Борис Сандлер Экспресс-36 Роман в двух частях

Скоростной «поезд» Бориса Сандлера

Творчество писателя Бориса Сандлера, давно снискавшее широкое и справедливое признание, еще раз подтверждает ту неоспоримую истину, что он был и поныне остается одним из крупнейших еврейских прозаиков, продолжающих плодотворно писать на родном языке — на маме-лошн (может, сегодня следует уже сказать не «одним из», а «почти единственным»?). Тому яркое и убедительное свидетельство — его обширный, многолюдный роман «Экспресс-36», со знанием дела переведенный на русский язык Александром Френкелем.

Без преувеличения можно смело утверждать, что «Экспресс-36» — очень личная книга, написанная чуть ли не с эпическим размахом: действие ее разворачивается на двух континентах. Из послевоенной Молдавии, где автор, он же герой-рассказчик, родился, и Израиля, куда он репатриировался в постперестроечные годы, нить повествования тянется на другой конец света — в Соединенные Штаты Америки, где ему, чужаку и пришельцу, приходится, преодолевая препятствие за препятствием, вживаться в новую действительность и бороться за свое место под другим солнцем — уже не бессарабским и не палящим израильским.

Удивительно достоверно звучат в романе страницы, посвященные недавнему прошлому — родному для автора городу Бельцы, где живут старьевщики, точильщики, стекольщики, дровоколы, торговцы разбавленным бензином и подушками с гусиным пухом. Подробно описывает романист историю собственной семьи, не обходит вниманием родительский дом, свое детство. Редкой эмоциональностью отличается глава об отце, рано покинувшем сей бренный мир. Ее заключительная сцена просто потрясает. Нельзя читать без содрогания и главу об аукционе по распродаже Государства Израиль, устроенном в нью-йоркской подземке — якобы ради избавления мира от антисемитизма. Все хорошее, что заслуживает высокой оценки в этом незаурядном произведении, перечислить, к сожалению, невозможно — жанр предисловия обрекает на отрывистость и недосказанность.

В своем романе Борис Сандлер мастерски использует все средства выразительности и художественные приемы — от лирики до сатиры и гротеска. С добродушным юмором и нескрываемой грустью он описывает последних из могикан еврейской прессы — сотрудников нью-йоркской газеты «Форойс», в которую его пригласили на работу из Израиля. Примеров такого впечатляющего воссоздания картин и образов прошлого и настоящего в романе «Экспресс-36» множество. Чтобы оценить немалые достоинства этого произведения, требуется углубленное и доброжелательное исследование всех его компонентов, всей сложной структуры и многообразной проблематики книги, повествующей о разных временах и разных человеческих судьбах.

Уверен, что «Экспресс-36» является значительной вехой на долгом творческом пути Бориса Сандлера. Сама номенклатура персонажей, оживших под его талантливым пером, созданных его воображением, вызывает незатухающий интерес и глубокое уважение. Тут и упомянутые, рельефно выписанные труженики послевоенных Бельц, тут и заокеанская газета «Форойс» со своими верными сотрудниками — умудренными жизнью обозревателями, опытными комментаторами, хлесткими публицистами, требовательными редакторами и зоркими наборщиками… Словом, в романе представлена целая галерея портретов тех, кто до последнего вздоха оставался верен завещанному Всевышним идишу — языку, на котором из поколения в поколение они с ним, Всемогущим, говорили о своих бедах и радостях.

Искусно придуманный Борисом Сандлером вместительный скоростной «поезд» умчит их всех к заветной цели, о которой мечтают все сочинители, — к большому числу благодарных читателей и почитателей. Пожелаем же ему счастливого пути!

Григорий Канович

Борис Сандлер Экспресс-36

Памяти моих родителей посвящается

Первая часть ВЕРХНИЙ ГОРОД

Мир чрезвычайно велик, но не настолько, чтобы в нем потеряться. Мир чрезвычайно мал, но не настолько, чтобы в нем быстро найтись.

Иона-Джона,

пророк из Верхнего города

Sententia

Лучшее средство от амнезии — забыть все сразу.

Иона-Джона,

пророк из Верхнего города

Sententia

Бэлц через «ц»

Города разговаривают с тобой на том языке, на котором ты разговариваешь с ними…

Почти со всеми городами, где мне довелось побывать, я говорил по-еврейски и никогда не замечал, чтобы улицы и стены домов не понимали меня. Во всех этих городах я не чувствовал себя чужим, потому что скиталец, нигде не имеющий своего уголка, всегда и всюду — вольная птица. Более того, той же дорогой до меня уже не раз прошли былые поколения нашего странствующего племени. Их почти стершиеся следы я порой осязал собственными пятками, а истории их исчезнувших жизней, словно свитки, разматывались по обе стороны моего пути — стоило лишь коснуться взглядом поверхности пергамента, и эти истории тут же впитывались в мозг. Не все истории удавалось понять, но это не разочаровывало меня, напротив — во мне трепетала надежда, что их сумеют истолковать скитальцы, что придут после меня, может быть даже мои сыновья или сыновья сыновей… Пусть же честь и слава достанутся им!

И я шептал благословение, которое произносил когда-то дедушка, возвращаясь домой из синагоги. Обычно я сразу подбегал к нему, еще стоявшему на пороге, и замирал, словно заколдованный, под его руками, простертыми над моей кучерявой головой. Так спокойно и надежно, таким защищенным от всех бед и невзгод, как в те благостные мгновения под покровом дедушкиных ладоней, я уже больше не чувствовал себя никогда в жизни.

Аврум, мой дед со стороны матери, работал моэлем и шойхетом, то есть отвечал в нашем городе за два самых богоугодных дела — он совершал обрезания, свидетельства союза между Отцом Небесным и его детьми, и доставлял в каждый еврейский дом кошерную птицу. Ему выпало заниматься этим в то время, когда власть запрещала евреям быть евреями, но в вопросах веры дед не допускал компромиссов так же как не допускал малейших изъянов на поверхности своего резницкого ножа, который шлифовал, бывало, до глубокой ночи с чрезвычайной тщательностью и благоговением. Преодолевая страх, он исполнял свои обязанности до последнего вздоха. Мой дедушка Аврум Котик, простой еврей, выходец из бессарабской еврейской колонии Маркулешты, умер в Бельцах в первый день праздника Пейсах — как праведник. И он стал первым тайным праведником, поселившимся в моей памяти и моей душе.

Кто-то сказал, что города — это не только камни и бревна, но и истории людей, которые в них жили. Я носился по городам своих скитаний, простирая над ними руки, как когда-то дедушка в пятничные вечера, и чувствовал, что кресты величественных соборов и колоколен Венеции, Парижа, Мюнхена, Праги, Варшавы, Киева и Москвы колют мне ладони. Чувство боли от ядовитых уколов свидетельствовало: я знаю и помню предания об этих городах — от времен Элии Бахура и до последней поэмы Ицхока Каценельсона. Благословение деда не заглушалось ни в бывших лагерях смерти, ни на островах «архипелага ГУЛАГ» — я продолжал шептать его и позаботился, чтобы и мои сыновья его не забывали.

Но, куда бы скитальческая судьба меня ни забрасывала, со мной всегда оставался узелок с бельцкими историями, захваченный из родного дома. Оказавшись в чужих краях, я сам начал писать легенду своего города. А называл я его всегда тем именем, которое носил подлинный город моего детства, — Бэлц.

Бэлц стал теперь своего рода символом современной еврейской эстрады. Песню под названием «Майн штетеле Бэлц» распевает уже не одно поколение евреев. Родилась она на нью-йоркской сцене благодаря поэту Джейкобу Джейкобсу и композитору Александру Ольшанецкому, а в Европу попала через Варшаву. Польские евреи слово Belz истолковали на собственный лад — как Белз через «з». Вот и разнеслось по миру, что речь в песне идет об их галицийском местечке Белз. Ай, о том, что в этом мире, на севере Бессарабии, имеется еще одно местечко Бэлц, но уже через «ц», польские евреи не имели ни малейшего понятия. Мои же земляки, которые тоже очень полюбили эту песню, лишь тихо качали головами в своей местечковой застенчивости: «Конечно, это Белз, а не Бэлц… Куда уж нам до такой именитости?!»

Однако подлинная именитость галицийского Белза связана совсем не с опереточной песенкой, а со знаменитой раввинской династией Рокеах во главе с ее основателем, ребе Шоломом Рокеахом. Сегодня в Белзе, крохотном городе на Западной Украине, евреев уже нет. Тем не менее название осталось в народной памяти — увековечили его белзские хасиды, которых я нередко встречал на улицах Иерусалима и Бней-Брака. В глаза бросались их необычные черные шапки, высокие, с коротким козырьком, похожие на картузы былых времен.

Ну а что же Бельцы — Бэлц через «ц»? Неужели американский еврей Джейкоб Джейкобс слыхал хоть что-нибудь об этом глухоманном бессарабском городке? Представьте себе — да, и не от кого-нибудь, а от знаменитой певицы Изы Кремер, происходившей, как и я, именно из Бельц. Она рассказала своему другу Джейкобу, что в детстве каждую субботу бегала к реке и читала там тхинес — обращенные к Богу молитвы на идише… Хасиды таких молитв не читают. Вот так и возникла популярная когда-то оперетта «Дос лид фун гето» («Песня гетто»).

Родной город, обросший моими мечтами, видениями, переживаниями, со временем превратился в образ, сопровождающий меня в жизненных странствиях. Один старый нью-йоркский еврей, узнав, что я тоже из Бельц, принялся с внезапно вспыхнувшим в глазах огнем описывать мне свой дом, свою улочку, своих соседей… Он вспоминал даже имена и прозвища товарищей по детским играм — и при этом все время переспрашивал: «Знаете такое? Знакомы с такими?» Каждый раз я отвечал «нет» или пожимал плечами, и огонь в его глазах постепенно гас. Уже полностью разочаровавшись в моих познаниях, старик спросил, словно предоставляя мне последний шанс, чтобы загладить все невежество нынешнего молодого поколения: «А керница на самом краю города еще стоит?» — отчетливо выговорив при этом «керница», а не «криница» или «колодец» (именно так это слово произносят в наших местах). Разве я мог лишить земляка, истосковавшегося по далекой родине, хотя бы капли надежды? На его вопрос мне пришлось ответить собственным вопросом — так всегда поступают настоящие бельчане. Я прокричал в его большое глухое ухо: «Когда вы в последний раз бывали в ваших Бельцах?» — «В 1918-м… Мои родители бежали от погрома… Мне тогда было семь лет…»

Да, оба мы жили в одном и том же городе под названием Бельцы. Но его «штетеле Бэлц» навсегда осталось таким, каким запомнилось и полюбилось с детства. Старый американец, конечно же, понимал: с тех пор минуло много лет, вихрь множества событий пронесся по противоположной части света он слышал о них, читал, смотрел документальные фильмы… И все-таки видел их издалека, сквозь окно своего бруклинского дома, где до сего дня хранятся в старомодном буфете два серебряных подсвечника, которые его бабушка спасла от озверелых бельцких погромщиков и которые перешли к нему по наследству от матери…

Мой воображаемый Бэлц — мой узелок, который во всех скитаниях всегда со мной. Когда мне недостает еврейского слова, еврейского звука, еврейского лица, я развязываю его, как набожный еврей развязывает мешочек с талесом и тфилин, — и нахожу в нем все то, по чему тоскует сердце.

* * *

Хасидскими цадиками, такими как ребе Шолом Рокеах из галицийского местечка Белз, мои бессарабские Бельцы действительно не славились, но в тайных праведниках, ламедвовниках, недостатка здесь никогда не наблюдалось. Они стали возникать в памяти, спускаться с чердака по лесенке, которую я сплел для них из своих рассказов… Почему именно с чердака? Потому что там, на чердаке моего детства, я распрощался с ними, пустившись в скитания по миру.

Я уже совсем позабыл своих ламедвовников, как это нередко случается с молодежью вообще и с еврейской молодежью в частности, когда они вдруг вырвались из родных переулков и понеслись по чужим улицам. Я позабыл их простую речь и запахи, их энергичные жесты, гримасы, усмешки, их язык… Я был увлечен другими звуками. Они сливались в слова, из которых я пытался составить свои собственные истории, вплетая в них больше чувств, чем мудрости, но делал это достаточно искренне для того, чтобы рассказы нравились друзьям. Однако мой слух, отточенный многолетней игрой на скрипке, в один прекрасный день уловил в этих звуках фальшивый тон, чуждые интонации, из которых никогда не сможет родиться ажурная мелодия. Словно канатоходец, который с первых шагов своей опасной профессии начинает нащупывать равновесие, я скользил по тонкой струне первых строчек, написанных мной на языке бабушек, дедушек, родителей, соседей и забытых на чердаке ламедвовников.

Бельчане моего поколения еврейских букв уже не знали. Но звуки еврейской речи еще звучали в домах, на улицах и в переулках, тянувшихся от центра города — с площадью Ленина и с его, Ленина, каменным воплощением против главного городского здания, Дома Советов, — вниз под гору, через жидкий парк к району, который звался «Цыганская махала». Там, на Кишиневской улице, во дворе синагоги, росла старая акация с гроздьями белых благоухающих цветков…

Стоял жаркий летний день. Солнце висело над разморенной улицей, словно медный таз, в котором моя бабушка обычно варила варенье. Выбеленные стены домов прятались под раскаленными жестяными крышами. Сонные собаки жались к стенам, пытаясь найти прохладный уголок, валялись на земле и, высунув языки, тяжело дышали. В такой день лучше всего было вскарабкаться, словно кошка, на акацию, спрятаться там в густой прохладе листьев и прислушиваться к байкам, которые рассказывали друг другу Йосл-шамес и Илия-пророк.

Илия-пророк был подвижным худым старцем, одетым старомодно, но чисто и элегантно. В руке он держал тросточку — не столько для того, чтобы на нее опираться, сколько чтобы ловко вертеть ею в воздухе, отгонять с ее помощью бродячих собак или обивать грязь с ботинок. Заносчивость и самомнение исходили из кончика его седой плутовской бородки, которую он частенько задирал вверх с философской задумчивостью, при этом смачно почесывая кадык мизинцем.

Дома он обычно обходил вместе с женщиной моложе и выше его. Возможно, именно поэтому она намеренно держалась на шаг позади и, втянув голову в плечи, семенила вслед за ним мелкими шажками. Из-под ее острых локтей выглядывал уголок черной лакированной сумочки, прижатой к впалому животу.

Их «имидж», как сказали бы сегодня, и их «бизнес» выглядели настолько несовместимыми, что вокруг них витали разные слухи — один чудовищнее другого. Как всякое народное творчество, эти слухи отчетливо отражали время, в которое возникли.

Наиболее распространенная версия выглядела так: до войны, когда Советы еще не пришли в Бессарабию, они были весьма состоятельными людьми. Но все у них «национализировали», попросту говоря — отобрали, а их самих сослали «к белым медведям». Некоторые утверждали, что они — муж и жена, другие — что брат и сестра.

Рассказывали и такую историю: они, мол, еврейские актеры, оставшиеся без заработка после закрытия всех еврейских театров.

Мальчишки, насмотревшиеся фильмов про шпионов, имели собственную версию: это американские агенты, выдающие себя за нищих, что позволяет им свободно ходить по домам и собирать «шпионскую информацию». А сумочка, которую нищенка не выпускает из рук, — это, разумеется, портативный передатчик.

Но все это были лишь слухи. Правду о «парочке» знали всего два человека на свете — Йосл-шамес да я. Под строжайшим секретом Йосл рассказал мне их подлинную историю, буквально нашептал на ухо своими выпяченными губами: он — это не кто иной, как сам Илия-пророк, а она — его ослик, которого он покамест превратил в женщину. Илия-пророк обходит мир в поисках праведника, чтобы передать ему еврейское сокровище.

— Это сокровище, — шамкал губами Йосл, — спрятано в черной лакированной сумочке!..

Когда я спросил, почему он доверил такой большой секрет именно мне, Йосл ответил так:

— Ты меня жалеешь… Ты не носишься за мной, как другие шельмецы, и не дразнишь меня: «Йос-сол — пукнул в рассол!»

* * *

Мой разворот к идишу с первых шагов затронул прежде всего самых близких для меня людей — жену и сына. Это было своего рода покаянное возвращение к себе самому. Однако, как известно, раскаяние облегчает душу, но осложняет жизнь. Решение пожертвовать карьерой скрипача, к которой я шел с детских лет, и отправиться на два года в Москву, чтобы учить там идиш, далось мне нелегко. Разумеется, я спрашивал себя: имея в руках творческую специальность, хорошее положение, налаженный семейный быт — ради чего ты это делаешь? Ясного ответа на этот вопрос я тогда не находил — как не находил его и позже, принимая два других судьбоносных решения: сначала репатриироваться в Израиль, а затем, получив соответствующее предложение, перебраться в Нью-Йорк, чтобы работать в еврейской газете «Форойс». Да, не у всех вопросов имеются ответы. Только покаянное возвращение к идишу я проделал на собственный лад, не отказываясь от прежних грехов, которых совершил, вероятно, немало и которые продолжаю совершать на своем жизненном пути…

Но в те времена, когда я решил отправиться в Москву и моя глубоко запрятанная тяга к идишу вырвалась наружу, далеко не все друзья поняли такой «разворот». Кое-кто начал втихомолку избегать встреч со мной и моей женой — из откровенного страха: поди знай, чем в наши дни может обернуться любовь к идишу! По большей части это были люди, стыдливо воротившие нос, услышав нечаянно еврейское слово. В разговоре, если им вдруг, избави бог, случалось затронуть болезненную «национальную тему», они словно проглатывали прилагательное «еврейский». «Ты знаешь этот язык?» — удивлялись они, как будто у языка, который им неловко было назвать, и вовсе не имелось названия.

Моему сыну Аркаше тогда едва исполнилось пять лет — ровно столько же, сколько было тому мальчишке, которого мы оставили взобравшимся на акацию и прислушивавшимся к байкам двух стариков — Йосла-шамеса и Илии-пророка. Я, жена и сын — мы жили втроем в тесной комнате кишиневского общежития. В одном углу стоял маленький столик с электроплитой — это у нас называлось «кухней». А «спальня» находилась в другом углу, потому что там расположились наш диван и кроватка, в которой спал Аркаша. В третьем углу четыре хилые, рахитичные ножки поддерживали телевизор, против которого Аркаша любил сидеть на горшке и увлеченно смотреть мультики. У дивана, упираясь одной стороной в стену, стоял квадратный стол, частенько гостеприимно раздвигавшийся, когда мои друзья, в основном музыканты, возвращались из-за границы после длительных концертных турне и за бутылочкой терпкого молдавского вина рассказывали о чужих, далеких странах и о людях, живущих совсем не так, как мы. Разогретые вином и смелыми шутками, все мы тогда и не подозревали, что скитальческий посох уже стоит у наших дверей. Пройдет всего несколько лет, и он разбросает моих друзей по странам и континентам.

Аркаша, погруженный в свои повседневные детские заботы, которые в глазах его мамы с папой выглядели пустяшными и легкомысленными, по-своему воспринимал перемены, произошедшие с семьей после моего решения поехать в Москву — чтобы учиться там на Высших литературных курсах в специальной, только что созданной еврейской группе. Ребенок в его возрасте уже хорошо знал, что означает Москва для каждого гражданина великой и могучей Отчизны. На красивых картинках в своих детских книжках Аркаша видел величественный Кремль с красными пятиконечными звездами на башнях — их яркий рубиновый свет сиял для детворы всех стран и народов. Во всяком случае, так было написано в этих книжках. Он знал также, что в Москве, на широкой Красной площади, находится Мавзолей, в котором лежит, будто живой, дедушка Ленин. Аркаша, несмотря на свои считанные годы, число которых он гордо демонстрировал, поднимая вверх руку с растопыренной пятерней, уже помнил наизусть немало стихотворений и о дедушке…

Загрузка...