Жорж Санд Две сестры

Мальгрету. Февраль 1864 г.

Милая моя Мэри, ты этого непременно требуешь — будь по твоему: я расскажу тебе без утаек единственный роман моей жизни. Эта жизнь, такая одинокая в настоящем и изъятая, увы, от дорогих обязанностей и отрадных забот семьи, оставляет мне достаточно печального досуга, чтобы изложить на бумаге эту печальную повесть, имевшую такое роковое значение для меня, хотя тебе и угодно видеть в ней залог лучшего будущего для твоего друга. Ты расстанешься с этим заблуждением и откажешься навязывать его и мне, когда узнаешь, какое горе навсегда разбило мое сердце.

Не знаю, сумею ли я хорошо передать тебе факты, сумею ли я развить их надлежащим образом, не вдаваясь в излишние подробности. Я не синий чулок. Я воспитала в себе с наслаждением только один талант — музыкальный, и мне кажется, что я привыкла и мыслить, и страдать в музыке. Дочь англичанина и француженки, воспитанная во Франции в английских понятиях, и если, как многие находят, я говорю свободно и чисто на обоих языках, то это, быть может, лишь потому, что во мне нет национальности, и что я чужда духа как той, так и другой нации. Ты надеешься, что этот анализ моей собственной жизни, к которому ты меня призываешь, осветит для меня многое, что до сих пор оставалось темно, и положит конец колебаниям. Дай Бог, чтобы ты была права. Что касается меня, мне кажется, тут дело вовсе не в колебаниях. Из всех возможных для меня выходов ни один мне не по душе. Я скорее просто упала духом, и когда я принужу себя проследить причины этого уныния, быть может, мне еще более опостылеет эта жизнь, которая ни на что не пригодилась в прошлом, а теперь уже недостаточно свежа и кипуча, чтобы пригодиться еще на что-нибудь в будущем. Как бы то ни было, я попытаюсь исполнить твое желание.

Из заголовка этого письма ты видишь, что я по-прежнему живу в своем уединенном уголке, где дом мой носит название горы, прикрывающей его. Недалеко от моего парка Маас врезывается в ущелье скал, называемых Дамами Маас. Уж не знаю, какая легенда окрестила этими живописными именами окружающие меня предметы. Знаю только, что здесь начался и кончился мой печальный роман, и здесь, по всей вероятности, окончу я дни свои, побежденная и покорная.

Начало моей жизни тебе известно, ведь ты росла вместе со мной до восемнадцати лет. Когда отец мой, твой опекун, выдал тебя замуж за добрейшего мистера Климера, то было первое мое горе. Мне предстояло расстаться с тобой, и я делала усилие над собой, чтобы скрыть от тебя мои слезы. Ты была счастлива, ты любила своего жениха. Я не хотела смущать твое счастье бесполезным сожалением. Сестра моя не так-то легко примирилась с твоим замужеством. Голубка Ада, которая двумя годами моложе нас, никак не могла понять, как это человек совершенно посторонний вдруг ни с того, ни с сего является между нами и отнимает у нас твое сердце. Она злилась, как избалованное дитя, на мистера Климера, она ненавидела его. В первые два года после твоего замужества ты писала нам славные, хотя несколько редкие, письма. Я читала их с наслаждением, Ада же упорно отказывалась даже заглянуть в них, и вплоть до того времени, когда, в свою очередь, полюбила, не переставала повторять, что ты для нее теперь — ничто, так как мы для тебя перестали быть всем.

Когда нам в первый раз был представлен господин де Ремонвиль, он рассчитывал посвататься за меня, как мы поняли из довольно ясных намеков отца. Аларик де Ремонвиль с первого взгляда мне не понравился. Я дала себе слово никогда не принадлежать этому господину, ложно-либеральные мнения которого как-то неприятно противоречили дерзкой самоуверенности и ложному аристократизму его приемов. Из уважения к отцу я не сразу высказала то впечатление, которое он на меня произвел, и отвечала, что хочу прежде присмотреться к этому господину. Отец мой больше ничего и не требовал.

Вечером того же дня у нас с Адой был разговор, который очень огорчил меня.

— Уж я вижу, — начала она, — ты непременно выйдешь замуж, тебе этого хочется. И с тобой будет та же история, как и с Мэри Климер. Сегодня ты увидела господина де Ремонвиля, завтра ты присмотришься к нему, послезавтра полюбишь его и разлюбишь отца и сестру. Ты вся будешь принадлежать этому чужому человеку, жениху-похитителю. Ты уедешь и будешь писать нам только для того, чтобы поговорить об этом господине, да о детях, да о кормилицах, или о путешествиях и удовольствиях, которыми ты будешь наслаждаться вдали от нас и без нас. Словом, ты для меня пропала, все равно что умерла, и я останусь одна-одинешенька на свете, потому что ведь батюшка еще не стар и, кто знает, быть может, задумает жениться во второй раз.

И, говоря это, и много еще других несправедливых и безумных речей, моя бедная Ада заливалась слезами. Она разбила свой черепаховый гребень, швырнув его на туалет и, вся покрытая своими чудными золотистыми волосами, бросилась ко мне на шею, клятвенно меня заверяя, что если я выйду замуж, она убьет себя или сойдет сума.

Когда мне кое-как удалось успокоить ее, объявив, что де Ремонвиль мне не нравится, и что я твердо решилась отказать ему, она продолжала:

— На этот раз я, положим, тебе верю, хотя ты и не то говорила отцу. Но верно то, что как только ты встретишь того проклятого жениха, о котором ты мечтаешь, ты перестанешь меня любить. Ты так усердно оправдывала забвение и равнодушие Мэри, что я очень ясно видела в тебе желание поступить так же, как она. Не притворяйся, пожалуйста, это бесполезно: я чувствую это желание во всех твоих словах, и еще более в твоем молчании.

В это время мне только что исполнилось девятнадцать лет, и я солгала бы, если бы поклялась, что с некоторых пор, особенно со времени твоего замужества, не мечтала о замужестве и для самой себя. Когда ты мне описывала радость при рождении твоего первого ребенка, когда ты говорила о сладостных ожиданиях своей второй беременности, я каждый раз чувствовала, что сердце мое начинает биться при мысли, что и я когда-нибудь буду держать на руках маленького ребеночка, живой портрет любимого и уважаемого мужа. Я не предавалась праздному удовольствию создавать в воображении образ этого мужа; мне не грезились черты его лица, не мерещился звук его голоса, но я носила его в душе своей, как святую истину. Я вспоминала любовь нашего отца к бедной нашей матери, и не имела другого идеала, кроме того сильного, кроткого и умного человека, каким отец мой являлся во всех воспоминаниях моего девичества и молодости. Я молила у Бога встретить такого же мужа для себя, какого Он дал моей матери.

Итак, когда моя молоденькая сестренка пристала ко мне, чтобы я сказала ей, думаю ли я выйти замуж или нет, я не колеблясь отвечала ей, что не раз серьезно задумывалась о браке. Но к этому я с полной искренностью могла добавить, что ни разу еще не встречала человека, который внушил бы мне достаточно доверия, и что я не горела особенно сильным желанием его встретить, так как настоящая жизнь моя, спокойная и счастливая, вполне удовлетворяла меня.

Чтобы утешить ее, я должна была обещать ей вещь довольно смешную, а именно: что не полюблю никого без ее согласия, — и чтобы не нарушить клятвы, я дала себе слово, что буду сопротивляться всякому зарождающемуся чувству, пока мое взбалмошное дитятко не образумится или сама в кого-нибудь не влюбится.

Увы, я и не подозревала, что зло, — потому что это действительно было зло — уже сделано. Она любила, сама того не подозревая, господина де Ремонвиля. Он был недурен собой, одевался по последней моде и обладал тем особым умом, который так ценят в свете, — то есть, был резок, парадоксален, никогда не лез за ответом в карман. В спорах он больше брал насмешкой, и выказывал какую-то смесь высокомерия и приторности в том, что он считал торжеством своих идей. Прошло несколько недель, прежде чем я заметила любовь к нему сестры. Мы принимали по четвергам, и господин де Ремонвиль продолжал предлагать нам свое сердце. Я говорю нам, потому что трудно было решить, к которой из двух сестер он обращается со своим ухаживанием. Мне сдается, что ухаживание это всего более относилось к приданому. Он, по-видимому, не замечал ни моей антипатии, ни симпатии Ады. Он ждал, чтобы которая-нибудь из нас попалась в западню, которую он пытался расставить обеим.

Отец мой, который судил о нем снисходительнее, чем я, не стал, однако, меня порицать, когда я в присутствии сестры объявила, что имею о нем не особенно хорошее мнение.

— Быть может, ты и ошибаешься, — заметил он мне. — Ну, да все равно. Я не имею ни малейшего намерения посягать на твою умственную самостоятельность, и больше ты об этот молодом человеке от меня не услышишь. Завтра же я ему дам понять, что он должен отказаться от всяких видов на тебя.

— Но неужели же из-за этого мы должны перестать видеться с ним? — воскликнула моя сестра.

— Я полагаю, — отвечал мой отец, — что, узнав свою участь, он сам удалится.

— А я, так напротив, — воскликнула Ада, и глаза ее загорелись, — полагаю, что этого не будет.

Я вообразила, что она считает его страстно влюбленным в меня и старалась ее разуверить в этом. Но, к великому моему изумлению, она принялась хохотать и уверять, что я напрасно думаю, будто страсть, внушенная мною господину де Ремонвилю, так сильна, — что он от нее, наверное, не умрет. На другой день он явился более блестящий, чем когда-либо и, по-видимому, домогался успеха еще с большим ожесточением, чем прежде.

Говорят, что голос у меня приятный, и что я пою верно. Меня попросили что-нибудь спеть, и я, по обыкновению, не заставляя себя долго упрашивать, села за фортепиано.

Вдруг Ада наклонилась ко мне и, схватив меня обеими руками за плечи, прошептала мне на ухо:

— Не пой! Я тебе запрещаю.

Тут я все поняла и, сделав вид, что никак не могу найти между нотами ту пьесу, которая мне нужна, отправилась, как бы за ней, в свою комнату. Ада тотчас же последовала туда за мной. Она была в очень возбужденном состоянии.

— Ты не будешь петь, — проговорила она. — Поклянись мне, что не будешь петь! Я пойду сказать, что ты чувствуешь себя не совсем хорошо.

— Пусть будет по-твоему, — отвечала я. — Но дай же мне сказать тебе…

— Что-нибудь дурное про него? — перебила она меня, заливаясь слезами. — Нет, я этого не хочу. Я знаю, что ты его ненавидишь, в особенности теперь, когда он, отказываясь от тебя, не рвет на себе с отчаяния волосы. Ты будешь заверять меня, что у него нет ни сердца, ни совести. Но я тебя не стану слушать, лучше ты мне и не говори. Это ужасно — соперничество с родной сестрой!

Напрасно пыталась я образумить ее. Она зажала мне рот, сказав мне, что я не имею права судить господина де Ремонвиля, и что я не могу быть беспристрастна к нему.

Эта роковая страсть в ней быстро росла, и хотя отец мой и не питал безусловного доверия к де Ремонвилю, однако, он был вынужден уступить. Господин де Ремонвиль сделал предложение и был принят. Сделавшись женихом, он держал себя очень нежно с ней, очень почтительно с моим отцом и очень прилично со мной.

У меня произошло с ним объяснение, в котором я убеждала его быть добрым мужем и оставить свои интриги на стороне. Ремонвиль, по-видимому, слегка смутился от этих слов и спросил меня, на каком основании я в нем сомневаюсь.

— Я не потаю от вас, — отвечала я, — мне передавали за верное, что у вас есть старинная связь, которую вам трудно будет порвать.

— Она уже порвана, — воскликнул он, — даю вам честное слово. Или мисс Сара Оуэн сомневается в моей чести и в моем слове?

— Нет, — отвечала я, — я не имею на это никакого права. Но, признавая искренность вашего решения, я имею основание опасаться, что вам трудно будет остаться ему верным. Ведь у вас, кажется, есть дети от этого морганатического брака?

Этот допрос стоил мне больших усилий. Строгость моего воспитания представляла мне в необычайных размерах смелость, с которой я, молодая девушка, решалась выпытывать у мужчины тайны его холостой жизни. Он заметил, что мне нелегко было исполнять этот долг, и румянец, покрывавший мое лицо, заставил простить мне отважность моих вопросов. Он взял меня за руку и сказал:

— Я мог бы солгать — ведь мне легко было бы доказать, что дети, о которых вы говорите — не мои: я не признал их.

— И дурно сделали.

— Нет, я не мог поступить иначе. Их мать была замужем. Она не вдова — муж ее просто бросил. Она пользовалась моим покровительством и не имела права требовать от меня ничего иного.

— В таком случае, это покровительство будет продолжаться и впредь, и эти дети, которых вы не можете покинуть на произвол судьбы…

— Все это уже устроено, — отвечал он, — и устроено безвозвратно. Я отделил от своего состояния часть, от которой отказался раз навсегда. Эта женщина и эти дети ничего более уже не могут от меня требовать.

— А разве они не имеют прав на вашу любовь?

— Женщина — нет, она не достойна ее. Мой разрыв с ней не был ни усилием, ни жертвой — то было освобождение.

— Но дети…

— Мисс Оуэн, — перебил он меня, улыбаясь, — вы настаиваете на очень щекотливом вопросе и сами, как я вижу, не подозреваете, как далеко он может вас завести. Но, так как вы этого требуете, я вам отвечу, рискуя заставить вас покраснеть еще более и причинить вам еще больше страдания. Я не думаю, чтобы я был отец этих детей. По крайней мере, я знаю, что не я один имею право считаться их отцом. Я не знаю, поняли ли вы меня хорошенько, и я в отчаянии, что это объяснение, вызванное вами самой, вынудило меня говорить с вами так, как будто бы вы были матерью семейства. Не будем более возвращаться к этому предмету, вы все знаете. Посоветуйтесь с вашим отцом, скажите ему всю правду. Но прежде, чем рассказать ее вашей сестре, подумайте хорошенько. Я знаю, что она любит меня настолько, что выйдет за меня замуж, несмотря на мои преступления (он произнес это слово с насмешливым ударением, которое мне не понравилось), но не знаю, хватит ли у нее сил, чтобы жить счастливой с этой закваской ревности задним числом в мыслях.

Я действительно посоветовалась с моим отцом. Он знал всю историю моего будущего зятя и не придавал ей такого значения, как я. Энергичный и искренний сам по себе, он, быть может, слишком доверял силе характера и искренности других.

— Я знаю, — сказал он мне, — положение де Ремонвиля. Он уже несколько времени тому назад порвал все сношения с этой подругой, влиянию которой он слишком поддавался. Она его много эксплуатировала и обманывала, но как скоро он убедился, что она недостойна его любви, он оставил ее навсегда. Что же касается детей, то, имея повод лишь сомневаться, он поступил как честный человек и обеспечил их существование. Многие из светских молодых людей бывают в подобных же положениях, милая моя Сара, и в наши дни трудно найти такого, который дожил бы до тридцати двух лет, никогда не злоупотребив своей свободой. Конечно, я предпочел бы для Ады молодого человека, еще незапятнанного этими случайными связями. Но Ада еще очень молода и по годам, и по характеру, инстинкт ее влечет к человеку сложившемуся, рассудок которого, в связи с известной опытностью, мог бы развить ее собственный. И я надеюсь, что де Ремонвиль, привыкнув выносить бурные выходки и неверность недостойной подруги, найдет очаровательными невинные капризы честной и доброй женщины.

Я была очень простодушна в то время и дала себя убедить. Я последовала совету отца и решилась не мешать упоению Ады открытием, которое, мы заверяли себя, было совершенно бесполезно.

Мы поступили дурно, мы оба ошиблись. Я прощаю это отцу, но не могу простить самой себе. Я делала над собой усилия, чтобы подавить свое инстинктивное отвращение и недоверие к де Ремонвилю. К тому же, я боялась снова возбудить в Аде ее старую ревность. Я право не знаю, было ли то ослепление или трусость с моей стороны. В совести моей происходила борьба, это верно, но боролась она в потемках, потому что мне самой недоставало опытности. Я убеждена, что совесть — вещь относительная к лицу; она недостаточна без понятия об идеале и без знания действительности. В ту пору, когда состоялась эта роковая свадьба, я слишком принадлежала идеалу, и Бог знает, исправилась ли я и теперь.

Ада провела свой медовый месяц в каком-то опьянении, и мы с отцом тоже. Муж любил ее, по-видимому, безраздельно, и счастье нашей дорогой девочки казалось нам упроченным.

Прошло немного времени, и мы заметили, что г. де Ремонвиль сильно запутался в долгах. Отец мой все заплатил до последней копейки, не сказав ему ни слова упрека и не убавив ничего из годового дохода, назначенного им Аде. Щедрость эта стоила ему больших пожертвований, потому что отец мой был не богат.

Все наше состояние досталось нам от матери, и хотя ему и было обеспеченно пожизненное пользование этим состоянием, он вскоре разделил его между нами. Я бы глубоко оскорбила его, отказавшись принять мою долю. Итак, я должна была согласиться на то, чтобы он из главы семейства превратился в нашего гостя и нахлебника. Его эта перемена, по-видимому, нисколько не огорчала и не тревожила за будущее, но я страдала за него и спрашивала себя, что с ним станется, если я выйду замуж.

Для меня было очевидно, что г. де Ремонвиль, пока еще связанный благодарностью, не замедлит вскоре вменить себе в заслугу свое вежливое снисхождение ко всем понятиям моего отца, что мало-помалу эта заслуга покажется ему стеснительной обязанностью, и что настанет день, когда он сочтет себя вправе свалить ее с плеч.

Со своей стороны я вполне была уверена, что никогда не полюблю человека, который не будет питать к моему отцу искреннего, безусловного уважения, но, — как знать? — я могла ошибиться. Итак, мог настать тот день, когда отец мой, навлекши на себя невольно нерасположение обоих зятьев и не желая оставаться в унизительной роли, будет вынужден удалиться из дома своих дочерей и очутится в одиночестве и бедности. Я решилась посвятить себя ему и не думать о замужестве. Или, по крайней мере, подвергнуть жениха, который сумеет приобрести мое уважение, долгому искусу. В искателях моей руки недостатка не было: девушка, у которой около миллиона приданого, никогда не рискует остаться без женихов. Но я не дала себе даже труда взглянуть, какой цвет волос у этих господ. Я откладывала на неопределенное время всякие планы подобного рода и занималась приискиванием жилища, в котором отец был бы у меня, — другими словами, у себя дома.

После долгих поисков я остановилась на прелестной вилле, находящейся между двумя станциями железной дороги, идущей вдоль берега Мааса. Это-то и есть вилла Мальгрету, из которой я писала тебе уже не раз. Я провела здесь несколько летних сезонов и теперь снова пишу тебе отсюда, потому что, по всей вероятности, поселилась здесь навсегда.

Первое время после покупки этой виллы у меня было много хлопот, чтобы устроить помещение, предназначенное для моего отца, сообразно с его вкусами и потребностями. Я выписала его любимые книги, пополнила его библиотеку, купила превосходных лошадей — своих он уступил молодой чете. Я позаботилась о разведении дичи в лесах, чтобы он мог предаваться удовольствию охоты. Все эти траты были первой брешью в моем состоянии, потому что Мальгрету оказалось не особенно доходным поместьем. Край здесь бедный, и за исключением немногих узких луговых полос, живописно расположенных по берегу реки, остальная почва состоит из сланца, покрытого очень тонким слоем чернозема. Новое приобретение мое было очень красиво, стоило больших денег, но доходу не давало. Не подумай, чтобы я на это жаловалась. Из всех моих трат эта была наиболее благоразумная, и я менее всего о ней жалею, так как ты вскоре увидишь, что она оказалась полезной для моих близких. Если же я упоминаю об этом обстоятельстве, то только для того, чтобы объяснить тебе факт, который тебя так удивляет — быстрое исчезновение моего состояния.

Наши хлопоты по устройству нового жилища задержали нас до половины зимы, и мы торопились вернуться к нашей милой Аде. Было условлено, что она приедет вместе с мужем взглянуть на наши владения и погостит у нас несколько времени, но начинающаяся беременность и запрещение докторов расстроили этот план. Мы нашли ее очень изменившейся и ослабевшей как нравственно, так и физически. Было ли это следствием ее беременности, или же результат какого-нибудь семейного горя? Я не решалась ее расспрашивать и стала наблюдать за ее мужем.

По-видимому, он был так же влюблен в свою жену, как и в первые дни после свадьбы. Он окружал ее всевозможными заботами и угождениями. Но от меня не могло ускользнуть, что у него есть еще какая-то другая забота на уме, в которой жена его не при чем. Я пробовала вызвать его на откровенность, но он держался со мной настороже. Мало-помалу я стала замечать, что все его любезности с женой и с нами не мешают ему проводить все вечера вне дома. Он объяснял эти отлучки необходимостью поддерживать светские знакомства. Эти знакомства были не наши. Мы всегда жили в тесном общении с небольшим, избранным кружком друзей. Этим тесным кружком знакомых он, по-видимому, не довольствовался; он знал весь Париж, как он выражался, и положение его не позволяло ему порвать знакомство с домами, где он всегда бывал хорошо принят. Он уверял также, что у него есть дела. Мне нечего передавать тебе в подробностях похождения моего зятя; это вовсе не интересно. Достаточно будет сказать, что к концу зимы мы узнали о его сумасбродствах от его кредиторов. Он снова успел завязнуть по уши в долгах и хотел опять обратиться к моему отцу, неистощимая щедрость которого была ему хорошо известна. Но у отца моего ничего более не оставалось, что он мог бы отдать. Я все взяла на себя и заплатила его долги, никому не сказав об этом ни слова. Срок разрешения Ады был близок; необходимо было отстранять от нее всякие заботы и огорчения.

Господин де Ремонвиль оставался верен данному мне слову; он не виделся более с женщиной, которая его разорила. Но зато он встретил другую, туалет, лошади и мебель которой уже оценивались в сотни тысяч франков.

Денежные жертвы, принесенные мною, были не из тех огорчений, которые могли затронуть меня за живое. Я, напротив, радовалась, что ценой своих денег избавила Аду от горестного открытия. Но я испугалась за ее будущее. Что станется с ней, когда муж ее окончательно разорит меня? Я видела ясно, что тщеславие и глупость этого человека раскрывали под нашими ногами пропасть, которую ничто не могло наполнить. Ада была благородна и бескорыстна, но неспособна бороться с нищетой. К тому же, невозможно было, чтобы рано или поздно необходимость оплачивать долги мужа не раскрыла ей глаза на его скандальные интриги.

Роды ее были очень тяжелые, и она чуть не умерла у нас на руках. Как только настала весна, доктора предписали ей деревенский свежий воздух. Прелестная малютка, которую она нам подарила, Сара, моя крестница, родилась очень слабенькой и тщедушной. И потому г. де Ремонвиль с непостижимой самоуверенностью заговорил о том, что не худо бы купить поместье.

У меня с ним не было никакого объяснения по поводу его долгов. Он в то время ограничился тем, что поблагодарил меня «за обязательность, с которой я помогла ему выпутаться из кое-каких временных денежных затруднений». Но тут я решилась поговорить с ним в решительном тоне и просто-напросто приказать ему отпустить жену к нам в Мальгрету вместо того, чтобы тратить ее приданое на покупку поместья, которое потом так легко было бы спустить. Он попробовал упираться, горячиться, быть резким и язвительным. Он ощущал потребность поссориться с нами и сохранить жену исключительно под своим влиянием, рассчитывая таким образом склонить ее к своему плану. Когда он увидел, что я угадывала его намерения, он был вынужден притворяться, чтобы отвлечь мои подозрения. Он сдержал свою досаду, уступил, и первые же дни мая застали нас всех вместе в Мальгрету.

Здоровье Ады и ее дочери поправлялось быстро. Ремонвиль, по-видимому, был в восторге от нашего местопребывания, но семейная жизнь вскоре наскучила ему, и он вернулся в Париж, сочинив целую историю о том, что он давно уже домогается места в министерстве финансов; что до сих пор не представлялось такого, которое соответствовало бы его общественному положению и способностям; но что вот друзья ему пишут и советуют показываться почаще, напоминать о себе, так как министр в скором времени рассчитывает предоставить ему открывающуюся вакансию.

Я не далась в обман, но должна была делать вид, что верю этой басне, чтобы рассеять подозрения моей сестры, которая начинала кое о чем догадываться. Он вернулся только осенью. Место, на которое он рассчитывал, чуть-чуть не досталось ему. Зато он успел наделать новых долгов.

Рассказывать ли тебе дальше? В три года двух третей моего состояния как не бывало, и единственное, чего я могла добиться от де Ремонвиля ценою этих жертв, было обещание соблюдать внешние приличия, никогда ничего не просить у моего отца и не показываться публично в обществе недостойной соперницы его жены. Но три четверти его жизни проходили в доме, меблированном и содержимом на мои деньги, и весь Париж знал об этой постыдной связи. Я не думаю, что он действительно любил эту женщину. Тщеславие его упивалось той роскошью, которую он ей доставлял, и той обстановкой, которой она окружила его. Она была одна из модных куртизанок и умела принимать, как мне сказывали. Ремонвиль развертывался у нее во всю свою ширь и находил более или менее искренних поклонников. Он умел удерживать обычных посетителей этого дома позора, выставляя им напоказ свою щедрость и расточая обещания, основанные на его мнимом влиянии у министров. Влиятельности его не совсем верили, но в богатстве его никто не сомневался.

Что касается Ады, то потому ли, что она угадывала истину и хотела ее скрыть от нас, потому ли, что она действительно ничего не подозревала, только она не жаловалась. Напротив, она выказывала желание проводить зимы в Париже, вместе со своим мужем. Я опасалась его влияния на нее, и мне удалось удержать ее до января. Потом я последовала за ней вместе с отцом, и таким образом предупредила растрату ее состояния. Весной мы привезли ее опять в Мальгрету, беременной во второй раз, и к осени она родила довольно благополучно мальчика, которому дали в честь моего отца имя Генри.

Ада не была вялой от природы, ее просто заедала праздность. Она не умела бороться. Больная, она покорно скучала; выздоровев, она искала удовольствий, но отдавалась им без радости и без увлечения. Можно сказать, что у нее никогда не хватало силы ни на то, чтобы страдать, ни на то, чтобы перестать страдать. Большая перемена готовилась в ней, но я так же мало предчувствовала ее, как и ту, которая готовилась во мне.

Однажды я отправилась гулять к Дамам Мааса, вдвоем с моей маленькой племянницей Сарой. В этом пустынном ущелье жил старик-садовник, который существовал обработкой своего клочка земли в полгектара, помещавшегося у подножия скалы. В этом укромном уголке, защищенном от ветра, с теплой и влажной почвой старик с любовью и знанием дела выращивал великолепные овощи и плоды. Он посылал их в Париж по железной дороге; но когда я поселилась в Мальгрету, я доставила ему хороший сбыт для его урожая, и однажды он пригласил меня прийти и самой рвать виноград в его саду, где он поспевал раньше, чем в моем. Около полудня я отправилась с моей маленькой Сарой, и полчаса спустя наш лодочник Жирон высадил нас на песчаный берег.

Дедушка Морине (так звали садовника) принял нас с большим почетом и взял Сару на руки, чтобы она сама могла достать лучшие кисти на лозах, грациозно обвивавших стены его хижины. Я бы смертельно обидела его, — потому что он был очень горд, — если бы отказалась принять в подарок для моей сестры целую корзину великолепных фруктов, которую он передал моему лодочнику.

Сара еще не хотела возвращаться домой. Она в первый раз видела Дам Мааса. Не думаю, чтобы ее пониманию была доступна величавая красота местности, но ее часто отказывались брать сюда с собой, потому что «это очень далеко», и полчаса езды в лодке казались ей целым путешествием. Она гордилась такой дальней поездкой и собиралась рассказать маме, что была у поворота большой горы.

После четверти часа ходьбы, боясь утомить ее, я села на траву и хотела усадить ее рядом с собой, но она не имела ни малейшего желания отдыхать и порывалась бежать вперед одна. Чтобы заставить ее сидеть смирно на месте, был только один способ: спеть ей что-нибудь. Она очень легко запоминала песни и повторяла их сама с удивительной верностью. Весь мой репертуар песен, доступных ей, был уже давно истощен, и я принялась сама сочинять для нее новые. Произведения эти, как ты легко можешь себе представить, были самого незатейливого характера. Я старалась приспособить и музыку, и слова к успехам ее умственного и музыкального развития. Но развитие ее шло быстро, и она задавала мне немалую работу.

На этот раз я спела песенку, которую сочинила накануне, ложась спать, и которая начиналась так:

Милая стрекозка

Погоди немножко,

Я на твоих крылышках

Вижу огонек.

Мелодия, такая же детская, как и слова, понравились девочке, и она заставила меня повторить ее несколько раз.

Вдруг мы услышали, что в нескольких шагах от нас великолепная скрипка повторяет тот же мотив. В первую минуту Сара пришла в восторг от этого таинственного эхо. Ей вообразилось, что это речка или горы поют. Но увидев на моем лице выражение изумления и некоторого беспокойства, она испугалась и со слезами бросилась ко мне.

Тотчас же из ближайшей кущи деревьев показался таинственный музыкант и подошел к нам. То был молодой человек в одежде туриста, и наружность его была так приятна, что Сара тут же стала улыбаться ему сквозь слезы. Однако она все еще не совсем понимала, в чем дело, и чтобы отучить ее от страха перед незнакомыми предметами, я стала уговаривать ее вглядеться хорошенько в скрипку и в музыканта, который, чтобы успокоить ее, снова принялся, смеясь, наигрывать на скрипке тот же мотив.

Когда он кончил, Сара решилась подойти к нему и протянуть свою маленькую ручку, которую он поцеловал с таким искренним умилением, что не было возможности на него за это рассердиться.

Я уже собиралась удалиться, кивнув ему головой и не сказав ни слова, но он заговорил со мной. Он извинялся, что ввел в слезы мою девочку. Он обвинял себя в нескромности, что подслушал и повторил мою песенку; но, по его словам, это была просто прелесть, мастерское произведение. Далее он объяснил, что сам страстный музыкант и артист по ремеслу. Он путешествовал по этой очаровательной местности пешком, с котомкой за плечами и со своей неразлучной кормилицей-скрипкой. Он не мог устоять против желания повторить для самого себя то, что слышал. Но он не поддался бы желанию узнать имя композитора и не вышел бы из чащи, если бы ребенок не перепугался. Тогда он счел необходимым показаться, чтобы успокоить девочку. Все это он проговорил с живостью и бойкостью, которые удивили меня, не произведя никакого другого впечатления. Я видела в нем просто какого-нибудь странствующего артиста, который желал блеснуть светскостью обращения и городил самые нелепые и преувеличенные похвалы моей песенке в надежде что-нибудь получить.

Желая удовлетворить его, я опустила руку в карман и попросила его сыграть что-нибудь веселенькое для моей девочки. Он увидел мое движение, потому что глаза у него большие, с каким-то широким, широким взглядом. Он весело и бойко приосанился, передразнивая деревенского музыканта, и принялся отхватывать на своей скрипке какой-то бешено-веселый танец, от которого Сара пришла в восторг. Глядя на ее грациозные прыжки, он и сам пришел в восторг, точно ребенок, и еще ускорил такт. Я принуждена была остановить его, почти отнять у него смычок из рук, потому что его шальное настроение сообщалось и девочке, которая приходила в сильное нервное возбуждение.

— Довольно, — сказала я, давая ему золотую пятифранковую монету. — Вы славно умеете заставлять плясать, но моей дочери не следует чересчур утомляться. Благодарствуйте и прощайте.

Он взял золотую монету, посмотрел на нее, поднес к губам и опустил в карман. Затем, подняв в воздух свою шляпу, он остался неподвижен, как статуя, провожая меня своими большими, дерзкими и ласковыми глазами, со взглядом не то ястреба, не то голубя.

Встреча эта была поистине престранная и, усевшись с Сарой в лодку, я спрашивала себя, уж не сделала ли я какого-нибудь грубого промаха. Он сыграл свою плясовую с такой шальной игривостью, что трудно было решить, исполнение ли это великого артиста, расшалившегося в веселый час, или же ловкость уличного музыканта. Но фразы моей песенки, которые он повторил перед тем, были как бы перевод, идеализованный великим артистом. А между тем, он принял деньги с явной радостью. В конце концов, быть может, это был действительно талантливый человек, забитый нищетой. Остановившись на этом предположении, я пожалела, что со мной только и было денег, что эта пятифранковая монета.

За обедом отец мой стал расспрашивать Сару о подробностях ее путешествия к Дамам Мааса. Она объявила, что никаких дам не видала, а видела господина, который ей наигрывал песенку, а она танцевала. Рассказ ее вышел довольно сбивчивым, и я должна была пояснить, в чем дело. Ада стала подтрунивать надо мной, уверяя, что я по доброте сердечной впадаю в романтизм и всюду готова видеть приключения, что я принимаю за оперного героя какого-то бродягу, встреча с которым могла бы кончиться и не так благополучно.

Я предоставила ей смеяться надо мной и только радовалась, видя её веселой и бодрой так скоро после родов. Между тем, маленькая Сара подошла к окну и вдруг перебила наш разговор восклицанием:

— А вот опять вода поет; она поет «Стрекозку». Надо открыть окно, я хочу танцевать.

Окно открыли, и мы ничего особенного не увидели, ни на речке, ни на берегу, но до нас донесся звук скрипки, повторявшей мою песенку с вариациями то необыкновенно блестящими и трудными, изобличавшими большое мастерство исполнения, то трогательными и полными какого-то возвышенного чувства.

— Дети мои, — воскликнул отец, — здесь великий артист. Необходимо его отыскать и предложить ему гостеприимство. Кто знает, в какой крайности он находится, если уж решился принять милостыню?

В эту минуту скрипка замолкла, и мы увидели при освещении только что наступивших сумерек лодку, скользившую по реке; в лодке два человека, перевозчик и путешественник. В перевозчике отец тотчас же узнал одного из соседних крестьян и крикнул Жирону, бывшему тут на лужайке, чтобы он окликнул лодку. Затем он сам отправился на берег, чтобы расспросить артиста. Мы видели, как они обменялись поклонами, поговорили с минуту и затем вместе направились к дому.

— Ну, право же, — заметила Ада, — отец еще более ребенок, чем ты. Придет же человеку в голову останавливать на дороге странствующих музыкантов и вводить их к тебе в дом, рискуя напороться на какого-нибудь мошенника.

— Подумай, милая, что ты говоришь, — отвечала я ей. — Думать, что возвышенный ум может соединяться с низкими наклонностями, — да это один из жестоких парадоксов…

— Моего мужа, не так ли? Оставь, пожалуйста, моего мужа в покое; он перебарщивает с подозрительностью точно так же, как отец с доверчивостью.

Наш разговор не мог продолжаться долее, потому что в эту самую минуту отец отворил дверь и, смеясь, воскликнул:

— Дети мои, рекомендую вам ни кого иного, как господина Абеля.

— Кого? — воскликнула Ада, вставая. — Неужто это настоящий Абель?

— Он самый, — отвечал молодой человек, смеясь так же, как и мой отец. — Единственный патентованный и разрешенный правительством…

— Как? Знаменитый Абель, неподражаемый скрипач, идол публики, не знающий счета своим деньгам — и ему-то моя сестра дала пятифранковую монету! Да, тут есть, от чего умереть со смеху.

Одна я не смеялась. Я не знала, как поправить обиду, нанесенную мной человеку, осыпанному подарками всех государей Европы, и про которого говорили, что смычок его приносит ему сто тысяч франков годового дохода.

Молодой маэстро заметил мое замешательство. Он подошел к свету и, показывая мне на мою монетку, которую он, просверлив дырочку с краю, успел надеть на цепочку своих часов, проговорил:

— Я буду её хранить, как драгоценность. Вы не можете её у меня отнять; она моя, вы сами мне её дали. Я заработал её по милости вашей прелестной дочки.

— Но с какой стати вы ею так дорожите? — отвечала я ему. — Я не имела чести вас знать, вы меня тоже не знаете…

— Это правда, но мне показали вашу виллу, сказали вашу фамилию, а так как я знаком с вашим супругом, господином де Ремонвилем, то я знаю, что семейство его достойно всякого уважения и всякого сочувствия.

— Вот госпожа де Ремонвиль, — отвечала я, указывая на сестру, которая отошла к окну, чтобы велеть кормилице унести маленького в комнаты.

Отец мой, со своей стороны, говорил со слугой, и я очутилась на минуту как бы с глазу на глаз с Абелем. Он мельком взглянул на сестру и тотчас же снова остановил свой проницательный и задумчивый взгляд на мне.

— Стало быть, — заговорил он взволнованным голосом, — сочувствие, которое вы сразу внушили мне своим голосом и наружностью, было не пустая игра случая. Так вы ни кто иная, как мисс Оуэн, — единственная, настоящая, как сейчас было говорено про меня?

— Но вы не можете добавить — знаменитая и несравненная. Что же может быть такого интересного в моем скромном мещанском имени?

— Я вам это скажу, — проговорил он поспешно, так как сестра и отец возвращались к нам. — Да, я вам это скажу, но только вам одной.

Я была смущена, сама хорошенько не зная, почему. Я не могла принять участие в разговоре, который завязался за обедом, возобновленным после неожиданного перерыва. Абель, получив разрешение, как он выразился, не заботиться о своем костюме, держал себя совершенно развязно и казался в восторге от нас. Я, однако, не поддавалась этой внезапной любезности и спрашивала себя, нет ли в ней оттенка пошлости, и не расточается ли она точно так же без разбора всякому встречному?

Аде это размышление не пришло в голову. Слушая его бойкую, остроумную и веселую болтовню, она позабыла свою собственную усталость и свои горести и стала соревноваться с артистом в игривости и бойкости речей.

Отец мой, переняв большинство французских обычаев, сохранил, однако, английскую привычку засиживаться за десертом, пока сестра моя и я приготовляли чай в гостиной.

Ада после своих недавних родов обыкновенно удалялась к себе тотчас после обеда. Но на этот раз она объявила, что хочет посидеть часть вечера с нами, и я одна отправилась наверх, чтобы уложить Сару и удостовериться, что кормилица хорошо нянчит маленького Генри.

Когда я спустилась в гостиную, отец мой был уже там, с гостем своим и с Адой. Сестра продолжала разговаривать с большим одушевлением. Я побоялась, как бы к ней опять не вернулась молочная лихорадка, и заметила об этом шепотом отцу, который тоже нашел, что руки у нее слишком горячи и взгляд слишком блестящ. Он настоял, чтобы она удалилась, и она уступила без всяких признаков досады. Но когда я предложила ей опереться на мою руку, чтобы взойти на лестницу, она оттолкнула меня, вырвала у меня подсвечник, который я держала, и проговорила:

— Ступай же петь! Господин Абель, которому отец уже успел расхвалить твой талант, умирает от нетерпения тебя слышать.

Это был уже второй случай, что она выказывала мне ревность по поводу музыки. Резкость ее движений и горечь тона напомнили мне то запрещение петь, которое она сделала мне при других обстоятельствах. Я была испугана и поражена. Следовало ли мне поддаваться этому ребячеству? Могла ли я сравнивать его с первой вспышкой? Ведь тогда шла речь о человеке, которого она любила, за которого она могла и хотела выйти замуж…

Когда я вернулась к чайному столу, я увидела, что отец действительно выдал нашему гостю тайну моих музыкальных попыток. Он сидел за фортепиано и играл Абелю некоторые из моих песенок, переписанных и сохраненных им без моего ведома. Абель восторгался ими до смешного, и я совершенно искренне попросила его не насмехаться надо мной.

— Я — насмехаться? — воскликнул Абель. — За какого же пошлеца вы меня принимаете?

— Не сердитесь, — сказал ему отец. — Она и сама не подозревает своего таланта, а скромность ее совершенно непритворная. Да вот, постойте! Я окончательно выдам вам ее с головой. У меня есть тетрадь, в которую я записывал некоторые вещицы, сочиненные ею — это просто прелесть.

Он вышел из комнаты, и Абель безумным движением, за которое я и сама не знаю, как не рассердилась, стал передо мной на одно колено.

— Я дал себе клятвенное обещание, — сказал он с жаром, — в тот самый день, когда я услышал имя мисс Оуэн, что в первый же раз, как я ее встречу, я облобызаю след ее ног. Вы только что поставили вот сюда прелестнейшую ножку в мире, но будь она большая или неуклюжая, я, тем не менее, сдержал бы свое слово.

И он поцеловал паркет в том самом месте, по которому я прошла, удаляясь от фортепиано.

— Что это значит? — спросила я его. — Или вы поклялись морочить меня, разыгрывая передо мной сумасшедшего?

— То, что вы говорите, — отвечал он, — взято целиком из словаря условных и принятых фраз. Что касается меня, я живу, думаю, говорю и действую, нисколько не справляясь о предписаниях светского этикета. И это не потому, что я не подозревал о существовании этих вещей. Я имел полную возможность изучить их в том, что называется самым большим светом. Но я нашел их до того пошлыми, лживыми и малодушными, что решился или молчать, или говорить все, что я думаю, что я знаю и что хочу.

Слушайте, у меня только одна минута времени, чтобы сказать вам то, что я думаю о вас. Я знаю вашего негодяя зятя… Не прерывайте меня, вы сами очень хорошо знаете, что он негодяй. Меня пригласили как-то играть на скрипке у его любовницы. Я пошел, уступая просьбам одного приятеля, про которого я и не знал, что он состоит в числе угодников этой интриганки. Вы знаете, что у нее легкое поведение прикрывает жажду к деньгам и умение обделывать свои делишки. Она окружает себя богатыми и влиятельными людьми, она принимает участие во всевозможных аферах и всегда остается в выигрыше. Но она скупа и удостаивает жить на широкую ногу лишь с тем условием, чтобы де Ремонвиль оплачивал звание первого любовника, в каком он при ней считается. Таким образом, он оплачивает все ее расходы, а она копит денежки. Для этого у нее всегда находится то тот, то другой предлог. Она уверяет, что устала от жизни в свете, что роскошь не доставляет ей никакого удовольствия, что она мечтает только об одном — обзавестись маленькой фермой, куда бы она могла удалиться и зажить простой сельской жизнью. Когда у него начинают возникать кое-какие сомнения, на нее вдруг находят припадки благочестия. Она одевается, как старая ханжа, и отправляется пешком в церковь, уверяя, что благодать снизошла в ее душу, и что она на днях непременно пойдет в монастырь. Это, конечно, не входит в расчет де Ремонвиля, который помешался на том, чтобы разыгрывать первую роль в свете, и который весь свой блеск заимствует от модной куртизанки.

Так дело тянется вот уже три года. Этот пошляк три раза был на волос от разорения, и три раза умел отвертеться от позора банкротства. Никто не знает, откуда он берет деньги. Не можете ли вы, мисс Оуэн, сказать мне, как он ухищряется скрывать свои похождения от жены, которую мы видим такой довольной и веселой?..

Позвольте, мисс Оуэн, вы раскрываете рот, чтобы сказать мне, что вы этого не знаете. Не трудитесь произносить эту великодушную ложь, — ведь я все знаю. Приятель, затащивший меня в этот дом позора, и которому я задал основательную головомойку, как скоро разглядел, в чем дело, — думая оправдать де Ремонвиля, стал мне клясться и божиться, что он не тронул еще ни копейки из состояния жены. В таком случае, ответил я, он или служит в тайной полиции, или шулерничает в игре.

Будучи приперт мною в последнем своем убежище, приятель мой был вынужден открыть мне всю правду. Я узнал, что сестра госпожи де Ремонвиль пожертвовала своим состоянием спокойствию несчастной молодой женщины. Это, добавил он, какая-то добрая полупомешанная старая дева, одна из тех добродетельных англичанок, равно чуждых всяких страстей и всяких притязаний иметь свою собственную личность, которым безбрачие как бы отведено в удел семьею, и которые в конце концов ухищряются считать за счастье, что не существуют для самих себя. Я отвечал моему приятелю, что он рассуждает, как пошляк и как негодяй, что никогда ноги моей не будет у его низкой покровительницы, что с де Ремонвилем я перестану кланяться при встречах, и что я не желаю долее оставаться приятелем приятеля этого господина.

Тут же я дал перед самим собой клятву, что, если мне случится встретить мисс Сару Оуэн, будь она стара и дурна, как смертный грех, я на коленях выскажу ей то благоговейное чувство, которое она мне внушает, и попрошу рассчитывать на меня, как на преданнейшего из братьев. Я встретил вас сегодня совершенно случайно, и я воспользовался первой минутой, что мы остались вдвоем, чтобы исполнить свой обет. Что ж, неужто вы отвергнете его, как дерзкую, безумную выходку? Нет, сердце у вас слишком доброе, и вы слишком умны, чтобы не видеть, как я глубоко искренен…

Я не знала, как бы я поступила, если бы я была настороже и вполне владела собой. Но его живая речь, его выразительная мимика, его улыбка, полная какого-то юношеского чистосердечия, наконец, его прекрасный взгляд, полный какой-то неодолимой силы, — все это заставило меня ответить ему, что я нисколько не сомневаюсь в нем, и что меня трогает то уважение, которое он мне высказывает.

Я не протянула ему руку, но он увидел, что рука моя не отодвигалась, и что он может ее взять. Он поднес ее к губам и продержал таким образом с минуту, которая показалась мне целым столетием. До того я была перепугана этим внезапным отречением от моей собственной воли.

— Выслушайте меня еще, — продолжал он. — Я сейчас говорил о благоговейном чувстве, о братском уважении. Все это я ощущал прежде, чем увидел вас, но для того, что вы мне внушаете теперь, этого слишком мало. Вы прекрасны, как ангел, и более артист, чем я. Благоговение мое перешло в восторженное чувство, преданность моя стала страстна…

— Замолчите, — перебила я его. — Эти слова только портят впечатление предыдущих. Что касается меня, то во мне нет ни тени восторженности и страсти. Жертва моя мне ничего не стоила, и мне было бы оскорбительно внушать сострадание. Обращайтесь же со мной так, как того требует мое положение.

В эту минуту вошел мой отец, и разговор наш был прерван. Отец непременно настаивал, чтобы я спела что-нибудь из сочиненных мною песен. Никогда я не была так мало расположена петь. Смелая откровенность только что сделанного мне объяснения казалась мне оскорбительной, и я спрашивала себя, не дала ли я сама к тому повод слишком доверчивым, фамильярным обращением. Чтобы показать, что я не придаю никакой важности тому, что произошло, я села за фортепиано и попробовала петь, но голос не выходил у меня из груди, и голова моя кружилась, точно я вдохнула какой-нибудь слишком сильный аромат.

Отец мой настаивал, но Абель не говорил ни слова. Он казался поглощен какой-то думой, и я, право, не знаю, слушал ли он меня. Какой-то злой дух шевельнулся во мне: мною вдруг овладела потребность привлечь к себе внимание, которое мне по-настоящему следовало бы всеми силами отвлекать в другую сторону. Я запела, как никогда еще не певала. Я сама не узнавала своего голоса.

Когда я закончила, Абель подошел ко мне.

— Я не в состоянии вам ничего сказать, — начал он. — Вы подумаете, что я преувеличиваю. Но вот что, послушайте. У меня есть голос, который лучше всякого человеческого слова выразит то, что я чувствую. Я отвечу вам так же, как вы мне говорили — музыкой.

Он взял свою скрипку, которую отец мой тайком принес в гостиную и положил возле него. Он проиграл целый час без всякого определенного плана, как бы под обаянием какого-то сна, полного сказочных чудес. Потом, как бы подавленный силой своего собственного порыва, он бросился на диван со словами:

— Больше не могу.

Последние звуки его музыкальной фразы замерли на скрипке, которая чуть не выпала у него из рук. Раскрасневшееся лицо его вдруг сделалось бледно, глаза неподвижны. Мы подумали, что с ним делается дурно.

— Нет, это ничего, — проговорил он, вставая. — Это не более, как действие усталости; теперь это прошло. Позвольте мне удалиться в мою комнату.

Он поспешно ушел, не поклонившись мне и, по-видимому, позабыв даже о моем присутствии.

Отец мой проводил его в приготовленную для него комнату и, вернувшись, объявил, что гость наш вовсе не болен, а просто-напросто смертельно хочет спать.

На другой день, проснувшись рано утром, я занялась по обыкновению кое-какими хозяйственными делами. Никто в доме еще не шевелился. Отец до света отправился на охоту; сестра, после своих родов, еще не сходила вниз к завтраку. Я пошла наверх проведать её. Горничная сказала мне, что она дурно провела ночь и теперь отсыпается.

В десять часов позвонили к завтраку, и отец мой, который всегда отличался большой аккуратностью, явился к столу. Дали знать господину Абелю, но он не показывался. Мы прождали его с четверть часа, потом отец мой отправился к нему в комнату. Прошло довольно много времени, пока он привел его с собой. Завтрак остыл, и я-таки порядком подосадовала на нашего гостя; я находила, что он большой невежа. Наконец, он явился, одетый на скорую руку, с мутными и заспанными глазами.

— Мне не было бы извинения, — начал он, — если бы я имел возможность быть организованным, как все добрые люди. Но бывают часы, когда скажите мне, что надо мною дом горит — я не тронусь с места. Каждый раз, как я отдаюсь с чрезмерным увлечением игре на скрипке, я падаю, как пласт, и сплю мертвым сном. Мне случалось целые дни и ночи забывать и сон, и пищу, а затем случалось и спать по двое суток подряд.

Я должна была принять его оправдания, которые в глазах моего отца, возымевшего большую слабость к нему, представлялись совершенно основательными. За завтраком он был совершенно спокоен, даже прозаичен, и кушал с аппетитом самого обыкновенного смертного. Затем он распростился с нами, попросил засвидетельствовать его почтение госпоже де Ремонвиль и удалился, поблагодарив нас за радушный прием. Отец вызвался проводить его до Ревена, где артист оставил своего слугу с вещами, и шепнул мне, чтобы я пригласила господина Абеля бывать у нас в Париже. Я сделала это приглашение очень холодно, и он отвечал мне в том же холодном тоне, что сочтет за честь им воспользоваться.

Проводив их, я вернулась в гостиную, где застала Аду.

— Так он уехал! — воскликнула она, глядя на меня с насмешливым выражением. — То-то я смотрю, физиономия у тебя такая печальная. Ну, ну, не сердись; хоть ты у меня и рассудительнейшая из англичанок, все же музыка делает такие чудеса! Я рада за себя, что никогда не умела взять в толк всех ее прелестей; я вижу теперь, что достаточно одного часа, проведенного в музыкальных экстазах, чтобы перебудоражить самую спокойную голову. Слушала я тебя, как ты пела вчера вечером, и потом эту скрипку, которая только расстроила мне нервы, — и думала, что этому конца не будет. Отвратительная вещь — меломания! Когда же состоится твое бракосочетание с этой перелетной птицей? Одно меня утешает, — то, что эти господа, отправляясь пожинать лавры по Европе, обыкновенно оставляют своих жен дома — и, таким образом, ты все-таки останешься с нами.

Шутки эти показались мне до того неприличными, что у меня язык не поворачивался на них отвечать.

— Скажи мне, — спросила я, опускаясь возле сестры на колени и сжимая ее руки в своих, — что с тобой сегодня? Уж не больна ли ты? Ты нервнее обыкновенного, неужели музыка тебя так расстраивает? Но, в таком случае, скажи только слово — и я захлопну фортепиано и не раскрою его опять до тех пор, пока ты сама меня об этом не попросишь.

— Или пока отец наш не затащит к нам в дом какого-нибудь странствующего артиста.

— Если эти люди тебе не нравятся, то никогда и ноги их не будет у нас. Отчего не высказать прямо, что тебя раздражает, вместо того, чтобы говорить вещи, в которых ты сама не веришь ни единому слову?

— Ах, оставь меня! — воскликнула она. — Не брани меня. Тебе хорошо говорить, ты счастлива. Ты не понимаешь несчастье других…

— Чем же ты-то несчастлива? И с которых пор ты себя считаешь несчастливой?

— Ты счастлива потому, что можешь выйти замуж, а я уже больше не могу…

— Разве ты сделала бы другой выбор, если б была свободна? Я думала до сих пор, что ты довольна тем, который сделала.

— Кто тебе говорит, что я им недовольна? Если б мне предстояло начать сначала, я бы сделала тот же выбор, как и теперь. Но в том-то и беда, что избранники нашего сердца перестают быть любовниками, как только становятся мужьями. Таков уж закон брака, любви и самой жизни. Страсть потухает, как скоро она удовлетворена, и упоительного в жизни женщины только и есть те немногие дни, которые отделяют помолвку от свадьбы. Это так ясно для меня теперь, что отлучки моего мужа кажутся мне теперь совершенно естественными, между тем как в первые дни мне казалось, что я и часу не могу прожить без него. Все это так, и я покоряюсь. Я не какая-нибудь сумасбродка, чтобы требовать себе иной доли, чем та, которая составляет удел всех женщин. Я не рву на себе волосы и не прихожу в отчаяние. Но все же, мне скучно, и тоска меня разбирает. Мне больно было вчера глядеть на тебя. С каким упоением ты слушала этого пустого болтуна, а мне он просто-напросто казался каким-то шутом, и я его все время поднимала на смех. Он производил на меня впечатление комедианта, говорящего перед тобой заученные фразы, и так же мало способного составить твое счастье, как и всякий другой. А ты, между тем, казалась очарованной, и я думала про себя: «вот и она теперь такая же, какой я была три года тому назад. Она наслаждается своим праздником, она верит в свое счастье — тем лучше для нее. А я уже не могу быть такой, как она. Но она завтра же станет тем же, чем я, когда солнце высушит эту утреннюю росу».

— Но с чего ты все это взяла, дорогое дитя мое? Во время обеда Абель говорил только с тобой и с моим отцом, я и десяти слов с ним не сказала.

— Не лги, Сара, это недостойно тебя! Вы меня услали спать, но спать мне вовсе не хотелось, и потому я слушала все, что происходило в доме. Отец мой играл сначала на фортепиано твои песни, потом он пошел наверх в свою комнату. Мне любопытно было послушать, что вы станете говорить с Абелем, оставшись с глазу на глаз. Я сошла по лестнице, которая ведет из башни. Дверь из уборной, что рядом с гостиной, была отворена; я вошла без шума и слышала… Ага! Ты бледнеешь, ты видишь, что я слышала объяснение Абеля…

Я действительно должна была иметь чрезвычайно взволнованный вид, потому что я припомнила, в каких выражениях Абель отзывался о моем зяте. Я опасалась, что известие о его постыдных похождениях будет смертельным ударом для моей сестры. По счастью оказалось, что она вошла в уборную в ту самую минуту, когда Абель говорил «вы прекрасны, как ангел» и проч. Она повторила мне слово в слово эти слова. Я попробовала обратить все дело в шутку и спросила её, слышала ли она мой ответ Абелю.

— Ну да, ты отвечала ему то, что принято отвечать в подобных случаях. Но голос твой при этом дрожал, моя милая, и если Абель принял твои слова за чистую монету, то он должен быть уж очень простодушен, чего я не думаю. Что касается меня, то я теперь знаю совершенно достоверно, что Абель без памяти влюблен в тебя, а ты…

— Пожалуйста, избавь меня от своих заключений. Право, ты меня считаешь уж чересчур влюбчивой. Господин Абель преспокойно уехал сегодня утром, вполне убежденный в неуспехе своего объяснения, если только он не позабыл самого объяснения.

— Ты воображаешь, что он уехал? А я так твердо убеждена, что он будет здесь сегодня вечером или завтра, — но скорее сегодня вечером, в час серенад.

Я успела овладеть своей волей и своим рассудком. Насмешки Ады помогли мне в этом. При всей своей жестокости они метко попадали в цель, и гордость моя получила полезный и не совсем незаслуженный урок. Я сочла за лучшее смеяться вместе с ней, и она несколько смягчилась.

— Как бы то ни было, — заметила она, — если у этого господина серьезные намерения, я не вижу, почему тебе и не счесть его предложение за честь. Происхождение его, правда, довольно темное, но такой талант и такая слава сами по себе делают человеку имя. Говорят, что он человек очень порядочный, и странности его не мешают ему обладать известным умением держать себя в свете. Ты, пожалуйста, не подумай, что у меня зуб против него. Все, что я говорила о нем, было сказано с целью посмотреть, станешь ли ты заступаться за него. С той минуты, как ты не придаешь никакого значения его напыщенным выходкам, я, пожалуй, не прочь увидеть его опять. Он меня забавлял, а добрейший папа так помешан на музыке, что я буду очень благодарна этому великому виртуозу, если он придет играть для нас троих все эти прекрасные вещи, в которых я не понимаю ни бельмеса, но которые доставили ему столько поклонников во всех четырех частях света.

Я не придавала серьезного значения надежде или опасению Ады, что господин Абель вернется снова, но отсутствие отца начинало меня беспокоить. Наконец, часов около четырех он показался пешком на берегу.

— Ну, дети, что за утро я провел сегодня! — заговорил он. — Представьте себе, что когда мы высадились из лодки, близ станции в Ревене, Абель узнал в вагоне знаменитого виолончелиста Нувиля. Он остановился поболтать с ним. «Ты в Брюссель? А я только что оттуда. Я там давал концерт, слишком рано назначать другой. Тебе бы следовало обождать немного, помотаться по окрестностям. Места здесь славные. К тому же, в Шарлевиле есть нечто вроде оперной труппы. Можно бы было устроить что-нибудь с артистами. Останься со мной, мы об этом потолкуем».

Нувиль — высокий, бледный молодой человек, с кротким и ленивым выражением лица. Характер у него, должно быть, нерешительный, к тому же он, сколько я заметил, без памяти любит Абеля. Он ничего не отвечал, но спросил свой багаж и отправился под руку с Абелем в деревню, где тот, благодаря расторопности своего слуги, уже успел обзавестись квартирой.

Я хотел было удалиться, но Абель схватил меня за руку и объявил, что я непременно должен зайти к нему выкурить сигару. «Вы увидите», — добавил он, — «как будут вынимать из ящика виолончель Нувиля. Ведь это чудо в своем роде, на нем играл Дюпор, потом он перешел к Франшому». «Зато и заплачено за него шестьдесят тысяч франков», — заметил Нувиль. «Да это просто даром», — возразил Абель. «Пойдемте, господин Оуэн, вы услышите, что за звук. Вы достойны насладиться этой амброзией».

И вот мы на квартире Абеля. Слуга его откуда-то достал бутылку превосходного вина. Нувиль достает свой виолончель, Абель — свою скрипку. Приятели настраивают инструменты, сыгрываются и начинают играть, как боги, хохоча и болтая между собой, как сумасшедшие. В промежутках между пьесами пьют за здоровье великих композиторов. Они были восхитительны, неподражаемы и совсем опьянили меня. Да, дети мои, я опьянел, от музыки, да и от вина тоже малую толику. Когда я от них пошел, в глазах у меня двоилось, и если бы не опасение, что Сара будет беспокоиться, я пробыл бы там до ночи. Но я боялся, что мне дома достанется, и вот я пришел и готов покорно принять свою железистую ванну по предписанию доктора. Но лучше ванны, все-таки, был бы какой-нибудь мотив Моцарта или Бетховена, исполненный этими двумя великими мастерами. Ах, Сара, мне право было совестно, что я слушаю это один.

— И конечно, — сказала Ада, лукаво поглядывая на меня, — мой милый папа, который вовсе не эгоист, взял с этих двух ангелов обещание, прежде чем они улетят в Шарлевиль, дать нам предвкусить блаженство рая в виде серенады?

— Я? Нисколько, — оправдывался отец. — Они сами поклялись, что явятся к нам, и мне надо послать Жирона за их драгоценными инструментами, которые нельзя вверить первому встречному. Пожалуйста, милая Сара, распорядись прибавить что-нибудь повкуснее к обеду. Господа эти знают толк в вине, и я сам отправлюсь в погреб.

Нувиль оказался именно таким, каким описал его нам мой отец. Его кроткое и задумчивое лицо, некоторая неловкость в манерах, — все обличало в нем человека превосходного, но лишенного инициативы. Он был не более как простой виртуоз, но зато виртуоз первоклассный. У него не было того творческого огня, той самобытности, как у Абеля. Благоговейный ученик великих мастеров, он передавал их творения с замечательной верностью и точностью. Чувствовалось, что он изучил их глубоко, что он до тонкости вникал во все их особенности, усвоил себе, так сказать, механизм их гения. Исполнение его было безукоризненнее, чем у Абеля. Этот последний, увлекаемый подчас своей изумительной отвагой, вскакивал как бы на плечи мастеров и походил на ребенка, уносимого неукротимым конем, на которого он осмелился вскочить.

За обедом Ада, которую мучила какая-то потребность говорить и волноваться, завладела Абелем точно так же, как накануне, и дразнила его очень остроумно и мило. Я заметила, что ему стоит усилий отвечать ей в том же тоне, и что ноты «человеческого слова» подчас звучат для него, как незнакомый язык. Он несколько раз подносил стакан к губам, как будто нуждаясь в возбуждающем средстве. Мало-помалу он одушевился и вступил с моей сестрой в настоящее состязание остроумия. Как и накануне, Ада была блистательна, но вдруг ею овладела смертельная досада. Ей пришла, по-видимому, странная фантазия подпоить Абеля, а так как он на это не поддавался, она имела неосторожность сказать ему:

— Что ж, если вы будете навеселе, тем лучше. Это помешает вам беседовать с нами сегодня вечером при посредстве музыки.

Абель схватил свой стакан и, запрятав его в ведро со льдом, стоявшее возле него, отвечал:

— Я пришел сюда для вашего отца и для вашей сестры. Если вы не поймете того, что я скажу им в музыке — тем хуже для вас.

Когда мы встали из-за стола, и он подал мне руку, чтобы вести меня в гостиную, он заметил:

— Сестра у вас прехорошенькая, но Боже, какая она скучная! Вы меня извините за этот отзыв. Я терпеть не могу остроумия, и когда меня принуждают играть на этом инструменте, я чувствую себя так, как будто бы меня заставили вертеть ручку у уличной шарманки.

Он говорил, как бы намеренно повысив голос, и я убеждена, что Ада, шедшая следом за нами под руку с Нувилем, не потеряла ни единого слова из этого нелюбезного замечания. Тем не менее, она и виду не показала, что обиделась. Но в сердце своем она поклялась отомстить ему.

Несколько времени разговор шел своим чередом. Ада снова начала хвастаться своим невежеством в музыке. Тогда Абель взял свою скрипку и заметил ей, что, кажется, в этот час избалованных детей обыкновенно укладывают спать.

— Как же, — отвечала она. — Но я не была бы избалованным ребенком, если бы подчинялась установленным правилам. Предупреждаю вас, что я нынче не лягу раньше двенадцати часов.

— Пустяки, — отвечал Абель. — Как скоро вам некого будет дразнить, вы заснете. А я пока пойду прогуляюсь в саду.

— Я буду ждать вашего возвращения, — крикнула она ему вслед, — чтобы посмотреть, какое действие произведет на ваш мозг лунный свет.

Все это было сказано с обеих сторон в таком игривом тоне, что нельзя было и догадаться о едкой досаде, которая грызла Аду, и о тайном презрении Абеля. Отец мой подошел к Аде и кротко пожурил её за насмешливые ее выходки. Я заговорила с Нувилем, чтобы отвлечь его внимание от резкого тона, в котором она отвечала отцу. Но ей нужно было, чтобы ее услышали.

— Сара, — обратилась она ко мне громко, — помоги же мне. Вот папа бранит меня за то, что я, по его мнению, слишком фамильярна с господином Абелем. А мне так напротив кажется, что господин Абель первый разбил лед приличий, и что он рад-радёшенек, что я перепрыгнула через эту трещину. Скажите, господин Нувиль, — вы, сколько я заметила, человек серьезный, хоть и музыкант, — не правда ли, что ваш друг — заклятый враг всяких церемоний, и пришел сюда сегодня только в той надежде, что будет от них совершенно избавлен?

— Сударыня, — отвечал Нувиль, — я могу только сказать вам, что если под вашей игривостью кроется искреннее расположение к Абелю, то он может только радоваться вашей веселости. Но, предупреждаю вас, он проницателен, и если в шутки ваши вкрадывается горечь, он это замечает как нельзя лучше.

— С какой стати мне питать против него горечь? — возразила Ада. — Я его не знаю и не желаю ему зла. Но, не будучи музыкантшей и именно потому, что я его не знаю, я не могу питать к нему и ни малейшего расположения.

— Так дайте же себе труд узнать его, — воскликнул Нувиль, — и тогда — ручаюсь вам, — вы перестанете обращаться с ним, как с мальчишкой.

— Повторяю вам, — отвечала Ада, — что, не понимая языка богов, я не могу ни узнать, ни оценить его с первого взгляда.

— Как артиста — это понятно, — с жаром отвечал Нувиль. — Да оно и не важно. Но как человека… Да вот, постойте, я помогу вам узнать его. Это лучший из друзей.

— Мы видим, — заметила она, — что вы его очень любите.

— Да, я его люблю, потому что я ему всем обязан. Я уже был человек не первой молодости, — ведь мне скоро сорок лет стукнет, — и влачил жалкое существование при помощи кое-каких уроков. Я оставался в неизвестности, потому что был слишком робок и слишком неуверен в самом себе. Но Абель открыл меня, стал меня расхваливать, вывел в люди. Он дал мне платье, потому что мне не в чем было показаться; он дал мне известность, достаток, уверенность в своих силах; наконец, он мне дал этот инструмент, в котором моя жизнь, мой голос, мое слово, сама душа моя…

— И за который было заплачено шестьдесят тысяч франков? — заметила Ада.

— Вы это знаете? Ну да, это он мне его подарил. Найдите другого такого друга, который, живя сам со дня на день тем, что зарабатывает, ухватился бы с радостью за первый представившийся случай сделать такой подарок человеку, который никогда не будет в состоянии отплатить ему. И я не один испытал на себе его бесконечную доброту. Я бы мог назвать вам десятки людей, которых он извлек из нищеты и неизвестности, и если бы вы видели, с какой радостной готовностью, с какой крайней деликатностью он это делал! Безпечный, даже апатичный во всем, что касается его самого, он проявляет изумительную силу воли, как скоро нужно помочь другим. Когда у него самого ничего более не остается, — а это случается с ним каждый день, потому что он раздает все, что получает, — он идет к богатым и вырывает у них хлеб для бедняков. Вот теперь он собирается дать концерт. Знаете, что это значит? Когда он силой заставил меня принять мою долю бенефиса, он пойдет разузнавать о положении второстепенных артистов и, если окажется, что они бедствуют, он отдает им свою долю. И так он постоянно поступал. Зато у него нет ни замков, ни экипажей; он путешествует пешком — для своего удовольствия, как он уверяет и, как он сам в том искренно убежден, потому что ему еще ни разу в жизни не случалось раскаяться в своей щедрости и вспомнить, что он мог бы, подобно другим выскочкам-артистам, жить вельможей. Я даже думаю, что он забывает то, что дает, и заверил себя, что за мою виолончель я сам заплатил. Если бы вы знали, как деликатно он мне ее подарил! Я знал, что инструмент этот продается, но не позволял себе и мечтать о нем. «Вот что было бы нужно для твоего счастья», сказал мне Абель. — «Об этом нечего и думать. Такое сокровище можно позволить себе приобрести лишь как награду после тридцатилетних трудов и успехов». На другой день он принес мне виолончель. «Ты говоришь, что нужно тридцать лет труда, чтобы заслужить такое сокровище», — сказал он мне. — «Они у тебя впереди. Через тридцать лет ты мне заплатишь, если будешь в состоянии, а до тех пор я верю тебе в долг». На следующий год он объехал Америку и заработал, таким образом, чем заплатить за виолончель, потому что ему поверили ее на честное слово, зная, что на слово его можно положиться, как на каменную гору.

— Все это очень мило, что вы рассказываете, — заметила Ада с выражением насмешливого недоверия, — но для того, чтобы рассыпать вокруг себя благодеяния такой щедрой рукою, ваш друг должен зарабатывать сумасшедшие суммы, так как, — что вы там ни рассказывайте, — а он, как слышно, ни в чем себе не отказывает. Очень может статься, что он не охотник до вилл и роскошных экипажей, но зато, как всем известно, он большой охотник до вкусного стола и до красивых женщин.

— Молва всегда преувеличивает, — воскликнул Нувиль с невольным движением негодования. — Люди, которые не могут возвыситься до понимания характера недюжинного, вознаграждают себя тем, что рассматривают пыль, пристающую к подошве его ног. Но, как бы то ни было, я убежден, что в тот день, когда Абель действительно полюбит женщину, достойную его, он полюбит её всем существом, и если бы она захотела потребовать у него отчета в его прошлом…

— Прошлое всегда заставляет опасаться за будущее, — заметила Ада, поглядывая на меня. — И если бы я была на месте этой женщины…

— Но ты не на ее месте, — перебила я её с живостью, увлекшей меня за пределы всякой осторожности. — Что касается меня, если бы я знала эту женщину, я бы сказала ей вместе с господином Нувилем…

— Не говори, что бы ты ей сказала, — остановила меня Ада в насмешливом тоне, — если не хочешь, чтобы господин Нувиль передал все своему другу.

В эту минуту вошел Абель. Отец мой, которому, видимо, надоели эти препирательства, поспешно встал к нему на встречу и стал его упрашивать сыграть что-нибудь с Нувилем.

— Нет еще, погодите немного, — отвечал Абель. — Я пришел звать вас прогуляться. Вечер такой теплый, точно летний, на небе ни облачка, и месяц светит во все лучи. Пойдемте все. Право же, господин Оуэн, вы, как радушный хозяин, должны угостить меня этой очаровательной природой.

— Да, да, пойдемте все, — подхватил отец. — То есть, Ада… Нет, для нее еще слишком рано.

— Если вы пойдете, то и я пойду вместе с вами, — объявила Ада тоном, не допускавшим возражений.

— Так я останусь, — сказала я, садясь возле нее. — Ступайте, господа, мы вас будем ждать.

Но отец мой, обыкновенно такой кроткий, на этот раз, по-видимому, не шутя рассердился на Аду за ее деспотизм. Он принудил меня встать.

— Я желаю, дочь моя, — сказал он мне, — чтобы ты шла гулять. Мне нужно поговорить с твоей сестрой, и потому останусь с ней я.

Волей-неволей я должна была повиноваться. Едва успели мы войти в парк, как Абель с какой-то внезапной решимостью схватил меня под руку. Нувиль отстал от нас, чтобы полюбоваться ночной бабочкой, порхавшей вокруг цветка. Абель увлек меня в аллею, извивавшуюся вдоль берега реки.

— Мне необходимо поговорить с вами, — сказал он мне. — Вы не можете отказаться меня выслушать, у вас для этого нет никакой причины.

— Да, — отвечала я ему, — теперь, когда я узнала вас, у меня действительно нет никакой причины отказываться.

— Вы меня узнали? Наверное, Нувиль говорил вам про меня. Он меня очень любит, и потому преувеличивает мои достоинства. У меня есть одно только качество, которым я могу похвастаться — это искренность. Чтобы быть искренним с другими, необходимо быть искренним с самим собой — и к этому устремлены все мои усилия. Слушайте, со вчерашнего дня я строго допросил самого себя. Вы скажете, времени у меня на это было немного, — но прежде, чем прийти сюда, я имел длинный разговор с Нувилем, и вот сейчас, прохаживаясь один по этой аллее, я попытался и, кажется, успел дать самому себе строгий отчет в том, что я есть, чего я хочу и что я чувствую. Я люблю, мисс Оуэн, — да, я вас люблю такой любовью, которая кажется мне единственно истинной и прочной. Еще прежде, чем я узнал вас, я любил вас святой дружбой. Она осталась такой же святой и теперь, когда я назвал её в своем сознании любовью. Но только она стала тревожнее, пламеннее. До сих пор я всегда считал возможным то, чего я желал, — правда, я и желал всегда лишь того, чего я мог достигнуть собственными усилиями. Но теперь это не так; надо, чтобы я вам полюбился, чтобы я предстал вам в свете идеала, от которого я в действительности очень далек. Что же мне делать? Обманывать вас, если бы я и был на это способен, я бы не мог. Жизнь моя слишком на виду, планета моя полна темных мест и пятен. Вы, быть может, не поверите, что эти пятна могут исчезнуть; ведь чтобы знать, что я могу сдержать то, что обещаю, вы должны были бы заглянуть ко мне в душу. У вас явятся сомнения, опасения, — они у вас и теперь уже есть. Словом, вы вовсе не расположены меня любить, я это вижу. Но если это так, то скажите мне это тотчас же, и скажите почему, если вы хотите, чтобы я покорился. Вы любите другого?

— Нет, — отвечала я твердым голосом. — Но…

— Не надо никаких «но»; отвечайте мне. Быть может, моя наружность вам не нравится?

— Нет. С тех пор, как я знаю, что ваша улыбка не есть выражение любезной пошлости…

— А! Так, стало быть, она выражает нечто более истинное? Но что же, что?

— Доброту, такую же искреннюю, полную и безыскусственную, какой она кажется.

— О, благодарю вас, благодарю. Но, может быть, моя беспорядочность, небрежность, с которой я до сих пор расточал жизнь, полную страстей, но чуждую истинных привязанностей…

— Во всем этом мне нечего было бы спрашивать у вас отчета, если бы появление истинной привязанности в этой жизни, до сих пор отданной страстям, должно было изменить ее к вашему благу. Но…

— Зачем эти «но»? Не надо мне их… Вы полюбили бы меня, если бы…

— Я полюбила бы вас, если бы умела, если бы могла любить.

— А вы не можете?

— Я и сама не знаю. Давно, в былые времена, я иногда задавалась вопросом, как бы я стала думать и действовать, если бы полюбила. Мне казалось тогда, что это было бы хорошо, что у меня хватило бы и преданности, и справедливости, и нежности… Да, у меня нашлось бы много нежности. Но с тех пор, как моя сестра вышла замуж, я должна была отказаться от мысли о замужестве. Я сразу состарилась. Мне скоро минет двадцать три года, но рассудок у меня, как у сорокалетней женщины. Сердце мое все прониклось чувством материнства. Я умела только охранять, баловать и лелеять существа, лишенные инициативы и безответственные — я разучилась любить иначе. У меня остался только один друг — отец, и благодаря его неоценимой дружбе я не ощущала пустоты моего существования. Пережив много тревог и печалей за сестру, я-таки ухитрилась быть счастливой в своем одиночестве. Эта работа доведена до конца. Буду ли я способна предпринять теперь совершенно противоположную работу — взять назад свою свободу, свою личную жизнь, чтобы приобщиться к существованию другого, нового человека? По всей вероятности, я внесла бы в это существование лишь мнительность и унылое настроение, которые вошли у меня в привычку. У меня, быть может, не достало бы в отношении взрослых людей той снисходительности, которую я имею к детям — потому что ведь на сестру мою я тоже смотрю, как на ребенка. Да и наконец, предположив даже, что это чудесное обновление всего моего существа удалось бы мне, все же я не была бы свободна. Я связана обязанностью, которую приняла на себя добровольно. К чему послужили бы все те жертвы, которые я принесла счастью сестры в лице ее мужа, если бы я остановилась на полдороге? Теперь я не буду больше оплачивать долги этого неисправимого кутилы. Надо перенести беду во избежание худшей. Ада по необходимости должна будет узнать истину, когда она увидит исчезновение своего собственного состояния. Но я сохраню для нее все, что у меня осталось — это поместье, в котором она и ее дети найдут себе приют. Этого будет достаточно для безбедного существования, но недостаточно для новой семьи. Вот почему я должна была обречь себя на безбрачие. Поймите же это, и не маните меня картиной иной, более светлой участи.

— Так что же, — отвечал Абель, который все время слушал меня, прижимая мою руку к своей груди, — надо изменить вашу участь, не изменяя ничего в вашей программе самоотвержения. Надо, действительно, предоставить де Ремонвиля всем последствиям его безумия и попытаться внушить вашей сестре, чтобы она не позволяла себя обирать. Как мать, она обязана иметь столько твердости, но вы справедливо заметили, что она — совершенный ребенок, и я не думаю, что она сумеет исполнить свой долг. Ну, да все равно, вы предоставите ей то, что осталось из вашего состояния, а я со своей стороны уж позабочусь создать для вас приют, который был бы достоин вас. Ваш отец последует за вами. Я полюбил его от всего сердца, и в мечтах моих не разлучаю его судьбу от вашей. Это друг, товарищ, артист, каких мало, и золотое сердце. Я хочу посвятить свою жизнь и ему вместе с вами.

— Однако, вы говорите так, как будто уже я приняла эту прекрасную мечту.

— А вы не принимаете ее?

— Да ведь это же не более как мечта.

— Которая манит меня одного.

— Да, она манит вас сегодня, а завтра вы сами испугались бы ее, если бы я была настолько суетна, чтобы разделить её.

— Вы говорите, чтобы испытать меня, или вы искренне убеждены в том, что говорите?

— Чтобы не быть убежденной в этом, я должна быть сумасшедшей. Мы всего каких-нибудь двадцать четыре часа знаем друг друга, и вы хотите, чтобы я уже была твердо уверена в том, что моя любовь необходима для вашего счастья. Право же, господин Абель…

— Право же, мисс Сара, — воскликнул он, — вы, быть может, и верите тому, что говорите, но все же вы лжете безбожно. В эту минуту истина на моей стороне — на стороне человека, искреннего в своей страсти, а не на вашей. То, что я чувствую в настоящую минуту, это — откровение любви, а оно столь же искренне по прошествии двадцати четырех часов, как и двадцати четырех столетий. Вчера, у Дам Мааса, когда вы напевали вполголоса вашей девочке, — этот голос и эта песенка заставили меня содрогнуться с головы до ног. Видя вас с ребенком, я принял вас за госпожу де Ремонвиль, и — считайте меня безнравственным, если хотите — я тогда же решил, что буду любить вас. Когда я узнал, что вы — Сара, великодушная, самоотверженная, благородная Сара, — я поклялся, что вы будете моей женой. И я, предупреждаю вас, сделаю все, что будет в моих силах, отдам, если понадобится, всю свою жизнь, чтобы заслужить вашу любовь. Вы видите, мисс Оуэн, что это не пустая мечта, которая мне грезится. Если вы утверждаете противное, то только потому, что считаете меня лгуном и не уважаете меня.

Он по-прежнему прижимал мою руку к груди, и я чувствовала биение его сердца. Признаюсь, я уже более не сомневалась. Я отдернула руку и машинально поднесла ее к голове.

Что мне было ему отвечать? Для меня тоже стало ясно, что я полюбила его, что взгляд его меня очаровывал, что гений его меня покорил, что его первое слово любви привело меня в упоение. Но как решиться ему в этом сознаться так скоро?

— Послушайте, — сказала я ему, а сама вся дрожала, — ваша воля, ваше мужество, ваша уверенность в самом себе — все это мешает мне вполне владеть собой; голова моя идет кругом. Не в таком состоянии желала бы я дать вам решительный ответ. Дайте мне успокоиться и вникнуть в саму себя. Я не хочу принять за искреннюю привязанность обаяние вашего имени и таланта. Это значило бы любить вас так же, как, вероятно, любили многие другие, а такая любовь, видимо, не удовлетворяла вас, так как вы теперь ищете иной. Я не хочу также поддаваться скуке одиночества, опасению будущего… Простите мне мои колебания; вам они не могут быть понятны. Вы жили и имели возможность испытать свои силы, а я — старая дева, отказавшаяся от жизни прежде, чем успела узнать ее, и во многих отношениях я осталась еще ребенком.

— Да, это правда, — воскликнул он. — Но как же я буду любить и лелеять этого ребенка! Как благоговейно стану я созерцать его, стоя на коленях, как вы созерцаете вашу маленькую Сару, когда она спит. И каждый вечер, вырываясь из грубых объятий публики, я буду говорить: очисти меня своим взглядом, ты, непорочный Божий ангел… Но что это? О чем вы плачете, дорогое дитя мое?

Я действительно плакала, сама хорошенько не зная, о чем. Какая-то струна, давно уже не в меру натянутая, лопнула во мне.

Позади нас раздались шаги. Я хотела вернуться домой, но он взял меня на руки и понес бегом дальше вглубь парка.

— Нет еще, — проговорил он, — я не хочу, чтобы вас отняли у меня, чтобы нас разлучили так скоро…

И говоря, и не пуская меня с рук, он пробежал довольно большое пространство. Наконец, он опустил меня на песок и стал передо мной на колени. Он взял меня за руки, и губы его искали мои волосы, с которых свалилась вуаль.

— Нет, — остановила я его, — я не хочу ничего, что напоминало бы ваше прошедшее. Дайте мне любить вас свободно, а не потому, что вы меня к этому принудите.

— Это правда, — воскликнул он, — не надо ничего, что напоминало бы прошедшее. Я вас уважаю, я дорожу вами, я боюсь вас. Не бойтесь же меня вы. Возьмите эту вуаль, которая зацепилась за мое платье, накройтесь ею, спрячьтесь в нее, если хотите, я не трону ни одной складки. Я отведу вас к отцу, который, быть может, вас ищет. Но прежде я хочу услышать от вас одно только слово: когда вы будете уверены, что любите меня? Когда вы мне это скажете?

— Это опять все тот же вопрос. Если б я была в этом уверена, к чему же мне было бы колебаться сказать это?

— Но когда же вы будете в этом уверены? Сколько вам нужно для этого времени — день или неделя?

— Мне нужен более долгий срок. Что, если бы я назначила год?

— Отчего не десять, не двадцать лет? Вы хотите подвергнуть меня испытанию?

— Нет, я хочу подвергнуть испытанию себя.

— Вы трусите, мисс Оуэн, но я храбрее вас. Я избавляю вас от всякого испытания. Я в вас уверен и так. Слушайте: теперь вы взволнованы, вы плакали, вы испугались моего поцелуя… В эту минуту вы меня любите. Поклянитесь, что я ошибаюсь!

—Я не хочу ни в чем клясться, я требую только времени, чтобы подумать.

— Пусть будет по-вашему. Я покоряюсь. Но, клянусь вам, вы не правы. Вы снова бросите меня на произвол этой одуряющей жизни, из которой я хотел выйти. Решение это во мне было зрело, этим мгновением надо было пользоваться.

— Так через год уже будет поздно! — воскликнула я с испугом. — Так вот как вы были уверены в самом себе.

— Я уверен в самом себе и теперь. Но мне целый год предстоит томиться и расходовать свои силы самым непроизводительным образом. Я не умею лгать; я не стану заверять вас, что с нынешнего же дня, не имея никакой определенной надежды впереди, я буду удаляться от пропасти и противиться головокружению. Нет, я буду жить, как и прежде, среди опьянения и шума. Дайте мне хоть что-нибудь достоверное, одно слово, и я буду жить вашим воспоминанием.

— Но если бы я могла вам дать это слово, ожидание, которого я требую, было бы бесполезно. Слушайте, — вернитесь к вашей прежней жизни, я вас ничем не связываю. Удостоверьтесь сами, можете ли вы еще желать привязанности, которую вам колеблются отдать. Если это вам покажется слишком тяжело, — забудьте меня. Если же, напротив, через год вы все по-прежнему будете думать, что я могу сделать вас счастливым, — вернитесь, и в этот день, клянусь вам, я тоже буду этому верить.

— Так это обручение?

— Предоставляю вам самому решить, насколько мое обещание вас связывает.

— Да, оно меня связывает безвозвратно, — проговорил он. — Я вижу, что вы сомневаетесь не в себе, а во мне — это мне легче. Благодарю вас, мисс Оуэн. Я не требую от вас залога, но, умоляю вас, примите его от меня. Я не смею предложить вам кольцо — это всем сейчас бросится в глаза. Но вот листик травки, который я обматываю вокруг вашего пальца. Сохраните его, и если через год вы мне его не отошлете назад — я вернусь опять, даю вам слово.

В эту минуту Нувиль показался недалеко от нас, и он успел только шепнуть мне:

— Я ухожу. Я не в состоянии играть что-нибудь сегодня вечером — на сердце у меня слишком тяжело и слишком радостно. Скажите Нувилю, что у меня болит голова, и чтобы он извинил меня перед вашим отцом. Он знает, что я вас люблю; он объяснит мое бегство. Он будет играть для вашего отца, а ваша сестра будет избавлена от скуки меня слушать. Прощайте, Сара, прощайте, моя невеста. Через год, в этот день, где бы вы ни были, вы меня увидите.

Мы были в самом конце парка. Он быстро перескочил через забор и исчез в направлении Ревена.

Нувиль, увидев меня одну, не выказал никакого удивления.

— Он ушел? — спросил он меня. — Стало быть, голова у него сильно разболелась?

— Почем вы знаете, что у него болит голова?

— Он мне сказал, что чувствует приближение мигрени. Не хотите ли опереться на мою руку, мисс Оуэн? Мы будем говорить о нем. Не правда ли, вы его любите? Вы не решаетесь в этом сознаться? Надеюсь, что с ним вы были храбрее, и что он ушел от вас не с отчаянием в сердце.

Моя английская чопорность, рассеянная обаянием первой любви, снова попыталась взять верх.

— Если бы я даже действительно успела уже полюбить его, — отвечала я, — неужели вы одобрили бы меня, если бы я так скоро ему в этом созналась?

— Без сомнения, — отвечал он, не задумываясь. — Я бы за это стал уважать вас еще больше, чем теперь. Чего вы еще можете требовать от человека? Он соединяет великие и блистательные качества с теми свойствами, которые дают счастье в интимной домашней жизни. Из-за чего вам еще колебаться, я решительно не понимаю.

— Соединение стольких достоинств дает законное право на счастье. Я в самой себе не уверена, клянусь вам, и вы должны меня понять, так как этот же недостаток уверенности в самом себе так долго становился поперек вашей собственной жизни.

— Да, я понимаю вас. Но Абель явился в моей жизни, как лучезарное светило, и согрел меня своими лучами. Он вдохнул в меня уверенность в самом себе. Возможно ли, чтобы он не успел с вами в том, в чем он успел со мной, если только вы не будете с предвзятым намерением сопротивляться его влиянию?

— Нет, — отвечала я, — я не сопротивляюсь, я не могу долее сопротивляться, потому что я чувствую, что люблю его, и что если бы я и должна была его забыть, это было бы свыше моих сил.

— Давно бы так! — воскликнул Нувиль, пожимая мне руку. — Вот это славное, от души сказанное слово! Не берите его назад, вы всю жизнь будете жалеть об этом.

В гостиной мы застали моего отца одного. Он казался печальным, и я за него перепугалась. Я пристала к нему с расспросами, что такое произошло.

— Да ничего особенного, — отвечал он вполголоса. — Маленькая неприятность, какие бывают сплошь и рядом. Характер твоей сестры… Я счел необходимым поговорить с ней серьезно… Ну, да будет об этом, — заключил он громко. — Послушаем-ка лучше музыку. Куда же девался Абель?

Ему объяснили уход Абеля. Он не слишком-то поверил его головной боли и стал расспрашивать нас, не обиделся ли он на шутки Ады. Нувиль успокоил его на этот счет и в утешение сыграл ему прелестные вещи, после чего распростился с нами и отправился к своему другу в Ревен.

Для меня невозможно было иметь какую-нибудь тайну от отца. Я решилась открыть ему свою душу с полной искренностью. Но все мои планы будущего были связаны с теми сторонами моего прошлого, которые я до сих пор хранила от него в строгой тайне. Я должна была начать с рассказа о поведении де Ремонвиля и о том, как я поступила в отношении него. Открытие это было очень чувствительным ударом для бедного моего отца.

— Несчастная Ада! — воскликнул он со слезами на глазах. — Это моя слабость ее погубила. Я слишком легко поддаюсь ослеплению. Теперь я понимаю то странное расположение духа, за которое я бранил ее сегодня вечером, и в котором мне никого не следовало бы обвинять, кроме самого себя.

Я несколько утешила его, заверив его самым положительным образом, что Ада ничего не подозревает, и спросила, какого рода объяснение происходило у него с ней. Он рассказал мне, что пожурил ее за ее навязчиво-шаловливые выходки, которые сильно смахивали, по его мнению, на кокетничанье с Абелем. На это она обиделась и отвечала ему, что Абель — не более как фат, становящийся на ходули, окруженный корыстными поклонниками вроде Нувиля, что он совсем взбалмошный человек, и окончательно спятит, если его время от времени не окачивать холодной водой, как она пыталась это сделать.

На возражения моего отца она отвечала еще более резкими нападками на обоих артистов и упрекнула его в том, что он пустил меня гулять вечером и одну с этими двумя искателями приключений. Тут же порядком досталось от нее и мне. Она уверяла, что меломания еще доведет меня до беды, что я и теперь уже по уши втрескалась в Абеля и способна мечтать о замужестве с ним.

На это отец мой заметил, что подобный брак был бы исполнением самых задушевных его желаний. Это вывело мою сестру из себя. Она вскочила, и, уходя к себе в комнату, объявила, что, во всяком случае, свадьба эта еще не состоялась, и что она со своей стороны сделает все зависящее от нее, чтобы ей помешать.

— Ничего подобного, милая Ада, ты не сделаешь, — возразил ей мой отец, выведенный из терпения. — Будет и того, что ты до сих пор присваивала исключительно все заботы и всю преданность твоей сестры и так занимала ее своей особой, что не оставляла ей времени подумать о самой себе. Я хочу, напротив, чтобы она позаботилась о своем собственном счастье, и с этой минуты буду решительно противодействовать твоему бездушному деспотизму над нею.

Слушая этот рассказ, я чувствовала, что мною овладевает страх. До сих пор я считала отвращение моей сестры к Абелю пустым капризом. Но раз оно принимало такие размеры, мечты мои о счастье могли осуществиться не иначе, как ценою тягостных семейных раздоров. Хорошо ли бы я сделала, если бы вызвала их, доверив отцу мою тайну? Я знала его открытый сообщительный характер. Он, положим, и дал бы мне слово молчать, но Ада на другой же день прочла бы весь секрет в его глазах. И тогда мне нечего ждать от нее пощады. Она обрушится на меня со всем своим арсеналом насмешек, она попытается разубедить меня, она заронит в мою душу неизлечимый яд сомнения, или же, с досады на сопротивление, к которому она не привыкла, бросит меня и снова подпадет под влияние своего недостойного мужа.

Ада мне стала страшна; я чувствовала, что она заставляет меня бояться себя, Абеля, отца, судьбы — словом, всего. Я боролась с желанием порадовать бедного отца, сказав ему, что я люблю, что я любима, что жених мой никогда нас с ним не разлучит. Все это мой отец выслушал бы с восторгом и без малейшей тени сомнения. Но могла ли я сама слепо верить в осуществление этой золотой мечты? По мере того, как мысль моя возвращалась к семейным заботам, я отрезвлялась от опьянения моего свидания с Абелем. За год много воды утекает. Кто знает, вернется ли он? А если так, к чему говорить о мечте, которая может и не осуществиться? Я решила молчать.

Три дня спустя мы прочли в местных газетах объявление о концерте, который Абель и Нувиль дадут в Шарлевиле. Отец мой решился туда отправиться, и перед отъездом предложил мне ехать вместе с ним.

— А почему бы нам не отправиться обеим? — заметила Ада. — Я чувствую себя совершенно здоровой.

— Но ведь ты не любишь музыку, — заметил мой отец.

— Все равно, я увижу людей, я переменю место. Погода великолепная, концерт назначен на час дня, так что мы вернемся домой до захода солнца.

Я еще заранее решила не ехать на этот концерт. Мысль, что я там буду приходить в соприкосновение с испытующими взглядами и колкими замечаниями моей сестры, только утвердила меня в этом решении. Ада отлично поняла это и удвоила свои настояния, чтобы ехать. Она пустила в ход все свои женские орудия — ластилась к «милому папе, который намедни пожурил ее из-за этих артистов, но теперь, вероятно, уже простил, так как она после этого злополучного дня была совсем умница и воздерживалась от всяких замечаний как насчет отсутствующих, так и присутствующих». Волей-неволей отец должен был уступить. Но он непременно требовал, чтобы и я поехала с ними. Пришлось пойти на компромисс. Я обещала, что вместе с Сарой провожу сестру и отца до Нузона, очаровательного селения на берегу Мааса, лежащего на четверть часа езды от Шарлевиля. Там жил наш добрый знакомый, пастор Клинтон, у которого я с ребенком и должна была дождаться окончания концерта и прибытия поезда, на котором нам предстояло вернуться в Мальгрету.

Когда мы приехали в Нузон, Ада, которая не слишком-то доверяла искренности моего решения, удивилась, видя, что я выхожу из вагона.

— Что за глупость! — воскликнула она. — Поедем с нами, ведь тебе самой до смерти хочется. Девочка весь концерт преспокойно проспит, или же лакей погуляет с ней.

Но я настояла на своем. Локомотив свистнул, поезд тронулся в дальнейший путь. Жертва моя была совершена. Я взяла на руки девочку и отправилась к дому пастора. Там я никого не застала, кроме старухи-экономки, которая, увидев меня, разразилась выражениями сожаления: оказалось, что все семейство отправилось в Шарлевиль на концерт и вернется не ранее вечера. Я успокоила старушку, сказав ей, что мне ничего не нужно, кроме стакана молока для моей племянницы и позволения погулять с ней в саду и в окрестных лугах.

Я провела целый час в полном уединении и среди очаровательной местности. Погода была жаркая, и сады, еще полные цветов, имели совершенно весенний вид. Сара, обрадовавшись новому месту, была в самом веселом расположении духа. Играя, она увлекла меня на небольшой луг, заканчивавшийся леском. Мы там нашли беседку, выстроенную недавно пастором Клинтоном под группой высоких рябин. Сара зашла в беседку, поиграла с раковинами, которые там нашла, затем растянулась на скамейке и заснула. Я завернула ее в свой плед, вынула маленькую библию, бывшую у меня в кармане, и принялась читать ее.

Вдруг из чащи вышел неслышными шагами какой-то человек и упал к моим ногам. То был он, Абель!

— Как так? А концерт? — воскликнула я в изумлении.

— Идет своим порядком, — отвечал он весело. — Зала битком набита; ваш отец и ваша сестра сидят в передних рядах. Я уже сыграл свое соло и дуэт с Нувилем. Ваш отец приходил ко мне за кулисы, и от него-то я и узнал, что вы здесь. После его ухода я рассчитал, сколько времени мне нужно, чтобы съездить сюда и вернуться, — оказывается, полчаса, антракт будет как раз продолжаться столько же. Затем Нувиль сыграет концерт, который займет около десяти минут; потом будут петь. Следовательно, я имею добрых свободных полчаса, чтобы провести с вами, если вы только меня не прогоните теперь же.

Радость, благодарность и страх боролись во мне. Образ моей сестры снова становился между мною и моим счастьем. Эта поездка по железной дороге не могла оставаться долго в тайне и неминуемо должна была вскоре сделаться предметом толков и сплетен, которые рано или поздно должны были дойти до моей сестры.

Абель угадал опасения, которые я не решалась ему высказать. Он старался успокоить меня тем, что все окрестное население с утра съехалось в Шарлевиле. В вагоне он ехал один; остальные вагоны были или пусты, или заняты путешественниками, отправлявшимися в Бельгию и не обратившими на него никакого внимания. Он скрыл свой черный фрак и белый галстук под дорожным плащом, на глаза он нахлобучил мягкую войлочную шляпу, — словом, он был убежден, что сделал все как нельзя более осторожно и ловко.

Я не разделяла его уверенность, но в глазах его было столько радости и любви, что у меня не хватило духу его бранить. Я сама была так счастлива, нам столько нужно было сказать друг другу, — не до того нам было, чтобы заботиться о том, что про нас скажут другие. Нувиль успел передать ему мои слова, которые изменили его прежнее решение. Раз я его любила, он не хотел более удаляться. Он будет давать концерты по окрестностям; это объяснит его пребывание в наших местах. Он готов был ждать свадьбы целый год, но не хотел терять меня за это время из виду.

Он казался таким счастливым, что у меня не хватало духу его разочаровывать. В его присутствии, видя его таким восторженным и взволнованным, под взглядом его чудных глаз, я невольно сама разделяла все его золотые мечты, и сопротивление моей сестры представлялось мне таким ничтожным препятствием.

Я вспомнила первая, что его, быть может, уже ждут, и многочисленная публика удивляется его отсутствию. Я принудила его взглянуть на часы, принудила удалиться. Сам он готов был пробыть здесь целую вечность; он был как пьяный, он утратил всякое понимание действительной жизни. Сара просыпалась; я не хотела, чтобы она его увидела. Я вытолкала его из беседки, но он схватил мои руки и осыпал их поцелуями. Наконец он ушел и успел, как я узнала впоследствии, как раз к той минуте, когда ему следовало сыграть свою самую эффектную пьесу. Один Нувиль догадался, откуда он. Что касается остальных, никто, по-видимому, и не заметил его исчезновения.

Вечером за ужином мой отец поздравил Аду с ее обращением на путь истины.

— Представь себе, — обратился он ко мне, — в первый раз в жизни она пришла в восторг, она аплодировала.

— Добавьте же, что я первая бросила букет Абелю. Но только не приписывайте этого поступка восторженному удивлению. Я просто видела, что эти провинциалки не знают, как справиться со своими букетами, которые они привезли для него. Ни одна не решалась бросить ему свое приношение первая. С них, право, сталось бы, что они так и уехали бы со своими букетами домой. Это было бы уж слишком обидно для этого баловня прекрасного пола. Я обязана была оказать ему любезность за то удовольствие, которое он вам доставил. Я взяла на себя инициативу и, — согласитесь, папа, — взяла ее не без изящной развязности.

— Да, — смеясь, отвечал отец, — ты точно хотела сказать всем этим бедным барыням: смотрите-ка, как эти вещи делаются в Париже. Впрочем, тебе бы следовало сделать оговорку в твоих насмешливых отзывах. Ведь там были и не одни провинциалки.

— Это правда. Там была старая леди Госборн с m-lle д’Ортоза. Они приехали только во второй половине концерта, что, по-моему, уж чересчур по-столичному.

И моя сестра дала волю своему язычку насчет этих дам.

Леди Госборн и ее сын, Ричард, жили в своем замке Франбуа недалеко от нас. Наше знакомство с ними ограничилось обменом церемонных визитов. Наш скромный образ жизни шел слишком вразрез с роскошью и шумом, господствовавшими в Франбуа. Леди Госборн произвела на меня впечатление доброй женщины, и только, но Ада находила ее безобразной (она действительно была некрасива) и донельзя смешной (одеваться она, точно, не умела со вкусом).

Что касается m-lle д’Ортоза, то это была личность совсем иного закала. Красавица собой, она своими туалетами могла служить образцом для самых отъявленных щеголих. Она была родом из знатного семейства, но бедна, и последние два-три года проводила лето у леди Госборн. Во всей окрестности она обращала на себя внимание умом, красотой и независимостью своего нрава; ее считали эксцентричной, а это в провинции составляет немаловажное обвинение. Про нее много говорили и дурного, и хорошего. Одни уверяли, что она в связи с молодым лордом; другие — что все блистательные посетители, наезжавшие в Франбуа — ее любовники; третьи, наконец, были того мнения, что за ней хоть и водится грешок кокетства, но что поведение ее, в сущности, безукоризненно. Бедные не могли нахвалиться ее щедростью.

Я не имела никакого определенного мнения на ее счет, но сестра моя произносила над ней свой приговор очень решительно, и сквозь злословие, которым дышали ее отзывы, проглядывало пламенное любопытство.

— Ну что вы скажете, — обратилась она к нам, — о девушке, которая рыщет со всеми шалопаями, которые съезжаются в Франбуа со всех четырех сторон света? Я допускаю, что при всем том она может оставаться честной девушкой, но чтобы находить удовольствие в обществе стольких вертопрахов, нужно самой иметь уж очень мало мозга в голове.

— Однако, как эта m-lle д’Ортоза интересует тебя, — заметил мой отец. — Право, можно подумать, что ее победы не дают покоя моей бедной Аде.

— Мне? Ничуть не бывало! Я и думаю-то в эту минуту не о ней, а о наших двух артистах. Надо непременно, милый папа, пригласить их еще раз к обеду. Напишите-ка им, чтобы они на пути в Брюссель еще раз заехали к нам. Уверяю вас, что теперь музыка их доставит мне громадное удовольствие.

Отец мой отвечал, что они и без того обещали у нас побывать, и что новое приглашение с его стороны будет отзываться навязчивостью. На это Ада отвечала, что она напишет сама. Отец мой пожал только плечами, думая, что она не сделает того, что говорит. Но она-таки написала Абелю, от имени отца и от моего, приглашая его к обеду на следующий день. Она отправила письмо и сказала нам о нем лишь тогда, когда уже поздно было поправить дело.

На другой день, хотя никакого ответа на ее письмо не последовало, она целое утро прохлопотала, приготовляя себе к обеду очаровательный туалет. Часам к пяти она увела меня в сад, выразив полную уверенность, что гости наши сейчас приедут.

Действительно, на дороге, идущей вдоль берега реки, показалась наемная карета. Вскоре карета эта въехала в парк, но вышел из нее не Абель со своим другом, а зять мой, де Ремонвиль.

Приезд де Ремонвиля не произвел на меня ровно никакого впечатления, но я заметила, что он очень неприятен моей сестре. Она сначала покраснела, потом побледнела, закусила губу в кровь и встретила мужа с ледяной холодностью. Де Ремонвиля это, по-видимому, нисколько не удивило и не опечалило. Лицо его поразило меня еще более самоуверенным и нахальным выражением, чем обыкновенно. Поздоровавшись с нашим отцом, он отправился в свою комнату и позвал с собой жену.

Когда они снова вернулись вниз к обеду, я заметила, что Ада переоделась в очень простенькое платье, и мне показалось, что глаза у нее заплаканы. Абель и Нувиль, между тем, только что приехали. Мой зять с какой-то аффектацией стал величать Абеля «почтеннейший» и с покровительственным видом протянул ему руку, которую тот сделал вид, что не замечает.

За обедом Абель держался с большим тактом и избегал всякого случая заговорить прямо с де Ремонвилем, но последний, видимо, решился выбить его во что бы то ни стало из этой сдержанности. Он просто напрашивался на ссору.

После обеда разговор принял еще более неприятный оборот. Абель отвечал очень остроумно и ловко на презрительные отзывы, которыми мой зять намеренно осыпал искусство и артистов, живущих им.

— Послушайте, милейший, — сказал де Ремонвиль, посматривавший на меня с вызывающим видом при каждой нападке, направляемой им против артистов, — не станете же вы утверждать, что можно назвать почетным общественным положением то, которое вынуждает человека странствовать по свету, гоняясь за публикой, как вся ваша братия бывает вынуждена делать? Говорят, что вы приобретаете много денег. Но ведь свет делится на две категории — на тех, кто умеет приобретать деньги, и на тех, кто умеет их тратить, и так уж заведено с начала мира, что последняя категория всегда имела преобладание над первой, по той простой причине, что без богатых празднолюбцев бедные труженики оставались бы без работы. Вы нас эксплуатируете, милостивые государи — и вы очень хорошо делаете. Но в тот день, когда нам вздумалось бы объявить вам, что нам ваших песен не нужно, вы лишились бы возможности величать себя людьми независимыми, вы увидели бы, что вы в слишком большой зависимости от нас, и поспешили бы предложить нам свои великие таланты по сбавленной цене. Что касается меня, любезный Абель, то будь я на вашем месте, т. е. соединяй я с талантом любовь к удовольствиям и наклонность пожить хорошо, — я смягчил бы несколько свой гордый нрав и не стал бы восстановлять против себя, как вас в том упрекают, покровителей, которые могли бы быть мне полезны.

Он продолжал все в этом тоне, развивая свою теорию с педантичным и сухим упорством, и дошел, наконец, до того заключения, что величайший из артистов есть ни что иное как игрушка в руках самого тупоумного из богачей.

При этом он многозначительно посмотрел на меня. Я, в свою очередь, взглянула на Аду: кроме нее, некому было так восстановить ее мужа против меня и против намерения, которое она приписывала мне, — выйти замуж за артиста. Ада покраснела и совсем растерялась.

Нувиля теории моего зятя, по-видимому, задели за живое, но Абель выслушал их с насмешливой ясностью.

— Я замечу вам только, милостивый государь, — проговорил он, — что если, как вам угодно утверждать, мы получаем милостыню, то нередко мы и сами ее даем вам. Помнится мне, что мне случалось играть на скрипке в домах, где и вы были, и где я не получал никакой платы.

— Например, здесь? — перебил его де Ремонвиль.

— Про этот дом я не говорю. Здесь я лишь с избытком вознагражден тем, что мне делают честь меня слушать. Тут все одолжение на моей стороне — за то сочувствие, которое возвышает меня в моих собственных глазах.

— Не слушайте вы де Ремонвиля! — воскликнул мой отец, выведенный из себя. — Словопрения — это его конек. Он, видите ли, метит в депутаты и упражняется заранее. До тезиса, который он защищает, ему нет ни малейшего дела, лишь бы ему довести свою аргументацию до конца. Для меня же во всем этом ясно одно: что милостыню здесь принимаю я, наслаждаясь вашим талантом, и что вы делаете мне честь, принимая плату моего удивления и моей дружбы.

При этом он горячо пожал руку Абеля. Я косвенно оказала ему тот же знак уважения, протянув обе руки Нувилю, и затем пристально посмотрела на моего зятя, который вынужден был опустить свой злой и дерзкий взгляд.

Ада, казалось мне, сидела, как на иголках. Она не вытерпела, взяла меня под руку и увлекла в другую комнату.

— Вся эта история — нелепа, — воскликнула она, — но я положительно не одобряю де Ремонвиля.

— Почему же? — отвечала я. — Ведь он только повторяет в более резких выражениях то, что ты сама думаешь об артистах, и что ты не раз мне о них высказывала.

— Брани меня, Сара, я этого стою. Всю эту кашу заварила я, и теперь горько в этом раскаиваюсь. Да, я написала моему мужу про твою встречу с Абелем, про то, как он здесь два раза обедал, как отец души в нем не чает. При этом, клянусь тебе, у меня и в мыслях не было желать его вмешательства в это дело, и ты сама вероятно видела, что приезд его сегодня был для меня не очень-то приятным сюрпризом. Дело, видишь ли, в том, что я просто подчас не знаю, о чем ему писать. Мы так редко с ним видимся, что он для меня становится точно как бы чужой, и я болтаю с ним в письмах, как я стала бы болтать со всяким посторонним человеком, выискивая интересные сюжеты и натягиваясь на остроумие, чтобы только что-нибудь сказать. Очень может статься, что я при этом и опустила кое-какие шутки на твой счет с Абелем. Что ты будешь делать! Я люблю посмеяться. Может быть, я и нарочно приняла этот насмешливый тон, чтобы отклонить подозрения моего мужа, которому, я предчувствовала, не слишком-то пришлась бы по вкусу наша внезапная дружба с этими артистами. Ну, да как бы то ни было, я была неправа, и теперь за это наказана. Муж мой вздумал меня приревновать. Он прискакал и задал мне головомойку, уверяя, что мне следовало воспротивиться этому допущению в твой дом двух проходимцев или же тотчас уехать и вернуться к нему. Ты видишь, он принудил меня надеть самое некрасивое из моих платьев — так не думай же, что он имел намерение оскорбить тебя или моего отца. Он зол на меня одну, и я предчувствую, что он меня завтра увезет.

Я ничего не успела ей ответить. В комнату вошел де Ремонвиль и спросил меня, не могу ли я пожертвовать ему несколько минут, так как ему нужно поговорить со мной.

— Только не теперь, — отвечала я. — Я слышу, что настраивают инструменты, и вовсе не намерена оскорбить наших гостей своим уходом как раз в ту минуту, как они собираются играть.

Как только дуэт начался, де Ремонвиль вернулся в гостиную. Он тяжелыми шагами прошелся по комнате, заставляя паркет скрипеть под своими ногами. С ним ни с того ни с сего сделался припадок громкого кашля. В заключение он растянулся на диване, как раз перед носом обоих артистов, и принялся не в такт раскачивать ногой.

Нувиль не мог удержаться от нетерпеливых движений. Отец мой чуть не вышел из себя. Один Абель, по-видимому, ничего не замечал и играл лучше, чем когда-либо.

Когда дуэт кончился, мой зять был так милостив, что удалился, не сказав ни слова. Абель тоже вышел из гостиной. Я предчувствовала что-то недоброе и остановилась на пороге столовой, за полуотворенной дверью. Они были в сенях, в двух шагах от меня, и я услышала, что Абель говорит:

— Вы сделали все, что могли, чтобы вывести меня из терпения. Вам это не удалось. Здесь я не стану требовать у вас объяснения вашего образа действий; для этого я слишком уважаю тот дом, в котором мы находимся. Но я потребую его в другом доме, который я уважаю несравненно менее, и в котором вас чаще можно встретить.

— Я жду вас завтра вечером в Париже, — отвечал де Ремонвиль.

— Нет, этот день мне неудобен. Вызвали меня вы. Чтобы узнать причины этого вызова, я выберу тот час и то место, которые для меня окажутся подходящими. До свидания, граф.

— Будь по-вашему. Если вы сами не торопитесь, это уж ваше дело, почтеннейший.

Абель вернулся в комнаты и увидел меня за дверью. Я схватила его за руки.

— Вы не будете драться с мужем моей сестры, — сказала я ему. — Вы не поставите между вами и мною такого препятствия, как дуэль.

— Даю вам честное слово, — отвечал он, — что я его не вызову. Однако, вернемся, а то, пожалуй, догадаются о том, что произошло.

На следующий день де Ремонвиль, объявив, что он уезжает, и ни слова не упомянув о том, что думает взять жену и детей с собой, попросил меня пройтись с ним по парку. Я ожидала, что он возобновит свои нападки на артистов, но он, по-видимому, совершенно позабыл все, что произошло накануне. С неподражаемой развязностью он попросил меня дать ему сотню тысяч франков взаймы для одного великолепного предприятия, которое даст ему возможность менее, чем за три года, возвратить мне всю ту сумму, которой я была так любезна ссудить его.

Я отказала наотрез. Но он настаивал и вынудил меня объявить ему, что впредь, что бы там ни случилось, я более не намерена давать ему денег. Тогда он снова впал в свой едкий и насмешливый тон.

— Понимаю, — проговорил он. — Вы располагаете в скором времени выйти замуж?

— Положим, что так. Вам-то какое до этого дело?

— А такое, что если ваш избранник — какой-нибудь скрипач, то моя жена и дочь не могут принять такого родства. В тот день, когда вы известите нас об этой блистательной партии, мы выедем из вашего дома, и никогда больше ноги нашей не будет у вас.

— Понимаю, — отвечала я ему. — Вы рассчитываете пользоваться моей любовью к сестре и племяннице. Если бы я согласилась дать вам сто тысяч франков, которые вам нужны, вы отложили бы на время ваши угрозы, с тем, чтобы возобновить их при первом затруднении, из которого я не сразу согласилась бы вас выручить. И так вы продолжали бы до тех пор, пока, оставшись без всего, я не получила бы наконец возможность располагать собою по своему усмотрению, не оскорбляя вас.

— Вы принимаете меня за последнего из негодяев! — воскликнул он, страшно бледнея.

— Я принимаю вас за сумасшедшего, который весь отдался гнусной страсти, и потому способен на все. Но вы не заставите меня забыть моей обязанности заботиться о будущности моего отца и моей сестры.

— А так же о будущности счастливого музыканта…

— Молчите! Я запрещаю вам смеяться надо мной, если вы не хотите, чтобы я раздавила вас своим презрением.

Я повернулась к нему спиной и пошла в свою комнату. Там мне сделалось дурно. Эти бурные сцены были мне не под силу. Мысль расстаться навсегда с сестрой и с моей милой Сарой разрывала мне грудь. Если бы де Ремонвиль увидел меня в этом состоянии, он бы понял, что всесилен надо мной. К счастью, он счел меня более твердой, чем я была на самом деле, и решив, что со мной ничего не поделаешь, принялся за жену.

Он начал с того, что извинился перед ней за свою вчерашнюю вспышку и поклялся ей, что и не думал оскорблять ее ревностью к какому-нибудь господину Абелю. Затем он переменил разговор и рассказал ей о блистательном предприятии, про которое говорил и мне. Он просил ее подписи для помещения части ее состояния в это предприятие, чтобы потом вернуть эти деньги с большими барышами. Все, что он мог обратить в деньги, не спрашивая ее согласия, давно уже было промотано им без ее ведома. Ада, однако, не совсем доверяла его великолепному плану и сказала, что хотела бы предварительно посоветоваться со мной.

— Так ступай, посоветуйся, — сухо ответил де Ремонвиль. — Только, пожалуйста, поскорее: твои вещи еще не уложены, а мы уезжаем через два часа.

Я никогда не знала, что таится у Ады в глубине души. Она постоянно давала мне повод думать, что любит своего мужа и скучает, видясь с ним так редко. Но она меня обманывала. Она знала его неверность, успела примириться с ней и больше не любила его, а потому вовсе не желала вернуться в Париж. К тому же, у нее была, как я узнала впоследствии, еще другая причина, удерживавшая ее в моем доме. Итак, она уступила мужу, подписала бумагу, лишавшую ее части ее состояния, и он уехал один.

По прошествии недели я получила от Нувиля следующее письмо:

Дорогая мисс Оуэн, я должен сообщить вам важное известие, к которому вам предстоит приготовить вашу сестру. Г. де Ремонвиль умер сегодня в 1 час пополудни. Он никем не был убит, он не дрался.

Вот как произошло дело:

Абель, оскорбленный в вашем присутствии, решился молчать при вас и свести свои счеты с де Ремонвилем в другом месте. Простившись с вами, мы поехали в Брюссель, а оттуда вернулись в Париж.

У Абеля был составлен свой план. Он употребил несколько дней на то, чтобы навести справки о составе салона г-жи де Рошталь, той самой особы, которая по милости г-на де Ремонвиля живет в роскоши, пуская свои собственные деньги в выгодные обороты и не тратя сама ни копейки. Я помог Абелю навести нужные справки об этом доме, где сам он был всего два раза, года два тому назад, но куда он остался приглашенным раз навсегда. Я узнал, что между множеством всякого рода ничтожных или бессовестных людей, несколько личностей более порядочных заглядывают раз в неделю в эту невзрачную среду. Я как бы невзначай повидался с этими личностями и проговорился им, что Абель, быть может, в следующий четверг будет со своей скрипкой у г-жи де Рошталь.

В четверг мы отправились к ней в назначенный час, но без скрипки и без виолончели. В гостиной было человек двенадцать, и в том числе те пять или шесть человек, которые нам были нужны. Как только де Ремонвиль увидел нас, он подошел к нам и предложил пройти с ним в другую комнату, предполагая, что мы имеем сказать ему что-нибудь с глазу на глаз.

— Ничуть не бывало, — отвечал Абель громко. — Мы приехали, чтобы возобновить разговор, прерванный неделю тому назад в деревне. Это был прелюбопытный спор, — продолжал он, обращаясь к группе отборных посетителей, которые обступали его, видимо, наперед уже расположенные в его пользу. — То была одна из тех теорий, которые граф де Ремонвиль умеет развивать с таким искусством и отстаивать с таким жаром. Я не обладаю его быстрым и блистательным умом, а потому потерпел постыдное поражение. Но так как он соблаговолил напомнить мне, что ответ остался за мной, и я встречаю здесь трибунал компетентных и непредубежденных судей, то я готов изложить дело перед вами, господа, и положиться на ваш приговор.

— Посмотрим, посмотрим, — отвечал старый генерал де Вербен. — Вы восхищаете нас своей музыкой, но все мы знаем, что вы умеете говорить так же умно и с не меньшим огнем и на языке обыкновенных смертных. Говорите, мой молодой маэстро, говорите!

Г-жа де Рошталь, которая в восторге от Абеля и желала бы видеть его у себя более частым гостем, подошла и объявила, что тоже желает быть в числе судей.

— В таком случае, — сказал Абель, — попросите графа повторить свою обвинительную речь против артистов. Надо вам сказать, что я со своей стороны не вызвал этих обвинений никаким притязанием на человека независимого, другими словами, достойного уважения, которого он не признает за нашим братом. Я молчал самым безобидным образом, когда, в присутствии личностей в высшей степени почтенных, он стал доказывать, что я — не более как предмет праздной потехи и раб богачей, и доказывал это с тем тонким остроумием, которым, как вы знаете, он владеет в таком совершенстве. Если он даст себе труд повторить свою речь в тех самых выражениях, которые он употребил, то красноречие его, я убежден, доставит вам большое удовольствие.

Абель говорил в таком игривом тоне, что никто и не догадывался о важности, которую он придает настоящему объяснению, и все пристали к г. де Ремонвилю, чтобы он повторил свои слова.

— Только, пожалуйста, чтобы это вышло не слишком длинно! — воскликнула Рошталь, которая при гостях высказывает ему самое бесцеремонное пренебрежение.

Оборот, данный делу Абелем, начинал тревожить и раздражать де Ремонвиля. Он попытался отнестись к делу свысока и отвечал, что не имеет привычки записывать свои разговоры и не помнит своих слов; что, если г. Абелю и г. Нувилю его мнения не понравились, то никто им не мешал опровергать их тут же на месте, так как подогретый спор — самое безвкусное из блюд.

— Так говорите вы, господин Абель, это будет еще лучше, — воскликнула Рошталь. — Скажите, хотите ли вы пожаловаться на кого-нибудь из присутствующих? В таком случае я его заранее осуждаю.

— Я ни на кого не жалуюсь, — отвечал Абель. — Я лично не чувствую себя оскорбленным. Мне просто хочется разъяснить один вопрос социальной классификации. Я желал бы знать, правда ли, что человек, тратящий деньги, стоит выше того, который их приобретает? Таковы именно выражения, которые господину де Ремонвилю угодно было употребить.

— И вы могли сказать эту глупость? — обратилась Рошталь к де Ремонвилю. — Что касается меня, то я объявляю, что единственные высшие умы — это те, кто умеет приобретать деньги и не тратить их.

Этот циничный афоризм не встретил одобрения. Все присутствующие, каковы бы они ни были, сосредоточили свое внимание на Абеле, лучезарный образ которого, дышащий прямотой, чистосердечием и добротой, имеет какую-то чарующую силу, которая, по крайней мере, поражает тех, кого она не влечет за собой.

Де Ремонвиль попытался переменить разговор, но ему это не удалось. Абель упорно требовал от серьезных людей серьезного ответа.

— Если вы непременно хотите формулировать вопрос в тех самых выражениях, в которых он был вам предложен, — сказал генерал, — то он становится неразрешим. Есть деньги, которые приобретаются позорным образом, и есть деньги, которые тратятся еще более позорно.

— Вот это-то мне и хотелось знать, — отвечал Абель. — И, может быть, одно есть лишь следствие другого?

— Бывает, голубчик, бывает. Да вам-то какое до этого дело? Свои деньги вы зарабатываете с честью, и тратите их, как все знают, в высшей степени благородно.

— В таком случае, — продолжал Абель со своей улыбкой, сохранявшей ласковое выражение даже в иронии, — я, пожалуй, стою выше человека, способного пользоваться самоотвержением своего семейства, чтобы иметь такой отель, как этот, такую меблировку, как здесь, улыбку такой красавицы, как наша хозяйка, и избранное общество, как то, которое я здесь вижу? Благодарю вас, генерал, — до сих пор я этого не знал. Теперь, когда передо мной станут унижать мою профессию, я буду отвечать, что знаю другую, более унизительную. Но я слишком хорошо воспитан и слишком добрый малый в душе, чтобы назвать кого-нибудь по имени, если только меня не принудят к этому, возобновив передо мной спор по вопросу, над которым вы произнесли свой приговор.

Абель поклонился, мы вышли.

На следующий день мы все утро поджидали секундантов де Ремонвиля. Абель нарочно с этой целью оставался дома, а я не отходил от него.

В два часа доложили о приезде старого генерала, и мы пошли к нему навстречу. Он сказал нам, что слова Абеля вызвали в нем взрыв негодования, которое он до сих пор имел малодушие в себе подавлять.

— Что прикажете делать! — добавил он. — Человек я старый, холостяк. Дома скучно, таких домов, где можно было бы весело провести время, не стесняя себя — очень мало. А Роштали эти подчас бывают умны, и уж, во всяком случае, у них можно встретить умных людей. Вот и таскаешься к ним, и глядишь на многое сквозь пальцы, — а между тем, это не хорошо. До меня доходили слухи о том, в чем вы вчера обвинили де Ремонвиля, но я старался не вникать в это дело. Уверенность, с которой вы бросили ему в лицо свое обвинение, заставила меня устыдиться своей терпимости… Не долго думая, я взял свою шляпу и вышел пять минут спустя после вашего ухода, поклонившись хозяйке дома из уважения к ее полу, но повернувшись спиной к де Ремонвилю, который протягивал мне руку. Остальные последовали моему примеру. А теперь, любезный друг, я полагаю, что противник ваш не замедлит явиться, и я приехал с тем, чтобы предложить вам свои услуги в качестве секунданта.

Абель едва успел поблагодарить и принять его предложение, как в комнату с растерянным видом вбежал Клевиль. Это тот самый господин, через которого он попал в дом к госпоже Рошталь, и через которого он узнал, кем оплачивалось содержание этого дома.

— Ты знаешь, — сказал ему Абель, как только увидел его, — что я тебя более не уважаю, и если ты явился в качестве секунданта де Ремонвиля, то я отказываюсь иметь с тобой дело.

— Не доканывай меня, — отвечал несчастный Клевиль, — я и без того совсем голову потерял. Я пришел к тебе не по своей воле, хотя и сам хорошенько не знаю, зачем. Я сейчас был свидетелем ужасной сцены: Ремонвиль застрелился!

Когда мы пришли в себя от первого оцепенения, он рассказал нам, что, получив записку от де Ремонвиля, приехал к нему в двенадцать часов. Он застал его в кабинете, пишущим нечто вроде завещания. Ремонвиль непременно хотел драться с Абелем. Он уже обращался к двум приятелям, но те отказались служить ему секундантами. Он чувствовал, что позор его сделался гласным, и горько жаловался на людей, которые охотно делили его благосостояние и его удовольствия, не спрашивая, из каких средств он их оплачивает, пока взбалмошному артисту не вздумалось открыто попрекнуть его ими. Он собирался убить этого артиста и не находил секундантов. Клевиля он позвал для того, чтобы попросить его съездить еще к двум другим личностям.

— В эту минуту, — продолжал Клевиль, — вошла г-жа де Рошталь. Она слышала последние слова нашего разговора.

— Не трудитесь ездить понапрасну, — обратилась она ко мне. — Никто не захочет стать на стороне г-на де Ремонвиля. Если уж вы непременно хотите к кому-нибудь ехать, то ступайте к Абелю от моего имени; поблагодарите его за то, что он раскрыл мне глаза; скажите ему, что я не знала, откуда г. де Ремонвиль берет свои средства. Он заверил меня, что у него есть наследственное состояние, и что, так как жена его богата, то он свободен проживать свои собственные деньги, как ему вздумается. Истину я узнала только вчера, видя, как мои лучшие друзья уходят из моей гостиной, не удостаивая даже поклоном того, кто в ней считается хозяином дома. Я принудила его во всем сознаться. Ночь прошла у нас в бурных разговорах, которые усталость не дала нам довести до конца. Но час тому назад я объявила ему, что расхожусь с ним и иду в монастырь. Прошлое мое может быть не безукоризненно, но я не желаю отягощать свою совесть разорением целого семейства. Ступайте, расскажите это г. Абелю и целому свету, если вам заблагорассудится. Мне остался один способ оправдаться и показать, что я была введена в заблуждение, это — открытый разрыв с господином де Ремонвилем.

Ремонвиль пришел в страшное бешенство и отчаяние.

— Целое утро, — воскликнул он, показывая на пистолет, лежавший на его письменном столе, — я спрашиваю себя, переживу ли я вашу неблагодарность. Не довершайте же ее, не то я пущу себе пулю в лоб.

— И сделаете глупость, — возразила она с невозмутимой холодностью. — Ваше самоубийство будет полнейшим признанием вашей вины. Вам остается одно средство спасения: вернитесь к вашей жене, покайтесь перед ней и поселитесь с ней где-нибудь подальше от Парижа. Не деритесь ни с кем на дуэли. Это значило бы сделать гласным оскорбление, которое было нанесено вам при немногих свидетелях, и о котором эти последние из сострадания к вам будут молчать, если вы только загладите свою вину, скрывшись куда-нибудь подальше с глаз.

Ремонвиль и слышать не хотел о разлуке со своей любовницей. Для него все бесчестие, весь позор был в том, что она его покинет. Ко всему остальному он был равнодушен.

Уж я не помню, что она ему еще сказала, только я видел, что исступление его все растет. На него было страшно смотреть. Я старался вырвать у него пистолет из рук, и умолял его любовницу пощадить его.

— Полноте, — отвечала она, — ведь это не в первый раз он мне делает такую сцену. Пистолет его никогда не бывает заряжен.

Едва она успела сказать эти жестокие слова, как раздался выстрел. Ремонвиль, обезображенный, почти повалился на нее…

Мы не знали, что думать о рассказе Клевиля. Я поскакал в отель разузнать о подробностях дела. Оказалось, что Рошталь уже куда-то скрылась, захватив с собой свои драгоценные каменья, платья и все, что она могла забрать второпях. Полицейский комиссар собирался приступить к составлению акта. Я вернулся к Абелю. Ваш друг, как вы легко можете себе представить, очень взволнован. Он поручил мне написать вам и изложить все подробности этой трагедии, какие только нам самим известны. Ждем ваших указаний, как нам теперь поступать.

Перед отправкой письмо это было, видимо, распечатано, и содержало следующую приписку, очевидно продиктованную Абелем:

Вы не должны обвинять Абеля. Не он убил этого человека — его убила истина. Он не знал, что его любовница собиралась разойтись с ним и только выжидала для этого удобного предлога. Абель, сам того не подозревая, доставил ей этот предлог, обличив публично всю гнусность их общей роскоши. Он не может ни упрекнуть себя в этом, ни смотреть, как на несчастье для вашего семейства, на отсечение этого зараженного члена. Он предполагает, что вам придется приехать сюда, и что ему не следует показываться у вас в эту минуту. Но он остается в Париже, чтобы иметь возможность дать все объяснения, какие от него могут потребовать, на случай, если бы неверные известия представили его образ действий в ложном свете.

Итак, я должна была нанести моей бедной сестре этот удар, который, я думала, будет так жесток для нее, — потому что на следующий же день она не миновала бы узнать его из газет. Дрожа всем телом, кинулась я предупредить обо всем отца. Мы отправились с ним вместе в комнату Ады. Она примеряла, как теперь помню, белое кисейное платье на розовой шелковой подкладке.

— Отошли своих горничных, — сказал ей отец, — нам нужно очень серьезно поговорить с тобой.

— Очень серьезно? — повторила она, смеясь, и, сделав знак своим горничным, чтобы они вышли, продолжала: — Что такое случилось? Уж не вернулись ли наши музыканты? Они, верно, обедают у нас сегодня? Тем лучше! Мое платье сидит превосходно.

Но тут она рассмотрела в зеркало наши встревоженные лица, побледнела и, обернувшись к нам в зеркало, вскрикнула:

— Дети, где дети?

— Вон они, — отвечала я ей, указывая на Сару, бегавшую на лужайке, и маленького, которого кормилица носила на руках. — Речь не о них, а о твоем муже.

— А, знаю, — проговорила она. — Он меня обманул, заставил подписать какую-то бумагу… Он меня разоряет, не так ли? И разоряет из-за негодной твари. Это мне все очень хорошо известно. Вы пришли меня бранить за мою слабость? Но что же мне делать? Я его боюсь, я терпеть не могу споров из-за денег…

— Прости твоему мужу, — перебил ее мой отец. — Более чем вероятно, что он ни в чем уже более не провинится перед тобой. Мы пришли не для того, чтобы обвинять его или бранить тебя, а чтобы сопутствовать тебе: ты должна ехать…

Она содрогнулась, испуганно взглянула на нас и воскликнула:

— Скажите мне правду: он умер! Эта женщина подослала кого-нибудь зарезать его!

Не знаю, расслышала ли она, поняла ли она, что мы ей отвечали. С ней сделался нервный припадок. Я просидела над ней всю ночь. На следующее утро мой отец, видя, что она не в состоянии ехать, отправился в Париж один, чтобы отдать последний долг своему зятю и привести, насколько окажется возможно, его дела в порядок. Он предоставил мне сообщить бедной Аде трагические подробности смерти ее мужа. Она угадала их сама.

— Он, наверное, убил себя из любви к этой девке, — твердила она.

Ей и в голову не приходило, что Абель мог играть роль в этой драме, а так как газеты не примешали его имя к отчетам, более или менее верным, более или менее сдержанным, которые они сообщили об этом событии, то и я не сочла нужным говорить ей об этом.

В продолжение нескольких дней Ада была не на шутку больна. Она не выражала никакого сожаления, никакой привязанности к памяти своего мужа. В возбуждении лихорадки у нее вырывались даже такие слова и речи, что он над собой совершил суд, что смерть его — счастье для ее детей. Печаль ее приняла форму страха, ей мерещился его окровавленный призрак, она кричала и билась. Но мало-помалу она успокоилась, и когда мой отец вернулся из Парижа, он застал ее унылой и покорной, примеряющей черное платье вместо розового.

Приличия требовали, чтобы мы вели очень уединенный и скромный образ жизни во все время ее траура. Она скоро стала жаловаться на скуку и строить планы для зимы, которая приближалась. Не хоронить же нам было себя на веки, по ее мнению, в этой глуши. Тут мой отец, занимавшийся все время приведением в порядок ее дел, нашел вынужденным объявить ей, что у нее более не остается средств жить на ту широкую ногу, как она привыкла, и что ей придется значительно сократить свои расходы.

— Что за беда? — отвечала она. — Остатков моего состояния совершенно достаточно для моего туалета и для содержания моих детей. Сара, слава Богу, все еще богата, и я не вижу, почему бы ей не иметь в Париже хорошей квартиры с приличным экипажем и не принимать у себя лучшее общество. Она возьмет меня к себе жилицей, я не буду ей ничего стоить, а между тем, буду пользоваться ее благосостоянием.

Делать нечего, надо было признаться ей, что наличное мое состояние вдвое меньше того, что у нее осталось, и что соединенных наших средств не хватит, чтобы вести тот образ жизни, который ей хочется. Она пожелала знать, куда же девалось мое состояние. Правды я ей сказать не могла, гордость ее слишком бы от этого пострадала. Я уверила ее, что разорилась, поместив большую часть своих денег в одно неудавшееся предприятие. Она ужасно рассердилась.

— Однако, я вижу, — заметила она, когда мы остались вдвоем, — что я все-таки наиболее рассудительная и наиболее богатая из нас двух. Я, по крайней мере, не делала глупостей, когда все остальные вокруг меня дурили. Ты слишком любила деньги, моя бедная Сара, и вот ты за это наказана. Ты хотела увеличить свой капитал, пустилась в аферы, и в конце концов ты оказалась более разорена, чем я. Но сделанного не воротишь. Как же нам теперь быть? Не могу же я оставаться на твоей шее с моими детьми, с прислугой и с лошадьми. Я буду платить тебе за свое содержание — это дело решенное. Но поселиться здесь навеки — это свыше моих сил. Я умру с тоски, Сара, а ведь ты же не хочешь, чтобы я умерла?

— Конечно, нет, и у тебя есть, на что жить в свое удовольствие в другом каком-нибудь месте, если ты только будешь благоразумна. Но ехать с тобой в настоящую минуту я не могу — жизнь моя прикована к этому клочку земли, а ты еще слишком молода и, главное, слишком недавно овдовела, чтобы жить в Париже эту зиму одной.

— Тебе хорошо говорить: ты живешь здесь, как тебе хочется, и принимаешь тех, кто тебе нравится. Но если эти личности мне не нравятся — я должна буду выносить их присутствие скрепя сердце?

— Если бы только я знала, дорогое дитя мое, кто тебе нравится и кто тебе не нравится, чего ты и сама подчас хорошенько не знаешь, то я сумела бы окружить тебя людьми по твоему выбору.

— Как будто тут есть из кого выбирать! Ах, Сара, если бы ты меня любила, и если бы ты только захотела, ты могла бы устроиться иначе. Ты продала бы это поместье, в которое ты больше вложила денег, чем оно тебе приносит, и мы уехали бы в Италию. Мне необходима перемена климата, я чувствую, что я вяну…

— Ты толкуешь о продаже имения, как будто это такое дело, которое можно устроить в двадцать четыре часа. По счастью, ты расцвела за последнее время, как роза, и я не верю, чтобы ты была больна.

— Ну да, ты поверишь моей болезни, когда меня больше не будет в живых.

— Дорогое дитя мое! Если окажется, что тебе угрожает болезнь, мы достанем денег во что бы то ни стало. Но так как, по счастью, никакой близкой опасности нет, то имей же терпение, дай отцу окончить ликвидацию твоих дел.

— Хорошо, я буду терпеть, если ты мне, со своей стороны, обещаешь также ликвидировать твои дела, продать Мальгрету и переселиться со мной в какое-нибудь более удобообитаемое место.

— Этого я тебе не могу обещать. Отцу моему здесь хорошо; я все здесь устроила для него, соображаясь с его вкусами и потребностями. На мне лежит обязанность сделать его старость долголетней и счастливой. Я продам это поместье только в том случае, если оно ему надоест.

Сестра, по-видимому, сдалась на эти соображения, и я с этой стороны могла, казалось, надеяться, что меня оставят в покое. Но далеко не спокойно было у меня на душе относительно Абеля. Каждый день приходили письма Нувиля от его имени. Он нетерпеливо требовал от меня ответа, решения его участи. Что было ему делать? Могла ли я порицать его поступок? Он горел нетерпением меня видеть, и умолял меня сказать ему, должен ли он из уважения к трауру моей сестры избегать показываться там, где она находится. Откладывать долее ответ было невозможно, и я отвечала прямо Абелю, находя, что при тех отношениях, в которых мы стояли друг к другу, было бы жеманством с моей стороны объясняться с ним через третье лицо.

Нет, я не порицаю вас, но оплакиваю роковую случайность, которая ставит между нами новое препятствие. В эту минуту нам невозможно стать друг к другу в открытые отношения. Добрые люди не преминут сказать, что обличая позорное поведение де Ремонвиля, вы были наперед уверены, что семейство его одобрит вас; что вы имели свои личные причины, помимо нанесенного вам оскорбления, выступить защитником его жены и свояченицы. Увы, нет! Мы не можем с вами увидеться теперь. Дайте времени сгладить эти тени. Через год все изменится. Сестра моя уже теперь порывается оставить уединение Мальгрету, а я не могу и не хочу удаляться отсюда. Итак, будем ждать, твердо полагаясь друг на друга. Пишите мне сами, но пускай и Нувиль не лишает меня удовольствия получать его славные письма.

Несколько дней спустя пришло письмо, опять от Нувиля и помеченное «Венеция». Он в немногих словах уведомлял меня, что отправился вместе с Абелем на восток.

Нувиль снова писал ко мне из Константинополя:

Вы, конечно, разочаруетесь, — писал он, — увидев мой почерк вместо того, которого вы ожидаете. К удивлению моему, никакие увещания с моей стороны не могли убедить Абеля писать вам прежде меня. Вот уже два дня, как мы здесь. Он то и дело в лихорадочном состоянии хватает лист бумаги, царапает что-то на нем, потом рвет на клочки и бросает в огонь, чувствуя себя бессильным выразить то, что у него на душе. Я и не подозревал за ним этой слабости. Я видел, что он составляет с большой легкостью коротенькие записочки, но я не знал, что в жизнь свою он никогда не писал того, что собственно называется письмом. Он сам мне в этом сейчас сознался и добавил:

«Ты вот можешь, умеешь писать; объясни ей это. Я и сам этого не подозревал. Я ведь никогда не любил. Мое перо — это смычок. Когда я говорю, мне необходимо делать над собой известное усилие, чтобы высказать то, что я хочу. Это мне удается при помощи чувств, которые я испытываю, и под влиянием того соотношения, которое устанавливается между моим взглядом и взглядом моего собеседника. Но этот белый лист бумаги ничего мне не отвечает и только леденит те чувства, которые я хочу ему поверить. К тому же я не знаю, правильно ли я пишу. О, разлука, разлука! Это та же смерть».

Вот, милая мисс Оуэн, что он говорит и что он ощущает. К этому мне остается прибавить только одно: он любит вас до безумия.

Под этой строчкой было приписано рукою Абеля:

Да, я безумно люблю вас. Больше я ничего не умею сказать.

Итак, я стала ждать писем от Нувиля, — длинных, обстоятельных и разумных, — как он умел их писать. Но письма эти становились все реже и реже. Оба друга путешествовали по России. Время от времени Нувиль присылал мне коротенький отчет об утомительных и опасных похождениях их по страшным дорогам в суровую русскую зиму.

Абель, — говорил он, — точно скован из железа. Его исключительная организация придает ему несокрушимое упорство и отвагу. Что касается меня, то меня поддерживает его присутствие. Желание не разлучиться с ним заставляет меня превозмогать усталость, но я чувствую, что не стой он тут, передо мной, со своим вечным: «вперед, вперед!» — я бы, кажется, тут же упал мертвый.

Целых два месяца прошло без всяких известий. Я уж думала, что они погибли, и чувствовала, что умираю понемногу с каждым днем. Наконец, из газет я узнала, что их ждут в Москве. Нувиль написал мне:

Абель здоров и бодр, он даже не утомлен. Зато я совсем разбит и еду поправляться в Италию, прежде чем вернусь во Францию. Абелю я здесь более не нужен, и что бы он там ни говорил, желая удержать меня, я буду для него больше помехой, чем поддержкой.

С этого времени единственные вести, которые доходили до меня о моем женихе, были коротенькие и редкие газетные известия. Если он и писал мне несколько строк, то я их не получала. Думая, что и мои письма до него не доходят, я перестала посылать их ему. Весной Нувиль написал мне из Парижа. Абель все еще путешествовал по России и думал вернуться через Швецию в Данию.

Итак, он вернется. Но вернется ли он для меня? Ни одного слова, которое бы свидетельствовало, что он еще помнит меня. Все казалось порвано, забыто. Я не предвидела этой болезненной неспособности написать хотя бы три слова — «я не забыл».

Мне бы следовало припомнить то, что он мне говорил в парке: «Вы хотите иметь время, чтобы подумать: пусть будет по-вашему. Но вы делаете дурно. Вы снова бросаете меня в эту пожирающую жизнь, из которой я хотел выйти». И я упустила эту благоприятную минуту, которая, быть может, никогда более не вернется! Я осыпала себя горькими упреками, я была как бы в раздоре с самой собою. Когда из глубины моего сердца поднимался отчаянный вопль боли, рассудок мой ему отвечал: «Ты само этого хотело; в тебе не хватило мужества. А теперь ты обливаешься кровью, но уже поздно. Тем хуже для тебя».

В ту пору, когда это тяжелое, подавляющее настроение владело мною, я была одна в Мальгрету. Сестра моя, выдержав с грехом пополам три месяца уединения, уговорила-таки отца отвезти ее в Ниццу. Она, в сущности, не была больна, но она до того донимала нас своими жалобами, что мы под конец стали за нее тревожиться, и пришлось уступить ее упорному желанию видеть свет и переменить обстановку. Она объявила, что детей увезет с собой, рассчитывая, что я из любви к ним поеду за ней. Но я имела твердость остаться при своем прежнем решении. Отсутствие ее должно было продолжаться всего только два месяца, а дела моего имения непременно требовали, чтобы кто-нибудь из нас оставался дома.

Итак, мой друг, в первый раз в жизни я осталась одна. Как описать тебе все то, что произошло во мне за эти шесть недель полнейшего одиночества? Чувство, которое пришлось не по силам моей организации, все поставило во мне вверх дном. У меня нет более ни логики, ни последовательности воли, ни покорности судьбе. Вначале страдания мои были слишком невыносимы. Я твердила себе, что это несправедливо. Что я сделала злого, чтобы заслужить такое наказание? Разве вся жизнь моя не была самоотвержением для других? Пожила ли я хоть один день для себя? Двадцати трех лет я еще ни разу не позволила себе посмотреться с удовольствием в зеркало. Я отказалась от мысли о любви прежде, чем во мне проснулась потребность ее, я забывала, что отказываюсь, быть может, от своего права. Я намеренно умалила, стерла, сгладила свою личность, я всю себя дала поглотить любовью к семье — и к чему же все это мне послужило?

Чужой человек прошел через мою жизнь, как те перелетные птицы, которые пролетают над нашими горами, останавливаясь на мгновение, чтобы отдохнуть и напиться из ручья, и снова уносясь в необъятные небесные пространства… И эта-то перелетная птица, как его назвала насмешливая Ада, унесла в своем горделивом полете мою душу. Но он обронил ее, забыл, потерял по дороге, предоставив ей самой отыскивать обратный путь к родному крову; не его забота была вернуть мне ее, если у нее не оказалось крыльев, чтобы следовать за ним. И я горько упрекала себя за этот взрыв личного чувства, который называют любовью. Мне казалось ясно, что любовь есть ни что иное, как могучий, неумолимый эгоизм. Если бы я любила Абеля не для себя, а для него, я должна была бы радоваться, зная, что он в той стихии энергичной деятельности и борьбы, среди которой он только и мог быть счастлив. У него была минута усталости, он обратился ко мне, как к мирному убежищу — и я была так безумна, что хотела посвятить ему свою жизнь, — ему, которому эта жизнь ни на что не пригодилась бы. Конечно, он и не думал меня обманывать, он меня уважал, но он сам ошибся. Единственная моя способность, единственная моя роль в жизни — это роль тёти, другими словами, няньки. И я-то вдруг задумала взять орла на свое попечение, уложить гения в детскую люльку и убаюкать его своими колыбельными песнями!

Нравственные муки мои с каждым днем увеличивались. Не находя себе покоя в уединении, которого я искала, я решилась отправиться к своим в Ниццу. Отец мой без меня скучал, маленькая моя Сара каждый вечер звала меня, ложась спать. Мне пришла мысль сделать им сюрприз и явиться, не предупредив их заранее.

Приготовления мои были скоро покончены; я взяла с собой всего один чемодан и отправилась одна. В Лион я приехала вечером, в дамском отделении вагона, в котором никого, кроме меня, не было. Мне никогда не случалось останавливаться в этом городе, я не знала в нем ни одной гостиницы и села в первый попавшийся омнибус у станции железной дороги. Я опустила вуаль на лицо и доехала таким образом до одной из лучших гостиниц Лиона, не обменявшись ни с кем ни единым словом с самого моего выезда из дома. Прислуга гостиницы, видя, что я одна, и что поклажи у меня всего-навсего одна небольшая дорожная сумка, занялась мною лишь тогда, когда все остальные путешественники были уже размещены. Меня проводили в маленькую комнатку на третьем этаже, в которую я велела подать себе чаю, и в которой, запершись на ключ, я заснула, усталая, но сравнительно спокойная.

Около часа после полуночи меня разбудил сильный шум на улице, и я увидела отсвет каких-то огней, пробежавший по оконным занавескам. Первая моя мысль была, что это пожар; я приподнялась и стала прислушиваться. Вдруг среди гула быстро приближавшейся толпы до меня долетели слова: «Абель, Абель, да здравствует Абель!»

Не помня себя, я на скорую руку накинула платье и отворила окно. Толпа окружала карету, из которой выпрягли лошадей, и толпа молодежи везла эту карету на себе, примешивая свои восклицания к возгласам восторженной публики. Другие молодые люди сопровождали шествие с факелами. Я поняла, что Абель только что вышел из театра, где он по обыкновению наэлектризировал все сердца, и что его с торжеством сопровождают домой. У подъезда гостиницы карета остановилась, гостиничная прислуга вышла к ней навстречу с факелами. Абель едва мог выбраться из экипажа, его теснили, окружали со всех сторон, всякий хотел непременно пожать ему руку. Я услышала, что ему кричат: «Стрекозку, еще раз Стрекозку!» Он отвечал, что сыграет со своего балкона, но для этого просил, чтобы ему дали пройти к себе в комнату.

Он вошел в гостиницу, сопровождаемый дюжиной знакомых обоего пола, и пять минут спустя он показался на просторном балконе первого этажа, как раз под моим окном. Толпа дожидалась на площади. Абель взял свою скрипку и после небольшой прелюдии сыграл мою песенку, к которой он сочинил вариации. Ему отвечал целый гром аплодисментов; посыпались снова возгласы «еще, еще!» Но он просил, чтобы его пощадили, объявив, что он выбился из сил, умирает с голоду и просит позволения поужинать. Он поблагодарил публику, которая еще раз приветствовала его громкими восклицаниями и разошлась неохотно. Войдя в комнату, он не затворил за собой балконную дверь, и я услышала его звонкий голос, крикнувший:

— Главное, чтобы вино было хорошо, да чтоб его было больше!

Дверь затворилась, и я ничего более не могла расслышать, кроме беготни слуг, приносивших и уносивших блюда. Я напрасно старалась снова заснуть.

Абель, которого я предполагала на севере Европы, был во Франции — и он мне даже не дал об этом знать! Стало быть, он твердо решил меня забыть, или, вернее, он забыл меня в силу самих обстоятельств, в силу своего характера и своего рода занятий. Теперь мы в двух шагах друг от друга, и мы более разлучены, чем если бы целые тысячи миль лежали между нами. Я, его невеста, дрожу и скрываюсь и не смею пойти к нему, а он пирует с веселыми собеседниками, с людьми, которых я не знаю и никогда, конечно, не буду знать. Он в своей среде, в той неведомой, заповедной для меня сфере, в которую мне никогда не суждено проникнуть.

Я оделась и зажгла свечу; в комнате было холодно, но мне было не до того. Поглощенная своими мыслями, я ждала утра, как будто оно могло принести какое-нибудь решение томившим меня вопросам.

Через два часа я услыхала внизу стук растворявшихся окон, и голоса пирующих стали долетать до меня. Там, в этой яркой освещенной зале, было слишком жарко, а я зябла в своей тесной каморке; вечно во всем контраст! Какое-то болезненное любопытство овладело мною — я тоже раскрыла окно и вышла на свой балкончик. Было три часа утра, небо было темное, весь город спал. Один газ освещал большую пустынную площадь. Вдруг яркий свет вырвался из окон гостиницы и упал на ближайшие предметы. Я видела, как по этому освещенному пространству задвигались тени гостей; запах табачного дыма с сильной примесью спиртных паров поднялся в воздухе. Слышны были смех, крики, отрывки дуэтов и хоров; женских голосов было столько же, сколько и мужских. Все эти голоса были усталые; мозги, видимо, уже отказывались правильно действовать. Я стала прислушиваться, не раздается ли среди этого нестройного гула голос Абеля, но его не было слышно. Я вздохнула свободнее. Он, видимо, ушел.

Вдруг я увидела его как раз под моим окном. Он стоял в тени большого оранжерейного растения, но он сделал шаг вперед, причем очутился среди освещенного пространства, и я узнала его. Он был не один; какая-то женщина, очень нарядная и с густыми черными кудрями, — своими или фальшивыми, уж право не знаю, — падавшими ей на спину вплоть до самого пояса, стояла возле него, положив ему руку на плечо. Головы их почти соприкасались, но это, однако, не мешало ему подносить время от времени свою сигару к губам. Они говорили шепотом и громко смеялись. Минуту спустя они снова вернулись в комнаты.

Итак, Абель был занят женщиной. Но любил ли он ее? Быть может, то было не более как приятельство между товарищами по ремеслу. Быть может, они передавали друг другу какое-нибудь забавное приключение или сговаривались сыграть какую-нибудь невинную шутку с другими гостями. Я ухищрялась все истолковать в самую лучшую сторону. Абель был мне еще дорог, быть может, дороже, чем когда-либо. Быть может, среди своих удовольствий он думал только обо мне; недаром же, окруженный восторженной толпой поклонников, он искал вдохновения лишь в воспоминании о моей песенке.

Вдруг в соседней комнате, от которой меня отделяла лишь тонкая перегородка, растворилась дверь. Резкий женский голос, произносивший с особенным рычанием букву «р», проговорил:

— Так это твоя комната? Не роскошна же она.

— Я не знал, — отвечал в шутливом тоне мужской голос, — что она удостоится чести принять тебя, иначе я ее всю велел бы оклеить банковскими билетами.

То был голос Абеля! Больше я ничего не слыхала. Благо, я была совсем одета. Я машинально схватила свой дорожный мешок, бегом спустилась с лестницы и прошла через столовую, откуда в эту самую минуту, спотыкаясь, выходили гости. Я пролетела мимо них, как стрела. Кажется, они меня окликнули, но я ничего не понимала. Я бросилась в первую попавшуюся улицу, я бежала, словно преследуемая страшными призраками, по этому спящему, незнакомому городу, и остановилась, лишь очутившись на набережной. На дворе еще не светало; я заметила, что идет дождь, по мрачному отсвету фонарей в лужах. Я попробовала собраться с мыслями, дать себе отчет в том, чего я хочу и что думаю делать.

Мне оставалось два часа до отхода того поезда, который должен был доставить меня в Марсель. Я не знала хорошенько, как пройти на станцию железной дороги, но, проплутав еще с четверть часа, я встретила карету, которая и доставила меня куда следует. Счет мой в гостинице был оплачен еще накануне вечером, а потому мне не было никакой надобности возвращаться в этот ад. На станцию я приехала за целый час до отъезда поезда. Я очутилась одна в большой пустой зале, перед камином, в котором горел кусок каменного угля. Глаза мои с нетерпением обращались к серому небу, которое медленно светлело.

Вдруг, обернувшись к камину, я увидела на стене большую желтую афишу, на которой грозно глядели на меня пять букв: Абель! То было объявление о новом концерте, который Абель должен был дать через два дня в Марселе.

Итак, он ехал в Марсель, и мне предстояло опять встретиться с ним там, а может быть, и в Ницце! Я тотчас же решилась. Я справилась в бывшем при мне расписании поездов; оказалось, что поезд в Париж отходит через пять минут. Я бросилась к кассе, взяла билет и к вечеру была в Париже.

Остановившись в гостинице, я написала Нувилю и просила его приехать завтра утром. Хотела я было написать также отцу, но раздумала. Как бы я объяснила ему кажущийся каприз, заставивший меня вернуться с полдороги? О моей поездке он мог ровно ничего не знать, так как я отправилась, не предупредив его ни одним словом. Когда он вернется домой, тогда будет еще время или открыть ему мою печальную тайну, или же рассказать ему, что, задумав сделать ему сюрприз, я отправилась было в Ниццу, но по дороге почувствовала себя так дурно, что сочла за лучшее вернуться домой.

На следующий день в двенадцать часов ко мне пришел Нувиль. Его испугала моя бледность. Он ровно ничего не понимал в моем неожиданном приезде в Париж без отца и без сестры. Я рассказала ему ту же басню про свою неудавшуюся поездку, какую сочинила для отца. Но мой друг внимательно на меня посматривал и старался угадать действительную сущность дела.

— До какого же места вы доехали? — проговорил он. — Готов держать пари, что вы были в Лионе. Вы там встретились с Абелем.

— Разве Абель в Лионе? — спросила я, делая усилие, чтобы казаться изумленной.

Он ничего не ответил. Видимо, он не дался в обман.

— В какой гостинице вы останавливались? — продолжал он.

Когда я ему сказала, в какой, он воскликнул:

— Вы его видели, вы были им недовольны, вы, быть может, осыпали его упреками! Оба вы причинили много напрасного горя друг другу. Не разуверяйте меня; я очень хорошо вижу, что вас сломила не усталость, а горе.

У меня не хватило сил дольше бороться. Я залилась слезами и рассказала ему все, как было.

Он с минуту простоял молча, не сводя с меня глаз, потом схватил меня за руку и сказал:

— Бедное дитя! Бедная, дорогая мисс Оуэн! Вы много страдали и теперь, не правда ли, хотите порвать с ним?

— Да, я хочу порвать с ним, без объяснений, без упреков. Я не имею права упрекать его в чем бы то ни было. Он не обманул меня, не оскорбил меня, но только мое человеческое достоинство требует, чтобы он не считал себя более связанным со мной. Посмотрите, вот единственный залог наших взаимных обещаний: листик травы, свернутый кольцом. Я развернула этот высохший листик и вложила его в конверт с его адресом. Он поймет, что я не разорвала эту хрупкую связь в порыве раздражения, а развязала ее бережно и обдуманно. Возьмите этот конверт и отошлите ему. Так как вы уже выведали мою тайну, то я требую от вас, во имя того уважения, которым вы мне обязаны, чтобы вы не давали ему никаких объяснений.

Нувиль взял конверт и положил его в свой бумажник. Он встал, прошелся по комнате и, вернувшись ко мне, сказал:

— Вы напрасно запрещаете мне говорить правду. Неужели для вас лучше, чтобы он счел вас капризной и непостоянной, чем узнал бы, что он вас оскорбил? Ему будет смертельно больно в обоих случаях, но в первом он сочтет себя вправе махнуть на все рукой и отдаться навсегда разгульной жизни; во втором — он будет обвинять самого себя, и урок, быть может, пойдет ему на пользу.

— Если вы это думаете, то скажите ему правду. Я приношу свою гордость в жертву его пользе.

— Вы добры и великодушны, я это знаю. Он это почувствует. Раскаяние его будет глубоко, и он загладит свою вину.

— Вину перед самим собой? Дай-то Бог! Но передо мною он ни в чем не виноват. Он был вправе меня забыть. Это право обоюдное. Быть может, это тем хуже для него. Но именно потому упреки были бы лишней, ненужной жестокостью, от которой я его хочу избавить.

— О да, тем хуже для него, мисс Оуэн. Упреки, а за ними ваше прощение — вот что могло бы спасти его.

— Повторяю вам, друг мой, мне нечего ему прощать. Я ничего от него не требовала. Я подвергла его испытанию, и если бы он вернулся ко мне через год, я добровольно и гордо отказалась бы узнать, в каких недостойных и мимолетных связях он искал и нашел сознание своей истинной любви. Но судьба решила иначе. Я не могла предвидеть, что увижу то, что я видела своими глазами, и услышу то, что мне довелось слышать. Что мой жених не даст перед самим собой обета целомудрия на этот год разлуки, я допускала. Я не хотела вникать в этот вопрос, он меня не касался. Но когда эти смутные призраки, изгнанные из моего воображения, воплощаются, живут и двигаются передо мной… Нет, я не могу больше любить Абеля. Простить ему — это легко, и я уже простила. Я могла бы сделаться его другом, если судьба сведет нас как-нибудь снова; но невеста во мне уже умерла. Напрасно увидела бы я у своих ног благородное и прекрасное существо, которое умоляло меня отдать ему свою жизнь. В воспоминании моем вечно будет возникать против моей воли триумфатор лионской площади, влекомый восторженной молодежью, и сходящий с этой победной колесницы, чтобы броситься в оргию и закончить ночь в объятиях куртизанки.

Нувиль вздохнул.

— Я понимаю вас, — проговорил он, — и вы видите меня глубоко огорченным. Но все же подумайте. Я не такая страстная, увлекающаяся натура, как Абель, а между тем, и в моей жизни бывали безумные ночи, когда, не желая казаться скучным педантом, я оканчивал вечер так же глупо, как он. И все это не помешало мне полюбить честную, хорошую женщину, которая сделалась моей женой, родила мне прелестнейших ребят, и которая, смею думать, очень счастлива со мной.

— Да, но она никогда не была свидетельницей…

— Этого, конечно, нет. Но если бы даже и случилось иначе, быть может, она и тут простила бы мне. Когда сильно любишь человека… Ведь вы не имели времени достаточно узнать Абеля, чтобы действительно полюбить его. Ваше воображение было им очаровано, и именно эту-то сторону вашего существа он и оскорбил. Это большое несчастье для него.

— Будто и впрямь это несчастье так велико? Если вы думаете, что я его не любила, то вы должны скорее радоваться тому, что случилось.

— Слушайте, мисс Оуэн, когда мы расстались с Абелем, я решил, что это будет мое последнее большое путешествие. Я старею, дети мои подрастают, и того, что я собрал за эту поездку, будет совершенно достаточно, чтобы дать мне возможность безбедно и мирно жить в моем семействе при помощи уроков. Абель — совсем иное дело; у него никогда не хватит терпения давать уроки, а потому ему нужно больше денег, чем мне. Когда я оставил его, он был на севере. Дела его шли лучше, чем он ожидал. Он думал вернуться через Пруссию, Германию и Швейцарию в Париж. Но по дороге он встретил певицу, которая когда-то была очень хороша собой и до сих пор еще сохранила великолепные волосы — это, по всей вероятности, та самая, которую вы видели. Она-то и убедила его переменить маршрут. Сама она отправлялась на юг Франции, а оттуда в Италию, и представила Абелю, что в этих местах можно сделать хороший сбор. Сеттимия уже не молода, но она не без таланта. Сама по себе она не может считаться звездой первой величины, но ее участием в концерте нельзя пренебрегать. Мы встретились с ней еще в Венеции; она влюбилась в Абеля и хотела непременно ехать с ним на восток. Но он не хотел брать с собой женщин в это трудное путешествие. Он отказал ей наотрез и оставил ее без сожалений. Я могу вам честью поклясться, что он не разделял ее увлечения, и она не была его любовницей. Она умна и веселого характера. Он любил болтать с ней, но находил, что она слишком нарумянена, и говорил, что не чувствует ни малейшего влечения к ее особе.

— Если я действительно видела ее в Лионе, то он, видимо, переменил свое мнение о ней.

— Это еще вовсе не доказано.

— Как, вы хотите уверить меня, что он увел ее в свою комнату только для того…

— Чтобы свести с ней счеты за концерт и выплатить ей ее долю сбора. Это дело весьма возможное. У Сеттимии, которая живет на широкую ногу, могла случиться нужда в деньгах именно в этот вечер. Абель, которому неудобно было рассчитаться с ней среди шума пирушки, мог пригласить ее к себе в комнату только для того, чтоб передать ей каких-нибудь пятьсот франков, и вы, быть может, сами убедились бы в этом, если бы испуг и отвращение, овладевшие вами, не заставили вас убежать. Те слова, которые вы слышали, нисколько не противоречат моему предположению.

— Но вы не поручитесь мне, что это предположение действительно верно?

— Конечно, нет; но оно весьма правдоподобно. Так много молодых и красивых женщин гоняются за Абелем, что он стал очень разборчив. Я не могу представить себе, чтобы сорокалетняя Сеттимия могла возбудить в нем увлечение. Вы видите, что я вовсе не желаю вас обманывать. Абель не сохранил вам полную верность в ходячем значении слова. В сердце его вы не имели соперниц; но его неудержимо страстная природа и легкость, с которой он смотрит на эти случайные интриги…

— Не говорите далее; я не имею права, я не хочу знать этих вещей.

— И напрасно. Лучше, чтобы вы узнали все прошлое, даже все настоящее, — это дало бы возможность изменить и спасти будущее.

— А вы считаете возможным такое будущее, каким я имею право требовать его?

— О, это без всякого сомнения.

— У вас есть вера.

— Да, потому что я люблю Абеля. Если бы и вы его любили…

— Стало быть, вы меня считаете более виновной, чем он?

— Да, если вы отрежете ему всякую возможность объясниться и оправдаться. Послушайте, вы считаете его неспособным солгать, не так ли? Так будьте же логичны. Вы говорите, что неверность сама по себе, возможность которой вы заранее предполагали, не убила бы вашу любовь. То, что возбудило в вас неодолимое отвращение, это — что вы были почти свидетельницей одного из тех грубых падений, которые чистая женщина, подобная вам, не может позабыть. Но если этого не случилось на самом деле, если окажется, что вы ошиблись? Простите ли вы ему тогда множество других проступков, подробности которых вы не желаете и не можете знать?

— Боже мой, что вы говорите! Сами же вы подтверждаете существование этих проступков, сами же заставляете меня предполагать их бесчисленное множество и требуете, чтобы я тотчас же дала вам положительный ответ.

— Да, мисс Оуэн, это так. Я хочу его спасти, вот почему я говорю вам: примите все его прошлое, как оно было. Но я не хочу приносить вас в жертву, и поэтому-то я говорю вам все, как оно было. Это ужасное прошлое, если вы узнаете о нем слишком поздно, отравит ваше будущее. Возьмите назад этот конверт, который вы мне дали; подумайте еще раз хорошенько, и если вы убедитесь, что любовь действительно в вас умерла, — отошлите его. Но так как я непременно хочу, чтобы правда разъяснилась, то я сейчас же напишу Абелю…

— Я запрещаю вам это делать. Если вы напишете, я немедленно отошлю ему этот высохший листок. Если же вы воздержитесь от этого, то я обещаю вам оставить его у себя и подумать.

— Но что же это за странная боязнь объяснения, в котором истина может восторжествовать?

— Но если она не восторжествует? — отвечала я со слезами. — Так вы хотите непременно, чтобы все кончилось раз навсегда? Вы меня заставили усомниться в том, чему, мне казалось, я была свидетельницей. Оставьте же мне это сомнение. Быть может, мне удастся отделаться от этого ужасного воспоминания. По крайней мере, я попытаюсь, даю вам в том слово.

Нувиль меня одобрил и стал благодарить. С этой минуты он был согласен на все и подчинился всем условиям, какие я ему предписала. В тот же вечер я оставила Париж и вернулась домой в более спокойном настроении духа.

Однажды, сидя у себя в гостиной, я увидела, что в парк наш въехала очаровательная амазонка на великолепной лошади и в сопровождении одного только слуги. Минуту спустя мне подали карточку, на которой было написано карандашом: M-lle Кармен д'Ортоза, которая привезла мисс Саре Оуэн поклон от ее семьи.

Я приняла г-жу д’Ортоза. Манеры и весь тон ее отличались великосветской самоуверенностью и развязностью. Она сказала мне, что только что приехала из Ниццы, где часто видалась с моей сестрой. Отцом моим она не могла нахвалиться и называла его Франклином с душой художника; Адою она тоже была совсем очарована и уверяла, что это тип миловидности, связанной с простодушием. Я должна была из вежливости сделать вид, что знаю уже о ее знакомстве с моим семейством из писем моей сестры, хотя Ада, из опасения, конечно, смутить мою пуританскую щепетильность, ничего не упоминала мне об этом знакомстве. Между тем, очевидно было, что m-lle д’Ортоза не преувеличивает, и что она действительно коротко сошлась с моей сестрой. Оказалось, что она знает всю нашу биографию и слышала даже о нашем знакомстве с Абелем. При этом имени она пристально посмотрела мне в лицо и добавила:

— Отчего вы не приехали к нам в Ниццу? Он был там на днях, дал два великолепных концерта и простер свою любезность до того, что играл в доме у одной моей старой родственницы, которая постоянно живет в Ницце, и у которой я останавливаюсь, когда приезжаю туда.

Я чувствовала, что краснею. Без сомнения, и она это видела, хотя у нее и хватило такта сделать вид, что ничего не замечает. Ее большие глаза зеленого, беспрестанно меняющегося цвета имели какое-то странное выражение, трудно было сказать — пытливы они и проницательны, или же близоруки и рассеянны.

— Г. Абель, — продолжала она, — играл нам вариации на одну песенку, которая теперь делает фурор на юге. Вы не знаете эту песенку? Она называется Стрекозка. Что же вы не отвечаете? Это уж слишком большая скромность. Ваша сестра рассказала нам, что эта песенка сочинена вами. Как видно, вы большая музыкантша?

— То же самое говорят и про вас.

— И ошибаются. Я страстно люблю музыку, знаю в ней толк, умею чувствовать то, что действительно хорошо, но дальше этого мои музыкальные таланты не идут.

Я заговорила с ней о музыке, чтобы придать разговору менее личный характер. Но она отвечала мне так глупо, что я тотчас же убедилась, что она в музыке не смыслит ни бельмеса. Тогда я свела разговор к удовольствиям, которым она предается в Франбуа. Мне говорили, что охота и верховая езда — ее любимые развлечения.

— Я люблю все то, что требует энергичной деятельности, — отвечала она, — и что возбуждает сильные ощущения. В этом отношении я совершенно согласна с вашей сестрой. Бедняжка скучает в деревне, потому что, говорит она, вы ведете очень уединенный образ жизни. Но отсюда до Франбуа совсем не так далеко. Посмотрите, я приехала верхом, не торопясь, в каких-то три часа. Отчего вы не бываете у лорда Госборна? Я знаю, что его мать звала вас на один из своих балов и считала вас приглашенными раз навсегда.

Я отвечала, что не люблю свет и не имею времени выезжать.

— Я это знаю, и на это-то так горько и жалуется г-жа де Ремонвиль. Она обещала мне, что в нынешнем году приедет в Франбуа к празднику св. Губерта. В это время у нас каждый день будет бал, концерт или спектакль. Надеюсь, что мы и вас уговорим приехать.

— Не думаю, — отвечала я.

— Ну так ваша прелестная сестра возьмется уговорить вас. Она слишком молода, несмотря на свое звание матери семейства, чтобы выезжать одной, особенно в первый раз, а так как вы для нее сущий ангел доброты и снисходительности, то не захотите же вы лишить ее удовольствия жить так, как прилично женщине в ее положении. Ведь вы очень хорошо понимаете, что в ее годы нельзя обречь себя на вечное вдовство, и что не дожидаться же ей в одиночестве, пока красота ее поблекнет и молодость пройдет.

Я находила, что m-lle д’Ортоза уж слишком заботится о будущности моей сестры. Не в ее среде желала бы я найти мужа для Ады. Я знала, что эта среда богатых и знатных иностранцев с примесью того, что теперь принято называть цветом французской молодежи, вся отдалась безумной лихорадочной гонке за роскошью и наслаждениями. Я взяла смелость предложить моей собеседнице вопрос, как это так случилось, что, будучи такой ревностной проповедницей замужества для других, она сама еще не замужем.

— О, я — это совсем другое дело, — воскликнула она. — Репутация моя очень дурная, меня считают сильно компрометированной, и я действительно компрометирована по мнению чересчур строгих судей, хотя я и могу поклясться чем угодно, что ни разу не испытывала даже искушения совершить то, что называется проступком. Вы смотрите на меня, и в ваших прекрасных глазах выражается изумление? А между тем, мисс Оуэн, это так, и если вы предполагали иное, то я могу только благодарить вас за снисходительную доброту, с которой вы отперли мне вашу дверь. Эта черта еще более, чем ваша превосходная репутация, убеждает меня, что ваша добродетель — истинная добродетель, та, которая не бросает камнем ни в одну падшую женщину. Но на этот раз ваше великодушие не найдет себе применения. Я не имею на своей совести ничего такого, что нуждалось бы в прощении, и суетная особа, которую вы видите перед собой, является к вам такой же чистой, как и вы сами.

Она говорила со всей самоуверенностью истины. Я взяла ее за руку и попросила объяснить мне, почему же она, оставаясь, в сущности, безукоризненной, допускает говорить о себе в таком двусмысленном тоне.

— Объяснять вам это было бы слишком долго, а мне пора домой. Но, если вы желаете узнать меня поближе, я приеду как-нибудь в другой раз. Если же нет… О, пожалуйста, не стесняйтесь. Быть может, я вам не симпатична; в таком случае, скажите откровенно. Это мне будет больно, потому что вы успели очаровать меня еще более, чем ваша сестра. Но я понимаю, что есть непреодолимые предубеждения, и что обижаться на них могут только те, кто действительно их заслуживает.

Я сама еще не в состоянии была решить, симпатична мне m-lle д’Ортоза или нет. Но она, видимо, стремилась овладеть доверием моей сестры, а потому я была обязана поближе с ней ознакомиться. Я отвечала, что буду очень рада ее видеть и, чтобы сократить для нее расстояние, мы условились, что встретимся на одной ферме, лежавшей в горах на полдороге от Франбуа до Мальгрету. Затем я проводила ее до ее коня, на которого она вскочила с легкостью, напоминавшей немножко наездницу из цирка. Вообще верхом на лошади она не производила то впечатление порядочности, которое подобает женщине серьезной. Мы расстались.

В день, условленный для свидания, я отправилась верхом в сопровождении слуги и приехала на ферму первая. Ферма эта помещалась на поросшей лесом площадке, откуда открывался вид на целый амфитеатр крутых и скалистых возвышенностей, покрытых остатками когда-то дремучего леса. Я распорядилась, чтобы лошадей отвели в стойло, и заказала незатейливый деревенский завтрак, который велела подать нам на свежем воздухе. Полчаса спустя приехала и m-lle д’Ортоза в сопровождении двух спутников — один из них оказался лакеем, а другой — молодым франтиком из той породы, которая теперь называется во Франции petit crevé а в старину называлась у нас денди. Впрочем, эти два типа имеют мало общего между собой: денди был подделкой под аристократа, а petit crevé — подделка под жокея.

Заметив, что я без особенного удовольствия посматриваю на это новое лицо, нежданно-негаданно появившееся передо мной, m-lle д’Ортоза, смеясь, соскочила с лошади.

— Не обращайте внимания на этого незваного гостя, — проговорила она, — он нам не помешает. Это князь Уровский, честь имею представить… А теперь, молодой человек, — продолжала она, обращаясь к нему, — вы раскланялись и можете убираться. Помните наше условие: вы непременно хотели проводить меня, вы боялись, чтобы я не умерла со скуки, лишившись вашего приятного общества. Чтобы не разочаровывать вас, я согласилась, но я предупредила вас, что еду ради общества, которое поинтереснее вашего, а потому, можете отправиться осмотреть Ревенский цирк или Дам Мааса, и затем вернуться сюда за мной часа через два.

Молодчик поклонился, вскочил на лошадь и ускакал с развязностью невольника, притерпевшегося ко всем капризам своей владычицы.

Я воздержалась заявить свое мнение по поводу этого эпизода, который был мне вовсе не по вкусу. Я в некотором роде чувствовала себя обязанной оказать моей новой знакомой гостеприимство среди наших Арденских гор, и я пригласила ее к завтраку, состоявшему из свежих яиц, молока и полубелого хлеба. Она воскликнула, что все это очаровательно, но, на ее вкус, немного пресновато, и что она против этого приняла свои предосторожности. Она позвала лакея и велела ему подать жестянку, из которой вынула бутылку портера, сосиски, двух холодных куропаток и склянку с черным кофе.

— А лед-то! — воскликнула она. — Этот болван князек взялся довезти его, всю дорогу жаловался, что ящик морозит ему бока, а теперь увез его. Что за полоумный! Бегите за ним скорее, догоните его, нам непременно нужен лед.

Слуга бросился вдогонку за князем и вскоре вернулся с металлическим ящиком, в котором был лед.

M-lle д’Ортоза ела и пила, как мужчина. Женщина она была высокая, стройная, но крепко сложенная; здоровье у нее, видимо, было железное, и аппетит превосходный. Я ей это заметила, и она отвечала:

— Что здоровье! Всякий пользуется тем здоровьем, какое он желает иметь. Вся суть в том, чтобы уметь приспособить свой образ жизни к своей организации. Вот вы, я вижу, придерживаетесь умеренности в пище и питье. Для вас оно, пожалуй, и хорошо, так как вы ведете жизнь спокойную и правильную. Вы не тратите свои силы, вам их всегда хватит на то, что вам предстоит сделать. Я — совсем другое дело. Я обещала вам рассказать о себе, для этого я и приехала, а потому я приступлю к исполнению моего обещания.

Она закурила сигару.

— Я не спрашиваю вашего позволения, — заметила она. — Я знаю, что ваш отец много курит, и что это не беспокоит ни вас, ни вашу сестру.

Затем она развалилась на своем непромокаемом плаще в очень грациозной позе, открывавшей ее стройную испанскую ножку, обутую в тонкий щегольской полусапог. Она сняла шляпу, при чем ее великолепные золотые волосы с красным отливом рассыпались по ее плечам. Бледно-зеленые глаза ее, казавшиеся еще больше от окружавшей их искусственной черной каймы, приняли какое-то неподвижное кошачье выражение и, гордая сознанием своей ловко выставленной на вид красоты, она начала свой рассказ.

— Я дочь одной очень знатной дамы. Граф д’Ортоза, муж моей матери, был стар и хил. Он наградил ее несколькими рахитичными сыновьями, которые все умерли в детстве. Мать моя, проезжая как-то горами, была похищена атаманом разбойников, который пользовался в наших краях большой известностью. Он был молод, хорош собой, аристократического происхождения и чисто рыцарского великодушия. Он возвратил ей свободу без всяких условий и дал ей письменный пропуск, с которым она впредь могла безопасно путешествовать по всем провинциям, где у него были сторонники, — потому что это был род политического вождя, на наш испанский манер. Так, по крайней мере, рассказывала матушка об этом приключении. Я явилась на свет как раз девять месяцев спустя. Другое странное обстоятельство, которое никто не пытался объяснить — это мое сходство с разбойничьим атаманом. Граф д’Ортоза уверял, правда, что я не могла принадлежать к его семейству. Но он умер скоропостижно, а я осталась жить с наследием славной, здоровой крови, за которую я благодарю того, кто меня ею наградил.

Воспитание я получала в Мадриде, в Париже, в Лондоне, в Неаполе, в Вене — другими словами, вовсе никакого воспитания не получила. Мать моя, которая была красавица собой, только и преподала мне, что искусство грациозно носить мантилью, да еще другое, не менее важное искусство, — играть веером. От горничных я научилась арагонской хоте и другим нашим национальным танцам, которые послужили мне источником здорового моциона дома и ранних успехов в свете. Я выучилась говорить на нескольких языках — вещь в высшей степени полезная на таком поприще, как мое, и прочла множество романов, которым не далась в обман. Я очень хорошо знаю, что судьба сама собой ничего не делает, но в романах я почерпнула благоговение перед силой воли. Да, самые неправдоподобные романы могут осуществляться в жизни, если только человек умеет энергично хотеть того, что авторы, которым это ровно ничего не стоит, заставляют проделывать своих героев. Итак, я по-своему, если хотите, романтична.

Мать моя осталась вдовой в такие годы, когда она могла еще мечтать о втором замужестве. Муж ей ничего не оставил в наследство, кроме долгов. Приключение ее с разбойниками наделало шума в Испании. Чтобы избавиться от шуток, очень, впрочем, снисходительных, но которые все-таки могли удалить поклонников с серьезными намерениями, она стала путешествовать. Всюду она умела составить себе репутацию очаровательнейшей светской женщины. Но натура у нее была страстная, и эта-то страстность составила ее несчастье. Она влюблялась до безумия, а мужчина, в которого женщина влюблена до безумия, уже ей не жених.

Я была свидетельницей ее любовных похождений. Она не особенно хлопотала о соблюдении тайны, а я, к тому же, была любопытна. Если я упоминаю об этом, то только потому, что черта эта, по-моему, относится к ее похвале, и мне было бы очень неприятно, если бы вы поняли меня иначе. Нежность брала в ней верх над честолюбием. Она была слишком искренна и порывиста, чтобы оставаться предусмотрительной. Молодость ее прошла в упоении беспрестанных увлечений, которые она потом искупала слезами. Она была добра и плакала передо мной, приговаривая: «поцелуй меня, утешь твою бедную маму, которую злые люди огорчили!» Не могла же она воображать, что я не догадываюсь о причине этого огорчения.

У нее была старшая сестра, которая сумела проложить себе дорогу в жизни, т. е. дорогу к тому, что в ее глазах составляло единственную цель жизни, — к богатству, — выйдя замуж за счастливого спекулянта. Эта-то сестра и дала мне приют в Лондоне после того, как я имела несчастье потерять свою мать. Мне было в то время шестнадцать лет, и хотя я еще и не вступала в свет официально, я его знала вдоль и поперек. Плохо притворенная дверь, которая отделяла мою девичью комнатку от будуара моей матери, давала мне полную возможность производить свои наблюдения.

Когда я вступила в роскошный дом моей тетки, я была слишком взрослой, чтобы жить взаперти. По мере того, как я начинала кружить все больше и больше голов, атмосфера ее дома, отяжелевшая от позолоты и проникнутая веяньем скуки, которую вносили с собой разные тузы биржевого мира, озарилась лучом хорошего тона. Тетушка была в восторге, дядюшка банкир земли под собой не слышал от гордости, что титулованные особы обедают за его столом. Но когда у него стали просить моей руки, он отвечал, что такая красивая и талантливая девушка, как я, не нуждается в приданом. По лицам моих воздыхателей я заметила, что они очень соболезнуют обо мне. Гордость моя была задета за живое, и я объявила во всеуслышание, что и не думаю выходить замуж, что я слишком дорожу своей независимостью и не имею ни малейшего желания с ней расставаться. С этой минуты и дядюшка, и тетушка не могли надышаться на меня. Они находили совершенно в порядке вещей, что моя молодость, мои танцы, моя болтовня, то ослепительная и легкая, то, в случае надобности, дельная и серьезная, привлекают в их гостиные цвет великосветского общества, отплачивая им таким образом за кое-какие нарядные тряпки и за хлеб насущный, который они мне давали. Словом, мне жилось лучше, чем г-же де Ментенон, которую в молодости заставляли пасти индюшек, и я на свою судьбу не жаловалась. Только в одно прекрасное утро я распростилась с ними, объявив, что меня приглашает к себе старая родственница, живущая в Ницце, и что мне нужна перемена воздуха.

Вслед за этим произошла семейная сцена. «Вижу, в чем дело!» — воскликнул дядюшка — обладатель десяти миллионов. — «Тебе хочется замуж. Так что ж, мы и замуж тебя выдадим».

«Прекрасно», — отвечала я, — «но я хочу или очень блистательной партии, или никакой. Без торга, любезный дядюшка, — мне нужен миллион приданого, не то я вовсе не выйду замуж».

Он пришел в ужас от моего требования, и я уехала.

Родственница моя, проживающая в Ницце, не богата и сильно проникнута стремлением к тому, что она называет почестями. Это старая дева довольно ограниченного ума, несмотря на ее начитанность. Заветной мечтой всей ее жизни было попасть лектрисой или фрейлиной к какой-нибудь владетельной принцессе или королеве. Теперь она слишком стара, чтобы добиваться такого блистательного положения для себя, но она попыталась передать мне свою честолюбивую мечту, единственную, по ее мнению, достойную девушки аристократического происхождения, но бедной.

Мысль ее была недурна, но у меня была другая, получше. Я сделала вид, что вполне одобряю ее мысль, а свою сохранила про себя. В Ницце я перезнакомилась со многими личностями, занимающими довольно высокое положение при разных европейских дворах, и успела понравиться нескольким женщинам, которые помогли мне расширить круг моих влиятельных знакомств.

В люди можно выйти только через женщин, и к какому бы полу вы ни принадлежали, всегда полезно снискать расположение прекрасной половины человеческого рода. Мужчины только компрометируют и вредят; женщины же безопасно проводят вас между всевозможных подводных камней и спускают вас на всех парусах. Ведь эти роскошные гурии смертельно скучают и боятся друг друга. Я же прикинулась личностью, любящей прежде всего независимость, и такой, от которой нечего опасаться соперничества. Я объявила во всеуслышание, что люблю мужчин, как добрых товарищей, и отнюдь не имею желания принадлежать которому-нибудь из них.

Что придало еще больше веса моей решимости, это, что благодаря случайности, беспримерной у нас в Испании, я получила в одно прекрасное утро остатки состояния графа д’Ортоза. Мой дядюшка-спекулянт, слыша про мои успехи в большом свете и боясь прослыть за скрягу, заговорил о том, что хочет принять меня на правах родной дочери, а пока просил меня принять довольно кругленькую пенсию. Кузина в Ницце, которая, в сущности, добрейшая женщина и души во мне не чает, взяла на себя часть расходов на мой туалет, и таким образом я оказалась в двадцать один год обладательницей годового дохода в пятьдесят тысяч франков. Это немного для той сферы, в которой я живу, но для того, как я в ней живу, этого достаточно. Я не держу своего дома, у меня нет даже самого скромного уголка, где бы я могла сказать, что я у себя. Мне этого не позволяют, все наперебой приглашают меня к себе, чтобы блистать зимой в столицах, а летом на водах, на морских купаниях, в Швейцарии или в Шотландии.

Во всех концах Европы есть гостиные, куда меня призывают, замки, где мечтают заполучить меня, праздники, на которые меня ждут-не дождутся. Дорожных расходов для меня не существует: все знают, что я относительно бедна, и потому за мной приезжают, меня увозят и доставляют на место. Мне остается только расходоваться на мой туалет, и тут я прилагаю весь свой ум, потому что я знаю, что красота моя и изящество составляют плату за все ласки, которые мне оказывают. Я душа праздников. Я говорю это не из хвастовства, вы сами должны были это слышать. Я являюсь на них тем, чем я хотела быть — лучшим их украшением, звездой первой величины, и я всегда умела так устраивать, чтобы не давать другим занять мое место. Это, впрочем, и не трудно. Метеоры, которым хотелось бы блистать ярче моего, обыкновенно очень скоро наталкиваются на мужские светила, которые увлекают их за собой, или о которые они разбиваются. Я же не даю себя задеть и иду своей дорогой.

Дело, видите ли, в том, что я-таки не глупа. Я не придаю никакой цены ложным благам мира сего, у меня нет бриллиантов, и я не мечтаю приобрести их ценою замужества или продажи своего тела. Мне не нужны ни дорогие материи, ни кружева; я простой лоскуток умею так приспособить, что с помощью него всех затмеваю собой. Я слыву за первую щеголиху, а между тем, для поддержания этой репутации я трачу не более двадцати пяти тысяч франков. Остальные свои деньги я раздаю лакеям и бедным. Эти две породы нищих нужнее всего для личности в моем положении. Щедро награждая прислугу тех домов, где вы гостите, вы можете быть уверены, что служить вам будут лучше, чем самим господам, и что вы никогда не сделаетесь предметом лакейских сплетен. Оделяя бедняков, вы смело можете позволять себе всякие бесчинства и не бояться никакого скандала. Всегда найдутся голоса, которые скажут: «она делает так много добра; она сострадательна, сама ходит за больными, рискуя схватить заразу. Сердце у нее золотое, а до остального нам что за дело?»

Вы как будто ужасаетесь, мисс Оуэн? Это только потому, что вы не хотите вдуматься в дело как следует. Я эти вещи обдумала основательно, прежде чем принять те средства, которые мне представлялись, и я решила делать добро. Если меня не влек к этому инстинкт сердца, если в молодости я не имела хороших руководителей, сознайтесь, во всяком случае, что холодный рассудок преподал мне добрые советы, и что я избрала такую дорогу, по которой немногие светские женщины в состоянии за мной последовать. Я никому не уступала того мнимого права, которое дает обладание телом женщины. Я не позволяла подчиненным обвинять меня в лизоблюдстве. Богатым и знатным я не позволяла попрекать мне их гостеприимством: те деньги, которые я сберегаю благодаря им, я раздаю нищим. Что же касается их приглашений, то я всегда умела с царственным видом требовать себе больше почестей, больше удовольствий, чем сколько мне предлагали, и давать понять, что я не тронусь с места из-за каких-нибудь посредственных увеселений. Таким образом, я не только не слыву за приживалку, но еще и завоевала себе в свете высокое положение, сознание которого опьяняет меня, когда я начинаю скучать, и навевает на меня полезную скуку, когда я уж слишком начинаю поддаваться опьянению. В сущности, вся светская жизнь к этому сводится; это в одно и то же время и возбуждающий напиток, и лекарство. Рядом с болезнью вы имеете и спасительное средство. Тот, кто не умеет уравновешивать надлежащим образом свою систему и свой образ жизни, быстро сгорает.

Я со своей стороны ничего не имела возразить против образа жизни и против системы m-lle д’Ортоза. Все это было так ново для меня, что, откровенно говоря, я ровно ничего не понимала. А потому я воздержалась от всяких рассуждений и, желая выяснить себе эту личность, спросила ее, какая же причина той дурной репутации, которой она похвалялась и которую она желала иметь.

— А, это вторая глава моей повести, — отвечала она. — Я вам рассказала только первую. Прежде чем перевернуть страницу, я желала бы знать, оскорбляет ли мой рассказ ваше нравственное чувство?

— Нет, — отвечала я. — Я не могу сказать, что ваш образ жизни нравится мне, или что я завидую вам. Но видеть можно только своими собственными глазами, и вы лучший судья в своем деле. Если вы действительно довольны собой среди этих громадных усилий, цели которых я не вижу…

— Цели? Это так. Вы логичны. Когда вы узнаете мою цель, вы произнесете надо мною свой приговор. Но об этом речь будет в третьей главе, а теперь перейдем ко второй.

Вы спрашиваете, отчего у меня дурная репутация, и почему я довольна, что оно так случилось? У меня дурная репутация только между людьми, которые меня не знают и из себя выходят, что не состоят в числе моих друзей. Те, кто меня знает, те в особенности, кто пробовал за мной ухаживать, знают, что добродетель моя несокрушима. Но в жизни вас обыкновенно знает близко лишь самое незначительное меньшинство. Вот почему люди, живущие в уединении, могут, если они живут хорошо, найти себе оценку и защиту в этом тесном круге, в котором они замыкаются. Но, как скоро вы вышли из неизвестности — будь вы мужчина или женщина, все равно, — вы становитесь добычей произвольных толкований. О вас судят по тому шуму, который вы делаете. У вас, правда, остается небольшой кружок, который умеет ценить вас. Но те, мимо которых вы проноситесь, стремясь сквозь всевозможные преграды к своей высокой цели, кричат, что вы их давите, и требуют вашу голову. Им бы очень хотелось знать, куда вы стремитесь, поспевать за вами, иметь тоже крылья. Но крыльев у них нет, и они рады заживо выщипать перья из ваших.

Я не намерена в эту минуту произносить обвинительную речь против завистников и злых языков; к тому же, я и не сержусь на них. Я очень хорошо знаю, что невозможно взойти на подмостки театра, не отдав себя на суд публики. Тем более невозможно быть звездой первой величины на подмостках того театра, который называется светом, не становясь предметом толков и даже клеветы, подчас совершенно бессознательной, со стороны масс. Толпе нужно боготворить или ненавидеть. Она свищет или рукоплещет, носит на руках или влачит в грязи. Она обо всем хочет судить и ничего не знает; у нее, что ни день, то новые идолы. С какой стати мне избегнуть этих приливов обожания и ненависти, которых не могли избегнуть самые великие люди в истории? Чем выше вы поднимаетесь, тем больше вы блестите. Чем сильнее ваш блеск, тем более он ослепляет тех, у кого плохое зрение, а у толпы зрение всегда плохое.

Итак, у меня дурная репутация, потому что у меня вообще есть репутация, а так как я желала ее иметь, то я должна покориться тому, что она дурная.

В начале, впрочем, клевета огорчала меня. Признаюсь, это было для меня неожиданностью. Я принимала поклонение в твердой уверенности, что мое кокетство сердцем доставит мне друзей, как скоро увидят, что во мне нет женского кокетства. Я упустила из расчета те страстные увлечения, которые я внушала, и которые были гораздо сильнее и продолжительнее, чем я считала это возможным. Я не знала, что тщеславное желание обладать женщиной гораздо едче и сильнее желания обладать ее уважением и доверенностью. Я встречала мужчин, у которых было достаточно искренности и ума, чтобы быть благодарными мне за мою честную дружбу. Но были и фаты, которые никак не могли простить мне, что я умела им противостоять, и в отмщение обвиняли меня, будто я нарочно сводила их с ума для того, чтобы потом окатить их холодной водой. Клянусь вам, мисс Оуэн, это была неправда.

— А в настоящую минуту, m-lle д’Ортоза, это правда? Действительно, я припоминаю, именно такого рода упрек взводит на вас общая молва.

— А теперь… — проговорила она с небольшим колебанием. — Так вы хотите все знать?

— Мне казалось, что это-то и составляет содержание второй главы, так как третья посвящена будущему.

— Вы правы, — отвечала она. — Я выскажу все, благо у меня такой внимательный и беспристрастный слушатель. По правде, мне приятно выяснить себя таким образом перед вами. Но прежде, чем говорить о настоящем, я должна изложить вам будущее. Итак, вот оно, вот цель. Она мелькнула передо мной лишь недавно, т. е. после того, как мне исполнилось двадцать четыре года. До тех пор моя странствующая жизнь мне безусловно нравилась. Но тут я рассудила, что не может же она продолжаться вечно, так как и красота моя не вечна. Эта красота, эта необходимая сила, которую я еще не успела измерить, помогла мне подняться, — она должна была помочь мне и остаться на горизонте. Я хладнокровно рассчитала все вероятности успеха, которые она сулила. Я сказала себе, что она может оставаться в полной силе от двадцати пяти до тридцати лет, и что затем она неизбежно должна начать увядать. Итак, нужно было, чтобы к тридцати годам моя судьба окончательно устроилась, и цель моя была достигнута.

Эта цель, совершенно нормальная и логичная для меня, — не деньги, не любовь, не удовольствия. Это — тот храм, в котором все эти блага являются необходимыми, но лишь второстепенными принадлежностями. Это — положение независимое, блестящее, роскошное, не имеющее другого равного себе. Все это выражается для меня в одном слове, которое мне очень нравится: блеск!

Вы видите, что я вполне последовательна своему прошедшему. Я всегда искала блеск и находила его. Теперь я хочу удержать его за собой, обладать им, проявлять его без усилий и без каких бы то ни было ограничений. Я хочу всего того, что доставляет и упрочивает блеск.

Я хочу выйти замуж за человека богатого, молодого, прекрасного собой, страстно в меня влюбленного, покорного всем моим велениям и умеющего с блеском носить в свете очень громкое имя. Я хочу, чтобы он был королем или, по меньшей мере, наследником престола или владетельным принцем. Все усилия мои впредь будут сосредоточены на том, чтобы отыскать такого мужа, а когда я найду его, я уверена, что овладею им. Я не поддамся никакому мимолетному очарованию.

Воспитание мое окончено. Я пополнила все пробелы моего первоначального воспитания. Я много перечитала, я достигла учености. Я усвоила себе политическую науку; я знаю историю всех династий и всех народов; мне известны все интриги дипломатии и все промахи всевозможных видов честолюбия. Я знаю всех выдающихся людей, всех влиятельных женщин прошлого и настоящего. Я узнала им настоящую меру, и никого из них не боюсь.

Настанет день, когда я буду таким же полезным советником для какого-нибудь государя, как теперь — для светской женщины, советующейся со мной о своем туалете. Я притворяюсь, что придаю большую важность всем этим пустякам. Никто и не подозревает, какую думу я думаю про себя. Это узнают впоследствии, когда я сделаюсь королевой, великой герцогиней или, пожалуй, президентшей республики… Потому что я знаю, что народы волнуются и требуют новизны; но я не верю в продолжительность этой лихорадки, и сделайся я президентшей сего дня, хотя бы в Америке, завтра же я сумела бы сделаться королевой.

Словом, я хочу, сыграв блистательную роль в свете, сыграть не менее блистательную роль в истории. Я не хочу сойти со сцены, как обычная актриса, после того как молодость и красота изменят мне. Я хочу для своих седых волос корону, блеск которой дает неувядаемую красоту. Я хочу изведать великие битвы и великие опасности. Сам эшафот имеет для меня какую-то обаятельную прелесть. Я никогда не приму изгнание, я не обращусь в бегство. Меня не воротят с дороги в Варенн. Я не сойду с ума в несчастии; я сумею стать вровень с самой трагичной судьбой; я буду биться лицом к лицу с народным львом, и он не заставит меня потупить перед ним глаза. Клянусь вам, я не раз сумею уложить его скованным у своих ног. Пускай потом он просыпается, пускай он вздернет голову мою на пику, — то будет для меня день высшего торжества, и это бледное лицо, увенчанное мученическим венцом, навеки останется запечатленным в памяти потомства!

M-lle д’Ортоза остановилась, вперяя в меня страшно сверкающий взгляд. Потом она закрыла глаза и как бы забыла о моем присутствии, погруженная в созерцание призрачных образов, вызванных ее мечтой.

Признаюсь откровенно, я сочла ее совсем сумасшедшей и посматривала вокруг себя, приискивая, куда бы укрыться на случай, если на нее найдет припадок бешенства.

Но минуту спустя она встала совершенно спокойная, прошлась несколько шагов и, взяв меня под руку, проговорила с очаровательной улыбкой:

— Я зашла немножко слишком далеко, не так ли? Я не рассчитывала говорить вам всего этого. Я никогда и никому этих вещей не высказывала, а между тем, у меня была потребность их высказать. Теперь я опять буду молчать, потому что первое условие успеха — это чтобы никто не считал нужным вас остерегаться. А потому я рассчитываю на ваше молчание и убедительно прошу вас молчать. Скажу более — я этого требую.

— Это выражение немножко уж чересчур повелительное, — отвечала я, смеясь. — Вы забываете, что вы еще не королева.

— Нет. Но я обладаю вашей тайной так же, как вы обладаете моей.

— У меня нет тайн.

— Ну нет, извините, у вас есть одна крошечная тайна, огласка которой наделает вам больше хлопот, чем мне — огласка всех моих великих замыслов.

Где находились вы, мисс Оуэн, в тот день, когда гг. Абель и Нувиль давали свой концерт в Мезьере полгода тому назад? Не краснейте, я знаю, что вы были в очень почтенном доме. Но где же пропадал виртуоз Абель в антракте между первой и второй частью концерта? Это я тоже знаю.

Я сидела в лодке, одна-одинешенька, на берегу Мааса. Я не люблю концертов, они слишком долго тянутся, и решила приехать только к тому времени, когда Абель будет играть свою самую эффектную пьесу. Я уговорила леди Госборн сделать визит в Монтермэ, а сама бродила без цели вдоль берега.

Я увидела, что вы одни с ребенком. Я было собралась подойти к вам, сделать вид, что встретилась с вами случайно и заговорить. Я уже знала, что вы прехорошенькая, — я видела вас не раз; но мне хотелось удостовериться, так ли вы очаровательны в обращении, как мне про вас говорили.

Но едва я успела войти в прибрежные кусты, как я увидела Абеля возле вас, у входа в беседку. Я видела, как он бросился к вашим ногам, целовал ваши руки. Я слышала все, что он вам говорил. Потом я встретилась с ним в поезде, на котором он возвратился на концерт. Я сделала вид, что не замечаю его, и он бросился в другой вагон, потому что он меня отлично знает — мы с ним не раз встречались в Германии и в России.

Да не бледнейте же так. Я не из числа ваших соперниц.

Я его снова увидела на эстраде, в концертном зале. Бедняжка! Ему было очень жарко, но на лице его выражалось опьянение торжества, и я должна сознаться, что он никогда не был так прекрасен.

Милая мисс Оуэн! Не сердитесь на меня, я вам не враг, и во мне вы не имеете дела с женщиной, т. е. с одним из тех завистливых и жестоких в своем ребячестве созданий, которые радуются, если могут отыскать пятно на алебастре или подозрительный отпечаток на белизне снега, и спешат с какой-то неистовой радостью разбивать идолы, перед которыми благоговеют другие. Не имея на своей совести ни одной слабости, в которой я могла бы себя упрекнуть, я сострадательно отношусь к слабостям других и никогда не выдаю их. Я свято сохранила вашу тайну. Вот почему я без утайки открыла вам свою душу. Я была твердо уверена, что между нами существует взаимное обязательство, столь же священное для вас, как и для меня. Вы не можете отпереться от этого.

Я была оскорблена презрительно-повелительным тоном, который принимала со мной m-lle д’Ортоза. Не для того я до двадцати трех лет сохраняла себя безукоризненной и чистой не только в поступках, но и в сокровеннейших мыслях своих, чтобы выносить унижение от честолюбивой искательницы приключений.

— Мне очень жаль вас, — отвечала я твердо, — но вам придется положиться исключительно на мое великодушие, потому что вы доверили мне свои тайны, и вы свободны разглашать мои. Вы воображаете, что были свидетельницей заранее условленного свидания. В сущности же вы были свидетельницей совершенно неожиданной для меня встречи. Итак, вы можете рассказывать кому угодно, что видели, как г. Абель сделал большую глупость, которой я вовсе не ожидала и на которую я не давала своего согласия. Если вы хорошо слышали все, что он мне говорил, то вы должны знать, что это так.

— Я слышала, — возразила она с живостью, — что он называл вас своей невестой, и вы ему это позволяли.

— Пусть так! Расскажите и это. Мне нечего краснеть, и во всей моей жизни нет ни одной мысли, в которой я могла бы упрекнуть себя. Как ни оскорбительно давать толпе проникать в самые заповедные тайники вашей души, рыться в вашей совести, допрашивать вас о ваших чувствах и помышлениях, — все же я предпочитаю это несчастье подчинению перед угрозой. Я не прошу вас сохранить мою тайну и не обещаю вам сохранить вашу. Я поступлю так, как мне заблагорассудится. Делайте и вы, что сочтете за лучшее.

Она остановилась и измерила меня с головы до ног с вызывающим видом, в котором сказывалось чувство, похожее на ненависть. Но она была более раздражительна, чем зла. К тому же, быть может, в самом всепоглощающем эгоизме своем она почерпала пренебрежение и забвение отпора, который оказывали ей другие. В глазах ее вдруг засветилось веселое и ласковое выражение.

— Однако я вижу, вы бедовая, — проговорила она. — Кто бы мог это подумать? Я знала, что вы личность недюжинная, но я считала вас более робкой перед общественным мнением. Прекрасно, так вы мне еще больше нравитесь, и я твердо решила быть вашим другом. А это, душа моя, не безделица. Ведь моя дружба чисто мужская, — такая же надежная и преданная. Вы меня, быть может, не будете любить; у вас слишком много предрассудков в деле чувства, чтобы понять меня. Но когда-нибудь вы отдадите мне справедливость, и тогда вы почувствуете ко мне слепую привязанность. Я вам еще понадоблюсь. Вы не верите этому? А вот увидите. Тогда вы найдете меня готовой помочь, и скажете: она добра, потому что душа у нее великая. Прощайте, мисс Оуэн, делайте с моей тайной, что хотите. Я же сохраню вашу тайну так же свято, как хранила ее до сих пор.

— И вы сохраните ее от моего отца и моей сестры?

— От вашей-то сестры я всего более и хранила ее. Плохо бы вам пришлось, бедняжка, если бы Ада узнала, до какой степени Абель влюблен в вас.

— Сестре-то моей что за дело до этого?

— Ваша сестра любит Абеля. Разве вы этого не знали?

— Вы просто бредите, m-lle д’Ортоза. Она презирает его до глубины души.

— Потому-то она и сходит по нему с ума. Раз женщина поддалась капризу, которого она стыдится, каприз этот становится страстью.

— Оставьте меня, — воскликнула я, отстраняясь от нее. — Это вы сами сходите с ума. Вам просто приятно удивлять и огорчать меня хитросплетением разных нелепостей.

— Бедненькая! Вы, я вижу, поражены в самое сердце и потому становитесь раздражительны. Полноте, успокойтесь. Вы скоро увидите вашу сестру, и если у вас есть хоть крупица проницательности, вы сами убедитесь, что я сказала вам сущую правду. Это вносит новую заботу в вашу и без того омраченную жизнь. По счастью, я и тут вас не оставлю. Я берусь вылечить Аду от этой болезни. Я уже начала свое лечение и вбила ей в голову самые честолюбивые замыслы. Я хочу ее выдать замуж за лорда Госборна, и добьюсь своего. Он меня слишком любил, чтобы не принять жену из моих рук. Что же касается вас, моя милая, то вы выйдете замуж за Абеля. Это будет вначале большое несчастье для вас, потому что Абель — сущий безумец, безумец очаровательный и с превосходнейшей душой, который, любя вас до обожания, будет причинять вам величайшие огорчения. Но он введет вас в свет. Артисты в большом свете всесильны; они пленяют государей и очаровывают женщин. Через несколько лет, когда вы его разлюбите, вы узнаете жизнь, и тогда вам можно будет стремиться к чему-нибудь получше любви. Однако, прощайте. Вот и мой кавалер явился. До свидания!

Речи m-lle д’Ортоза кружились в моей голове и язвили меня, точно рой пчел. Я углубилась в лес и старалась успокоиться. Я находила, что с моей стороны просто смешно волноваться из-за болтовни женщины, которую, несмотря на ее высокие притязания, не могла же я считать за личность дельную и серьезную. Не была ли эта цель, которую она преследовала, и дерзкая отвага которой меня в первую минуту ошеломила, суетна и ничтожна сама по себе? Чтобы задаться такою целью, нужно было не столько силы ума, сколько странности в его складе. Правда, для того, чтобы привязаться к подобной цели и стремиться к ней так упорно, нужна была действительная сила характера, но что такое сила характера, если она употребляется дурно? Конечно, могло статься, что m-lle д’Ортоза и достигнет своей цели — мы живем в эпоху самых невероятных приключений, и новейшая история открывает широкую дорогу для всевозможных честолюбий. Безумие m-lle д’Ортоза заключалось не в этом; по-моему, она была безумна потому, что искала власти, влияния, блеска, как она выражалась, в том или другом внешнем положении. Мне казалось, что истинное могущество, которое влияет на сердце, на разум, на совесть, не нуждаются ни в какой поддержке со стороны материальной силы. Для достижения такого могущества нужно только работать над собой, стремиться во всем к красоте и истине и распространять их вокруг себя по мере сил своих и возможности. Очевидно, она не умела вглядеться ни в свою собственную жизнь, ни в жизнь других. Она принимала блеск за славу и не понимала даже, в чем заключается истинный блеск той роли, которую она себе предначертала, мечтая только о внешней ее обстановке. Так же мало понимала она, к чему стремится настоящее и что обещает будущее. Она целиком принадлежала прошедшему. Она рвалась вперед, желая примкнуть к могущественной и зловредной семье исторических выскочек. Она делала то же, что делали они все, и что всех их погубило. Она была пропитана всеми предрассудками отживших или отживающих учреждений. Она играла с тенями, она вызывала трагические образы, чуждые страстям настоящего, и драпировалась в мученичество, чтобы не казаться смешной.

Но при всем этом она была не лишена известного рода обаяния. В ее изменчивых глазах загорался подчас огонь, заставлявший предполагать в ней присутствие действительного энтузиазма и непреклонной воли. Если бы я не была ограждена здравыми понятиями, которые с детства успел внушить мне отец, и трезвой сдержанностью, к которой я приучила свой ум, быть может, я и поддалась бы тому влиянию, которое она хотела приобрести надо мной. Как же было голове моей бедной Ады не закружиться? В состоянии ли я буду противодействовать пагубному влиянию на нее этого странного, льстивого и деспотического существа?

Тут начиналось для меня тяжелое раздумье. Действительно ли Ада любит Абеля? Когда m-lle д’Ортоза уверяла меня в этом, говорила ли она под влиянием искреннего заблуждения, или же предательски ставила мне западню? А что, если догадка ее была верна? Напрасно искала я благоприятного для себя выхода — его не оказывалось. Поступить в духе m-lle д’Ортоза, раздуть в душе моей сестры честолюбие, вовлечь ее в блестящую партию, еще более несчастную, быть может, чем первое ее замужество, и сделать все это ради того, чтоб она перестала оспаривать у меня моего жениха — на это я была неспособна. Но не могла я также допустить, чтобы она вышла замуж за человека, профессию которого она презирала, за человека, которого можно было любить только самоотверженной любовью, на какую Ада была неспособна. К тому же, предположив даже, что все эти препятствия будут устранены, оставалось узнать еще, может ли Абель любить мою сестру со своей стороны, а это мне казалось невероятнее, чем когда-либо.

Если цель m-lle д’Ортоза была в том, чтобы внести смущение в мой ум и разбить мое сердце — она могла считать себя вполне удовлетворенной. Я вернулась домой, готовая принять на себя новые жертвы и новые страдания, если понадобится. Быть может, в этом-то и заключалось единственное счастье, на которое я была способна. А между тем, все те вопросы моей жизни, с которыми я только что было успела справиться, возникали опять передо мной, и мне предстояло перерешать их сызнова. Те великие усилия, которых мне стоило примириться с Абелем, какой он был, со всеми увлечениями его характера и со всеми роковыми уклонениями его образа жизни — эти великие усилия, быть может, были напрасны. Если сестра моя непременно захочет, чтобы я от него отказалась, — придется работать над собой в обратном направлении и стараться забыть его. На душе у меня было так тяжело, что я почувствовала потребность насильственно чем-нибудь развлечься, чтобы избавиться, хотя бы на несколько дней, от этого бесплодного болезненного раздумья.

До сих пор я еще ни разу не полюбопытствовала осмотреть те из окружающих местностей, которые лежали несколько подальше от Мальгрету, и куда я не могла взять мою маленькую Сару с собой. Теперь я решилась воспользоваться моим одиночеством и съездить взглянуть на замечательные гроты, которые отец не раз с восторгом мне описывал. С первым же утренним поездом я отправилась в Живе, а оттуда наняла экипаж, который доставил меня в деревушку Гам, находящуюся в провинции Намур. Я приехала туда часа в три и остановилась в небольшой деревенской гостинице, где мне подали обед, отличавшийся той безукоризненной опрятностью, дешевизной и изобилием, которые составляют характерную черту всей этой местности. Я потребовала проводника, но оказалось, что он куда-то ушел, а заменить его никто не хотел. Посетителей гротов в эту пору года обыкновенно не бывало. Река Лесса каждую зиму производит в них большие опустошения, и каждую весну требуются значительные починки, чтобы сделать возможным проход внутри гротов. Работы эти не были еще вполне окончены в то время, когда я приехала. Мне не хотелось вернуться домой ни с чем, и я просила, чтобы мне показали, по крайней мере, отверстие скалы, в которое вливается Лесса. Мне отвечали, что нет ничего легче; место это отстоит от гостиницы на полчаса ходьбы, и первый попавшийся ребенок может меня туда проводить.

Я предпочла идти одной. Расспросив хорошенько дорогу, я углубилась в узкую и прохладную долину, перерезанную скалами и группами деревьев, которая извивается у подошвы горы, в недрах которой помещаются гроты. Живописные тропинки привели меня к черному каменистому отверстию, в которое с глухим ропотом вливалась Лесса. Мною овладело вдруг неодолимое любопытство; меня что-то влекло в эти таинственные неведомые пространства. Я оглянулась, не найдется ли какой-нибудь тропинки, которая позволила бы мне вместе с потоком углубиться в чернеющую бездну. Но тропинки никакой не было, Лесса наполняла весь свод, в котором она исчезала.

Вдруг из-за кустов показалась молоденькая девушка, подбежала ко мне и спросила, не желаю ли я осмотреть гроты.

— Говорят, — отвечала я, — что туда теперь пройти нельзя.

— Тут, конечно, нельзя пройти, — сказала она, — но другим входом, который повыше, если только ваша милость не боитесь…

Я взглянула на нее. Ей на вид было не больше шестнадцати-семнадцати лет. Глядя на чересчур уж яркий румянец ее лица и на медно-красный цвет ее волос, нельзя было назвать ее хорошенькой, но физиономия ее привлекала тем выражением доброты и какой-то откровенной решимости, которое не раз уже поражало меня в типах местного населения. Она была не выше меня ростом и казалась не крепче меня сложенной; я подумала, что там, где пройдет она, ничто не мешает пройти и мне, и приняла ее предложение.

Я пошла за ней по тропинке, и мы поднялись к верхнему отверстию.

— Как же мы там будем пробираться в темноте? — спросила я ее.

— Я знаю место, — отвечала она, — куда кладут факелы. Мы возьмем из них два. Вы положите деньги вот здесь, в углублении — это барыш проводников, когда они тут бывают. А дальше гроты освещены: там работают.

Мы вступили в потемки с нашими факелами, дым которых застилал нам глаза. Не успели мы сделать и трех шагов, как нам загородили дорогу две страшные на вид, оборванные старухи, протянув перед нами голубую полинялую ленту с золотыми блесками. Я подумала, что это остаток какого-нибудь старинного обычая, имеющего кабалистический смысл, тем более что старухи эти представляли собой совершеннейший тип колдуний.

— Дайте им два су, чтобы отвязаться, — сказала мне Элизабет (так звали молоденькую девушку, взявшуюся служить мне проводником).

Я дала десять су, с тем, чтобы мне объяснили этот таинственный обряд. Оказалось что это религиозный обычай, — нечего и добавлять, что он католического происхождения, так как без платы дело не обходится. Проходящий под этой лентой, посвященной Мадонне, может быть уверен, что не упадет в пропасти, которые в гротах попадаются на каждом шагу.

Мы шли довольно долго, с трудом подвигаясь по скользкому камню и ничего не видя перед собой, кроме узких коридоров и черных сталактитов довольно мизерного вида. Я раскаивалась, что предприняла эту прогулку, неудобства которой не выкупались никакими сильными впечатлениями. Но около часу спустя мы вступили в сущий хаос. Тесные стены, которые так давили меня, раздвинулись, почва стала крутой покатостью спускаться вниз, и обширные темные пространства, которые свет факелов наполнял красноватым туманом, представились моим взорам, раскрываясь то над моей головой, то под моими ногами; Лесса заревела в какой-то незримой глубине. Я не остановилась любоваться сталактитами, на которые Элизабет обращала мое внимание, уверяя, что других таких чудес в целом свете не найти. Полагаясь на сказания набожных людей своего селения, она всюду видела изображения ада с окаменелыми чудовищами или статуи Мадонны, поставленные там самим Провидением, чтобы оберегать путешественников. Наконец до нас долетели человеческие голоса и звук орудий. Несколько минут спустя мы очутились в пространстве, где человек двадцать работников были заняты расчисткой дорожек. У всех них были факелы, и так как они были рассеяны по разным местам, то освещение подземного пейзажа ничего не оставляло желать.

Представьте себе глубокий ров, с клокочущим на его дне потоком; громадные глыбы скал, разбросанные в беспорядке по крутым скатам холмов; вместо рамы вообразите себе эту колоссальную картину окаймленной громадными горами, вершины которых теряются во мраке, а вместо неба — свод, длиною в километр и высотою в 300 футов! Шум текущей воды и голоса работников придавали какое-то странное оживление этому подземному зрелищу.

Когда работники окончили свои починки в этом месте, они перебрались в другую «залу», и я последовала за ними. Они помогли мне перейти через поток по узкой доске, заменявшей мост, и поддерживали меня в наиболее опасных местах. Наконец, они расположились в новом необъятном для глаз пространстве и принялись за починку другого мостика. Это место поражало еще более величественным характером, чем первое. Чтобы охватить эту картину одним взглядом, я присела на уступ скалы и поджидала, когда каждый работник займет свое место, воткнув около себя в землю свой факел. Элизабет предупредила меня, чтобы я не шевелилась, так как я нахожусь на самом краю пропасти, и отошла в сторону поболтать с молодым парнем — вероятно, ее братом или возлюбленным.

Сырость в этом месте была так велика, что многие из факелов погасли, и минутами я оставалась в таком мраке, что не могла разглядеть даже ближайших предметов. Путешествие по мрачному подземелью привело меня в какое-то восторженное состояние духа, и самые дикие мысли зашевелились у меня в голове. Это место казалось как бы нарочно приспособленным для самоубийства, боящегося огласки. Стоило мне сделать один шаг, одно движение — и тело мое скользнуло бы в этот глубокий черный поток, который ревел у моих ног. Никто не заметил бы этого, никто не отыскал бы моего тела, никто никогда не узнал бы, случилось ли это по неосторожности или было сделано намеренно.

Мысли эти так неотвязно меня преследовали, что я протянула руку к выступу скалы, чтобы удержаться и противостоять охватившему меня головокружению.

Рука моя встретила чью-то другую руку. Какая-та фигура, которую я не могла разглядеть в темноте, стояла позади меня.

— Это вы, Элизабет? — крикнула я.

Но фигура не отвечала и скользнула куда-то, словно тень.

Элизабет стояла в нескольких шагах от меня; она услышала мой оклик и подошла ко мне с факелом.

Таинственной фигуры как не бывало.

Признаюсь, я таки порядком перепугалась; приближение действительной опасности рассеяло мои мечты о самоубийстве и заставило меня прийти в себя. Я подумала, уж не собирался ли кто-нибудь из работников обокрасть меня, или, что еще хуже, нанести мне оскорбление. Мне совестно было сознаться в этих опасениях моей спутнице, и я только подошла с ней поближе к свету.

Но когда я досыта налюбовалась гротом, и она предложила мне продолжать наш путь, так как до выхода нам оставался добрый час ходьбы, — прежние опасения вернулись ко мне, и я спросила ее, хорошо ли она знает всех людей, работающих в гроте.

— Как не знать, — отвечала она, — все это народ хороший. Но так как у входа теперь никто не сторожит, то может статься, что кто-нибудь посторонний вошел вслед за нами. Если вы боитесь, я попрошу своего дядю, который вон там работает, проводить нас до озера.

Я согласилась, и после нескольких новых остановок в гротах, из которых один другого живописнее, мы прибыли к озеру, которое образует Лесса, прежде чем вырваться из своей темницы. Дядя Элизабет поручил нас лодочнику, дожидавшемуся у берега, и мы вошли в лодку в сопровождении нескольких крестьян, которые должны были угостить нас на прощание оглушительным пушечным выстрелом, подхватываемым бесконечным эхом громадного свода. Едва мы уселись в лодку, как факелы были погашены, и мы остались в полнейшей темноте.

— Не удивляйтесь, — сказала мне моя спутница, — и смотрите прямо перед собой.

— Отчего мы не двигаемся вперед? — спросила я ее несколько минут спустя.

— Мы двигаемся, и очень быстро. Вот вы сейчас сами увидите.

Действительно, на фоне этого бесконечного мрака начинала обрисовываться крошечная голубая точка. Быстрое, но ровное течение незаметно несло нас к этой светлой точке, которая быстра росла и вскоре стала похожей на лунный свет, потом — на первый отблеск занимающегося дня, и наконец превратилась в великолепный лазоревый грот. Озеро, сужаясь в этом месте, наполнилось отражением изгибов громадного свода, и это странно неподвижное зеркало казалось какой-то безводной пропастью, в которую вот-вот упадет наша лодка и разобьется о чудовищные скалы, поднимающиеся со дна пропасти. Я не шутя недоумевала, как мы переправимся через эту бездну, как вдруг лазоревый грот превратился в пространство, залитое светом, до того ярким, что глаза едва могли выносить его. То был дневной свет, и притом довольно тусклый, потому что на улице шел дождь. Что же это должно быть, когда солнечное освещение примешивается к этому эффекту!

Я была до того ослеплена, что не могла выбраться из лодки и не видела великолепного входа из скал, обрисовывающегося на ярком фоне окружающей зелени. Эта зелень казалась мне вся в огне. Кто-то помог мне выйти из лодки и усадил меня на скамейку возле маленькой пушки, которую в эту минуту заряжали. Выстрел раздался, но я его не слыхала. Чьи-то руки, опасаясь моего сотрясенья, обхватили меня, и чей-то голос тихо проговорил над моим ухом:

— Сара!

То был Абель! Крик изумления, который у меня вырвался, был, вероятно, заглушен страшным грохотом выстрела. Но для меня этот грохот прошел незаметно: то потрясение, которое я испытывала в эту минуту, было поглубже и посильнее.

Нувиль не сдержал свое слово. Желая дать своему другу полезный урок, он послал ему в Ниццу мое последнее письмо к нему, Нувилю, в котором я писала по поводу встречи в Лионе:

Я дошла до того, что простила ему и это. И вижу, что все буду в состоянии простить ему, потому что вопрос в том, чтобы его спасти. И я отдаю себя на служение этой цели, хоть бы мне и пришлось умереть по дороге.

Абель в тот же день оставил Ниццу. Он приехал в Мальгрету и, не застав меня там, разузнал, куда я отправилась, и поехал за мной. Видя, что его прикосновение в гроте, куда он пробрался в сопровождении маленького пастуха, испугало меня, он поджидал, пока мы выберемся из этих ужасов, и лишь тогда решился заговорить со мной.

Когда я настолько пришла в себя, что могла понимать смысл его слов, мы все еще сидели под великолепным входом грота, а перед нами расстилалась зеркальная поверхность озера, отражавшая в себе эту арку, увитую зеленью. На улице шел дождь. Абель услал Элизабет за каретой, лодочник вернулся на свою стоянку в подземелье. Мы были одни.

Абель держал меня за руку и говорил. Каким убедительным, из сердца идущим красноречием обладал этот человек, не умевший написать двух строк! Он клялся мне, что его отношение к Сеттимии никогда не шло дальше случайного товарищества; догадка Нувиля оказывалась совершенно верной. Он проклинал эту несносную Сеттимию, по милости которой я обратилась в бегство. Каким счастьем было бы для него встретиться со мной в Марселе и в Ницце! В настоящую минуту мы были бы уже объявлены женихом и невестой, быть может, уже повенчаны.

— Узнай я только, что вы меня любите, — продолжал он, — я опрокинул бы все препятствия. Между тем как теперь, не смея опередить срок, назначенный вами, я упустил случай объявить мои намерения вашему отцу и вашей сестре. Я часто виделся с ними в Ницце и старался уничтожить предубеждение, которое питала против меня г-жа де Ремонвиль. Кажется, мне это удалось. По крайней мере, она перестала преследовать меня своими насмешками и подчас даже заговаривала со мной в дружеском тоне, вызывавшем на доверие и с моей стороны. Но, как знать? Быть может, выслушав мое признание, она изменила бы свое отношение ко мне.

Когда я получил ваше письмо к Нувилю, я совсем обезумел от счастья и, как видите, я возле вас. Я являюсь к вам с воскресшими заново надеждами и, на этот раз, с очень определенными планами. Я не буду более слушать ваших оговорок и опасений. Я подожду возле вас, где-нибудь по соседству с вами, возвращения вашего семейства, которое должно быть здесь на днях, и знать не хочу никаких отсрочек.

Слушайте, Сара! Вы мое спасение, моя лучезарная звезда. Не бросайте же меня снова во мрак этой страшной пещеры, из которой мы только что вышли, и которая представляет верное подобие моей жизни. В ней много красот, но эти красоты не что иное, как призраки. В ней много чудес, но от этих чудес голова идет кругом. Ад под вашими ногами, а над головой — свод могильного склепа, и вы блуждаете там, точно образ человека, оставивший свою душу у порога. Я ненавижу ночь, и если бы я не искал вас среди этого мрака, я бы сошел с ума. Да, Сара, это не метафора. Без вас моя жизнь подобна этому подземелью — все в ней мертво, ни цветов, ни клочка зелени, ни луча солнца. Выведите же меня снова на свет Божий, любите меня, не то я никогда, никого больше не полюблю и так и умру, не узнавши, что такое жизнь.

Я не помню, что я ему отвечала. Помню только, что он благодарил меня и сиял от счастья. Приехала карета и отвезла нас в селение.

До Живе нам предстояло целых три часа езды, и мне пришло в голову, что Абель, в своем нетерпении видеть меня, забыл, чего доброго, позавтракать перед отправлением в грот.

— Глупенькая! — проговорил он, глядя на меня с улыбкой умиления. — Она воображает, что я могу теперь думать о еде.

— Если вы не думаете об этом, то тем необходимее мне подумать за вас.

Я распорядилась, чтобы ему подали закусить.

— А действительно, — сказал он, усаживаясь к маленькому ореховому столику, за которым я несколько часов тому назад завтракала одна, — я ведь голоден, вы мне напомнили это.

Мне доставляло несказанную отраду лелеять этого мощного человека, как малого ребенка. Чтобы убедить его поесть, я спросила и себе чаю. Затем мы спросили друг у друга, куда же мы теперь направим свой путь. При нем я на все была согласна и не знала колебаний; но надо же было подумать о ближайших житейских делах. Он хотел оставаться возле меня до возвращения моего отца и сестры. В моем доме это было невозможно; в окрестностях же все его знали, и к тому же, у нас не хватило бы мужества прожить несколько дней возле друг друга, не видясь.

— Как, — воскликнул он, — я провожу вас сегодня вечером до дома, и затем должен буду снова с вами проститься? Нет, это невозможно. Вы тут, со мной, я с ума схожу от счастья, мы едим и пьем вместе, мы остаемся с глазу на глаз, точно муж и жена, — и вдруг, только потому, что об этом могут узнать и заговорить другие — мы должны расстаться! Нет, Сара, я этого не хочу. Я решился вас похитить. Край здесь глухой, стоит нам проникнуть мили на две вглубь леса, и никто нас не будет знать. У вас дома все знают, что вы предприняли маленькое путешествие. Прислуга ваша не умела мне сказать, когда именно вы вернетесь. Отправимся, куда глаза глядят, подальше от обитаемых мест. Вся суть в том, чтобы нам не расставаться. Если вы оставите меня, вас опять собьют с толку, уговорят подождать. А я больше не в силах ждать, я сойду с ума.

Я сделала последнюю попытку к сопротивлению. Он, по-видимому, уступил мне, и мы сели в карету, которая доставила его сюда — мою он отослал в Живе. Вечер был сырой и холодный; он укутал меня в медвежью шубу, с мягкими и тонкими, как шелк, волосами, которую он привез из России.

Когда экипаж тронулся, он снова заговорил.

— Постараемся обсудить дело спокойно, моя дорогая Сара. Ваша сестра никогда не согласится по доброй воле на нашу свадьбу. Вам необходимо иметь мужество идти против нее; без этого мы пропали.

— Да, вы правы, — отвечала я, — надо обсудить дело спокойно. Расскажите мне несколько подробнее о вашем отношении к моей сестре в Ницце.

— Я вам все рассказал. Не упомянул я только о том, что она выказала себя порядочной кокеткой и притом очень капризной.

— Кокеткой! Послушайте, скажите мне откровенно, что вы о ней думаете. Я постараюсь оправдать ее перед вами, но прежде мне нужно выслушать ваши обвинения.

— Ну, так узнайте же все, если уж этого нельзя избежать. В последний раз, как я ее видел, кокетство ее было направлено на вашего покорнейшего слугу. Есть там одна великосветская искательница приключений, по имени m-lle д’Ортоза…

— Я ее знаю. Что вы о ней думаете?

— Я думаю, что ее снедает желание затмевать собой всех женщин и кружить голову всем мужчинам.

— И ей это удается?

— Да, только со мной не удалось. Вот что произошло дней восемь или десять тому назад. Я имел большой успех в Ницце, я был в моде. M-lle д’Ортоза настояла, чтобы родственница ее, графиня д’Арес, пригласила меня к себе «на маленький интимный вечер». На вечере этом было до двухсот человек! В числе прочих была и ваша сестра. Я подошел к ней и заговорил, разговор наш продолжался довольно долго: речь шла о вас.

— Что вы ей говорили? Мне это нужно знать.

— Я спросил у нее, как вы поживаете, и она поспешила мне объявить, что вы чувствуете себя на верху благополучия, так как вы остались одна-одинешенька.

— Она так сказала? С какой же целью?

— Чтобы показать мне, что вы ненавидите свет, и дать мне почувствовать, что нельзя мне, артисту, связывать свое существование с женщиной, которая годилась бы в жены разве какому-нибудь богатому буржуа, удалившемуся от дел.

— Как, она вам это сказала?

— Не прямо, но достаточно ясно, чтобы я мог понять ее мысль до тончайших оттенков. Никогда она еще не высказывалась с такой ясностью. И я со своей стороны постарался как можно яснее дать ей понять, что она употребляет во зло вашу преданность и, чтобы избавиться от благодарности, старается всех заверить, что с вашей стороны нет никакой заслуги в самоотвержении. Наш разговор переходил в довольно резкий тон, когда m-lle д’Ортоза, которая видела, не понимая, в чем дело, что мы очень горячо о чем-то беседуем, и которая вообще не терпит, чтобы в ее присутствии ухаживали за другими, подошла ко мне и взяла меня под руку, чтобы пройтись по гостиной. Она воображала, что делает мне этим величайшую честь, так как обыкновенно она даже князьям или посланникам дозволяет только носить шлейф своего платья. Мне это показалось смешно, и я завел разговор в шутливом тоне. Ей представилось, что я схожу по ней с ума, и она сочла нужным запретить мне в самых повелительных выражениях питать какие бы то ни было надежды. Но при этом она устремляла на меня свои странные глаза, которые говорили: «можете надеяться, — только смелее».

— А между тем, говорят, эти глаза имеют опьяняющее действие?

— Да, как шампанское, в которое добавили бы серной кислоты. Я уже не ребенок, чтобы лакомиться ядами. Я остался трезв.

— И тогда моя сестра…

— Ваша сестра и m-lle д’Ортоза от души ненавидят друг друга.

— Что вы! Они подруги.

— Испанка ласкала англичаночку, пока не заметила, что последняя со своим шаловливым видом, так мило противоречащим ее траурному платью, со своей свежестью имеет успех. Они обе испытали свои стрелы на мне. Для m-lle д’Ортоза это служило средством взбесить своих поклонников и отослать их, приниженными, к маленькой Аде. Для маленькой Ады это было смелой и отчаянной попыткой отбить у искательницы приключений единственную победу, которой та в этот вечер по странной прихоти домогалась. Атака была жестокая. Г-жа де Ремонвиль делала мне своим черным веером повелительные знаки вернуться к ней. M-lle д’Ортоза крутым поворотом своей сильной руки принудила меня повернуться к вашей сестре спиной. Все видели эту игру, и, чтобы примирить враждующие стороны, не выставляя самого себя на посмешище всего общества, я счел за лучшее незаметным образом удалиться. Я отправился в Монако и там получил письмо Нувиля, которое заставило меня тотчас же уехать.

— А теперь, Абель, что вы заключаете из всего этого?

— Я заключаю, что ваша сестра и m-lle д’Ортоза — непримиримые враги. Одна из них — развращенная кокетка, другая — наивная, и эта-то последняя, т. е. ваша очаровательная сестрица, сделает все возможное, чтобы отвратить вас от меня. Не потому, что она желала бы сохранить меня для себя, — в ее глазах я не более как презренный скрипач, — но потому, что кокетка не может видеть без досады любовь, внушенную не ею.

Я почувствовала, что Абель говорит правду, и что он верно умел понять данное положение.

— Однако, — заметила я ему, — мне не хочется оставлять ни тени упрека на своей совести. Что, если вместо того тщеславного стремления, которое вы в ней предполагаете, моя сестра искренне в вас влюблена?

— Это после всех ее насмешек, грубостей, заигрываний?.. Полноте, разве так любят!

— Как знать! Не забывайте, что она избалованный ребенок.

— К чему вы клоните этот разговор, Сара? Ну, предположим, что она меня полюбила, что же из этого?

— Это было бы большое несчастье для меня, Абель.

— Несчастье доставить ей маленькую неприятность? О, я доставил бы ей гораздо большую неприятность, если бы она причинила вам страдания. Я возненавидел бы ее.

— Пускай причиняет страдания мне, — я к этому привыкла. Но что, если она сама будет несчастна?

— Понимаю, вы приносите ей в жертву мое счастье, и считаете это самым верным способом заставить меня в нее влюбиться?

— Как знать? Быть может, со временем… Разве можно устоять против искренней страсти молодой и прелестной женщины?

Наш кучер остановился. Абель высунулся в окно и сказал ему несколько слов, которых я не расслышала. Экипаж тотчас же снова тронулся.

— Я думала, что мы приехали в Живе? — обратилась я к нему.

— Нет, мы там будем часа через два, не раньше.

Молчание, в которое после этого погрузился Абель, начало меня беспокоить. Я спросила его, что он скажет на мои опасения.

— Этих опасений, — отвечал он, — я не разделяю. Вы думаете о вашей сестре, а я думаю о себе. Видно, вы меня не любите, что так спокойно допускаете мысль, что я могу полюбить другую. Быть может, это и очень возвышенно с вашей стороны, но я вас не понимаю. Повторяю, вы не любите меня, Сара, если способны на такое самоотвержение.

Я ничего не отвечала. Его раздраженный голос пугал меня. Он начал метаться в карете, то поднимал, то опускал с шумом стекла, проклинал ненастную погоду, темную ночь и свинцовые облака, напоминавшие ему мрачный Ганский грот. Наконец он притих, взял меня за руки и заметил, что я плачу.

— Что это за женщина! — воскликнул он. — Рыдания ее душат, а ее и не слыхать. Она будет умирать и не издаст ни единого звука. Нет, Сара, ты выше человеческой природы, а я ниже ее. Но что же мне делать! Я вырос без семьи, я не знаю, что такое кровные узы; я жил как дикарь, один-одинешенек. Я пробовал любить своих друзей так, как я хотел бы быть любимым, но я умел только отдавать им свое время и деньги — иных жертв я не понимал. Ты их понимаешь. Я стараюсь удивляться тебе, но вместо того только раздражаюсь. Я не могу сказать тебе «это хорошо» — а ты плачешь о том, что я тебя не понимаю, ты чувствуешь, что я слишком себялюбив и слишком груб, чтобы оценить тебя. Быть может, ты находишь, что я жесток и несправедлив? И ты права, потому что я заставляю тебя плакать. А я-то мечтал принести тебе счастье и радость! Нет, видно, надо мною тяготеет какое-то проклятие, и все несчастья, которые постигают меня, случаются по моей же вине. Это моя беспутная жизнь придает тебе столько мужества ввиду возможной разлуки. Меня не стоит оспаривать у другой женщины, ты это чувствуешь и не будешь меня оспаривать.

— Эти слова еще более жестоки, чем все остальные, — проговорила я. — Я не думала заслужить подобный упрек.

Он бросился к моим ногам и в страстных выражениях просил у меня прощения. Я чувствовала, что он мне так дорог, что сама еще более раскаивалась в страданиях, которые ему причинила.

Между тем, карета наша быстро спускалась по ужасной дороге. На улице несколько посветлело, и я заметила Абелю, что мы едем не по той дороге, по которой я ехала утром.

— Очень может быть, что так, — отвечал он. — Вот уже с час, как кучер заблудился. Но теперь стало светлее, и он отыщет дорогу. Он из здешних мест. Мы, вероятно, скоро доберемся до какого-нибудь жилья, а там он может справиться.

Дорога час от часу становилась труднее и опаснее, но с Абелем я ничего не боялась. Наконец мы остановились. Оказалось, что место, куда мы приехали, в десяти милях от Живе, а наши измученные лошади не могли идти дальше. Мы находились у дверей гостиницы в небольшом селении каменотесов, лежавшем в глубоком ущелье.

— Я узнаю это место, — воскликнул Абель, выходя из кареты. — Это Астьерское ущелье, мне случалось бывать здесь проездом. Гостиница эта очень чистенькая, вам в ней будет удобно. Пойдемте, мой друг, вам нужно отдохнуть; мы здесь переночуем.

— Зачем ночевать? Я не устала, а лошадей мы можем переменить.

— Вы куда нанимаете лошадей? — спросила хозяйка, помогавшая мне выходить из кареты.

— В Живе.

— Увы, их нет! — воскликнула она, всплеснув руками. — Мы здесь держим лошадей только для работ в каменоломнях, они для дальней дороги не годятся. Вам ни за какие деньги не достать здесь лошадей.

— Все же пойдите, поищите, — сказала я Абелю.

— А вы, между тем, идите в гостиницу, — проговорил он и удалился.

Я вошла в гостиницу, которая снаружи смотрелась лачугой, но внутри была вылощена, вычищена и убрана цветами, как все гостиницы этой местности. Перспектива провести ночь среди такой обстановки не заключала в себе ничего ужасного. Я с удовольствием подошла к огню и стала греться.

Несколько минут спустя вернулся Абель и объявил, что раньше следующего утра нам отсюда не выбраться.

— Так что ж, — отвечала я ему с простодушием, которое его смутило, — вы хотели побыть со мной. Случай вам благоприятствует. Мы еще не простимся сегодня.

Я заметила, что он не решается мне отвечать, и спросила, почему он как будто встревожен.

— Ах, Сара, — воскликнул он, опускаясь возле меня на колени, — вы слишком добры, я не могу вас дольше обманывать. Разве вы не видите, что я завез вас сюда нарочно?

— Нет, — отвечала я, глубоко оскорбленная, — я этого не подозревала. И не хочу этому верить и теперь, хоть вы и говорите.

— Так поверьте же, — продолжал он с живостью. — Ну да, я сделал это дело, которое вы находите дурным, которое вас оскорбляет, и которое вы мне все-таки простите. Если бы вы стояли на краю пропасти, я удержал бы вас всей своей силой, хоть бы мне и пришлось помять ваши нежные члены и разорвать вашу одежду. Слушайте, надо же нам покончить со всеми этими пустыми страхами. Нас хотят разлучить. Две женщины, ненавидящие друг друга — с одной стороны, m-lle д’Ортоза, которая не отступит ни перед какой интригой, чтобы удалить меня от вашего семейства; с другой стороны, ваша сестра, менее ловкая, но всесильная над вами. Я чувствую при каждой мысли, которая вас смущает, при каждом слове, которое у вас вырывается, что вы подпадаете какому-то роковому, ужасному влиянию каждый раз, как я от вас удаляюсь. У вас не хватает сил вырваться из-под него — следовательно, нужно, чтобы я имел силу за двоих. Я хочу вас похитить. Останьтесь со мной, напишите вашему отцу, чтобы он приехал к нам, и вернемся во Францию не иначе как мужем и женой.

— И вы думаете, что моя сестра, если только она захочет помешать нашему браку, не последует за отцом?

— В таком случае, уедем в Англию. Ваше бегство наделает шума, вы будете компрометированы. Все поймут, что, имея в своих руках такое сокровище, я не мог допустить, чтобы у меня его отняли.

— Так вы хотите подвергнуть меня насмешкам всего околотка и презрению моей сестры? И неужели вы думаете, что мой отец, который ничего лучшего не желает, как благословить наш брак, одобрит эту безумную выходку? Вы думаете, ему легко будет видеть меня замужем ценой скандала? Нет, Абель. Вернитесь через несколько дней, просите моей руки открыто и громко, требуйте ее, если понадобится, но не привозите меня в мой дом, как опозоренную добычу. Предоставьте мне вернуться в него одной и свободной. Я хочу иметь возможность сказать моему отцу, что всегда оставалась достойной его и вас.

— Едем, — воскликнул он, — едем, я повинуюсь вам.

И он опрометью бросился из комнаты. Но через несколько времени он вернулся, промокший до костей, обежав напрасно все селение. Он обещал обогатить кучера, который нас сюда доставил, но напал на неподкупного человека, который любил своих лошадей бескорыстной любовью; который, к тому же, боялся и за себя из-за дурных дорог и проливного дождя. Никакие обещания не могли склонить его снова пуститься в путь после только что сделанного переезда в двадцать миль.

— Ехать невозможно, — сказал мне Абель, — но, если хотите, отправимся. Я понесу вас на руках, пока у меня еще хватит сил.

Я успокоила его, как умела. Я не могла его видеть равнодушно в таком состоянии, промокшего, измученного, озлобленного на самого себя. Я сказала ему, что могу совершенно спокойно подождать до завтра; что надо покориться обстоятельству, всех последствий которого он не мог предвидеть; и что раз я знаю, что ни он, ни я тут ни при чем, я сумею стать выше всяких малодушных опасений.

Я попросила приготовить себе отдельную комнату, потому что я едва держалась на ногах от усталости. Хозяйка спросила, сколько постелей готовить — одну или две. Этот вопрос, грубую откровенность которого я не умела предвидеть, заставил меня вспыхнуть.

— Я не ночую здесь, — отвечал Абель и добавил, обращаясь ко мне: — Здесь в деревне есть фабрика, ночная работа которой меня заинтересовала. Я там погреюсь, а утром приду завтракать с вами.

— Но вы должны тоже отдохнуть, — сказала я ему шепотом. — Я не засну спокойно, если буду знать, что вы проведете ночь без сна из-за того только, чтобы оградить меня от разных толков.

— Я найду себе приют, — отвечал он, — не беспокойтесь обо мне. Я тоже хочу спать, потому что вовсе не желаю сойти сума. Но вблизи вас мне невозможно было бы успокоиться. Я не хочу больше доводить вас до слез, Сара. Я оставляю вас в уверенности, что вам здесь будет хорошо. До завтра же, Сара, спите спокойно.

Когда я на другое утро проснулось, небо было ясное. Я выглянула в окно и увидела Абеля, который в эту самую минуту возвращался в гостиницу. Я наскоро оделась и вышла к нему навстречу. Он сказал мне, что уже распорядился насчет нашего отъезда, и просил меня назначить час. Я предпочла вернуться в Живе вечером, чтобы, не останавливаясь в гостинице, прямо отправиться по железной дороге.

— В таком случае, — сказал он, — нам надо пробыть здесь до трех часов. Это будет для вас не слишком большой жертвой?

— Друг мой, — сказала я ему, взяв его под руку, — не будем портить это прелестное утро воспоминанием наших вчерашних глупостей. Сознайтесь сами, мы оба сумасбродствовали. Вы задумали похитить меня, — я сама в том виновата, потому что я напугала вас пустыми бреднями. Полагаясь на слова m-lle д’Ортоза, которой, между тем, я имела полное основание не доверять, я вообразила себе, что моя сестра вас любит. Мне бы следовало поверить тому, что вы мне вчера говорили: что это не более как гнусная интрига, что сестра моя не способна на серьезную страсть. А если, как я полагала, все дело в кокетстве, то это не может быть препятствием между нами. Против простого каприза, поверьте мне, я сумею отстоять свою независимость. Когда я проснулась сегодня утром, положение наше предстало предо мною в более ясном свете, чем вчера, в возбуждении неожиданности, радости и страха. Очень может быть, что сестра моя, видя, что я ей не намерена поддаваться, рассердится и уедет. Но долго это не может продолжаться; ей без меня не обойтись, а я буду так кротка, так терпелива, что облегчу ей возможность примирения. Этот кризис пройдет, то будет лишь минутный шквал. А теперь, отдадимся надежде и счастью быть снова друг с другом и выбросим из головы всякую мысль о романтических предприятиях и об отчаянной борьбе.

Мое ясное расположение духа тотчас же перешло и на Абеля.

— Да, — воскликнул он, — будем счастливы, будем наслаждаться жизнью! Посмотрите, какая чудесная погода, какое утро после вчерашнего ненастья! Не сама ли истина поет нам свой гимн с высоты облаков? Знаете, мне бы тоже хотелось петь, мне бы хотелось пуститься бегом, перепрыгнуть через этот ручеек, держа вас на руках, мне бы хотелось улететь вместе с птицами и унести вас на те розовые облака, сквозь которые светит солнце. Не правда ли, нынешнему дню не будет конца? Он слишком прекрасен; вечер невозможен.

Когда мы вернулись в деревню, было уже пять часов. Абель хотел бежать, чтобы велеть скорее запрягать лошадей. Я остановила его, увлеченная неудержимым порывом. Он вздрогнул, остановился, окинул меня своим жгучим взглядом, но тотчас же воскликнул:

— Ага! Она потупляет глаза… Это еще в первый раз… Едем, Сара! У меня были силы, но теперь их запас истощился. А вот и солнце прячется за тучи. Ветер поднимается, как и вчера, и по-вчерашнему сердце мое наполняется смятением. Едем.

Он укутал меня в свой плащ и сел на козла. Дождь снова полил, и мне больно было видеть его на козлах. Но недаром он сказал мне: «запас моих сил истощился». Я не смела попросить его пересесть ко мне в карету.

Когда мы въехали в город, он слез с козел, расплатился с кучером, велел ему отвезти меня на станцию железной дороги и, подойдя к каретной дверце, сказал мне вполголоса:

— Этот человек ничего не скажет; он честный малый и понял, что я уважаю вас, как уважают женщину, которую хотят сделать своей женой. Я не увижусь с вами до возвращения вашего отца. Он сказал мне, что будет около 15-го числа. Прощай же, моя дорогая.

По приезде на Лефурскую станцию меня ожидал большой сюрприз. Когда я хотела выйти из вагона, мне протянул руку, чтобы помочь мне сойти на платформу, мой отец. Он дожидался меня уже несколько часов и очень беспокоился, что меня так долго нет. Я не успела рассказать ему все то, что собиралась рассказать; он напугал меня и заставил торопиться, сообщив, что крестница моя нездорова. Это-то и было причиной, заставившей их несколько ускорить свой приезд. Сестра моя не выехала ко мне на встречу, боясь оставить девочку одну. Из всего этого я поняла, что отец мой смягчает истину, и что девочка больна не на шутку. Я поспешно села с ним в лодку и просила Жирона грести поскорее.

Аду я нашла озабоченной и заметила в ней какую-то холодную натянутость в отношении меня.

— Ты разгуливаешь одна, — сказала она мне, — и на здоровье! А вот нам так не до веселья. Сара схватила в Ницце страшнейшее воспаление в легких, и доктора предписали нам как можно скорее переменить климат. Теперь кашель у нее унялся, но она очень ослабела, и я боюсь, что слабость причинит ей больше вреда, чем сама болезнь.

Я бросилась к кровати ребенка. Она лежала в жару. Доктор старался успокоить меня, но я видела, что сам он далеко не спокоен. Три дня прошло в тревоге из-за Сары, и у меня не было ни одной свободной минуты, чтобы переговорить с отцом и поразведать настроение моей сестры. Наконец, Саре стало лучше; я вздохнула свободнее, но тут порешила, что лучше подождать приезда самого Абеля. Официальное сватовство, с которым он был намерен явиться, послужит лучшим объяснением и разом отрежет возможность всевозможных пререканий. Но прошел и четвертый день, а Абель не являлся. Было всего только 10-е число; он, вероятно, полагал, что еще слишком рано и, чтобы не поддаться искушению увидеться со мной, куда-нибудь уехал. Я не знала, куда писать ему; я не решалась заговорить о нем, да, к тому же, и некогда было: я почти не отходила от Сары, которая была нервна и раздражительна после болезни и снова привязалась ко мне со страстной любовью, за которую мать ее начинала ревновать ее ко мне.

Наконец однажды вечером мне удалось сойти к чаю и посидеть с отцом и сестрой. Разговор зашел о подробностях их путешествия, и имя m-lle д’Ортоза было упомянуто. Тут я рассказала им о посещении, которое она сделала мне, так сказать, от их имени. Отец мой с добродушной иронией похвалил ее великосветский тон, доставлявший ей такой успех в обществе, и в заключение заметил:

— Я убежден, Сара, что тебе она не в такой степени понравилась, как твоей сестре, которой она совсем вскружила голову.

Ада стала упрекать отца в несправедливости и предубеждении относительно личности, про которую можно сказать только хорошее. Когда я, со своей стороны, позволила себе сделать кое-какие возражения, она совсем вошла в азарт и так восторженно расхвалила красавицу-испанку, что я совсем пришла в недоумение: неужели Абель так грубо ошибся относительно их чувств друг к другу, которые он им приписывал.

Наконец, и имя Абеля само собой примешалось к разговору.

— M-lle д’Ортоза всем кружила головы, — заметила Ада, — и сама ты испытаешь на себе ее влияние, как и все другие. Да вот, чего же лучше! Один из твоих бывших друзей, г. Абель, с которым мы часто виделись за последнее время, пробовал было устоять против ее чарующей силы, но ему это не удалось. Она заинтересовала его. Он хотел бежать, потому что влюбиться в m-lle д’Ортоза — большое несчастье, ведь она, со своей стороны, никому не поддается. Он уже было отправился в Геную, где его ожидала некая Сетимия — старая любовница, которая, мимоходом будь сказано, не блистает красотой, но поет недурно, так что он с ней делает хороший сбор. И что же ты думаешь? Только что они приехали в Монако, как m-lle д’Ортоза, приглашенная принцессой на музыкальный вечер, приезжает туда же. Таким образом, они встретились во дворце, потом встретились на прогулках, в отеле, в игорном доме, — словом, всюду. Абель делал тысячу глупостей, которые компрометировали бы всякую другую женщину, но только не красавицу Кармен. Она же только забавлялась им в течение нескольких дней, а потом выпроводила его, как она всех выпроваживает. Что с ним потом сталось, я не знаю. Так как он большой приятель с лордом Госборном, а m-lle д’Ортоза в настоящую минуту гостит в Франбуа, то ты можешь быть уверена, что в скором времени тебе предстоит удовольствие снова насладиться его божественной скрипкой.

— Откуда ты только знаешь все эти сплетни? — спросил мой отец.

— Я знаю их от m-lle д’Ортоза.

И Ада продолжала свою болтовню в том же легком тоне, не лишенном оттенка цинизма, от которого меня коробило. Вдали от меня она успела усвоить себе какую-то странную развязность и рассказывала, как ни в чем не бывало, разные скандальные анекдоты.

— Ты смотришь на меня изумленными глазами, — проговорила она. — Извини, я совсем забыла, что и ты когда-то чуть было не втрескалась в этого хваленого мастера по части пиликанья на скрипке. Но время и сладость уединения, конечно, уже восстановили равновесие в твоей пуританской философии. Такой мотылек, как Абель, не под стать нежному благоуханию твоей монашеской нравственности; или, вернее, ты не тот цветок, который сможет удержать его при себе. Ему нужны такие ароматы, которые ударяют в голову или даже просто одуряют. Когда ему надоест бегать за красавицей Кармен, он опять станет увиваться около какой-нибудь пожилой Сетимии.

Я вернулась к моей маленькой больной, не ответив ни слова на шутки моей сестры. Для меня становилось ясно, что она питает горькую досаду против m-lle д’Ортоза; Абель был прав. Но зачем же он утаил от меня, что снова свиделся с ней после того вечера, как он был предметом спора между нею и моей сестрой? Абель никогда не лгал. По всей вероятности, m-lle д’Ортоза солгала моей сестре.

На другой день моя девочка встала. Она играла на ковре со своим братом. Мы сидели в библиотеке, окна которой были открыты; доктор не позволял еще выпускать Сару в сад, но советовал давать ей как можно больше дышать свежим воздухом, если только на дворе будет тепло, а погода стояла великолепная. Я сидела у окна и чинила платьице маленького Генри, как вдруг из гостиной, которая была на втором этаже и находилась как раз над библиотекой, до меня долетел голос моей сестры. Она с кем-то громко разговаривала и хохотала во все горло. Другой женский голос, в котором я узнала голос m-lle д’Ортоза, отвечал ей без смеха, но очень отчетливо.

— А между тем, моя прелесть, это так, — говорила m-lle д’Ортоза с интонацией, не допускавшей возражений. — Абель у моих ног в замке лорда Госборна, и не знает, что вы вернулись. Он более сумасшествует, чем когда-либо, и в замке и между соседями только и разговоров, что о его страсти ко мне. Говорите, что хотите, но дело становится очень серьезным, и мне уже более не до шуток. Вам, конечно, где же знать, что страсть может сделать с мужчиной, даже с таким изжившимся кутилой, как Абель. Прежде я потешалась над ним, но теперь я начинаю тревожиться. Вы поймете, что выходить за него замуж мне и в голову не приходит, а давать ему, что называется, право на мое сердце я еще менее желаю. Я решилась уехать из Франбуа. Я тоже не знала, что вы вернулись, и явилась сюда собственно для того, чтобы проститься с вашей сестрой.

— Я вас проведу к ней, — сказала Ада.

— Нет, я хочу поговорить с ней наедине.

— Наедине?

— Да, мне нужно сообщить ей нечто такое, что должно оставаться между нами.

— Вы хотите рассказать ей все глупости, которые Абель делает из-за вас? Берегитесь! Сара не такая ветреница, как я. Над такими вещами она не смеется. Она ни в кого не влюблена, но она сентиментальна и страстно любит музыку. На Абеля она смотрит, как на какое-то неземное существо, и вместо того, чтобы смеяться над ним, она будет жалеть его. Она способна сказать вам, что вы отчаянная кокетка; что она не верит в вашу добродетель или считает ее более безнравственной, чем сам порок; что вы напрасно так кичитесь своими бесчисленными жертвами, потому что в общественном мнении их считают жертвами вашего непостоянства, а вовсе не вашего целомудрия…

— Скажите, пожалуйста, это мнение, которое вы мне высказывали с таким красноречием, принадлежит вам или вашей сестре?

— Пока ни той, ни другой из нас. Что касается меня — вы знаете, что я обожаю вас.

— Я это чувствую до глубины души, моя бесценная.

— Что же касается моей сестры, то она вас не знает. Но с ней нужно быть очень осторожной. Я сама ее боюсь.

— И вы не раскрываете ей свое сердце?

— Какое сердце? Вы знаете, что его у меня нет.

— Но у вас есть то, что для большинства женщин заменяет сердце.

— Что же это такое?

— Чувственность.

— Благодарю покорно! Я этих вещей не знаю. Я в этом отношении совершенно похожа на вас.

— Полноте, моя милая, все это лицемерие. Вы такая же, как и все другие женщины, и ваша сестра, которая обладает очень здравым умом, вероятно, не раз говорила вам: «милочка моя, ты воображаешь себя неуязвимой потому только, что ты очень себялюбива; ты воображаешь себя очень умной, потому что ты умеешь болтать; ты воображаешь себя красавицей, потому что у тебя есть свежесть молодости и вызывающий взгляд. Но при всем том ты женщина до мозга костей, и вдовство тебе в тягость. Постарайся приискать себе благоразумного человека, который не побрезгал бы тобою, и не гоняйся за разными Абелями, которые знают толк в сумасбродках, на том основании, что сами принадлежат к той же категории, т. е. к категории кандидатов в больницу умалишенных». Таково — я не скажу, теперешнее мнение вашей сестры, — но то, которое, весьма вероятно, могло бы у нее составиться, если бы вы раскрыли ей то, что происходит… в мозгу, заменяющем вам сердце. А затем, позвольте, моя милочка, вас расцеловать. Поклонитесь от меня вашему батюшке, поцелуйте детей и предоставьте мне отправиться к вашей сестре одной. Не беспокойтесь, я сумею ее найти.

Я услышала по лестнице шаги m-lle д’Ортоза и поспешно вышла из библиотеки, чтобы она не застала меня с детьми. Мне казалось, что она принесет им с собой атмосферу общественной испорченности и разврата, и я машинально повиновалась предписанию доктора, который мне сказал: «как можно больше чистого воздуха для маленькой больной». Я встретила ее на лестнице, и она попросила меня проводить ее в мою комнату.

— Прежде чем вы сообщите мне то, что вас привело сюда, — сказала я, предлагая ей садиться, — вы должны знать, что я слышала весь ваш разговор с моей сестрой.

— Я рассчитывала на это, — воскликнула она с живостью, — и очень рада, что так случилось. Но так как я не хочу, чтобы она слышала настоящий наш разговор, то позвольте мне затворить окна и дверь.

— А теперь выслушайте меня, — начала она, возвращаясь ко мне и усаживаясь к моему письменному столу. — Я хотела дать маленькой Аде урок. Теперь она больше бунтовать не будет. Не подумайте, чтобы я на нее сердилась. Я не умею сердиться на детей; нужно только, чтобы они чувствовали над собой сильную руку. Как скоро она смирится, я опять буду обходиться с ней дружески, буду для нее настоящая мать. Я выдам ее замуж наилучшим манером. Уже и теперь вы избавлены от ее соперничества. Она от всей души ненавидит вашего жениха. Он нанес ей одно из тех оскорблений, которых не прощают и более сильные женщины, чем она: в присутствии двухсот человек он не отвечал на очень явное ухаживание с ее стороны.

— Отчего вы мне не рассказали этого раньше, m-lle д’Ортоза?

— Я сказала вам тогда, что Ада влюблена в Абеля; приводить же доказательства в подтверждение моих слов я считала излишним.

— И вы, не правда ли, из участия ко мне заставляете ее страдать? Я не принимаю такой помощи. Я намерена рассказать моей сестре, что вы не забрали Абеля в свою власть, как вам угодно было заверять ее, и что, если он и предпочел ваше общество ее обществу, он все-таки не дал вам права оскорблять ее и издеваться над ней.

— Позвольте, мисс Оуэн. Вы, кажется, думаете, что я солгала Аде. Я никогда не лгу. Абель действительно был влюблен в меня до бешенства, и еще в настоящую минуту я могла бы, если бы только захотела, увезти его от вас на край света. Выслушайте меня. Абель тоже не лжет, потому что он слишком умен. Если он делает глупости, то причина тому его страсти; сердце его тут ни при чем. Он вас любит. Вы расспросите его, и если в том рассказе, к которому я собираюсь приступить, он укажет хоть одно слово неправды, — не уважайте меня более. Я знаю, что он решился сознаться вам во всем без утаек.

Я встала с места, как потерянная. Мне ненавистна была навязчивость этой ужасной женщины, позволявшей себе рыться в сокровеннейших изгибах души моей. Я не знала, что отвечать ей, и хотела только укрыться куда-нибудь от ее взгляда, который резал, как нож. Она мена удержала.

— Имейте же мужество принять свое положение, как оно есть, — проговорила она спокойно. — Не я создала это положение, а между тем, я одна могу еще помочь вам из него выпутаться.

Когда я встретила Абеля месяц тому назад в Ницце, я не особенно интересовалась вами, но я знала вас, по слухам, за личность в высшей степени достойную уважения, и стала смотреть совсем другими глазами на этого артиста, которого до этого встречала несколько раз, не обращая на него особенного внимания. Я знала, что его имя связано со многими скандальными приключениями, в которых играли роль женщины всевозможных слоев общества, от цыганок и до принцесс. Итак, Абель у меня был отмечен как одно из колес мира любовных интриг, за которое зацеплялась не одна добродетель сомнительной прочности. Я изобличением этих вещей не занималась; для меня гораздо важнее знать.

Я никогда не находила Абеля красавцем; несмотря на несомненную обаятельность его личности, ему недоставало изящества. Каково же было мое удивление, когда я увидела в Ницце, что оно у него явилось. Он держался лучше, меньше смотрел артистом, а между тем, талант его удивительно развился. Я задалась вопросом: уж не любовь ли это наделала? Мне припомнилось приключение в Ницце, я заметила, что он ищет сблизиться с вашим отцом и не избегает вашей сестры. Я попробовала взглянуть на него в упор; в его глазах я не встретила прежнего жгучего любопытства, от которого я всегда отворачивалась, как от дерзости. Абель уже не трепетал более при одном приближении женщины, даже такой женщины, как я. Он начал меня интересовать. Такой кутила, сорвиголова, как он, и влюбленный в такую пуританку, как вы, — это обещало составить интересную главу в моих исследованиях человеческой жизни и современных нравов.

Я осторожно попробовала заставить его высказаться, но увидела, что он держится настороже. Тогда мне осталось одно средство измерить силу его чувства к вам — постараться самой ему понравиться.

Честь и слава вам, мисс Оуэн, — я потерпела совершеннейшее поражение… в Ницце. Но в Монако я убедилась, что эта победа обошлась ему недешево. Я принялась за него основательно. Сознаюсь вам без всякого жеманства, что игра эта меня подзадоривала. Я могла выказывать ему внимание, не компрометируя себя. С артистом это так удобно. Вы всем говорите, что увлекает вас артист, что до человека вам нет ни малейшего дела. Но сами артисты тщеславны, они этому не верят. Абель вообразил себе, что окончательно пленил меня, и дал мне понять, что он, со своей стороны, противостоять мне долее не в силах. Этого я только и дожидалась. Он готовился получить награду за свою неверность вам, он ожидал ее, как нечто должное — а я раздавила его всей силою своего презрения. Он понял урок и удалился. Никто не знал, куда он исчез, но я догадывалась, что он должен был очутиться у ваших ног. Когда мужчине не удалось изменить своей возлюбленной, он обыкновенно возвращается к ней и клянется, что никогда не переставал ее боготворить. Таков уж порядок вещей.

Вы спросите меня, зачем, оттолкнув Абеля в Монако, я приехала сюда, чтобы снова встретиться с ним? С вами я буду откровенна, как с зеркалом. Абель меня взволновал, скажу вам более, он внес смущение в мои чувства. Это какое-то неизведанное мною доселе состояние, которое я еще не умею хорошенько определить. Я не люблю, я не должна любить, если не хочу погубить свою будущность. Я должна сохранить себя девственной душою и телом для того государя, которым мне предстоит повелевать. Я чувствую себя тем непобедимее, что понимаю всю важность угрожающей мне опасности. Я видела Абеля в припадках бешенства. В эти минуты он готов был ударить меня и проклинал меня с исступлением, в котором было что-то драматическое. Красивее этого увлечения страсти я ничего еще не видала. В эти минуты мною овладевало головокружение. Стоило ему сделать один шаг, и я упала бы в его объятия. Но мужчины так глупы, что никогда не умеют сделать этот шаг в надлежащую минуту, а надо вам сказать, что этот развратник Абель — наивнейший из людей.

Я приехала к вам, — продолжала m-lle д’Ортоза, — и заманила вас на свидание. Я поручила маленькому Уровскому следить за вами. Оказалось, что Абель еще не приезжал. Вы не ждали его, но я была уверена, что он скоро приедет. И вдруг я узнаю, что вы куда-то исчезли. Я изъездила все окрестности под предлогом прогулки, в сопровождении кавалеров, гостивших в Франбуа, но вас и след простыл. Наконец, одним дождливым вечером, дней пять тому назад, у ворот Живе, куда мы отправились обедать, мы чуть не переехали пешехода, которого я тотчас же узнала. «Это Абель», — шепнула я Уровскому, а тот сдуру повторил это громко. Тотчас же вся наша компания окружила его, похитила и силой усадила в коляску лорда Госборна. Я была верхом, и Абель был поражен, увидев меня при свете огней в столовой гостиницы, куда мы собрались обедать. Быть может, если б он заметил меня раньше, он и обратился бы в бегство. Но тут он выказал большое самообладание и даже не взял назад слово, данное им лорду Госборну: провести несколько дней в Франбуа. Я отлично поняла, что это местопребывание казалось ему удобным, потому что позволяло ему оставаться вблизи вас, но что он предпочел бы не оставаться под одной кровлей со мной. Я заговорила с ним в таком тоне, как будто мы лишь вчера расстались величайшими друзьями. Он, со своей стороны, имел такт последовать моему примеру. Я не хочу выставлять дело перед вами в худшем свете, чем оно есть — я убеждена, что он совершенно искренне считал меня уже вовсе не опасной для него.

Тут, мисс Оуэн, начинается история, в которой вы, без сомнения, найдете меня очень виновной, но моя искренность послужит мне оправданием. Не в моих расчетах и не в моей природе перестать быть опасной. К тому же, как я вам уже сказала, Абель получил в моих глазах какую-то особенную прелесть с той поры, как ругался со мной, чуть не бил меня. Недаром же я дожила до настоящих своих лет и видела столько любовных бурь, поднятых мною. Я приобрела себе право изведать платоническое удовольствие волнения, не переступающего за заветную черту. Это выражение заставляет вас краснеть? Но, душа моя, разве волнение женщины, которая рассчитывает никогда не отдаваться, и волнение той, которая располагает отдаться в день свадьбы, не совершенно одно и то же? Вы этому не верите? Напрасно. Мое волнение только сильнее, следовательно, и заслуги с моей стороны больше. Вы же только добродетельно откладываете удовлетворение страсти до известного срока. Но я люблю гулять по краю пропасти. Чтобы быть уверенной, что я никогда туда не упаду, мне нужно освоиться с головокружением, а головокружение имеет свою прелесть. Вам говорили правду, когда обвиняли меня в том, что я люблю опустошать сердца, не прикасаясь к ним. Я не всегда была такая; было время, когда я была и честна, и искренна. Но меня обвинили прежде, чем я успела сделать какое-нибудь зло, и теперь я делаю зло без угрызений совести. Вольно же людям желать невозможного. Таков уж роковой закон, что существа чистые и простые, подобные вам, внушают лишь тихие привязанности и не могут предохранять от тех бешеных страстей, на которых основана сила кокеток. Женщина, избравшая вашу долю, пожнет лишь то, что она посеяла. Так пусть же она не жалуется. От нее зависело вкусить от опьяняющей чаши. Проклинать тех, кто завладел этой чашей, и мелочно и смешно.

Теперь вы меня знаете всю, как я есть. Никогда еще, играя с огнем, я не обжигалась так сильно, как с Абелем. Этот артист настоящий вулкан. Он ничего не скрывает, он не говорит мадригалов, он груб. Прямо в лицо он говорит вам, что стыдится своей любви к вам. Этого мало, он говорит, что желает лишь обладать вами и ничего больше. Но это желание так сильно, оно поглощает всего человека!

Таковы наши отношения с Абелем за последние два дня. Мне уже незачем было пускать с ним в ход новые уловки; мне достаточно было дозволить ему заглянуть в мою душу, в которую он внес такое смятение, и в мой рассудок, который отказывает в счастье этой измученной душе… Наконец, вчера я почувствовала, что довольно, потому что силы начинают изменять мне, и я решилась возвратить вам вашего жениха. Я уехала сегодня утром из Франбуа, не предупредив его об этом. Я возвращаюсь в Париж; ваше дело удержать здесь Абеля. При том возбужденном состоянии, в котором я его покидаю, бегство мое будет для него слишком явным признанием, чтобы он не захотел последовать за мной. А я этого не хочу; он только свяжет мне руки. Напишите ему, поторопитесь выйти за него замуж. Он к вам искренне привязан, я это знаю, хотя он никогда не говорит о вас. При одном вашем имени он бледнеет. Он вас уважает, он дорожит вами. Вы его сделаете очень счастливым, если только сумеете удержать его от неверностей. Но это уже ваше дело, а не мое. Прощайте.

Я поклонилась ей молча. Она мне была гадка; но мне казалось недостойным высказывать ей все свое отвращение.

Я вернулась к детям и закрыла окно, потому что на дворе свежело. Потом я дала лекарство Саре, присела на ковер поиграть с маленьким Генри, а потом снова принялась за платьице, которое не успела дошить. Когда вошла моя сестра, я посоветовалась с ней, каким кружевом его лучше отделать.

Итак, образ этой развратной девственницы навеки становился между Абелем и мною. Абель был рабом своих страстей. Преступление это или нет, я об этом не думала. Я только знала, что это неисправимое несчастье. Он испытал в отношении меня проблеск этой страсти, когда хотел похитить меня. Но я, вместо того, чтобы чувствовать себя польщенной, была этим оскорблена; ведь я не чета какой-нибудь д’Ортоза! Он покорился, он не слишком сердился на меня за сопротивление, потому что был добр. Он ценил мою стыдливость, он уважал ее, но всего этого было недостаточно для утоления кипучей жизненности его природы. Этот день, который он провел со мной, в чистом упоении любви, не смея ко мне прикоснуться, и за который я была ему так бесконечно благодарна, не мог успокоить его хроническую лихорадку. Час спустя, встретив на дороге эту наглую женщину, он позабыл меня. Или, вернее, нет. Он сказал себе: каждой из них я воздаю то, что ей подобает: уважение — невесте, и страсть — искусительнице. Я отдаю одной то, чего не хочет другая. Истина, обычай, права моего пола, здравый смысл — все за меня.

А я-то, глупая, не понимала, что он восемь дней не может подождать, не загрязнив себя новыми пятнами! Я не догадывалась, что он вернулся ко мне только для того, чтобы избежать неодолимого искушения. Я не хотела верить, что его привела ко мне одна досада. Я не чувствовала против него раздражения, я не обвиняла его: он меня любил, как только мог любить. Он мне не лгал и не лгал перед самим собой. Быть может, он думал оставаться мне верным после свадьбы, но до этого дня он не мог ручаться ни за что.

Я все была в состоянии простить, но отдать себя ему на поругание было свыше моих сил. А между тем, не от него зависело избежать этого. Он не хотел произносить мое имя в присутствии г-жи д’Ортоза, он принудил ее уважать меня; теперь он еще мог это сделать. Но когда я стану его женой, не будет ли каждое из его уклонений публичным оскорблением той, что носит его имя? А возможна ли будет для него верность, хотя бы только для вида? Итак, мне предстоит ревнивым сторожем следить за ним по пятам, разыгрывать смешную роль жены, присматривающей за своим мужем, и не оставлять его ни на час без того, чтобы передо мной не вставала унизительная перспектива ожидать его, не зная, когда он вернется. Нет, все это было свыше моих сил, и я всю ночь проходила взад и вперед по своей комнате, повторяя про себя без гнева, но со страшной болью в сердце: «я не могу, я не могу!»

Вскоре я получила два письма.

Я сейчас встретил Абеля в Париже, — говорилось в первом. — Оказалось, что он здесь уже целые сутки. Он сказал мне, что видел вас, и думает вернуться в Мальгрету 16-го, т. е. через три дня. По его расчетам, это будет на другой день после приезда вашего отца. В случае, если приезд этот будет по какому-нибудь случаю отложен, уведомите об этом вашего преданного друга.

Нувиль.

Я тотчас же поняла, в чем дело. Абель последовал за г-жой д’Ортоза. Он сказал себе: «У меня еще пять дней впереди. Я не должен искать свидания с моей невестой с глазу на глаз. Я слишком возбужден страстью, которую зажгла во мне другая, — я могу оскорбить и испугать честную девушку. Лучше сделать еще одну, последнюю попытку утолить эту безумную страсть, которая не дает мне покоя. Если я опять потерплю поражение, я вернусь и буду просить руки той, которая должна меня вылечить навсегда».

Объяснение это показалось мне еще правдоподобнее, когда я перечитала письмо Нувиля. Он был лучшим другом Абеля, а между тем, Абель пробыл в Париже целых двадцать четыре часа, не дав ему знать о своем приезде; встретились они лишь случайно. Разговаривая с ним, Абель не упомянул ему ни слова о m-lle д’Ортоза; речь шла только обо мне и о нашей предполагаемой свадьбе. Он поручил ему узнать, в какой именно день ждут возвращения моего отца. Добрый Нувиль приписывал нетерпению меня увидеть то, что со стороны Абеля было, без сомнения, надеждой выгадать еще один лишний день, чтобы провести его в Париже.

Я рассеянно распечатала другое полученное мною письмо. Оно было написано незнакомым мне почерком и содержало следующие слова:

Что же вы делаете, мисс Оуэн? Сегодня, выходя из итальянской оперы, я вдруг нос к носу сталкиваюсь с Абелем. Ваша небрежность мне очень неприятна. Решайтесь же, наконец, выйти за него замуж и избавить меня от него. Если же вы не хотите, то скажите вашей сестрице, чтобы она взяла эту заботу на себя.

Ваша Кармен д’Ортоза.

Я тотчас же написала Нувилю, прося его передать Абелю, что мой отец вернулся и снова уехал — в Англию, откуда я его ожидаю не раньше чем через месяц. При этом я просила Абеля не приезжать до нового уведомления с моей стороны. Таким образом я выгадывала время, предоставляла его собственной судьбе и освобождалась сама.

Неделю спустя я получила новое письмо от Нувиля.

Что такое произошло между вами? Я узнал, что отец ваш не отлучался из Мальгрету, и не знаю, где отыскать Абеля, чтобы передать ему это известие.

Милая мисс Оуэн, мне необходимо переговорить с вами с глазу на глаз. У вас, я знаю, есть родственница в Реймсе. Приезжайте повидаться с ней. Назначьте мне день, когда вы там будете. Я встречусь с вами как бы случайно, и мы поговорим.

Я не колеблясь воспользовалась этим случаем, чтобы порвать с Абелем окончательно. Я отправилась в Реймс одна и показала Нувилю письмо m-lle д’Ортоза.

— Это, — сказала я ему, — было последним ударом, довершением моего позора. Теперь, друг мой, я не хочу ни ненавидеть, ни презирать его. Он навсегда останется для меня дорогим воспоминанием, но я никогда его больше не увижу, и если вы попытаетесь изменить мое решение, я подумаю, что вы больше меня не уважаете.

Нувиль склонил голову и не пробовал оправдывать Абеля. Он был очень дурного мнения о m-lle д’Ортоза и считал ее лицемеркой и женщиной легкого поведения, в полном смысле слова. Он и прежде догадывался о ее отношениях к Абелю и не верил в их платоничность. Мне пришлось даже заступиться за нее в том смысле, в каком только и можно было за нее заступаться, т. е. признать в ней большое самообладание, большое умение делать зло, не выходя из пределов, начертанных ей ее честолюбием.

Нувиль признался мне, что, прося у меня свидания, он еще надеялся спасти своего друга от этого последнего искушения. Но узнав о жестоком удовольствии унижать меня, которое m-lle д’Ортоза себе предоставляла, он понял, что таких поруганий я дальше сносить не могу, и дал мне слово, что объявит это и Абелю. Я возвратила ему конверт с высушенной травкой; разрыв был окончательно совершен.

Еще две недели спустя он написал мне:

Абель уехал в Италию. M-lle д’Ортоза в Париже и готовится составить блистательную партию. Ваше решение было жестоким ударом для Абеля, но он его понял. Забудьте его, если можете. Если же вы еще вспоминаете о нем иногда, простите его в глубине вашего сердца. Он жестоко искупит свои ошибки и никогда не утешится в утрате своего счастья. Я его знаю.

После того, как жертва была совершена, мне казалось, что я никогда не оправлюсь от этого удара. Все во мне было разбито. Но мне некогда было думать о самой себе. В наших окрестностях началась эпидемия, и на моих руках оказалось множество больных. Так как болезнь свирепствовала преимущественно между детьми, то я поселилась в особом павильоне, чтобы не занести заразу к нам в дом, и все свое время посвятила несчастным.

Я надеялась, что после того, как я принесу другим всю ту долю пользы, какую в силах была принести, настанет мой черед, и я умру, исполняя свой долг и не прибегая к такому малодушному средству, как самоубийство. Но смерть не захотела меня взять, и, сознавая себя полезной, я стала чувствовать себя сильнее. Да и что такое, в самом деле, несколько лет, прожитых без счастья? Ведь это, во всяком случае, лишь очень небольшой срок для того, чтобы исполнить все, что нужно исполнить в жизни; жаловаться и отдыхать некогда.

Когда миновала эпидемия, я снова вернулась в свое семейство. В настроении моей сестры произошел за это время какой-то перелом. Я узнала от нее, что во время моего отсутствия судьба отомстила за нее г-же д’Ортоза. Блестящая партия, в которой гордая испанка была так уверена, и о которой она уже успела всех оповестить, расстроилась. Причин этой неудачи никто хорошенько не знал, но поговаривали, что дело оборвалось круто, даже скандально. Добавляли, что она вынесла после этого тяжелую болезнь, от которой ей долго не оправиться, и последствия которой, быть может, навсегда удалят ее от удовольствий шумной светской жизни.

Ада с таким злорадством рассказывала об этом несчастии, что мне стало страшно за нее. Я боялась, чтобы она не сделалась злой и завистливой.

— Успокойся, — сказала она мне, — мне нечего завидовать ее успехам. Стоит мне захотеть, и я буду иметь их вволю, да еще не такого двусмысленного свойства, каковы были ее успехи. Я не буду так безумно честолюбива, как она, и потому вернее достигну более прочного положения. Ее несчастье послужило мне уроком. Она хотела видеть всех мужчин у своих ног. Я же буду добиваться только одной победы, и эта победа от меня не ускользнет. Я было вздумала оспаривать у нее Абеля, которого, так же как и она, не любила и вовсе не желала сделать своим мужем. Ее влияние просто немножко развратило меня. Но теперь она ни для кого опасной быть не может, и я избавлена от ее влияния. Я сумею распоряжаться своей собственной волей и направлю ее на дело, ты сама увидишь. Только надо, чтобы и ты мне помогла. Ты в таких годах, что можешь служить мне дуэньей в свете. Я хочу, чтобы ты повезла меня в Франбуа. Свет у нас тут близехонько под рукой, и я хочу занять в нем подобающее мне место.

Она так упорно настаивала на этом требовании, что как ни мало отец и я сочувствовали ее планам, пришлось уступить ей.

Леди Госборн была добродушная, очень недалекая женщина, любившая шумные удовольствия света, ровно ничего в них не понимая. Единственной целью ее жизни было хорошо принимать гостей и делать свой дом блестящим; сын разделял ее вкусы. Шум праздников, которые у них не прекращались, походил на опьянение, но, в сущности, то была лишь какая-то бестолковая суматоха, и, что всего смешнее, на эту суматоху тратились самым методичным образом сумасшедшие деньги. Леди Госборн была очень аккуратна, и с чисто английской важностью (потому что, воображая, что она очень много веселится, она никогда не улыбалась) тщательно, с неутомимой деятельностью распределяла неожиданные увеселения, непрерывно сменявшиеся в ее замке. Каждый год она приезжала в один и тот же день в Франбуа, и точно так же уезжала оттуда. В Париже она проводила известное число недель, в Лондоне — определенное число месяцев, и никогда ни на один час не расстраивала заведенный порядок своих путешествий и занятий. Она была ровно настолько сострадательна и делала ровно настолько добра, чтобы окрестное население смотрело на ее суетные траты, как на честь и на благодеяние для всего околотка. Таков уж предрассудок бедняков: они верят, что роскошь богатых кормит их, потому что никогда не думали о том, во что она им обходится.

За всем тем леди Госборн, благодаря своему полнейшему умственному ничтожеству, спала сном праведника. Она постоянно отыскивала какую-нибудь новую интересную личность, которая могла бы придать блеск и оживление ее гостиным. С той поры, как звезда m-lle д’Ортоза померкла, она обратила внимание на мою сестру. Она приехала за ней, «чтобы ее похитить», как она выразилась. Ада со своей стороны так твердо решилась принять это приглашение, что нам ничего более не оставалось, как согласиться, не делая вида, что нам это неприятно.

Чтобы появление Ады в гостиных леди Госборн не имело характер опрометчивой выходки, мы с отцом решили ей сопутствовать. Ада поехала, забрав с собой свои самые нарядные платья. Траур она бросила немножко раньше, чем полагалось. У меня было всего-навсего одно парадное платье — черное. Мне казалось неуместным надеть его, так как рядом с сестрой я походила бы в нем на вдову больше, чем она. Оставалось одно серенькое платье, довольно еще свежее, но так скромно отделанное, что сестра подняла меня на смех, уверяя, что я нарочно вырядилась девчонкой, чтобы казаться моложе ее.

Но оказалось, что мы с отцом совершенно напрасно заботились о соблюдении приличий. Появление Ады в Франбуа прошло почти незамеченным среди страшной суматохи. Все общество возвращалось в эту минуту с прогулки. Никто и не поинтересовался узнать ее общественное положение; заметили только свежесть ее личика и элегантность ее туалета. Леди Госборн познакомила нас с двумя-тремя старухами, очень разряженными и сильно нарумяненными; при этом она преимущественно обращала их благосклонное внимание на мою сестру. Сердце мое сжалось при мысли, что моя бедная Ада очутится под крылышком этих ветреных старушек. Сдав Аду с рук на руки, мы с отцом хотели тотчас же уехать, но леди Госборн так настоятельно просила нас остаться обедать, что волей-неволей пришлось уступить.

Стол был накрыт на пятьдесят приборов. Ели второпях и кое-как, потому что спешили приготовиться к фейерверку и балу, назначенным к вечеру.

Лорд Госборн был мужчина лет тридцати, холодный и ничем особенным не замечательный, но с большими притязаниями на красоту, на физическую силу и обширные сведения в охоте и музыке. Он сделал мне честь посадить меня возле себя во время обеда и всячески старался занять меня разговором. Чтобы не делать вид, что я уклонялось от разговора, я спросила его, не имеет ли он известий о г-же д’Ортоза.

— Ей очень плохо, — отвечал он. — Боюсь, что ее песенка спета; от таких ударов не поправляются. Так вы ее знали?

— Немного. Я видела ее три раза.

— Вы жалеете ее?

— Конечно, если положение ее достойно сожаления.

— Что касается меня, — продолжал он, — то она внушает мне сострадание, потому что всегда была тем, что она есть.

— Вы думаете, что она всегда была помешана? — спросил маленький князь Уровский, сидевший возле меня с правой стороны.

— Я в этом убежден. Прежде ее помешательство было предприимчивое и самодовольное, теперь же оно перешло в унылое и мизантропическое — вот и вся разница.

— Помешана!.. — воскликнула я. — Вы говорите, что она помешана?

— Вы этого не знали? Как же, она шесть недель провела в лечебнице доктора Бланша, с ней делались припадки бешенства. Потом она несколько успокоилась и впала в меланхолию. Наконец, теперь она начинает искать развлечения… И, мимоходом замечу, приехала развлекаться сюда.

— Сюда? — переспросил Уровский. — Как? Когда же она приехала?

— С час тому назад, пока мы гуляли. Она приехала, как ни в чем не бывало. Мать моя приняла ее со своей обычной добротой, но не без страха. Она нашла ее до того изменившейся, что ее просто узнать нельзя. Судя по ее словам, она страшно подурнела, но ведет себя очень смирно. Матушка уговорила ее удалиться к себе в комнату и остаться там до завтра, чтобы отдохнуть. А там мы посмотрим, как она может себя держать. Если она не станет слишком чудить, ей позволят развлекаться, чем знает.

— Черт возьми, — проворчал маленький князек, — это не очень-то весело! Я ни за что не засну в доме, где есть сумасшедшие.

— Ну, — возразил лорд Госборн, — в хорошо устроенном доме надо, чтобы всего было понемножку. Страшная легенда, привидение как раз кстати в таком старом замке, как наш. До сих пор нам этого недоставало.

Мне было больно видеть, как мало сострадания уделяют этой женщине, которую еще месяц тому назад все носили на руках. Я рискнула спросить о причине постигшего ее страшного несчастья.

— Причина эта — страсть к приключениям, — отвечал лорд Госборн. — Уже с некоторых пор ум у нее начал заходить за разум. Женщина она была очаровательная, что и говорить. Все мы ее избаловали своим поклонением, но она метила выше…

— Чтобы попасть в цель, — подхватил князек, — ей бы следовало до конца уберечься от всякого увлечения, а она этого не сделала. Она была без ума от Абеля.

— Полноте, Уровский, ведь вы ничего достоверного об этом не знаете, — возразил ему лорд Госборн.

— Я не говорю, что она увенчала его страсть, но он ей не на шутку нравился…

— А вы ревновали. Верно одно, что Абель показал себя в этом деле вполне порядочным человеком. Как только он заметил, что его ухаживание может повредить замужеству, на которое она рассчитывала, он удалился.

— Но было уже слишком поздно. Об его отношениях с ней много говорили, толки эти дошли до…

— Словом, — продолжал лорд Госборн, — она сошла от этого с ума. Теперь она воображает, что у нее было просто-напросто воспаление в мозгу, и считает себя как нельзя более рассудительной. Но при этом она с самым серьезным видом объявила моей матери, что помолвлена с принцем крови. Однако хватит говорить о печальных вещах. Выбросьте эти мысли, Уровский, из головы. Прошлое останется прошлым. Одним потухшим светилом больше, но это не помешает новым звездам взойти на вашем горизонте.

Итак, несчастную Кармен постигло то наказание, которое должно было казаться для нее страшнее всего — она стала помехой и предметом страха в том самом свете, душой и украшением которого она была!

После обеда, пока отец отыскивал наш экипаж, я отправилась в сад. Было еще светло. Я оглянулась на величавое здание замка и увидела одинокий свет, мерцавший на самом верху одной из башен, точно вечерняя звезда, поторопившаяся зажечься на небе. Не в этой ли башенке бедная Кармен жила в качестве легенды и привидения, необходимых для поэтичности старого замка?

Вдруг позади себя я услышала шаги и обернулась. То было само привидение — m-lle д’Ортоза, одетая вся в белое, с прежней изысканностью. Черты ее лица и фигура все еще были прекрасны, но она была так худа и бледна, что глядеть на нее было страшно. Она двигалась медленно, с какой-то напускной величавостью, и собственная высокая и худощавая фигура ее, отражавшаяся в пруду, мимо которого она проходила, по-видимому, сильно занимала ее. Я посторонилась, чтобы дать ей пройти, но она остановилась, узнала меня и заговорила:

— Здравствуйте, мисс Оуэн, наконец-то я вас вижу. Долго же вы не являлись поздравлять меня. Но я не сержусь на вас и принимаю ваши поздравления. Чего вы желаете? Я готова исполнить вашу просьбу.

Я поняла, что она воображает себя королевой, и поклонилась ей молча. Но она удержала меня, воскликнув:

— Зачем вы бежите от меня? Вы мне изменяете? Да, все изменяют той, которая вон там!

И при этом она театральным жестом, со сверкающими глазами, указывала на свое отражение в пруду.

Я никогда не боялась страдальцев. Я взяла ее за руку, отвела от пруда и сказала:

— Та, которая вон там — простое отражение, мечта. Вы же не королева, а m-lle д’Ортоза, которой никто не думает мстить.

— Ни даже вы? — проговорила она, приходя, по-видимому, совершенно в себя. — Вы вышли замуж за Абеля? Вы счастливы?

— По крайней мере, я спокойна. Замуж я не вышла.

Она закрыла лицо обеими руками. И так как, по-видимому, она совершенно забыла о моем присутствии, я хотела пройти далее. Она была не одна: в нескольких шагах от нее за ней следовала горничная.

— Побудьте со мной еще немного, — проговорила она таким умоляющим голосом, что слушать было больно. — Если бы вы знали, как тяжело быть одной! Сжальтесь надо мной. Посмотрите, ведь я постоянно одна; все меня избегают, меня боятся. Должно быть, я была зла, — но разве нельзя извинить мне припадок горячечного бреда? Ведь с вами я не была зла, не так ли?

— По крайней мере, я этого не помню, — отвечала я. И боясь, чтобы воспоминание о ее страшной вине предо мной не вызвало нового припадка, я удалилась.

Проходя мимо горничной, я вполголоса спросила ее, считает ли она свою госпожу совершенно помешанной.

— Нет, — отвечала мне горничная, казавшаяся женщиной толковой и порядочной. — Сегодня барышня устала с дороги, оттого ей и не по себе. Но она наполовину уже выздоровела и может выздороветь совсем, если только сама захочет.

На другой день, гуляя в моем парке в Мальгрету, я совершенно неожиданно столкнулась нос к носу с m-lle д’Ортоза, которая сидела на скамье, погруженная, по-видимому, в задумчивость. Я тихонько подошла к ней и взяла ее за руку. Она взглянула на меня с изумлением, как будто позабыв, где она. Потом, после минутного столбняка, испустила слабый крик и бросилась в мои объятия, рыдая. Нельзя было равнодушно слышать эти рыдания. Я сказала ей несколько задушевных слов и поцеловала ее в лоб. Она бросилась к моим ногам, судорожно прижимала к груди мои колени и вдруг упала без чувств.

В ту же минуту из-за кустов показалась горничная и помогла мне привести ее в чувство. Мы отвели ее в гостиную, и я уложила ее на диван. Горничная сказала мне, что надо уговорить ее что-нибудь поесть, так как болезнь ее теперь главным образом проявляется отвращением к пище. Мне удалось убедить ее принять пищу, и мало-помалу она пришла в себя.

— Добрая моя Клери, — обратилась она к горничной, — теперь мне лучше. Оставь меня одну с мисс Оуэн. Мне нужно с ней поговорить. Ты видишь, как хорошо она меня приняла, — а ты еще боялась, что она не узнает меня и не захочет меня видеть! Она не то, что другие — она понимает и жалеет меня.

Когда мы остались с ней с глазу на глаз, она заговорила:

— Какой контраст между нами. С одной стороны — разум, доброта, терпение; с другой — жестокость, безумие и жгучая ревность! Потому что — знайте же все, мисс Оуэн, — я ревновала вас до ненависти. Мне было мало того обаяния, которое я имела для Абеля, я хотела его любви и чувствовала, что не могу ее у вас отнять. Досада моя дошла до того, что я предлагала ему выйти за него замуж, но он мне грубо ответил: «Я готов быть вашим любовником, но вашим мужем — никогда! Мое слово уже дано, и я не возьму его назад». Так мы и расстались. Клянусь вам, я и по сию минуту так же чиста, как в тот день, когда, помните, сказала вам, что я так же чиста, как вы.

— Нет, m-lle д’Ортоза, — возразила я ей со строгостью, которую считала ее в силах перенести, — вы ошибаетесь. Я чиста от ненависти и ревности, вы же — нет, как вы сами сейчас сознались. Вы должны принять мое прощение. Покажите же, что у вас осталось достаточно благородства и прямодушия, чтобы принять его без горечи и без унижения. Что же касается вашего прошлого, то вот мое мнение о нем: вы хотели играть роль, которая свыше сил человеческих, и она вас разбила. Не играйте же ее более. Говорят, что вы были помешаны, но я этому не верю. Разочарования, которые вы сами же себе приготовили, причинили вам припадки безумного отчаяния — вот и все. Бросьте же ваши химеры, взгляните на жизнь так, как она есть. Молодость и красота скоро вернутся к вам, тогда вам снова можно будет выбирать. Выходите тогда замуж за человека, равного вам, и которого вы могли бы уважать, и позабудьте всех других. Оставьте эту шумную сцену большого света, на которой вы имели такой блестящий успех, кончившийся таким страшным падением. Вы там уже позабыты. Если об вас и вспоминают, то только для того, чтобы избегать встречи с вами. И это не потому, что вы были больны, что ваша свадьба расстроилась, а просто потому, что вы были побеждены, и что вы более не внушаете страха. Свету некогда заменять свое прихотливое пристрастие нежной заботливостью. Он интересуется только тем, что его удивляет. Вы были для него неизвестной величиной; теперь же вы не более, как обманутая и разбитая женщина, каких много, и у него ничего для вас нет, кроме улыбки сострадания, а много ли стоит улыбка, за которой не следует слеза?

Она слушала меня, уставив глаза в землю и скрестив руки на коленях, внимательная и спокойная, точно ребенок, слушающий уроки матери. Когда я закончила, она снова опустилась передо мной на колени и проговорила:

— Спасите меня, продержите меня у себя еще несколько дней. Я чувствую, что вы возвращаете мне рассудок и волю. Ваша сестра ненавидит меня и должна радоваться моему несчастью. Но она теперь в Франбуа, и пробудет там, я знаю, не меньше двух недель. Вы одна можете исцелить меня, без вас я пропала.

— Останьтесь, — отвечала я ей, — но дайте мне слово, что вы будете подчиняться мне, как доктору. Будете есть и спать, когда я этого потребую, и попытаетесь соблюдать и в умственном отношении ту диету, которую я вам предпишу.

Она охотно дала требуемое обещание, и я отослала наемный экипаж, который ее привез. В течение нескольких дней в Франбуа не знали, куда она девалась, но никто и не позаботился разузнать. Там, по всей вероятности, были рады-радешеньки, что сбыли эту обузу с рук.

В первые дни своего пребывания у меня m-lle д’Ортоза предавалась практикам самого восторженного католицизма, говоря, что единственное спасение ее — набожность. Будучи протестанткой, я не имела права навязывать ей свое мнение об этих вещах, — она подумала бы, что я вношу в него дух секты. А потому я предоставила ее самой себе и занималась только ее здоровьем. Но вскоре она созналась мне, что мистицизм приносил ей больше вреда, чем пользы. Разговаривая с ней, я убедилась, что она даже не католичка. Ее религиозные понятия представляли какую-то странную смесь фатализма, язычества и разных мавританских суеверий, и все это носило тот же характер узкости и несообразности, как и понятия ее о жизни вообще. Я попыталась внести несколько более здравые взгляды в ее ум. Не думаю, что она действительно поняла меня, но ей приятно было видеть, что ею занимаются серьезно и терпеливо, и она слушала меня с жадностью.

Раза два она пробовала заговорить со мной об Абеле с тем, чтобы оправдать его. Но я отвечала ей, что отказалась от замужества вовсе не по тем причинам, по которым она предполагает; что я любила Абеля и жалела о нем; но что я нашла, что, отказавшись от него, я буду полезнее в жизни и легче сохраню свое человеческое достоинство.

Но она была неспособна стать на мою точку зрения. Что касалось ее, она страстно желала выйти замуж и дала мне понять, что насильственное воздержание, в котором она жила среди искушений всякого рода, более всего остального ударило ей в голову. Между прочим, она призналась мне, что имеет виды на лорда Госборна, который всегда относился к ней с чисто рыцарским великодушием и заступался за нее, несмотря на то, что она не отвечала на его страсть. Для меня было сомнительно, чтобы он сохранил к ней особенно нежное чувство, но я воздержалась от всяких замечаний. В ней проснулось даже желание снова испробовать свою чарующую силу, при мысли, что моя сестра может отбить у нее лорда Госборна. Она опять начала строить различные планы для покорения его сердца. Но тут я поднесла ей зеркало и сказала:

— Посмотрите на себя. Вы несколько поправились с тех пор, как приехали сюда, но вам нужен еще год, чтобы стать тем, чем вы были. Имейте же мужество не показываться в свет, запаситесь благоразумием. Или же ищите предмет своей привязанности в менее взыскательной среде.

— Вы как бы нарочно желаете, чтобы я спустилась пониже, вышла за какого-нибудь буржуа или, пожалуй, за артиста?

— А почему бы и нет?

— Есть один только артист, которого я могла бы любить — это Абель. Но он оскорбил меня, отвергнув брак со мной.

— Теперь он свободен. Попытайтесь снова.

— Нет, теперь уже поздно. Я его больше не люблю. Если бы я решилась снова влюбить его в себя, то только для того, чтобы отмстить ему за его презрение.

— М-lle д’Ортоза, берегитесь! Вы, как я вижу, все еще не исправились. Так вы никогда не выздоровеете.

— Это правда, — проговорила она, проводя рукой по своему пожелтевшему лбу, как бы в досаде на саму себя. — Но как же мне быть, чтобы сделаться такой же кроткой, терпеливой и великодушной, как вы? Ведь в этом сила, красота, здоровье и вечная молодость. Вы не меньше моего страдали, а у вас на лице не появилось ни одной морщинки. У меня же за это время поседели волосы, и я скоро буду принуждена их красить.

Отсутствие внешних волнующих впечатлений, однообразие моих замечаний и правильный образ жизни, который я заставляла ее вести, принесли ей всю ту пользу, какую только можно было в ее положении. Она уехала в Париж, горячо и, как мне показалось, искренне поблагодарив меня за все, что я для нее делала. Она обещала мне видеться лишь с небольшим кружком личностей, на расположение которых она могла вполне рассчитывать. Не думаю, что она сдержала свое обещание, потому что несколько дней спустя она написала мне письмо, в котором утверждала, что весь свет глуп, зол и неблагодарен, и что одна только личность, Сара Оуэн, мешает ей проклинать весь род человеческий. Через неделю я узнала, что она удалилась на несколько месяцев в монастырь и являет там пример самой пламенной набожности.

Я сделала для нее все, что могла.

Однажды утром я сидела и читала газеты моему отцу. Сестра моя опять гостила в Франбуа. Маленькая Сара играла, валяясь в складках моего платья, а брат ее заснул у меня на коленях. В этот день исполнился ровно год со времени моей первой встречи с Абелем и, признаюсь, бросив глаза на число, выставленное наверху страницы, я не слишком-то вникала в политические известия, которые читала.

Вдруг доложили о приезде лорда Госборна. Это был первый раз, когда он явился к нам. Сердце у меня забилось. Уж не приехал ли он объясниться с нами насчет моей сестры?

Дети мешали мне встать, когда он вошел. Я извинилась перед ним, но он перебил меня своим обычным, твердым и монотонным голосом.

— Пожалуйста, останьтесь так, как вы есть. Вы в том наряде, который вам лучше всего идет. Я никогда не мог понять, как мать может оставлять своих детей хотя бы на один день…

Я сделала ему знак, чтобы он замолчал, и указала на Сару, которая смотрела на него большими изумленными глазами. В эту минуту вошла кормилица, и я поручила ей увести детей в сад. Когда мы остались одни, лорд Госборн продолжал:

— Я был того мнения, что г-жа де Ремонвиль должна очень любить свет, если она, имея таких прелестных детей, такого славного отца и такую чудную сестру, покидает их так легко. Что касается меня, я не жалуюсь на это: ее присутствие вносит веселье в наш дом, и мать моя от нее без ума. Но именно вчера у меня с матушкой был по этому поводу разговор, который и заставил меня приехать сюда.

— Мы готовы выслушать, что вы имеете сказать, милорд, — проговорил мой отец с выражением достоинства.

— Вот что мне сказала матушка, — продолжал лорд Госборн. — «Г-жа де Ремонвиль — редкая жемчужина, а потому и немудрено, что у нее есть завистницы. Я боюсь, чтобы злые языки не накинулись на нее из-за тебя, как накинулись на г-жу д’Ортоза. Ее уже и без того обвиняют, что она бросает свое семейство и, сколько я могла заметить, пребывание ее у нас неприятно ее семейству. Говорят, что мисс Оуэн — девушка очень строгих нравов, и я убеждена, что она боится за сестру. Мне кажется, — продолжала моя мать, — что г-жа де Ремонвиль тебе нравится, и я не вижу, почему бы тебе не жениться на ней: ведь тебе тридцать лет, и в этом возрасте все члены нашего семейства следовали неизменному правилу и вступали в законный брак».

Лорд Госборн остановился, как бы для того, чтобы посмотреть, какое впечатление произвели на нас его слова. Я сидела, опустив глаза в землю. Отец мой невозмутимо и гордо ждал заключения его речи.

— Желаете ли вы знать, — продолжал лорд Госборн, — что я ответил моей матери?

— Для нас очень важно это знать, — отвечал мой отец.

— Так вот этот ответ слово в слово: любезная матушка, я счел бы за большую честь сделаться зятем г-на Оуэна. Г-жа де Ремонвиль прелестна и хоть кому может вскружить голову, но она вдова человека… который не пользовался моей симпатией, и мне стоило бы усилий позабыть это обстоятельство. Впрочем, это еще не представляло бы неодолимой трудности, если бы я был в нее страстно влюблен; но она не дала мне никакого повода влюбиться в нее таким образом. Она кокетка — в невинном, конечно, значении слова — а я слишком боюсь этого оттенка женского характера, потому что много от него страдал. Женщина, которую я бы мог полюбить, представляет совершеннейшую противоположность г-же де Ремонвиль; она проста, сдержана, спокойна. Она походит на девушку, которую я видел всего только три раза, но которая стала в моих глазах олицетворением добра, истины и красоты. Это молодая девушка, застенчивая с виду, но обладающая громадным нравственным мужеством. Она всю свою жизнь жертвовала собою для других. Нынешней весной, когда эпидемия опустошала наши окрестности, она сотни раз подвергала свою жизнь опасности. Перед этим она отдала все свое состояние, чтобы спасти честь имени, которое носит ее сестра…

Тут я перебила лорда Госборна, прося его не отклоняться в сторону от предмета разговора.

— Я и не отклоняюсь от него, — возразил он мне. — Эта молодая девушка не желает обращать на себя внимание. Напротив, она старается пройти незамеченной в своем хорошеньком сереньком платьице, которое не может скрыть прирожденную грациозность всей ее фигуры. Она основательно образована, поэт и артист в душе. Наконец, чтобы обрисовать вам ее вполне, мне остается привести одну черту: пока мы веселились и плясали здесь, забывая про бедную m-lle д’Ортоза и побаиваясь даже вспоминать про нее, мисс Оуэн открыла ей святилище своего сострадания, сделалась ее врачом и сиделкой. Итак, уж если бы я помышлял о женитьбе, то мог бы остановить свой выбор только на этой прекрасной, чистой личности, но для этого надо, чтобы я имел хоть слабую надежду, что мне не откажут.

Это неожиданное заключение сильно взволновало моего отца, который молча пожал руку нашему гостю, приглашая меня взглядом дать ему ответ.

Я не задумалась ни минуты. Я тоже протянула руку лорду Госборну и проговорила:

— Я ценю ту честь, которую вы мне делаете, и глубоко тронута тем уважением, которое вы мне оказываете. Мы сохраним ваше настоящее предложение в тайне. И, чтобы вы были на этот счет спокойны, я, со своей стороны, доверю вам тайну моей жизни: я любила человека, от которого добровольно отказалась, но я уже более не могу полюбить никого другого.

Лорд Госборн поцеловал мою руку и сказал, что мой мужественный ответ еще более увеличивает его уважение ко мне. Он не предложил мне ни одного вопроса, не выказал бесплодного сожаления, но он удалился, выразив нам искреннюю привязанность, и я должна сознаться, что вел он себя при этом с самым тонким тактом.

— Мисс Оуэн, — сказал он мне на прощанье, — я не хочу оставлять и тени горя или заботы в такой душе, как ваша. Я знаю, что присутствие вашей сестры в моем доме вас тревожит, и мне не пристало компрометировать ее даже невольно. Между тем, ей весело в моем доме, и моя мать не на шутку огорчилась бы, если бы она уехала от нас до окончания задуманных праздников. Сегодня утром, уезжая из Франбуа, я сказал, что отправляюсь по делам, и дал понять, что очень может статься, что мне понадобится уехать на более продолжительное время. Я тогда еще порешил, что в случае отказа с вашей стороны не вернусь более домой. Я прямо отсюда уезжаю в Лондон, и не приеду домой, пока ваша сестра не вернется к вам.

Когда лорд Госборн уехал, отец стал меня расспрашивать, но я ему ответила, что во избежание новых настояний со стороны Госборна выдумала нарочно такой предлог, который разом должен был вылечить его от его увлечения.

— Не могла же я принять жениха, за которого Ада спит и видит выйти замуж, — сказала я отцу. — Это значило бы навеки рассориться с ней. Впрочем, не жалейте обо мне; жертва эта ничего мне не стоила. Вы знаете, что я была бы не в состоянии разделить рассеянный образ жизни лорда Госборна и его матери.

Отец мой чувствовал потребность поговорить о неожиданном событии, возмутившем мирное течение нашей жизни. Он увел меня гулять вместе с маленькой Сарой, и какая-то роковая случайность заставила его направить нашу прогулку к Дамам Мааса. Я не раз в течение года бывала в этих местах, и даже пробовала притупить привычкой болезненность связанных с ними воспоминаний, но годовщина эта волновала меня назло всем моим усилиям быть спокойной. Мы пришли как раз к тому месту, где я пела свою «Стрекозку».

Каково же было мое изумление, когда я увидела огромный букет цветов, тщательно положенный на том самом месте, где я сидела, когда передо мной явился Абель. Букет был весь белый и составлен из самых редких цветов. Отец мой взял его в руки, чтобы полюбоваться им, и вдруг с изумлением воскликнул:

— Да это не забытый букет. Он нарочно сюда положен для тебя, дочь моя. Возьми его, твое имя выставлено на ленте.

От кого мог быть этот дар? Абель был далеко и, если еще и вспоминал обо мне, то, наверное, не мечтал сойтись со мною снова.

Я расспросила старого садовника, который, как я тебе писала, живет в двух шагах от этого места.

— Я видел, — сказал он мне, — как с час тому назад этот букет положил сюда какой-то неизвестный мне человек в одежде работника. Удивительного тут ничего нет; вы столько добра делаете бедным людям, что очень многие о вас думают и рады вам сделать всякое удовольствие. Одно только странно. Откуда работник мог достать такие цветы, каких я сам от роду не видал, и которые водятся только в теплицах лорда Госборна?

— А лорд Госборн здесь не проезжал? — спросил мой отец.

— Он был здесь дня три или четыре тому назад, но сегодня я его не видел.

— Он говорил с вами, когда был здесь?

— Как же! Он расспрашивал меня, часто ли барышня приходит сюда гулять.

Отец мой остановился на том предположении, что лорд Госборн искал случая встретиться со мной, и что это он прислал мне букет — на прощание.

Я унесла цветы с собой и поставила их в воду в гостиной. Я вопрошала их шепотом, как будто они могли мне ответить; но они тоже ничего не знали.

На следующее утро вернулась Ада и, войдя в гостиную, воскликнула:

— А! Вот и букет, поднесенный женихом. Я так и знала.

— Что ты хочешь этим сказать? — обратилась я к ней. — Разве ты знаешь, от кого мне прислан этот букет? Что касается меня, клянусь тебе, я ровно ничего об этом не знаю.

— Уж не поклянешься ли ты мне и в том, что лорд Госборн не был у тебя вчера утром? Ну-ка, поклянись!

— Я и не думаю отрицать, что он был у меня. Разве это тебя оскорбляет, что ты так взволнована?

— Он тебе сделал предложение. Я это знаю.

— Ты от него об этом слышала?

— Нет, от его матери. Он, ты знаешь, какой-то полоумный, а мать его — так та совсем набитая дура. Дня два тому назад она пришла ко мне в комнату и объявила, что хочет непременно выдать меня замуж за своего сына, и что она уверена в успехе, если только я, со своей стороны, соглашусь. Я ужасно смеялась, но она настаивала, и мне пришлось ответить, что я, быть может, и соглашусь. Вдруг сегодня утром она объявляет мне, что сын ее уехал, чтобы не компрометировать меня, так как он остановил свой выбор на моей сестре. Весь этот образ действий показался мне до того нелепым и до того оскорбительным для меня, что я тотчас же взяла почтовых лошадей и приехала сюда. Но приехала я, предупреждаю тебя, только на одни сутки. Я не желаю изгонять лорда Госборна из его дома, я не желаю стеснять его в его планах и опечаливать твою блестящую свадьбу моей досадой — потому что, не скрываюсь, досада меня разбирает смертельная. Надо мной насмеялись, меня оскорбили. Лорд Госборн за мной явно ухаживал, что он там ни говори. Все это заметили, и меня уже поздравляли. Как хочешь, а обидно иметь сестру — такую красавицу и умницу, что стоит ей показать кончик своего носа, чтобы отбить у тебя жениха. Чтобы избавиться от неволи и вдовства, мне остается только одно средство, это — убраться подальше от такого опасного соседства, как твое.

— Куда же ты хочешь уехать? — спросила я с грустной улыбкой. Мне все еще не верилось, что она говорит серьезно.

— В Париж, к себе. Я там отделаю свой дом на приличную ногу — это меня развлечет. У меня теперь есть хорошее знакомство, я сошлась в Франбуа с настоящими светскими женщинами. Меня представят ко двору, я буду там иметь успех. Теперь я знаю, как надо одеваться и держать себя, чтобы нигде не ударить лицом в грязь. Меня непременно пригласят на Компьеньские праздники. Итак, я приехала только затем, чтобы проститься с вами.

Ничто не могло поколебать ее решимость. Напрасно мой отец заверял ее, что я при нем, не задумавшись ни на минуту, отказала лорду Госборну. Это еще больше ее рассердило.

— Если Сара так поступила, — воскликнула она, — то это очень глупо с ее стороны, и это новая обида мне. Она одержима какой-то манией самопожертвования, точно я какой-то тиран или домашний бич. Я убеждена, что она сделала меня ненавистной своему обожателю.

— Напротив, — возразил отец, — она мотивировала свой отказ чисто личными соображениями, не упоминая о тебе ни единым словом.

— Ну так она напрасно отказала лорду Госборну. Вначале я бы посердилась немного, но потом, когда миновала бы первая досада, я оценила бы выгоды этой партии для всех нас. Такая партия поставила бы нас очень высоко в свете и открыла бы в будущем блестящую карьеру моим детям. Сара на то только и годна, чтобы хоронить и наше существование вместе со своим. Я долго терпела, но пора же и восстать против этой системы самоумерщвления, и я окончательно разрываю ту связь, которая соединяла твою участь с моей.

Она тотчас же начала укладываться.

— Как, — воскликнула я, когда она пришла в мою комнату взять платьица Сары, эти хорошенькие платьица, которые я сама шила с таким старанием и любовью, — неужели ты хочешь увезти малютку? Она едва успела оправиться от болезни.

— Молчи! — крикнула она на меня злобно. — Ты присвоила мою дочь, и по твоей милости я слыву за дурную мать — а что может быть ужаснее! О, я знаю все, что мои завистницы думают обо мне, и какие обвинения сыпятся на меня по поводу твоих материнских добродетелей. Я не хочу более расставаться с моими детьми — слышишь ли? — никогда! Они всюду будут следовать за мной, они мои. А тебе я запрещаю ехать с нами, потому что всюду, где увидят рядом со мной мисс Оуэн, будут говорить: настоящая-то мать она! Пока сестрица ее пляшет, она нянчится с ребятишками.

Решение ее было ужасно, но ничто не могло заставить ее отказаться от него — ни слезы, ни упреки, ни опасения за маленькую Сару, ни страстные мольбы. Она была уязвлена в своем самолюбии, а для нее это было хуже, чем быть уязвленной в сердце.

Оставалось мне только помешать девочке предаваться отчаянию. Она была не против поездки, но ей и в голову не приходила возможность разлуки со мной. Я оставила ее в убеждении, что еду вместе с ними. Но мать ее не захотела оставить ей до конца и это последнее заблуждение. Ада была поистине жестока…

Чтобы не слышать крики моей бедной маленькой Сары, я убежала в горы, взяв предварительно слово с отца, что он проводит их в Париж и посмотрит, как они там устроятся. Я знала, что стоит Саре занемочь, и Ада потеряет голову и призовет меня к себе. Бедный мой отец был глубоко огорчен всей этой историей и более всего беспокоился за меня.

Итак, я осталась одна, одна навсегда! Я далеко зашла в лес, заткнув уши, чтоб эхо как-нибудь не принесло мне отголосок рыданий моей бедной девочки. А ведь как я любила ее, скольких трудов стоило мне ее вырастить — и я никогда не увижу ее, разве только в том случае, если жизнь ее снова очутится в опасности! Какая горькая надежда!

Вечер застал меня в лесу. Мне пришло в голову, что слуги мои будут обо мне беспокоиться; без этого я бы, кажется, всю ночь провела под открытым небом, до того мне страшно было вернуться в мой опустелый дом. Но как бы велико ни было наше собственное горе, оно не дает нам права огорчать людей, преданных нам. Я вернулась к обеду, но есть я не могла, и я видела в глазах женщины, прислуживавшей мне за столом, слезы участия. Собака моего отца подошла приласкаться ко мне, и она тоже была печальна и не хотела есть. Улучив минуту, когда я осталась одна с собакой, я принудила ее поесть, и добрая моя служанка могла думать, что и я также пообедала.

Все мои домашние устали в этот день, все успели поплакать о детях и о моем горе. Я сделала вид, что иду спать, чтобы дать возможность слугам лечь пораньше. Но, как только в доме все затихло, я вышла без шума. Эта пустая кроватка Сары, стоявшая возле моей, эта колыбелька Генри, тоже пустая, в смежной комнате, этот беспорядок поспешного отъезда — игрушки, разбросанные на полу, детский чулочек, позабытый на стуле… Казалось, точно разбойники нагрянули в дом, все ограбили и увели детей… Зачем только они позабыли убить меня?

Я спустилась в сад и припомнила, что как раз в этот день и в этот час истекал год испытания, назначенный мною Абелю. Тогда он мне сказал: «Если вы мне не отошлете эту травку, которую я обмотал вокруг вашего пальца, где бы вы ни были в этот день, через год я явлюсь к вам». Но я отослала травку, и никогда более не увижу его. Все кончено для меня в жизни. У меня нет более семьи, сестра моя прогнала меня от себя, дети меня скоро позабудут, и в награду за мое вечное самоотвержение я ничего не получила, кроме вечного одиночества.

Я дошла до конца аллеи, которая тянулась по берегу Мааса, и снова увидела скамейку, на которой Абель впервые заговорил со мной о любви. Силы мои истощились. Я упала на землю и, прислонившись головой к скамейке, дала волю слезам. То не был уже тот теплый и ясный вечер, как год тому назад, когда звезды отражались в реке, и волны как бы тихо дышали. Ветер с раздирающим душу стоном гнал тяжелые тучи, которые время от времени роняли потоки дождя в свинцовые помутившиеся волны реки. Все рыдало во мне и вокруг меня, и мне думалось — как бы хорошо было не подниматься более с этого места и умереть здесь!

Вдруг я почувствовала, что чьи-то теплые и гибкие руки обнимают меня. То был Абель; он поднял меня и прижимал к своей груди. Что сталось с моей решимостью позабыть его, с моими горькими воспоминаниями? Я могла только благословлять его сострадание и искать в нем убежище от отчаяния и от овладевавшего мною отвращения к жизни.

— Я знаю все, — сказал он мне. — Вот уже неделя, как я живу возле вас, никем не узнанный, и исходил всю окрестность, переодевшись работником. Я знаю все, что вы сделали доброго другим, и все зло, которым вам отплатили. Я знаю ваши заботы о виновной и несчастной Кармен; честную, хоть и не совсем ловкую попытку лорда Госборна; жестокость вашей сестры, ее отъезд и похищение детей. Я знаю, что вы теперь остались одна-одинешенька в мире. Но я остаюсь с вами, не как жених, достойный вас, — вы уже осудили меня и произнесли свой приговор, — но как друг, готовый посвятить вам свою жизнь, и который посвятит вам ее, хотя бы вы и отказались.

Когда я получил травку, залог нашей порванной связи, когда Нувиль показал мне письмо m-lle д’Ортоза, я уже перестал видеться с этой жестокой женщиной. Я уже более не думал о ней и сказал ей это. Она знала, что я никогда ее более не увижу, и что она бессильна порвать то, что привязывало меня к вам. Мне это не стоило ни усилий, ни жертв, но перед тем я был виновен, да, жестоко виновен, уступив чувству любопытства, тщеславия, досады и согласившись снова увидеть эту опасную женщину.

Итак, я покорился вашему приговору, но это стоило мне такой боли, что меня как бы силой выбросило из той суетной и шумной жизни, которой я жил до тех пор. Я ощущал неодолимую потребность одиночества и забвения самого себя. Вместо того, чтобы ехать в Италию, я поселился в небольшом загородном домике по соседству с Нувилем и запер свою дверь для целого света. Я убрал свою скрипку, я до нее не дотрагивался за эти три месяца. Она спит, ей нечего высказывать, пока мое сердце остается похороненным. Нувиль расскажет вам, как я жил за это время и позволил ли я себе хоть раз взглянуть на какую-нибудь женщину. Я не считаю себя очищенным этим трехмесячным воздержанием, оно слишком легко мне давалось, чтобы я мог себе делать из него заслугу. Глубокое отвращение к прежней беспутной жизни заставило меня жадно броситься в образ жизни совершенно противоположной. Я не сделался более достойным вас только потому, что горько оплакивал свое утраченное счастье. Но в одном я уверен — что я могу жить только для вас, и что я скорее вовсе откажусь от жизни, чем дам увлечь себя снова чему-нибудь постороннему и чуждому вам.

Я нанял сегодня небольшой домик, в котором поселился в одной миле отсюда. Каждый раз, как вы только призовете меня, в десять минут езды по железной дороге, я буду у ваших ног. Когда вы не захотите меня видеть, я не выйду из своего садика. Когда вернется ваш отец, если он пожелает слушать музыку, я буду играть для него и для вас, но ни для кого более. Скучать я не буду, я стану учиться, читать, я дополню свое жалкое образование. Я уже начал с Нувилем. Он так много знает — он давал мне уроки, он заставил меня работать. Словом, вы увидите, что я могу преобразиться, и, быть может, со временем, когда вы убедитесь, что я только вас люблю и живу только для вас, — быть может, Сара, вы меня простите.

Я ему ничего не отвечала, и это его встревожило.

— Мои слова не в силах вас утешить, — проговорил он, — вы их и не слушаете. Раскаяние мое кажется вам бесплодным; вы думаете только о своем горе, и я — безумец, что решаюсь говорить вам о своих надеждах, которые не могут иметь для вас смысла в минуту такого тяжкого душевного настроения. Так говорите же мне, Сара, о ваших страданиях. Я позабуду свои, я поеду за вашей девочкой, я похищу ее, если нельзя будет вернуть ее иначе. Или нет, лучше я заставлю ее мать возвратиться. Я уговорю, я пристыжу ее. Хотите вы, чтобы я тотчас же отправился?

— Нет, — отвечала я, — сестра моя в своем праве и, быть может, само чувство досады пробудило в ней сознание материнских обязанностей. Дочь ее, разделенная между ней и мною, едва ли могла бы быть счастлива. Во всяком случае, надо ей предоставить испробовать свои силы. Я решилась покориться и успокоиться. При вас у меня хватит на это мужества.

— Что вы говорите, Сара? — воскликнул он, хватая меня за руки. — Так я еще что-нибудь значу в вашей жизни?

— Теперь вы для меня все. Как могли вы в этом сомневаться?

И, говоря это, я напрасно старалась воскресить в себе воспоминание его прошлой вины передо мной. Оттого ли, что голова моя ослабела, или оттого, что обаятельная сила его присутствия была надо мной так велика — только я не понимала более, как могла в нем когда-нибудь сомневаться.

Ты знаешь теперь, что я через несколько недель выхожу за него замуж и, быть может, пугаешься моей слабости. Но я во всем тебе признаюсь, друг мой. Ты женщина, ты мать, а я уже более не ребенок. Не нежное увлечение, не бессилие горя положили конец моим колебаниям, а напротив, какой-то внутренний могучий голос. Я сознала, что средоточие всех моих жизненных сил — это чувство материнства, и что, вырвав у меня страстно любимого ребенка, сестра моя покорилась закону природы. Я была разбита, но вскоре я узнала через отца, что она гораздо более занимается своей дочерью и, по-видимому, лучше поняла свои материнские обязанности. С той поры внутри себя я услышала голос, который мне говорил: «и тебе тоже надо сделаться женщиной, матерью. Твой муж перед тобой; ты его знаешь, ты полюбила его, ты поверила ему. К кому иному можешь ты иметь столько доверия, кому иному сможешь ты так радостно отдать всю свою жизнь? Если же он причинит тебе новые страдания, то разве ты не привыкла страдать? А дети, разве они не вознаградят тебя за все сторицей? К тому же, ты знаешь, что высшее счастье состоит в том, чтобы давать счастье тем, кого любишь, а разве ты не уверена, что сумеешь сделать счастливыми и добрыми те дорогие существа, которые родятся от тебя?»

Чтобы успокоить тебя окончательно, моя милая Мэри, я должна добавить, что Абель действительно совсем преобразился. Вот уже три месяца, как он живет в нашем соседстве уединенной и трудолюбивой жизнью, которая вполне его удовлетворяет. Каждый вечер он приходит к нам и играет только для нас. Отец мой совершенно счастлив, сестра моя пишет, что ничего не имеет против моей свободы и обещается на следующую весну приехать к нам с детьми. Каждое утро Абель присылает мне букет цветов и письмо, немногословное, но полное какого-то трогательного и наивного красноречия… и с каждым разом в письмах этих попадается все меньше и меньше орфографических ошибок, потому что он учится с таким терпением и упорством, которые и трогают, и изумляют моего отца.

Я люблю его всею силою моего сердца и, быть может, буду очень счастлива с ним; быть может, я собираюсь с силами для страданий, которых мне и не придется изведать, но я не хочу предаваться слишком розовым надеждам. Я хочу иметь перед ним и перед своей совестью заслугу принять все заранее — и горе и счастье.

Прощай, мой добрый, дорогой друг. Побудив меня высказаться, ты дала мне возможность проверить саму себя и этим оказала мне большую услугу. Да вознаградит тебя за это судьба счастьем всех тех, кто тебе дорог, — твоего мужа, которому я пожимаю руку, и твоих детей, с которыми я наконец-то познакомлюсь, так как ты обещаешь приехать в нынешнем году в Мальгрету.

Загрузка...