. Что за занятие для француженки, наделенной к тому же умом!
Каминов в Испании не бывает; вместо них посреди комнаты устраивают огромный глиняный очаг, в котором сжигают оливковые косточки. Женщины садятся вокруг очага и галдят, как пойманные сороки; они приходят в дом разодетые, увешанные всевозможными драгоценностями, если только их мужья не отправились в путешествие или не выполняют посольскую миссию. В их отсутствие жены отдаются покровительству какого-нибудь святого, одеваются в серое или белое и подвязывают платье кожаным поясом или веревкой.
Госпожа де Виллар добавляла, что при этом они не становятся благонравнее.
Итак, женщины сидят вокруг очага, на ковре, и в больших количествах поглощают глазированные каштаны, засахаренные фрукты, шоколад и, даже зимой, мороженое.
Они никогда ничего не читают, возможно и не умеют этого делать, с утра до вечера бормочут молитвы, исповедуются, занимаются любовью, наряжаются, сплетничают — и только. У испанок пылкий темперамент, они полны жизни и очень привлекательны внешне; эти женщины — большой соблазн для мужчин, но француженка, привыкшая к тому обществу, которое окружает нас, не может освоиться среди этих кукол.
Королева поняла это сразу.
Несколько недель, проведенных ею в Буэн-Ретиро перед въездом в Мадрид, послужили для нее первым опытом и уроком; в это время ей пришлось готовиться к торжественному въезду в столицу, который играет столь важную роль в жизни королевы Испании. В ожидании этого дня Мария Луиза ежедневно отправлялась спать в половине девятого! Бедняжка-принцесса! Что за существование? И разве можно осуждать ее за то, что она хотела жить лишь немного веселее? Увы! Ее развлечениями были бесконечные службы в часовне замка, знаки внимания со стороны короля, к которому она не испытывала нежных чувств, разговоры с Надой и любовь герцога де Асторга, молчаливого обожателя, не позволяющего себе ничего, кроме красноречивых взглядов в ее сторону.
Рассказывая королеве о ее поклоннике, Нада вел себя с ней, как с испанкой; он полагал, что подобные беседы не могут иметь серьезных последствий. Будучи иностранцем, он не понимал, насколько неприкосновенной должна быть королева Испании, которой скорее позволят умереть, нежели осмелятся дотронуться до нее кончиком пальца, и которой ни при каких обстоятельствах не разрешено вести себя как обыкновенной женщине.
Юная принцесса слушала карлика, опустив голову и не отвечая, но это многое означало. Только Нада обладал правом входить в покои королевы и оставаться с ней наедине, не под присмотром главной камеристки (это маленькое существо в расчет не принималось).
За несколько дней до въезда в Мадрид королевская чета совершала прогулку верхом. Карлики ехали сзади на соответствующих их росту лошадках. Герцог де Асторга гарцевал вокруг их величеств, выполняя вольты и пассажи, вызывавшие у них восхищение; Нада не упустил случая и стал усердно расхваливать искусство наездника. Ромул же немедленно осудил его, заявив, что подобные упражнения не пристали вельможе и в любой другой стране их сочли бы смехотворными.
Спор разгорался все сильнее; короля это забавляло, и он даже выразил желание рассудить их. Герцог де Асторга вернулся на свое место рядом с королевой: во время подобных прогулок он как главный мажордом мог ехать впереди главного конюшего. Услышав вопли карликов, герцог попросил у короля разрешения наказать Ромула, позволившего себе недопустимые шутки, которые нельзя было терпеть.
— Я никогда не вмешиваюсь в ссоры этих храбрых господ, — ответил Карл со смехом, насколько достоинство короля и испанца это ему позволяло, — и, пока они не хватаются за ножи, я разрешаю им словесные баталии. Тебе, герцог, это хорошо известно.
— Да, государь, но этот недоносок осмеливается задевать меня, чего я не могу ему позволить и никогда не потерплю, если только на то не будет особого приказа со стороны вашего величества.
— Тогда пусть он замолчит: я не хочу огорчать тебя, Асторга.
На этом все и кончилось; однако во взгляде Ромула, брошенном на герцога, промелькнули злость и угроза мести.
Как только всадники вернулись в замок и королева осталась одна, Нада прибежал в ее комнату.
— О госпожа, — сказал он ей, — вы слышали, что говорил этот коварный Ромул?.. Он устроит нам какую-нибудь пакость, уверяю вас! Герцог готовит прекрасную церемонию вашего въезда в столицу, но вы увидите, Ромул сделает все, чтобы испортить ее, а расплачиваться будет наш славный герцог.
— Расплачиваться?
— Да, госпожа; но я говорю не о деньгах, герцога это не волнует, как вам известно; я имею в виду его душевную боль и утраченные надежды. Он так мечтает выглядеть самым красивым и стать победителем, чтобы привлечь внимание вашего величества!
— И кто же, по-твоему, может ему помешать? Что способен устроить Ромул?
— Ах, госпожа! Этот злой Ромул — колдун, он наведет порчу на лошадей и на самого герцога, чтобы тот не смог победить во время боя быков.
— Я ничего не могу с этим поделать, мой бедный Нада, и, признаюсь, не вижу большого несчастья в подобных неудачах.
— Как? Неужели для вашего величества не станет большим несчастьем гибель герцога?!
— О Боже мой! Гибель? Что ты говоришь, Нада?
— Именно так, моя повелительница, вы о таком не догадываетесь, ибо не знаете, что такое бой быков; эти мерзкие испанцы — настоящие варвары!
— Замолчи, Нада! — воскликнула королева, бледнея. — Если тебя услышат, то побьют кнутом и прогонят. Ты считаешь, что герцога де Асторга могут убить во время боя быков? А если я попрошу короля защитить его?
— Увы, госпожа! Король не станет его защищать, вы не знаете этой страны, если полагаете, будто его величество может что-то сделать. Вам еще предстоит увидеть немало подобных смертей — во время аутодафе на ваших глазах будут сжигать евреев и еретиков.
— Я не пойду на это смотреть.
— Пойдете, ваше величество, иначе вас туда понесут, а если не увидят восторга на вашем лине, сожгут и нас или, по меньшей мере, будут испытывать огромное желание сделать это.
— Замолчи, Нада, замолчи! Когда я слышу подобные речи, мне хочется обрести крылья и улететь на мою милую родину.
— Я рассчитывал поговорить с вами сегодня вечером о вашей родине, госпожа, и вот вы сами подвели меня к этому разговору. Речь идет о большой тайне. Только бы госпожа де Терранова ничего не заподозрила!
Карлик встал и стал осматривать двери, проверяя, нет ли кого-нибудь за ними. Королева сгорала от любопытства; она охотно побежала бы за Надой, но он вернулся и приложил палец к губам.
— Ну, так в чем же дело?
— Ваше величество, одна дама просит о встрече с вами, она умоляет о помощи; это француженка или почти француженка; вы ее хорошо знаете, хотя никогда не видели, она подруга короля Франции…
— Назови же ее, ты выводишь меня из терпения!
— О ваше величество, это супруга коннетабля Колонна!
— Мадемуазель Манчини?!
— Она самая! Госпожа Манчини здесь, ей причинили столько горя, особенно ваш главный конюший господин де Лос Бальбасес, зять ее мужа! Ей не позволяют даже остаться в монастыре, и не придумали ничего лучшего, как отправить ее назад, к мужу, а она этого боится, ведь итальянцы мстят беспощадно.
— Бедная женщина! Мне жаль ее, только я не очень понимаю, чем могу быть ей полезной. Если у короля нет власти, то у меня ее еще меньше.
— Прежде всего примите ее.
— Но как? Здесь ведь сейчас нет никого из придворных, но я готова сделать это после моего прибытия в столицу.
— Было бы лучше, если бы вы приняли ее сейчас, немедленно, у нее нет времени ждать.
— Но где же я ее приму? Даже мышь не проскользнет сюда без разрешения Террановы, этого цербера, который следит даже за моими мыслями.
— Согласитесь, госпожа, все остальное я беру на себя.
— На себя, мой бедный Нада? У тебя же есть враги, хотя бы этот Ромул; то, что ты сделаешь, обнаружится, и я тебя потеряю! Нет, нет…
— Но, госпожа, эта женщина так несчастна.
— Она подождет до моего прибытия в Мадрид; там я обещаю сделать для нее все, что окажется возможным. И больше не говори мне об этом.
— Ваше величество, она знакома с хиромантией и сможет рассказать о вашем будущем.
— Мне о нем слишком много наговорили, дорогое дитя, и я больше ничего не хочу знать. А в настоящую минуту я боюсь только одного — как бы тебя, мой верный друг, не прогнали, и чтобы помешать этому, я не позволю тебе вступаться за других. Но уже пришло время ужина, сюда скоро придут. Принеси-ка мне мою лютню, пусть считают, что мы заняты музыкой. Ты ведь всего лишь игрушка, шут в их представлении, и дай-то Бог, чтобы они никогда не воспринимали тебя иначе!
Карлик не осмелился возражать; он отправился за лютней, передал ее своей повелительнице и начал танцевать перед ней. Герцогиня де Терранова застала их за этим развлечением. Она сделала глубокий реверанс королеве и застыла в этой позе — такова была ее манера сообщать о том, что кушать подано.
Королева отужинала, как обычно, в половине девятого; а королевских покоях царила тишина. Карл II, уже больной в ту пору и хилый, засыпал после еды. Молодая королева должна была ложиться рядом с ним, и если не спала, то обязана была притворяться спящей, — этикет строго предписывал ей даже это.
В течение нескольких дней, предшествовавших вступлению королевы в Мадрид, она неоднократно пыталась путем уловок вынудить главную камеристку и
других придворных дам назвать имя Манчини, но они хранили молчание; Мария Луиза поняла, что у них уже сложилось предвзятое мнение об этой женщине, и потому ее желание познакомиться с Манчини лишь возросло; королева поклялась себе, что и на час не станет откладывать встречу, если ей не помешают обстоятельства.
Наконец, торжественный день въезда в столицу настал! В Буэн-Ретиро с рассвета царило оживление, на всех, начиная с короля и кончая последним поваренком, были возложены определенные обязанности, и каждому пришлось позаботиться об их выполнении. Король и королева обычно проводили в постели часов двенадцать, но в это утро они велели разбудить их пораньше и долго занимались туалетом.
— Я хочу, чтобы мой народ увидел меня красивой, — говорила королева, — понравиться ему и быть им любимой — мое самое горячее желание!
— Вам придется многое сделать для этого, ваше величество, — ответила г-жа де Терранова, — испанцы не жалуют французов.
— Так надо было оставить меня во Франции, я была бы вполне довольна!
Королеву постоянно осыпали подобными «любезностями». Если не считать короля, герцога де Асторга и карлика, она, хотя повсюду и сталкивалась с уважительным к себе отношением, при этом ловила обращенные на нее враждебные взгляды. Ей кланялись до земли, но, казалось, готовы были укусить ее. Королева примирилась с этим и в обществе тех, кто ее любил, даже смеялась над своими недоброжелателями, добавляя с решительным видом, что заставит этих гордых испанцев изменить свое мнение о ней.
Когда Мария Луиза была готова, за ней явилась торжественная процессия. Во дворе замка ее ожидал королевский кортеж. На ее величестве был неописуемо роскошный наряд: бесчисленные бриллианты, драгоценные камни, жемчуга и расшитые золотом кружева; в лучах солнца платье сверкало так, что больно было смотреть на него. На голове королевы красовалась испанская шляпа,
украшенная перьями, а под ней, точнее вокруг нее, — диадема, усыпанная бриллиантами.
Мария Луиза села на белого иноходца, покрытого праздничным убранством, который почти не уступал в роскоши наряду королевы. Четыре придворные дамы держали над ее головой бархатный балдахин, подбитый золотым сукном и расшитый жемчугом. Впереди шагали двенадцать грандов, облаченных в великолепнейшие одежды, а по бокам ехали герцогиня де Терранова и герцог де Асторга, прекрасный, как Деифоб, сверкающий драгоценностями; он правил великолепным испанским жеребцом, удерживая его, казалось, на ниточке, хотя уздечка и попона животного были покрыты белой пеной.
Позади королевы и грандов шла большая процессия придворных в великолепных парадных одеждах, правда плохо подогнанных по фигуре, как предписывала мода этой страны, где много богатства, но полностью отсутствует элегантность. Невозможно было не восхищаться грацией и величием королевы; она приветствовала народ, стоявший по обеим сторонам дороги, улыбалась, обнажая жемчужные зубы и бросая взгляды прекрасных глаз на радушную толпу; она, очевидно, надеялась завоевать любовь своих подданных, и ей это удалось в первый же день.
Со всех сторон слышалось:
— В конце концов, в ее жилах течет испанская кровь: ее бабка, королева Анна, была дочерью и сестрой наших королей.
Испанцы предпочли придерживаться таких взглядов и оставались верны им в течение всей жизни их повелительницы: ее очарование они приписали испанской крови и королеве Анне, которая и в самом деле была испанкой.
Наконец, Мария Луиза прибыла во дворец; целование ее руки длилось более четырех часов.
После такого трудного дня это было чересчур.
В этот вечер королеву потянуло в постель и она быстро уснула, а когда проснулась, все сновидения сразу улетучились.
Ее покои в мадридском дворце были восхитительно-красивы. Помимо великолепной мебели, здесь висел гобелен, слава о котором докатилась и до нас. Когда король Филипп V вступил на трон, он послал кусок этого гобелена госпоже герцогине Бургундской и из него сделали ширму, на которую все приходили смотреть. Эта ширма до сих пор находится в кабинете королевы.
Поле гобелена усыпано мелким жемчугом, на нем изображены не люди, а букеты цветов. Они вышиты и отделаны золотом, но не слишком густо, лишь насколько это нужно; золото перемежается с кораллами и бесчисленным множеством других морских диковин, которые привязаны к основе нитями драгоценных камней; ничего более необычного и более красивого даже представить себе невозможно. Другие помещения дворца не могли удивить ничем подобным.
На следующий день после торжественного въезда в столицу там можно было увидеть необычную кавалькаду. Король и гранды выезжали на ристалище по двое, с факелами в руках. Король выступал в паре с главным конюшим; всадники были облачены в необычные костюмы своеобразного покроя, и один другого роскошнее; Мария Луиза и королева-мать наблюдали за кавалькадой с балкона. Всеобщий смех вызвали замыкающие шествие карлики, ехавшие на двух огромных клячах, которые вполне подошли бы Дон Кихоту. Тем не менее Нада выглядел довольно сносно, тогда как Ромул напоминал обезьяну, взгромоздившуюся на верблюда.
Взгляды присутствующих были прикованы к герцогу де Асторга. Своей ослепительной красотой он затмевал всех остальных всадников. Королева смотрела на него, почти не отрываясь, из-под прикрытых длинных ресниц. Она не произнесла ни слова, ибо уже научилась остерегаться тех, кто ее окружал; королева-мать и главная камеристка следили за каждым ее жестом. Перед тем как вернуться в свои покои, она обернулась и похолодела, увидев перед собой двух монахов-доминиканцев в длинных белых рясах с черной накидкой, подчеркивающих бледность их лиц.
Оба они отступили, давая дорогу королеве, и поклонились ей. Один из них был духовник короля, другой — ее собственный духовник, назначенный после того, как был изгнан монах-театинец, оказавшийся, как утверждали, слишком снисходительным к молодой королеве. Новый духовник подошел к Марии Луизе и сказал ей довольно жестким тоном:
— Не соблаговолит ли ваше величество принять меня завтра утром в своей молельне?
— Завтра состоится праздник, отец мой.
— До начала праздника, ваше величество.
— Что ж, до начала праздника.
И Мария Луиза поспешила удалиться — в присутствии этого человека у нее кровь стыла в жилах.
«О, этому священнослужителю я ничего не смогу рассказать, — подумала она. — Где ты, мой дорогой отец де Треву. смеявшийся над моими проказами в милом парке Сен-Клу? Или даже где этот бедняга-театинец?.. Неужели доминиканцам стало известно, что он не признал за мной греха, услышав, что я не люблю короля, но при этом не отдаю предпочтение никому другому?»
На следующий день г-жа де Терранова явилась к королеве рано утром и, разбудив ее, сказала, что преподобный отец Сульпиций ждет ее приказаний.
— Иди, моя прекрасная королева, — сказал король, не дав Марии Луизе времени ответить самой, — иди! Этот святой человек научит тебя, как стать настоящей испанкой и забыть твою несчастную, проклятую Богом страну.
В Испании король и королева говорят друг другу «ты». Там это признак хорошего тона. Гранды и их жены между собой тоже на «ты», словно сапожники, и точно так же король и королева обращаются ко всем вельможам.
Мария Луиза встала и, накинув пеньюар, пошла в молельню, где в скором времени оказалась наедине с ужасным монахом, который стал ее мучителем до конца ее дней. Увидев королеву, доминиканец простер над ней свою руку в знак благословения, но на самом деле ему хотелось, чтобы она Склонила перед ним свою царственную голову. Вначале Мария Луиза нагнулась, но затем кровь гордой представительницы королевского рода взыграла в ней, и она, выпрямившись, посмотрела монаху прямо в лицо, не потупила взгляда, презрев высокомерный жест исповедника. Увы! Это взгляд обернулся для нее приговором — духовник запомнил его навсегда.
— Что вам угодно, отец мой? — спросила Мария Луиза.
— Дать необходимые наставления, касающиеся нынешнего положения вашего величества; я нахожусь здесь, рядом с вами для того, чтобы сказать вам правду, и не скрою ее от вас.
— Вы могли бы, по крайней мере, подождать, пока вас об этом попросят, отец мой, — вновь заговорила королева, величественно вскинув голову.
— О дочь моя! Подобные речи и манеры приняты во Франции, где королей исповедуют податливые и услужливые иезуиты; они довольствуются тем, что властвуют втихомолку, ведь для них все средства хороши, лишь бы цель была достигнута. Здесь же, в Испании, мы никогда не раболепствуем. Король и королева для нас — обычные кающиеся грешники. Нас волнует только их душа; но мы оставляем за собой право руководить ею в полной мере и безраздельно. Прошу вас запомнить следующее: никогда не разговаривайте со мной как с одним из ваших слуг, я этого не потерплю; после того как мы с вами переступаем этот порог, приказываю я, а вы подчиняетесь; даже сам король не вправе избавить вас от этого, ибо я говорю от имени Высшей власти, от имени Царя царей.
Королева слушала монаха, дрожа, как цветок на ветру во время бури. Однако она не опустила глаз, не унизилась перед ним.
— Святой отец, я не привыкла, чтобы со мной так разговаривали, я королева…
Монах открыл дверь кабинета, где висело несколько портретов испанских королев, в том числе Елизаветы Французской, прекрасной дочери Генриха II и Екатерины Медичи, той самой королевы, супруги Филиппа II, что стала виновницей смерти дона Карлоса, сына этого монарха. Она тоже умерла довольно молодой, во время родов, — говорят, ее отравили. Портреты этой несчастной были развешаны в покоях королевы повсюду, так же как во всех ее дворцах, — возможно, в качестве наставления или угрозы. Во всяком случае, духовник использовал изображение Елизаветы именно так. Указав Марии Луизе на полотно, он бросил ей в лицо слова, которые она впоследствии не смогла забыть:
— Эта женщина тоже была королевой, она тоже была француженкой, она тоже пыталась сопротивляться; вам известно, что стало с нею.
Королева почувствовала, как холод смерти проникает в ее жилы: она упала в кресло и ничего не ответила. Душа и сердце Марии Луизы не покорились, но силы оставили ее.
Монах молча наслаждался своей победой, но ни одним движением лица не выдал своего торжества.
Он присел рядом с королевой и стал задавать вопросы; Мария Луиза отвечала на них сдавленным голосом; ее ответы конечно же не удовлетворяли духовника, но, тем не менее, он смиренно выслушал их. На первый раз и этого было больше чем достаточно.
Время шло; королеве пора было заняться туалетом, чтобы появиться на juego de canas note 5, своеобразном развлечении, заключающемся в подбрасывании палок и перехватывании их на лету, что очень развивает ловкость и полезно для фигуры; герцог де Асторга блистал и в этой игре. Монах не называл имени герцога, однако вполне определенно намекал на него; королева сделала вид, что ничего не поняла, однако впредь решила прятать свои взгляды, скрывать свои мысли. Теперь рядом с ней появился еще один шпион, ибо духовник королевы никогда не оставляет подопечную, если не считать развлечений, присутствовать на которых ему не позволяет сан, но на это время поручает «заботы» о ней своим агентам, замещающим его. Святая инквизиция все видит и все знает. Их величества в какой-то мере избавлены от ее стрел лишь в королевской опочивальне, на подушках супружеского ложа. Я бы не хотела царствовать в этой стране даже при условии, что в мое распоряжение ежегодно поступало бы по тысяче новых галионов.
Вечером, как и накануне, состоялся фейерверк. Королева, разумеется, появлялась повсюду, была неизменно весела и любезна, за исключением тех мгновений, когда взгляд отца Сульпиция пронизывал ее как ледяной луч. Это выражение может показаться неудачным, но подобное ощущение нельзя описать словами. Мне оно знакомо, я испытала его на себе в молодости, в присутствии свекрови и особенно — моего дяди аббата делла Скалья.
Главным событием праздничных дней была коррида. Накануне вечером королеве стали расхваливать прекрасное зрелище, которое ей предстояло увидеть на следующий день. Мария Луиза поневоле задрожала, король заметил это и спросил, не простыла ли она.
— Нет, — ответила королева, — мне страшно.
— Тебе страшно? Но отчего же, скажи, пожалуйста?
— Я боюсь того, что увижу завтра.
— Полно! Такую слабость может позволить себе только француженка, а ты теперь королева Испании и должна привыкать к обычаям и развлечениям испанцев. Постарайся, по крайней мере, не показывать свое неодобрение и не падать в обморок — тебе этого ни за что не простят.
— Моя дочь постепенно со всем этим освоится, — добавила королева-мать, — я была такой же, как она, когда приехала сюда, а теперь коррида — мое любимое зрелище.
— Что же касается меня, — подхватил Нада, по обыкновению вмешивавшийся в любой разговор, — то я не вижу ничего забавного в том, что вельможу заставляют играть роль мясника. Я уже нашел себе подходящее место на время корриды — спрячусь под мантией моей повелительницы, закрою глаза и заткну уши, чтобы ничего не видеть и не слышать.
Смелые речи отважного карлика вызвали смех, а Ромул, напротив, стал размахивать своей шпагой, заявив, что подобные бои ему очень нравятся, и, если бы его рост позволял, он принял бы в них участие.
— Не сомневаюсь, — подхватил его противник, — тебе подходит роль палача: быть мясником для тебя недостаточно, ты предпочел бы убивать людей, а не животных.
Ссора разгоралась и могла зайти далеко, если бы королева не утихомирила спорщиков. Она приказала им замолчать и перевела разговор на другую тему. Король сообщил королеве, что сразу после корриды он намерен показать ей монастыри Мадрида: по его мнению, это одно из приятнейших развлечений для королев Испании!
— Я не знаю никого, кто был бы веселее и любезнее монахинь; сама увидишь, как они тебе понравятся, только придется немного подучить испанский, чтобы не употреблять французских выражений.
— Но, Боже мой, государь, согласитесь, я не могу отказаться от своей страны в угоду старым аббатисам Мадрида. Ах, если бы вы знали, какова она, моя страна!
— Да избавит от нее Господь меня и всех добрых христиан! Во имя Неба, не говорите больше об этом! Видите, дамы уже осеняют себя крестом и произносят молитву, дабы не поддаться искусителю.
И действительно, дуэньи перекрестились, однако молодые придворные дамы обратились в слух, надеясь поймать на лету хотя бы несколько слов о земном рае, который называется Версалем или Сен-Клу.
Но их ожидания не оправдались: королева умолкла, а преподобный Сульпиций склонился к ней и тихо сказал, что ей следовало бы больше думать о спасении своей души, нежели о всяком французском вздоре.
На следующий день обитатели дворца проснулись под звуки музыкальных инструментов, возвестивших о наступлении столь долгожданного торжества. Королеву облачили и платье из серебристой ткани, расшитое цветами и веточками из бархата василькового цвета; платье было так обильно усыпано сапфирами, что сосчитать их не представлялось возможным.
Нет ничего удивительного в том, что народ пришел в восхищение, увидев королеву, появившуюся в ложе вслед за королем.
Чтобы придать зрелищу боя невиданную на протяжении нескольких веков красоту, его устроители не пренебрегли ничем. Арену украсили великолепно, быков отобрали самых чистокровных, а в роли тореадоров выступали шесть вельмож — гранды или сыновья грандов.
Именно здесь испанские сеньоры выставляют напоказ свои богатства и великолепие. Каждый облачается в расшитый драгоценными камнями костюм; пуговицы или шарики застежек — из настоящих драгоценностей, ткань одежды — самая редкостная, а лошади — берберийской породы и специально обученные: в бою они ведут себя не хуже своих хозяев; этим животным нет цены, и за них платят любые деньги. Благородного тореадора обычно сопровождает сотня слуг, одетых в соответствующего цвета ливреи, но задача этих людей только следовать за сеньором, им не позволено помогать хозяину, тем более бросаться на его защиту.
Мне нет нужды уточнять, что герцог де Асторга был в числе шести грандов, выступавших в костюме тореадора, и уж тем более я не стану подчеркивать, что он был первым в этой шестерке, ему аплодировали дольше, чем другим, и большинство зрителей в глубине души молились именно за него. Перед началом боя соперники прогарцевали перед их величествами со своими свитами, приветствуя королевскую чету. Костюм герцога де Асторга был серебристого и голубого тонов. Сотня его слуг была облачена в ливреи тех же цветов. Ленты на пиках герцога также имели светло-синий оттенок. Во Франции такие знаки поклонения королеве вызвали бы неодобрение, в Испании же подобному проявлению галантности аплодируют все, включая короля, даже если его терзает бессильная ревность. То, что благородный испанец боготворит королеву как недостижимую звезду, вполне допустимо. Тем не менее, когда стяг герцога склонился перед Марией Луизой и она прочла на нем его девиз, выражающий почтительную страсть, королева залилась краской.
Нала, стоявший рядом с Марией Луизой и внимательно следивший за каждым движением своего обожаемого герцога, тихо шепнул королеве, что его конь не слушается удил и в данных обстоятельствах это чрезвычайно опасно, хотя бывают умные лошади, которые спасали жизнь своим хозяевам в подобных случаях.
— Не знаю почему, но мне страшно, — добавил он, — угрозы проклятого Ромула не идут у меня из головы. Время теперь самое подходящее, чтобы осуществить их сейчас или никогда. Ромул вполне мог навести порчу на коня или подсыпать какое-нибудь зелье благородному животному, удивительно послушный нрав которого столько раз расхваливали в моем присутствии. Уж лучше я спрячусь в своем укрытии и помолюсь Богу, а что касается зрелища, то я предпочитаю не видеть ничего, клянусь вам.
Королева была довольно спокойна, ее даже забавляла новизна происходящего — она не представляла себе, что начнется потом. Когда она увидела ужасную схватку, пролитую кровь, разъяренных быков, лошадей с распоротым брюхом, когда она услышала, какие нечеловеческие вопли издают дикари-испанцы, предающиеся своему любимому развлечению, все это показалось ей страшным кошмаром; она побледнела, хотела встать и убежать, почувствовав, что умрет, если останется на балконе.
Король не смотрел на нее. Поглощенный обожаемым зрелищем, он больше не думал о ней. Главная камеристка оказалась бдительнее: она не отрывала глаз от королевы и, заметив ее слабость, накрыла своей ладонью руку повелительницы.
— Нужно остаться, ваше величество, вам следует восхищаться, выражать восторг.
— Мне плохо, герцогиня.
— Нет, госпожа, вы не должны чувствовать себя плохо, иначе моя репутация будет погублена, ведь я отвечаю за вас.
— Я не могу смотреть на эту бойню. Какое варварство! Отвратительное зрелище! О Боже мой! Что там такое? Спаси нас, Боже мой! Спаси его!
Дело в том, что конь герцога де Асторга понес его, тем самым обрекая хозяина на позор, что было хуже смерти. Все выглядело так, будто герцог избегал схватки, не желал принимать в ней участие; казалось, искры летели из глаз и ноздрей охваченного необъяснимым страхом коня: он поднимался на дыбы, пытаясь сбросить всадника подальше от себя, но тот будто прирос к его крестцу. Столь неожиданный, чреватый кровавой развязкой поворот событий заставил всех забыть о ходе самого боя. Герцог понял, что дальнейшая борьба бесполезна и он будет обесчещен на глазах у своего кумира. Надо было любой ценой доказать, что трусливое животное повело себя так вопреки его воле. И де Асторга с невероятной ловкостью вышел из затруднения; он дождался подходящего мгновения, бросил поводья, спрыгнул с коня, опустился на ноги, распрямился и, не колеблясь ни секунды, выхватил свой кинжал, вырвал несколько бандерилий из рук испуганных слуг и бросился в гущу боя, огласив арену воинственным кличем.
Безрассудная храбрость герцога вызвала неистовый взрыв аплодисментов и восторженные крики зрителей. Королева же не сознавала ничего, кроме опасности, угрожающей герцогу, и закрыла глаза, чтобы не видеть, как будет разорван на куски тот единственный друг, которого она обрела в этой злополучной стране.
— Нада, — тихо сказала она своему карлику, спрятавшемуся в складках ее накидки, — заклинаю тебя, посмотри! Он еще жив?
— Посмотрите сами, сударыня, — вновь прозвучал суровый голос г-жи де Терранова, — наберитесь же мужества, если хотите быть достойной вашей короны!
— О, я умираю! — прошептала Мария Луиза, действительно почувствовавшая, что силы оставляют ее.
Король услышал ее наконец.
— Мария Луиза, — произнес он, — сегодня ты определенно не стараешься нравиться мне. Такого красивого зрелища не было никогда! Де Асторга — настоящий храбрец, достойный потомок Сида. Ты собственноручно возложишь венок на его голову.
— На его голову? Значит, он не умер?
— Герцог сражается как лев, как благородный испанец; конечно, это он, я узнаю его по бандерильям. Вот он только что убил быка, который, между прочим, отчаянно сопротивлялся. Браво, торо! Браво, де Асторга!
От руки герцога пали четыре быка. По счастливой случайности он сам не получил ни одной царапины, но отвратительная резня продолжалась весь день. В перерывах приносили варенья, шоколад, другие сладости, и несчастной королеве приходилось пробовать их, хотя она чувствовала, что ее вот-вот вырвет.
Наконец, бой закончился. Герцог, весь забрызганный кровью, подошел, чтобы принять из рук королевы награду, которую она, отвернувшись, протянула ему дрожащей рукой. Де Асторга поцеловал венчавшую его руку, и вновь загремели аплодисменты.
В ту минуту, когда королева покидала амфитеатр, у нее на пути оказался сеньор лет пятидесяти, очень гордый на вид и одетый по французской моде; он низко склонился перед ней. Рядом с этим человеком стоял другой вельможа, но в испанском костюме; и в том и в другом ей показалось что-то знакомое. Мария Луиза взглянула на этих сеньоров мельком — волнение все еще не покидало ее, — тем не менее этого оказалось достаточно для того, чтобы по возвращении во дворец она поинтересовалась, кто они.
— Один, тот, у кого хватило здравомыслия надеть испанский костюм, — маркиз де Фламаран. Он сеньор благовоспитанный и потому предпочитает соблюдать обычаи и следовать требованиям моды, принятым у людей, к которым он приехал с визитом.
— А другой?
— Другой — человек совсем иного склада, о нем ничего такого не скажешь. Он живет в Испании уже много лет, но сохранил и внешние признаки, и манеры французов. Кстати, он ваш родственник, сударыня.
— Родственник? Здесь? И я его не видела, даже незнакома с ним! Но кто же это может быть?
— Он незаконный сын покойного Месье, брата короля Людовика Тринадцатого, граф де Шарни.
— Сын Луизон?
— Он самый.
— О, я хочу встретиться с ним.
— Ваше величество, он не принят при дворе.
— Не принят при дворе, но почему? Бастарды французского королевского дома могут держаться на равных с самыми могущественными принцами.
Подробности, приведенные выше, изложил королеве маркиз де Лос Бальбасес. Он не осмелился противоречить Марии Луизе и потому лишь добавил:
— Ваше величество, граф де Шарни беден.
— Неужели мадемуазель де Монпансье не позаботилась о своем брате? А госпожа де Гиз и герцогиня Моденская?
— Мне кажется, всем, что граф имеет, он обязан щедротам Мадемуазель.
— Судя по всему, он обязан немногим, ибо она не дает ему того, что необходимо для поддержания его ранга при дворе. Маркиз, завтра утром я хочу принять графа де Шарни, пусть его известят об этом.
— Я обязан предупредить о его визите главную камеристку, ваше величество.
Королева покраснела — ей только что напомнили, что она собой не распоряжается и в собственном королевстве зависит от этой заносчивой женщины, присвоившей себе право возражать ей и командовать ею.
— Я поговорю об этом с королем, — вздохнув, сказала Мария Луиза.
Она опасалась, что король не окажется или не захочет оказаться сильнее главной камеристки в подобных обстоятельствах.
Граф де Шарни, действительно, был признанный сын Месье, Гастона, и хорошенькой девушки по имени Луи-зон, которая в течение нескольких лет оставалась его любовницей.
На первых порах она служила фрейлиной у Мадам, именно тогда Месье и заметил ее. Девушка довольно долго сопротивлялась ему, и Месье именно из-за этой неуступчивости влюбился в нее без памяти. Луизон, хотя и любила Месье, была порядочной девушкой и потому сбежала в Тур, подальше от всех искушений.
Очень скоро Месье последовал за ней, сначала под предлогом какой-то миссии, затем, если не ошибаюсь, он был отправлен туда в изгнание. Луизон дрожала от страха, оказавшись с ним наедине, и почувствовала, что скоро уступит, прежде всего потому, что Месье был несчастен. Девушка была красива, очаровательна, к тому же добра и умна. Месье любил ее больше всех других женщин, за исключением второй Мадам, которую он похитил; но помимо всего прочего, как я узнала из одного разговора с моим отцом, герцог, скорее всего, любил Луизон, следуя свойственному ему духу противоречия.
От этой связи родился мальчик, которого на протяжении всего его детства называли просто «сын Луизон»; Месье был большой эгоист, он совсем не заботился о ребенке и бросил бы его, если бы не Мадемуазель, столь же наделенная духом противоречия, как и ее отец. Однажды, поссорившись с ним, она решила подшутить над родителем и взяла ребенка к себе, признала как брата, купила ему поместье Шарни, присвоила мальчику это имя вместе с титулом шевалье, затем сделала его графом. Мадемуазель воспитывала его на свои деньги, даже купила ему полк.
Добрые чувства к графу де Шарни не ослабевали все то время, пока она была в ссоре с Месье, но несколько утихли после их примирения и заметно сошли на нет со смертью герцога Орлеанского. Использовав как предлог какие-то безрассудства бастарда, свойственные молодости, Мадемуазель почти совсем отказалась от бедняги. Устав добиваться признания во Франции, где его гнали отовсюду, граф уехал искать счастья в Испанию, но и эта страна не принесла ему большой удачи.
Он буквально прозябал в то время, когда его заметила королева; вечером она заговорила о нем с королем.
Тот выслушал Марию Луизу с подчеркнутым безразличием, и как только она выразила желание принять графа, выразил крайнее удивление и запретил ей это делать.
— Как! — воскликнула Мария Луиза. — Ты запрещаешь мне встречаться с двоюродным братом моего отца?
— Он бастард, он пропитан французскими идеями и будет способствовать лишь укреплению их в тебе.
— Он беден, государь, и это позор для меня и моих родных.
— Для его родных — возможно, что же касается тебя, то у испанской королевы нет иных родственников, кроме тех, кто имеет отношение ко мне.
— О ваше величество! Неужели, чтобы быть королевой Испании, надо попирать законы природы?
— Я не мешаю тебе писать во Францию, получать оттуда письма; твоя мачеха, надеюсь, не дает тебе передышки. Эта принцесса Пфальцская, эта Мадам, — не невестка великого короля, а писарь!
Всякий раз, когда появлялся повод поиздеваться над французами или тем, что имело отношение к Франции, король его не упускал. Королева позволила ему высказаться, но еще раз попробовала настоять на встрече с графом де Шарни; ей было отказано, и Мария Луиза заплакала от гнева и обиды.
— Не будет ли мне позволено хотя бы оказать ему помощь? Не станешь же ты вести себя как дикарь, запретив мне и это?
Но упрашивать короля пришлось довольно долго; наконец Мария Луиза добилась того, о чем просила, и на следующее же утро прежде всего решила отправить к графу Наду, снабдив его значительной суммой и письмом. Взволнованным голосом она поручила карлику передать бедному изгнаннику тысячу слов сожалений: королева не может встретиться с ним, она не свободна, это всем известно, и Шарни должен ее понять.
Когда карлик уже собирался уходить, чтобы выполнить поручение Марии Луизы, в комнату с одной стороны вошла герцогиня де Терранова, а с другой — главный мажордом: должности обоих давали им это исключительное право. Главная камеристка быстро подошла к маленькому человечку и спросила его, что он несет и откуда это золото.
— Я выполняю приказ ее величества, — ответил карлик.
— Это правда?
— Да, правда.
— А нельзя ли узнать, к кому вы посылаете этого милого гонца?
— С разрешения короля я посылаю его к графу де Шарни, моему кузену.
— К графу де Шарни! Еретику, посещающему мессу только по воскресеньям, не чаще, к человеку, который всю свою жизнь только и делает, что подвергает нападкам Святую инквизицию! Простите меня, сударыня, но ваше величество не пошлет деньги этому господину и ничего не сделает для него, а что касается предоставления ему аудиенции, то я скорее допустила бы сюда самого ничтожного монаха-прислужника из самого ничтожного нищенствующего ордена.
— Что это значит, герцогиня? Разве я не хозяйка тому, что мне принадлежит? Разве не могу распоряжаться этим по своему усмотрению?
— Нет, сударыня. Обязанность следить за тем, что происходит в ваших покоях, возложена на меня, я отвечаю за все, что здесь находится и что делается. Мне пришлось бы отчитываться за эту сумму перед вашим повелителем королем, и я не хочу, чтобы меня обвинили в столь дурном применении этих денег. Нада, сейчас же отдай мне кошелек!
— Прикажете отдать его? — спросил карлик у королевы.
— Нет, — ответила она. — Иди и исполняй мое поручение.
— А я запрещаю тебе это, — с остервенением воскликнула дуэнья, — и, если ослушаешься, прикажу высечь тебя и бросить в тюрьму!
— Ах, госпожа, защитите меня, — заплакав, взмолился карлик, — она ведь сделает то, что говорит.
— Отдай деньги мне, бедный малыш, и не бойся, я буду защищать тебя, мой верный слуга, что бы ни случилось. Придется найти другого гонца, которому не страшна эта мегера.
Королева почти всегда говорила с Надой по-французски — герцогиня не знала нашего языка; что же касается г-на де Асторга, то он прекрасно говорил на нем, но в присутствии врагов и виду не подавал, что все понимает. Однако в этих обстоятельствах герцог пренебрег осторожностью и, низко склонившись перед своей повелительницей, спросил ее, что она хотела послать графу де Шарни.
Удивленная королева посмотрела на него и в смущении довольно невнятно произнесла:
— В этом кошельке было пятьдесят тысяч экю.
— Прекрасно, сударыня, пусть ваше величество больше не беспокоится: гонец найден и ваши распоряжения будут выполнены сегодня же вечером.
Герцогиня смотрела то на королеву, то на главного мажордома, гнев душил ее — она ничего не понимала и лишь увидела, что герцог де Асторга вышел; удивленная королева положила кошелек в свой карман, а Нада спрятался, задыхаясь от смеха.
Камеристка прежде всего ударила карлика ногой, отчего он тотчас поменял тон, а затем надменным тоном заявила королеве:
— Я еще узнаю, одобряет ли его величество то, что главный мажордом королевы беседует с ней на языке, пользоваться которым запрещено при дворе, а также спрошу, должна ли я служить предметом для насмешек ничтожному ублюдку, который с соизволения хозяйки проявляет неуважение ко мне.
Сказав это, она повернулась и вышла, не засвидетельствовав королеве ни малейшего знака почтения.
— Ну, почему я так несчастна, Нада? Бывает ли положение хуже моего?
— Госпожа, герцог отправит бедному графу пятьдесят тысяч экю из своих средств, и желание вашего величества будет исполнено.
— Неужели ты думаешь, дитя мое, что я не верну их ему? Отправляйся сейчас же и вручи герцогу этот кошелек от моего имени.
— Он не возьмет его, сударыня, иначе старая колдунья догадается, что вы передали эти деньги, несмотря на ее запрет, и Бог знает, какая тогда начнется травля!
— Отнеси его, я так хочу.
— Я выполнил бы приказ вашего величества, даже если вы повелели бы мне умереть; поэтому я пойду во дворец герцога де Асторга, хотя и опасаюсь последствий…
Карлик выполнил поручение и передал кошелек герцогу. Тот принял его, точнее, он взял сам кошелек из василькового атласа с вышитыми вензелями королевы, сказав, что будет хранить его как самую драгоценную реликвию. А деньги герцог вернул Наде, велев передать ее величеству, что он станет несчастнейшим из смертных, если она заставит его взять их.
— Я буду благословлять королеву каждый день за то, что она позволила мне услужить ей такой безделицей, для меня это мгновение останется самым прекрасным в жизни. К тому же герцогиня де Терранова, несомненно, поинтересуется золотом и надо будет показать ей его, иначе король все узнает. И мы — королева, я и ты — станем жертвами главной камеристки; выбор — за ее величеством.
Королева с большим трудом позволила себя убедить, хотя что значили пятьдесят тысяч экю для герцога де Асторга? В Испании имеется пять или шесть сеньоров, что побогаче иных королей.
Все последующие дни за королевой слишком пристально следили, так что она и подумать не могла о супруге коннетабля, а бедняжка изнывала от нетерпения и надеялась в этой жизни только на нее. Король был довольно сильно задет этим случаем с графом де Шарни, а королева рикошетом была задета еще больше. Госпожа де Терранова стала вести себя как надзирательница и не позволяла ей разговаривать с кем бы то ни было в свое отсутствие; Нада был удален из покоев королевы в первую очередь.
Случай помог королеве больше, чем она ожидала.
Как уже объявил король, они, к величайшей радости несчастной королевы, вместе стали объезжать монастыри. Там она садилась рядом с королем, в таком же кресле, монахини располагались у их ног, и множество дам подходили к ним, чтобы поцеловать руку коронованным особам. Говорили на разные темы, которые вовсе не интересовали принцессу, подносили ей медальоны с изображением агнца Божьего, дарили рисунки или вышивки; затем она просила принести ей угощение, которое у монахинь неизменно состояло из жареного каплуна. Мария Луиза ела одна. Король ни к чему в монастырях не притрагивался; самое большее, что он позволял себе, — это немного сладостей; и глядя, как королева утоляет голод, он выражал недовольство по поводу того, что она слишком много ест.
— Увы! Что же, по-твоему, мне делать? — отвечала Мария Луиза, вздыхая в очередной раз.
Она все время вздыхала, да и можно ли было ей сделать что-то другое, чтобы утешиться?
Однажды утром все было готово для их отъезда в монастырь Благовещения; Нада нашел способ шепнуть королеве, что она найдет там г-жу Манчини, заключенную туда по приказу ее супруга. По этой причине королева очень стремилась попасть туда. В это время появляется гонец: речь идет о каком-то срочном деле, собирается совет, король не может ехать. Королева велит узнать, не может ли она ехать в монастырь Благовещения с придворными дамами (естественно, злобная главная камеристка присутствовала при этом).
Возникло немало споров, понадобилось несколько раз отправлять к королю посыльных; наконец, разрешение было получено, королева чуть ли не прыгала от радости.
— Вы, по-видимому, сгораете от желания уехать, сударыня? — надменным тоном заметила старая матрона.
— Я хочу покинуть эту темную комнату, чтобы попасть втемную приемную монастыря; это называется переменой мест — и только; успокойтесь, сударыня, никакой радости во всем этом нет.
Приезд королевы в этот монастырь был, разумеется, событием — ее здесь еще не видели. Ее приняли как положено, провели в приемную: там ее уже ждали кресло и каплун, монахини и дамы — одним словом, все, как и в других монастырях. Королева окинула рассеянным взглядом гостиную, но не обнаружила ту, которую она искала. Окружавшие ее дамы выглядели слишком обыкновенными, чтобы она могла ошибиться.
Вдруг появляется какая-то женщина; ей лет сорок, но на вид не дашь и тридцати; великолепные волосы, фигура и осанка, достойные императрицы; цвет кожи и глаза — итальянки; одета по испанской моде, но только совсем иначе, чем другие: все лишнее убрано, все недостающее добавлено. Королева тут же узнала Марию Манчини, и ее сердце забилось. Мария Манчини, первая любовница Людовика XIV! Мария Манчини, подруга ее матери, подруга Месье! Мария Манчини в Мадриде! Королеве казалось, что она чуть ли не вернулась во Францию!
Она была так взволнована, что не нашла в себе силы заговорить, и в первые минуты только смотрела на Манчини, забыв даже ответить на чрезвычайно почтительный реверанс, в котором та склонилась перед ней. Взгляды г-жи де Терранова пронзили королеву.
— Перед вами госпожа Колонна, супруга коннетабля, — сказала аббатиса, — вашему величеству, без сомнения, приятно видеть ее.
— О да! — ответила Мария Орлеанская. — Да, она была подругой моей матери.
Супруга коннетабля опустилась на колени и, плача, поцеловала руку королевы.
— Ваше величество, ваше величество, — повторяла она по-французски, — как я счастлива видеть вас! Как вы прекрасны и как похожи на госпожу Генриетту, которую я так любила!
На расстоянии и по прошествии времени многое видится иначе. Когда г-жа Генриетта и Мария Манчини были молоды, обе они, внешне сохраняя добрые отношения, не выносили друг друга. Они завидовали одна другой, соперничали в красоте, уме, изяществе, но прежде всего ревновали одна другую к королю, добиваясь его благосклонности, ибо в разные времена он делил ее между ними. Теперь все это уже стерлось из памяти, остались лишь воспоминания о проведенных вместе приятных минутах, а более всего воспоминания об ужасной смерти г-жи Генриетты в двадцать семь лет, ставшей жертвой преступления!
Несчастье сделало супругу коннетабля бесконечно более отзывчивой; оно смягчило ее сердце, достучаться до которого обычно было труднее, чем до ее рассудка; Мария Манчини оказалась довольно сумасбродной и в делах и в речах, о чем свидетельствует вся ее жизнь.
В тот день она была действительно взволнована, в ее словах прозвучали глубокие чувства и радость, которую она выражала с той же искренностью, что и свои сожаления.
— Госпожа Колонна, — сказала королева, — садитесь.
— Ваше величество, — вмешалась главная камеристка, — я прошу прощения, но супруга коннетабля не может занять почетное место рядом с вашей особой, она на него не имеет права.
— Я не во дворце, сударыня, не в Экскориале, не в Ильдефонсо, я в гостях у аббатисы монастыря Благовещения, а не при дворе.
— Везде, где находится ваше величество, вы у себя дома, и, следовательно, везде происходит королевский прием.
— Что ж, госпожа Колонна, присядьте там, где сможете, но, по крайней мере, поближе ко мне.
Теперь уместно рассказать о странной жизни племянницы кардинала Мазарини: история эта не может остаться незамеченной, если уж она попала на кончик пера. Я встречалась с Марией Манчини, но значительно больше слышала о ней, держала в руках ее мемуары — те, что она написала сама, и те, что были написаны от ее имени; все это было настолько любопытно, что не могло стереться из моей памяти.
Я не стану отвлекаться, повторяя то, что известно всем и повсюду, не стану рассказывать о страстной привязанности к ней короля и о том, что произошло во Франции из-за этой красавицы, хотя она ею вовсе и не была. Это была плоскогрудая, смуглокожая, худосочная девушка, увлечься ею мог только подросток и никто другой, ибо она была лишена всех тех прелестей, которые привлекают мужчину. Позднее все это к ней пришло: такое бываете некоторыми женщинами.
Итак, она не смогла выйти замуж за короля, который любил ее и которому она, когда их разлучили, сказала знаменитую фразу:
«Государь, вы король, вы меня любите, и я уезжаю!»
Но в Людовике XIV Мария Манчини страстно любила не просто человека, а короля, корону; она хотела восторжествовать над своим дядей и доказать ему, что никоим образом не нуждается в его помощи и сама добьется успеха в жизни. По-настоящему глубокое чувство она испытывала к герцогу Карлу Лотарингскому; король узнал об этом и никогда ей этого не простил.
С того времени Мария Манчини стала ему безразлична, и он не захотел удерживать ее при себе. Когда встал вопрос о ее брачном союзе с римским князем, занимающим должность коннетабля, которая передавалась в этой семье от отца к сыну уже несколько поколений, король, вместо того чтобы воспротивиться этому браку, всячески содействовал ему, пустив в ход всю свою власть. Напрасно Мария Манчини бросалась к его ногам, умоляя оставить ее во Франции, — король ответил ей, что завещание покойного должно быть исполнено и он не сделает ничего, чтобы ее удержать, поскольку кардинал решил иначе.
— О государь! — воскликнула Мария Манчини. — Вы меня больше не любите, вы меня никогда не любили!
— Сударыня! — ответил он. — У меня есть свое мнение на этот счет, и оно касается также вашей любви, в которой вы так хотите убедить меня. Прекратим этот разговор! Поезжайте в Италию и будьте счастливы!
Мария Манчини заплакала, но ей пришлось повиноваться.
С гордым видом она покинула короля и двор, желая показать тому, кто забыл ее и так недооценил, полнейшее свое спокойствие. Расплакалась Мария уже в дороге, и глаза ее не высыхали до самого Милана.
Там она встретилась с коннетаблем и всей его семьей, там и состоялась свадьба — блестящая и пышная церемония. Коннетабль был молод, хорош собой, однако Мария не полюбила его, она не могла простить ему, что король так холодно обошелся с ней, и винила супруга в том, что ее не оставили во Франции; только представьте себе, какая несправедливость — именно ему пришлось заплатить за непостоянство соперника!
Коннетабль обожал жену и уготовил ей очень приятную жизнь, нисколько не беспокоясь о том, что обычно тревожит итальянских мужей. Новобрачные жили в Риме на широкую ногу. Коннетабль вовсе не верил в невинность любовных отношений Марии и короля, но, когда он убедился в целомудрии их, то стал относиться к жене с полнейшим доверием, ни за что на свете не желая лишать ее той свободы, которой она так достойно пользовалась, и Мария Манчини теперь считалась первой дамой в Риме.
Уверяю вас, что позднее эта женщина распоряжалась своей свободой совсем иначе! Природа создала ее сумасбродкой, и изменить это было нельзя, особенно при тех возможностях, которые ей подбрасывала судьба. Она так и не привыкла к своему добрейшему супругу, но все же родила ему несколько детей. Сначала Мария подчинила себе мужа, превратила его в раба, затем сделала посмешищем для всей Европы, — его, человека, по-видимому совсем не созданного для такой участи. То, что может сделать женщина в этом смысле, не имеет границ.
Состояние князя Колонна было огромным, ему принадлежали земли и города по всей Италии. Мария возила мужа за собой с одного места на другое; в особенности она любила охоту: это занятие напоминало ей прекрасные дни в Фонтенбло и Компьене. Супруги Колонна охотились по две недели, не выходя за пределы своих владений, и во время одной из таких кампаний убили около шестидесяти кабанов.
Это занятие должно было отвлечь Марию от грустных мыслей, но княжеская роскошь не утешала ее, не избавляла от тоски по французе кому двору, прелестному, остроумному, просвещенному обществу, которое невозможно обрести в ином месте, — она умирала от скуки. После неудачных родов ее здоровье ухудшилось, и княгиня воспользовалась этим, чтобы изменить характер отношений с супругом: под предлогом болей она отказалась от интимной близости с ним. Вначале это вызвало раздражение, упреки, жестокое обращение, измены. Коннетабль искал вне дома то, чего не находил в нем, и, как бывает в подобных случаях почти всегда, стал ревнивым, хотя до той поры не страдал этим недугом.
Он прогнал пажей своей жены, утверждал, что она слишком благоволит к герцогу Неверскому, своему брату, приезжавшему к ним с визитом каждый год. Однажды на Корсо герцог в маске вскочил на подножку их кареты и едва успел открыть лицо, иначе кинжал князя вонзился бы ему в грудь.
Супруги отправились вместе в Венецию, чтобы провести там зиму, и здесь настала очередь князя сеять разлад в семье. Он завел одновременно двух любовниц: некую венецианскую маркизу и принцессу Киджи.
Говорят, что первую он очень любил; она была красива, но глупа. Супруга коннетабля ревновала к ней мужа, но в глубине души не очень опасалась этой женщины, понимая, что рано или поздно одержит над ней верх.
Что же касается Киджи, то с ней все обстояло иначе: не преувеличивая, можно возложить на ее совесть все, что впоследствии совершила Мария Манчини. Между этими двумя женщинами началась война, и Киджи окончательно рассорила Марию с коннетаблем, прибегнув к недостойным средствам.
Они вернулись в Рим; соперница последовала за супругами и туда.
Она поклялась уничтожить княгиню, ибо испытывала такую ненависть женщины-итальянки, которая ни с чем не считается и для которой нет ничего святого. Супруга коннетабля имела несчастье однажды задеть гордость принцессы Киджи замечанием, касающимся ее манеры одеваться, в частности желтого платья с красной отделкой, которое издали привлекало к ней внимание.
— Посмотрите, как вырядилась сегодня вечером госпожа Киджи, — сказала княгиня красивому маркизу-генуэзцу, которому Киджи хотела понравиться, — она похожа на швейцарца из папской капеллы, даже усы у нее на месте.
Остроту подхватили, и она попала по адресу. Принцесса была высокой, крепкой, с растительностью на лице, одной из тех могучих красавиц, каких некоторые мужчины невероятно ценят, а другие гнушаются. Характер у Киджи был страстный и злобный; она возненавидела жену коннетабля, стремясь уничтожить ее, и преуспела в этом.
Она начала с того, что стала по-всякому чернить ее, приписывала ей похождения, которых на самом деле не было, и даже слова и критические замечания, о которых та и не помышляла, — в итоге у княгини появилась целая толпа врагов. Но это было не все: Киджи задумала покорить коннетабля и без труда добилась своего. Он открыто стал ее поклонником.
Мария Манчини не выдержала этого и высказала свою обиду самому виновнику ее унижения:
— Уж если вам понадобилась новая любовница, сударь, не могли бы вы выбрать другую, прилично ли, что вы связались с моей ненавистницей?
— Именно поэтому я так и поступил, — ответил коннетабль, — я не люблю эту женщину, но уделяю ей внимание только для того, чтобы заставить ее замолчать.
То был странный выбор средства заставить ее замолчать, как мы убедимся в дальнейшем.
За разговорами и клеветой последовали действия. Киджи посылала своей сопернице любовные записочки чрезвычайно порочащего свойства и устраивала так, что они попадали в руки коннетабля. Тот в ярости врывался к супруге с этими вещественными доказательствами ее измены; Мария с большим трудом оправдывалась, но это было новым оскорблением, какое она не могла простить.
В одну из летних ночей Киджи увезла любовника на свою виллу, где они в компании друзей наслаждались изысканным ужином и развлекались, слушая виртуознейших исполнителей — музыкантов и певцов; в обратный путь они отправились незадолго до рассвета, в такую погоду, какая бывает только в Италии и о какой не имеют представления во Франции.
— Давайте проводим коннетабля, — предложила принцесса с воодушевлением, и вся компания подхватила идею.
— О нет, сударыня, я этого не допущу, напротив, именно я…
— Ни в коем случае, нет; мы обязаны вернуть вас к семейному очагу, к прекрасной и царственной Марии, страдающей из-за вашего отсутствия.
Ее слова были встречены взрывом всеобщего смеха. Коннетабль прикусил губы.
— Гм! — буркнул он.
Кареты остановились перед дворцом Колонна, и, взглянув на окно супруги коннетабля, все увидели шелковую лестницу, привязанную к балкону. Киджи указала на нее любовнику:
— Разве я не говорила вам, с каким нетерпением вас ожидают?
Коннетабль выскочил из кареты, потребовал отпереть двери, разбудив не слишком расторопных швейцаров, бросился во дворец и поднялся к жене, ворвавшись в ее комнату как ураган. Она спокойно спала, однако окно было открыто, и ревнивец услышал, как Киджи со смехом сказала:
— Он так замешкался, что любовник успел убежать, а хитрая Мария заснула; черные лестницы существуют не только для горничных.
Эти слова определили поведение коннетабля: он повсюду искал любовника, но не мог найти, потому что его не существовало. Затем ревнивый муж устроил ужасную сцену, после чего искреннее примирение стало уже невозможным. Бывают такие оскорбления, которые женщина с таким характером, как у Марии, никогда не прощает.
Коннетабль не захотел признать, что соперница могла опуститься до такой низости, чтобы разыграть комедию с лестницей и погубить невинную женщину, мстя за незначительную обиду. Он так и не избавился от этого заблуждения, был суров, несправедлив, почти жесток, и сам себе уготовил все дальнейшие несчастья.
Тем временем в Рим прибыл шевалье де Лоррен, изгнанный из Франции стараниями г-жи Генриетты (матери нашей испанской королевы): она не желала терпеть его рядом с Месье, в доме которого он заправлял и которого превратил в свою жертву.
Для Марии Манчини шевалье де Лоррен стал другом; он был своего рода отблеском прошлого, тем человеком, с которым она могла говорить о своей юности и славе, к тому же шевалье был весьма красив и дьявольски остроумен, а с присущим ему талантом подчинять себе окружающих и плести интриги мог перевернуть вверх дном целое королевство.
Шевалье обосновался, если можно так выразиться, во дворце Колонна и почти не покидал его, принимая участие во всех развлечениях супруги коннетабля, которая, устав плакать в одиночестве у себя в покоях и поддавшись уговорам своей сестры Гортензии и герцога Неверского, стала предаваться всевозможным удовольствиям. Гортензия Манчини вышла замуж за г-на де Ла Мейере; кардинал сделал его своим наследником и создал для него герцогство Мазаринское. Ла Мейере был сумасброд и глупец. Красавица Гортензия, более взбалмошная, чем Мария, не могла жить с подобным человеком, бросила его и начала искать приключения. Всем известно, как она с этим справилась.
Она была не из тех женщин, что могли бы сдержать Марию, напротив, она изо всех сил побуждала ее к такому поведению, а Марии только того и надо было. Начались пиры, увеселительные прогулки, всякие развлечения, во время которых шевалье де Лоррен был преданным кавалером Марии. Веселая компания не расставалась никогда: она отплатила коннетаблю и Киджи за их шуточки и развлечения той же монетой — в Риме говорили только о них.
Весельчаки купались в Тибре: дамы изображали наяд, облачившись в длинные газовые платья, задрапированные на античный лад; мужчины выступали в роли тритонов. У реки построили галерею из камыша, листьев, тростника и береговых цветов — она привлекала внимание и вызывала всеобщее восхищение. Супруга коннетабля однажды чуть не утонула — ее спас брат.
Понятно, каким мог быть столь «удачно» сложившийся супружеский союз.
Жестокие сцены сменяли праздники, супруги торопились расстаться, устав от ссор и совместной жизни.
В Риме ничто не остается в секрете, и прежде всего это касается семей вельмож. Паскуино ухватился за этот разлад и забавлял им весь город; эпиграммы каждое утро сыпались дождем, что приводило в полное отчаяние коннетабля. Дошло до того, что появились слухи, будто шевалье де Лоррен заказал портрет Марии Манчини в одеянии наяды.
Герцог Неверский еще больше разжигал страхи сестры, повторяя ей, что ревнивый муж рассердится по-настоящему и заключит ее в одну из своих крепостей, откуда невозможно будет выбраться.
— Но что я могу с этим поделать? — отвечала она.
— Сестра моя, — подхватывала Гортензия, — я показала вам пример, последуйте ему, давайте уедем!
— Куда же мы отправимся? Во Францию? Король не потерпит нас там и вернет к нашим мужьям; я слишком хорошо поняла, что он не желает никаких треволнений из-за меня. В Италию? Господин коннетабль найдет меня в любом укрытии, ведь здесь нет ни одной провинции, где бы ему отказали в помощи. Да и в других странах, за исключением Англии, мы не сможем жить: люди там печальны и серьезны и очень скоро превратили бы нас в такие же унылые существа, какие они сами. Лучше остаться.
— А тюрьма?
— Я смирюсь со своей участью, и меня оправдают.
— Это невозможно! Дорогая сестра, если вы сами махнете на себя рукой, кто поддержит вас? Прислушайтесь к совету Гортензии, она права.
Все эти увещевания и навязчивые страхи заставили Марию принять решение. Однажды вечером она бежала из Рима вместе с герцогиней Мазарини; обе женщины переоделись в мужское платье и передвигались в каком-то рыдване, с которым без конца что-то случалось; они были убеждены, что их будут искать везде, только не в таком экипаже; так и произошло. Они видели офицеров папской полиции, агентов коннетабля, рыскающих по дороге во всех направлениях, — те останавливали кареты, расспрашивали женщин, грубо обходились с благородными дамами, но не удосуживались бросить взгляд в сторону скромной повозки, где беглянки сидели рядом с маленькими девочками и монахами, собирающими пожертвования. Невозможно было бы узнать блестящих красавиц в этих скромных, застенчивых и простодушных с виду школярах, прохаживающихся вдоль дороги, не отрывая носа от своих книг, и разговаривающих только об ученых степенях, которые они получат в Падуе, после того как повидаются с родными в Чивита-Веккье.
Таким образом сестрам удалось скрыться, и они очень веселились по этому поводу, ведь скрыться для них было самым главным. Выйдя из повозки, они отправились прямо в гавань и стали подыскивать такую же невзрачную, как их прежний экипаж, фелуку. Они были храбры, и единственное, что на свете внушало им страх, — это отправка назад к мужьям. Фелуку они нашли без труда и сели в нее вместе с несколькими матросами; по-прежнему не расставаясь со своим нарядом, беглянки устремились навстречу волнам и бурям.
Коннетабль послал за ними вдогонку свои галеры. Они догнали фелуку и распознали флаг. Одна из галер подошла к ней вплотную. Капитан галеры показал приказ его святейшества, предоставляющий команде этой галеры право осматривать все суда. Матросы и не подумали сопротивляться, а сестры Манчини (их лица потемнели на солнце, руки же огрубели от работы на фелуке, поскольку обе жен-шины непременно хотели принимать участие в управлении судном, чтобы понадежнее замаскироваться) сами отвели офицеров в глубину трюма. Посланцы коннетабля расстались с сестрами в полном восторге от их учтивости и оставили им свидетельство об осмотре судна, избавлявшее фелуку от новых визитов и позволившее беглянкам высадиться в Марселе, избежав, по крайней мере, одной опасности, ибо их уже подстерегала другая, преодолеть которую помогло только чудо.
Корабль алжирских корсаров устроил охоту за фелукой. Бедное маленькое суденышко не могло ему противостоять, и матросы стали поговаривать о добровольной сдаче в плен, что до смерти напугало искательниц приключений. На этот раз авантюра обещала обернуться не так, как они хотели; обе дамы уже представляли себя в гареме и думали о том, что непременно найдут способ устроить там бунт. Не исключено, что в это время коннетабль был бы воспринят ими как спаситель; однако я за это не поручусь: подобным отчаянным головкам путешествие в Берберию предоставляло, возможно, такие выгоды, о каких они не стали бы откровенно говорить с другим, но себе могли признаться в этом откровенно.
Сестер спасло появление королевского фрегата, вынудившего корсаров исчезнуть.
Ступив на землю Франции, беглянки уже не прятались. Госпожа Мазарини сумела вдохнуть в душу сестры немного уверенности в себе и храбрости, свойственных ей самой. Их выходка вызвала большой скандал. Сестры написали своим родным, рассчитывая опереться на их поддержку и достойным образом отплатить за перенесенные неприятности; супруга коннетабля обратилась даже к королю; затем, словно королевы, сестры стали ждать ответов, позволяя ухаживать за собой любым бездельникам и появляясь на виду у всех в минуты досуга.
Ответы на письма все не приходили, но, поскольку дамы теперь не прятались, агенты коннетабля и г-на де Мазарини настигли их. Сестер предупредили об этом заранее, и они еле успели сбежать, снова переодевшись в школярские платья. Только на этот раз бежали они не одни, поскольку легко нашли пажей, которые ничего не требовали и качестве вознаграждения, кроме чести служить им…
Беглянок арестовали в Эксе, что сильно взбудоражило весь город. Их поместили в монастырь, откуда они отказывались выходить до тех пор, пока не будет получен ответ двора на их письма. Им посчастливилось. Вопреки всякому ожиданию, король вспомнил о Марии Манчини: он никоим образом не одобрил ее поведения, но отдал приказ отпустить сестер.
Для супруги коннетабля и это означало немало, но для г-жи Мазарини — ничего иного, кроме возвращения во власть мужа; так сестры и расстались в надежде подыскать лучший способ избавиться от своих повелителей и хозяев.
Гортензия вновь пересекла границу и вернулась в Италию; Мария поехала в Париж, преисполненная безграничных надежд после первого успеха.
Но ее постигло полное разочарование. Герцогиня Буйонская, ее сестра, графиня Суасонская, старшая из Манчини, и другие родственники отказались принять ее. Мария написала королю, просила о встрече с ним; в качестве ответа ей был передан приказ отправиться в Лисское аббатство.
Там в течение нескольких месяцев она жила вдали от общества; сестры с мужьями навещали ее, графиня Суасонская даже прислала ей великолепную кровать и красивые подарки. Однако коннетабль требовал, чтобы ему вернули его жену, а она, умирая от страха, умоляла оставить ее во Франции, тогда как родственники, мечтавшие избавиться от нее, напротив, убеждали ее вернуться к мужу.
— Он убьет меня! — восклицала она.
— О! Да нет же! И к тому же рано или поздно все равно придется умереть, — с полнейшим хладнокровием глупца отвечал ей герцог де Мазарини. — Я вот, если Гортензия вернется, не стану ее убивать.
Мария хотела только одного — увидеть короля. Она была убеждена, что всего добьется, если поговорит с ним, поэтому она забрасывала письмами г-на Кольбера, добиваясь этой милости. Король не удовлетворил ее просьбы. Он считал, что разразившийся скандал слишком громок, чтобы открыто и вопреки общему мнению поддерживать ее. Опечаленная супруга коннетабля написала Кольберу снова, сообщив, что отправится в галерею Версаля, бросится к ногам его величества и будет умолять его взять ее под защиту.
Если она действительно хотела так поступить, то ошиблась, заранее заявив об этом; ей надо было идти прямо к цели. В результате Мария добилась лишь приказа короля об удалении ее на пятьдесят льё от двора; это известие сразило несчастную, как удар грома, но затем она обрела спокойствие — гордость придала ей силы.
— Передайте этому неблагодарному, — сказала она, — что я уезжаю, но не за пятьдесят, а за сто льё отсюда, и как бы далеко я ни уехала, расстояния, разделяющего нас, всегда будет недостаточно.
Мария отправилась в Лион и пробыла там несколько недель, надеясь, что ее, быть может, позовут обратно. Этого не случилось. После этого она поехала в Савойю, чтобы снова встретиться с Гортензией, взбудоражившей весь туринский двор. Марию сначала приняли благосклонно, но герцог был не тем человеком, который, столкнувшись столь непосредственно с интригой, мог оставить ее совсем без внимания. Он посоветовал Марии вернуться в Рим, убедив ее, что коннетабль не станет ее больше преследовать и что ей нечего опасаться с этой стороны.
— Он написал мне об этом, сударыня; ручаюсь, что коннетабль раскаивается и будет снисходителен.
— Если он написал вам об этом, сударь, и дает слово, то это еще один довод, убеждающий меня в том, что не следует туда ехать. Мне известно, чего стоят обещания моего досточтимого мужа.
Но герцог так настаивал, что в один прекрасный день Мария попросила лошадей, преодолела Сен-Бернар и через Швейцарию добралась до Базеля. В этом городе она встретила довольно привлекательного маркиза-повесу, с первой минуты признавшегося в своей необыкновенной страсти к ней. Он утверждал, что следует за Марией уже полгода, что на это его толкнуло безумное желание понравиться ей, и вот, наконец, увидев, как она одинока, он осмелился признаться в своей любви, а теперь смеет надеяться, что она согласится принять его смиреннейшую помощь; Мария не решилась отказаться от его услуг, но бедняжка никак не представляла себе, к чему приведет ее этот поступок.
После того как маркиз описал свою страсть, осыпал комплиментами и словами обожания, он перешел к серьезному предмету разговора, заговорил о делах и спросил, где она собирается обосноваться. Мария искренне призналась, что понятия об этом не имеет.
— Не вернетесь ли вы во Францию? Мы ведь в двух шагах от нее.
— Никогда! Никогда я не вернусь в эту негостеприимную страну, которой правит король, не имеющий ни сердца, ни стыда.
— Тогда разрешите дать вам один сонет?
— Слушаю вас, господин маркиз; я необыкновенно счастлива, что в моем бедственном положении встретила вас.
— Поверьте мне, сударыня, и отправляйтесь в Испанские Нидерланды. Вы обретете там все, чего вам недостает, вы будете приняты там так, как того заслуживаете. Брюссель — прелестнейший город; там полно иностранцев, а двор учтив и приятен. Если вам не понравится з этом городе, остается Антверпен, где, наверное, еще лучше и откуда можно отправиться в Англию по первому желанию.
— Это правда?
— Верьте мне и поезжайте туда. Что вы будете делать здесь? Главы швейцарских кантонов не станут вас защищать: они ни с кем не хотят ссориться и, если господин коннетабль потребует вашего возвращения, выдадут вас ему или прогонят — одно из двух.
— Я сама уеду раньше, я не простила бы себе, если бы позволила этим буржуа прогнать меня.
Продолжая разговор, маркиз убедил Марию; она позволила ему сопровождать ее в Брюссель, и на протяжении всего пути он с удвоенным усердием уверял ее в своей преданности и сорил пистолями, исполняя ее капризы. Она благосклонно оценила это, принимала его советы и во всем стала полагаться на него.
Перед въездом в столицу Брабанта она остановилась на довольно сносном постоялом дворе. Маркиз решил проехать вперед, переговорить кое с кем, узнать новости. В тот же вечер он вернулся совсем перепуганный, велел заложить лошадей и приказал обогнуть город, не заезжая туда. Госпожа Колонна в тревоге поинтересовалась причиной такой перемены его настроения.
— Сударыня, вы здесь не в безопасности; нужно убираться отсюда и плыть в Англию. Господин коннетабль успел повернуть все против нас. Мы едем в Антверпен, к моему другу, верному человеку; поторопившись, мы прибудем туда до рассвета, а следующей ночью сядем на первый попавшийся корабль; никто ничего не узнает, никто нас не увидит, если мы будет осторожны и поедем быстро.
Госпожа Колонна, ужасно испуганная, посчитала, что план великолепен, и одобрила его. Они ехали всю ночь. В конце концов Мария задремала от усталости и проснулась только в ту минуту, когда карета переезжала подъемный мост: звон цепей пробудил ее ото сна.
— Где мы? — спросила она.
— Мы приехали к моему другу, его дом — это крепость, вы увидите, что здесь нам никто не страшен.
Супруга коннетабля протерла глаза — она еще не совсем проснулась, однако ей показалось, что за ней, пока она въезжала, наблюдали солдаты. Мария окончательно убедилась в этом, когда при выходе из кареты к ней обратились с приветствием три офицера: они выполняли приказ правящей эрцгерцогини, распорядившейся, чтобы Марию содержали как пленницу в крепости Антверпена, как того требовал князь Колонна и до тех пор, пока он не решит ее участь.
Мария повернула голову, надеясь в этот критический миг увидеть своего советчика, но его нигде не было. Предатель исчез, выполнив свою миссию.
«Вот оно что! — сказала себе Мария. — Так значит, меня столь щедро развлекали на деньги моего мужа!»
Она была побеждена — надо было смириться, что она и сделала, к большому своему неудовольствию. Эта женщина с ее сатанинской гордостью не хотела сдаваться. Ее содержали в строжайшей изоляции, но ей все же удалось вести переговоры. Коннетабль ничего не хотел слушать, надо было возвращаться, и возвращаться без всяких условий, либо оставаться под замком.
Мария предпочла второе и не особенно жаловалась. Однако ее одолевала скука, она не виделась ни с кем, кроме своих служанок, поскольку была помещена в одиночную камеру. Одна из ее горничных как-то раз рассказала ей о свадьбе мадемуазель Орлеанской и короля Испании, добавив, что Марии надо ехать в Мадрид, где она будет под надежной защитой, поскольку король хранит очень добрые воспоминания о покойном кардинале Мазарини и обо всем, что с ним связано.
— Увы! Что может быть лучше, но как это осуществить?
— Поручите это мне, сударыня, я все устрою.
— Меня уже так обманули, бедняжка моя; но я полагаюсь на тебя, и, если ты злоупотребишь моим доверием, пусть тебя накажет Бог! У меня больше нет сил защищаться.
Славная девушка не выдала госпожу, ибо была ей предана. Она сумела все устроить, добилась приказа о переводе затворницы в Сан-Себастьян, чтобы затем отвезти ее в Мадрид. Все кругом были рады, что Мария не останется у них, все остерегались этих Манчини (мы увидим позднее, что они не ошибались, во всяком случае в отношении других членов этого семейства).
В Остенде супруга коннетабля поднялась на борт галеры, специально зафрахтованной на средства ее мужа, прибыла в Испанию и была принята без всякой торжественности, что было воспринято ею как плохое предзнаменование, поскольку о ее приезде было сообщено.
Я хочу поскорее закончить рассказ о Марии Манчини, чтобы не загромождать им мое повествование, и сокращу даже эпизоды, касающиеся королевы Испании и обстоятельств, к которым она оказалась причастна.
По прибытии в Мадрид Мария надеялась, что ее примут в доме зятя коннетабля, маркиза де Лос Бальбасеса; вместо этого г-жу Колонна поместили в монастырь, как нам об этом уже известно. Иногда она тайком выходила оттуда и проводила несколько дней вне монастырских стен, а однажды даже отправилась просить убежища у г-на и г-жи де Виллар, и этим поставила их в неловкое положение: они не осмеливались принять бедняжку у себя без разрешения короля и вместе с тем не хотели выгонять ее из своего дома. Супруги приняли третье решение — отправили ее к г-же де Лос Бальбасес и добились, чтобы там с ней хорошо обращались. Но эта беспокойная душа не могла усидеть на месте. Она вернулась в монастырь Благовещения, где с ней встретилась королева.
Королева не смогла противиться желанию расспросить Марию и поговорить с ней по-французски под носом у герцогини, а начав разговор, далее уже не стеснялась и провела с Марией Манчини целый час; супруга коннетабля успела изложить свои доводы, а она — понять их. Королева пообещала Марии Манчини сделать все, что сможет, и не скрыла от нее, что удастся ей довольно мало.
— Я бы предпочла, чтобы вам оказывала покровительство эта старая мегера, мой тиран, что было бы более действенно. В Испании, моя дорогая, король, а особенно королева, всего лишь идолы на золотых ногах. Им поклоняются, но они слишком тяжелы, чтобы сдвинуться с места, и потому обречены на немощь в силу самого своего могущества. В Мадриде самая последняя женщина из народа командует в своем доме, а я не могу даже принять у себя того, кого хочу. В этом мире у меня одно желание, и я его часто повторяю: стать крестьянкой из Фонтенбло или Компьеня.
Наконец королева была вынуждена удалиться, заверив супругу коннетабля, что не забудет о ней и постарается сообщить ей добрые вести. Королева обещала, что сама напишет коннетаблю и добьется для нее приемлемых условий, поскольку супруга находится в его власти и поневоле придется переубеждать его.
После этого положение г-жи Колонна несколько улучшилось; узнав, что королева покровительствует ей, маркиза де Лос Бальбасес согласилась время от времени принимать ее у себя, позволила ей встречаться там с людьми и даже принимать в монастыре посетителей, что стало для той некоторой отдушиной, ибо она с трудом выносила одиночество.
Супруга коннетабля была неспособна отказаться от любви до тех пор, пока она совершенно не уверилась в том, что любовь отвернулась от нее. У своей золовки она познакомилась с графом де Висенте, кузеном того вельможи, которого мы уже встречали в качестве посла у короля; граф был молод, но некрасив до безобразия, и не нашлось ни одной дамы, способной примириться с такой внешностью.
Мария Манчини была кокетка по природе и по необходимости. Она встретила этого Висенте шквалом приветствий и любезностей, вызвавших у него бурный восторг и воспринятых им как манеру вести разговор. Вскоре она увлеклась им; конечно, он не мог сравниться с Людовиком XIV или шевалье де Лорреном, но ей было уже за сорок, она была гонимая, несчастная женщина; все как в басне Лафонтена: наступает в жизни такое время, когда и червячку будешь рад, хотя прежде отвергал орлов. Мария дошла именно до этой стадии.
Ум этой женщины и утонченная манера речи придавали особую прелесть беседе с нею; восхищение графа де Висенте, вызванное разговором с нею, Мария приняла за любовь, а удовлетворенное тщеславие его — за страсть, на которую она поспешила ответить. Ее удивляло только одно: этот человек не объяснялся ей в любви, а ограничивался общими местами и избитыми фразами.
Супруга коннетабля избрана г-жу де Виллар себе в наперсницы, расхваливала ей достоинства новоявленного Париса, но славная жена посла не разделяла ее восторгов.
— Вы заметили, госпожа Виллар, какой у него проницательный взгляд и какие лукавые глаза?
— Я этого не нахожу, он ужасен.
— Вы просто плохо его разглядели. О! Я так счастлива!.
— Чем же вы так счастливы?
— Любовью к нему.
— И он, конечно, тоже вас любит?
— Не знаю; но я люблю его, и мне этого достаточно.
— Как, он не любит вас?
— Может быть и любит, но ничего не говорит, он застенчив, боится меня, боится коннетабля, не хочет попасть в неприятную историю; однако я прощаю ему все, потому что он мне нравится.
Все это позволило Марии пережить еще несколько счастливых мгновений. Любовная интрига жила только в ее воображении и в ее сердце, поскольку герой романа в ней не участвовал; более того, узнав о любви, которую Мария испытывала к нему, граф избегал встреч с ней. Она же совсем не страдала и не осуждала его, а напротив, хвалила и радовалась тому, как все складывается.
— Если бы он оказался другим, было бы очень плохо, мне угрожали бы большие неприятности, и я очень скоро погибла бы, погибла бы безвозвратно.
Вот что называется любовным блаженством!
Королева приезжала в монастырь еще несколько раз, и с каждым посещением все больше восхищалась супругой коннетабля. Госпожа де Виллар в письме к г-же де Ку-ланж — эта любезная старушка позволила мне снять с него копию — так описывает Марию Манчини, явившуюся к ней однажды умолять о сочувствии:
«Прекрасная фигура, верхняя часть платья на испанский лад: плечи не слишком открыты, но и не совсем закрыты, и то, что позволено видеть, — великолепно; две, тяжелые черные косы уложены на голове и подвязаны красивым огненно-красным бантом, остальная часть волос свободно свисает; на шее — роскошный жемчуг; взволнованный вид, неприемлемый для любой другой женщины, но ее, по натуре очень естественную, он нисколько не портит; чудесные зубы… Она одевается по-испански, но выглядит намного приятнее, чем все наши придворные дамы».
Вы не находите, что этот Висенте был слишком уж разборчив? Он, со своей физиономией, заважничал перед такой женщиной!
Неожиданно, в то время, когда его меньше всего ожидали, в Мадрид прибыл коннетабль и, узнав, что королева покровительствует его супруге, попросил об аудиенции, чтобы изложить ее величеству свои обиды: он надеялся, что королева после встречи с ним не будет осуждать его. Мария Луиза согласилась принять коннетабля и была поражена, увидев мужчину с благородным лицом, по возрасту не старше своей жены, с превосходной речью и, как ей показалось, вполне достойного иной участи.
Королева прекрасно поняла, почему ей разрешили принять его: надеялись таким образом вызвать у нее неприязнь к г-же Колонна. Коннетабль горько сетовал, приписывая жене все грехи, преувеличивал ее пороки, отрицал достоинства и, в конце концов, настолько убедил в этом королеву, что ее благосклонность к беглянке несколько убавилась и у нее пропало желание вмешиваться в ее дела.
Королева велела передать Марии Манчини через г-жу де Виллар, что всей своей властью она повелевает ей вернуться к мужу и больше не покидать его, ибо никого не удастся убедить в правоте жены при виде такого супруга.
Госпожа Колонна выслушала распоряжение со смирением и по сонету королевы приняла важное для себя решение. Она отправилась в дом, которым коннетабль владел в Мадриде и в который он прибыл накануне, чтобы встретиться там с женой. Разумеется, это был ужасный день в жизни Марии Манчини.
Присутствовали при этом маркиз и маркиза де Лос Бальбасес, а также несколько друзей и родственников Колонна. Принимая жену, коннетабль сказал:
— Ну вот мы в очередной раз и соединились с вами; дай Бог, чтобы в последний! Я желаю этого, но если случится иначе, то не моя в том вина. Вы у себя дома, принимайте гостей.
Вот и весь прием, который ей был оказан. Она заметила, как сильно все изменилось и в ее окружении, и в укладе дома. Князь стал скупым, прежняя щедрость сменилась скаредностью, а Мария не привыкла к подобным порядкам.
Она попыталась вернуть все на прежние устои, но коннетабль не позволил ей это и довольно сурово отчитал за два или три заказанных ею украшения.
— Неужели вы разорились, сударь? — воскликнула она. — В любом случае, я не бедна, и на то, что принесла вам в качестве приданого, вполне могу покупать необходимые мне туалеты.
— Я не разорен, сударыня, а благоразумен. Мы с вами позволяли себе такие безумства, что теперь это надо исправлять, чтобы оставить нашим детям то состояние, которое я получил от отца и предков.
— Верно, сударь… Но я ничего не получала от отца, у меня его не было, зато был дядя — он стоил всех ваших предков вместе взятых, не забывайте об этом.
Князь не намерен был выслушивать отповеди и, сочтя, что Мария, осмелившаяся повышать на него голос, слишком много себе позволяет, не стал терпеть такой дерзости. Произошла ссора, за ней другая, и так каждый день… Совместная жизнь стала для них невыносимее прежнего. Госпожа Колонна усугубляла ее и своей неразделенной платонической страстью. Она без конца приглашала к себе Висенте; Висенте был всем у нее в доме и без всякого стеснения выказывал свое откровенное неприятие любви, которую Мария питала к нему. Дошло до того, что он стал подсмеиваться над ней в приемной королевы; его слова подхватили придворные, и нашлись добрые друзья, рассказавшие Марии Манчини все, что говорят о ней. Она пришла в отчаяние.
Но, вместо того чтобы молчать, она начала возмущаться и этим дала повод для новых пересудов, новых насмешек, а однажды, в тот день, когда в так называемых дворцовых галереях происходит некое шествие, додумалась до того, что упала в обморок. Во время этой процессии король и королева идут рядом, на ней — особое платье, с рукавами, волочащимися по земле, и длинным шлейфом, который несет главная камеристка.
Впереди их величеств несут крест, шествуют архиепископ и епископы. Дамы одеты в этот день в необычные наряды. Их называют guarda-mayor note 6; это единственная в году церемония, когда влюбленные мужчины имеют право заговаривать со своими возлюбленными. В мире нет ничего причудливее этого шествия. Любовники идут рядом со своими дамами, и те свободно беседуют с ними, словно находясь в своей комнате и нисколько не беспокоясь о свидетелях, как будто их и нет вовсе. Удивительная страна! Такой день можно назвать праздником волокитства, несмотря на то, что во время этой процессии несут крест.
Измены, ссоры, примирения, суровые наказания — все на виду во время праздника, и достаточно раскрыть глаза, чтобы увидеть любовный расклад при дворе. Госпожа Колонна рассчитывала, что Висенте подойдет к ней и объявит себя ее рабом, но он направился к одной из придворных дам, которая в качестве украшения прицепила к своей перевязи красивый седельный пистолет и явно этим гордилась — видимо, он означал какой-то обет.
Увидев, как ею пренебрегают, супруга коннетабля не смогла скрыть своего разочарования и упала без чувств — пришлось ее унести. Когда королева спросила, что там за странный шум посреди любовных речей, ей ответили, что все дело в этой безумной Манчини и ее величеству не о чем беспокоиться.
На следующий день супругу коннетабля увезли в алькасар Сеговии, одну из самых суровых тюрем во всей Испании.
Напрасно она говорила что-то, напрасно сопротивлялась; пришлось уезжать, даже не оглянувшись назад. Новое заключение оказалось самым тягостным из всех, что ей довелось пережить. Мария написала королеве, умоляла вызволить ее оттуда. Королева обратилась к коннетаблю, уговаривая его простить жену и на этот раз; у ее величества теперь была другая главная камеристка, как мы скоро увидим, и Мария Луиза обрела большую свободу.
Коннетабль ответил королеве, что он очень огорчен, но вынужден отказать в этой просьбе, ибо жить с такой сумасбродкой просто невыносимо.
— Тем не менее, — добавил он, — я позволяю ей уехать из Сеговии, но с условием, что она будет жить в монастыре и принесет обет не покидать его.
— А как же вы, сударь?
— Меня освободил от обязательств его святейшество. Королева велела написать г-же Колонна следующие простые слова:
«Обещайте все что угодно, а потом выполните то, что сможете. Главное — быть подальше отсюда».
Госпожа Колонна пообещала все, что от нее хотели; ее вызволили из одной тюрьмы, чтобы отправить в другую, ведь монастыри — те же тюрьмы, не так ли? Заключение продлилось до смерти коннетабля, наступившей в 1689 году. После этого Марии Манчини предоставили свободу.
Незадолго до кончины ныне покойного короля я оказалась в Париже; мне рассказали о старой г-же Колонна, живущей очень уединенно в каком-то доме в квартале Маре; она принимала у себя набожных женщин и занималась гаданием. Прорицательницы всегда вызывали у меня любопытство, и я попросила шевалье де Пангри, одного из завсегдатаев этого дома, отвезти меня гуда.
Передо мной предстала сухая и смуглая старая женщина с красивыми глазами, державшаяся с большим достоинством, — в ней было нечто напоминавшее о том, что она знавала лучшие времена. Мы немного побеседовали, г-н де Пангри назвал мое имя, и она заговорила со мной о Турине, о Викторе Амедее. Я спросила ее, знала ли она его.
— Я прекрасно знала также и его отца, — ответила она. — Неужели вам неизвестно, кто я такая? Вас, видимо, не предупредили?
— Я не знал, сударыня, желали ли вы этого, — вмешался в разговор шевалье.
— Я ни за что не согласилась бы принять эту госпожу, если бы собиралась скрывать свое имя. Сударыня, я Мария Манчини, супруга коннетабля Колонна.
— О Боже мой! — воскликнула я. — Возможно ли это?
— Конечно, но, кажется, на ваш взгляд я сильно изменилась! В рассказах вашего отца я, должно быть, выглядела иначе. Но мне хотелось, чтобы о прежней Марии Манчини забыли, и я этого добилась; мои родственники и друзья — неблагодарные люди, и я ничего не хочу слышать о них. Живу, посвятив себя Богу, а также науке предсказания будущего, от которой всегда была без ума. Слава Всевышнему, я получила большое наследство, могла бы еще выезжать, если бы захотела, но у меня нет к этому никакого желания. Никому не говорите, что здесь живет Мария Манчини, иначе я буду очень сожалеть, что приняла вас.
Это странное существо ни в чем не желало уподобляться другим. Придя в себя после такой неожиданности, я попыталась разговорить ее; она не слишком противилась этому и рассказала немало такого, что оказалось очень полезным для меня.
Я довольно часто встречалась с Марией Манчини до ее смерти в 1715 году (она умерла в том же году, что и Людовик XIV, через несколько дней после его кончины). Жизнь Марии Манчини, начавшаяся так блестяще, закончилась в полной безвестности. Как только г-жа Колонна отдала Богу душу, я решила, что запрета больше не существует и рассказала о ней нескольким людям.
— Мария Манчини? Супруга коннетабля? Она давно умерла, над вами подшутили, сударыня!
Нет, не подшутили; это была действительно она, всеми покинутая и забытая настолько, что ее уже многие годы считали умершей.
Какой урок для честолюбцев!
Итак, королева Испании была вынуждена примириться с той безгласностью, тем оцепенением и той смертной скукой, что стали ее единственным уделом на всю оставшуюся жизнь. Она была еще достаточно юной, чтобы находить утешение в самой молодости и не мучиться воспоминаниями. Постепенно Мария Луиза привыкла к новому образу жизни, точнее говоря, приспособилась к нему внешне, однако душа ее так и не смогла подчиниться игу.
Она любила короля лишь как своего единственного спутника жизни, как супруга, навязанного ей семьей, но всем сердцем была устремлена к Франции, к тому, кого любила прежде и с кем были связаны ее погибшие мечты. В Мадриде ее воображение разыгралось под влиянием романтической страсти герцога де Асторга; Мария Луиза интересовалась им, он ей нравился, возможно, она полюбила бы его еще нежнее, если бы в воспоминаниях не возвращалась на родину, не испытывала бы потребности в верности, которая обычно владеет юными душами.
Нада не покидал ее; король отдал карлика супруге, и с той поры тот был всегда рядом с ней; Мария Луиза посылала его, куда ей было угодно, и король, как ни странно, не требовал в этом от нее отчета.
Однажды утром королева, находившаяся в своей молельне в обществе одного Нады, услышала стук в дверь. Она приказала карлику узнать, кто хочет войти, ибо король и главная камеристка являлись сюда без предупреждения; карлик открыл дверь. На пороге стоял отец Сульпиций, более строгий и мрачный, чем обычно.
Он слегка поклонился и указал карлику на открытую дверь; тот поспешил закрыть ее.
— Отошлите карлика, ваше величество, — произнес монах, видя, что его не хотят понимать. — Мне необходимо остаться с вами наедине.
Королева всегда испытывала искушение прогнать этого человека, и ей пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы сдержаться.
— Выйди, Нада! — сказала она спокойно. — Я скоро тебя позову.
Карлику пришлось подчиниться.
— В чем дело, отец мой?.. — спросила Мария Луиза. — Говорите поскорее, я тороплюсь.
— Ваше величество, вы согрешили; вам многое надо искупить, и велико будет милосердие Божие, если он простит вас.
— Увы, отец мой, мне не казалось, что я настолько грешна.
— Вы грешны, а Бог добр, Бог снисходителен; он ниспосылает вам великую милость, и вы, я полагаю, примете ее так, как подобает, — с бесконечной благодарностью.
— Какую милость, отец мой?
— Только что решено совершить великое аутодафе; событие произойдет ровно через месяц, в Мадриде, и вы почтите его своим присутствием вместе с королем, нашим государем, следуя предоставленным вам исключительным правам. Только этот день позволит вам искупить все ваши грехи.
— Чтобы я присутствовала на этом ужасном зрелище? И не надейтесь, святой отец.
— Я предполагал, что вы станете возражать, поэтому и решил подготовить вас заранее, чтобы вы привыкли к этой мысли и не оказывали сопротивления… Вам следует появиться во время аутодафе, и вы придете; эта обязанность совсем иного рода по сравнению с боем быков! Но если вы попытаетесь избежать этой великой церемонии, означающей торжество веры и справедливости, то будете наказаны судом инквизиции; не забывайте, что инквизиция могущественнее вас.
Королева была не в силах произнести ни одного слова, не могла пошевелиться: она была убита; мысль о столь ужасной обязанности еще не посещала ее, а однажды пережитый опыт слишком определенно указывал на то, что она не сможет избежать предстоящего зрелища, ее приведут туда даже умирающей.
Мария Луиза не сдержала горького стона и, сложив ладони, по-французски обратилась к Богу, умоляя его отвести от нее чашу сию или же дать силы испить ее.
— Не говорите на этом проклятом языке, сударыня!
— Я молилась Богу, святой отец!
— Всевышний не слышит молитвы на этом языке, он к ней даже не прислушивается.
— Господь прекрасно слышал моего предка Людовика Святого, когда тот отправился умирать за него в Палестину; и, конечно же, он слышал моего деда, Людовика Тринадцатого, когда тот посвятил свое прекрасное королевство Деве Марии. Он услышит и меня, поскольку я прошу его придать мне мужества, для того чтобы жить той жизнью, на которую меня обрекли и о которой я прежде ничего не знала.
— Вы из рода святых, совершенно верно, дочь моя, в ваших жилах течет кровь подлинных мстителей за Церковь; но все это происходило до того, как ересь примешалась к королевской крови, до того, как этот еретик, этот нечестивец не узурпировал трон, для которого он не был рожден.
Королеву не рассердил резкий выпад в адрес Генриха IV: жизнерадостность, свойственная ее возрасту, оказалась сильнее; Мария Луиза рассмеялась и сказала:
— Отец мой, в вашем монастыре, как я вижу, плохо изучают историю Франции.
Доминиканец растерялся, но от этого еще больше рассердился — его высказывание не достигло цели: вместо того чтобы испугать королеву, оно рассмешило ее. На Марию Луизу порой находили приступы ребячества, которые приводили в замешательство самых серьезных людей; иногда она подшучивала даже над яростью своего страшного исповедника, как это произошло в данном случае. Но верхом дерзости стало то, что она добавила:
— Если бы я была королем Испании, я бы отослала всех монахов в их монастыри, приказала бы им молиться Богу и совершенствовать свои познания, не вмешиваясь в мои дела, тогда все пошло бы значительно лучше и в Мадриде не было бы так скучно.
Монах бросил на нее взгляд, который испепелил бы ее, обладай он таким свойством.
— Неужели вы смеете надеяться, что Испания примет вас, сударыня, неужели полагаете, что вас будут воспринимать как избранную Богом королеву, коль скоро вы позволяете себе подобные речи!? Будьте осторожны! Вы играете с огнем. Я вас предупредил, теперь вам известно, чем вы должны ответить на Небесное милосердие. Я удаляюсь, оставляю вас в окружении ваших карликов, шутов и всех грешников, которым не следовало бы приближаться к доброй христианке; следите за собой, — это совет человека, который является вашим другом в большей мере, нежели вы полагаете.
Он вышел как обычно — едва поклонившись. Стоило ему уйти, как королева разрыдалась. Нада был недалеко; он вернулся и увидел ее в таком состоянии. Главная камеристка и фрейлины, по обыкновению, находились в большой соседней комнате; они вошли в молельню, услышав крик бедного карлика; с ними был и герцог де Асторга.
— Во имя Неба, сударыня, что случилось? — спросил маленький человечек.
— Что произошло? — подхватила г-жа де Терранова.
— Я оставил королеву в обществе мерзкого отца Сульпиция, и он, видно, напугал ее.
— Увы! — произнесла Мария Луиза. — Он пришел, чтобы сообщить мне об ужасном аутодафе, на котором мне придется присутствовать; я, кажется, раньше умру.
— Да, — заговорил герцог, — во имя Бога будут сжигать Божьи создания, потому что они не поклоняются ему так, как им приказывают. И Господь по своей доброте терпит эти ужасы, хотя должен был бы покарать за них.
Услышав столь рискованные речи, присутствующие переглянулись. Герцогиня де Терранова, опустив голову, перекрестилась; фрейлины испугались и отвернулись. Нада очень тихо прошептал на ухо задрожавшей королеве:
— Боже мой, госпожа, если здесь есть шпионы, герцог пропал.
А де Асторга смотрел уверенно, взгляд его был тверд, как у храбреца, бросившего вызов тому, кто сильнее его, как у человека, не боящегося несправедливой власти. Он заметил залитые слезами веки королевы и преклонил перед ней колено:
— Простите меня, ваше величество, я, безумец, напугал вас, думая только о вашем страдании и забыв обо всем остальном. Простите меня!
— Ты забываешь о многом! — сжав губы, бросила в его адрес г-жа де Терранова. — О том, что тебе следовало бы помнить и о чем не забывают другие.
Де Асторга открыл рот, чтобы ответить злой дуэнье, но королева знаком заставила его хранить молчание:
— Достаточно, герцог! Ты, пожалуй, сказал слишком много, — промолвила она.
Когда королева обращалась к нему, это обыкновенное «ты» приобретало некий ласкательный оттенок. Герцог упивался им, и, углубившись в себя, старался не упустить ни одного сказанного ею слова.
Настало время в пятый или шестой раз в этот день идти в церковь.
Нада взял молитвенник королевы и пошел впереди нее. Отправились к королю, чтобы вместе с ним войти в часовню; к предшествующему событию больше не возвращались, но на все немногочисленное общество легла тень печали и страха. Одни смотрели на герцога с жалостью, другие — почти с ужасом, в зависимости от степени своего фанатизма. Стоит ли говорить, что герцогиня де Терранова была из числа последних.
После службы король и королева смотрели скучнейшую испанскую комедию, во время которой наша юная принцесса вынуждена была развлекаться лишь тем, что следила, как любовники разговаривают друг с другом с помощью пальцев, поскольку в этом месте им не позволено было говорить на другом языке — том, что был допустим во время шествия. Можно ли представить себе нечто более нелепое, и как могла чувствовать себя среди этих грубых людей очаровательная принцесса, воспитанная в Версале и Пале-Рояле?
За комедией с ее удовольствиями последовал ужин: безымянные фрикасе, к которым не могли привыкнуть французы, приходилось тем не менее проглатывать. Жизнь королевы была сплошной пыткой как в серьезных делах, так и в мелочах. В половине девятого, в соответствии с придворным этикетом, супруги отправились к себе и задернули полог.
— Что такое сделал или сказал этот безумец де Асторга по поводу инквизиции? — спросил король с безучастным видом.
— Несколько непочтительных слов, государь, вот и все, их не стоит и повторять. Так ты уже знаешь об этом?
— И я, без сомнения, не единственный, кто уже знает.
— О Боже! Его ждет несчастье? Неужели кто-то опустился до того, что донес на него?
— Моя королева, каждый христианин, услышавший, что плохо отзываются об инквизиции, обязан сказать об этом своему исповеднику, иначе ему грозит вечное проклятие.
— О несчастный! Там был Ромул, а также Терранова.
Королева не спала всю ночь. На следующий день, направляясь к мессе, она прежде всего стала искать глазами своего главного мажордома и, заметив его, наконец, на обычном месте, облегченно вздохнула. Он подошел к ней лишь тогда, когда этого потребовали его обязанности, и еще раз — на ее обратном пути но дворец; герцог ограничился глубоким поклоном, но не последовал за ней. Нада делал ему разные знаки, но де Асторга как будто не замечал их и удалился.
Днем король с королевой совершали прогулку в карете; они поехали в сторону Мансанареса, реки, где нет ни капли воды и где глаза слепит от пыли; русло этой реки поливают водой из-за песков, которые заполняют его. То была еще одна достопримечательность Испании, над которой королева не решалась посмеяться: за это ее побили бы камнями. Чтобы довершить картину, скажу, что один склонный к пышности король — не знаю какой — велел выстроить над этой рекой, которую поливают, мост, в два раза превышающий по длине и ширине парижский Новый мост. Это заставило одного шутника, безусловно не испанца, высказать такую мысль:
«Я советую королю продать свой мост или же купить реку».
Короче, прогулка к Мансанаресу была интересна лишь тем, о чем я рассказала. Королева была озабочена: она не видела герцога де Асторга. Напрасно оба карлика, сидевшие в карете, изо всех сил пытались развлекать ее. В тот день они не ссорились, что было редкостью, и Ромул ликовал. Но это была странная веселость, веселость, вызывавшая ощущение тревоги, хотя ее причину определить было невозможно.
— Ты сегодня очень остроумен, Ромул! — сказал король.
— Это потому, что погода великолепна и я сижу рядом с вашим величеством, государь.
Королева молчала, беспокойство терзало ее; она склонилась к дверце кареты, будто хотела осмотреть пейзаж, но искала глазами де Асторга, надеялась увидеть, как он приближается к ней; однако герцог не появлялся.
К обеду, во время которого он обычно присутствовал и по долгу службы следил за тем, как подают еду королеве, герцог не пришел, Мария Луиза обнаружила, что на его месте у ее кресла стоит молчаливый и мрачный Сульпиций. Она не удержалась и поинтересовалась, где герцог, что с ее стороны было крайне неосторожно. В Испании не положено ничего замечать: у всего есть свои причины.
— Господин герцог де Асторга нездоров, ваше величество, и, вероятно пролежит в постели еще долго, — ответила герцогиня, будто вынося приговор, — его заменят, и вашему величеству будут служить нисколько не хуже.
Королева почувствовала, что она изнемогает, уронила нож, который держала в руке, и после этого есть уже совсем не могла. Она резко встала, ушла в спой кабинет, не слушая упреков герцогини, и увела с собой только карлика, столь же взволнованного, как его повелительница.
— Иди, — сказала она ему очень тихо, — иди к герцогу, узнай, что с ним. Они лгут, его, наверное, арестовали, но нужно это точно узнать.
— Мне не позволят выйти, госпожа.
— Попытайся, найди способ, мой бедный Нада. Ты проворен и так мал! Они не заметят тебя.
— О госпожа, за мной и вами следят. Но это не столь важно, положитесь на меня. Если мне не удастся что-либо узнать, то это не удастся никому.
В эту минуту вошел король, на вид более серьезный, чем обычно; он знаком показал, что хочет остаться с королевой наедине. Вся свита вышла;
Карл приблизился к ней и нежно поцеловал.
— Дорогая моя Луиза, — начал король с величайшей скорбью в голосе, — я люблю тебя всей душой, и меня печалит только одно: то, что ты принадлежишь к племени людей, не ради которого ты была создана и которое справедливо проклято. Мой народ тоже любит тебя, любит гак же как меня, несмотря на твое происхождение, которое ему невероятно трудно простить тебе. Поэтому следи за тем, что ты говоришь и как поступаешь; ты окружена врагами, людьми, которые следят за тобой и стремятся поймать тебя в ловушку. Боюсь, ты слишком сильно озабочена тем, в чем не разбираешься, и ставишь себя в трудное положение ради кого-нибудь другого; внимательнее следи за собой. Будь мила и послушна со своим исповедником, не раздражай его; я трепещу при мысли об опасностях, окружающих тебя; от них тебя может не спасти и моя любовь, дорогая моя королева. Я не могу сказать тебе больше, но береги себя.
Королева посмотрела на него с удивлением и страхом; эти два ощущения поочередно овладевали Марией Луизой на протяжении всей ее жизни в Испании.
— Что происходит? — резко спросила она. — Где герцог де Асторга?
— Герцог де Асторга болен, но речь идет не о нем, дорогая моя Луиза, речь идет о тебе, и я заклинаю тебя задуматься об этом. Заботься только о себе, о себе одной. Сегодня вечером мы отправимся ночевать в Эскориал и проведем там два дня. Время нашего отдыха мы употребим на то, чтобы подготовить себя к аутодафе; нам придется усердно посещать монастыри и совсем не смотреть комедий. Теперь лишь предстоящее великое действо должно занимать нас с тобой; собирайся, отдай необходимые распоряжения, мы уезжаем через полчаса.
Королева же думала только о том, что Нада не успеет выполнить поручение и ей придется уехать из Мадрида, ничего не узнав; терпение и мужество покидали ее, тысячу раз готовы были прорваться наружу горькие стоны, вызываемые этой нескончаемой пыткой.
Король оставил ее; придворные дамы во главе с герцогиней возвратились в ее покои. Нады с ними не было. Он, без сомнения, выскользнул из дворца, но удастся ли ему вернуться? Не арестуют ли его? Увидит ли она снова бедного карлика? Королева провела полчаса в непередаваемой тревоге, тем более что она вынуждена была тщательно скрывать свои страхи, чтобы не вызвать подозрений. Вокруг нее усиленно шла подготовка к отъезду. Госпожа де Терранова и Сульпиций не оставляли Марию Луизу одну; они тоже должны были ехать — королева Испании и шагу не могла ступить без двух своих палачей.
Итак, все вышли во двор, где в ожидании стояли кареты; к величайшей своей радости, королева заметила бедняжку-карлика, стоявшего у подножки экипажа. У него был грустный вид, а глаза мокры от слез; королева поняла причину его горя, и у нее сжалось сердце. Де Асторга попал в руки инквизиции, а это означало, что он подвергся ужасной опасности, и спасти его могло только чудо.
Переброситься с карликом хоть одним словом не было возможности. И вот они сели в карету, разместились, задернули шторки, ибо только так, согласно обычаю, путешествуют в Испании король и королева: слегка приоткрыть эти наглухо задернутые занавески, чтобы оглядеться и глотнуть свежего воздуха, можно лишь за городом. Ехать надо было до Эскориала, при этом есть прямо в карете, слушать речи духовников, поскольку исповедник короля также был в числе приглашенных, и принимать во всем этом участие, делая вид, что путешествуешь по своей воле.
Эскориал — величественное здание, но печальное жилище. Здесь в своеобразном пантеоне покоятся короли, а монахи-камальдулы охраняют их, представляя собой почетный караул. В Эскориале находятся восемь величественных усыпальниц, в том числе гробницы тех усопших, кому сразу по прибытии пожелал поклониться Карл II. Он любил постоять среди гробниц, а королева вынуждена была сопровождать его; можно себе представить, с каким нежеланием она делала это. Помолившись на коленях перед алтарем, король приказал открыть склепы, где покоились его предки; он шел от могилы к могиле, останавливаясь перед каждой из них:
— Здесь лежит Карл Пятый, моя королева, великий Карл Пятый, могущественнейший в мире монарх; он там, куда и нам предстоит уйти!
Королева еле сдержалась, чтобы не сказать: «Дай Бог, чтобы это случилось сейчас же! Эту гробницу я предпочла бы той, в которой живу, — в ней спокойнее».
Затем король подошел к могиле Филиппа II, далее — к могиле Филиппа III.
— Это твой предок, Луиза, отец королевы Анны. Вот почему я люблю тебя; поклонись ему.
У памятника отцу, Филиппу IV, король задержался подольше и произнес целую речь; затем он пожелал поцеловать надгробную плиту.
— Подумать только, король, мой отец, который был повелителем Испании и Обеих Индий, лежит здесь и его едят черви!
Подобные мысли своим остроумием могли бы рассмешить лишь покойников на кладбище. Но таковы уж были шутки этого славного монарха!
Усыпальницам королев были уготованы иные церемонии: король не пропустил ни одну из них, и особое внимание уделил француженкам, расчувствовавшись по их поводу; о несчастной Елизавете он говорил довольно долго и закончил такими словами:
— Не забудь о том, что я советовал тебе сегодня утром, и пусть этот мрамор постоянно напоминает о сказанном мною моей королеве.
Он подошел к могиле дочери нашего короля Генриха IV и сказал совсем просто:
— Она тоже француженка!
Прозвучало это как оскорбление, брошенное надгробию.
Осмотрев занятые гробницы, король остановился перед теми, что оставались пустыми в ожидании своей добычи, и, указав на них принцессе, произнес:
— Сюда мы ляжем вместе и останемся рядом на веки вечные. Я уйду раньше тебя, потому что очень болен и долго не проживу. Род мой закончится; мне так предсказано, и я верю этому, чувствую, что так и будет; ты не покинешь меня, Луиза, никогда, никогда!
И король упал как подкошенный — с ним такое часто случалось; пришлось унести его и на протяжении нескольких часов приводить в чувство. Королеву не допустили туда, где он страдал, никого не узнавая. В печали она вернулась в свои покои. То, что увидела и услышала Мария Луиза, не способствовало хорошему настроению, а обморок короля испугал ее. Если он умрет, какая участь ожидает его супругу? При этом дворе не принято отсылать вдовствующих королев в их семьи, их отправляют в какой-нибудь монастырь, подальше от Мадрида, запирают там и пытаются склонить к постригу, чтобы была уверенность, что они оттуда не выйдут. Таков венец благодеяний в этой славной стране.
Королеве не удалось ни на секунду остаться наедине с Надой и, соответственно, узнать, что ему стало известно; грусть карлика слишком ясно указывала на то, что хороших новостей ожидать не приходится, тогда как Ромул казался печальным лишь по необходимости — этого требовало настроение окружающих, — но его глаза светились злорадством.
Так прошел весь день; к вечеру король встал, он чувствовал себя лучше и пришел к королеве. От его утренних мыслей не осталось и следа. Теперь его волновало совсем другое: он пожелал отдать распоряжения в связи с приближающейся Страстной неделей — в Испании ее соблюдают чрезвычайно строго, но это касается лишь внешних обрядов, которые не мешают любовным делам идти своим чередом. Молебны в Великий четверг — всего лишь предлог для свиданий, и довольно часто молодые люди заходят в первую попавшуюся церковь, где как бы случайно происходит встреча, к которой они стремились.
Наконец за первым безысходным днем наступил другой, когда королеве было предоставлено чуть больше свободы. Нада проскользнул к ней и, к счастью, застал ее одну или, по крайней мере, без дуэньи; фрейлины находились в первой гостиной.
— Госпожа, я был в доме у герцога, повидал его кормилицу, и она мне все рассказала.
— Так где же он? Что делает?
— Ваше величество, его увели агенты Святой Эрмандады через час после того, как он покинул дворец; герцог знал, что его арестуют, и не хотел, чтобы вы стали свидетельницей этой сцены, вот почему он так быстро ушел.
— Боже мой! Но если герцог знал об аресте, он должен был спрятаться!
— От инквизиции не спрячешься, госпожа.
— И что теперь с ним будет?
— Об этом знают Бог и великий инквизитор!.. Может быть, его сожгут на этом аутодафе. Заранее мы ничего не узнаем, не узнаем и в тот страшный день, пока они не наденут на приговоренного санбенито с маской и капюшоном и не напишут на нем его имени.
— Неужели они осмелятся сжечь испанского гранда, моего придворного мажордома?
— Они способны сжечь даже вас, ваше величество, если это будет в их интересах; разве в ваших покоях нет их шпионов и разве они не обрекли благородного герцога де Асторга на казнь? . — Кто же эти низкие люди?
— Прежде всего госпожа герцогиня де Терранова, не сомневайтесь! А затем это чудовище по имени Ромул. Она — мозг, он — орудие.
— Так запомни, Нада, что я тебе скажу: Терранова уйдет от меня, я прогоню ее, даю тебе королевское слово.
— Ваше величество, вы не сможете сдержать его.
— Я королева и докажу это; ты еще не знаешь меня, Нада. Твоя госпожа еще помнит, чья кровь течет в ее жилах. Я принадлежу к самому древнему и самому славному в мире королевскому роду; мой отец — Бурбон, мать — Стюарт, и с той и другой стороны я внучка Генриха Четвертого. И я докажу всему свету, что наш королевский род на мне не увял, увидишь!
— О госпожа, о моя дорогая и благородная королева, будьте осторожны!
Карлик упал к ногам Марии Луизы и стал целовать их, умоляя ее укротить гнев, не поддаваться возмущению, бесспорно справедливому, вызванному столь непростительной обидой, и помнить, что этот гнев может повлечь за собой ужасные последствия.
— Обидой? Ты называешь это обидой? — воскликнула она. — Подумай о несчастье, о жизни самого щедрого, самого благородного сеньора во всей Испании, ведь эти ничтожества подвергли его пыткам! Нет, я скажу, что думаю, и, если промолчу, буду виновна в глазах Господа!
Вечером, перед ужином, когда король находился в спальне королевы наедине с ней, Мария Луиза встала и направилась к двери; она сама позвала главную камеристку, хотя их величества могли оставаться вдвоем еще целый час.
Король не понимал, зачем Мария Луиза пожелала нарушить их уединение, пригласив дуэнью, которую она обычно стремилась удалить под любым предлогом. К тому же строгий вид и выражение лица королевы удивили его, и король не преминул сказать ей об этом.
— Не препятствуй мне, — ответила королева, — я хочу видеть Терранову и поговорить с ней в твоем присутствии.
Герцогиня вошла с чопорным видом, своими повадками напоминая лицемерную фурию, что свойственно ей было всегда. Она сделала три реверанса королю и королеве и, выпрямившись, стала ждать изъявления их воли. Только ее высокомерный взгляд красноречиво протестовал против этой вынужденной покорности.
— Герцогиня, — заговорила, наконец, Мария Луиза, — я желаю объясниться с вами в присутствии короля, чтобы мы могли правильно понять друг друга и чтобы мои слова не были переданы ему в искаженном виде, не так, как я их произнесла. То, что я намерена сделать — большая дерзость для королевы Испании; в любой другой стране это считалось бы моим правом, здесь же равносильно государственному перевороту. Но как бы то ни было, я приняла решение и не изменю его.
— Жду приказаний вашего величества, — ответила главная камеристка.
— Государь, — продолжила королева, — я ищу правосудия у вашего величества.
— Правосудия, сударыня! И кто же оскорбил вас? Слово короля, этот человек поплатится жизнью за оскорбление!
— Ваше величество, пусть эта женщина, эта шпионка уйдет из моих покоев и никогда ко мне не возвращается, в противном случае Испанию придется покинуть мне; я ни перед чем не остановлюсь, если просьба, с которой я обращаюсь к вам, не будет удовлетворена.
Герцогиня де Терранова сильно побледнела, однако ни слова не произнесла в свою защиту. Это взял на себя король:
— Герцогиня — образец главной камеристки, самая преданная и самая добродетельная из придворных дам!
— Нет, государь, я знаю, что делаю и что говорю. Ваше величество, прислушайтесь ко мне и исполните мою просьбу; забудьте на минуту несправедливый и безрассудный закон этого королевства, помните лишь о законах чести. Я ваша супруга, мой король, я люблю вас, и ничья преданность вам не сравнится с моей; так верьте же мне и не отказывайте в справедливости и возмездии, я молю вас об этом.
Никогда еще подобные речи не касались слуха короля Испании; королева опустилась на колени; она говорила по-французски, отказавшись от смехотворного обращения на «ты», к которому ей невозможно было привыкнуть и которое в минуты подлинного волнения было для нее совершенно неприемлемо. Карл помог ей встать, поцеловал и усадил рядом с собой.
— Говори по-испански и не обращайся со мною как со своим дядей, моя прекрасная Луиза! Я слушаю тебя, я люблю тебя и все, что могу сделать, сделаю. В чем ты обвиняешь герцогиню де Терранова?
— Государь, герцог де Асторга — мой главный мажордом; вы возложили на него эту обязанность, потому что сочли его достойным выполнять ее; я не знала его раньше и не выбирала его; но с тех пор как нахожусь в Мадриде, с тех пор как имела возможность лучше узнать тех, кто меня окружает, я оценила выбор вашего величества: в этом сеньоре я обнаружила достоинства и качества, которые желала видеть в нем; он мой верный слуга, и я отношусь к нему как к другу.
Улыбка, преисполненная ехидства, перекосила рот герцогини; король заметил это и истолковал по-своему.
— И что же? — спросил он повелительным тоном.
— Государь, герцог де Асторга находится в застенках инквизиции; нам с вами надо вызволить его, и если вы король, то пусть вернут его вам.
Карл II лишь махнул рукой, что не предвещало ничего хорошего.
— Мой главный мажордом был арестован и отправлен в тюрьму инквизиции; его будут судить, ему, возможно, вынесут приговор из-за одного незначащего слова, сказанного в моих покоях. Это слово, повторяю, было произнесено в моих покоях в ответ на мою жалобу, в присутствии лишь ближайших слуг и приставленных ко мне придворных дам, и в тот же день о нем стало известно инквизиции. С этого времени я больше не чувствую себя в безопасности: донос, клевета могут коснуться и меня, а этого я не потерплю. Госпожа де Терранова — единственное лицо, которое я могу обвинить, и я ее обвиняю; в то время в моей комнате находились лишь две или три юные девушки, в которых я уверена: они не предали бы меня, тогда как ненависть главной камеристки к моему народу, ко всему, что я люблю, мне хорошо известна; именно герцогиня обесчестила мой дом своей низостью, поэтому я изгоняю ее с позволения вашего величества.
Королева говорила по-испански; она заставила себя сделать это, чтобы ее поняла герцогиня, хотя ей было очень трудно ясно выражать свои мысли на этом языке. Терранова не шелохнулась, ничем не выдала даже малейшего волнения; когда королева закончила свою речь, она обернулась к королю.
— Какова будет воля вашего величества? — спросила она.
Впервые в своей жизни король оказался вынужден самостоятельно принимать трудное решение, причем немедленно. Как все слабохарактерные люди, он растерялся и пробормотал что-то невнятное. Горя нетерпением, королева прервала его и задала прямой вопрос:
— Позволяет ли мне ваше величество изгнать мою главную камеристку?
— Гм! Это очень серьезно… Надо подумать, взвесить… Мы посоветуемся с моей матушкой, она решит.
— Разве вы не повелитель?
— Разумеется, повелитель, кто в этом сомневается?
— Вы сами, как мне кажется.
— Я не сомневаюсь, я знаю, что могу поступать так, как хочу… Но ты слишком нетерпелива, судишь сурово… Герцогиня неспособна…
— Шпионка! Доносчица! Самое презренное существо на свете!
— Опять твои французские фантазии! Здесь все иначе; религия предписывает нам рассказывать все, докладывать обо всем; мы были бы грешны, если бы проявляли мягкость и снисходительность.
— Римско-католическая религия одинакова для всех, она одна. То, что обязательно должно исполняться в Испании, не может быть принято вне ее. Бог велит нам любить друг друга и помогать друг другу. Вы здесь клевещете на Бога!
— Замолчи, несчастное дитя! Ты не знаешь, что даже я был бы достоин осуждения, если бы пренебрегал установлениями святой инквизиции, даже я обязан сообщать о том, что слышал, если эти речи направлены против Церкви и религиозных заповедей.
— О! Не говори так, я буду дрожать в твоем присутствии, не осмелюсь взглянуть тебе в глаза и буду презирать тебя, Карл.
Герцогиня красноречивым жестом выразила нечто похожее на почтительное возмущение.
— Надо извинить ее, герцогиня, слышишь меня? — снисходительно заметил король. — Королеву воспитывали не так, как нас: она повторяет то, что ей внушили, и заслуживает жалости, а не осуждения.
Сострадательный тон короля, стремление оправдаться перед той, что находилась у нее в услужении, привели королеву в отчаяние, и она покраснела до корней волос:
— Покончим с этим, государь, и побыстрее: или герцогиня уйдет, или, клянусь вам, я не покину своей комнаты, в которой запрещаю ей появляться.
— Государь, я удаляюсь, — вмешалась г-жа де Терранова с лицемерной миной, — королева настроена против меня. И как говорит ваше величество, я должна не возмущаться, а надеяться, что время позаботится о том, чтобы она обрела истинные понятия, достойные христианки и королевы.
— Да, герцогиня, да, уходи, я поговорю с королевой, ты права, как всегда права; она сейчас раздражена, но опомнится, королева так добра! Не надо строго судить ее, прошу тебя, мы обсудим нее с моей матерью.
Главная камеристка склонилась в неизменном реверансе и вышла таким спокойным шагом, будто ее вовсе и не разоблачали. Королеве пришлось призвать на помощь все свое благоразумие и достоинство, чтобы не ударить ее, — она дрожала от гнева.
— О государь, — сказала она, — вы не король и не мужчина, вы марионетка, которую эти ничтожества заставляют маршировать по своей указке. Если бы я была на вашем месте!..
Карл II не был злым, но и добрым его нельзя было назвать; зло он причинял лишь время от времени, а по-доброму поступал совсем редко, ибо его натура не была расположена к добру. Когда с таким характером сочетается большая слабость, нет ничего опаснее, — человек становится сильным во имя зла, из страха, что добро навредит ему. К тому же король был еще очень молод, находился под влиянием матери и духовника и, имея ограниченный ум и слабое здоровье, предпочитал полагаться на своих наставников и удовлетворялся лишь видимостью власти.
Пожалуй, единственным добрым чувством, поселившимся в его сердце, стала его любовь к королеве, но эта любовь, больше волновавшая его тело, нежели душу, оказалась не настолько сильна, чтобы изменить натуру короля и вдохнуть в него силы, которых ему недоставало. Он охотнее уступал матери, чем Марии Луизе, и не потому, что любил мать больше, а потому, что боялся ее. В таких обстоятельствах Карл не мог ничего решить без королевы-матери. Прогнать главную камеристку, да еще такую, как Терранова, было не настолько безобидным делом, чтобы в спешке решать его!
Увидев, как глубоко оскорблена Мария Луиза, он вначале был готов уступить ей, но вспомнил о королеве-матери, чей гнев был бы еще ужаснее, и эта мысль придала ему смелости. Ничего не ответив, он поднялся, не стал никого вызывать, чтобы перед ним открыли дверь, и удалился, сказав только, что идет к матери, куда и в самом деле направился; он ворвался в ее покои как ураган в ту минуту, когда его меньше всего там ждали.
Королева-мать открыла рот, собираясь спросить о причине такого волнения, но он опередил ее и сам рассказал, что произошло; вдовствующая королева выслушала сына внимательно и без гнева.
— Хорошо, — сказала она, — надо успокоить Марию Луизу.
— Вы одна можете сделать это, сударыня, она послушается только вас.
— Я нисколько не оправдываю госпожу де Терранова, — продолжила королева-мать, — инквизиция не слишком преуспела бы в том, чтобы превращать королей в своих служителей, если бы наши слуги не помогали ей, предавая нас; прошу тебя, сын мой, позволь мне заняться этим делом, положись на меня, и я сумею все уладить, а сейчас пойду в покои королевы.
Но ей не пришлось делать этого, ибо появилась Мария Луиза; она была слишком разгневана, чтобы терзаться в одиночестве, и последовала за супругом к его матери, преисполненная решимости убедить ее, несмотря ни на что; ярость и отчаяние переполнили чашу терпения юной королевы, и она с большим трудом сдерживала слезы, поневоле наворачивавшиеся ей на глаза от душевной боли и возмущения.
— Сударыня, — сказала Мария Луиза, входя, — я взываю к вам…
— Вы правы, дочь моя, и сами убедитесь, что я готова признать вашу правоту. Я безоговорочно осуждаю герцогиню де Терранова… если она виновна.
— Благодарю вас, сударыня; что же касается ее проступков, то в них я не сомневаюсь; это домашний шпион, который следит за всеми нами, особенно за мной. Сколько раз я была свидетельницей того, как вас удивляло — и совершенно справедливо, — что монахи узнавали тайны государства и нашего ближайшего окружения одновременно с нами. Теперь известна доносчица, мы знаем, кого нам следует остерегаться, и я заявляю вам, что не потерплю ее.
— Не надо расправы, дитя мое, прибегнем лучше к хитрости.
— Я не умею хитрить, сударыня, меня не научили притворству.
— И напрасно: людям нашего звания надо уметь скрывать свои мысли.
— Я никогда не сумею.
— Итак, инквизиция приставила к вам герцогиню де Терранова, и из опасения оскорбить этот грозный суд мы не знаем, как от нее избавиться. Примерно то же самое произошло и со мной по прибытии в Испанию; но я поступила совсем не так, как вы, я незаметно добилась своей цели — ко мне приставили женщину-друга, ибо я притворилась, что не желаю иметь ее при себе.
— О сударыня, — разрыдавшись, ответила принцесса, — как несчастны королевы!
— Не мне отрицать это, моя дорогая Луиза, и, тем не менее, все завидуют нам.
Хитрость и осмотрительность вдовствующей королевы несколько поколебали решимость Марии Луизы, и она согласилась подождать до следующего дня, чтобы дать королю время обсудить это дело с матерью и первым министром, герцогом Медина-Сели; но по прошествии этого срока, заявила Мария Луиза, она начнет действовать самостоятельно и, не думая о последствиях, прикажет своим слугам выставить герцогиню за дверь.
— А пока, — добавила королева, — пусть она не показывается мне на глаза, так же как и ваш недоносок Ромул.
Король проводил Марию Луизу в ее покои. Затем они поужинали, ночь прошла спокойно; на следующий день после мессы королева-мать пришла к невестке и сообщила ей, что ее требование будет удовлетворено:
— Терранову удалят от вас и приставят к вам женщину, чей ум и изящество вы всегда восхваляли: это герцогиня де Альбукерке.
Королева вскрикнула от радости.
— Однако есть одно условие.
— Какое?
— Вы окажете честь герцогине де Терранова, скажете ей, что сожалеете об ее уходе, и никак не упомянете о причине отставки, предоставив возможность ей самой назвать ее.
Мария Луиза не ответила; она почувствовала, что не смеет задать еще один вопрос. Однако надежда придала ей смелости.
— Потребуют ли от святой инквизиции вернуть моего главного мажордома? — спросила она.
— Этот вопрос не обсуждался, сударыня; власть министров так далеко не распространяется.
— Значит, вы не хозяева в этой печальной стране? О, если бы мой дядя-король однажды воцарился здесь, все очень быстро пошло бы по-другому.
— Ваш дядя-король не будет царствовать в Испании, сударыня, и, надеюсь, никто из его рода тоже; в двадцать лет рано терять надежду на появление наследников.
Спор грозил перерасти в язвительно-вежливую ссору. Но вмешательство случая предотвратило это. После мессы герцогиня де Альбукерке была объявлена главной камеристкой, и в этом качестве ее представили королеве. Терранова сказалась больной и больше не появилась; таким образом все устроилось как нельзя лучше.
Последствия перемены стали ощутимы с первого дня. Королеве позволили отходить ко сну в десять часов; она получила согласие на прогулки верхом, когда пожелает, и столько раз, сколько ей заблагорассудится; наконец, теперь она могла смотреть в окна совершенно беспрепятственно.
Странное удовольствие, но при той неутоленной жажде иметь хоть какие-то развлечения, оно казалось королеве самым соблазнительным на свете. Окна выходили в сад соседствующего с дворцом монастыря Воплощения Сына Божьего. Королева знала монахинь, иногда она подзывала их к себе и беседовала с ними! И в таких радостях ей отказывали прежде!
Между тем участь герцога де Асторга оставалась тайной: Нада тщетно разыскивал его, королева постоянно спрашивала о нем, но ей не отвечали: все отворачивались, услышав вопрос; Мария Луиза осмелилась даже заговорить о герцоге с отцом Сульпицием, но не получила никаких внятных разъяснений.
— Если он действительно находится в тюрьме инквизиции, никто, сударыня, за исключением судей, о нем ничего не знает.
Был ли отец Сульпиций одним из этих судей? Может ли быть такое?
Тревога королевы все нарастала; просыпаясь, она прежде всего спрашивала о герцоге, но ответ был неизменен: никто ничего не знает. Однажды король стал убеждать королеву, что герцог на свободе и, вполне вероятно, путешествие или недомогание удерживают его вдали от двора.
Герцог Медина-Сели заявил, что мажордома видели в Бургосе.
Каждый приносил свою новость; отличительной особенностью этой удивительной страны является способность ко лжи, присущая всем приближенным ко двору. Они прекрасно знают, что никого не могут обмануть; они не допускают мысли, что им поверят, и, тем не менее, отважно лгут, настолько страх перед беспощадной инквизицией владеет даже самыми смелыми из них.
Королева не верила ни одному из этих слухов.
Страстная неделя прошла в трауре, как требовал обычай. В первый же день Мария Луиза облачилась в черное атласное платье, расшитое белым и серебристым бисером, и уже не меняла его: платье подходило лишь для такого случая. Считается, что эти украшения на платье означают траур, однако их прикрывают маленькими клочками газа в знак страдания и умерщвления плоти!..
Место герцога де Асторга в свите пустовало, что было очень ощутимо; стали поговаривать о его замене, но королева не желала и слышать об этом.
— Нет, — сказала она королю, — он вернется, он не умер, я в этом уверена, мы еще увидим его. Однажды вечером, когда речь зашла о подобных визитах инквизиции, он сказал мне, что, если такое случится с ним, он все равно вернется, и герцог не нарушит слова.
Столь блестящий довод в Испании не мог не иметь успеха: его повторяли при дворе и находили превосходным.
День ужасного аутодафе приближался: королева утратила сон, так как мысль о том, что ей предстояло увидеть, преследовала ее, как кошмар. Король отправился в Аранхуэс без нее, а королева, как это положено в Испании, должна была выглядеть печальной, никого не принимать; Мария Луиза без труда следовала этому обычаю — в течение этих дней, проведенных в одиночестве, ее глаза не высыхали от слез.
Королева приказала одной из двух французских служанок, которых при ней оставили, ночевать в ее спальне, и все эти ночи они прежде всего оплакивали Францию, а затем говорили о герцоге. Горничная, которую звали Луи-зон, сказала, что, стоит королеве ей приказать, и она, быть может, сумеет узнать кое-какие подробности о герцоге де Асторга, для этого ведь не понадобится ничего, кроме смелости, а ее у Луизон хватит.
Служанка, как вы догадываетесь, разожгла любопытство королевы: она засыпала Луизон вопросами и с ее помощью узнала то, что хотела узнать.
Один из лакеев королевы был своим человеком в инквизиции; он любил Луизон и предлагал ей себя в мужья, на что та никак не хотела соглашаться. В Испании она любила только королеву и, поскольку приехала в эту страну лишь ради нее, не собиралась заводить здесь иные связи.
— Тем не менее, госпожа, — добавила она, — я не отвергаю этого человека в надежде получить от него кое-какие сведения или защиту: в этой проклятой стране все пригодится. И хорошо, что я так решила, потому что через него мне удалось узнать многое, а возможно узнать еще больше.
И тогда она рассказала свое повелительнице, что дворцовые погреба соседствуют с застенками инквизиции, куда ее поклонника часто вызывают по делам службы; имена заключенных ему неизвестны, однако он почти уверен, что видел герцога де Асторга на одном из последних допросов.
— Он даже пообещал мне, госпожа, что, если я соглашусь выйти замуж за него, достанет балахон с накидкой, которые носят нижние чины инквизиции, и возьмет меня с собой, как только отправится в тюрьму, и там я сама все увижу. Должно быть, этот человек очень любит меня, если готов рисковать жизнью, ваше величество.
— Значит, и ты любишь меня, поскольку подвергаешь себя смертельной опасности, решив осуществить этот план?
— Я готова рискнуть уже сегодня вечером, госпожа. Ваше величество страдает, беспокоится, и мне не терпится избавить вас от этой тревоги.
— А не пойти ли мне с тобой, Луиза, как ты думаешь?
— Заклинаю вас, госпожа, не делайте этого! А если ваше отсутствие обнаружат? Если король вернется раньше? Если главная камеристка войдет сюда и не увидит вас?
— Да, я пленница, — печально заметила Мария Луиза. — В этой презренной стране единственная затворница — королева… О мой прекрасный парк в Сен-Клу, мои веселые прогулки, где вы?
Луизон всегда старалась перевести разговор на другую тему, когда беседа сбивалась на Францию; она снова упомянула о герцоге, и в легко меняющемся настроении королевы тоска уступила место состраданию.
— Так, значит, ты пойдешь туда, Луизон?
— Пойду, госпожа.
— Говорят, эти застенки ужасны, настоящий ад. Герцогине де Альбукерке довелось слышать такие подробности, от которых волосы встают дыбом: ее отец был главным альгвасилом.
— Ничего, сударыня! У меня достанет выдержки, ведь я делаю это ради вас.
На следующий день во время туалета королевы служанка улучила момент и сказала ей, что вечером она отправляется в тюрьму, в полночь проскользнет туда, и скоро ей станет известно, как обстоят дела.
— Сегодня ночью, госпожа, они будут допрашивать несчастных; я буду находиться рядом и все узнаю. Бедный Филипп очень боится, ведь, если что-нибудь обнаружится, мы с ним пропали; он хотел взять назад свое слово, тогда я сказала, что не захочу его видеть до конца моих дней; он ответил, что ему легче умереть, и все было решено. Молитесь за меня, госпожа, и пусть во имя вашего вечного спасения эта тайна никогда не сорвется с ваших губ!
Королеве не требовалось приносить клятву: было бы подлостью выдать это преданное создание.
Как обычно, они легли спать в десять часов, но не заснули. К тому времени, когда пробило половину двенадцатого, Луизон была уже готова (она не снимала одежды) и встала на колени у постели хозяйки.
— Благословите меня, госпожа, — сказала она, — и обещайте, что не забудете меня.
Королева залилась слезами:
— Не ходи туда, моя преданная служанка, не ходи! Не рискуй своей жизнью, я не отдам тебя в руки этих бессовестных и жестоких ничтожеств.
— Я пойду, сударыня, пойду. Со мною Бог, и я ничего не боюсь. Речь идет о спасении невинного и об исполнении вашего желания, разве я могу отступить? Если я умру, став добровольной мученицей, Святая Дева и вы вспомните обо мне. Прощайте, госпожа! Дайте поцеловать вашу руку.
Она поцеловала руку убитой горем королевы, приоткрыла дверь и исчезла.
Маленькая лестница, выдолбленная в стене, вела из прихожей королевы в помещения кухни; прихожая, расположенная за умывальными комнатами, в этот час была безлюдна — в ней находился лишь спящий лакей. Луизон на цыпочках прошла вперед, нашла лестницу, бегом спустилась по ней и проникла в подвал замка, никого не встретив. Она знала, что так оно и будет.
Беспросветная тьма окутывала все вокруг; девушка с большим трудом добралась до места, указанного Филиппом, и вошла в помещение, представляющее собой нечто вроде кладовой, примыкающей к дворцовым складам съестных припасов. Ждать пришлось недолго: она увидела, как появился человек, с головы до ног одетый в черное; на нем был широкий балахон, на голове — капюшон, ниспадающий на лицо наподобие удлиненной маски, с двумя прорезями для глаз. Этот человек держал в руках такой же наряд, какой был на нем. Он остановился у двери и с дрожью в голосе спросил у Луизон, по-прежнему ли она полна решимости.
— По-прежнему, — ответила храбрая девушка.
— Итак, я приношу вам в жертву свою жизнь; принесите же и вы вашу в жертву королеве и препоручите свою душу Господу. Пойдемте и, главное, не отходите от меня.
Он набросил на нее широкий черный балахон, перевязал его веревочным поясом, дал в руки факел, такой же, как у него, и велел неотступно держаться за спинами других, чтобы остаться незамеченной. Они пошли подлинному коридору, затем свернули в другой и приблизились к железной решетке, сквозь которую дул очень холодный ветер; издалека до них доносились странные звуки.
Луизон задрожала, но возвращаться назад было уже поздно: к решетке тем же путем, что и они, подошли два-три человека в таких же одеяниях; возможности отступить больше не было. Филипп постучал особенным образом, произнес несколько слов на непонятном языке, и железная решетка стала поворачиваться на петельных крюках.
Они вошли в обширное подземелье; их шаги гулко раздавались под его сводами. Луизон прижалась к своему спутнику; только факел Филиппа освещал страшные потемки.
— Следуйте за мной с большой осторожностью, — тихо сказал Филипп, — на этой дороге полно капканов и ловушек, расставленных для непосвященных; стоит отклониться хоть на шаг, и вы погибли.
У бедной девушки кровь застыла к жилах, она молила Святую Деву придать ей храбрости и ступала по следам Филиппа до тех пор, пока он не сказал ей, что опасность миновала.
— Теперь, — продолжал Филипп, — прежде чем с большой осторожностью войти в зал, где ведутся допросы, мы будем продвигаться вдоль этой стены, минуя ряд следующих друг за другом дверей. Там находятся камеры заключенных, и, быть может, счастливый случай позволит нам узнать то, что нам нужно, но это было бы волей Провидения; здесь мы подвергаемся значительно меньшей опасности: поблизости лишь тюремщики или их подчиненные и, помимо пароля, нас сейчас ни о чем не спросят.
Они углубились в длинный проход, где раздавались странные звуки, напоминавшие то рыдания, то приглушенные стоны. Луизон еле держалась на ногах: зрелище этого злосчастного места было ужасающим; впереди медленно шли двое мужчин, вполголоса разговаривавшие между собой.
— Сегодня ночью его не будут допрашивать, — говорил один из них, — мне приказано лишь зайти к нему в камеру и узнать о его последнем решении; от того, что он скажет, будут зависеть действия верховных судей.
— Мне идти с вами?
— Не стоит, продолжайте ваш осмотр: время идет, у нас его осталось очень мало, а надо успеть все приготовить.
Мужчины разошлись; тот, что отдал распоряжение, приблизился к одной из дверей и вставил ключ в замок, другой исчез во тьме переходов. Скоро стих и шум его шагов.
Вокруг царила могильная тишина, которую нарушали лишь сдавленные стоны. Человек с ключом вошел в камеру и, видимо по небрежности, оставил дверь приоткрытой. Филипп, погасив факел, прислонился к стене, где, по всей вероятности, его нельзя было заметить. Между тюремщиком и одной из жертв начался разговор; Филипп и Луизон подошли поближе — дверь была приоткрыта, и это позволяло им слышать все. После того как было произнесено несколько слов, Луизон сжала руку своего спутника.
— Это голос герцога де Асторга, — прошептала она. — Провидение благоволит к нам, мы сейчас все узнаем.
Инквизитор пытался вырвать у благородного молодого человека свидетельство против королевы; он грозил ему пыткой и казнью, если тот будет по-прежнему молчать.
— Мы знаем правду и хотим лишь услышать ее из ваших уст. Не говорила ли королева, что приняв отца Сульпиция в качестве духовника, она никогда не доверит ему до конца своих мыслей, не признается в совершенных поступках?
— Мне об этом ничего не известно.
— Подумайте об этом, герцог де Асторга, ваша жизнь в ваших руках; признание, которое от вас требуют, вернет вам свободу незамедлительно, но если вы откажетесь…
— Я не могу лгать, чтобы спасти свою жизнь, не могу оклеветать невинную королеву и навлечь на ее голову грозу вашего суда. И пусть со мной больше не говорят об этом.
— С нашей стороны королеве нечего опасаться, вам это уже сказано, вам даже принесли торжественную клятву, говорите же!
— Нет!
— Тогда вы умрете без отпущения грехов, ибо умрете с ложью на устах. Мы знаем, что королева говорила это при вас. а также в присутствии своего карлика и другого лица, которое не следует называть; так хорошо ли мы осведомлены?
— Вы лжете!
Эти слова отозвались в сердце Луизон, она задрожала, представив себе, как герцога будут истязать: судя по слухам, такое происходило в этих мрачных застенках ежедневно; она услышала еще несколько слов, очень тихо произнесенных инквизитором, после чего он вышел, закрыл дверь и удалился в том же направлении, что и его недавний спутник.
— О Боже, они убьют его! — повторяла Луизон. — Неужели возможно такое варварство? Они требуют, чтобы слуга предал свою повелительницу.
Луизон настолько была напугана, что еле говорила, и попросила Филиппа отвести ее во дворец.
— Хоть мы и безрассудны, но нам везет. Вы правы, надо возвращаться, я провожу вас. Благословим же Небеса, столь очевидно покровительствующие нам.
Они пошли назад тем же путем и вскоре снова оказались в подземной кладовой. Отважная девушка сбросила там черное одеяние, попрощалась с Филиппом, пообещав ему псе, о чем он просил, лишь бы отделаться от него, и поднялась к королеве, которая ни жива ни мертва ждала ее: служанка отсутствовала почти полтора часа.
Увидев Луизон, королева вскочила, рванулась ей навстречу и забросала градом вопросов:
— Ну, как, как? Узнала ли ты что-нибудь?
— Я знаю все.
— О! Говори же, заклинаю тебя! Боже мой! Как я измучилась! Мне казалось, что ты никогда не вернешься.
Луизон рассказала, как все происходило и что она подслушала. Мария Луиза слушала ее с ужасом, а когда не осталось сомнений в том, что ее подозрения полностью подтвердились, на лбу у нее выступили капельки пота. Она заставила Луизон дважды или трижды повторить слова инквизитора и задумалась на несколько секунд.
— У герцога слишком высоки понятия о чести и преданности, — сказала она, — пусть он признается, так надо, тем более что это правда и его признание не причинит нам никакого вреда. У меня нет иного выбора, помимо встречи с ним, это необходимо.
— Вы хотите повидаться с герцогом? И где же?
— Там, где ты его только что обнаружила; завтра я пойду туда вместо тебя. Разве Филипп не сказал, что, если ты захочешь снова проникнуть в это омерзительное помещение, он опять отведет тебя туда, поскольку все так хорошо удалось сегодня?
— Конечно, госпожа, но вы!.. Подвергать себя такой опасности! Это невозможно! На такое я никогда не пойду.
Королева уговаривала ее, приказывала, снова уговаривала. Луизон оставалась непреклонной; борьба продолжалась до конца ночи; наконец, после того как она пригрозила открыть все королю, явиться к великому инквизитору, признать себя виновной и тем самым навлечь на себя всеобщее подозрение в том, что питает к герцогу не дружеские, а иные чувства, Луизон согласилась повиноваться ей, но с условием, что спустится в подземелье вместе с ней и будет сопровождать ее повсюду, в противном случае служанка предпочитала отказаться, невзирая на все последствия такого неповиновения.
Все устроилось лучше, чем можно было ожидать. Филиппа тоже пришлось долго уговаривать; но значительная сумма денег, желание угодить возлюбленной и спасти жизнь герцогу, которого он очень любил, убедили его. Встреча была назначена на тот же вечер, в том же месте и с теми же предосторожностями.
Эти подробности я узнала от самой Луизон. После того как она, покинув Испанию, вернулась во Францию, герцогиня Савойская привезла ее в Турин, и мы не раз просили девушку рассказать об особенностях и загадках этой страны. Бедняжка не могла без дрожи вспоминать о ней и осеняла себя крестным знамением, посылая проклятия страшным монахам, оскверняющим все в самом прекрасном краю из тех, где Господь позволил обитать людям.
В течение всего дня королева была рассеянной и так углубилась в себя, что не понимала, о чем ей говорили, Королева-мать решила, что невестка заболела, но та сослалась на тоску, вызванную отсутствием короля. Ей поверили или сделали вид, что верят (в некоторых случаях это почти одно и то же).
Час приближался, но время шло медленно, как бывает всегда, когда чего-то с нетерпением ждешь; в какую-то минуту королева заколебалась от страха и чуть не осталась у себя, но, вспомнив о благородном сеньоре, который должен был умереть из-за нее, посчитала своим долгом спасти его.
— Всевышний внушил мне эту мысль, значит, он хочет, чтобы я осуществила задуманное. Со мной ничего не случится, пойдемте!
Все происходило как накануне, Филипп ждал на том же месте; он бросился к ногам королевы, умоляя ее вернуться, не навлекать на себя мщение со стороны ужасного суда. Мария Луиза и слушать ничего не хотела; пришлось набросить на нее балахон и повести ее в это логово суеверия и интриги.
Когда они спустились в подземелье, Филипп сам повел королеву по закоулкам, попросив ее непринужденно опереться на его руку, как это делают люди, шагающие рядом, и вскоре они добрались до тюремного коридора. Филипп теперь знал, где находится камера герцога. Любой посвященный, назвав пароль, мог приказать тюремщику открыть ему дверь той или иной камеры. Поскольку миссия инквизиторов была всегда секретной и известна только тому, кто ее выполнял, тюремщик не мог отказать в выдаче ключа, если пришедший ссылался на приказ сверху.
— Я очень рискую, — пояснил Филипп, — тем не менее пойду на все ради вашего величества, готов даже пожертвовать жизнью; если Бог того захочет, пусть возьмет ее у меня.
После того как он шепотом произнес несколько слов на ухо надзирателю, сидевшему в другом конце коридора, ключ оказался в руках Филиппа. Сердце
Марии Луизы билось так сильно, что у нее перехватывало дыхание; она вошла в камеру и при еле заметном свете крохотного фонаря увидела несчастного герцога де Асторга: он сидел около деревянного столика, принуждая себя читать молитвенник перед тем, как лечь на убогое ложе, где ему полагалось спать.
— Чего еще хотят от меня? — спросил он. — Я сказал свое последнее слово. Дайте мне возможность подготовиться к смерти.
Королева вошла одна. Филипп с Луизон стояли на страже за дверью и были полны решимости защищать повелительницу ценой своей жизни, если бы кто-нибудь захотел ворваться внутрь. Увидев столь ужасное помещение, Мария Луиза прижалась к стене, из-под капюшона вырвались рыдания. Герцог вскочил, подбежал к королеве и поддержал ее, иначе она упала бы.
— Кто вы? — взволнованно спросил он. — Похоже, вы сочувствуете моим страданиям и горестной участи? Однако сочувствию нет места в этих стенах, вы обманываете меня, вы, конечно, ложный друг. Это новый способ соблазнить меня, но вы не добьетесь успеха! Никто не заставит высокородного кастильца лгать ради спасения своей жизни.
— Какое благородство! — прошептала королева.
— О Боже! Этот голос… похоже на колдовство, на происки дьявола; позвольте мне помолиться, говорю я вам!
— Де Асторга, это я! Неужели ты не узнаешь меня?
— Вы!.. Она!.. Нет, нет, это не она, такого быть не может.
— Это я, конечно, я, ничего не бойся. Я пришла спасти тебя, освободить от данного тобою слова и сказать, что ты не должен скрывать правду; не нужно жертвовать жизнью ради призрачной чести.
— Не знаю, сон это или явь, но если передо мной действительно вы, то это, конечно, сон. Неужели передо мною вы? Во имя Господа, уходите! Они могут явиться сюда и обнаружить нас здесь вместе; тогда вам не спастись, вы погибнете, как и я. Но, наверное, это безумие, не может быть, чтобы сюда пришли вы! Эти ничтожества прибегли, вероятно, к магии. Vade retro! Королева поняла, что не убедит его, если не откроет лица; она быстро сорвала с головы капюшон с маской и предстала перед ним во всей своей величественной красоте; герцог вскрикнул, раскинул руки и упал перед ней на колени, сраженный, обессилевший и окаменевший.
— Это я, мой верный слуга, в самом деле я, повторяю вам, и нет здесь ни магии, ни колдовства, а есть только друг, желающий вернуть вас миру, жизни; есть женщина, признательная вам за преданность, и она умоляет вас представить ей новое доказательство этой преданности.
Недоверчивый взгляд герцога подсказал ей, что он все еще сомневается.
— Возьмите вот это, — продолжила королева, снимая со своей шеи маленький крестик, — оставьте у себя этот символ нашего спасения, он отгоняет демонов и магов; я никогда не расставалась с моим крестиком, ведь он достался мне от матери; отдаю его вам, де Асторга, и пусть он напоминает вам об ужасной и торжественной минуте, пусть подвигнет вас к повиновению мне и поможет вернуть преданного слугу, друга — у меня ведь так мало друзей, а я так нуждаюсь в них в чужой стране, столь мало напоминающей мою дорогую Францию!
Королева разволновалась и, как всегда в подобных ситуациях, забыла об испанском языке и испанских обычаях; она заговорила на языке своих юных лет, будто опять была Марией Луизой Орлеанской; ее речь была преисполнена искренности и уверенности. Герцог слушал ее с молчаливым восторгом; он взял крестик, который она ему протянула, жарко поцеловал его и крепко зажал в кулаке, затем, преклонив колено перед королевой, сказал:
— Сударыня, ради спасения вашей чести и жизни, покиньте это место. Вокруг вас — только ловушки и опасность. Раз вы попали сюда, то, по неизвестной мне причине, слуги инквизиции сами захотели, чтобы вы пришли. Они знают, что вы здесь, и слушают вас! И какой бы невинной ни была наша встреча, они сумеют представить ее как преступление, повернут против вас и меня добрые слова, которые вы произнесли. Не знаю, кто привел вас в мою камеру, но для них ведь все средства хороши, они могли использовать преданность тех, кого вы любите, чтобы заманить вас сюда, если не нашлось иных способов. И всей моей жизни не хватит — если мне оставят ее, — чтобы оплатить то мгновение, которым я обязан их коварству и вашему доброму сочувствию; но если вы не хотите, чтобы я умер, вернитесь во дворец и больше не покидайте его; дождемся решения моей участи и, поверьте, если мне суждено отдать людям жизнь, дарованную Господом, последними словами на моих устах будут два имени: его святое и ваше!
Королева заплакала, услышав такие слова; горячие слезы лились по ее щекам, и она даже не подумала утереть их. Луизон просунула голову из-за двери и, увидев королеву в таком состоянии, вошла в камеру.
— Надо возвращаться, госпожа, его светлость верно говорит, мы и так надолго задержались здесь. Филипп умирает от страха, говорит, что скоро из зала суда начнут выходить и нам лучше уйти до того подальше: мы рискуем и нашей жизнью и жизнью Филиппа!
— Вы правы, — опомнилась Мария Луиза, — я отвлеклась, забыла об опасностях, которым подвергаю вас, пора идти! В путь! Прощай, герцог, прощай! Да хранит и защитит тебя Небо! Никогда еще в груди дворянина не билось столь благородное сердце. Прощай! Мы еще встретимся, я убеждена в этом, ибо Бог справедлив.
Луизон набросила ей на голову капюшон, а коленопреклоненный герцог в это время целовал королеве руку. Верная служанка повлекла Марию Луизу за собой, Филипп; запер дверь, и вскоре они исчезли во тьме подземелья.
Они не встретили на своем пути никаких помех и никого из людей. Тишина и спокойствие там, где обычно в этот час царило оживление, где слуги инквизиции сновали взад и вперед, направляясь на допросы или заседания суда, удивили Луизон и королеву. Филипп был поражен не меньше, чем они.
— Вероятно, судят какого-то важного преступника, чья судьба интересует их и удерживает в зале, — сказал он.
— А у вас разве нет какого-нибудь дела? — спросила Луизон. — Неужели вы не должны показаться где-то?
— Вскоре я должен появиться на заседании, не прийти туда было бы рискованно, давайте поторопимся!
Через полчаса королева была уже в своих покоях и в полной безопасности.
Прошло больше месяца, прежде чем наступил день, назначенный для аутодафе. При дворе и в самом Мадриде только и говорили о великолепной церемонии, которая должна была стать одной из самых значительных за несколько последних веков. Предполагалось сжечь пятьдесят евреев, сколько-то еретиков и тех, кто вернулся к своей прежней вере; со всех уголков Испании стекались люди, чтобы присутствовать на церемонии; найти место, чтобы расположиться, было невозможно даже за звонкую монету. Окна, балконы, террасы, даже крыши и трубы — все было отдано внаем и по баснословной цене; казалось, весь народ был объят кровожадным безумием.
Мария Луиза больше ничего не слышала о своем мажордоме. Несмотря на ее настойчивые просьбы, король и королева-мать отказались поговорить о нем с великим инквизитором. Мария Луиза оказалась смелее, она приняла у себя этого таинственного и опасного человека и задала ему вопросы, которые любой другой его собеседнице стоили бы жизни.
Он отвечал ей с глубоким уважением и большим почтением, но так и не сказал ни одного слова о том, что она так хотела узнать. Судьба герцога по-прежнему была окутана непроницаемой тайной. К тому же одно обстоятельство усиливало беспокойство Марии Луизы и ее служанки: через два дня после посещения королевой тюремной камеры исчез Филипп, но никто этому не удивился и невозможно было узнать, что с ним стало.
Наконец встало солнце, которому суждено было освещать этот ужасный день. Королева не смыкала глаз всю ночь, а когда занялась своим туалетом, попросила принести траурную одежду.
— Сударыня, — обратилась к ней герцогиня де Альбукерке, — сожалею, но я вынуждена возразить вашему величеству: это невозможно. Король и королева появляются на аутодафе в праздничных нарядах; для вас приготовлено платье, которое ваше величество еще не надевали, но ткань и драгоценности вы недавно выбрали сами.
— О! Так я выбирала их для этого? — прерывающимся голосом воскликнула королева. — Если бы я знала!
Она позволила одеть себя, не сопротивляясь, но и не помогая служанкам, и ни разу не взглянула в зеркало: тихо плакала, как женщина, смирившаяся с огромным несчастьем, которому не может помешать, хотя и понимает, как оно велико. Король пришел за ней, славный Нада уцепился за юбку королевы и пообещал, что не оставит ее. Главная камеристка поддерживала королеву с другой стороны, просила ее собрать все свое мужество и немного утешила ласковыми словами. Она запаслась сама и обеспечила фрейлин всеми необходимыми укрепляющими средствами, нюхательной солью, и кортеж тронулся под громкие овации восторженной толпы.
Спустившись по дворцовой лестнице, королева увидела на нижней ступеньке графа де Шарни, бледного, как и она, и приветствовала его глубоким реверансом, не скрывая скорби, запечатлевшейся у нее на лице.
— О! — прошептала она. — Граф что-то знает, ведь де Асторга — его благодетель, и пришел, чтобы оплакать его вместе со мной.
— Смелее, сударыня! — прошептала главная камеристка. — Будьте мужественны! Настал час испытания.
Тяжелая карета тронулась; ехали шагом до площади Майор, где был возведен костер и приготовлены ложи.
Королеву, поднимавшуюся по ступенькам, пришлось поддерживать; она сама напоминала жертву, обреченную на муку, и ей довелось услышать, как наблюдавшая за ней простая женщина сказала своей подруге:
— Посмотри, как бледна француженка!
— Еще бы, — ответила та, — ведь будут сжигать ее ухажера, герцога де Асторга.
— И это очень справедливо! Надо бы сжечь всех волокит и всех еретиков.
Произнеся столь мудрое суждение, женщина, так же как ее подруга, отступила под натиском алебарды гвардейца-валлона, подтолкнувшего их.
Король занял свое место, королева села рядом; она машинально помахала рукой толпе, издававшей неистовые крики; Мария Луиза двигалась, словно автомат, приводимый в движение пружиной и пущенный в ход по чьей-то воле. Она села, потому что сел король, смотрела перед собой, ничего не видя, но все же заметила орудия пыток, издала глухой стон и опустила голову.
Страшное действо началось: приговоренные, будто солдаты, вышедшие на смотр, прошли двумя рядами мимо дворцовой трибуны, все они были одеты одинаково: в балахоны, которые называются санбенито. На этих черных балахонах спереди и сзади красной краской были нарисованы языки пламени и черти. Утех, кого должны были сжечь, пламя располагалось сверху, а у тех, кого собирались пытать, но не до смерти, — снизу; у остальных, кого привели сюда в назидание, на балахонах были изображены только черти. Никакого различия, никакого знака или имени, позволяющего узнать, кого прикрывает капюшон огненного цвета, кто тот несчастный, что страдает под этой мерзкой маской! Королева предпочла бы отвести от них взгляд, но какая-то непреодолимая сила приковала его к жертвам. Ей хотелось разорвать эти покрывала, чтобы увидеть среди лиц, обезображенных пыткой и страхом смерти, благородные черты своего мажордома. Некоторые из несчастных еле передвигали ноги, другие шествовали решительным шагом, с высоко поднятой головой; были и такие, что уже не могли идти — их поддерживали исповедники; не было ничего печальнее и ужаснее такой процессии, но, тем не менее, она вызывала бурю аплодисментов у толпы и разжигала интерес у всех этих невежд, полагавших, что они воздают хвалу Богу, уничтожая его создания!
После того как процессия прошла, началось чтение приговоров, но никому ничего не было слышно; затем приступили к казни.
Я не стану описывать ужасное зрелище, которого, слава Богу, никогда не видела, но его можно себе представить. Подробности такого рода для меня отвратительны, они выворачивают душу! Казнь длилась весь день, и ни один зритель не ушел с площади. Люди смеялись, ели, пили, потешались, глядя, как корчатся в муках приговоренные, аплодировали тем, кто умирал достойно, и крестились, когда эти несчастные изрыгали проклятия. Подобную сцену не изобразить даже самому смелому и талантливому художнику!
Несколько раз королева пыталась удалиться, она изнемогала от тревоги и ужаса, но ее чуть ли не силой заставили остаться на месте, и под конец она уже не обнаруживала признаков жизни: уронив голову на грудь, ничего не говорила, ничего не ощущала, лишь вскрикивала от страха при падении очередной жертвы; герцогиня де Альбукерке поддерживала ее и в этих обстоятельствах, проявив столько же доброты, сколько мудрости. Если бы рядом в это время находилась герцогиня де Терранова, Мария Луиза несомненно умерла бы.
И вот все кончилось; солнце склонилось к закату; опустилась ночь; костер загасили. Церемония завершилась; король и королева могли теперь сесть в карету и удалиться от этого проклятого места. Мария Луиза почувствовала, что приходит в себя. Она снова обрела способность плакать и горько разрыдалась. Король, по-своему любивший супругу, попытался ее утешить нехитрыми религиозными доводами.
— Что же касается бедного герцога де Асторга, — добавил он, — то, несмотря ни на что, я надеюсь, с ним все будет хорошо, никогда не поверю, что они казнят испанского гранда, не предупредив меня; его бросили в тюрьму, и это уже более чем достаточно.
Королева не питала никаких надежд, она все еще слышала один душераздирающий крик, раздавшийся среди всех прочих криков и прозвучавший у нее в ушах, как траурный колокол, — ей показалось, что она узнала этот голос.
— Нет, нет, — повторяла она, — он умер!
В этой стране, где странностей не счесть, никого не удивляло, что королева громко сожалела о человеке, чья любовь к ней была всем известна. Рыцарское преклонение и служение прекрасной даме были тогда приняты в Испании, как, впрочем, приняты и сейчас; на подобные проявления любви там смотрят с одобрением, и потому их никто не скрывает, ими даже гордятся, ибо нет ничего невиннее, благороднее столь самоотверженных чувств, достойных времен странствующих рыцарей во Франции, но я уверяю вас, что в эпоху нынешнего славного регентства мы бы над такой любовью от души посмеялись!
Обычно, когда королева возвращалась с прогулки или из очередной поездки в монастырь, главный мажордом ожидал ее у дворцовой лестницы и, после того как главный конюший помогал ей выйти из кареты, подавал ей руку. В тот день Мария Луиза настолько плохо себя чувствовала, что идти самостоятельно почти совсем не могла, и ее поддерживали не только маркиз де Лос Бальбасес, но и герцогиня де Альбукерке, по-прежнему окружавшая королеву неусыпной заботой.
Мария Луиза подошла к лестнице и не успела ступить на первую ступеньку, как чья-то дрожащая рука сменила руку главного конюшего, и в тот же миг королева услышала взволнованный голос, спрашивающий, каковы будут ее приказания; она подняла глаза и встретила взгляд герцога де Асторга, бледного, похудевшего и осунувшегося, но по-прежнему красивого и обаятельного. Мария Луиза растерялась от неожиданности, вскрикнула и почувствовала дурноту — пришлось отнести ее в покои. Радость оказалась слишком внезапной; после испытаний этого дня у нее не хватило сил перенести такое потрясение.
Во дворце поползли слухи о возвращении главного мажордома и обмороке королевы. Об этом перешептывались даже на кухне и, разумеется, по-разному оценивали случившееся. Однако королеву в основном жалели, а за герцога радовались: в Испании правота почти всегда на стороне влюбленных.
Де Асторга все понял. Политика инквизиции и старой испанской знати предусматривала бережное обращение с королевой, что не мешало собирать сведения, позволяющие действенным образом бороться с ней. Сначала было решено испытать ее. Хотя Мария Луиза и была француженка, ей было еще так мало лет, что ее надеялись сломить посредством задуманной интриги; к тому же у нее могли родиться дети; это было будущее, которое следовало направлять и формировать.
Король очень любил Марию Луизу, и если бы она согласилась заключить союз с упомянутой почтенной компанией, то королем можно было бы с ее помощью полностью управлять. Поэтому был разработан план, суть которого состояла в том, чтобы сначала напугать ее, показав, как инквизиция может расправиться с человеком, а затем заявить, что этого не сделано только из уважения к ней, ибо святая конгрегация не хочет становиться ее врагом.
Отсюда — арест герцога, а также немедленная — как только того потребовала королева — отставка главной камеристки и назначение на эту должность герцогини де Альбукерке, которой велено было проявлять мягкость.
Филипп был агентом инквизиции; надо было заманить голубку в клетку, получить доказательство ее присутствия в камере герцога на случай, если понадобится подтверждать домысел об их тайных сношениях; поэтому, как мы уже видели, королеве и ее служанке предоставили свободу действий и доступ в тюрьму; ничто не помешало им во время подготовленного заранее посещения подземелья. Любовь герцога, его знание двора и интриг презренных инквизиторов подсказали ему, как мы убедились, истину. У коварно обманутой Луизон зародились те же подозрения, и исчезновение Филиппа окончательно убедило ее в их справедливости.
Волнение королевы, вполне естественная реакция, ничем иным, кроме неожиданности, не вызванная, были, как и все остальное ее поведение, взяты на заметку: те, кто служит злу, умеют пользоваться им значительно лучше, чем добрые люди добром, поэтому зло почти всегда торжествует в этом мире.
На следующий день все во дворце опять шло по заведенному обычаю. Королеве пришлось появиться на мессе, на прочих богослужениях, обедать с королем, посещать монастыри; те же развлечения, то же существование, что и прежде. Подумать только, на карнавале испанцы развлекаются, бросая друг другу в голову посеребренные яйца, наполненные душистой водой! Несчастный испанский народ так истощен, так забит и так обездолен, что у него нет сил даже веселиться! Король обожает игру в бирюльки, и королева играет с ним целыми днями, проигрывая или выигрывая какой-то пистоль. Помимо этого — ни праздников, ни балов, ни менуэтов, ни песен. И это в семнадцать лет! И так ей предстояло провести всю жизнь, рядом с человеком, которого невозможно было полюбить!
Королева стала получать некоторое удовольствие от прогулок в Аранхуэс, прелестную резиденцию испанских королей, которая немного напоминала ей те места, где она провела свое детство. Красивый уголок, отличавшийся двумя особенностями, которых не найдешь почти нигде в Испании: здесь были деревья и вода. Рядом протекают Тахо и Гвадаррама, но путешественникам не набрать в этих реках и стакана воды, к тому же вода эта мутная.
Летом жить в Аранхуэсе невозможно: здесь свирепствует заразная лихорадка; только весной или осенью в этом месте можно провести несколько недель, не больше. На лето там остаются лишь верблюды, которых здесь разводят, и их погонщики, но и те не живут около них постоянно.
Поездки двора в Аранхуэс, как и всё в Испании, отличаются причудливыми странностями. Так, например, в дорогу дамы, за исключением королевы, надевают поверх своей одежды нечто вроде бархатных накидок, зеленых или алых, с золотой и серебряной вышивкой — в Испании эти накидки называют мантильями, и при желании дамы, чтобы их не узнали, закрывают ими лицо. Обычно кавалеры скачут рядом с каретами, они здесь инкогнито, на головах у них — шляпы, прикрывающие лица; таким образом, все друг друга знают, но делают вид, что не узнают: здесь это считается хорошим тоном.
Однажды в сопровождении всех этих притворщиков Мария Луиза отправилась в Аранхуэс, где уже находились король и королева-мать. Духовники не преминули приехать туда тоже. Но с некоторых пор преподобный Сульпиций поубавил строгости и заговорил с королевой помягче, против чего она явно не возражала.
Все сидели в зеленой беседке, неподалеку от дома, к которому вели десять — двенадцать аллей, а рядом находился фламандский фонтан, из статуй которого струями вырывалась вода, обдавая брызгами тех, кто к нему приближался; собравшиеся лакомились шоколадом, вареньями и беседовали. Среди присутствующих была и мадемуазель де Виллар — она очень расхваливала и дом и сад.
— Да, — отрешенно заметила королева, — они немного напоминают мне Сен-Клу, где происходили такие чудесные празднества.
— А в Аранхуэсе их не устраивают, — смеясь, продолжала королева-мать, — именно это вы хотите сказать, дитя мое?
— Я просто вспомнила, сударыня.
— И вам хотелось бы увидеть праздник, не так ли?
— Если на то будет воля короля… — нерешительно ответила Мария Луиза.
— Король хочет этого, — вмешался в разговор Карл II, — но не может: мой народ слишком беден. Но я не буду возражать, если тебе подарят праздник, напротив, я охотно буду сопровождать тебя на него.
— Государь, — воскликнул герцог де Асторга, опережая других грандов, готовых сказать свое слово, — не окажет ли ваше величество такую милость мне, позволив мне первым предложить этот подарок?
— Я согласен, де Асторга: у тебя прекрасный дворец в Мадриде и ты можешь устроить в нем чудесный праздник. Королева увидит, что мы в Испании, если захотим, умеем давать не менее роскошные и пышные балы, чем во Франции.
— В Испании нет недостатка в роскоши и пышности, — заметила королева.
— А чего же не хватает?
— Веселости, государь; любой наш крестьянин из Иль-де-Франса забавнее всех ваших шутов.
— Даже Нада уступает им? — спросил король: он был в хорошем настроении и очень добродушно воспринял колкое замечание королевы.
— Нада не испанец.
— Да, Нада поляк, и он уже никогда не увидит своей страны, — подхватил карлик с такой забавной гримаской, что все рассмеялись.
— Бедный Нада! Мне его очень жаль, — сказала королева.
В этот день она особенно сильно тосковала по родине. К счастью для нее, король не слышал этих последних слов. Но герцог и Нада их не пропустили, а карлик поблагодарил за них королеву, поцеловав подол ее платья.
Итак, празднество у герцога де Асторга было делом решенным, и он попросил короля и королеву назначить день.
— Для подготовки понадобится время, — сказал Карл II. — Даем тебе полтора месяца, воспользуйся отпущенным сроком; мы полагаемся на твой хороший вкус и щедрость.
Еще несколько грандов немедленно стали добиваться той же милости, что была дарована герцогу де Асторга; и в течение минуты королеве было обещано семь или восемь праздников.
Через два дня двор покинул Аранхуэс, и вскоре весь Мадрид бурно обсуждал новость о том, какие роскошные торжества собираются устраивать испанские сеньоры в честь королевы.
Портные, вышивальщицы, ювелиры не имели теперь ни минуты отдыха; король объявил, что по такому случаю хотел бы видеть всех только в новом; и он и придворные сочли своим национальным долгом показать королеве, на что они способны. Во дворец де Асторга собрали всех мастеровых города. Вход туда был строго-настрого запрещен — никто не должен был раньше ее величества проникнуть в тайну происходящего.
В герцогском дворце, одном из самых красивых в Испании, находились бесчисленные богатства и редкости: картины, предметы искусства, великолепная мебель. Сады славились своими размерами и планировкой; сам Ленотр прислал план этих садов отцу нынешнего герцога, дополнившего его зверинцем богаче королевского и редчайшими в мире цветами.
Большие деньги, изысканный вкус, желание сотворить чудо, а также труд искусных мастеров, исполнявших замыслы герцога, должны были обеспечить полный успех его празднику. Де Асторга создал феерию. Когда в день торжества двери наконец открыли и первые приглашенные вошли в чудесные залы, со всех сторон посыпались возгласы восхищения.
Помещения нижнего этажа были озарены мерцанием тысяч свечей; стены заново обиты серебряной и золотой парчой, в тон им — новая прекрасно подобранная мебель, повсюду картины выдающихся художников, необыкновенная посуда, изготовленная специально для этого дня, причем та, что предназначалась королеве, была из чистого золота, и на ней был изображен ее герб. Все комнаты были украшены тропическими цветами и теми, что произрастают в основном во Франции. Фонтаны душистой воды, струящейся каскадом или дождевыми потоками, освежали майский воздух — в это время в Испании он уже обжигал.
Сады были освещены подобно венецианским: цветными бумажными фонариками; невероятное количество цветов и благоухающих кустарников наполняли приятным ароматом купы деревьев и аллеи. В искусственных водоемах отражались огни, а над одним из них предполагалось устроить фейерверк.
Все, от мельчайшей подробности до самой важной, было продумано, предусмотрено, подготовлено; все устроил и за всем проследил сам герцог, он хотел, чтобы этот праздник напомнил королеве ее горячо любимую родину, которую она потеряла, хотя при этом он мог не угодить королю и королеве-матери.
Портреты Людовика XIV, Месье, обеих Мадам, сестер и брата принцессы были развешаны на почетных местах в гостиных. Пейзажи Сен-Клу, Версаля, Фонтенбло можно было увидеть во всех комнатах; все эти картины были выполнены лучшими живописцами. Чтобы приобрести их, герцогу пришлось буквально осыпать художников золотом.
В одной из комнат, между портретами короля и королевы-матери, словно на алтаре, висел портрет Марии Луизы, а под ним лежал букет цветов из драгоценных камней баснословной стоимости и стояли две золотые курильницы в форме ваз, источающие бесценный фимиам, как перед ликом Мадонны.
За столь очевидное идолопоклонство герцог, несомненно, заслуживал тюремной камеры, из которой он только недавно вышел, и при иных обстоятельствах ему бы не удалось ее избежать.
В назначенный час прибыли их величества. Королева восхищенным взглядом осмотрела все вокруг; как же давно она не дышала атмосферой праздника!
— О! Как красиво! — воскликнула она в восхищении.
И сама она казалась чудом красоты, а наряд ее не уступал великолепию окружающей обстановки.
Ее платье из серебряной парчи было украшено розовыми цветами, расшитыми и вытканными золотом; в волосах сверкали розочки из рубинов с бриллиантами и лилии из офирского жемчуга; ожерелье и подвески, состоящие из рубинов, жемчуга и бриллиантов, были достойны повелительницы стольких королевств. Голову Марии Луизы увенчивала ослепительно сверкавшая маленькая закрытая королевская корона. Внешность, осанка, походка — все в облике королевы соответствовало блеску обстановки: праздник и его богиня составляли достойное сочетание.
При виде портретов родных, дорогих ее сердцу пейзажей тех мест, куда ей уже не суждено было вернуться, глаза королевы наполнились слезами; в отчаянии она опустила руки и прошептала:
— Спасибо, спасибо, мой дорогой де Асторга, за то, что вы вернули мне все это хоть на мгновение!
Король и королева-мать нахмурились, однако ничем другим не выдали своего недовольства.
Их величества вместе открыли праздник. Партнерами королевы в танце могли быть только принцы, и поскольку на балу не оказалось ни одного из них, она, сделав первые па с королем и пройдясь с ним в менуэте, больше не танцевала и долго прогуливалась, пожелав все осмотреть, заглянуть во все комнаты, обойти сады, насладиться цветами, которые она так любила. Герцог де Асторга, как хозяин дома и главный мажордом, повсюду сопровождал ее, выслушивая на каждом шагу похвалы и слова благодарности, и не позволил себе произнести ни одного слова, не совместимого с самым глубоким почтением.
Ужин был устроен под великолепным навесом, наброшенным на высокие деревья; складки его были скреплены кисточками из тончайших жемчужных нитей. Пышность трапезы была бесподобна; убранство стола, поданные блюда и вина — все казалось необыкновенным; герцог выписал французских поваров и велел украсить столы на французский манер: можно было вообразить, что ты находишься в Версале. Дивная и таинственная музыка лилась будто с небес — герцогу пришла в голову мысль разместить музыкантов на самом верху высоких каштановых деревьев, покрытых листвой; оркестр находился достаточно близко, чтобы музыка была хорошо слышна, и достаточно далеко, чтобы не мешать гостям.
Де Асторга сам прислуживал их величествам, ужинавшим вдвоем за отдельным столом; в некотором отдалении было накрыто бесчисленное множество столов — за ними сидели дамы, а кавалеры обслуживали их. Угощение поражало изобилием; такого замечательного праздника никогда еще не устраивали в Испании.
После того как король и королева встали из-за стола и немного передохнули в другом павильоне, их провели на балкон, откуда они могли наблюдать фейерверк, не уступавший в великолепии всему предыдущему.
В два часа ночи герцог проводил короля и королеву до их кареты; вслед за ними отправились придворные, офицеры свиты, пажи и более двухсот лакеев в ливреях.
Едва королева уехала, как придверники в черной одежде и шляпах с перьями разошлись по залам, рощицам и садам и объявили тем, кто остался, что герцог приносит им нижайшие извинения, но праздник был дан в честь ее величества королевы и, поскольку ее величество королева уехала, никто не должен оставаться здесь после нее: веселье не может продолжаться. Таким образом оставшихся гостей вынудили уйти; в доме остались только герцог и его слуги, которых он позвал на галерею. Когда дворецкие заверили его, что удалили всех без исключения и никого нет ни на кухне, ни в комнатах для прислуги, герцог приказал им покинуть дворец и, что бы ни случилось, не возвращаться сюда, если только он не позовет их.
Один из дворецких заметил, что так можно лишиться многих вещей, не исключено, что их украдут, поэтому он ни за что не отвечает, коль скоро хозяин не разрешает им ничего уносить.
Герцог не желал слышать никаких возражений и заявил, что убирать во дворце не надо, все и так находится на своем месте. Увидев, что слуги не слишком торопятся покинуть дворец, он стал прогонять их, приказав на следующий день явиться к его управляющему за вознаграждением, но лишь при условии, что они сейчас немедленно уйдут; тот же, кто останется в последних рядах, не получит ничего.
Настаивать дальше не пришлось, в одну секунду слуги покинули дом; герцог смотрел, как поспешно они удалялись, и, когда последний уже исчезал из виду, велел швейцару, самому старому из них, закрыть двери и подойти для разговора; тот немедленно исполнил приказ.
— Нуньес, — сказал ему герцог, — при тебе родился мой отец, ты носил на руках и меня; я знаю, что ты верный слуга и что на тебя можно положиться; тебе, конечно, известно, что твой хозяин — преданный раб королевы, посвятивший ей свою жизнь, я живу только для того, чтобы служить ее величеству. Она согласилась почтить своим присутствием посвященный ей праздник, мне захотелось наполнить мой дом предметами, которых до нее не видела ни одна женщина — эти вещи были предназначены для нее одной, и потому то, что послужило королеве однажды, не может быть использовано после нее. Я решил все сжечь и сам подожгу дворец.
— Неужели такое возможно, ваша светлость? — ужаснувшись, воскликнул швейцар.
— Когда-то некий сеньор, влюбленный в королеву Испании, устроил для нее праздник и поджег свой дом, пока она находилась в нем: он надеялся, спасая королеву, заслужить право прижать ее к своей груди. На мой взгляд, в его поступке проявилось неуважение к королевской особе, и я не хотел бы уподобиться ему. О таком великом счастье я даже думать не смею, к тому же за него было заплачено слишком дорогой ценой: испугом королевы и насилием над ее волей.
— Ваша светлость, ваша светлость, не уничтожайте дворец ваших предков, умоляю вас на коленях!
— Сегодня этому дворцу была оказана высочайшая честь, о которой я мог только мечтать; такое уже не повторится; поэтому нет больше нужды в том, чтобы дворец существовал и впредь; ты уйдешь отсюда, как все остальные и оставишь ключи мне; затем уйду я, заперев двери так, чтобы никто не мог войти в дом и спасти его. Для меня будет величайшей радостью увидеть пламя костра, возгоревшегося в честь моей непорочной любви, моего прекрасного кумира! Пошли!
Под предлогом того, что для подготовки к празднику понадобятся все комнаты, герцог заранее распорядился убрать из дворца все, что принадлежало не ему, в том числе вещи слуг, и перевезти их в другой свой дом на другом краю города; он перевез также семейный архив, грамоты и драгоценности. Швейцару, таким образом, предстояло потерять не больше, чем другим. Он тщетно умолял герцога, уговаривая его не делать этого, но в конце концов вынужден был отдать ключи, которые тот требовал, а затем уйти, как ему было приказано.
Как только старик исчез, герцог взял в руки факел, поднес его к драпировкам и вскоре увидел языки пламени, зазмеившиеся к потолку; после этого он бросился в сад, поджег навес, столовое белье, ближайшие деревья, затем деревья во дворе, чтобы образовался барьер вокруг дома, который стоял особняком в огромном парке, уже охваченном огнем.
Довольный тем, что он сделал, герцог спокойно отошел, без сожаления бросив последний взгляд на жилище своих предков, на богатства, накопленные столькими поколениями, — вскоре от этой роскоши не должно было остаться ничего, кроме пепла. Заперев двери, де Асторга подбросил вверх ключи, чтобы они упали в центр пламени, еще неотличимого от фейерверка, затем обнажил шпагу и встал у входа, чтобы не допустить внутрь никого из желающих помочь ему справиться с огнем.
Вначале огонь лишь теплился под кронами деревьев и в комнатах, никак не разгораясь; в этот час вокруг все было тихо, жители квартала, где находился дворец герцога де Асторга, взбудораженные праздником, недавно уснули, и ущерб, нанесенный стихией, стал очевиден только тогда, когда было уже поздно что-либо спасать. Герцог именно на это и рассчитывал: он надеялся, что пожар не скоро заметят; тем не менее, вскоре с криками и воплями по поводу ужасной беды нахлынула толпа, надеявшаяся хоть что-нибудь спасти.
— Спасибо, добрые люди, — обратился главный мажордом к первым из прибежавших, — спасибо, но делать ничего не нужно. Я сам поджег свой дом и не хочу, чтобы гасили огонь, зажженный в ознаменование чести, которой был удостоен этот дворец. Возвращайтесь к себе и скажите тем, кто следует за вами: я стою здесь на страже и не допущу, чтобы кто-то вопреки моей воле переступил порог моего дома, к тому же помогать уже поздно.
Люди передавали друг другу эти странные слова, в конце концов достигшие ушей алькальдов и судейских, которых мгновенно подняла с постели ужасная новость о пожаре во дворце де Асторга. Никто из них не хотел в это верить; они с большим трудом пробивались сквозь толпу, отдавая приказы, и кто-то их исполнял. Наконец представители городских властей оказались перед герцогом и замерли, увидев, как он держится.
Даже услышав из его уст беспрекословный приговор, вынесенный им родному дому, они не могли в это поверить и попытались вмешаться, но герцог пригрозил им острием своей шпаги.
— Я защищаю свое добро, — сказал он, — и не потерплю насилия.
А в это время дом пылал; огонь разгорелся так сильно, что крыша обвалилась с ужасным грохотом, а пламя взвилось до облаков.
Тогда молодой сумасброд отошел в сторону и сказал алькальдам:
— Теперь входите, если желаете.
Они приказали проломить дверь, поскольку ключей не было, и оказались перед стеной огня, охватившего весь двор. Дальше проникнуть было невозможно: герцог принял для этого все необходимые меры.
За несколько минут пламя поглотило все.
Все сокровища, все роскошные веши и картины, собранные с таким трудом доплаченные такими деньгами, сгорели — от них не осталось и следа!
Это был поступок безумца, но возвышенного безумца, не правда ли? Если бы такой мужчина любил меня, признаюсь, мне бы стоило большого труда устоять перед ним.
Во Франции не позволили бы сжечь подобный дворец, даже если бы этого пожелал его владелец: поджигателя насильно оттащили бы в сторону, а затем вошли бы в дом без его согласия; но в Испании, да еще в те уже отдаленные времена, кто осмелился бы поднять руку на гранда или перечить ему?!
Так исчез навсегда великолепный дворец герцога де Асторга.
В тот же день по всему Мадриду разнеслась весть о столь блистательном проявлении галантности. Королева узнала об этом от Нады, который постарался не упустить случая удивить ее и с торжествующим видом сообщил ей о случившемся.
— Не может быть, Нада! Ты не бредишь? Как! Такой волшебный дворец, такое великолепие — всего этого больше не существует?! Он все сжег?!
— Да, сам все сжег, чтобы то, что было предназначено вашему величеству, никому уже не послужило.
— Не могу в это поверить и не поверю.
— Поверите, когда вся Испания будет повторять вам одно и то же, восхваляя эту бесподобную любовь.
— Благородный де Асторга!
— Как он любит вас, госпожа!
Королева задумалась и не ответила. Любовь герцога со всеми ее бесспорными проявлениями начинала трогать ее сердце. Она еще не разделяла этого чувства, но была счастлива, была горда тем, что внушила его. Королева в полной мере отдавала должное замечательному характеру герцога, его красоте, отваге, уму, блестящим достоинствам, не имеющим себе равных в Испании, а может быть, и во всей Европе.
Она поймала себя на этой мысли, совсем недалекой от греха:
— О! Если бы я могла любить его, если бы мне это было позволено!
Сожаление само по себе есть пятнышко на хрупком зеркале, что зовется женской добродетелью.
Вновь увидев герцога, Мария Луиза поневоле сильно покраснела. Она одарила его ангельской улыбкой и ничего не сказала о том, что он сделал: ей, разумеется, не хотелось хвалить его, но и упрекать этого человека у нее не хватило смелости.
Он стоял перед ней, как обычно, в почтительной позе и исполнял свои обязанности с той же простотой, с тем же добросердечием, как прежде, если только это новое выражение можно применить в подобном случае.
Король и королева-мать оценили поступок де Асторга не так, как Мария Луиза. Король довольно сухо заметил, что герцог соперничает в славе с тем, кто сжег храм в Эфесе.
— Вы нанесли себе большой ущерб, — добавила королева-мать.
— Я ничего не потерял, ваше величество; все, что находилось в моем доме, принадлежало вашим величествам с того часа, как вы почтили его своим присутствием, — произнес в ответ герцог.
— Значит, это мы потерпели ущерб, — сухо бросила вдовствующая королева, повернувшись к герцогу спиной.
Весь двор пришел в волнение, узнав о таком казавшемся немыслимым поступке. Придворные не осмеливались вслух высказываться; молодые сеньоры и дамы пребывали в бурном восторге; женщины преклонного возраста разделились на два лагеря: одни хвалили герцога, другие осуждали. Те, кто был поснисходительнее, вспоминали свою молодость. Герцогиня Медина-Сидония откровенно призналась, что, будь у нее в прежние времена поклонник, способный на такой подвиг, ему бы не пришлось напрасно вздыхать. Герцогиня де Терранова и ее свита вместе со старыми сеньорами на все лады гнусавили одно и то же:
— О, если бы ожил покойный герцог де Асторга, что сказал бы он, увидев, как гибнут в огне богатства, накопленные в его дворце со времен потопа!
Слово «потоп» казалось мне наиболее подходящим, когда речь заходила о дворце де Асторга.
Герцог не обращал внимания на разговоры и был прав. Чтобы завершить дело, он приказал впустить во дворец всех бедняков Мадрида и только им предоставил право рыться в развалинах, где осталось немало драгоценных камней, золота и серебра. Люди набросились на пепелище и передрались, несмотря на вмешательство слуг герцога, пытавшихся их успокоить. Пришлось послать за городской стражей, но в это время уже началось настоящее разграбление. Власти алькальдов и даже самого герцога де Асторга оказалось недостаточно, чтобы разнять дерущийся сброд: толпа держалась твердо и получила ту добычу, которую она жаждала.
Де Асторга потерял огромные деньги, бесценные сокровища. Не обезумел ли он? Возможно, но разве мы не безумны, когда влюблены? Любовь — лишь изредка сладкое безумие, но почти всегда — жестокая боль.
Любовь герцога к королеве, ради которой был совершен такой великий поступок, оказалась не только безумием, но и заразной болезнью. Молодые сеньоры начали завидовать положению герцога де Асторга, ставшего официальным поклонником королевы, при том, что никто не считал это постыдным, и они задумали подражать ему. Но для этого надо было обладать таким же характером и такими же большими достоинствами, иметь такие же заслуги. Не так-то легко играть с огнем и не обжечься: это самый трудный из фокусов, и он удается не всякому бродячему комедианту. Так легче ли справиться с любовью, самым жгучим из огней? Судите сами…
За всем этим последовала громкая история, о которой следует рассказать; она не так красива, как история бедного герцога де Асторга, но каждый делает то, на что он способен.
Итак, этот неподражаемый праздник состоялся, и гранды, готовые последовать примеру герцога, обратились к их величествам с извинениями, попросили отнестись снисходительно к тому, что они не подожгут свои дома, после того как король и королева покинут их. Гранды не настолько богаты, чтобы позволить себе роскошь отстраивать свои дома снова, да еще великолепнее прежнего, как сделал это де Асторга.
Подобная бережливость, проявленная заранее, вызывала безудержный хохот, и громче всех смеялся граф де Монтерей, сын маркиза де Иерро, посла их католических величеств в Риме. Его родительский дом, разоренный убытками и долгами, существовал лишь благодаря щедрости короля. Маркиз де Иерро просил отозвать его из Рима, а красивая милая жена маркиза, рыдая, на коленях умоляла короля удовлетворить эту просьбу, ссылаясь на то, что интересы семьи настоятельно требовали присутствия ее мужа в Мадриде.
Короче, граф де Монтерей никоим образом не мог повторить содеянное герцогом де Асторга; если бы он и сжег свой дворец, даже без мебели, ему пришлось бы ночевать на улице. Этот дом был едва ли не единственным его достоянием. Испанцы и итальянцы сохраняют свои дворцы даже тогда, когда у них нечего там поставить, кроме табурета.
И тем не менее граф был отважный и блестящий сеньор, внешне почти такой же привлекательный, как де Асторга, но не столь рыцарственный, как тот, и более склонный к удовольствиям. Он находил королеву необыкновенно красивой и, сравнивая ее с другими очаровательными дамами, утверждал, что ни одна из них даже приблизительно не может соперничать с ее величеством в красоте.
Друг и наперсник графа, герцог де Верагас был постарше него, богат, некрасив, довольно умен, но здравомыслием не отличался. Его снедало честолюбие, и при отсутствии необходимых талантов он никак не мог добиться высоких чинов, что выводило его из себя. Ему пришло в голову, что ступенькой к возвышению может стать для него дружба с Монтереем, обладающим красотой, самоуверенностью и склонностью к безрассудству.
Двор находился в это время в Прадо, куда он нередко наезжал, хотя здешний дворец был не слишком привлекателен: без водоемов, без зелени, без каких бы то ни было удовольствий, ибо приятного времяпрепровождения никто здесь ждать не мог. Однако их величества чаще всего посещали именно эту резиденцию. Когда королеву спрашивали, чем она желала бы развлечь себя, она отвечала:
— Я не знаю, спросите короля.
Однажды утром она прогуливалась верхом в сопровождении фрейлин и самых изысканных молодых сеньоров, среди которых особенно выделялся герцог де Асторга. Она невольно смотрела на него, стараясь отогнать от себя мысли, внушавшие ей страх, и именно поэтому решила отвести взгляд и обратила внимание на Монтерея, скакавшего позади главного мажордома.
— О! Какая красивая лошадь у графа де Монтерея и как хорошо он управляет ею, — произнесла королева.
Монтерей раздулся от гордости, казалось, он вот-вот задохнется: королева заметила его! А она долго смотрела на графа, чтобы не смотреть на другого, и заговорила с ним, чтобы не говорить с герцогом. По возвращении голова графа пошла кругом, особенно когда Верагас сказал ему:
— Монтерей, твоя судьба решена. Королева обратила на тебя внимание, во время прогулки она была занята только тобой; друг мой, ее величество становится всемогущей, она обретает огромную власть над душой короля и делается влиятельнее королевы-матери: инквизиторы и министры все ей прощают. Надо этим воспользоваться. Если ты сумеешь правильно повести себя, то очень скоро станешь ее фаворитом.
— Ты полагаешь?
— Уверен. Прислушивайся к моим советам и следуй им. Я знаю женщин и, хотя совсем некрасив, добился от них большего, чем многие красавцы. Королеву соблазнить не труднее, чем других.
— Королева! Королева! Мечтать обо мне?! Ей, такой красивой, молодой, и к тому же королеве!
— Королева женщина, и ей скучно. Речь идет о том, чтобы развлечь ее, поразить, развеселить. Это не так уж и трудно, вот увидишь.
— А герцог де Асторга, что нам делать с ним?
— Мы позволим ему вздыхать. Он вздыхает так, что камни источают слезы, а это не дело для умного человека в подобном случае.
— Королева заметно отличает его, и, кроме того, он так богат! Ему доступно все!
— С умом можно сделать значительно больше, чем с деньгами, не бойся самого себя. Ты красив, намного красивее герцога де Асторга, у тебя манеры благородного человека, ты умеешь показать себя в ее обществе и добьешься успеха. Мы начнем сегодня же.
Монтерей появился на вечерней службе в таком наряде, который заставил обернуться всех придворных дам: полукафтан, камзол, короткие панталоны из голубого атласа и голубая перевязь — цвет королевы, как известно, — шляпа с высокими перьями и россыпь бриллиантов, взятых напрокат у Верагаса, от всей души раскрывшего для него семейный ларец. (У самого Монтерея бриллиантов не было совсем.) Королева не могла не заметить графа и спросила у герцогини де Альбукерке:
— Не собирается ли господин де Монтерей жениться сегодня? Он ослепителен!
— Видишь, — подхватил Верагас, стоявший так, чтобы все слышать, — это первый шаг, ты уже занимаешь ее мысли. Завтра, в другом костюме, поднимешься еще на одну ступеньку.
И действительно, на следующий день Монтерей появился весь в зеленой парче, расшитой серебром, усыпанный изумрудами и жемчугом. Придворные терялись в догадках, откуда взялась у него такая страсть к нарядам; некоторые дамы возгордились, полагая, что он делает это ради них, так как Монтерей нравился многим, и они были бы польщены, если бы очаровали его. Любовницы, по слухам, у него не было.
В течение нескольких дней граф менял туалеты один за другим; по возвращении в Мадрид он так усердствовал в щегольстве, что его ежедневное появление в новом наряде стало занимать весь двор и уже с утра начинались разговоры:
— Посмотрим, как будет одет Монтерей сегодня вечером!
Королеву это очень забавляло, и она добродушно сказала графу:
— Господин де Монтерей, вы придаете особое великолепие двору своим стремлением превзойти самого себя. Король и я очень признательны вам за это, не сомневайтесь.
Верагас был на верху блаженства; он одалживал другу деньги, драгоценности и платья, надеясь, что извлечет из всего этого пользу для себя. Маркиза де Иерро не понимала, что скрывается за столь неожиданной страстью к элегантности — молодые люди не предавали огласке то, на что они надеялись. Она лишь сказала Монтерею:
— Поскольку ты так обласкан при дворе, постарайся добиться, чтобы отозвали твоего отца, ведь неизвестно, как долго ты сможешь привлекать к себе внимание.
Монтерей об отце даже не думал: он был занят только собой и своими планами. Королева и шагу не могла ступить, чтобы он не оказался рядом; он ходил за ней как тень, насколько это позволено сеньорам, не принадлежащим к королевскому роду, ловил каждое ее слово, угадывая ее желания, и готов был перевернуть вверх дном всю Испанию, чтобы исполнить хоть одно из них.
Однажды он услышал от королевы, что она, прогуливаясь накануне у Мансанареса, увидела миленькую кубинскую собачку, за которую готова была бы заплатить сто пистолей.
— К несчастью, — добавила Мария Луиза, — я не знаю, кому она принадлежит и где ее теперь найти. Ее выгуливала старая служанка, чрезвычайно бережно обращавшаяся с ней. Король не пожелал остановить карету из-за такого пустяка и мне не удалось заполучить собачку.
Монтерей запомнил сказанное и тут же принялся за дело: бросил на поиски собачки слуг Верагаса, приказав приводить ему напоказ всех кубинских собачек, имеющихся в Мадриде, пока не обнаружится чудо природы, которое выводила на поводке старая служанка. Наконец в указанном квартале нашли подходящую собачку, вверенную заботам служанки каноника и обладающую приметными достоинствами. Взглянув на нее, граф тут же предложил служанке двадцать пистолей. Но та ответила, что не отдаст такое сокровище и за тысячу, что ее хозяин богат, не нуждается в деньгах и безумно любит эту собачку. Граф стал настаивать, но старушка резко отчитала его.
— Мне очень жаль, но королева видела эту собачку и хочет приобрести ее, вы не можете отказать королеве.
— Француженка хочет заполучить нашу собачку? Ничего не выйдет! Пусть отправляется за этим в свою страну.
И граф остался ни с чем. Но на следующий день ему предстояло увидеть иную картину.
Каноник вернулся домой, и служанка, конечно, рассказала ему, что произошло; он, разумеется, оказался совсем иного мнения по этому поводу. Спорили долго, но в итоге утром, когда королева проснулась, Луизон пришла сообщить ей, что каноник и старая женщина принесли в корзине с розовыми лентами самого прекрасного в мире песика; они хотели бы сами вручить его королеве, поскольку она оказала им честь, пожелав иметь эту собачку.
Обрадованная Мария Луиза набросила пеньюар, приняла каноника и даже его служанку, которая со слезами преподнесла ей песика. Королева признала в нем понравившуюся ей собачку, тысячу раз поблагодарила каноника и спросила, что она могла бы предложить ему взамен.
— Государыня, я каноник в Толедо, там я и живу, но мне не нравится этот город, я хотел бы получить должность в Мадриде и остаться здесь. Это моя мечта.
— Вы получите эту должность, я вам обещаю. А чего желает уважаемая госпожа Хасинта?
— О ваше величество, позаботьтесь о моей собачке и не позволяйте своим служанкам дотрагиваться до нее. Я отдаю ее вам с болью в сердце и не прошу вознаграждения. Если бы господин каноник послушался меня…
Королева вынесла из своей молельни красивый крестик из авантюрина и дала его Хасинте в качестве утешения. Та сначала отказывалась принять его, а потом согласилась.
Невозможно описать лицо Монтерея, когда он увидел собачку на коленях королевы. Ее величество рассказала всю историю и со смехом спросила у сеньоров, кто из них так удачно поохотился в интересах другого лица.
— Мне кажется, я догадываюсь, кому это удалось, — сказала она, улыбаясь. — Сеньора Хасинта утверждает, что этот человек очень красив, очень важен и очень щедр, и даже в десять часов утра блистательно одет. Кто он таков, легко узнать по описанию, но я не назову этого сеньора, уважая его тайну; назвать себя может только он сам. Тем не менее я ему очень благодарна за его желание оказать мне добрую услугу.
Само собой разумеется, что завистники стали подсмеиваться над Монтереем, и это не прекращалось до тех пор, пока он не пригрозил, что рассердится всерьез. Указ о дуэлях заставил шутников замолчать.
— Мы потерпели неудачу, — сказал Верагас, — так исправим положение.
Всем было известно, что королева обожала цветы. И вот каждое утро она стала получать изумительный букет. В первый день она отнесла этот знак внимания на счет герцога де Асторга, но он честно признался, что не посылал цветов и не осмелился бы сделать этого; после бала, закончившегося пожаром, герцог держался в тени, поскольку король и королева-мать ясно дали ему понять, насколько они не одобряют его стремление отличиться. Появление букета приписали кому-то другому, о Монтерее королева даже не подумала и, вполне естественно, ничего ему не сказала, но Верагас воспринял это молчание как хороший знак.
— Теперь нас с королевой связывает тайна — как верно мы поступили!
Монтерей не настолько был уверен в успехе; он не замечал, чтобы его выделяли, а узнать хоть немного больше об отношении к нему королевы ему как-то не удавалось — он говорил с ней лишь в присутствии короля или герцогини де Альбукерке. Друзья целую ночь придумывали способ прояснить создавшееся положение. Подкупить Наду! Это самое надежное средство, но привлечь карлика на свою сторону нелегко: он душой и телом предан герцогу де Асторга, и подобная откровенность могла принести больше вреда, чем пользы.
Среди испанских камеристок королевы была прекрасная как день девушка; в ее глазах светилась жажда комплиментов и набитых пистолями кошельков. Она получила должность при дворе при помощи своей крестной матери герцогини де Медина-Сели, не подозревавшей, что ее крестницу очень легко приручить. Ловкая и проницательная камеристка догадалась о любви и планах Монтерея, поняла, какие у него затруднения, и вбила себе в голову, что сможет услужить ему и подарить королеве любовника. Де Асторга с его затаенной страстью совсем не подходил для осуществления столь грандиозных замыслов, надо было найти что-нибудь более надежное и реальное. Монтерей показался камеристке самой достойной кандидатурой для той роли, которую она ему предназначала, и девушка начала кокетничать с ним, делая авансы и самому графу, и его другу Верагасу. Они не остались к ним равнодушными, и вскоре все трое прекрасно поладили между собой.
Прежде всего надо было обратить внимание королевы, на страсть Монтерея, о которой она упорно не упоминала. Мерседес взяла эту заботу на себя. И в тот же вечер, помогая одевать королеву, она произнесла его имя, стала расхваливать графа, добавив, что он умирает от любви и это очень печально.
— И в кого же он влюблен? — без особого интереса спросила Мария Луиза.
— Он этого не говорит, ваше величество, но нетрудно догадаться. Из всех дам он не может завоевать только одну: она для него недоступна и даже не желает замечать этой любви.
Королева повернула голову и по-французски попросила Луизон подать ей украшение; в этот день все тем и кончилось.
Мерседес продолжала действовать в том же направлении; вскоре к ней подключились и другие камеристки, в том числе две француженки. Луизон знала, как относиться к чаяниям влюбленного, о которых уже заговорили открыто. Королева не требовала молчания и даже сказала по этому поводу несколько слов, давая понять, что вовсе не отвергает этого преклонения; она стала обращаться к Монтерею чаще, чем к другим сеньорам, и даже добилась возвращения маркиза де Иерро, о чем сама сообщила его сыну.
— Я очень рада, что могу удовлетворить ваше просьбу, — добавила она.
У Марии Луизы были свои причины вести себя так: сожженный дворец не шел из головы королевы-матери, она часто напоминала об этом королю и в конце концов так распалила его, что он стал ревновать королеву к герцогу де
Асторга. Несколько раз король резко отозвался о нем, заметив, что он не отрывает глаз от королевы и что его напускная страсть довольно смешна.
— Если это будет продолжаться, он покинет твой двор, Луиза; рыцарская любовь, пусть так! Но французский король не потерпел бы ничего подобного и на этот раз был бы прав.
С той поры королева решила не смотреть на герцога де Асторга и обращать свои взоры в другую сторону; Монтерея она стала использовать в качестве ширмы, и только; что же касается самого графа, то он был слишком самоуверен, чтобы не заблуждаться на свой счет.
Он пришел в великий восторг и уже не сомневался в успехе — теперь он искал только удобного случая, чтобы упрочить свою власть над королевой. Время от времени король удалялся на несколько дней в Эскориал, королева же к таким поездкам никакого пристрастия не имела. Красивый монастырь не нравился ей ничуть. Что за радость без конца приближаться к лику смерти, да к тому же выслушивать пояснения, которыми сопровождал эти визиты Карл II.
Верагас, чье воображение постоянно занимал один и тот же предмет, внушил Мерседес — а ей только того и надо было, — что нужно найти способ спрятать графа в одной из комнат королевы и таким образом устроить его свидание с ней. Тогда дело пойдет быстрее и они будут вознаграждены за труды.
Выбор пал на время сиесты, которое королева днем никогда не использовала для отдыха. Обычно в этот час она оставалась одна: главная камеристка и другие дамы спали либо в одной из дальних комнат, либо в своих покоях. Мария Луиза писала в это время, твердо зная, что ее никто не потревожит. Нада отдыхал как и все: карлики — очень хрупкие существа, и они нуждаются в больших передышках.
Для Мерседес не было ничего проще, как провести Монтерея по той же маленькой лестнице, о которой я уже упоминала, и спрятать его в самой дальней комнате, куда никто не заходил, а затем, как только королева останется одна, предупредить его. Мерседес могли и не заподозрить — во время сиесты графу ничего не стоило без ее помощи войти в почти безлюдное помещение, которое ему было хорошо известно.
Так все и сделали. Господин де Монтерей, облачившись в самый сверкающий из своих камзолов и настроившись на самые страстные и пылкие признания, спрятался за портьерой, прикрывавшей вход в молельню Марии Луизы, и стал ждать сигнала.
Мерседес уходила от королевы последней и, удаляясь, подала Монтерею знак. Мария Луиза подсела к лаковому китайскому столику — подарку дофина, который она привезла с собой из Франции, и начала писать письмо своему дяде-королю, что делала часто.
Монтерей подождал с четверть часа — для большей уверенности, что им не помешают, — затем, с дрожью в сердце и останавливаясь на каждом шагу, пошел на цыпочках к королеве, хотя от страха готов был отказаться от своей затеи.
Королева услышала шаги, обернулась и увидела Монтерея; в первое мгновение она удивилась, затем рассердилась и встала, спросив его властным голосом, что он здесь делает и что ему нужно от нее.
— Увидеть вас и поговорить с вами, ваше величество, — ответил он, весь дрожа и падая на колени.
— И что же вам надо сказать мне, сударь?
— Ничего из того, что не было бы вам давно известно, госпожа, ибо мое почтение, моя страстная преданность все уже подсказали вам; но я бы умер, если бы не признался вашему величеству в том, что чувствую и отчего страдаю.
— Я вас не понимаю, сударь.
— Но, ваше величество, я думал… мне казалось…
— Так что же вам казалось?
— Что вы, ваше величество, знали… были тронуты…
— Повторяю, сударь, я вас не понимаю. И это все, что я могу сделать для вас!.. Уходите.
— Ваше величество…
— Уходите или я позову слуг!
— В этом нет необходимости, ваше величество, вы уже не одна, сам Господь посылает меня к вам, — перебил ее суровый голос.
На пороге молельни стоял дон Сульпиций; он часто приходил сюда, чтобы читать королеве священные книги, хотя в такой час это случалось редко.
Монтерей понял, что пропал, даже королева не могла бы теперь спасти его; но он утешил себя сладкой иллюзией, решив, что королева знала о присутствии духовника и отвергла мольбы влюбленного лишь по этой причине.
Склонив голову и стоя неподвижно, Монтерей ждал приговора.
— Вы заслуживаете смерти, граф, — продолжал Сульпиций.
— Знаю, ваше преподобие, и был бы горд умереть, искупая столь прекрасную вину.
— Существует закон, карающий смертной казнью наглеца, осмелившегося оскорбить королеву Испании. Вам это, конечно, известно.
— Отец мой, — воскликнула Мария Луиза, — у меня на родине людей не убивают за то, что они любят, и я не хочу, чтобы граф умер. Приказываю вам… нет, умоляю не сообщать о случившемся королю раньше меня, я сама должна рассказать ему, что произошло, и получить от него ручательство правосудия, на которое могу рассчитывать. Он не откажет мне в этом.
Монах бросил свой проницательный суровый взгляд на королеву, затем на молодого человека и опять на королеву: казалось, он хотел прочитать их мысли и не торопился отвечать. Может быть, ему в голову пришла та же мысль, что и Монтерею, может быть, теперь он не рад был, что так рано появился. Тем не менее надо было что-то решать: королева ждала, ждал и Монтерей, бледный, смущенный, но решительный.
— Ваше величество повелевает, а я повинуюсь, — сказал наконец духовник, поклонившись королеве. — Каковы будут ваши приказания?
Как далеко было его смирение — чисто внешнее, конечно, — от надменности первых дней и как ловко умела инквизиция, эта страшная сила, надевать любые маски! В настоящий период с королевой надо было обращаться осторожно, чтобы через нее влиять на короля, которому была уготована лишь видимость власти; эту власть еще предстояло вырвать из его немощной руки; дон Сульпиций слишком хорошо знал это, он не забыл о наставлениях своего начальства.
— Преподобный отец, выведите господина де Монтерея через ваш вход в молельню; пусть он ждет у себя наших, короля и моих, приказаний, и с этой минуты пусть не показывается мне на глаза.
— Повинуюсь, ваше величество, — ответил граф, низко поклонившись.
Монах вышел первым, сделав знак Монтерею следовать за ним; перед тем как удалиться, граф обернулся.
— Простите ли вы меня, ваше величество? — прошептал он. — Неужели я уйду, унося с собой бремя вашего гнева и презрения?
— Следуйте за отцом Сульпицием, сударь, — крайне высокомерно ответила королева, — и молитесь Богу не о том, чтобы я помнила, а о том, чтобы забыла.
И она ушла в свою спальню, чтобы не дать ему повода задерживаться дольше.
На следующий день возвратился король; Мария Луиза поговорила с ним в тот же вечер и, не рассказывая в подробностях о том, что произошло в ее покоях, заявила о своем недовольстве, вызванном некоторыми высказываниями г-на де Монтерея в беседе с герцогом де Верагасом; она потребовала, чтобы оба были удалены от двора и даже из Мадрида. Король потребовал разъяснений, но Мария Луиза с чисто женской изворотливостью сделала упор на наказании, которое следовало применить. Король стал задавать вопросы придворным, но никто не сообщил ничего больше, духовник тоже оставался нем, как предписывал ему его сан и собственная воля.
— Пусть ваше желание будет исполнено, моя королева, я не возражаю.
Приказания были отданы, и волшебные грезы герцога де Верагаса рассеялись как дым под порывами ветра. Его отослали в родовое имение, и там у него нашлось время поразмыслить о случившемся.
Господин де Монтерей не имел земельных владений, но его дядя был архиепископом в Гранаде. Графа отправили к нему. Монтерей в течение нескольких месяцев жил там довольно спокойно, каждое утро ожидая, что его призовут обратно, и теша себя иллюзиями в просторных залах Альгамбры, где он проводил и ночи и дни. Его воображение так разыгрывалось, что он в конце концов совсем потерял разум.
Его печальное и тихое безумие вызывало жалость; он говорил только о королеве, ждал, звал ее, разговаривал с ней, будто она находилась рядом, и, казалось, слушал ее ответы. Он произносил самые грустные и трогательные слова. Видеть все это без слез было невозможно. И когда королеве сообщили о болезни графа и она узнала, что его безумие неизлечимо и все произошло из-за нее, бедняжка заплакала от всего сердца, горько раскаиваясь, что подала графу повод для надежд, а он заплатил за них такой дорогой ценой. Вылечить Монтерея ничто не могло; он умер в глубокой старости, до конца дней лелея все те же надежды на любовь королевы и не понимая, какие события происходят вокруг; он умер на руках единственного слуги, оставшегося у него после разорения родового гнезда.