Вынырнув из кошмарного сна, я потерянно огляделся вокруг. Спустя миг-другой, узнав арочный потолок и узкие витражные окна в комнате моего друга, я со смятением понял, что все задуманное Эндрюсом осуществилось. Я лежал навзничь на широкой кровати, столбики и полог которой смутно рисовались в вышине; на длинных полках вдоль стен были расставлены знакомые книги и антикварные вещицы, привычные моему взору в этом укромном уголке ветхого древнего здания, которое многие годы было нашим общим домом. На пристенном столике стоял внушительных размеров подсвечник старинной работы, а на окнах вместо обычных светлых занавесок висели угрюмые черные портьеры, в щели меж которыми сочился призрачно-бледный свет угасающего дня.
Я с трудом восстановил в памяти события, предшествовавшие моей изоляции в этом подобии средневековой крепости. Воспоминания были не из приятных, и я внутренне содрогнулся при мысли об ином ложе, на котором мое тело покоилось еще совсем недавно и которое все считали моим последним пристанищем в этом мире. Я вновь припомнил обстоятельства, вынудившие меня сделать выбор между действительной и мнимой смертями — с последующим возвращением к жизни посредством особых врачебных методов, секрет которых знал только мой друг, Маршалл Эндрюс. Вся эта история началась год назад, когда я вернулся с Востока и, к ужасу своему, обнаружил, что в ходе поездки заразился проказой. Я знал, что подвергаю себя риску, когда ухаживал за моим больным братом на Филиппинах, но опасные симптомы не проявлялись вплоть до возвращения на родину. Эндрюс первым заметил признаки болезни и, сколько мог, скрывал это от меня, но при столь частом общении любая тайна рано или поздно становится явью.
С той поры я безвылазно проживал в старинном особняке на вершине скалистого утеса над сонным захолустным Хэмпденом, заточив себя в душных комнатах за массивными арочными дверьми. Это унылое существование еще более омрачалось сознанием собственной обреченности, не покидавшим меня ни на секунду; но Эндрюс не терял надежды и — соблюдая меры предосторожности, чтобы не подхватить заразу, — делал все возможное для облегчения моей участи. Как хирург, Эндрюс пользовался в этих краях широкой и в то же время жутковатой известностью, что держало любопытных на почтительном расстоянии от особняка и способствовало сокрытию моей болезни от властей.
На исходе первого года моего затворничества, в конце августа, Эндрюс отбыл в Вест-Индию, чтобы, по его словам, ознакомиться с методами тамошних врачевателей; я же остался на попечении старого доверенного слуги Саймса. К тому времени внешние признаки болезни еще не проявились, и в отсутствие друга я вел вполне комфортную, хотя и тоскливо-однообразную жизнь взаперти. Именно тогда я прочел многие книги из личной библиотеки Эндрюса, собранной им за двадцать лет хирургической практики, и начал понимать, почему его репутация, в целом высокая, носила несколько сомнительный оттенок. Эти книги зачастую касались тем, не имеющих ничего общего с современной медицинской наукой; среди них были квазиученые трактаты и малодостоверные статьи о чудовищных хирургических экспериментах, отчеты о более чем странных последствиях пересадки желез, об операциях с целью омоложения животных и людей, о попытках трансплантации мозга и многих других предметах, не принимаемых всерьез классической медициной. Как выяснилось, Эндрюс основательно изучал свойства разных экзотических препаратов, а некоторые из осиленных мною книг указывали на его повышенный интерес к химическим опытам с целью получения новых медикаментов и их применения в хирургии. Сейчас, вспоминая об этих опытах, я отчетливо вижу их дьявольскую связь с его позднейшими экспериментами.
Эндрюс отсутствовал дольше, чем я предполагал, и вернулся из-за границы только в ноябре. Я с нетерпением ждал его приезда, поскольку симптомы болезни уже скоро могли стать очевидными и мне пора было полностью отгородиться от мира, дабы избежать насильственного помещения в лепрозорий. Но, как выяснилось, мое тревожное ожидание было несравнимо по накалу с его стремлением скорее поведать мне о новом замысле, созревшем у него в Вест-Индии и основанном на применении уникального препарата, рецепт которого он раздобыл у одного гаитянского знахаря. Узнав, что замысел этот имеет прямое отношение ко мне, я поначалу невольно встревожился, — хотя сложно было представить что-либо способное серьезно ухудшить мое нынешнее положение, при котором я все чаще задумывался о том, чтобы прекратить свои страдания выстрелом из револьвера или прыжком с крыши дома на острые скалы.
На следующий день после прибытия он в полутьме кабинета посвятил меня в суть своего плана. На Гаити ему удалось найти одно средство (химическую формулу которого он собирался выявить экспериментальным путем), погружающее человека в необычайно глубокий транс — с отсутствием мышечных рефлексов, дыхания и сердцебиения. По словам Эндрюса, он неоднократно наблюдал действие этого снадобья на примере туземцев, несколько дней после того пребывавших в состоянии, которое любой врач, не колеблясь, квалифицировал бы как смерть. В одном случае он сам провел тщательный осмотр и был вынужден признать мертвым человека, принявшего этот препарат, поскольку налицо были все признаки смерти, включая даже начальное трупное окоченение.
Когда — признаться, далеко не сразу — я в полной мере постиг суть его замысла, это вызвало у меня приступ слабости и тошноты. Правда, здесь имелась одна безусловно положительная сторона: я мог избежать участи отверженного, проводящего остаток жизни в лепрозории. Согласно плану, Эндрюс должен был дать мне сильную дозу препарата и заявить властям о моей смерти, а после официальной констатации этого факта позаботиться о моем незамедлительном погребении. Он был уверен, что местные служаки, при их обычной профессиональной небрежности, не обнаружат едва заметные симптомы проказы, — ведь прошло всего пятнадцать месяцев с момента инфицирования, тогда как разложение тканей наступает лишь на седьмом году болезни.
Далее, по его словам, произойдет мое воскресение из мертвых. Я, разумеется, буду погребен на семейном кладбище близ нашей родовой усадьбы, а это всего в четверти мили от особняка Эндрюса. По завершении всех связанных с моей кончиной формальностей он тайком вскроет могилу и доставит меня в свой дом, где я и буду скрываться в дальнейшем. Этот план, при всей его безумной дерзости, давал мне единственный шанс на сохранение хотя бы частичной свободы, и потому я с ним согласился, в то же время испытывая массу опасений и сомнений. Что, если сонное действие снадобья закончится еще до спасительной эксгумации? Что, если обман все же раскроется при осмотре тела и погребение будет отменено? Подобными вопросами я мучился до начала эксперимента. Смерть сулила мне избавление от позорной участи, но страшила меня еще сильнее, чем мой недуг, — даже теперь, когда я, казалось, привык ощущать над собой шелест ее темных крыльев.
По счастью, мне не пришлось быть свидетелем собственных похорон. Все прошло в точном соответствии с планом Эндрюса, включая эксгумацию. Получив дозу этой гаитянской отравы, я сперва впал в полупарализованное состояние, а затем провалился в глубокий черный сон. Это происходило в моей комнате; перед началом процедуры Эндрюс сказал, что при официальном осмотре тела он назовет причиной смерти паралич сердца на фоне нервного перенапряжения и постарается внушить эту точку зрения экспертам. Разумеется, он не допустил бальзамирования, и вся операция уложилась в трое суток. Погребенный вечером на третий день после «смерти», я был той же ночью выкопан и перемещен в дом Эндрюса. Он тщательно скрыл все следы, уложив свежий дерн на могильном холмике точно так же, как это было сделано накануне. Старый Саймс помогал ему в этом кощунственном предприятии, поклявшись держать язык за зубами.
Первую неделю после пробуждения я провел в полной неподвижности. Действие препарата оказалось несколько отличным от ожидаемого, так что мое тело еще долго оставалось парализованным, и я мог лишь слегка двигать головой. При этом сознание мое было ясным, а через какое-то время я уже начал принимать пищу в объемах, достаточных для подкрепления сил. Эндрюс заверял, что понемногу чувствительность тела восстановится, хотя этот процесс может затянуться ввиду осложнений, связанных с моей болезнью. Каждое утро он с жадным интересом изучал симптомы, подробно справляясь о всех моих телесных ощущениях.
Прошло много дней, прежде чем я начал чувствовать все части своего тела, и еще больше — прежде чем в моих ослабленных долгим параличом конечностях начали восстанавливаться двигательные реакции. Когда я лежа смотрел на покрытые одеялом контуры своего онемевшего тела, оно казалось мне находящимся под длительным воздействием анестезии. Я не мог найти более точного сравнения для этого чувства абсолютной чужеродности тела, тогда как лицо и шея мои уже давно пришли в норму.
По словам Эндрюса, он начал процесс моего «оживления» с головы и сам был озадачен затянувшимся параличом тела, однако мне казалось, что в действительности мое здоровье как таковое его мало заботило, в отличие от результатов различных анализов и тестов, которым он с самого начала уделял максимум внимания. Много раз, когда в наших беседах возникали паузы, я замечал, что он смотрит на мое распростертое тело с каким-то особенным блеском в глазах, очень похожим на выражение победного торжества, которое он почему-то избегал высказывать вслух, хотя был, несомненно, доволен моим вызволением из цепких объятий смерти. В эти долгие дни беспомощности, тревоги и уныния я постепенно начал испытывать новый, пока еще неясный страх совершенно иного порядка. Эндрюс меж тем уверял, что со временем я обязательно встану на ноги и обрету новые ощущения, едва ли ведомые кому-либо из людей. Меня не особо впечатляли его заверения, а их истинный зловещий смысл стал понятен мне лишь много позднее.
В этот тягостный период в моих отношениях с Эндрюсом произошло заметное охлаждение. Теперь он относился ко мне уже не как к своему другу, а скорее как к инструменту в умелых и жадных до работы руках исследователя. В его характере неожиданно открылись новые черты, чрезвычайно меня беспокоившие, — в частности, его способность к отвратительным и жестоким поступкам, что порой выбивало из колеи даже обычно невозмутимого Саймса. Его обращение с подопытными животными трудно было назвать иначе как садистским, когда в своей лаборатории он кромсал живых кроликов и морских свинок, трансплантируя железы и мышечные ткани. Он также много работал с гаитянским «сонным зельем», проводя разные эксперименты по временному прекращению жизненных функций. Он избегал разговаривать со мной на эти темы, однако я получал о них некоторое представление по отрывочным замечаниям Саймса. Мне неизвестно, в какой мере старый слуга был посвящен во все дела Эндрюса, но он наверняка узнал предостаточно за годы тесного общения с нами обоими.
С течением дней чувствительность моего тела медленно, но верно восстанавливалась, и каждый новый симптом оживления вызывал у Эндрюса буквально фанатический интерес. С чрезвычайным тщанием он проверял мой пульс и сердечный ритм, при этом имея вид холодно-аналитический и уж никак не участливый. Временами в ходе этих проверок я замечал у него легкую дрожь в руках, крайне необычную для столь опытного хирурга; но он, похоже, не обращал внимания на мои испытующие взгляды. Все это время мне не дозволялось даже мельком взглянуть на собственное тело, которое с постепенным возвращением чувствительности казалось мне непривычно громоздким и нескладным.
Понемногу я начал шевелить пальцами и двигать руками, но это отнюдь не избавило меня от ужасного ощущения физической чужеродности. Мои конечности плохо подчинялись приказам мозга и двигались неуверенно, судорожными рывками. Руки мои были столь неуклюжими, что мне пришлось заново к ним привыкать, осваивая простейшие движения. Я полагал причиной тому мою болезнь и распространение заразы по всему организму. Но мне было сложно об этом судить, не имея четкого представления о ранних симптомах (своего брата я застал уже на более поздней стадии болезни); Эндрюс же отказывался обсуждать со мной эти вопросы.
Однажды я спросил Эндрюса — тогда уже не считая его своим другом, — можно ли мне приподняться и сесть в постели. Он решительно воспротивился, но еще через несколько дней все же дал разрешение, при этом настояв на том, чтобы я был по самое горло укутан одеялом во избежание простуды. Это требование выглядело довольно нелепым, поскольку в ту пору, с приближением зимы, комната хорошо отапливалась. Вообще говоря, о смене времен года я мог судить лишь по утренней прохладе да по свинцово-серым тучам, которые изредка замечал за окном, поскольку в поле моего зрения не было ни одного настенного календаря. Итак, Саймс осторожно помог мне приподняться, а Эндрюс бесстрастно наблюдал за нами, стоя в дверях своей лаборатории. Когда я наконец принял сидячее положение, по лицу его медленно расплылась зловещая улыбка, и он исчез в темном дверном проеме. В дальнейшем он даже не пытался хоть как-то способствовать моему восстановлению. Более того, старый Саймс, прежде такой внимательный и пунктуальный, также стал манкировать своими обязанностями, и я часами пребывал в полном одиночестве.
В сидячем положении пугающее чувство чужеродности лишь усиливалось. Ноги и руки меня почти не слушались, и каждое целенаправленное движение стоило мне изматывающего усилия воли. Прикосновения к чему-либо моих неловких пальцев совершенно не соответствовали моему внутреннему чувству осязания, и я тоскливо гадал, не придется ли мне прожить весь остаток дней в этом жалком состоянии, вызванном проклятой болезнью.
Сновидения начали посещать меня со следующего вечера после частичного восстановления двигательных функций. Они мучили меня не только по ночам, но и во время дневного сна. С диким воплем пробуждаясь от очередного кошмара, я потом в состоянии бодрствования боялся даже вспоминать увиденное во сне. А виделись мне вещи на редкость омерзительные: ночные кладбища, ходячие мертвецы и призраки посреди хаоса из вспышек слепящего света и провалов непроглядной тьмы. Более всего меня пугала необычайная реальность этих образов — казалось, видения залитых лунным светом надгробий и заполненных ожившими мертвецами бесконечных катакомб не привносились извне, а исходили изнутри моего существа. Я не понимал причины появления этих снов и по истечении недели был уже близок к помешательству под натиском жутких мыслей, навязчиво вторгавшихся в мое сознание.
К тому времени у меня уже созревал план бегства из этого ада, куда я столь опрометчиво позволил себя ввергнуть. Эндрюс уделял мне все меньше внимания, ограничиваясь лишь регулярными проверками чувствительности кожи и мышечных реакций. Каждый день приносил новые подтверждения тому, что за дверью лаборатории творятся воистину чудовищные вещи, — доносившиеся оттуда душераздирающие звуки терзали мои и без того перенапряженные нервы. Постепенно у меня складывалось впечатление, что Эндрюс избавил меня от лепрозория не столько ради моего блага, сколько ради каких-то своих нечестивых целей. Саймс навещал меня все реже, и я пришел к выводу, что старый слуга занят другими делами, связанными со всей этой дьявольщиной. Эндрюс давно уже воспринимал меня как один из объектов экспериментирования, и мне очень не нравилось то, как он порой разглядывал меня, стоя в дверях лаборатории и задумчиво вертя в пальцах скальпель. Никогда прежде я не видел, чтобы человек столь разительно менялся за недолгий промежуток времени. Его некогда красивое лицо покрылось морщинами и заросло густой щетиной, а в глазах появился какой-то сатанинский блеск. Натыкаясь порой на его холодный, оценивающий взгляд, я вздрагивал от безотчетного страха и еще более укреплялся в решимости как можно скорее вырваться из этого заточения.
В круговороте дневных и ночных сновидений я потерял счет времени и не имел возможности следить за ходом дней. Портьеры были всегда плотно задернуты, и комната освещалась восковыми свечами в старинном подсвечнике. Мое существование представлялось одним бесконечным кошмаром во сне и наяву, но при всем том я понемногу набирался сил. Отвечая на дежурные вопросы Эндрюса о моем физическом состоянии, я старательно скрывал от него тот факт, что с каждым днем во мне все активнее бурлит новая жизнь. И пусть это была очень странная и совершенно чуждая мне сила, я рассчитывал на нее, когда придет пора действовать.
И вот однажды вечером, когда свечи были погашены и бледный луч лунного света, проникнув сквозь щель в портьерах, упал на мою постель, я решил наконец подняться и приступить к осуществлению своего плана. Мои тюремщики вот уже несколько часов как не издали ни звука, и я был уверен, что они разошлись по своим спальням и погрузились в сон. Старательно контролируя каждое движение, я перевел свое неподатливое тело в сидячую позицию, а затем осторожно сполз с кровати на пол. У меня сразу закружилась голова, и волна слабости прокатилась по всему телу. Но вскоре силы вернулись ко мне, и, держась за кроватный столбик, я сумел встать на ноги — впервые за много месяцев. Выдержав паузу и почувствовав себя увереннее, я надел темный халат, висевший на спинке стула. Халат был довольно длинный, однако на мне он сидел скорее как плащ, далеко не доставая до нижнего края ночной рубашки. И вновь меня охватило то чувство чужеродности, которое я испытывал, лежа в постели, — чужеродности собственного тела, неспособного нормально выполнять самые обычные движения. Однако мне нужно было спешить, покуда силы не оставили меня окончательно. Попытка надеть старые башмаки, стоявшие у кровати, обернулась неудачей — в первый момент я был готов поклясться, что это мои собственные ботинки, но затем счел их принадлежащими Саймсу, ибо мне они были явно малы.
Не заметив вокруг иных увесистых предметов, я схватил со стола подсвечник, по которому скользнул бледный лунный луч, и, стараясь соблюдать тишину, направился к двери лаборатории.
Первые шаги дались мне с огромным трудом; к тому же стоявший в комнате полумрак заставлял меня двигаться еще медленнее, чем это позволяли мои непослушные ноги. Дойдя наконец до порога и заглянув внутрь лаборатории, я обнаружил там своего бывшего друга — он сидел в большом мягком кресле рядом со столиком, на котором стояли разнокалиберные бутылки и стакан. Голова его была откинута назад, и в падавшем из большого окна лунном свете была хорошо видна застывшая на его лице пьяная ухмылка. На коленях у него лежала раскрытая книга — наверняка одно из тех мерзких сочинений, что составляли основу его библиотеки.
Несколько долгих секунд я в злорадном предвкушении наблюдал эту картину, а потом шагнул вперед и обрушил свое тяжелое оружие на его незащищенную голову. Послышался глухой хруст, струей хлынула кровь, и негодяй вывалился из кресла на пол с расколотым черепом. Я не испытал ни малейшего раскаяния, лишив человека жизни подобным образом. Множество образчиков дьявольских хирургических извращений в той или иной стадии завершенности, рассеянных по всей лаборатории, убедительно свидетельствовали о том, что душа его давно погибла и без моего вмешательства. Эндрюс зашел слишком далеко в своих экспериментах, чтобы продолжать жить; так что я — в качестве одной из его жертв — был просто обязан уничтожить этого монстра.
Я не рассчитывал так же легко разделаться с Саймсом, ибо только счастливый случай позволил мне застать Эндрюса врасплох. К тому моменту, когда я добрался до двери в спальню слуги, меня покачивало от усталости, и я знал, что потребуется весь остаток моих сил, чтобы успешно завершить начатое.
В спальне старика стояла кромешная тьма, поскольку окна ее выходили на северную, не освещенную луной сторону здания. Однако он, вероятно, разглядел мой силуэт в дверном проеме и хрипло завопил, я же прямо с порога метнул подсвечник в направлении этого вопля. Звук удара был мягкий, но крик не прекратился. Дальнейшие события смешались в моей памяти; помню только, что мы с ним сцепились, я достал его горло и начал капля за каплей выдавливать из него жизнь — в тот безумный момент я не сознавал свою реальную силу. Он успел прохрипеть несколько маловразумительных фраз и просьб о пощаде, прежде чем уйти в небытие вслед за Эндрюсом.
Я выбрался из темной спальни в коридор, ощупью нашел дверь на лестницу и кое-как спустился на первый этаж. Лампы не горели, и мне приходилось ориентироваться при слабом свете луны, проникавшем через узкие окна холла. Рывками передвигая ноги по сырым каменным плитам и пошатываясь от изнеможения, я потратил уйму времени на то, чтобы добраться до парадной двери.
Под сводами древнего холла, некогда столь знакомого и приветливого, ныне таились мрачные тени и смутные воспоминания, столь откровенно чуждые и враждебные, что я перешагнул порог и торопливо проковылял вниз по стертым ступеням крыльца в безумной панике, вызванной чем-то большим, нежели просто страх. На несколько мгновений я задержался в тени огромного каменного здания, глядя на освещенную луной дорогу, которая вела к дому моих предков всего в четверти мили отсюда. Но сейчас этот путь представлялся мне неимоверно длинным, и я не был уверен, что смогу его преодолеть.
Наконец, подобрав с земли какой-то сухой сук и используя его в качестве трости, я двинулся по извилистой дороге вниз с холма. Впереди — казалось, рукой подать — маячил в лунном свете старинный особняк, в котором жили и умирали многие поколения моих предков. Его башенки призрачно вздымались в мерцающем сиянии, а его черная тень на склоне холма слегка колыхалась, словно отбрасываемая неким эфемерным сказочным замком. То было наше родовое гнездо, покинутое мною много лет назад, когда я переселился к этому фанатику Эндрюсу. В ту роковую ночь мой родной дом был пуст и, надеюсь, останется таковым навеки.
Я не помню, как преодолел вторую половину пути, но в конце концов я достиг семейного кладбища, где рассчитывал найти забвение среди крошащихся, замшелых надгробий. Вблизи освещенного луной погоста ко мне странным образом начало возвращаться старое знакомое чувство, словно я обретал нечто, утраченное за период моего ненормального существования. Когда я подошел к собственной могиле, это чувство стало более отчетливым, но одновременно с новой силой нахлынуло и жуткое ощущение чужеродности, преследовавшее меня все последнее время. Я понимал, что конец близок, и радовался этому, не пытаясь разобраться в своих эмоциях, пока — недолгое время спустя — мне не открылся истинный ужас моего положения.
Могилу свою я нашел интуитивно и опознал по недавно уложенным пластам дерна, щели меж которыми еще не заросли травой. В лихорадочной спешке я удалил дерн и принялся разгребать сырую могильную землю. Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем мои пальцы наткнулись на крышку гроба, но помню, что к тому моменту с меня градом лил пот, а кончики пальцев превратились кровоточащие обрубки.
Наконец я отбросил последнюю пригоршню земли и трясущимися руками попытался поднять тяжелую крышку. Она подалась, но тут мне в ноздри ударило такое зловоние, что я бросил крышку и в ужасе отшатнулся. Неужели какой-то идиот по ошибке поставил мое надгробие на чужой могиле и я откопал непонятно чье тело? Ибо этот трупный запах определенно указывал на то, что могила не пуста. Мучимый сомнениями, я выкарабкался из ямы и еще раз взглянул на надгробный камень — там значилось мое имя. Это была несомненно моя могила… но тогда какого растяпу-могильщика угораздило поместить в нее чужой труп?
И тут чудовищная догадка начала формироваться в моем мозгу. Зловоние, каким бы мерзким оно ни было, показалось мне странным образом ужасающе знакомым.… Но в таком деле я не мог доверять одним лишь смутным ощущениям. С проклятием на устах я развернулся, снова спрыгнул в могилу, зажег спичку и при ее свете откинул вбок крышку гроба. Почти сразу же огонек погас, словно затушенный чьей-то незримой рукой, а еще через миг я, обезумев от ужаса и отвращения, с воплем рванулся прочь из проклятой ямы…
Я пришел в сознание, лежа перед дверью нашего родового особняка, куда я, судя по всему, добрался ползком после кошмарной сцены на кладбище. Заметив, что рассвет уже близок, я кое-как поднялся на ноги, толкнул тяжелую дверь и очутился внутри дома, уже более десяти лет не слышавшего звука человеческих шагов. Тело мое бил сильнейший озноб, ноги подкашивались, но я шаг за шагом продвигался по пыльным сумрачным комнатам, пока не достиг своего кабинета, покинутого много лет назад.
Когда взойдет солнце, я отправлюсь к старому колодцу под огромной ивой, что неподалеку от кладбища, и низвергну в его глубины мое уродливое существо. Никто не должен видеть эту богопротивную тварь, прожившую на свете дольше, чем ей следовало. Не знаю, что скажут люди, обнаружив мою разрытую могилу, но меня это мало тревожит, коль скоро я со смертью обрету забвение и избавлюсь от всего, что видел в том ужасном месте среди крошащихся, замшелых надгробий.
Теперь я знаю, что скрывал от меня Эндрюс и что означало то дьявольское, злорадное торжество в его взоре после моей мнимой смерти и эксгумации. Он с самого начала видел во мне лишь подопытный материал — вершину всех его невероятных экспериментов, шедевр его хирургической магии, образчик омерзительного искусства, доступного только ему одному. Вряд ли я узнаю, где именно Эндрюс приобрел то другое, соединенное со мной, когда я беспомощно лежал в его доме, — должно быть, он привез это с Гаити вместе с проклятым снадобьем. Неудивительно, что мне казались чужеродными эти длинные волосатые руки и слишком короткие кривые ноги — в подобном сочетании они чужды самой природе и человеческому рассудку. Мне мучительна даже мысль о том, что недолгие последние минуты своей жизни я обречен провести вместе с этим.
Сейчас мне остается лишь мечтать о том, что было мной утрачено; о том, чем всякий человек милостью Божьей должен обладать вплоть до своей смерти, о том, что я увидел в тот жуткий миг на старом кладбище, когда поднял крышку гроба, — о моем собственном, уже осевшем и разложившемся, безголовом теле.