Все кардиохирурги – подонки, и Конвей не исключение. В половине девятого утра он вломился в патолабораторию в зеленом халате, зеленой шапочке и багровом мареве бешенства. Когда Конвей в ярости, он имеет обыкновение говорить совершенно невыразительным тоном, цедя слова сквозь стиснутые зубы; физиономия его делается пурпурной, а на висках выступают лиловые пятна.
– Придурки! – прошипел Конвей. – Чертовы придурки!
Он ударил кулаком по стене, да так, что в шкафах зазвенели склянки.
Мы сразу поняли, в чем дело. Конвей ежедневно проводит по две операции на открытом сердце, и первая начинается в половине седьмого утра. Если два часа спустя он врывается в патолабораторию, причина тому может быть только одна.
– Безмозглая неуклюжая скотина! – взревел Конвей и пинком опрокинул корзинку для бумаг. Та с грохотом покатилась по полу. – Я вобью его пустую голову в плечи! Как пить дать, вобью!
Он поморщился и возвел очи горе, словно взывал ко Всевышнему. И Всевышний, и все мы уже неоднократно слышали эту злобную ругань, сопровождаемую зубовным скрежетом. Конвей выдерживал репертуар так же неукоснительно, как кинотеатр повторного фильма.
Иногда объектом его праведного гнева становился ассистент, вскрывавший грудную клетку. Иногда – медсестры, а порой – оператор аппарата искусственного дыхания. Но, как ни странно, Конвей никогда не злился на самого Конвея.
– Даже если я доживу до ста лет, – прошипел он, – все равно не видать мне толкового анестезиолога. Никогда. Их просто не существует. Все анестезиологи – тупые безмозглые засранцы!
Мы переглянулись. На этот раз «плохим мальчиком» оказался Герби. Раза четыре в год нести тяжкий груз вины выпадало ему. Все остальное время Герби и Конвей были добрыми друзьями. Конвей превозносил его до небес, величая лучшим анестезиологом в стране и утверждая, что ни Сондрик из Бригхэмской больницы, ни Льюис из Майо, ни кто угодно другой в подметки не годится нашему Герби.
Но четыре раза в год Герби оказывался повинным в СНС, что на жаргоне хирургов означало «смерть на столе». В сердечно-сосудистой хирургии СНС – явление весьма распространенное. Большинство хирургов убивает процентов пятнадцать своих пациентов. Конвей гробит восемь человек из ста.
Фрэнк Конвей великолепен. Да еще и удачлив. У него легкая рука, он наделен особым чутьем и теряет всего восемь процентов больных – вот почему мы терпим его жуткий норов и эти вспышки всесокрушающей ярости. Однажды Конвей лягнул наш лабораторный микроскоп и причинил больнице ущерб на тысячу долларов. Но никто и бровью не повел, потому что Конвей гробит только восемь человек из каждой сотни.
Разумеется, по Бостону ходили разные слушки о нем. Злые языки утверждали, что у Конвея есть свои, особые способы понижения «процента убоя». Поговаривали, будто он избегает случаев, чреватых осложнениями, не режет престарелых больных, не признает новаций и не применяет рискованных необкатанных методик. Разумеется, все эти утверждения – не более чем наветы. На самом деле Конвей сохранял столь низкий «процент убоя» по одной-единственной причине: он был великим кардиохирургом. Все очень просто.
А такой мелкий недостаток, как мерзейший характер, был, по всеобщему мнению, лишь продолжением его достоинств.
– Подонок, недоумок вонючий, – изрек Конвей и обвел лабораторию испепеляющим взглядом. – Кто нынче за главного?
– Я, – ответил ваш покорный слуга. Я занимал должность старшего патологоанатома, и сегодня мне выпало быть начальником смены, а значит, отдавать распоряжения и визировать всю писанину. – Вам понадобится стол?
– Да, черт побери!
– Когда?
– Ближе к вечеру.
Конвей имел обыкновение вскрывать своих покойников по вечерам и зачастую возился с ними до глубокой ночи. Казалось, таким образом он карает себя за потерю больного. На эти вскрытия не допускались даже его стажеры. Кое-кто говорил, будто Конвей рыдает над вскрытыми трупами. Другие, наоборот, утверждали, что он посмеивается, орудуя ножом. Но что происходило в анатомичке на самом деле, знал один Конвей.
– Я скажу дежурному, – пообещал я. – Вам зарезервируют бокс.
– Да, черт побери! – Он хлопнул ладонью по столу. – Мать четверых детей!
– Я поручу дежурному все подготовить.
– Сердце остановилось раньше, чем мы добрались до желудочка. Мы массировали тридцать пять минут, а оно даже не трепыхнулось!
– Как ее звали? В регистратуре спросят имя.
– Макферсон, – ответил Конвей. – Миссис Макферсон.
Он повернулся и пошел прочь, но остановился в дверях. Плечи его поникли. Конвей покачнулся и едва не упал.
– Господи… – вымолвил он. – Мать четверых детей… Что я скажу ее мужу?
Он поднял руки, как это делают все хирурги – ладонями к себе, – и укоризненно уставился на свои пальцы, словно они предали его. Что ж, в известном смысле так оно и было.
– Боже мой, – сказал Конвей. – Надо было учиться на кожника. Ни один кожник еще никого не угробил.
Выдав эту тираду, он пинком распахнул дверь лаборатории и был таков.
Когда Конвей ушел, бледный как смерть стажер-первогодок повернулся ко мне и спросил:
– Он всегда такой?
– Да, – ответил я. – Всегда.
За окном медленно ползли по дороге машины, окутанные мелкой октябрьской изморосью. Я смотрел на них и думал, насколько легче мне было бы посочувствовать Конвею, не знай я, что своей выходкой он преследовал лишь одну цель – выпустить пар. Это был своего рода обряд успокоения, смирения ярости, обряд, который Конвей отправлял всякий раз, когда терял пациента. Полагаю, иначе он просто не мог. И все же большинство наших работников предпочли, чтобы Конвей брал пример с Делонга из Далласа, который после каждой неудачи разгадывал французские кроссворды, или с Арчера из Чикаго, имевшего обыкновение отмечать очередную СНС походом к парикмахеру.
Добро бы Конвей только расстраивал нас своими набегами на лабораторию. Но нет, он еще срывал нам график. По утрам у лаборантов всегда запарка: надо исследовать срезы тканей, и обычно мы не укладываемся в сроки.
Я отвернулся от окна и взял следующий препарат. Лаборатория работает по поточному методу; патологоанатомы стоят вдоль высоких столов и разглядывают биопсии. Перед каждым висит микрофон, который включается нажатием на утопленную в пол педаль. Таким образом, руки остаются свободными. Получив результат, лаборант давит на педаль и начинает вещать в микрофон, а все его слова записываются на пленку. Потом секретарши перепечатывают эти отчеты и подшивают к историям болезни.
Всю последнюю неделю я старался бросить курить, поэтому очередной образец пришелся как нельзя кстати: это был белый сгусток на срезе легочной ткани. На розовом ярлычке значилось имя пациента, который лежал сейчас на операционном столе с разверстой грудной клеткой. Стоявшие вокруг него хирурги ждали патодиагноз, чтобы продолжить операцию. Если опухоль доброкачественная, они удалят ее и часть легкого, а если злокачественная – вырежут все легкое целиком и уберут лимфатические узлы.
Я надавил на педаль.
– Пациент АО-четыре-пять-два-три-три-шесть. Джозеф Магнусон. Образец – фрагмент верхней доли правого легкого. Размер… – я отпустил педаль и измерил длину и ширину образца, – пять на семь с половиной сантиметров. Легочная ткань бледно-розовая, крепитантная (это значит, что она насыщена воздухом и похрустывает. Такое состояние считается нормальным). Плевра гладкая, блестящая, никаких признаков волокон или спаек. Небольшое кровоизлияние. В паренхиме – белый сгусток не правильной формы, размером… – я измерил сгусток, – около двух сантиметров в поперечнике. На срезе белесый и, кажется, твердый. Видимой фибральной капсулы нет, заметны небольшие нарушения структуры прилегающих тканей… Предварительный диагноз – рак легкого, предположительно злокачественного развития, метастатический. Точка. Подпись: Джон Берри.
Я сделал срез с белого сгустка и быстро заморозил его. Единственный надежный способ определения характера опухоли – микроскопическое исследование. Мгновенная заморозка позволяет оперативно подготовить срез. В обычных условиях, прежде чем положить исследуемый препарат на предметный столик, его вымачивают в шести или семи лотках. На это уходит как минимум шесть часов, иногда – несколько суток. Но хирург не может ждать.
Как только ткань замерзла, я окрасил препарат и положил его на предметный столик. Даже под маломощным объективом мне была прекрасно видна кружевная легочная ткань с хрупкими альвеолярными мешочками, благодаря которым осуществляется газообмен между кровью и вдыхаемым воздухом. Белая масса была здесь совсем не к месту.
Я снова надавил на педаль.
– Микроскопическое исследование замороженного среза. Очевидно, белесое вещество состоит из недифференцированных клеток паренхимы, вторгнувшихся в окружающие здоровые ткани. В клетках много гиперхроматических ядер не правильной формы, регистрируется большое число клеточных делений. Замечены многоядровые гигантские клетки. Четко очерченной капсулы нет. Первое впечатление – злокачественное новообразование на ранней стадии. Обратите внимание на уровень антракоза в прилегающих тканях.
Антракоз – это отложение микрочастиц каменного угля в легких. Вдохнув углерод, содержащийся в сигаретном дыме или городском смоге, организм уже никогда не избавится от него. Так эта гадость в легких и останется.
Зазвонил телефон. Наверняка Скэнлон из операционной. Мы не уложились в отпущенные тридцать секунд, вот он и мочится в штаны кипятком. Скэнлон – типичный хирург: он способен радоваться жизни, только пока режет кого-нибудь. Скэнлон терпеть не может праздного созерцания здоровенной дыры, которую проделал в груди пациента собственными руками, а ждать отчета из лаборатории для него – нож острый. Он не в силах уразуметь, что, после того как хирург берет биопсию и кидает ее в стальной лоток, санитару приходится на своих двоих добираться от отделения до патолаборатории, чтобы передать срез нам. А еще Скэнлон никак не допетрит, что в больнице еще одиннадцать операционных и с семи до девяти утра в них сущий ад. В этот отрезок времени в лаборатории вкалывают четверо стажеров и патологоанатомов, но даже они не справляются с потоком биопсий. Поэтому мы не укладываемся в график. Конечно, можно и успевать, но тогда рискуешь поставить неверный диагноз, а хирургам это ни к чему. Вот они и ноют, как Конвей. Убивают время. Да и вообще все хирурги страдают манией преследования, спросите любого психиатра, он вам скажет.
Я подошел к звенящему телефону и стянул резиновую перчатку. Ладонь была мокрой от пота, я вытер ее о штаны и снял трубку. Мы стараемся обращаться с телефоном бережно, но все равно в конце смены его приходится протирать сперва спиртом, а потом формалином.
– Берри слушает.
– Берри, ну что вы там возитесь?
После визита Конвея меня так и подмывало облаять Скэнлона, но я обуздал это желание и спокойно ответил:
– У вас злокачественная.
– Так я и думал, – буркнул Скэнлон таким тоном, словно вся работа патолаборатории – пустая трата времени.
– Угу, – хмыкнул я и повесил трубку.
Страшно хотелось курить. После завтрака я обошелся только одной сигаретой, хотя обычно высаживал две подряд. На столе меня уже ждали образцы тканей почки, желчного пузыря и аппендикса. Я принялся натягивать перчатку, и в этот миг послышался щелчок селектора.
– Доктор Берри?
– Я слушаю.
Селектор у нас очень чувствительный. Можно говорить из любого угла лаборатории, не повышая голоса, секретарша все равно услышит. Микрофон висит высоко под потолком, потому что раньше новые стажеры по неведению своему подбегали к нему и орали во всю глотку, отвечая на вызов. А у девушки в приемной лопались барабанные перепонки.
– Доктор Берри, звонит ваша супруга.
Я помолчал несколько секунд. У нас с Джудит заведено негласное правило: никаких звонков по утрам. С семи до одиннадцати мне вздохнуть некогда, а работаю я шесть дней в неделю. Иногда – и все семь, если кому-нибудь из наших случится прихворнуть. Обычно Джудит свято чтит заведенный порядок. Она не позвонила мне, даже когда Джонни врезался на своем трехколесном велосипеде в кузов пикапа и разбил лоб так, что пришлось наложить пятнадцать швов.
– Хорошо, соедините, – сказал я и посмотрел на руку. Я успел натянуть перчатку только на пальцы. Снова сняв ее, я зашагал обратно к телефону.
– Алло?
– Джон? – Голос Джудит дрожал. Такого не бывало уже много лет, с того дня, когда умер ее отец.
– Что такое?
– Джон, мне только что позвонил Артур Ли.
С акушером-гинекологом Артуром Ли мы дружили уже много лет. Он был шафером на нашей свадьбе.
– Что у него стряслось?
– Он попал в передрягу и хотел поговорить с тобой.
– Какая еще передряга? – спросил я и махнул рукой одному из стажеров, чтобы он занял мое место за столом. Мы не могли прекратить обработку биопсий.
– Не знаю, – ответила Джудит. – Но он в тюрьме.
Сначала я подумал, что произошло недоразумение.
– Ты уверена?
– Да. Он только что звонил. Джон, это как-то связано с…
– Понятия не имею. Я знаю не больше твоего, – я прижал трубку плечом и, сняв другую перчатку, бросил обе в пластмассовую корзину для мусора. – Сейчас съезжу к нему, а ты сиди дома и не волнуйся. Вероятно, какой-нибудь пустяк. Может, Арт опять наклюкался.
– Хорошо, – тихо ответила Джудит.
– Не волнуйся, – повторил я.
– Ладно, не буду.
– Я скоро позвоню.
Положив трубку, я снял фартук, повесил его на крючок за дверью и отправился в кабинет Сандерсона. Сандерсон заведовал патологоанатомическим отделением и держался с большим достоинством. Ему исполнилось сорок восемь, седина, как говорится, уже тронула его виски. У Сандерсона было умное лицо с тяжелым подбородком. И ровно столько же причин для страхов, сколько у меня.
– Арт в кутузке, – сообщил я ему.
Сандерсон закрыл папку с отчетом о вскрытии.
– С какой стати?
– Понятия не имею. Хочу повидать его.
– Мне поехать с тобой?
– Не надо, лучше уж я один.
– Позвони мне, как только что-то узнаешь, – попросил Сандерсон, глядя на меня поверх очков в тонкой оправе.
– Непременно.
Он кивнул. Когда я выходил, Сандерсон уже снова раскрыл папку и углубился в чтение. Если принесенная мною весть и расстроила его, внешне Сандерсон никак этого не выказал. Такой уж он человек.
В фойе больницы я сунул руку в карман и нащупал ключи от машины, но тут вспомнил, что не знаю, где держат Арта, и подошел к справочной, чтобы позвонить Джудит. За конторкой сидела Салли Планка, добродушная белокурая девица, чье имя служило нашим стажерам неиссякаемым источником всевозможных шуточек. Дозвонившись, я спросил Джудит, в какой кутузке сидит Арт, но моя жена этого не знала: не догадалась поинтересоваться. Пришлось звонить супруге Арта, Бетти, красавице и умнице, обладательнице степени доктора биохимии, полученной в Стэнфорде. До недавнего времени Бетти вела исследовательскую работу в Гарварде, но потом родила третьего ребенка и забросила науку. Вообще-то она была спокойной женщиной и на моей памяти вышла из себя лишь однажды, когда Джордж Ковач надрался в стельку и залил мочой весь двор домика Ли.
Бетти пребывала в состоянии тихого шока. Будто автомат, она сообщила мне, что Артур сидит на Чарльз-стрит в центре города. Его взяли утром, на пороге дома, когда он собирался отправиться на работу. Дети очень переживают, и Бетти не пустила их в школу. Но как быть дальше? Что им сказать? Господи!
Я посоветовал ей сказать им, что произошла ошибка, и повесил трубку.
***
Миновав вереницу сверкающих «Кадиллаков», я, вывел свой «Фольксваген» со стоянки для персонала. Все эти здоровенные машины принадлежали практикующим врачам; патологоанатомы получают жалованье из больничной кассы и не могут позволить себе завести такую холеную лошадку с лоснящимися боками.
Было без четверти девять, самый час пик. Всяк, кто ездит по Бостону на машине, играет со смертью, потому что наш город занимает первое место в Америке по числу дорожных происшествий, опережая даже Лос-Анджелес. Это вам скажет любой фельдшер «Скорой помощи» или патологоанатом. Нам то и дело приходится вскрывать трупы жертв автомобильных катастроф. Здешние водители носятся как угорелые, и, когда дежуришь в приемном покое неотложки, создается впечатление, что в городе развернулись военные действия: мертвые тела поступают почти непрерывно. Джудит винит в этом депрессию. Арт же твердит, что дело в вероисповедании. Садясь за руль, бостонские католики уповают на покровительство Всевышнего и бездумно прут через двойную разметку на встречную полосу. Но Арт – циник. Однажды на вечеринке в больнице какой-то хирург рассказывал о том, сколько глазных травм наносят фигурки, которыми водители украшают приборные щитки. Машины сталкиваются, пассажиров швыряет вперед, и какая-нибудь пятнадцатисантиметровая мадонна выбивает им глаза. Арт послушал-послушал, да и говорит: «Это самая забавная шутка, какую я когда-либо слышал!» Он хохотал буквально до слез, до колик, хватался за живот, сгибался пополам и все повторял: «Ослепленные верой! Ослепленные верой!» Рассказчик был хирургом-косметологом и не понял юмора. Полагаю, потому, что залатал на своем веку слишком много пустых глазниц. А вот Арт ржал до судорог.
Большинство гостей на той вечеринке сочли его смех дурным тоном. Полагаю, я был единственным, кто сумел понять, почему Арт посчитал свою шутку такой удачной. И, пожалуй, никто, кроме меня, не знал, какая нервная у Арта работа.
Мы с Артом подружились еще в бытность студентами медицинского факультета. Арт большая умница и очень искусный лекарь, да еще считает врачевание своим призванием. Парень он своевольный и, подобно большинству практикующих врачей, немного самодур. Арт мнит себя корифеем, но ведь и на старуху бывает проруха. Возможно, он и впрямь слишком важничает, но я его не виню: он выполняет очень важную работу. В конце концов, кто-то же должен делать аборты.
Не знаю, когда именно он начал заниматься этим. Наверное, сразу же после стажировки. Аборт не ахти какая сложная операция. Набив руку, ее без труда сможет сварганить и сиделка. Дело нехитрое. Но в этом нехитром деле есть одна маленькая закавыка: аборты запрещены законом.
Я очень хорошо помню тот день, когда мне стало известно о проделках Арта. Кто-то из наших стажеров все удивлялся тому, что слишком много образцов, поступающих в лабораторию после профилактических выскабливаний, дают положительный результат. Профилактические выскабливания, ПВ, назначаются при самых разных недомоганиях – нарушениях менструального цикла, болях, межменструальных кровотечениях. Но уж очень часто анализы показывали наличие беременности. Я струхнул. Стажеры были молоды и болтливы, и я тотчас заявил им, что не считаю происходящее темой для шуточек и их зубоскальство может серьезно подорвать репутацию хорошего врача. Парни мигом протрезвели, а я отправился на поиски Артура. Он сидел в больничном кафетерии и безмятежно уписывал пончики, запивая их кофе. Я подошел к нему и сказал безо всяких предисловий:
– Арт, меня кое-что беспокоит.
– Надеюсь, не по гинекологической части? – спросил он и весело рассмеялся.
– Да как сказать. Я тут ненароком подслушал разговор нескольких наших стажеров. Вроде бы в прошлом месяце пять или шесть твоих соскобов показали наличие беременности. Тебе об этом сообщили?
Безмятежного веселья как не бывало.
– Да, сообщили, – настороженно ответил Арт.
– Я просто хочу, чтобы ты был в курсе. У тебя могут возникнуть трения с патологоанатомической комиссией. Если это всплывет…
Арт покачал головой:
– Никаких трений не будет.
– Ты и сам прекрасно понимаешь, как это выглядит со стороны.
– Да, – ответил он. – Это выглядит так, будто я делаю аборты.
Арт говорил едва слышно, вперив в меня тяжелый взгляд. Я почувствовал холодок под ложечкой.
– Пожалуй, нам надо обсудить это за выпивкой, – предложил он. – Ты сможешь освободиться часам к шести?
– Надеюсь.
– Тогда встретимся на стоянке. А если выкроишь время, посмотри, пожалуйста, историю болезни одной из моих пациенток.
– Хорошо, – ответил я и задумчиво насупил брови.
– Сьюзэн Блэк. Номер АО 221365.
Я записал эти сведения на салфетке, теряясь в догадках, с чего бы вдруг Арту запоминать номер. Память врача хранит множество сведений о пациентах, но только не номера их карточек.
– Изучи этот случай повнимательнее, – посоветовал мне Арт. – И никому ни слова, пока не поговоришь со мной.
Недоумевая, я вернулся в лабораторию и снова взялся за работу. В тот день мне предстояло делать вскрытие, и я освободился только в четыре пополудни. В регистратуре я без труда нашел историю болезни Сьюзэн Блэк и просмотрел ее, не сходя с места – благо тетрадочка была не очень толстая. Сьюзэн Блэк, двадцатилетняя первокурсница одного из бостонских колледжей, обратилась к доктору Ли с жалобой на нарушения менструального цикла. Незадолго до прихода к Арту она перенесла коревую краснуху, после чего у нее развилась хроническая усталость. В конце концов факультетский врач заподозрил мононуклеоз и осмотрел Сьюзэн. Примерно раз в 7 – 10 дней у нее случались небольшие кровотечения, нормального цикла не наблюдалось. Это продолжалось два месяца и сопровождалось упадком сил.
Общее физическое состояние было более-менее в норме, если не считать легкого озноба. Анализы крови хорошие, разве что уровень гемоглобина низковат.
Чтобы упорядочить цикл, доктор Ли назначил ей ПВ. Это было в 1956 году, до внедрения гормональной терапии. ПВ прошло нормально, никаких признаков опухоли или беременности выявлено не было. Сьюзэн наблюдали еще три месяца. Цикл полностью восстановился.
Заурядный случай. Болезнь или нервное напряжение могут расстроить биологические часы женского организма и нарушить менструальный цикл. ПВ – это своего рода подводка часов. Я никак не мог уразуметь, почему Арт решил обратить мое внимание на эту больную. Просмотрев отчет патологоанатомов об анализах тканей, я увидел, что он подписан доктором Сандерсоном. Всего несколько строк: общий вид – норма, вид под микроскопом – норма.
Я водворил историю болезни на место и вернулся в лабораторию, по-прежнему не понимая, в чем тут фокус. Малость послонялся по комнате, сделал несколько мелких работ и наконец засел за отчет о вскрытии.
Ума не приложу, почему я вдруг вспомнил о предметном стекле.
В Линкольновской больнице, как и в большинстве других, предметные стекла с мазками приобщают к историям болезни и хранят вечно. И если вдруг вас заинтересует образец, взятый двадцать или тридцать лет назад, вы всегда можете сходить и посмотреть его. Предметные стекла стоят в длинных ящиках вроде картотечных, под которые в нашей больнице отведено специальное помещение.
Я нашел нужный ящик, а в нем – микроскопический препарат номер 1365. На ярлычке значился номер истории болезни, стояли инициалы доктора Сандерсона и еще две буквы – ПВ.
Я взял предметное стекло с собой в лабораторию. Один из десяти микроскопов на длинном столе оказался свободным. Устроив препарат на предметном столике, я приник к окуляру.
Мне хватило одного взгляда. Препарат представлял собой соскоб с внутренней стенки матки. Вполне нормальная ткань в профилеративной фазе. Но меня удивила тонировка. Препарат был окрашен формалинсодержащим реактивом, который дает ярко-синий или зеленый цвета. Такой краситель применялся нечасто, только если возникали какие-то затруднения с диагностикой. Обычно мы пользуемся гематоксилин-эозином, придающим препаратам розовый или лиловый оттенки. А если употреблен другой краситель, причины такого решения непременно излагаются в отчете патологоанатома.
Однако доктор Сандерсон даже не упомянул об этом.
Напрашивался очевидный вывод: предметное стекло подменили. Я посмотрел на ярлычок. Почерк, несомненно, принадлежал Сандерсону. Что же случилось?
Ответы на этот вопрос не заставили себя ждать. Сандерсон мог забыть вписать в отчет сведения о необычном красителе. Мог заказать два среза, но сохранился только первый. Наконец, кто-то мог просто напутать.
Но ни один из этих ответов не показался мне убедительным. Силясь разгадать головоломку и сгорая от нетерпения, я ждал, когда часы пробьют шесть. Наконец мы встретились с Артом на стоянке, и я сел в его машину. Арт предложил уехать куда-нибудь подальше от больницы, чтобы спокойно поговорить, и мы покатили.
– Ну, читал историю болезни? – спросил Арт.
– Да, – ответил я. – Весьма занятная писанина.
– Срез смотрел?
– Конечно. Это оригинал?
– Ты хочешь знать, был ли он взят у Сьюзэн Блэк? Разумеется, нет.
– Надо было действовать осторожнее. Ты прокололся с красителем и теперь можешь попасть в передрягу. Откуда этот препарат?
Арт усмехнулся:
– Из хранилища биологических образцов. Соскоб со здоровой матки.
– Кто осуществил подмену?
– Сандерсон. Мы тогда были новичками в этой игре. Сандерсону пришло в голову сунуть в ящик подложный препарат и описать его как подлинный. Теперь-то мы, конечно, действуем гораздо тоньше. Всякий раз, когда к Сандерсону попадает здоровый соскоб, он делает несколько лишних препаратов и хранит их про запас.
– Ничего не понимаю, – признался я. – Ты хочешь сказать, что Сандерсон – твой пособник?
– Ну да. Уже несколько лет.
Сандерсон был умным, добрым и безукоризненно порядочным человеком. Я вконец растерялся.
– Пойми, – продолжал Арт. – Эта история болезни – туфта от начала до конца. Да, верно, девчонке было двадцать лет, и она переболела краснухой. Цикл и правда нарушился, но причиной тому беременность. Залетела от футболиста, которого якобы любила и собиралась окрутить. Но ей хотелось сперва получить диплом, а ребенок стал бы обузой. Более того, во время первой трети беременности она умудрилась подхватить краснуху. Девица не блистала умом, однако ей достало смекалки сообразить, чем это чревато. Когда пришла ко мне, на ней лица не было. Как водится, малость потемнила, но потом выложила все как на духу и попросила прервать беременность.
Я тогда только-только закончил стажировку и все еще смотрел на мир сквозь розовые очки, поэтому пришел в ужас. Но девица и впрямь попала в беду, не знала, как ей быть, и думала, что настал конец света. Полагаю, в каком-то смысле так оно и было: она уже видела себя недоучившейся матерью-одиночкой с уродцем на руках. Девчушка была славная, и мне стало жаль ее, но я все равно отказал. Сочувствие – сочувствием, а руки-то у меня связаны. Так я ей и сказал.
Тогда она спросила, опасная ли это штука – аборт. Поначалу я подумал, что девчонка замыслила сделать его подпольно, и ответил: да, опасная. А она сказала, что знает парня в Северном районе, который все уладит за две сотни долларов. Он, мол, санитар в госпитале морской пехоты или что-то в этом роде. И, если парень согласится, она пойдет к нему. С тем и была такова. – Арт вздохнул и покачал головой. – В тот вечер я вернулся домой в препоганейшем настроении. Я возненавидел эту девицу. Своим приходом ко мне она поставила под угрозу и мою практику, и всю расписанную по пунктам будущую жизнь. Да еще пыталась надавить на меня. Я не спал всю ночь. Лежал и думал. Представлял себе, как эта девица входит в вонючую каморку, где ее ждет вороватый сопляк, который наверняка способен покалечить, а то и убить. Я думал о своей жене и нашем годовалом малыше, о том, что есть способ уладить дело ко всеобщему удовлетворению. Вспоминал девчонок, которых видел, когда был интерном. Как они приползали в больницу в три часа утра, истекая кровью и слизью после таких вот любительских абортов. И, не буду врать, вспоминал, как тяжко мне приходилось в студенчестве. Однажды мы с Бетти шесть недель ждали ее менструации. Вот уж пришлось попотеть. Я-то знал, что залететь можно и дуриком. Так почему аборт должен считаться преступлением?
Я молча курил, слушая его.
– Короче, встал я среди ночи и принялся пить кофе, глядя в стену. После шести чашек решил, что закон несправедлив. Врач может корчить из себя господа бога просто по глупости. Мало ли таких? Но в данном случае речь шла о благом деле. Я встретил попавшего в беду пациента и отказался помочь, хотя имел такую возможность. Вот что меня волновало: я не стал лечить человека. Это все равно что отказать страждущему в уколе пенициллина. Так же жестоко и так же глупо. Наутро я отправился к Сандерсону, зная, что он придерживается весьма либеральной точки зрения на множество вещей и явлений. Объяснил ему, что к чему, и сказал, что хочу назначить ПВ. Сандерсон обещал лично провести патоисследование и сдержал слово. Так все и началось.
– И с тех пор ты делаешь аборты?
– Да. Когда считаю, что это оправданно, – ответил Арт.
Мы поехали в бар в Северном районе. Это было недорогое заведение, битком набитое итальянскими и немецкими работягами. Арту хотелось выговориться. На него вроде как нашел исповедальный стих.
– Я часто думаю, – рассуждал он, – что стало бы с медициной, если бы в Америке возобладала идеология приверженцев христианской науки. В прошлом это не имело бы большого значения, коль скоро врачевание тогда было примитивным и мало кому помогало. Но давай представим себе, что христианская наука стала влиятельной силой в эпоху пенициллина и антибиотиков. Допустим, появились общественные объединения, всячески препятствующие применению этих лекарств. Допустим, в таком обществе живут больные люди, которые знают, что их недуг несмертелен и существует нехитрое снадобье, способное принести исцеление. Значит, возникнет огромный черный рынок таких снадобий, верно? Значит, люди будут колоться в домашних условиях и умирать от передозировок или недоброкачественных контрабандных лекарств, так? Значит, воцарится ад кромешный.
– Я улавливаю аналогию, – ответил я. – Но она меня не убеждает.
– Послушай! – пылко продолжал мой друг. – Нравственность должна поспевать за технологией. Когда человеку предлагается выбор: сохранить нравственность и лишиться жизни, или наоборот, он наверняка предпочтет остаться на этом свете. Наши современники знают, что аборт уже давно превратился в простую и безопасную операцию, которая к тому же избавляет от многих бед и возвращает радость жизни. Это им и нужно. Этого они и требуют. И получают желаемое. Не мытьем, так катаньем. Богатые отправляются в Японию или Пуэрто-Рико, бедные идут к санитару из госпиталя морской пехоты. Так или иначе, но они своего добиваются.
– Арт, – с нажимом произнес я, – аборты запрещены законом.
Он улыбнулся:
– А мне и невдомек, что ты так чтишь закон.
Ага. Он решил напомнить мне о зигзаге моей карьеры. После колледжа я поступил в школу правоведения и полтора года валял там дурака, пока не понял, что это не лучшее из поприщ. Тогда-то мне и захотелось попытать счастья в медицине. А в промежутке я успел немного послужить в армии.
– Дело не в этом, – ответил я. – Если тебя поймают, то лишат диплома и упрячут в тюрьму. Сам знаешь.
– Я делаю то, что должен делать.
– Не будь ослом.
– Я убежден, что поступаю правильно.
Я взглянул на Арта и понял, что он говорит на полном серьезе. А со временем и сам убедился, что в некоторых случаях аборт самый гуманный выход из положения. И пошло-поехало. Арт оперировал, а мы с доктором Сандерсоном прикрывали его по линии патологоанатомического отделения. Мы действовали так ловко, что обвели вокруг пальца даже членов комиссии. Иначе было нельзя: в нашей больнице в комиссию входили все заведующие отделениями и еще шестеро врачей, которые избирались на определенный срок. Средний возраст комиссии составлял 61 год, и не менее трети ее членов были католиками.
Разумеется, сохранить полную тайну не удалось. Многие молодые врачи знали, чем занимается Арт, и большинство одобряли его действия. Он всесторонне обдумывал каждый случай и никогда не принимал опрометчивых решений. Кроме того, почти все эти врачи и сами хотели бы делать аборты, но им не хватало смелости.
Только несколько человек искренне осуждали Арта и, вероятно, испытывали соблазн настучать на него. Засранцы вроде Уиппла и Глюка, чьи «религиозные убеждения» начисто исключали сострадание и здравый смысл. Но у них кишка была тонка.
Все эти Уипплы и Глюки довольно долго внушали мне опасения, но потом я перестал обращать на них внимание и больше не замечал неприязненных взглядов, поджатых губ и суровых мин. Возможно, это было ошибкой.
Потому что Артур в беде, и если покатится его голова, то и Сандерсону головы не сносить. А значит, и мне тоже.
***
Возле полицейского участка не нашлось ни одного свободного пятачка, чтобы приткнуть машину. После долгих поисков я наконец заметил какую-то стоянку и, бросив на ней свой «Фольксваген», торопливо прошагал четыре квартала до кутузки. Мне не терпелось выяснить, как и почему Артур Ли угодил туда.
Несколько лет назад, в бытность свою человеком армейским, я служил в военной полиции в Токио и многому там научился. В те времена в Токио мало кто благоволил к военным полицейским – шли последние дни оккупации, и наши мундиры и белые шлемы олицетворяли для японцев занудное крючкотворство комендатуры, а для американцев на Гинзе, нагрузившихся саке (или виски, если они могли себе это позволить), мы были живым воплощением сводящих с ума ограничений и тягот армейской жизни. Поэтому нас задирал каждый встречный-поперечный, и мои товарищи не раз попадали в передряги. Одному высадили ножом глаз, другого и вовсе убили.
Разумеется, мы были вооружены. Помню, как нам впервые выдали пистолеты, и капитан со здоровенным носом сказал: «Ну вот, вооружились, а теперь примите мой совет. Никогда не пускайте оружие в ход. Застрелите какого-нибудь пьяного дебошира, пусть даже в целях самообороны, а потом окажется, что его дядюшка конгрессмен или генерал. Держите пушки на виду, но не доставайте их из кобуры. Все, точка».
А еще нас призывали быть понаглее. И мы, как все легавые, быстро освоили науку добиваться своего при помощи блефа.
Эта наука очень пригодилась мне сейчас, когда я стоял лицом к лицу с угрюмым сержантом, дежурным по участку на Чарльз-стрит. Сержант смотрел на меня так, словно с удовольствием проломил бы мне череп.
– Ну, в чем дело?
– Я пришел повидать доктора Ли, – сказал я.
Сержант ухмыльнулся:
– Что, влип ваш косоглазый хмырь? Какая жалость.
– Я пришел повидать доктора Ли, – повторил я.
– Нельзя. – Он снова уставился на стол и принялся сердито ворошить бумаги.
– Не соблаговолите ли объяснить, почему?
– Нет, – отрезал сержант, – не соблаговолю.
Я достал записную книжку и ручку:
– Будьте любезны сообщить мне номер вашего жетона.
– Что, больно умный? Бросьте. Никаких свиданий.
– Закон обязывает вас назвать номер жетона по первому требованию.
– Хороший закон.
Я посмотрел на грудь сержанта и сделал вид, будто строчу в блокноте. Потом повернулся и зашагал к выходу.
– Прогуляться решили? – небрежно поинтересовался сержант.
– Да. Возле крыльца есть телефонная будка.
– Ну и что?
– Просто жалко потраченных усилий. Готов спорить, что ваша жена провозилась не один час, пришивая эти лычки. А снять их можно за десять секунд. Спорол бритвой, и все дела. И мундир останется целехонек.
Сержант тяжело поднялся со стула:
– По какому делу вы пришли?
– Повидать доктора Ли.
Он смерил меня долгим взглядом. Сержант не знал, смогу ли я насолить ему, но понимал, что его положение не так уж и незыблемо.
– Вы его поверенный?
– Правильно мыслите.
– Господи, так бы сразу и сказали. – Сержант извлек из ящика стола связку ключей. – Пошли. – Он улыбнулся, но глаза его смотрели все так же злобно.
Я последовал за дежурным. Пока мы шли по коридору, он молчал, разве что хмыкнул пару раз, потом бросил через плечо:
– Вы не можете пенять мне за бдительность. В конце концов, убийство есть убийство.
– Полностью с вами согласен, – ответил я.
***
Арт сидел в довольно сносной камере, чистой и не очень вонючей. Бостонские застенки едва ли не лучшие в Америке. Иначе и быть не может, ведь в них сидело немало видных людей – мэры, чиновники, другие важные деятели. Если хотите, чтобы человек честно вел свою повторную избирательную кампанию, не сажайте его в убогую камеру. Вас просто не поймут, верно я говорю?
Арт восседал на койке и разглядывал зажатую в пальцах сигарету. Пол был усеян окурками и засыпан пеплом. Заслышав наши шаги в коридоре, Арт поднял голову.
– Джон!
– У вас десять минут, – предупредил сержант.
Я вошел в камеру. Дежурный запер дверь и привалился к решетке.
– Спасибо, – сказал я. – Вы можете идти.
Он злобно зыркнул на меня и вразвалочку побрел прочь, позвякивая ключами.
– Как ты? – спросил я Арта, когда мы остались одни.
– Да вроде ничего.
Артур Ли невысок, щупл, опрятен и щеголеват. Родился он в Сан-Франциско, в большой семье, состоявшей едва ли не из одних врачей и правоведов. Предполагаю, что мать Арта – американка: он не очень похож на китайца. Кожа у него скорее оливковая, чем желтая, глазницы лишены вертикальных кожных складок, а волосы – светло-каштановые. Он очень непоседлив и непрерывно жестикулирует, что придает ему сходство с латиноамериканцем.
Сейчас Арт был бледен и напряжен. Вскочив, он принялся мерить шагами камеру. Движения его были резки и порывисты.
– Спасибо, что пришел, – сказал он.
– Если спросят, я – представитель твоего поверенного. Под этой личиной я и проник сюда. – Я извлек из кармана записную книжку. – Ты звонил адвокату?
– Нет еще.
– Почему?
– Не знаю, – он потер лоб и принялся массировать веки. – В голове все смешалось. Это какая-то бессмыслица.
– Как зовут твоего поверенного?
Арт назвал имя, и я занес его в книжку. Адвокат был хороший. Вероятно, Арт понимал, что рано или поздно ему понадобится защита.
– Хорошо, я ему позвоню. А теперь рассказывай.
– Меня арестовали по обвинению в убийстве.
– Это я уже понял. Почему ты позвонил мне?
– Потому что ты все об этом знаешь.
– Об убийстве? Ничего я не знаю.
– Ты учился на законника.
– Всего год, и это было десять лет назад. Я еле-еле сдал экзамены за семестр и уже ничего не помню.
– Джон, – сказал Арт, – в этом деле медицины не меньше, чем юриспруденции. Мне необходима твоя помощь.
– Тогда рассказывай все по порядку.
– Я этого не делал, Джон. Клянусь, я эту девицу и пальцем не тронул.
Он вышагивал все быстрее и быстрее. Я схватил его за локоть и остановил:
– Сядь и расскажи все с толком. Очень медленно.
Арт тряхнул головой, загасил сигарету и тут же закурил новую.
– Меня взяли нынче утром прямо из дома, – начал он. – Часов в семь. Привезли сюда и принялись допрашивать. Сперва сказали, что для проформы. Не знаю уж, что сие означает. А потом начали наседать.
– Сколько их было?
– Двое. Иногда приходил третий.
– Тебе грубили? Слепили лампой? Били по щекам?
– Нет, ничего такого.
– Они сказали, что ты можешь позвонить адвокату?
– Да, но не сразу, а только после того, как зачитали мои конституционные права. – Он улыбнулся своей горькой насмешливой улыбкой. – Поначалу допрос был формальный, и мне не пришло в голову кому-то звонить – ведь я не сделал ничего плохого. Они впервые упомянули о девушке только через час после начала разговора.
– Что за девушка?
– Карен Рэнделл.
– Ты не… Что? Та самая Карен?
Арт кивнул:
– Да, она. Дочь Джей Ди Рэнделла.
– Господи.
– Сперва они спросили, что я о ней знаю и приходила ли она ко мне на прием. Я ответил, что неделю назад она обратилась за консультацией. Жаловалась на отсутствие месячных.
– В течение какого времени?
– Четыре месяца.
– Ты сообщил им эти сведения?
– Нет, они не спрашивали.
– Хорошо.
– Они подробно расспросили меня о том, как прошел осмотр. Интересовались, были ли у нее другие жалобы, как она вела себя… Я ничего не сказал, сославшись на доверительные отношения врача и больного. Тогда они зашли с другого боку и спросили, где я был вчера вечером. Я ответил, что делал обход в больнице, а потом побродил по парку. Им хотелось знать, возвращался ли я к себе в кабинет. Я сказал, что нет. Тогда они спросили, встретил ли я кого-нибудь в парке. Я ответил: не помню. Знакомых уж точно не встретил.
Арт глубоко затянулся сигаретой. У него дрожали руки.
– И тогда они принялись мурыжить меня. Уверен ли я, что не возвращался в кабинет? Чем я занимался после обхода? Действительно ли не видел Карен с прошлой недели? Я все никак не мог взять в толк, к чему эти вопросы.
– Ну и к чему же?
– В четыре часа утра мать Карен Рэнделл привезла ее в отделение неотложной помощи Мемориальной больницы. Карен истекала кровью и была в геморрагическом шоке. Не знаю, какие меры приняли врачи, только она умерла. И полиция думает, что вчера вечером я сделал ей аборт.
Я нахмурился. Все это не имело ни малейшего смысла.
– Почему они так уверены в этом?
– Не знаю. Я спрашивал, но они не говорят. Может, девчонка была в бреду и произнесла мое имя.
Я покачал головой.
– Нет, Арт. Полицейские боятся неоправданного ареста как чумы. Если они не смогут доказать обвинение, черт-те сколько людей останутся без работы. Ты – уважаемый профессионал, а не какой-нибудь забулдыга без друзей и без цента за душой. Ты можешь позволить себе нанять хорошего защитника, и они это знают. И если у легавых хватило духу арестовать тебя, значит, они думают, что дело – верняк.
Арт сердито взмахнул рукой:
– А может, они просто дураки.
– Дураки-то дураки, но не до такой степени, – возразил я.
– Как бы там ни было, я понятия не имею, что за улики они собрали.
– Ты должен это знать.
– Но не знаю. – Арт снова принялся вышагивать по камере. – Ума не приложу.
Я смотрел на него и гадал, когда лучше задать главный вопрос. Рано или поздно придется. Арт перехватил мой взгляд.
– Нет, – сказал он.
– Что – нет?
– Я этого не делал, и хватит на меня таращиться. – Арт уселся и забарабанил пальцами по койке. – Господи, как же хочется выпить.
– Забудь об этом.
– Ой, ради бога…
– Ты пьешь только по праздникам и очень умеренно, – напомнил я ему.
– Меня будут судить за характер и привычки или…
– Тебя вообще не будут судить, если ты сам этого не пожелаешь.
Арт фыркнул.
– Расскажи мне о Карен, – попросил я.
– Рассказывать почти нечего. Она пришла и попросила сделать аборт, но я отказался, потому что было поздно – четыре месяца. Я объяснил, почему не могу ей помочь: слишком большой срок и прервать беременность можно только чревосечением.
– И она смирилась?
– Вроде да.
– Что ты написал в истории болезни?
– Ничего. Я не завел карточку.
Я вздохнул:
– Это может выйти тебе боком. Почему ты так поступил?
– Потому что она не была моей пациенткой и не нуждалась в лечении. Я знал, что больше никогда не увижу ее, вот и не стал разводить писанину.
– И как ты собираешься объяснить это полицейским?
– Слушай, – вспылил Арт, – кабы я знал, что по милости этой бабы попаду за решетку, то и вел бы себя иначе.
Я закурил сигарету и откинулся назад, почувствовав затылком холод каменной стены. Мне уже стало ясно, что Арт попал в очень незавидное положение, и даже мелочи, которые при других обстоятельствах показались бы сущим пустяком, сейчас приобретали огромное значение.
– Кто направил ее к тебе?
– Карен? Наверное, Питер.
– Питер Рэнделл?
– Ну да. Он был ее лечащим врачом.
– Так ты даже не спросил?
Это было совсем не в духе Арта.
– Нет. Она пришла под конец рабочего дня, и я был уставший. К тому же она сразу взяла быка за рога. Чертовски прямолинейная девица, никаких тебе хождений вокруг да около. Выслушав Карен, я подумал, что ее прислал Питер, в надежде, что я все растолкую. Ведь делать аборт, вне всякого сомнения, было уже поздно.
– Почему ты так подумал?
Арт передернул плечами.
– Подумал, и все.
Галиматья какая-то. Арт наверняка темнил.
– А других дам из семейства Рэнделл к тебе не направляли?
– Ты о чем это?
– Отвечай.
– По-моему, это не имеет отношения к делу, – отрезал он.
– Как знать.
– Уверяю тебя.
Я вздохнул и запыхтел сигаретой. При желании Арт мог быть чертовски упрям.
– Ладно, – сказал я наконец. – Тогда расскажи мне о девушке.
– Что ты хочешь знать?
– Ты был с ней знаком?
– Нет.
– Случалось ли тебе помогать ее подружкам?
– Нет.
– Ты уверен?
– О, черт! Как я могу быть уверен? Но вряд ли: ей было всего восемнадцать лет.
– Понятно.
Вероятно, Арт был прав. Я знал, что он оперировал только замужних женщин лет тридцати и не связывался с молоденькими, разве что в исключительных случаях. Иметь дело со зрелыми матронами было гораздо безопаснее. Они мыслили более трезво и умели держать язык за зубами. Но я знал и другое: последнее время он стал делать больше абортов совсем юным пациенткам. Арт называл эти операции «выскабливанием соплей» и говорил, что помогать только замужним нельзя. Это, мол, дискриминация подростков. Разумеется, он шутил, но в каждой шутке…
– Как она выглядела, когда пришла к тебе? – спросил я. – Ты можешь описать ее?
– Славная была девушка. Хорошенькая, не дура, не плакса. Очень честная. Пришла, села, сложила руки на коленях и рассказала все как есть. Сыпала медицинскими терминами. «Аменорея» и прочее. Наверное, нахваталась от своей семейки.
– Она нервничала?
– Да, но ведь они все нервничают. Поэтому чертовски трудно проводить дифференциальную диагностику.
Действительно, при отсутствии менструаций, особенно у молодых девушек, надо делать существенную поправку на состояние их нервной системы. Задержки и другие нарушения цикла часто возникают по причинам психологического свойства.
– Это на пятом-то месяце?
– В придачу она прибавила в весе. Пятнадцать фунтов.
– Маловато для точного диагноза.
– Но достаточно для подозрения.
– Ты ее осматривал?
– Нет. Я предложил, она отказалась. Девица пришла делать аборт. Я сказал: нет, и она откланялась.
– Карен говорила о своих планах?
– Да, – ответил Арт. – Пожала плечами и сказала: ну что ж, придется сообщить предкам и обзавестись потомком.
– И ты решил, что она не станет обращаться к кому-нибудь другому?
– Вот именно. Девушка казалась такой умной и /смышленой. И, похоже, поняла, в каком она положении. В таких случаях я всегда стараюсь объяснить женщине, что безопасный аборт невозможен и ей придется свыкнуться с мыслью о грядущем материнстве.
– По-видимому, Карен передумала. Интересно, почему?
Арт усмехнулся:
– Ты когда-нибудь видел ее родителей?
– Нет, – ответил я и тотчас юркнул в приоткрывшуюся лазейку:
– А ты?
Но Арта так просто не проведешь. Он одарил меня вялой улыбкой умного и проницательного человека, отдающего дань чужой сообразительности, и сказал:
– Нет, никогда. Но наслышан о них.
– И чего же ты наслышан?
В этот миг вернулся сержант и с лязгом вставил ключ в замок.
– Время, – объявил он.
– Еще пять минут, – попросил я.
– Время!
– Ты говорил с Бетти? – спросил Арт.
– Да. Все хорошо. Я позвоню ей и скажу, что ты жив-здоров.
– Она волнуется.
– Джудит побудет с ней. Все утрясется.
Арт грустно улыбнулся:
– Извини за причиненное беспокойство.
– Никакого беспокойства, – я взглянул на стоявшего в дверях сержанта. – У них нет оснований задерживать тебя. К полудню ты выйдешь отсюда.
Сержант сплюнул на пол. Я пожал Арту руку и спросил:
– Кстати, где тело?
– Наверное, в Мемориалке. Или его уже увезли в городскую.
– Я выясню. Не волнуйся ни о чем.
Я вышел из камеры, и сержант запер дверь. В коридоре он не проронил ни слова, но, когда мы вошли в дежурку, сказал:
– Вас хочет видеть капитан.
– Хорошо.
– Ему не терпится малость поточить лясы.
– Что ж, ведите меня к нему, – ответил я.
Табличка на двери сообщала: «Отдел по расследованию убийств», а под ней на картонке печатными буквами было выведено: «Капитан Питерсон». Капитан оказался крепким коротышкой с седыми волосами, подстриженными под «ежик», движения его были проворными и точными. Когда Питерсон обошел вокруг стола, чтобы приветствовать меня, я заметил, что он хромает на правую ногу. Он даже не пытался скрыть этот изъян, а, напротив, подчеркивал его, громко шаркая носком по полу. Солдаты и легавые обычно гордятся своими увечьями. Нетрудно было догадаться, что Питерсон пострадал при исполнении служебного долга. Я попробовал угадать, что с ним стряслось. Скорее всего, нарвался на пулю: ножевое ранение в голень – большая редкость.
Хозяин кабинета протянул мне руку и сказал:
– Я капитан Питерсон.
– Джон Берри.
Рукопожатие было радушным, но глаза капитана смотрели холодно и пытливо. Он указал мне на кресло.
– Сержант говорит, что прежде не видел вас здесь, вот я и решил познакомиться. Мы знаем почти всех бостонских защитников по уголовным делам.
– Вы хотите сказать – судебных защитников?
– Разумеется, – покладисто ответил Питерсон. – Конечно, судебных.
Он выжидательно уставился на меня. Я молчал.
Наконец капитан спросил:
– Из какой вы фирмы?
– Не понимаю, почему вы приняли меня за юриста, – ответил я. – Сроду им не был.
Капитан прикинулся удивленным:
– Но у сержанта сложилось иное впечатление. Вы представились ему как адвокат.
– Да неужели?
– Вот именно. – Питерсон уперся ладонями в стол.
– Кто вам это сказал?
– Сержант.
– Значит, он что-то напутал.
Капитан откинулся в кресле и одарил меня любезной улыбкой, словно говоря: «Ладно, ладно, не будем суетиться по пустякам».
– Знай мы, что вы не адвокат, нипочем не разрешили бы вам свидание с Ли.
– Вероятно. Только никто не поинтересовался моим именем и родом занятий, никто не просил меня расписаться в книге посетителей.
– Полагаю, сержант был сбит с толку.
– Вполне оправданное предположение, если вспомнить, какой умница ваш сержант.
На лице капитана заиграла дурацкая улыбочка. Мне был знаком этот тип людей. Удачливый легавый, знавший, когда надо возмутиться, а когда разумнее проглотить обиду. Искусный дипломат, вежливый блюститель закона. Но лишь до тех пор, пока не почувствует, что противник ломается.
– Ну? – буркнул он после долгого молчания.
– Я работаю вместе с доктором Ли, – сообщил я ему.
Если он и удивился, то виду не подал.
– Тоже врач?
– Совершенно верно.
– У вас, лекарей, определенно существует круговая порука, – не переставая улыбаться, изрек капитан. Вероятно, за последние две минуты он улыбался больше, чем за два предшествующих года.
– Не сказал бы, – возразил я.
Улыбка начала таять. Наверное, с непривычки у капитана устали лицевые мышцы.
– Если вы и впрямь врач, – проговорил Питерсон, – мой вам совет: держитесь подальше от этого Ли. Шумиха угробит вашу практику.
– Какая шумиха?
– Суд и прочее.
– А что, будет суд?
– Разумеется, – ответил Питерсон. – И громкий, так что вашей практике, вероятно, не поздоровится.
– У меня нет практики, – сообщил я ему.
– Наукой занимаетесь?
– Нет, – ответил я. – Трупы вскрываю.
Наконец-то его проняло. Питерсон привстал со стула, но тотчас опомнился и снова сел.
– Трупы, – эхом повторил он.
– Совершенно верно. Работаю в больницах, делаю всякие анализы.
Капитан надолго умолк, нахмурился, почесал тыльную сторону ладони и оглядел свой стол. Наконец он сказал:
– Не знаю, что вы пытаетесь доказать, доктор, но, как бы там ни было, мы вполне можем обойтись без вашей помощи. А Ли влип слишком серьезно, чтобы…
– Это еще надо доказать.
Питерсон покачал головой:
– Вы и сами знаете, что не правы.
– Не уверен.
– Известно ли вам, на какую сумму может подать иск врач за необоснованный арест?
– На миллион долларов, – ответил я.
– Полмиллиона. Но это не так уж важно: итог один.
– Полагаете, у вас есть верное дело?
– Есть, – Питерсон снова осклабился. – Конечно, доктор Ли может позвать вас в свидетели, это ясно. И вы можете наговорить сколько угодно громких слов, чтобы обдурить присяжных и произвести на них впечатление своими высоконаучными выкладками. Но вам никуда не деться от главного факта.
– Что же это за факт?
– Нынче утром в бостонской Мемориальной больнице истекла кровью и умерла девушка. И причиной тому – подпольный аборт. Вот такой факт – простой и очевидный.
– И вы думаете, что аборт сделал доктор Ли?
– У нас имеются кое-какие улики, – вкрадчиво проговорил Питерсон.
– Надеюсь, они достаточно убедительны, – сказал я. – Доктор Ли – известный и уважаемый…
– Послушайте, – оборвал меня капитан, впервые выказав раздражение. – По-вашему, эта девушка была десятидолларовой шлюхой? Нет, она была хорошей дочерью почтенных родителей. Чертовски порядочной, из замечательной семьи. Молодая, красивая, добрая. И ее зарезали. Причем не какая-нибудь повитуха из Роксбери или шарлатан из Северного района. У нее достало ума не обращаться к ним. Да и денег было достаточно.
– Почему вы считаете, что аборт сделал доктор Ли?
– Не вашего ума дело.
Я передернул плечами.
– Поверенный доктора Ли задаст вам тот же вопрос. Это будет его ума дело. И если вы не сможете ответить…
– Сможем.
Я молчал. Мне стало любопытно, захотелось узнать, действительно ли Питерсон такой уж хороший дипломат. Он не должен говорить мне больше ни слова. Он не был обязан сообщать мне даже то, что уже сообщил. Если он снова откроет рот, это будет ошибкой.
Питерсон открыл рот.
– У нас есть свидетель, который слышал, как девушка обвиняла доктора Ли.
– Девушку привезли в больницу в состоянии шока, она бредила и теряла сознание. Что бы она там ни бормотала, это – слабая улика.
– Она еще не была в шоке, когда сказала это.
– Кому сказала?
– Своей матери, – с довольной улыбкой ответил Питерсон. – По дороге в больницу. И мать готова присягнуть в этом.
Я попытался последовать примеру Питерсона и сохранить невозмутимое выражение лица. К счастью, врачи поднаторели в этом искусстве. Ни в коем случае нельзя выказывать изумление, если пациент сообщает вам, что совокупляется с женой десять раз за ночь или видит кошмары, в которых режет ножом собственных детей. Или ежедневно выпивает галлон водки. Врач должен казаться больному загадочной личностью, а для этого ему необходимо уметь ничему не удивляться.
– Ага, понятно, – равнодушно бросил я.
Питерсон кивнул:
– Как видите, свидетель вполне надежный. Взрослая уравновешенная женщина, рассудительная и очень миловидная. Она произведет прекрасное впечатление на присяжных.
– Возможно.
– Ну а теперь – откровенность за откровенность, – предложил Питерсон. – Может, расскажете, почему вас так интересует доктор Ли?
– Никаких особых причин. Он мой друг, вот и все.
– Он позвонил вам раньше, чем своему поверенному.
– Задержанный имеет право на два телефонных звонка.
– Да, – согласился Питерсон. – Но большинство задержанных предпочитают звонить адвокатам и женам.
– Доктор Ли хотел поговорить со мной.
– Но почему именно с вами?
– Я когда-то учился на юриста, – объяснил я. – И к тому же имею медицинское образование.
– У вас есть степень бакалавра права?
– Нет.
Питерсон провел пальцами по кромке стола.
– Кажется, я ничего не понимаю.
– По-моему, это не имеет значения.
– А может, вы тоже причастны к этому делу?
– Чем черт не шутит.
– Это значит – да?
– Это значит – чем черт не шутит.
Несколько секунд он молча разглядывал меня.
– Вы очень несговорчивы, доктор Берри.
– Скорее недоверчив.
– Если так, почему же вы убеждены в невиновности доктора Ли?
– Я не судебный защитник.
– Знаете что, – сказал мне Питерсон. – Любой может дать маху, даже врач.
Выйдя на улицу и нырнув в октябрьскую изморось, я решил, что сейчас не время бросать курить. Разговор с Питерсоном доконал меня, и я выкурил две сигареты, пока шагал в аптеку за новой пачкой. Я думал, что этот легавый окажется очередным безмозглым грубияном, но не тут-то было. Если он сказал мне правду, значит, полиции действительно удастся состряпать дело. Оно, конечно, может развалиться, но в отставку капитана уж точно не отправят. Сейчас он был в незавидном положении. Арестовав доктора Ли, капитан рисковал своим креслом. С другой стороны, воздержаться от ареста, имея столь веские улики, тоже опасно. Питерсон принял решение, потому что был вынужден сделать это. И теперь будет стоять на своем, пока не исчерпает все возможности. К тому же капитан уже заготовил себе пути отхода и в случае чего сможет свалить вину на миссис Рэнделл. Прибегнуть к излюбленной тактике хирургов и терапевтов, получившей в их среде кодовое наименование ЭМР – «это моя работа». Если, к примеру, у больного лихорадка и лейкоцитоз, да еще боли в правой нижней части живота, то самый вероятный диагноз – аппендицит. Хирург вскрывает брюшную полость и видит, что аппендикс в порядке. Тем не менее, если его решение не было скоропалительным, операция считается оправданной, поскольку все симптомы указывали на аппендицит, а промедление могло привести к смерти пациента. Так же и Питерсон: он может действовать на основании собранных улик, и неважно, прав он или нет. С этой точки зрения позиции капитана неуязвимы. Если Арта осудят, Питерсон не получит медали. А если оправдают, капитана защитит удобная формула: «Это моя работа».
Я вошел в аптеку, купил две пачки сигарет и позвонил в пару мест из автомата. Первым делом я связался с лабораторией и сказал, что сегодня уже не вернусь на работу. Потом позвонил Джудит и попросил ее посидеть с Бетти. Она поинтересовалась, виделся ли я с Артом и все ли в порядке. Я ответил, что да, виделся, и его выпустят через час или около того.
Обычно я ничего не скрываю от жены. Ну разве что какие-нибудь мелочи. Например, чем занимался Камерон Джексон на съезде американского хирургического общества несколько лет назад. Это могло расстроить Джудит, она наверняка стала бы переживать за жену Камерона. Прошлой весной Джексоны все-таки развелись, и Джудит была сама не своя. Такие разводы у нас называют «разводами по-эскулапски», и обычно они не отягощены условностями. Камерон – прекрасный ортопед с обширной практикой – начал пропускать домашние трапезы и безвылазно сидел в больнице. Вскоре его жене это надоело. Сначала она возненавидела ортопедию как отрасль медицины, а потом и самого Камерона. Ей достались оба ребенка и алименты, триста долларов в неделю. Но блаженства она не обрела. Потому что ей был нужен Камерон, только без медицины.
Камерон тоже не лучится счастьем. На прошлой неделе я виделся с ним, и он туманно намекнул, что хочет жениться на медсестре, с которой недавно познакомился. Он знал, что не сможет избежать пересудов, но думал: «По крайней мере, уж эта, новая, меня поймет». Это было начертано у него на лице.
Я часто вспоминаю Камерона Джексона и еще десяток знакомых мне врачей, так же беззаветно преданных делу. Обычно я думаю о них поздними вечерами, когда задерживаюсь в лаборатории и работы столько, что я даже не могу позвонить домой и предупредить об опоздании.
Мы с Артом однажды обсуждали эту тему, и последнее слово осталось за моим другом, который с присущим ему цинизмом заявил: «Теперь я начинаю понимать священников с их безбрачием».
Брак самого Арта был почти удушающе прочен. Полагаю, потому что Арт – китаец, хотя, конечно, дело не только в этом. Супруги Ли – люди просвещенные, не очень чтут традиции, но и не полностью свободны от них. Таково, во всяком случае, мое мнение. Арт постоянно испытывает чувство вины оттого, что проводит слишком мало времени в кругу семьи, и буквально заваливает своих потомков дарами. Они ужасно избалованы, но Арт обожает их, и когда начинает рассказывать о своих чадах, остановить его бывает трудно.
Его отношение к жене несколько сложнее и менее однозначно. Иногда Арту хочется, чтобы она увивалась вокруг него, как верная собачонка. Порой и она хочет того же. Но не всегда. Зачастую Бетти ведет себя очень независимо.
Бетти Ли – одна из красивейших женщин, которых я знаю. Она стройна, грациозна и мила в обращении. Рядом с ней Джудит кажется грузной, крикливой и едва ли не мужеподобной.
Джудит и я женаты уже восемь лет. Мы познакомились, когда я учился в медицинской школе, а Джудит была на последнем курсе колледжа Смита. Она выросла на ферме в Вермонте и, подобно многим красивым женщинам, не слишком умна.
Позвонив ей, я сказал:
– Присмотри за Бетти.
– Хорошо.
– Успокой ее.
– Хорошо.
– И не подпускай к ней газетчиков.
– А они придут?
– Не знаю. Но если нагрянут, гони их прочь.
Джудит сказала, что так и сделает, и положила трубку.
Я тотчас позвонил Джорджу Брэдфорду, поверенному Арта. Джордж был толковым правоведом и знал нужных людей. Он возглавлял юридическую фирму «Брэдфорд, Стоун и Уитлоу». Его не оказалось в конторе, и мне пришлось оставить сообщение.
Наконец я позвонил Льюису Карру, профессору клинической медицины из бостонской Мемориальной больницы. В регистратуре не сразу нашли его, а когда отыскали, Льюис, по своему обыкновению, резко буркнул в трубку:
– Карр у телефона.
– Лью, это Джон Берри.
– Привет, Джон, что у тебя на уме?
В этом был весь Карр. Большинство врачей соблюдают некий ритуал телефонного общения: сначала – вопрос о самочувствии, потом – о работе и, наконец, о семье. Но Льюис не придерживался заведенного порядка. И не только в телефонных разговорах.
– Я звоню насчет Карен Рэнделл.
– А что такое? – Его голос зазвучал настороженно. Похоже, в Мемориалке не было охотников обсуждать эту тему.
– Расскажи все, что знаешь о ней. Может, слышал что-нибудь?
– Понимаешь, Джон, ее папаша – большая шишка. Поэтому я знаю все и не знаю ничего. Кто интересуется ею?
– Я.
– Лично ты?
– Вот именно.
– С какой стати?
– Я дружен с Артом Ли.
– Так его замели? Я слышал об этом, но не поверил. Мне всегда казалось, что Ли слишком умен, чтобы…
– Лью, что произошло вчера вечером?
Карр вздохнул.
– Господи, тут такое творится. Поганые дела. Амбулаторное отделение гудит как улей.
– Что ты имеешь в виду?
– Сейчас я не могу говорить об этом, – сказал Карр. – Лучше приезжай ко мне.
– Хорошо, – ответил я. – Где тело? У вас?
– Нет, в Городской.
– Вскрытие уже было?
– Понятия не имею.
– Ладно, я загляну к тебе через несколько часов. Можно раздобыть ее историю болезни?
– Сомневаюсь. Сейчас она у старика.
– Хорошо, до встречи.
Я повесил трубку, опустил в щель телефона еще один десятицентовик и позвонил в морг Городской больницы. Секретарша подтвердила, что тело у них. Секретаршу звали Элис, и она страдала гипотиреозом, поэтому голос ее звучал так, словно она проглотила контрабас.
– Вскрытие уже было? – спросил я.
– Вот-вот начнется.
– Не могли бы они немного подождать? Я хотел бы присутствовать.
– Едва ли это возможно, – протрубила Элис. – Тут какой-то непоседа из Мемориалки. Ему не терпится взяться за нож, так что поторопитесь.
Я сказал, что уже выезжаю, и повесил трубку.
Многие бостонцы свято верят, что в их городе можно получить лучшее в мире медицинское обслуживание. Эта точка зрения укоренилась в умах горожан так прочно, что почти никто не берется оспаривать ее.
Зато вопрос о том, какая же из городских больниц лучше других, служит предметом нескончаемых и жарких дебатов. Главных претендентов на первое место в Бостоне три: Общая, Бригхэмская и Мемориальная больницы. Патриоты Мемориалки скажут вам, что Общая слишком большая, а Бригхэмская – слишком маленькая; Общая – чисто клиническая, и это плохо, а Бригхэмская строго научная, и это тоже плохо; в Общей пренебрегают хирургией и предпочитают лекарства, а в Бригхэмской – наоборот. И, наконец, вам торжественно заявят, что персонал Общей и Бригхэмской в подметки не годится врачам и медсестрам Мемориалки, в которой работают высокообразованные и умные люди.
Но любой, кто от нечего делать расставляет бостонские больницы по ступенькам пьедестала, наверняка поместит Городскую где-то возле самого подножия. Я подъехал к ней, миновав здание торгового центра – самого внушительного строения в районе, который политиканы величают Новым Бостоном и который представляет собой лес небоскребов, приютивших гостиницы и магазины и разделенных небольшими площадями с фонтанами и обширными пустырями без фонтанов, придающими этим местам «современный облик».
Городская больница стоит на расстоянии короткого, но волнующего пешего перехода от района «красных фонарей», далеко не нового и не современного на вид, но весьма оживленного и исполняющего свое предназначение так же исправно, как, скажем, стоматологическая поликлиника.
Район «красных фонарей» расположен на краю негритянских трущоб Роксбери и соседствует с бостонским Сити. Пробираясь по нему и лавируя между притонами, я раздумывал о том, как же бесконечно далеко отсюда до вотчины Рэнделлов.
Рэнделлы, разумеется, практикуют в Мемориалке. В Бостоне хорошо знают этот старинный род, в котором почти наверняка был хотя бы один скрюченный морской болезнью пилигрим, приплывший на «Мэйфлауере» и внесший свой вклад в генофонд семейства. Доподлинно известно, что Уилсон Рэнделл пал в бою на Маячном холме в 1776 году.
Лекарская династия Рэнделлов существует уже несколько столетий. В отрезок времени, именуемый новейшей историей, это семейство облагодетельствовало общество целым сонмищем знаменитых врачей. В начале века виднейшим нейрохирургом страны считался Джошуа Рэнделл, который сыграл в развитии этой области медицины не менее важную роль, чем сам великий Кашинг. Джошуа был строгим догматиком. Во всяком случае, так гласило бытующее в среде врачей совершенно недостоверное предание о нем.
Подобно большинству хирургов того времени, Джошуа Рэнделл заставлял своих стажеров дать обет безбрачия. Один из его ассистентов надул старика и женился. Через несколько месяцев Джошуа узнал об этом и созвал всех своих стажеров. Выстроив их в шеренгу, он сказал: «Доктор Джонс, будьте любезны сделать шаг вперед».
Проштрафившийся врач, дрожа, вышел из строя, и Рэнделл заявил ему: «Насколько я понимаю, вы завели жену!» Причем произнес он это таким тоном, будто ставил диагноз.
«Да, сэр», – ответил напуганный стажер.
«Можете ли вы сказать что-нибудь в свое оправдание, прежде чем я уволю вас?»
Молодой врач подумал с минуту и ответил:
«Да, сэр. Я могу клятвенно обещать вам, что этого больше не повторится».
Если верить преданию, этот ответ так развеселил Рэнделла, что в конце концов он сменил гнев на милость и оставил стажера в своей команде.
Следующим знаменитым Рэнделлом стал Уинтроп, специалист по операциям на грудной клетке. Джей Ди Рэнделл, отец Карен, – кардиохирург, большой мастер вживлять искусственные сердечные клапаны. Мы с ним незнакомы, но пару раз я видел его. Это суровый муж патриархального обличья, с жесткими седыми волосами и начальственной повадкой. Стажеры, которые обучаются у Рэнделла, боятся и ненавидят его.
Брат Джей Ди, Питер, был терапевтом и практиковал неподалеку от Общественного парка. Модный врач, весьма изысканный джентльмен и, вероятно, неплохой знаток своего дела. Впрочем, это лишь мое предположение.
У Джей Ди есть сын, брат Карен, который учится в медицинской школе Гарварда. Год назад ходили слухи, что парня вот-вот отчислят, но потом все наладилось.
В каком-нибудь другом городе и в другие времена такая приверженность юноши семейным традициям могла бы показаться странной, но только не в Бостоне. В семьях здешних состоятельных старожилов уже давно бытует убеждение, что на свете есть лишь два достойных внимания поприща – медицина и право. Ну, разве что еще преподавательская деятельность. Тоже весьма почетное занятие, если, конечно, вы – профессор Гарварда.
Но Рэнделлов не интересовали ни преподавание, ни правоведение. Они были врачами, и каждый Рэнделл считал своим долгом получить медицинский диплом и поступить стажером в Мемориалку. И в медицинской школе, и в больнице Рэнделлам прежде делали поблажки, и начальство смотрело на их низкие оценки сквозь пальцы. Но с годами семейство полностью отработало этот аванс доверия. Попасть на лечение к одному из Рэнделлов считалось большой удачей.
Вот, собственно, и все, что я знал об их клане. Они были богаты, принадлежали епископальной церкви, славились своим рьяным местечковым патриотизмом и пользовались всеобщим уважением и огромным влиянием.
Что ж, теперь мне предстоит узнать о них побольше.
***
За три квартала от больницы я проехал через Поле брани на углу Массачусетс-и Коламбус-авеню. По вечерам эти места кишат шлюхами, сводниками, наркоманами и торговцами зельем. А Полем брани этот квартал назвали, потому что отсюда в Городскую привозят огромное количество людей с ножевыми и огнестрельными ранениями, вот и создается впечатление, что здесь идет междоусобная война.
Бостонская Городская больница – это исполинское нагромождение корпусов, которое занимают целых три квартала. В ней 1350 коек, занятых главным образом алкоголиками и иными отбросами общества. Почтенные врачи называют эту больницу бостонской клоакой, но на самом деле здесь очень хорошо учат и стажируют интернов. В Городской лежат такие пациенты, каких не найдешь ни в одной дорогой больнице. Взять, к примеру, цингу. В современной Америке этот недуг большая редкость. Чтобы цинга развилась, надо пять месяцев питаться как попало и не есть фруктов. Но такого почти не бывает, и в большинстве наших больниц случаи цинги встречаются не чаще чем раз в три года. А вот в бостонской Городской – шесть раз в год, преимущественно весной, в так называемый «цинготный сезон».
Так же обстоят дела с чахоткой, третичным сифилисом, огнестрельными и ножевыми ранениями, увечьями, членовредительством и истощением. Со всеми этими напастями врачи Городской сталкиваются гораздо чаще, чем персонал любой другой бостонской больницы. И, как правило, недуг бывает более запущенным.
***
Планировка Городской больницы напоминает лабиринт, сооруженный безумцем. Десять ее корпусов соединены бесчисленными наземными и подземными переходами, на всех углах висят громадные зеленые указатели, но проку от них мало, и заблудиться тут – пара пустяков.
Торопливо шагая по коридору от здания к зданию, я вспоминал, как мучился тут в бытность мою стажером. В памяти оживали давно забытые мелочи – запахи дешевого стирального порошка, которым пользовались только здесь; бумажные мешки возле каждого рукомойника, один – для салфеток, другой – для резиновых перчаток, которые надевали перед обследованием прямой кишки. В целях экономии использованные перчатки не выбрасывали, а тщательно мыли и опять пускали в дело. Маленькие пластмассовые ярлычки с именами и черной, синей или красной каймой, в зависимости от должности владельца. Я проработал здесь всего год, но за это время провел несколько вскрытий по просьбе судебных медиков.
***
По закону судебный следователь может потребовать провести вскрытие в четырех случаях, перечень которых любой стажер патологоанатомического отделения знает наизусть.
Случай первый – насильственная смерть или кончина при странных обстоятельствах.
Случай второй – смерть по пути в больницу.
Случай третий – смерть в течение суток после прибытия в больницу.
И, наконец, смерть больного, не имевшего постоянного лечащего врача.
Во всех этих случаях вскрытие проводится в Городской больнице. Во многих городах США, включая Бостон, нет особого морга, подведомственного полиции. Наше управление судебно-медицинской экспертизы располагается на втором этаже корпуса Мэллори – патологоанатомического отделения Городской. В более-менее простых случаях трупы вскрывают стажеры-первогодки из той больницы, в которой умер пациент. Для новичка вскрытие по требованию судебного медика нередко чревато изрядной нервотрепкой.
Допустим, к примеру, что вы не можете распознать отравление или смерть от удара током и боитесь упустить что-нибудь важное. В таком случае разрешать затруднение надо давно испытанным способом, известным многим поколениям стажеров: вскрывать как можно медленнее, делая подробнейшие записи и множество фотоснимков, и сохранять все образцы тканей жизненно важных органов, потому что суд может потребовать их повторного исследования. Разумеется, сохранение срезов – дорогостоящая процедура: нужны склянки, физиологические растворы, место в морозильниках. Но никто не ропщет: ведь вскрытие делается по просьбе полиции.
Тем не менее, даже приняв все меры предосторожности, вы продолжаете волноваться, и на задворках сознания живет страх, порожденный жутковатой мыслью: а вдруг обвинение или защита потребуют предоставить какие-то важные сведения, какие-то улики в пользу одной из сторон? А вы не можете сделать это, потому что не учли всех обстоятельств, всех постоянных и переменных величин.
***
В вестибюле корпуса Мэллори, прямо у входа, стоят два маленьких каменных сфинкса. Никто уже не помнит, зачем их там водрузили, но мне становится не по себе всякий раз, когда я вижу эти изваяния. Сфинксы в мертвецкой навевают мысли о Древнем Египте с его камерами для бальзамирования. Короче, в голову лезет всякая чепуха.
Я поднялся на второй этаж перемолвиться словечком с Элис, которая пребывала в скверном расположении духа и ворчливо сообщила мне, что: а) вскрытие еще не начинали, потому что у них какая-то заминка; б) весь мир катится в тартарары; в) зимой ожидается эпидемия гриппа. После чего поинтересовалась, известно ли мне об этом.
Я ответил, что известно, и спросил:
– Кто вскрывает Карен Рэнделл?
Элис сердито свела брови:
– Прислали кого-то из Мемориалки. Если не ошибаюсь, его фамилия Хендрикс.
Я удивился. Мне казалось, что Карен будет резать кто-нибудь из начальства.
– Он уже там?
– Угу, – буркнула Элис.
Я зашагал по коридору к турникетам. Вдоль правой стены тянулись ряды морозильных камер с трупами, а слева висел огромный щит с надписью: «Вход только для персонала». На дощатых вращающихся дверях было начертано: «Вход» и «Выход». Я толкнул одну из них, протиснулся в прозекторскую и увидел в ее дальнем углу двоих мужчин, поглощенных беседой.
Стены просторного помещения были выкрашены в казенный болотный цвет. Бетонный пол, низкий потолок, под которым шли трубы отопления. Дешево и сердито. Ровным рядком пять столов из нержавейки. Длина каждого – шесть футов, поверхность немного наклонная, по краю – желоб. По столам непрерывно течет вода, смывая кровь и крошечные ошметки тканей. В полупрозрачное окно вмонтирован громадный, фута три в размахе, вентилятор для вытяжки воздуха. Он уже был включен. Работал и маленький компрессор, нагнетавший в прозекторскую «свежий» ароматизированный воздух, насыщенный хвойным экстрактом, поэтому пахло здесь, как в сосновом бору.
Сбоку к прозекторской примыкала раздевалка, где патологоанатомы облачались в зеленые халаты и повязывали фартуки. Вдоль стены стояли пять больших раковин, над самой дальней висела табличка: «Только для мытья рук». Остальные предназначались для очистки инструментов и извлеченных из тел органов. У другой стены громоздились шкафы, набитые перчатками, склянками для органов, бутылями с консервантами и реактивами. Там же хранился фотоаппарат. Если какой-то орган имел необычный вид, его снимали на пленку и только потом извлекали из трупа.
Когда я вошел, двое собеседников умолкли и уставились на меня. Насколько я понял, они говорили о теле, лежавшем на самом дальнем столе. Я узнал одного из парней, интерна по имени Гаффен, с которым был шапочно знаком. Этот Гаффен слыл большим хитрецом и мерзавцем. Его собеседника я видел впервые. Наверное, это и был Хендрикс.
– Привет, Джон! – воскликнул Гаффен. – Что вы тут позабыли?
– Когда начнется вскрытие Карен Рэнделл?
– Через минуту. Хотите переодеться?
– Нет, спасибо, я просто посмотрю.
Честно говоря, переодеться мне хотелось, но я понимал, что лучше этого не делать. Пока на мне обычный повседневный костюм, я остаюсь простым наблюдателем. Мне совсем не с руки быть или хотя бы считаться участником вскрытия. А то еще подумают, что я как-то повлиял на формулировку выводов.
– Кажется, мы с вами незнакомы, – обратился я к Хендриксу. – Меня зовут Джон Берри.
– Джек Хендрикс, – он улыбнулся, но не подал мне руку: Хендрикс был в перчатках и уже успел прикоснуться к лежавшему перед ним трупу.
– Я тут показывал Хендриксу разные занятные штуковины, – подал голос Гаффен, кивком указывая на тело и отступая на шаг, чтобы я мог подойти и посмотреть.
На столе лежал труп молодой негритянки, довольно смазливой. Но кто-то испортил ее красу, всадив три пули в грудь и живот.
– Хендрикс безвылазно сидит в своей Мемориалке и еще не видел ничего подобного, – продолжал Гаффен. – Мы обсуждали происхождение вот этих отметин. – Он указал на несколько рваных ранок на предплечьях и голенях девушки.
– Я думаю, это ссадины от колючей проволоки, – предположил Хендрикс.
Гаффен желчно усмехнулся.
– Колючая проволока… – эхом повторил он.
Я промолчал. Я знал, что это за ранки. Но человек, не имеющий достаточного опыта, никогда не догадался бы, откуда они взялись.
– Когда ее привезли? – спросил я.
Гаффен покосился на Хендрикса и ответил:
– В пять утра. Но смерть наступила где-то около полуночи. Это вам о чем-нибудь говорит? – спросил он Хендрикса.
Тот покачал головой и закусил губу. Гаффен попросту издевался над парнем. Я подумал было, что надо вступиться за Хендрикса, но не стал: всех не защитишь. Медика хлебом не корми, дай только повергнуть в трепет младшего товарища. Эскулапы называют это «учением». И я, и Гаффен, и Хендрикс прекрасно понимали, что происходит.
– Как, по-вашему, где был труп эти пять часов? – спросил Гаффен.
– Не знаю, – с несчастным видом пробормотал Хендрикс.
– Попробуйте угадать.
– На кровати?
– Черта с два! Обратите внимание на трупные пятна. Тело вообще не лежало, оно находилось в сидячем положении и с наклоном.
Хендрикс снова взглянул на труп и в очередной раз покачал головой.
– Ее нашли в сточной канаве, – продолжал Гаффен. – На Чарльстон-стрит, в двух кварталах от Поля брани. В сточной канаве.
– О ..
– Ну-с, теперь-то вы сможете определить происхождение этих штуковин? – спросил Гаффен.
Хендрикс опять покачал головой. Это могло продолжаться до бесконечности, и Гаффен не преминул бы извлечь из своей забавы максимум удовольствия. Поэтому я откашлялся и сказал:
– Вообще-то, Хендрикс, это крысиные укусы. Их ни с чем не спутаешь: крысы сначала прокалывают кожу клыками, а потом отрывают клиновидные полоски ткани.
– Крысиные укусы… – еле слышно повторил Хендрикс.
– Век живи – век учись, – назидательным тоном изрек Гаффен и взглянул на часы. – Мне пора на патоисследование. Рад был повидаться, Джон. – Он стянул перчатки, вымыл руки и снова повернулся к Хендриксу.
Тот все еще таращился на пулевые ранения и укусы.
– Неужели она пять часов просидела в сточной канаве?
– Да.
– И полиция ее не нашла?
– В конце концов нашла.
– Кто же ее так уделал?
Гаффен прыснул.
– Это вы мне скажите. У нее поражение слизистой оболочки рта, сифилис на начальной стадии. Она лежала в нашей больнице. Пять раз воспалялись трубы, с этим она тоже лежала у нас. Когда ее нашли, в лифчике оказалось сорок долларов. – Гаффен взглянул на Хендрикса, покачал головой и ушел.
Когда мы остались вдвоем, Хендрикс сказал:
– И все-таки я не понимаю. Она что, была проституткой?
– Да, – ответил я. – И ее застрелили. А потом она пять часов провалялась в сточной канаве, где ее грызли крысы.
– О!
– Такое случается, – добавил я. – И весьма часто.
Открылась дверь, и в прозекторскую въехала каталка с накрытым простыней телом. Санитар взглянул на нас и спросил:
– Вы вскрываете Рэнделл?
– Да, – ответил Хендрикс.
– На какой стол ее положить?
– На средний.
Санитар подкатил тележку поближе и переместил тело на стальной стол. Сначала – голову, потом ноги. Труп уже успел окоченеть. Санитар снял простыню, ловко сложил ее и бросил на тележку.
– Надо расписаться, – сказал он, протягивая Хендриксу бланк.
Хендрикс поставил свою подпись.
– Я не очень в этом разбираюсь, – признался он мне. – Во всяких там полицейских делах. Я только однажды работал для властей. Производственная травма. Рабочему проломило голову, и он помер. Но сегодняшний случай мне в диковинку.
– Почему вас назначили на это вскрытие? – спросил я.
– Наверное, просто не повезло. Я слышал, что вскрывать должен был Уэстон, но, наверное, он отказался.
– Лиланд Уэстон?
– Он самый.
Уэстон был главным патологоанатомом Городской больницы. Прекрасный старикан и, вероятно, лучший из бостонских специалистов.
– Ну что, начнем, пожалуй, – предложил Хендрикс.
Он подошел к раковине и приступил к долгой кропотливой процедуре мытья рук. Меня всегда раздражали патологоанатомы, которые усердно обрабатывают руки перед вскрытием. Получается какая-то вульгарная пародия на хирурга. Человек в наряде, состоящем из мешковатых штанов и безрукавки с глубоким вырезом, драит руки, чтобы взяться за пациента, которому уже давно наплевать, занесут ему заразу или нет. Вот ведь дурь.
Но на Хендрикса я не сердился, потому что он просто тянул время, собираясь с духом.
***
Вскрытие – зрелище не из приятных. Особенно удручающее, когда на столе лежат останки такой молодой и красивой девушки, как Карен Рэнделл.
Обнаженное тело лежало навзничь, белокурые волосы струились в потоке бегущей по столу воды, ясные синие глаза слепо смотрели в потолок. Пока Хендрикс надраивал руки, я быстро осмотрел тело и ощупал кожу. Она была гладкая и холодная, белая с сероватым отливом. Именно такой и бывает кожа человека, умершего от потери крови.
Хендрикс проверил, заряжен ли фотоаппарат, жестом попросил меня посторониться и сделал три снимка с разных ракурсов.
– У вас есть ее история болезни? – спросил я.
– Нет, она у старика, мне дали только выписку из амбулаторной карты.
– И что там?
– Клинический диагноз – смерть от вагинального кровотечения, осложненного общей анафилаксией.
– Общая анафилаксия? Откуда она взялась?
– Ума не приложу, – отвечал Хендрикс. – С ней что-то сотворили в отделении экстренной помощи, вот только что?
– Занятно… – пробормотал я.
Покончив с фотографированием, Хендрикс подошел к грифельной доске. В большинстве прозекторских висят такие доски, на которых патологоанатомы записывают данные вскрытия – отметины на теле, вес и внешний вид органов и тому подобные сведения. Хендрикс вывел на доске имя покойной и номер ее карточки, и в этот миг в анатомичку вошел еще один человек. Я сразу узнал лысый череп и сутулую спину Лиланда Уэстона. Лиланду перевалило за шестьдесят, и он уже собирался на пенсию, но, несмотря на сутулость, был полон сил и выглядел эдаким живчиком. Лиланд быстро пожал нам руки. С его приходом Хендриксу заметно полегчало.
Уэстон тотчас взял все в свои руки и приступил к вскрытию – так, как всегда делал это на моей памяти: раз пять обошел вокруг стола, пристально всматриваясь в объект и бормоча что-то себе под нос, и, наконец, взглянул на меня.
– Вы ее осматривали, Джон?
– Да.
– И что?
– Недавно она прибавила в весе, – ответил я. – На молочных железах и боковых поверхностях бедер заметны натяжения кожи. Вес явно избыточный.
– Хорошо, – похвалил меня Уэстон. – Что-нибудь еще?
– Да. У нее довольно необычный волосяной покров. На голове волосы светлые, но над верхней губой – тонкая полоска темного пушка. Такие же темные волоски и на предплечьях, редкие и тонкие. По-моему, они появились совсем недавно.
– Хорошо, – повторил он и кивнул, а потом одарил меня тусклой лукавой улыбочкой старого учителя. Уэстон обучал премудростям ремесла почти всех бостонских патологоанатомов. – Хорошо. Но главное вы упустили. – Он указал на чисто выбритый лобок. – Вот это.
– Но ведь ей сделали аборт, – подал голос Хендрикс. – Это всем известно.
– Никому ничего не известно, – строго проговорил Уэстон. – До окончания вскрытия никто ровным счетом ничего не знает. Мы не имеем права на скоропалительные выводы. Опрометчивые диагнозы – прерогатива клиницистов. – Он улыбнулся, натянул перчатки и продолжал:
– Отчет о вскрытии должен быть составлен безукоризненно, потому что Джей Ди Рэнделл будет изучать каждую его букву. Итак, – Уэстон внимательно осмотрел лобок Карен. – Бритый лобок. Определить, почему он выбрит, довольно трудно. Возможно, перед абортом. Но многие пациенты делают это по причинам личного свойства. В данном случае мы видим, что лобок выбрит аккуратно, без единой царапины или пореза. Это важно, ибо на всем белом свете не найдется медсестры, способной так ловко очистить от волос этот довольно мясистый участок тела. Медсестры обычно бреют второпях, а маленькие порезы совершенно безопасны. Значит…
– Значит, она брилась сама, – вставил Хендрикс.
– Вероятно, – кивнув, ответил Уэстон. – Разумеется, это не поможет нам определить, связано ли бритье с операцией. Но обстоятельство явно достойно внимания, и давайте не будем забывать о нем.
Уэстон действовал быстро и четко. Он измерил рост покойной (5 футов и 4 дюйма) и взвесил ее (140 фунтов). Если учесть, сколько крови потеряла Карен, вес был довольно внушительный. Занеся эти данные на грифельную доску, Уэстон сделал первый надрез.
Обычно покойников вскрывают тремя разрезами, которые образуют фигуру, похожую на букву "Y". Два разреза идут от плеч до середины туловища и смыкаются под грудной клеткой, а третий тянется от точки соединения двух первых до лобковой кости. Затем тремя лоскутами снимаются кожный покров и мягкие ткани, вскрывается грудная клетка и начинается осмотр сердца и легких. Следующая ступень – перевязывание и, рассечение сонной артерии и толстой кишки, рассечение трахеи и глотки. После этого патологоанатом одним движением извлекает из тела все внутренние органы – сердце, легкие, желудок, печень, селезенку, почки и кишечник.
Наконец выпотрошенный труп зашивают, и начинается тщательное исследование органов, делаются срезы для лабораторного анализа. Пока патологоанатом занимается этим, его ассистент снимает с трупа скальп, удаляет черепной свод и извлекает мозг, если на это получено специальное разрешение.
Я только теперь заметил, что в прозекторской нет ассистента, и сказал об этом Уэстону.
– Все верно, – ответил он. – Это вскрытие мы должны сделать сами – от начала до конца.
Уэстон начал резать, а я наблюдал за ним. Его руки слегка дрожали, но движения были поразительно точны и расчетливы. Как только он вскрыл брюшную полость, оттуда фонтаном брызнула кровь.
– Отсос, быстро! – приказал Уэстон.
Хендрикс принес бутыль со шлангом. Скопившаяся в брюшной полости жидкость, состоявшая почти из одной крови, имела темно-бурый цвет. Ее откачали и взвесили. Получилось без малого три литра.
– Жаль, у нас нет истории болезни, – посетовал Уэстон. – Хотел бы я знать, сколько единиц ей влили в отделении экстренной помощи.
Я кивнул. В теле человека не так уж много крови, в среднем кварт пять, и если в брюшной полости накапливается три литра, значит, где-то есть прободение.
Когда кровь откачали, Уэстон извлек внутренности, положил их на стальной поддон, промыл и тщательно осмотрел. Начал он, разумеется, со щитовидной железы.
– Любопытно, – сказал Уэстон, взвешивая ее на ладони. – Похоже, граммов пятнадцать.
Здоровая щитовидка весит от двадцати до тридцати граммов.
– Впрочем, это может быть вполне допустимое отклонение, – продолжал Уэстон, вскрывая орган и осматривая срез.
Ничего необычного мы не заметили.
Уэстон рассек трахею сверху вниз, до самой развилки, и осмотрел легкие, которые были увеличены и имели белесый оттенок. Обычно легкие бывают темно-розового цвета.
– Общая анафилаксия, – сказал он. – Вы не знаете, на что у нее была аллергия?
– Нет, – ответил я.
Хендрикс вел записи. Уэстон искусно управился с бронхами, после чего вскрыл легочные артерии и вены. Затем он рассек сердце двумя петлевидными надрезами слева и справа и вскрыл все четыре желудочка.
– Полный порядок, – сказал Уэстон и взрезал коронарные артерии. Они тоже были в норме, если не считать небольшого атеросклероза.
Все остальные органы были здоровы. Кроме матки. Она имела лиловатый оттенок, потому что была окрашена кровью. Размерами и формой она напоминала электрическую лампочку. Когда Уэстон перевернул ее, мы увидели разрез в эндометрии и мышечной ткани, ставший причиной кровоизлияния в брюшную полость.
Но меня удивил размер. По-моему, беременные матки такими не бывают, особенно на четвертом месяце, когда плод достигает пятнадцати сантиметров в длину. У него уже бьется сердце, образуются глаза, формируются черты лица и скелет. На четвертом месяце беременности матка заметно увеличена.
По-видимому, Уэстон думал о том же.
– В неотложке ей, конечно, могли дать окситоцин, – сказал он. – Но все равно картина чертовски занятная.
Уэстон сделал сквозной разрез на стенке матки и вывернул ее наизнанку. Внутренность была выскоблена осторожно и тщательно, прореха, по-видимому, появилась позже. Матка была наполнена кровью и какими-то полупрозрачными желтоватыми сгустками.
– «Куриный жир», – сказал Уэстон.
Значит, сгустки появились после смерти.
Он промыл матку и тщательно осмотрел поверхность эндометрия.
– Это сделал не профан, – рассудил Уэстон. – Во всяком случае, азы технологии выскабливания ему известны.
– Но дырку он все-таки пробил.
– Да, – согласился Уэстон. – Единственный прокол во всех смыслах этого слова. Что ж, по крайней мере, мы точно знаем, что Карен не делала этого сама.
Это было важное открытие. Многие вагинальные кровотечения происходят оттого, что женщины сами пытаются прервать беременность, используя для этой цели лекарства, соляные растворы, мыло, вязальные спицы и прочие сходные средства. Но вряд ли Карен смогла бы выскоблить себя так профессионально: тут требовался общий наркоз.
– Как по-вашему, это беременная матка? – спросил я Уэстона.
– Сомневаюсь, – ответил он. – Очень сомневаюсь. Давайте осмотрим яичники.
Он вскрыл их и принялся искать желтое тело, которое образуется после выделения зрелых яйцеклеток. Поиски оказались безрезультатными, но это ни о чем не говорило: желтое тело начинает рассасываться на четвертом месяце беременности, а Карен была почти на пятом.
Вошел ассистент и спросил Уэстона, можно ли зашивать.
– Да, пожалуй, – ответил мой учитель.
Ассистент наложил швы и закутал тело в чистую простыню. Я повернулся к Уэстону.
– Вы будете осматривать мозг?
– Нам не разрешили, – ответил он.
Судебные медэксперты, даже требуя вскрытия, обычно не настаивают на обследовании мозга. Разве что если есть подозрение на душевное расстройство.
– Но мне казалось, что семейство Рэнделл, где почти все врачи…
– Джей Ди двумя руками за. Но миссис Рэнделл уперлась. Отказала наотрез. Вы с ней знакомы?
Я покачал головой.
– Та еще дамочка, – сухо сказал Уэстон и снова занялся внутренностями покойной, сантиметр за сантиметром обследовав пищеварительный тракт от пищевода до заднего прохода. Все было в норме. Я уже видел все, что хотел увидеть, поэтому не стал дожидаться окончания этого действа. Отчет о вскрытии, несомненно, будет составлен в самых туманных выражениях. Во всяком случае, на основании осмотра жизненно важных органов Карен Рэнделл невозможно сказать, что она определенно была беременна.
Как и большинству патологоанатомов, мне нелегко застраховать свою жизнь. В страховых компаниях нас боятся как огня. Мы постоянно возимся с туберкулезными бактериями, злокачественными опухолями, смертоносной заразой, и, разумеется, страховщики перестраховываются. Никто не хочет продавать нам полисы. Я знаю только одного человека, которого страхуют еще более неохотно, чем меня. Это биохимик по имени Джим Мэрфи.
В молодости Мэрфи был футбольным полузащитником в команде Йеля и едва не попал в сборную восточных штатов, что уже само по себе можно считать большим достижением, хотя если вы видели Мэрфи, в частности, его глаза, то едва ли сумеете понять, как он добился такого успеха. Мэрфи почти слеп. Он носит очки с линзами двухсантиметровой толщины и ходит, понурив голову, словно эти стекляшки тянут его к земле. При обычных обстоятельствах они ему помогают, но в состоянии душевного волнения или легком подпитии он начинает натыкаться на все, что попадается на пути.
Внешне Мэрфи совершенно не похож на высококлассного футболиста, пусть даже из университетской команды. Чтобы постичь загадку его успеха, надо видеть, как он движется. Мэрфи чертовски проворен и наделен лучшим в мире вестибулярным аппаратом. В бытность его игроком партнеры по команде изобрели несколько хитроумных приемов и научились направлять Мэрфи в нужную сторону, после чего он слепо несся вперед. Иногда он совершал великолепные пробежки в противоположном направлении, но в общем и целом такая командная тактика работала, хотя пару раз Мэрфи и забежал за черту – «на всякий случай».
Он всю жизнь увлекался спортом смельчаков. В тридцать лет от роду Мэрфи заболел альпинизмом и тотчас столкнулся с непреодолимыми сложностями при страховании жизни. Тогда он заделался автогонщиком, и все было в порядке, пока не слетел на своем «Лотосе» с трассы. Машина перевернулась четыре раза, и водитель получил множественные переломы обеих ключиц. После этого Мэрфи решил, что страховка не терпит суеты, и забросил свои подвижные игры.
Мэрфи настолько быстр и порывист, что умудряется пользоваться стенографией даже в устной речи. Он тараторит причудливой скороговоркой, словно ему некогда вставлять в свои высказывания все необходимые артикли и местоимения. Это сводит с ума его секретарш и помощников. Впрочем, не только это. Мэрфи даже зимой настежь распахивает окна, ибо ненавидит спертый воздух. Когда я вошел в его лабораторию в бостонском роддоме, то увидел, что помещение до потолка завалено яблоками. Они были везде – в холодильниках, на полках с реактивами, на столах, даже на бумагах в качестве грузиков. Две ассистентки в белых халатах поверх толстенных свитеров сидели на табуретах и жевали яблоки.
– Жена, – пояснил Мэрфи, пожимая мне руку. – Специализируется. Хочешь яблочко? Сегодня «белый налив» и «кортленд».
– Нет, спасибо.
Мэрфи молниеносно вытер о рукав очередное яблоко и впился в него зубами.
– Вкусно, – промычал он. – Честно.
– Я тороплюсь, – сообщил я ему.
– Как всегда, – прохрумкал Мэрфи. – Господи, вечно ты как угорелый. Когда я последний раз видел тебя и Джудит? Несколько месяцев назад. Чем ты только занимаешься? Терри играет в защите за Белмонт первого ноября. – Он схватил со стола фотографию парня в футбольной экипировке и сунул ее мне под нос. Терри рычал прямо в объектив и казался уменьшенной копией Мэрфи. Такой же низкорослый и такой же крутой.
– Скоро повидаемся, – заверил я его. – И обсудим наших домочадцев.
– Хмм… – промычал Мэрфи, с дивной быстротой уплетая яблоко. – Давай. Как насчет партии в бридж? Мы с женой в прошлые выходные продулись дотла. Нет, в позапрошлые. Играли с…
– Мэрф, у меня неприятности.
– Вероятно, язва, – сказал он, хватая со стола еще одно яблоко. – Ты у нас нервный и все время куда-то бежишь.
– Вообще-то дело по твоей части.
Мэрфи усмехнулся. Ему вдруг стало любопытно.
– Стероиды? Готов спорить, что ты – единственный трупорез в мире, которого интересуют стероиды. – Он уселся и взгромоздил ноги на стол. – Я готов, выкладывай.
Мэрфи изучал процесс образования стероидов в организме беременных женщин и в зародышах. Он разместил свою лабораторию в роддоме по вполне понятной, хотя и весьма зловещей причине – чтобы быть поближе к источнику изучаемого материала, роженицам и мертворожденным детям. Иногда ему удавалось разжиться плацентой или плодом, хотя эти объекты исследования были в большом дефиците.
– Можно ли провести гормональный тест на беременность во время вскрытия? – спросил я его.
Мэрфи быстро и судорожно потирал руки.
– Черт возьми. Наверное. Но кому это нужно?
– Мне.
– То есть ты провел вскрытие, но не знаешь, была ли покойная беременна?
– Да, сложный случай.
– Специального анализа не существует, но что-то, наверное, сделать можно. Сколько месяцев?
– По-моему, четыре.
– Четыре? И ты не можешь определить по виду матки?
– Мэрф…
– Ладно, ладно. При таком сроке это сделать можно. В суд не пойду и показаний давать не буду, но помочь постараюсь. Что у тебя?
Я недоуменно покачал головой.
– Моча или кровь?
– А! Кровь, – я извлек из кармана пробирку с кровью, собранной на вскрытии. С разрешения Уэстона, разумеется. Он сказал, что ему безразлично, возьму я кровь или нет.
Мэрфи поднял пробирку и посмотрел ее на просвет, потом щелкнул по стеклу ногтем.
– Мне нужно два кубика, – сказал он. – А тут больше. Вполне достаточно.
– Когда будет результат?
– Через два дня. На анализ уходит сорок восемь часов. Это кровь из трупа?
– Да. Я боюсь, что гормоны разложились…
– Как же мало мы усваиваем, – со вздохом перебил меня Мэрфи. – Разлагается только белок, а стероиды – не белки, правильно? Дело в том, что обычный тест на беременность – это определение количества хорионического гонадотрофина в моче. Но у нас в лаборатории можно измерить и прогестерон, и любое другое гидроксилированное вещество разряда одиннадцать-бета. При беременности уровень прогестерона возрастает в десять раз, эстриола – в тысячу раз. Такой скачок заметить нетрудно. – Он взглянул на ассистенток. – Даже в этой лаборатории.
Одна из ассистенток с вызовом посмотрела на Мэрфи.
– Я все делала, как надо, – заявила она, – пока не отморозила пальцы.
– Отговорки, – Мэрфи усмехнулся и снова поднял пробирку с кровью. – Ничего сложного. Поставим ее в старую центрифугу, и все дела. Сделаем на всякий случай два анализа. Чья она?
– Что?
Он раздраженно потряс пробиркой у меня перед носом:
– Чья это кровь?
– Да так, – уклончиво ответил я. – Одной покойницы.
– Четырехмесячная беременность, и ты не уверен? Джонни, не темни со старым другом и партнером по бриджу.
– Я тебе потом скажу. Так будет лучше.
– Ладно, ладно, я не из любопытных. Делай, как знаешь. Только потом расскажи, хорошо?
– Обещаю.
– От обещаний патологоанатома, – изрек он, вставая, – веет вечностью.
Когда кто-то удосужился пересчитать человеческие недуги, оказалось, что их двадцать пять тысяч. Примерно пять тысяч поддаются излечению. Хвороб хватает с избытком, и тем не менее заветная мечта каждого молодого врача – открыть новую, прежде неведомую болезнь, ибо это – самый легкий и верный путь к профессиональному успеху и славе. Человек практического склада понимает, что обнаружить новую болезнь гораздо выгоднее, чем найти средство от какой-нибудь давно известной. Методику лечения годами будут испытывать, обсуждать, подвергать сомнению, но если вы откроете новый недуг, мгновенное признание коллег вам обеспечено.
Льюис Карр сорвал банк, еще когда был стажером: он нашел-таки новую болячку, причем довольно редкую, и назвал ее наследственной дисгаммаглобулинемией бетаглобулиновой фракции. Карр обнаружил ее у четверых членов одного семейства, но это не так уж и важно – важно то, что Льюис открыл болезнь, описал ее и опубликовал итоги своих исследований в «Медицинском журнале Новой Англии».
Спустя пять лет он стал профессором-консультантом в Мемориалке. Никто и не сомневался, что Льюис займет эту должность: ему надо было лишь дождаться, когда кто-нибудь из сотрудников выйдет на пенсию и в больнице откроется вакансия.
Кабинет Карра в Мемориалке больше подошел бы молодому одаренному интерну. Он был завален научными журналами, книгами и отчетами об исследованиях. А еще он был старый и грязный и располагался в дальнем конце корпуса Кальдера, рядом с урологической лабораторией. И в нем, на груде хлама, восседала прелестная соблазнительная секретарша, имевшая деловой и совершенно неприступный вид. Бесполезная красота на фоне сугубо функционального уродства.
– Доктор Карр на обходе, – сухо сообщила мне секретарша. – Он просил вас подождать.
Я вошел в кабинет и сел, сбросив со стула кипу старых номеров «Американского журнала экспериментальной биологии». Через несколько минут появился профессор Карр. На нем был белый лабораторный халат, разумеется, расстегнутый (профессор-консультант никогда не застегивает лабораторный халат), на шее болтался стетоскоп. Воротник сорочки был изрядно потерт (профессор-консультант не так уж много зарабатывает), но черные туфли сверкали (профессор-консультант знает, что действительно важно, а что – нет). По своему обыкновению, Карр держался холодно, сдержанно и настороженно.
Злые языки утверждали, что Карр не просто осторожен, а бесстыдно подлизывается к начальству. Многие завидовали его быстрому успеху и уверенности в себе. У Карра было круглое детское личико с гладкими румяными щеками, на котором то и дело появлялась заразительная мальчишеская улыбка, очень помогавшая ему при общении с пациентами. Ею-то он меня и одарил.
– Привет, Джон, – Карр закрыл дверь в приемную и уселся за стол. Я едва мог разглядеть его за грудой журналов. Он снял с шеи стетоскоп, свернул его и сунул в карман, после чего воззрился на меня.
Полагаю, это неизбежно. Любой практикующий врач, который смотрит на людей из-за письменного стола, рано или поздно приобретает эту особую повадку и напяливает на лицо вдумчиво-вопросительную маску. Если вы ничем не больны, созерцать эту мину не ахти как приятно.
Вот и Льюис Карр тоже стал таким.
– Ты хочешь разузнать о Карен Рэнделл, – заявил он тоном, больше подходящим для сообщения о важном научном открытии.
– Совершенно верно.
– По каким-то своим причинам.
– Совершенно верно.
– И все, что я скажу, останется между нами.
– Совершенно верно.
– Хорошо, тогда слушай. Меня там не было, но я внимательно следил за развитием событий.
В этом я не сомневался. Льюис Карр внимательно следит за всем, что творится в Мемориалке, и знает больничные сплетни лучше любой сиделки. Он впитывал слухи, даже не замечая этого, как будто вдыхает воздух.
– Девчонку привезли в отделение, экстренной помощи в четыре часа утра. Она уже умирала. Когда пришли санитары с носилками, у нее начался бред. Обильное вагинальное кровотечение, температура – тридцать восемь и девять, сухая кожа, ослабленный тургор, одышка, сердцебиение, пониженное давление. Все время просила пить.
Карр перевел дух.
– Ее осматривал стажер. Он велел взять перекрестную пробу, чтобы приступить к переливанию крови. Вытянули шприц, стали считать гематокрит и белые тельца. Быстро ввели литр пятипроцентного раствора глюкозы. Стажер попытался определить источник кровотечения, но не смог и дал ей окситоцин, чтобы закрыть матку и уменьшить потерю крови, после чего тампонировал влагалище. Узнав от матери девушки, кто она такая, стажер наложил в штаны и в панике позвал интерна, который извлек тампон и ввел Карен хорошую дозу пенициллина на случай возможного заражения. К сожалению, он сделал это, не заглянув в историю болезни и не спросив мать, на что у Карен аллергия.
– А у нее была повышенная чувствительность к пенициллину, – догадался я. – Как у девяти-десяти процентов пациентов.
– Да еще какая повышенная! – подтвердил Карр. – Спустя десять минут после внутримышечной инъекции начались приступы удушья, хотя дыхательные пути были свободны. Тем временем из регистратуры принесли историю болезни, и интерн понял, что он натворил. Тогда он ввел ей в мышцу миллиграмм адреналина. Реакции не последовало, и интерн сделал внутривенные инъекции димедрола, кортизона и эуфиллина. Карен дали кислород, но она посинела, забилась в судорогах и умерла менее чем через двадцать минут.
Я закурил сигарету и подумал, что едва ли мне захочется очутиться на месте этого интерна.
– Вероятно, девица все равно умерла бы, – продолжал Карр. – Разумеется, наверняка мы этого не знаем. Но все говорит за то, что она поступила в больницу, потеряв почти половину крови. А это, как ты знаешь, конец: наступает шок, который обычно бывает необратим. Так что, скорее всего, нам не удалось бы ее спасти. Но это, конечно, ничего не меняет.
– А зачем интерн вообще давал ей пенициллин?
– Такой тут порядок, – ответил Карр. – При определенных симптомах его вводят обязательно. Обычно, если привозят женщину с подозрением на вагинальное кровотечение и в лихорадке, мы делаем ПВ, укладываем больную в постель и вводим ей антибиотик, чтобы предупредить возможную инфекцию, а на другой день выписываем. И отмечаем в истории болезни, что произошел самопроизвольный аборт.
– Так это и есть окончательный диагноз Карен Рэнделл?
Карр кивнул:
– Да, мы всегда так пишем. Это избавляет нас от объяснений с полицией. Сюда то и дело поступают женщины после подпольных абортов или самоабортов. Бывает, девчонки исходят пеной, как перегруженные стиральные машины. Или истекают кровью. Все в истерике и все врут напропалую. Мы их латаем и без лишнего шума отправляем восвояси.
– И никогда не сообщаете в полицию?
– Мы врачи, а не блюстители закона. Таких девчонок здесь не меньше сотни в год. Если обо всех сообщать, мы из судов вылезать не будем. Какое уж тут лечение больных!
– Но ведь закон требует…
– Да, конечно, – поспешно согласился Карр. – Закон требует доносить. Он требует также, чтобы мы сообщали обо всех случаях хулиганства, но если закладывать каждого пьяного драчуна, этому конца и края не будет. Ни одно отделение неотложной помощи не сообщает обо всем, что там случается. Иначе просто невозможно работать.
– Но ведь речь идет об аборте…
– Ну подумай сам, – перебил меня Карр. – Довольно значительный процент этих случаев – самопроизвольные аборты. Разумеется, хватает и всего остального, но относиться к этому как-то по-другому не имеет смысла. Допустим, ты точно знаешь, что над девицей трудился барселонский мясник, и сообщаешь об этом в полицию. На другой день приходит сыщик, и девчонка говорит, что аборт был самопроизвольный. Или что она сама ковырялась в себе. В любом случае правду она не скажет, и легавые начнут злиться. Прежде всего – на тебя, потому что это ты их вызвал.
– И что, такое случается?
– Конечно. Я дважды видел это воочию. Когда девчонки поступали к нам, они сходили с ума от страха и были убеждены, что умирают. Хотели рассчитаться с поганцами и требовали вызвать полицию. Но наутро, после профессионального ПВ, осознав, что все беды позади, уже не хотели связываться с легавыми. Те приходят, а девицы начинают валять дурака и делать вид, будто произошло недоразумение.
– И ты считаешь, что покрывать подпольных повитух – это нормально?
– Мы пытаемся вернуть людям здоровье, вот и все. Врач не имеет права на нравственные оценки. Мы помогаем пострадавшим по милости водителей-лихачей или от кулаков пьяных забияк. Но бить по рукам и читать нравоучения о вреде пьянства или обучать правилам движения – не наша работа.
Не испытывая желания вступать в спор, который наверняка ни к чему не приведет, я сменил тему и спросил:
– А почему собак повесили на Ли?
– Когда девушка умерла, миссис Рэнделл впала в истерику. Начала орать так, что пришлось дать ей успокоительное. Угомонившись, она тем не менее продолжала утверждать, что аборт сделал доктор Ли. Так, мол, сказала ее дочь. Поэтому она и позвонила в полицию.
– А как же диагноз?
– Самопроизвольный аборт? Формулировка осталась без изменений. Все законно: врачи могут истолковать случившееся именно так. Основой для обвинения в подпольном аборте стали отнюдь не клинические данные. А был аборт или нет – покажет вскрытие.
– Оно показало, что был, и довольно профессиональный, если не считать одного прокола в эндометрии. Это сделал человек, обладающий необходимыми навыками, но не настоящий мастер.
– Ты говорил с Ли?
– Сегодня утром, – ответил я. – Он утверждает, что не делал этого. Учитывая данные вскрытия, я ему верю.
– Ошибиться…
– Не думаю: Арт слишком хорош, чтобы так лопухнуться.
Карр извлек из кармана стетоскоп и принялся вертеть его в руках. Он явно разволновался.
– Чертовски поганое дело, – сказал он наконец. – Чертовски.
– Надо разбирать завалы. Мы не можем спрятать головы в песок и бросить Ли на произвол судьбы.
– Разумеется, – согласился Карр. – Но Джей Ди очень расстроен.
– Могу себе представить.
– Узнав, как лечили его дочь, он едва не убил того незадачливого интерна. Я там был. Думал, он задушит бедного мальчишку голыми руками.
– Как зовут интерна?
– Роджер Уайтинг. Славный малый, хоть и хирург-гинеколог.
– Где он сейчас?
– Наверное, дома. Сменился в восемь утра. – Карр нахмурился и опять принялся теребить свой стетоскоп. – Джон, ты уверен, что хочешь влезть в это дело?
– Не хочу я никуда влезать. Будь у меня выбор, я бы сейчас сидел в лаборатории. Но выбора нет.
– Беда в том, что Джей Ди рвет и мечет, – задумчиво проговорил Карр. – Эта история уже стала всеобщим достоянием.
– Да, ты говорил.
– Я лишь хочу помочь тебе уразуметь, какое создалось положение. – Карр явно не желал встречаться со мной глазами. Он принялся перебирать вещи на своем столе. – Делом занимаются люди, которым и положено им заниматься. А у Ли, насколько я понимаю, хороший поверенный.
– Во всем этом слишком много неясностей.
– Дело в руках специалистов, – повторил Карр.
– Каких специалистов? Рэнделлов, что ли? Или тех болванов, которых я видел в полицейском участке?
– В Бостоне замечательная полиция, – заявил Карр.
– Не мели чепухи.
Он смиренно вздохнул:
– Что ты надеешься доказать?
– Что Ли этого не делал.
Карр покачал головой:
– Это неважно.
– А по-моему, как раз это и важно.
– Нет, – возразил Карр. – Важно другое. Дочь Джей Ди Рэнделла погибла в результате подпольного аборта, и кто-то должен за это заплатить. Ли делает подпольные аборты, и доказать это в суде не составит труда. В жюри присяжных любого бостонского суда католиков больше половины. Они вынесут свое решение на основании общих принципов.
– Общих принципов?
– Ты понимаешь, о чем я, – буркнул Карр и неловко заерзал в кресле.
– Хочешь сказать, что Ли – козел отпущения?
– Совершенно верно. Ли – козел отпущения.
– Это мнение властей?
– В известной степени.
– А какова твоя точка зрения?
– Делая подпольные аборты, человек сталкивается с неизбежным риском. Он преступает закон. И когда он тайком выскабливает дочь знаменитого бостонского врача…
– Ли говорит, что не делал этого.
Карр грустно улыбнулся:
– По-твоему, это имеет значение?
Чтобы стать кардиохирургом, надо окончить колледж, а потом учиться еще двенадцать лет. Четыре года – медицинская школа, год – стажировка, три года – общая хирургия, два – хирургия грудной полости и еще два – сердечно-сосудистая хирургия. Кроме того, дяде Сэму тоже вынь да положь два года.
Принять на свои плечи такое бремя может лишь личность особого склада, способная и готовая пройти долгий нудный путь к намеченной цели. И когда, наконец, наступает пора самостоятельных операций, к столу подходит уже совсем другой человек, человек едва ли не новой разновидности. Опыт и преданность избранному поприщу превращают его в отшельника. В каком-то смысле слова отчуждение – часть его профессиональной подготовки. Все хирурги – люди одинокие.
Вот о чем размышлял я, глядя из наблюдательной будки сквозь стеклянный потолок операционной № 9. Кабина была встроена прямо в потолок, и я мог следить за ходом операции: и помещение, и персонал были как на ладони. Студенты и стажеры нередко приходили сюда посмотреть. В операционной был микрофон, поэтому я слышал все звуки – позвякивание инструментов, ритмичное шипение респиратора, тихие голоса. Нажав кнопку, можно поговорить с хирургами, но, когда кнопка отпущена, они уже не слышат вас.
Я забрался в будку после того, как посетил кабинет Джей Ди Рэнделла. Мне хотелось взглянуть на историю болезни Карен, но секретарша Рэнделла сказала, что у нее нет этой папки. История болезни хранилась у самого Джей Ди, а Джей Ди был сейчас внизу, в операционной, чем немало удивил меня. Я думал, он не выйдет на работу и потратит день на размышления о случившемся с Карен. Но, по-видимому, эта мысль просто не пришла ему в голову.
Секретарша сообщила мне, что операция, вероятно, уже заканчивается, но одного взгляда сквозь стеклянный потолок оказалось достаточно, чтобы понять: это не так. И грудная клетка, и сердце пациента все еще были вскрыты, ассистенты и не начинали накладывать швы. Я вовсе не хотел мешать им и решил заглянуть еще раз попозже, чтобы попытаться раздобыть историю болезни Карен.
Но все-таки не удержался и немного понаблюдал за хирургами. Операция на открытом сердце – завораживающее зрелище, в этом действе есть что-то фантастическое, сказочное, оно представляет собой некое единение дивного сна и жуткого кошмара. Только наяву.
В операционной было семнадцать человек. Четкие расчетливые движения шестнадцати из них напоминали какой-то сюрреалистический балет. Пациент за зеленой ширмой казался карликом рядом с громадным аппаратом, временно заменявшим ему сердце и легкие. Эта штуковина возле стола не уступала размерами автомобилю. В сияющем серебристом корпусе плавно вертелись шестеренки, работали поршни.
В изголовье стола стоял анестезиолог, ловко управлявшийся со своим оборудованием. Вокруг него вертелись несколько медсестер. Двое операторов аппарата искусственной вентиляции следили за его работой. Им помогали сестры и санитары. Я попытался определить, который из хирургов Рэнделл, но не смог: в халатах и масках они ничем не отличались один от другого и казались какими-то взаимозаменяемыми деталями, хотя на самом деле один из этих четверых отвечал за все действия пятнадцати своих сотрудников, за собственные решения и за состояние семнадцатого человека, находившегося сейчас в операционной, – человека, сердце которого было остановлено.
В углу стоял экран с электрокардиограммой. Нормальная ЭКГ – это дрожащая линия, каждый излом которой соответствует одному удару сердца, импульсу электрического тока, приводящего в движение сердечную мышцу. Сейчас линия была ровной – просто черта, которая, казалось бы, ничего не означает. На деле же она отражала главный из всех существующих в медицине критериев и показывала, что пациент мертв. Я присмотрелся к его грудной клетке и увидел розовые легкие. Они были неподвижны: человек на столе не дышал. За него это делала машина. Она гнала по сосудам кровь, насыщала ее кислородом, удаляла из организма углекислый газ. Этот аппарат работал в больнице уже лет десять, и пока в него не вносились никакие усовершенствования.
Люди в операционной не испытывали ни малейшего трепета ни перед этим агрегатом, ни перед лицом таинства, в котором они участвовали. Они просто работали, с толком и знанием дела. Наверное, поэтому происходящее и казалось фантастикой.
Я наблюдал это зрелище минут пять, не замечая хода времени, потом вышел в коридор, где стояли двое стажеров в шапочках. Их маски болтались на бечевках. Стажеры уплетали пончики, запивали их кофе и смеялись, обсуждая какое-то свидание вслепую.
Доктор медицины Роджер Уайтинг проживал на третьем этаже многоквартирного дома, стоявшего на ближнем к больнице склоне Маячного холма. В этом убогом районе селились те, кому было не по карману жилье на Луисбергской площади. Дверь мне открыла жена Уайтинга, невзрачная женщина на седьмом или восьмом месяце беременности. На лице ее застыло выражение тревоги.
– Что вам угодно?
– Я Джон Берри, патологоанатом из Линкольновской больницы. Мне хотелось бы побеседовать с вашим супругом.
Она окинула меня долгим подозрительным взглядом.
– Муж пытается уснуть. Он работал двое суток подряд и очень устал.
– У меня чрезвычайно важное дело.
За спиной женщины выросла фигура тщедушного молодого человека в белых мешковатых штанах. Он выглядел не просто уставшим, а совершенно изнуренным и насмерть перепуганным.
– В чем дело?
– Я хотел бы поговорить с вами о Карен Рэнделл.
– Я уже раз десять все объяснял. Спросите лучше доктора Карра.
– Я был у него.
Уайтинг провел ладонью по волосам и повернулся к жене.
– Все хорошо, дорогая. Налей мне кофе, пожалуйста. Не угодно ли чашечку? – спросил он меня.
– Да, если можно.
Мы устроились в тесной гостиной, обставленной дешевой ветхой мебелью, и я сразу почувствовал себя как дома. Каких-нибудь несколько лет назад я и сам был интерном и прекрасно знал, что такое безденежье, тревога, подавленность, черная работа по скользящему графику, когда среди ночи тебя то и дело зовет медсестра, чтобы получить «добро» на очередную пилюлю аспирина для пациента Джонса, когда приходится усилием воли соскребаться с топчана и осматривать больного. Знал, как легко допустить роковую ошибку в эти предутренние часы. В бытность мою стажером я однажды едва не убил старика, у которого было слабое сердце. Когда спишь три часа за двое суток, можно таких дров наломать. И пропади оно все пропадом.
– Я понимаю, что вы устали, и не отниму у вас много времени, – сказал я.
– Нет-нет, – с очень серьезным видом ответил Уайтинг. – Если я сумею чем-то помочь… Ну, то есть…
В комнату вошла миссис Уайтинг с двумя чашками кофе. Она окинула меня неприязненным взглядом. Кофе оказался жидким.
– Хочу расспросить вас о состоянии девушки в момент ее поступления. Вы тогда были в приемном покое?
– Нет, я пытался вздремнуть. Меня позвали.
– Во сколько это было?
– В четыре часа плюс-минус несколько минут.
– Расскажите, как все происходило.
– Я прилег, не раздеваясь, в каморке возле травмпункта, но едва успел задремать, как меня позвали. Я только что поставил капельницу одной старухе, которая все время норовила выдернуть иголку, да еще врала, что это делает кто-то другой, – Уайтинг тяжко вздохнул. – Короче, намучился я с ней и был совсем осоловевший, а тут еще срочный вызов. Я встал, окатил голову холодной водой, вытерся и отправился в приемный покой. Девушку как раз вносили.
– Она была в сознании?
– Да, хотя почти не соображала. Потеряла много крови и была белая как мел. Бредила, тряслась в лихорадке. Мы не могли толком измерить температуру, потому что больная клацала зубами. Но кое-как определили. Тридцать восемь и девять. После этого начали брать перекрестную пробу.
– Что еще вы сделали?
– Медсестры укутали ее одеялом и подсунули под ноги подставки, чтобы кровь приливала к голове. Затем я осмотрел ее. Было вагинальное кровотечение, и мы поставили диагноз: самопроизвольный аборт.
– В крови были какие-нибудь сгустки? – спросил я.
– Нет.
– Никаких фрагментов тканей? Может быть, лоскутья детского места?
– Нет, ничего такого. Но кровотечение началось задолго до ее поступления к нам. Ее одежда… – Уайтинг умолк и уставился в угол. Наверное, перед его мысленным взором опять встала вчерашняя картина. – Одежда была очень тяжелая. Санитарам пришлось повозиться, чтобы снять ее.
– Девушка произнесла что-нибудь членораздельное, пока ее раздевали?
– В общем-то, нет. Бормотала время от времени. Кажется, что-то про старика. То ли «мой старик», то ли просто «старик», не знаю. Но речь была невнятная, да никто и не прислушивался.
– Больше она ничего не сказала?
Уайтинг покачал головой.
– Нет, когда срезали одежду, она все норовила прикрыться. Однажды произнесла: «Не смейте так со мной обращаться», а потом спросила: «Где я?» Но это было в бреду. Она почти ничего не соображала.
– Как вы боролись с кровотечением?
– Пытался локализовать. Это оказалось непросто, да еще время поджимало. Нам никак не удавалось установить лампы. В конце концов я решил использовать марлевые тампоны и заняться возмещением кровопотери.
– А где все это время была миссис Рэнделл?
– Ждала за дверью. Держалась молодцом, пока мы не сообщили ей, что случилось, а потом сломалась. Совсем расклеилась.
– А что с бумагами Карен? Она когда-нибудь лежала в вашей больнице?
– Я увидел ее карточку, только когда.., когда все было кончено. Их приходится доставлять из регистратуры, на это требуется время. Но я знаю, что она наблюдалась у нас. С пятнадцатилетнего возраста у нее ежегодно брали мазок на рак матки, дважды в год обследовали и брали кровь. За ее здоровьем следили весьма и весьма пристально. Оно и неудивительно.
– Вы не заметили в ее истории болезни чего-нибудь необычного? Кроме аллергических реакций?
Уайтинг печально улыбнулся:
– А разве их не достаточно?
На какое-то мгновение меня охватила злость. Парень напуган, это понятно, но зачем такое усердное самобичевание? Люди еще будут умирать у него на руках. Много людей. И пора бы уже свыкнуться с этой мыслью. Равно как и с мыслью о том, что он всегда может дать маху. Ошибки неизбежны, в том числе и роковые. Мне хотелось сказать Уайтингу, что, если бы он потрудился спросить миссис Рэнделл, нет ли у Карен аллергических реакций, и получил отрицательный ответ, сейчас ему нечего было бы опасаться. Разумеется, Карен все равно умерла бы, но никто не смог бы обвинить в этом Уайтинга. Промах стажера заключался не в том, Что он убил Карен Рэнделл, а в том, что не испросил на это разрешения.
Но я не стал говорить ему об этом.
– В истории болезни были какие-нибудь упоминания о душевных расстройствах?
– Нет.
– Ничего примечательного?
– Ничего, – ответил Уайтинг и вдруг нахмурился. – Погодите-ка. Была одна странность. С полгода назад Карен направили на просвечивание черепной коробки.
– Вы видели снимки?
– Нет, только просмотрел отчет рентгенолога.
– И что?
– Все в норме, никакой патологии.
– Зачем делались эти снимки?
– Там не сказано.
– Может быть, она попала в какую-нибудь аварию? Упала или разбилась на автомобиле?
– Не знаю.
– Кто направил ее на рентген?
– Вероятно, доктор Рэнделл. Питер Рэнделл. Она наблюдалась у него.
– Зачем понадобилось делать эти снимки? Должна же быть какая-то причина.
– Да, – согласился Уайтинг. Но, похоже, этот вопрос не очень интересовал его. Молодой стажер долго и печально смотрел на свою чашку и, наконец, отпил глоток кофе. – Надеюсь, – сказал он, – они прижмут этого подпольного ковырялыцика и размажут его по стенке. Такому любого наказания будет мало.
Я встал. Мальчишка был подавлен. Казалось, он вот-вот ударится в слезы. Над его врачебной карьерой, сулившей успех, теперь нависла опасность: он допустил ошибку и угробил дочь знаменитого эскулапа. И, разумеется, Уайтинг не мог думать ни о чем другом. В приливе злости, отчаяния и жалости к себе он тоже искал козла отпущения. Искал усерднее, чем кто-либо другой.
– Вы намереваетесь обосноваться в Бостоне? – спросил я его.
– Вообще-то была такая мысль, – искоса взглянув на меня, ответил Уайтинг.
***
Расставшись с ним, я позвонил Льюису Карру. Теперь я просто сгорал от желания увидеть историю болезни Карен Рэнделл и выяснить, зачем ей просвечивали голову.
– Лью, мне снова понадобится твоя помощь, – сказал я.
– О! – Судя по тону, эта весть не наполнила его душу радостью.
– Да, я непременно должен заполучить историю болезни.
– Мне казалось, мы уже это проходили.
– Да, но открылись кое-какие новые обстоятельства. С каждой минутой дело становится все запутаннее. Зачем ее направили на рент…
– Извини, – перебил меня Карр, – но я не могу быть тебе полезен.
– Лью, даже если история болезни у Рэнделла, он не будет держать ее…
– Извини, Джон, но мне придется проторчать здесь до конца рабочего дня. И завтра тоже. У меня просто не будет времени.
Он говорил сдержанным тоном человека, который тщательно подбирает слова и мысленно проговаривает их, прежде чем произнести вслух.
– Да что стряслось? Неужто Рэнделл велел тебе держать рот на замке?
– По-моему, – ответил Карр, – этим делом должны заниматься люди, располагающие всеми необходимыми для его расследования средствами. Я такими средствами не располагаю. Уверен, что и другие врачи в таком же положении.
Я прекрасно понимал, куда он клонит. Арт Ли в свое время посмеивался над присущим всем врачам стремлением ни в коем случае не попасть в щекотливое положение и их привычкой прятаться в словесном тумане. Арт называл это «финт Пилата».
– Ну что ж, – проговорил я, – если ты действительно так считаешь, то и ладно.
Повесив трубку, я подумал, что, в общем-то, ничего неожиданного не произошло. Льюис Карр был пай-мальчиком и никогда не нарушал правил игры. А значит, не нарушит и впредь.
Путь от дома Уайтинга к медицинской школе пролегал мимо Линкольновской больницы. Проезжая, я увидел возле будки для вызова такси Фрэнка Конвея; он стоял, нахохлившись, засунув руки глубоко в карманы пальто и вперив взор в мостовую, в позе человека, которого одолевают тоска и застарелая одуряющая усталость. Я подкатил к тротуару.
– Хотите, подвезу?
– Мне надо в детскую больницу, – ответил Конвей, немного удивившись моей предупредительности: мы с ним никогда не были близкими друзьями.
Врач он прекрасный, но человек – не приведи господь. От него уже сбежали две жены, причем вторая – через полгода после свадьбы.
– Это мне по пути, – сообщил я ему.
Разумеется, детская больница была вовсе не по пути, но я в любом случае отвез бы его туда, потому что мне хотелось поговорить с Конвеем. Он влез в машину, и мы влились в уличный поток.
– Зачем вам в детскую? – спросил я.
– На конференцию. Их там проводят каждую неделю. А вам?
– Хочу пообедать с приятелем.
Конвей кивнул и откинулся на спинку. Он был еще совсем молод – тридцать пять лет. Стажировался Конвей под началом лучших кардиохирургов страны, а теперь превзошел своих учителей. Во всяком случае, так о нем говорили. Не знаю, правда ли это. Конвей принадлежал к той горстке врачей, которые прославились так быстро, что стали немного смахивать на политиканов и кинозвезд. Поклонники слепо почитают их, враги столь же слепо ненавидят. Внешне Конвей был очень видным мужчиной – крепким, мощным, с чуть тронутыми сединой волосами и глубокими проницательными голубыми глазами.
– Хочу извиниться за свое поведение нынче утром, – сказал он. – Не думал, что так вспылю.
– Ничего страшного.
– Надо будет попросить прощения у Герби. Я ему такого наговорил…
– Он поймет.
– Черт, как же погано, – продолжал Конвей. – Но когда пациент умирает у вас на глазах… Буквально разваливается на части… Вам это неведомо.
– Да, – согласился я.
Мы немного помолчали. Наконец я сказал:
– Можно попросить вас об услуге?
– Конечно.
– Расскажите мне о Джей Ди Рэнделле.
Конвей замялся.
– Зачем вам это?
– Простое любопытство.
– Врете.
– Хорошо, вру.
– Они сцапали Ли, правильно?
– Да.
– Он виновен?
– Нет.
– Вы готовы в этом присягнуть?
– Я верю ему.
Конвей вздохнул.
– Вы же не дурак, Джон. Представьте себе, что в таком преступлении обвинили вас. Неужели вы не станете все отрицать?
– Дело не в этом.
– Как раз в этом. Тут любой закричит: это не я!
– А разве Арт не может быть невиновен?
– Не просто может, а, скорее всего, так и есть.
– Ну так и что же вы тогда?
Конвей покачал головой.
– Вы забываете, как работает система. Джей Ди – важная шишка. Джей Ди потерял дочь. А поблизости весьма кстати отирается китаец, который слывет подпольным акушером. Все как по нотам.
– Мне уже доводилось слышать нечто подобное. Вы меня не убедили.
– Стало быть, вы не знаете Джей Ди Рэнделла.
– Что верно, то верно.
– Джей Ди Рэнделл – пуп Земли и центр мироздания, – продолжал Конвей. – Влиятельный, богатый и уважаемый человек, вполне способный получить все, чего ни пожелает. Даже голову какого-то жалкого китайца.
– Но зачем она ему? – спросил я.
Конвей расхохотался.
– Братец мой, вы что, с луны свалились?
Должно быть, на моей физиономии появилась озадаченная мина. Конвей пустился в объяснения:
– Известно ли вам, что… – он умолк, поняв, что мне ничего не известно. Мгновение спустя Конвей демонстративно сложил руки на груди, откинулся на спинку сиденья и устремил взор на дорогу.
– Ну? – поторопил я его.
– Спросите лучше Арта.
– Я спрашиваю вас.
– Или Льюиса Карра. Может быть, он вам расскажет, а я не буду.
– Что ж, тогда поведайте мне о Рэнделле.
– Как о хирурге?
– Хотя бы.
Конвей начал:
– Хирург он посредственный, почти никудышный. Теряет пациентов, которых можно было бы спасти. Молодых крепких людей.
Я кивнул.
– К тому же он мерзавец, – продолжал Конвей. – Измывается над стажерами и всячески унижает их, внушает комплекс неполноценности. С ним работает немало славных молодых ребят, и он держит их в ежовых рукавицах. Знаю по себе. Я два года работал в хирургии грудной полости, прежде чем выучился на кардиохирурга в Хьюстоне, и Рэнделл был моим начальником. Когда я познакомился с ним, мне было двадцать девять, а Рэнделлу – сорок девять. Он умеет пустить пыль в глаза этой своей деловитой повадкой, костюмами с Бонд-стрит и дружбой с владельцами средневековых замков во Франции. Разумеется, костюмы и замки еще не делают его хорошим хирургом, но Рэнделл умеет создавать видимость. Эдакий ореол благообразия.
Я молчал. Конвей понемногу входил в раж, его голос окреп, сильные руки задвигались. Мне не хотелось прерывать его.
– Беда в том, – продолжал Конвей, – что Джей Ди работает по старинке. Он начинал резать еще в сороковых и пятидесятых, вместе с Гроссом, Чартрисом, Шеклфордом и остальной славной когортой. Хирургия тогда была совсем другой. Требовалась ловкость рук, а наука не имела почти никакого значения. Никто не слыхал ни о химии, ни об электролитах. Вот почему Рэнделлу не по себе от этих нововведений. Молодые ребята – те в своей стихии, они воспитывались на энзиме и натриевой сыворотке, но для Рэнделла все это – темный лес и досадная помеха в работе.
– О нем идет добрая слава, – заметил я.
– Джон Уилкс Бут тоже слыл добрым малым, пока не застрелил президента Линкольна, – парировал Конвей.
– А может, в вас говорит профессиональная ревность?
– Завяжите мне глаза, и я обставлю этого Рэнделла одной левой.
Я усмехнулся.
– Даже в воскресенье и с похмелья, – добавил Конвей.
– А что он за человек? – спросил я.
– Скотина. Форменная скотина. Стажеры говорят, он таскает в карманах молоток и пяток гвоздей на тот случай, если выдастся возможность распять кого-нибудь.
– Неужто бывают такие сволочи?
– Вообще-то, – сказал Конвей, – он не всегда такой. Только когда в хорошей форме. Ему, как и всем нам, тоже требуется отдых.
– Вас послушать, так он – та еще тварь.
– Не хуже любого подонка, – ответил Конвей. – Впрочем, стажеры говорят еще кое-что.
– Правда?
– Да. По их мнению, Джей Ди любит вскрывать сердца, потому что у него нет сердца.
Ни один англичанин, если он в здравом уме, не поехал бы жить в Бостон, особенно в 1630 году. Чтобы взойти на борт корабля и пуститься в долгое плавание к неведомой враждебной земле, отваги и мужества мало, для этого надо быть одержимым или вконец отчаявшимся человеком, который к тому же готов к полному и бесповоротному разрыву с родиной. К счастью, вынося свой суд, история принимает во внимание людские дела, а не побуждения, и поэтому бостонцы могут тешить себя мыслью, что их предки были привержены идеям свободы и демократии, геройски совершили революцию и внесли огромный вклад в либеральную культуру, написав немало картин и книг. Бостон – это город, где жили Адамс и Ревер, где до сих пор чтут и лелеют старую северную церковь и воспоминания о битве на Маячном холме.
Но есть у Бостона и другое лицо. Точнее, темная изнанка, на которой вытканы позорные столбы, колодки, сцены пыток водой и охоты на ведьм. Едва ли кто-то из ныне живущих видит в этих орудиях пыток то, чем они были в действительности, – свидетельства болезненной одержимости, душевного недомогания и порочной жестокости, доказательства того факта, что применявшее их общество жило в коконе страха перед грехопадением, вечным проклятием, адским пламенем, мором и индейцами, выстраивая все эти жупелы примерно в том порядке, в котором они перечислены здесь. Это было настороженное, подозрительное и напуганное общество. Иными словами, общество реакционных фанатиков веры.
Отчасти в этом повинно географическое положение Бостона. Когда-то на месте города было болото, совершенно непролазная трясина. Говорят, этим объясняется наш влажный климат, благодаря которому тут всегда премерзкая погода. Впрочем, существует и мнение, что болота тут ни при чем.
Бостонцы имеют привычку забывать свою историю, во всяком случае, изрядную ее часть. Словно дитя трущоб, выбившееся в люди, город совсем не держится за свои корни и даже норовит скрыть их от остального мира. Еще в бытность его поселением простолюдинов тут зародилась нетитулованная аристократия, не менее косная, чем древнейшие кланы Европы. Как город истинной веры, Бостон стал колыбелью научного сообщества, не знающего себе равных на Восточном побережье. Кроме того, Бостон одержим нарциссизмом, и это роднит его с другим городом весьма сомнительного происхождения – Сан-Франциско.
К великому их сожалению, обоим этим городам никак не удается полностью освободиться от пут прошлого. Над Сан-Франциско до сих пор витает дух суетливой и жестокой «золотой лихорадки», не дающий ему превратиться в мещански-претенциозный аристократический город восточного образца. А Бостон, как ни силится, не может окончательно избавиться от пуританизма и снова стать английским городом.
И целые общины, и отдельные их члены крепко связаны узами прошлого. Оно повсюду – в строении наших скелетов, в распределении волосяного покрова, в цвете кожи, в том, как мы стоим, ходим, одеваемся и мыслим.
Памятуя об этом, я отправился на встречу со студентом медицинской школы Уильямом Харви Шаттуком Рэнделлом.
***
Полагаю, любой человек, нареченный в честь Уильяма Харви (британского судебного врача, который в 1628 году открыл, что человеческая кровь течет по замкнутому кругу), должен чувствовать себя набитым дураком. Это все равно что быть названным в честь Наполеона или Гранта: такое имятворчество – вызов для ребенка, а может быть, и непосильно тяжкое бремя. Есть немало вещей, с которыми человеку не так-то просто сжиться. Но труднее всего поладить с собственным именем.
Взять, к примеру, Джорджа Печеньеддера. После медицинской школы, где он четыре года был многострадальной мишенью всевозможных насмешек и подначек, Джордж получил диплом хирурга и стал специализироваться на печени и желчном пузыре. Это была самая большая глупость, которую только мог совершить человек с таким именем, но Джордж двинулся по избранному пути спокойно и решительно, словно эта судьба была предначертана ему свыше. В каком-то смысле так, наверное, и было. Спустя много лет, когда коллеги выдохлись и их шуточки стали совсем уж плоскими, Печеньеддеру вдруг захотелось сменить имя, но, увы, это было невозможно, ибо по закону человек, получивший степень доктора медицины, теряет такое право. То есть имя-то сменить он может, но тогда его диплом теряет законную силу, вот почему суды каждый год переживают нашествия выпускников медицинских школ, желающих обзавестись более благозвучной фамилией, которая затем и будет вписана в диплом.
Я очень сомневался, что Уильям Харви Шаттук Рэнделл когда-либо сменит имя, которое, помимо обязательств, давало ему значительные преимущества, особенно в том случае, если он останется жить в Бостоне. Выглядел он довольно миловидно – рослый белокурый парень с приятным открытым лицом. Истый американец, цельная личность, облик которой придавал окружающему нелепый и немного потешный вид.
Уильям Харви Шаттук Рэнделл проживал на первом этаже Шератон-холла, общежития медицинской школы. Его комната, как и большинство других, была рассчитана на одного постояльца, но значительно превосходила размерами любую другую в том же здании. Она была гораздо просторнее, чем та каморка на четвертом этаже, в которой в бытность свою здешним студентом ютился я. Комнаты наверху много дешевле.
Теперь тут все перекрасили, и стены, которые в мои времена были грязно-серыми, как яйца доисторических ящеров, стали тошнотворно-зелеными. Но коридоры остались все такими же мрачными, лестницы – такими же грязными, воздух – таким же затхлым. Тут по-прежнему воняло нестиранными носками, учебниками и хлоркой.
Рэнделл обустроил свое жилище с большим вкусом. Старинное убранство, мебель, достойная версальского аукциона. От потертого алого бархата и обшарпанной позолоты веяло каким-то тусклым великолепием и светлой тоской по былым временам.
Рэнделл отступил в сторону и пригласил меня войти, даже не поинтересовавшись, кто я такой. Наверное, с первого взгляда распознал во мне эскулапа. Если долго трешься среди врачей, у тебя вырабатывается чутье на них.
Я вошел в комнату и сел.
– Вы насчет Карен? – спросил он скорее озабоченно, чем печально, словно только что вернулся с важного совещания или, наоборот, собирался куда-то бежать.
– Да, – ответил я. – Понимаю, что сейчас не время…
– Ничего страшного. Спрашивайте.
Я закурил сигарету и бросил спичку в золоченую пепельницу венецианского стекла, безобразную, но явно дорогую.
– Я хотел поговорить с вами о ней.
– Что ж, давайте.
Я все ждал, когда же он спросит, кто я такой, но его это, похоже, не волновало. Уильям устроился в кресле напротив меня, закинул ногу на ногу и сказал:
– Итак, что вы хотите знать?
– Когда вы последний раз видели ее?
– В субботу. Она приехала из Нортгемптона автобусом, и я встретил ее на автовокзале вскоре после обеда. У меня было часа два времени, и я довез Карен до дома.
– Как она выглядела?
Уильям передернул плечами.
– Нормально. Все было в порядке. Карен держалась бодрячком, все рассказывала мне про колледж и свою подружку. А еще болтала о тряпках и тому подобной ерунде.
– Она не нервничала? Не казалась подавленной?
– Ничуть. Вела себя как обычно. Может, немного волновалась, потому что вернулась домой после долгой отлучки. Чуть-чуть тревожилась из-за учебы. Родители до сих пор считают Карен маленькой девочкой, и она была убеждена, что они не верят в ее способность усваивать знания. Она была.., как бы это сказать? Немного дерзкой, что ли.
– А до прошлой субботы? Когда вы виделись последний раз?
– Не знаю. Вероятно, в конце августа.
– Значит, в субботу произошло своего рода воссоединение семьи?
– Да, – подтвердил Уильям. – Я всегда радовался встречам с сестрой. Она была настоящим живчиком и обладала способностями мима. Умела сыграть профессора или влюбленного юношу так, что вы покатывались со смеху. Это умение и помогло ей заполучить машину.
– Машину?
– В субботу вечером мы ужинали всей семьей – Карен, я, Ив и дядя Питер.
– Ив?
– Моя мачеха, – объяснил Уильям. – Мы зовем ее Ив.
– Значит, вас было пятеро.
– Четверо.
– А ваш отец?
– Он работал, – Уильям произнес это таким деловитым тоном, что я предпочел воздержаться от расспросов.
– Карен понадобилась машина, – продолжал он, – а Ив ей отказала: не хотела, чтобы Карен каталась ночи напролет. Тогда она обратилась к дядюшке Питеру, которого легче уговорить. Ему тоже не хотелось снабжать Карен колесами, но она пригрозила, что начнет имитировать его, и тотчас получила желаемое.
– А как же сам Питер добрался до дома?
– Я подвез его по пути сюда.
– Значит, в субботу вы провели в обществе Карен несколько часов?
– Да, с часу дня до десяти вечера.
– А потом уехали с вашим дядюшкой?
– Совершенно верно.
– А Карен?
– Осталась с Ив.
– Она уходила из дома тем вечером?
– Наверное. Иначе зачем бы ей машина?
– Не сказала, куда отправляется?
– В Гарвард. У нее там подружки.
– Вы видели ее в воскресенье?
– Нет, только в субботу.
– Скажите, не показалось ли вам, что у Карен несколько необычный вид?
Уильям покачал головой:
– Нет. Карен как Карен. Немножко поправилась, но такое бывает со всеми первокурсницами. Летом она много двигалась, играла в теннис, плавала, а с началом занятий все эти упражнения пришлось прекратить, вот она и накинула несколько фунтов. – Он тускло улыбнулся. – Мы даже подшучивали над ней. Карен сетовала на отвратительную еду, а мы ответили, что еда, должно быть, не так уж плоха, раз от нее раздаются вширь.
– Карен всегда была склонна к полноте?
– Наоборот. Тщедушная, почти костлявая, она изрядно смахивала на мальчишку. А потом вдруг налилась и расцвела, словно бабочка вылупилась из кокона.
– Значит, прежде у нее никогда не бывало избыточного веса?
Уильям пожал плечами.
– Не знаю. По правде говоря, я не обращал на это внимания.
– А больше вы ничего не заметили?
– Ничего.
Я обвел взглядом комнату. На столе, рядом с «Патологией и хирургической анатомией» Роббинса, стояла фотография, на которой были запечатлены Уильям и Карен. Оба были черны от загара и выглядели совершенно здоровыми. Уильям проследил за моим взглядом.
– Снимок сделан прошлой весной на Багамах, – сообщил он. – В кои-то веки нам удалось выкроить недельку и отдохнуть всей семьей. Мы прекрасно провели время.
Я встал и, подойдя к столу, внимательно всмотрелся в фотографию. Карен выглядела сногсшибательно. Синие глаза и белокурые волосы красиво оттеняли ее темную загорелую кожу.
– Понимаю, что мой вопрос звучит странно, – сказал я. – Но скажите, всегда ли на бедрах и предплечьях Карен были черные волоски?
– И впрямь занятно, – задумчиво проговорил Уильям. – Теперь я припоминаю, как в субботу дядя Питер посоветовал Карен обесцветить эти волоски или натереть их воском. Она впала в бешенство, но через пару минут поостыла и рассмеялась.
– Значит, волоски появились недавно?
– Наверное. Или они были всегда, но я не замечал. А что?
– Пока не знаю, – ответил я.
Уильям встал и подошел к фотографии.
– А по виду и не скажешь, что такой девушке может понадобиться аборт, – проговорил он. – Славная, жизнерадостная, забавная девчонка. У нее было золотое сердце. Понимаю, что это звучит глупо, но так оно и было. Семья считала ее чем-то вроде живого талисмана. Она была всеобщей любимицей.
– Куда она ездила прошлым летом? – спросил я.
Уильям покачал головой.
– Понятия не имею.
– Вы не шутите?
– Ну, вообще-то Карен должна была ехать на мыс и работать в картинной галерее в Провинстауне. – Он помолчал. – Но я не думаю, что она просидела там долго. Наверное, проводила время на Холме. У нее там были дружки. Она коллекционировала разных чокнутых.
– Что за дружки? Какого пола?
– Какого угодно, – Уильям передернул плечами. – Впрочем, я не в курсе. Карен пару раз упоминала их, но вскользь. А когда я начинал расспрашивать об этом, она только смеялась и переводила разговор на другое. Ей всегда удавалось повернуть все по-своему.
– Она называла какие-нибудь имена?
– Возможно, но я не помню. Она вообще очень вольно обращалась с именами, говорила о каких-нибудь людях так, словно подразумевалось, что вы их прекрасно знаете, никогда не называла фамилий. И бесполезно было говорить ей, что вы сроду не слыхали ни о каких Герби, Сюсю и Элли. – Уильям усмехнулся. – Помню, однажды Карен передразнивала девчонку, которая пускала мыльные пузыри.
Я поднялся.
– Ну что ж… Надо полагать, вы очень устали. Чем вы сейчас занимаетесь?
– Хирургией. Только что прошли акушерство и гинекологию.
– Нравится?
– Нормально, – добродушно ответил он.
Уже с порога я спросил:
– Где вы проходили акушерскую практику?
– В бостонском роддоме. – Он посмотрел на меня и нахмурился. – И, предвосхищая ваш следующий вопрос, скажу честно: да, я ассистировал при ПВ и знаю, как сделать аборт. Но в воскресенье я был на ночном дежурстве в больнице. Вот так-то.
– Спасибо, что приняли меня, – сказал я.
– Всегда к вашим услугам.
***
Выходя из общежития, я увидел рослого худощавого седовласого мужчину, шагавшего мне навстречу. Разумеется, я сразу узнал его. Джей Ди Рэнделла ни с кем не спутаешь.
Солнце уже садилось, и квадратный двор общежития был залит золотистым светом. Я закурил сигарету и двинулся навстречу Рэнделлу. Когда он заметил меня, его глаза едва заметно округлились, мгновение спустя на губах Джей Ди заиграла улыбка.
– Доктор Берри! – вполне дружеским тоном произнес он и протянул мне руку – чистую руку хирурга, надраенную до самого локтя, даже выше.
– Здравствуйте, доктор Рэнделл.
– Вы хотели меня видеть? – спросил он.
Я недоуменно вскинул брови.
– Секретарша сказала, что вы заходили за историей болезни, – пояснил Джей Ди.
– Ах, да! – спохватился я. – Насчет карточки.
Рэнделл снисходительно улыбнулся. Он был на полголовы выше меня.
– Полагаю, нам не мешало бы кое-что выяснить.
– Хорошо, давайте.
– Идемте.
Он вовсе не собирался говорить со мной приказным тоном. Это получилось как бы само собой. Еще одно напоминание о том, что хирурги – каста, которой дана полная и неограниченная власть над жизнью. Ведь хирург отвечает и за больного, и за действия своих помощников. Короче, за все.
Мы побрели в сторону автостоянки. Меня не оставляло ощущение, что Джей Ди специально искал встречи со мной. Я понятия не имел, как он догадался, где меня искать, но нутром чуял, что Рэнделл явился сюда по мою душу. Его руки болтались как плети, и я по какой-то неведомой причине уставился на них. Возможно, потому что вспомнил наблюдение невропатологов: они подметили, что человек, переживший паралич, при ходьбе размахивает поврежденной рукой менее энергично, чем здоровой. У Рэнделла были непропорционально крупные кисти, сильные, волосатые и темно-багровые. Ногти не длиннее миллиметра, как того требует памятка хирурга.
– Последнее время ваше имя на слуху, – заметил Джей Ди.
– Правда?
Мы подошли к серебристому «Порше» Рэнделла. Джей Ди вальяжно привалился к сияющему крылу. Что-то в его позе говорило мне: не следуй моему примеру. Несколько секунд он молча изучал мою физиономию, потом сказал:
– О вас хорошо отзываются.
– Рад это слышать.
– Как о человеке разумном и рассудительном.
Я пожал плечами.
Джей Ди снова одарил меня улыбкой:
– Что, трудный день?
– Бывают и поспокойнее.
– Вы, кажется, работаете в Линкольновской?
– Совершенно верно.
– И на хорошем счету.
– Стараюсь.
– Я слышал, что вы превосходный специалист.
– Благодарю вас.
Джей Ди сумел-таки сбить меня с толку. Я не понимал, куда он клонит. Впрочем, это выяснилось довольно скоро.
– Вы когда-нибудь подумывали о переходе в другую больницу?
– То есть?
– Ну, существуют разные возможности. Более многообещающие пути.
– Правда?
– Конечно.
– Вообще-то я вполне доволен своей нынешней работой.
– Пока довольны, – уточнил он.
– Да, пока, – согласился я.
– Вы знакомы с Уильямом Сьюэллом?
Уильям Сьюэлл был главным патологоанатомом Мемориалки. Ему стукнуло шестьдесят один, и он собирался на пенсию. Я вдруг почувствовал разочарование. Никак не ожидал, что Джей Ди Рэнделл будет действовать так топорно.
– Да, знаком, – ответил я. – Но шапочно.
– Он вот-вот уйдет на покой…
– Его заместитель, Тимоти Стоун, замечательный работник.
– Полагаю, что так, – согласился Рэнделл и возвел очи горе. – Но многим из нас нелегко поладить с ним.
– Впервые слышу.
Он тускло улыбнулся:
– Мы этого не афишируем.
– И многим из вас было бы легче поладить со мной?
– Многие из нас, – тщательно подбирая слова, ответил Рэнделл, – хотели бы подыскать нового человека где-то на стороне. Со свежим взглядом. Способного кое-что подправить, встряхнуть наше сонное царство.
– Ага!
– Такие у нас умонастроения, – заключил Рэнделл.
– Тимоти Стоун – мой близкий друг, – сообщил я ему.
– Не понимаю, какая тут связь.
– Я не намерен подсиживать его – вот какая тут связь.
– Я никогда не стал бы предлагать вам…
– Ой ли?
– Уж будьте уверены.
– Тогда я, по-видимому, просто чего-то не понимаю.
Рэнделл одарил меня слащавой улыбочкой:
– По-видимому.
– Так, может, растолкуете?
Сам того не заметив, Рэнделл вскинул руку и поскреб в затылке. Похоже, он собирался сменить тактику и подобраться ко мне с другого фланга. Джей Ди нахмурился.
– Сам я не патологоанатом, доктор Берри, – сказал он, наконец, – но у меня есть друзья, которые занимаются тем же, чем и вы.
– Готов биться об заклад, что Тим Стоун не входит в их число.
– Иногда мне кажется, что работа патологоанатома труднее, чем работа хирурга или любого другого врача. Как я понимаю, вы заняты полный рабочий день?
– Когда как, – ответил я.
– Удивляюсь, откуда у вас столько свободного времени.
– Всякое бывает, – я начинал сердиться. Сначала пряник, теперь – кнут. Подкупи или настращай. Но к моей злости примешивалась изрядная толика любопытства. Рэнделл не дурак и не стал бы заводить со мной этот разговор, если бы и сам не боялся чего-то. На миг у меня мелькнула мысль: а не сделал ли он этот пресловутый аборт своими руками?
– У вас есть семья? – спросил он вдруг.
– Да.
– Давно живете в Бостоне?
– Я всегда могу перебраться на новое место, – ответил я. – Если здешние патологоанатомические объекты покажутся мне слишком неприглядными.
Рэнделл прекрасно умел держать удар. Он не шелохнулся, не отпрянул от своей машины, как ужаленный. Он просто взглянул на меня холодными серыми глазами и сказал:
– Понимаю.
– Может, перестанете темнить и выложите" что у вас на уме?
– Все очень просто, – ответил Рэнделл. – Меня интересуют ваши побуждения. Я знаю, что такое узы дружбы, и понимаю, что личные чувства порой могут ослепить. Ваша преданность доктору Ли восхищает меня, хотя, конечно, я восхищался бы куда больше, будь эта преданность направлена на менее одиозную фигуру. Но объяснить вашу бурную деятельность одной лишь преданностью я не могу. Что же движет вами на самом деле, доктор Берри?
– Любопытство, доктор Рэнделл. Ничего, кроме любопытства. Уж очень хочется узнать, почему все вокруг из кожи вон лезут, чтобы упечь за решетку ни в чем не повинного человека. Почему люди, избравшие своим уделом беспристрастный анализ фактов, решили зашорить глаза и сделать вид, будто их ничто не волнует.
Рэнделл извлек из кармана портсигар, раскрыл, достал тонкую сигару и, обрезав кончик, раскурил ее.
– Давайте убедимся, что мы ведем речь об одном и том же, – предложил он. – Доктор Ли делает подпольные аборты, верно?
– Вы говорите, я слушаю, – ответил я.
– Аборты запрещены законом. Кроме того, как и любые хирургические вмешательства, они чреваты некоторой опасностью для пациентов. Даже когда их делает знающий специалист, а не полупьяный…
– Чужеземец, – подсказал я.
Рэнделл усмехнулся.
– Доктор Ли делает подпольные аборты, – повторил он. – И ведет весьма сомнительный образ жизни. С врачебной этикой он тоже не в ладах. Как гражданин, Ли совершает подсудные действия. Вот что у меня на уме, доктор Берри. Я хочу знать, что вы вынюхиваете и почему докучаете членам моей семьи…
– Едва ли это самое подходящее слово.
– ., и надоедаете людям, как будто вам больше нечего делать. Линкольновская больница платит вам жалованье. Как и у любого врача, у вас есть служебные обязанности и вы несете ответственность за их исполнение. Но вы пренебрегаете этими обязанностями. Вместо того чтобы работать, вы лезете в чужие семейные дела, мутите воду и стараетесь покрыть человека, совершающего предосудительные поступки, нарушающего все врачебные кодексы, преступающего закон, потешающегося над общественными устоями…
– Доктор, – прервал я его. – Давайте посмотрим на это как на чисто семейное дело. Как вы поступите, если ваша дочь скажет вам, что она беременна? Если она посоветуется с вами, прежде чем отправиться на поиски подпольного акушера? Как вы поведете себя в таком случае?
– Не вижу смысла вести этот беспредметный разговор.
– Но у вас наверняка есть какой-то ответ.
Лицо Рэнделла сделалось пунцовым, на стянутой крахмальным воротничком шее набухли вены. Он задумчиво поджал губы и сказал:
– Так вот, значит, что вы задумали. Хотите оклеветать мою семью в безумной надежде выгородить вашего так называемого друга?
Я передернул плечами.
– По-моему, я задал вам вполне правомерный вопрос. Существует несколько возможностей, – я принялся загибать пальцы. – Токио. Швейцария. Лос-Анджелес. Сан-Хуан. А может, у вас есть дружок в Нью-Йорке или Вашингтоне? Это и удобнее, и гораздо дешевле.
Рэнделл резко повернулся и принялся отпирать дверцу своего «Порше».
– Подумайте, – посоветовал я ему. – Поломайте голову и решите, как далеко вы готовы зайти ради сохранения доброго имени своей семьи.
Джей Ди запустил мотор и окинул меня испепеляющим взглядом.
– Поразмыслите на досуге, почему Карен не пришла за помощью к вам.
– Моя дочь… – ответил он дрожащим от гнева голосом. – Моя дочь – замечательная девушка. Добрая и милая. У нее нет грязных мыслей, и она никому не желает зла. Как смеете вы марать ее своими…
– Если она так чиста и прекрасна, как же ее угораздило забеременеть?
Рэнделл захлопнул дверцу, врубил передачу и с ревом рванул с места в сердитом сизом облаке выхлопных газов.
Мой дом был пуст и погружен во мрак. На кухне я нашел записку, сообщавшую, что Джудит с детьми уехала к Ли. Я послонялся по кухне и заглянул в холодильник. Меня мучил голод, но я был слишком взволнован, чтобы сесть за стол и соорудить бутерброд. В конце концов я удовольствовался стаканом молока и остатками капустного салата. Тишина угнетала, и я решил тоже отправиться к Ли, благо они жили в следующем квартале, в старом массивном кирпичном доме – истинно новоанглийском особняке, ничем не отличавшемся от любого другого дома на нашей улице. Мне всегда казалось странным, что Арт поселился в таком жилище: слишком уж безликое было строение.
В доме царила атмосфера, вполне сообразная его внешнему облику. Бетти сидела на кухне и с застывшей улыбкой кормила годовалого малыша. Она выглядела измученной и растрепанной, хотя обычно бывала неутомима и безукоризненно опрятна. Джудит сидела рядом с ней. Джейн, наша младшая, держалась за юбку матери. Эта привычка появилась у нее всего несколько недель назад.
В гостиной мальчишки играли в полицейских и воров и палили из пистонных пистолетов. При каждом выстреле Бетти испуганно вздрагивала.
– Жаль, что у меня не хватает духу прекратить это побоище, – проговорила она.
Я отправился в гостиную. Вся мебель была перевернута и валялась вверх тормашками. Наш четырехлетний сынишка Джонни вел огонь из-за кресла; увидев меня, он помахал рукой и пальнул еще раз. В другом конце комнаты за кушеткой прятались двое сыновей Ли. Воздух был полон едкого сизого дыма, на полу валялись использованные пистонные ленты. Джонни снова выстрелил и закричал:
– Попал! Попал!
– А вот и нет! – завопил шестилетний Энди Ли.
– Попал! Ты убит!
– Ничего я не убит! – крикнул Энди, потрясая пистолетом, который только тихо щелкал: кончились пистоны. Нырнув за спинку дивана, Энди велел своему брату Генри:
– Прикрой меня! Я перезаряжу.
– Заметано, напарник.
Энди принялся вставлять новую ленту, но пальчики плохо слушались его, и мальчуган сердился. Наконец он вскинул пистолет, прицелился, гаркнул: «Бах! Бах!» и вновь занялся лентой.
– Так нечестно! – заканючил за креслом Джонни. – Ты убит!
– Ты тоже! – объявил Генри. – Я в тебя попал!
– Я только ранен! – заорал Джонни и пальнул три раза подряд.
– Да? – отозвался Генри. – Тогда получай!
Перестрелка возобновилась. Я вернулся на кухню к Бетти и Джудит.
– Как они там? – спросила Бетти. Я усмехнулся:
– Спорят, кто кого угрохал.
– Ты что-нибудь выяснил?
– Все будет хорошо, не волнуйся.
Бетти одарила меня кривой ухмылкой, которую переняла у Арта.
– Слушаюсь, доктор.
– Я серьезно.
– Надеюсь, ты прав, – сказала она, запихивая в ротик сынишки яблочное пюре, которое тотчас потекло по подбородку. Бетти сгребла его ложкой и предприняла еще одну бесплодную попытку.
– А у нас плохие новости, – объявила Джудит.
– Правда?
– Звонил Брэдфорд, поверенный Арта. Он отказался вести дело.
– Брэдфорд?
– Да, – ответила Бетти. – Он позвонил полчаса назад, сказал, что слишком занят.
Я закурил и попытался успокоиться.
– Пожалуй, позвоню ему.
Джудит взглянула на часы:
– Половина шестого. Скорее всего, его уже…
– Попробую найти, – ответил я и отправился в кабинет Арта. Джудит пошла со мной. Я прикрыл дверь, чтобы не слышать пальбы.
– Что происходит? – спросила Джудит.
Я покачал головой.
– Дела плохи?
– Пока рано говорить, – я сел за стол Арта и принялся набирать номер.
– Ты голоден?
– Нет, – соврал я. – Заехал перекусить.
– У тебя усталый вид.
– Все в порядке, – ответил я.
Джудит склонилась над столом, и я поцеловал ее в щеку.
– Тебе звонил Фриц Вернер.
Этого можно было ожидать. Фриц знает все обо всем. Такого сплетника еще поискать. Впрочем, он мог располагать какими-то важными и полезными сведениями.
– Я позвоню ему.
– Да, пока не забыла, – добавила Джудит. – Завтра вечеринка.
– Я не хочу идти туда.
– Ничего не поделаешь. Джордж Моррис.
Я совсем запамятовал о нем.
– Ладно. Во сколько?
– В шесть. Мы можем уйти пораньше.
– Хорошо, – сказал я.
Джудит вернулась на кухню, и вскоре я услышал в трубке голос секретарши:
– «Брэдфорд, Уилсон и Стэрджесс».
– Мистера Брэдфорда, пожалуйста.
– Сожалею, но мистера Брэдфорда сегодня не будет.
– Как я могу найти его?
– Мистер Брэдфорд приходит к девяти часам утра.
– Я не могу ждать так долго.
– Очень сожалею, сэр.
– Не стоит. Лучше попытайтесь найти его, – попросил я. – Скажите, что звонил доктор Берри.
Я не знал, знакомо ли ей мое имя, но чем черт не шутит.
Голос секретарши мгновенно изменился:
– Пожалуйста, не кладите трубку, доктор.
Несколько секунд я слышал только ровный гул: секретарша нажала кнопку «ожидание». Арт говорил, что в эпоху высоких технологий эта кнопка играет роль своего рода чистилища. Арт ненавидит телефон и пользуется им лишь в случае крайней необходимости.
– Мистер Брэдфорд уже уходит, – сообщила мне секретарша. – Но я вас соединю.
– Спасибо.
В трубке щелкнуло.
– Джордж Брэдфорд слушает.
– Мистер Брэдфорд, это Джон Берри.
– Здравствуйте, доктор Берри. Чем могу служить?
– Я хотел поговорить об Арте Ли.
– Доктор Берри, я уже убегаю…
– Я знаю об этом от вашей секретарши. Может быть, встретимся где-нибудь?
Брэдфорд замялся. Я услышал его вздох, похожий на шипение рассерженной змеи:
– Это бессмысленно. Боюсь, что я уже не изменю свое решение. Дело не по моей части и…
– Я не отниму у вас много времени.
Он помолчал.
– Ну, ладно. Через двадцать минут в моем клубе. «Трафальгар». До встречи.
Я положил трубку. Подонок. Этот клуб был расположен в центре города, и мне придется нестись как угорелому, чтобы поспеть вовремя. На ходу поправляя галстук, я спешно покинул дом Ли и бросился к своей машине.
***
Клуб «Трафальгар» ютился в крошечном ветхом домике на Маячной улице, у самого подножия Холма. В отличие от клубов «по интересам» в других больших городах, «Трафальгар» – настоящий тихоня, и мало кто из бостонцев знает о его существовании.
Я никогда не был там, но вполне мог представить себе интерьер этого заведения. Стены отделаны красным деревом, высокие потолки посерели от пыли, громоздкие мягкие кресла обтянуты морщинистой замшей и очень удобны, восточные ковры истерты до дыр. Короче, обстановка здесь вполне под стать завсегдатаям – людям пожилым, строгим и чопорным. Сдавая пальто в гардероб, я увидел табличку с четко выведенной надписью: «Дамам вход разрешен только по четвергам с 16.00 до 17.30».
Брэдфорд ждал меня в вестибюле. Это был плотный коротышка в безукоризненно сшитом черном костюме в тонкую белую полоску. Даже сейчас, после долгого рабочего дня, на костюме этом не было ни единой складочки. Туфли Брэдфорда сияли, манжеты сорочки выдавались из рукавов пиджака ровно настолько, насколько того требовал этикет. Брэдфорд носил карманные часы на серебряной цепочке, а знак принадлежности к обществу интеллектуалов Фи Бета Каппа красиво контрастировал с черной тканью жилетки. Не надо было заглядывать в справочник «Кто есть кто», чтобы убедиться, что Брэдфорд проживал в Беверли-Фармз или другом столь же престижном районе, что окончил Гарвард и школу правоведения при нем, что его супруга училась в Вассаре и до сих пор носила плиссированные юбки, трикотажные свитера и жемчуг и что его дети были студентами Гротона или Конкорда. Обо всем этом недвусмысленно свидетельствовала спокойная и уверенная повадка Брэдфорда.
– Я уже созрел для стаканчика, – заявил он, пожимая мне руку. – А вы?
– Тоже не прочь.
Бар размещался на втором этаже. Это был просторный зал с высокими окнами, выходившими на Маячную улицу и Общественный парк. Здесь было тихо, в воздухе чувствовался тонкий аромат сигарного дыма. Посетители стояли и сидели небольшими группами и переговаривались вполголоса. Бармен знал, кто что пьет, и не нуждался в указаниях. Но мне, разумеется, пришлось сделать заказ. Мы с Брэдфордом уселись в удобные кресла у окна, и я сказал, что предпочитаю «Гибсон». Брэдфорд молча кивнул бармену и повернулся ко мне.
– Вас наверняка огорчило принятое мною решение, но, честно говоря…
– Я вовсе не огорчен, – перебил я его. – Ведь судят не меня.
Брэдфорд достал часы, посмотрел на них и сунул обратно в карман.
– Пока никого не судят, – отчеканил он.
– Позвольте не согласиться. По-моему, судят очень многих.
Брэдфорд раздраженно забарабанил пальцами по столу и бросил недовольный взгляд в сторону бармена. Психиатры определяют такое поведение как «сдвиг».
– Хотелось бы знать, что вы имеете в виду.
– Весь город шарахается прочь от Арта Ли, как будто у него бубонная чума.
– Вы что, подозреваете какой-то таинственный заговор?
– Нет, просто удивляюсь, – ответил я.
– Один мой приятель утверждает, что все врачи чертовски простодушны. Но вы мне таким не показались.
– Это похвала?
– Скорее просто наблюдение.
– Что ж, я стараюсь.
– На самом деле никаких тайн и заговоров нет, – заверил меня Брэдфорд. – А что до мистера Ли, то он всего лишь один из моих многочисленных клиентов.
– Доктор Ли, – уточнил я.
– Совершенно верно – доктор Ли. Один из моих клиентов. А у меня есть обязательства перед всеми, и я стараюсь по мере сил исполнять их. Сегодня днем я звонил в окружную прокуратуру, чтобы узнать, когда назначены слушания по делу доктора Ли. Похоже, одновременно с другим делом, за которое я уже взялся. Я не могу быть в двух залах суда сразу и уже объяснил это доктору Ли.
Бармен принес напитки, и Брэдфорд поднял бокал:
– Ваше здоровье.
– Взаимно, – ответил я.
Он отпил глоток и уставился в свой стакан.
– Доктор Ли принял мои объяснения. Я сообщил ему, что моя фирма сделает все возможное, чтобы обеспечить его превосходным защитником. У нас четверо старших партнеров, и вполне возможно, что один из них…
– Но только «возможно»?
Брэдфорд передернул плечами:
– Как и все в этом мире.
Я отпил глоток. Коктейль был премерзкий – почти один вермут и капелька водки.
– Вы на короткой ноге с Рэнделлами? – спросил я.
– Я их знаю.
– Это обстоятельство как-то повлияло на ваше решение?
– Разумеется, нет! – Он встрепенулся. – Юрист должен уметь провести грань между службой и дружбой. Это – азы его профессии, и такое умение довольно часто помогает в жизни.
– Особенно когда живешь в маленьком городе.
Брэдфорд усмехнулся.
– Протестую, ваша честь. – Он отпил еще глоток. – Скажу вам доверительно, доктор Берри. Я очень сочувствую Ли. Как и он, я понимаю, что от абортов никуда не деться. Их делают сплошь и рядом. Последние статистические данные по Америке говорят, что каждый год на аборт приходит до миллиона женщин. Выражаясь житейским языком, аборт – штука полезная. А наши законы об абортах туманны, невнятно сформулированы и несуразно строги. Но позвольте напомнить вам, что суждения врачей страшнее любых законов. Больничные комиссии по абортам состоят из одних перестраховщиков, которые запрещают операции даже в тех случаях, когда закон разрешает их. По-моему, уложение об абортах можно изменить, лишь поборов настроения, бытующие в медицинской среде.
Я не ответил. Передача денег из рук в руки – это церемониал, освященный веками и требующий тишины. Брэдфорд взглянул на меня и спросил:
– Вы со мной согласны?
– Конечно, согласен, хотя такая линия защиты представляется мне несколько причудливой.
– Я не предлагаю вам линию защиты.
– Значит, я неверно вас понял.
– Это меня не удивляет, – сухо заметил Брэдфорд.
– Меня тоже, – ответил я. – Потому что в вашей речи не ахти как много смысла. Я всегда думал, что правоведы сразу берут быка за рога, а не ходят вокруг да около.
– Я лишь пытаюсь прояснить свою точку зрения.
– Она и так достаточно ясна, и это внушает мне тревогу за судьбу доктора Ли.
– Очень хорошо, давайте поговорим о докторе Ли. Его задержали по закону, принятому в штате Массачусетс семьдесят лет назад и гласящему, что аборт – это преступление, караемое штрафом и тюремным заключением на срок до пяти лет. Если в результате аборта пациентка умирает, назначается наказание сроком от семи до двадцати лет.
– Это убийство второй степени? Или непредумышленное?
– Строго говоря, ни то ни другое. Выражаясь языком…
– Значит, его могут выпустить под залог?
– Вообще-то да, но сейчас не тот случай, потому что прокурор попытается предъявить обвинение в убийстве. По общему уложению, любая смерть, наступившая в результате преступных действий, считается убийством.
– Понятно.
– По ходу дела обвинение представит улики, и наверняка неопровержимые, и докажет, что доктор Ли делал подпольные аборты. Оно докажет, что Карен Рэнделл была у доктора Ли и он по каким-то необъяснимым причинам не сделал ни единой записи о ее визите. Оно докажет, что у Ли нет алиби на вечер воскресенья, когда был сделан аборт. И, разумеется, оно вызовет в суд миссис Рэнделл, которая заявит, что, по словам девушки, аборт сделал именно доктор Ли.
В конце концов все сведется к взаимоопровергающим показаниям. Ли, известный тем, что делает подпольные аборты, заявит о своей невиновности. Миссис Рэнделл скажет, что он виновен. Будь вы в жюри присяжных, кому вы поверили бы?
– Нет никаких доказательств того, что аборт Карен сделал доктор Ли. Все улики косвенные.
– Суд будет в Бостоне.
– Так проведите его где-нибудь еще.
– На каком основании? Неблагоприятное общественное мнение?
– Вы говорите о технической стороне дела, а я – о спасении человека.
– Сила закона и заключается в технической стороне дела.
– Как и его слабость.
Брэдфорд задумчиво посмотрел на меня.
– Спасти доктора Ли, как вы изволили выразиться, можно только одним способом – доказав, что аборт делал не он. Значит, надо найти истинного виновника. По-моему, шансов на это почти нет.
– Почему?
– Потому что сегодня я говорил с Ли, и у меня сложилось впечатление, что он лжет. По-моему, это он делал аборт, Берри. Я думаю, что девушку убил именно он.
Вернувшись домой, я обнаружил, что Джудит с детьми все еще у Бетти. Я смешал себе еще один коктейль, на этот раз покрепче, и уселся в гостиной. Я устал как собака, но расслабиться не удавалось.
У меня ужасный характер. Я это знаю и пытаюсь держать себя в руках, но все равно бываю резок и неловок, общаясь с ближними. Наверное, я просто не очень люблю людей. Вот почему я стал патологоанатомом. Вспоминая прожитый день, я понял, что слишком часто выходил из себя. И это было глупо: я ничего не добился, а вот потерять мог очень многое.
Зазвонил телефон. Это был Сандерсон, начальник патологоанатомического отделения Линкольновской больницы.
– Я звоню с работы, – сразу же заявил он.
– Понятно.
Там по меньшей мере шесть параллельных аппаратов, и вечером любой желающий может подслушать ваш разговор.
– Как провел день? – спросил Сандерсон.
– Довольно интересно. А вы?
– Так-сяк.
Да уж, представляю себе. Если кто-то решил устранить меня, логичнее всего надавить на Сандерсона, а это можно сделать довольно тонко и даже под видом шутки. «Я слышал, у вас нехватка рабочих рук» – например. Или более серьезно. «Я слышал, Берри захворал. Это правда? Нет? А говорят, болен… Но ведь его нет на рабочем месте, правильно?» Или при помощи пары ласковых. «Сандерсон, как, по-вашему, я смогу поддерживать трудовую дисциплину, если ваш Берри целыми днями где-то пропадает, а вы ему потворствуете?» Или, наконец, через начальство. «У нас образцовая больница, и каждый выполняет свою работу. Нам тут не нужны лодыри».
В любом случае итог будет один: на Сандерсона окажут давление, чтобы он либо вернул меня на рабочее место, либо нашел нового сотрудника на замену мне.
– Скажите им, что у меня третичный сифилис, – сказал я. – Тогда они не станут рыпаться.
Сандерсон рассмеялся.
– Успокойся, все хорошо, – сообщил он мне. – Пока. У меня шея хоть и старая, но крепкая, и я могу еще какое-то время прикрывать тебя. – Помолчав, он спросил:
– Как по-твоему, сколько еще это продлится?
– Не знаю, – ответил я. – Дело непростое.
– Загляни ко мне завтра, обсудим.
– Хорошо. Возможно, я буду знать больше. Пока мне кажется, что эта история похлеще перуанской.
– Понятно, – ответил Сандерсон. – До завтра.
Я положил трубку. Сандерсон наверняка понял, что я имел в виду. А я имел в виду вот что: в деле Карен Рэнделл была какая-то неувязка. Месяца три назад нам пришлось столкнуться с чем-то подобным. Редкий случай агранулоцитоза. В крови совершенно не было лейкоцитов. Это очень опасно, потому что организм, в крови которого нет белых шариков, не может сопротивляться инфекции. Во рту и на коже большинства людей есть болезнетворные микробы. Стафилококк, стрептококк, иногда – пневмококк или дифтерия. Это нормально. Но если оборонительные сооружения организма разрушены, человек заболевает.
Короче, у нас был пациент – американский врач, работавший в Перу, в министерстве народного здравоохранения. Он страдал астмой и принимал какой-то перуанский препарат. В один прекрасный день он вдруг занемог. Заболело горло, поднялась температура, человека начало ломать. Он отправился к врачу в Лиме и сдал кровь на анализ. У него было шестьсот белых телец на кубический сантиметр крови при норме от четырех до девяти тысяч. А во время болезни это число возрастает еще вдвое или втрое. На другой день число эритроцитов упало до ста единиц, а еще через день – до нуля. Пациент сел на самолет, прибыл в Бостон и лег в нашу больницу. Из его грудины взяли пункцию костного мозгу, и я изучил ее под микроскопом. Увиденное озадачило меня. В костном мозге было много несозревших лейкоцитов, и хотя это считается отклонением от нормы, никаких бед такое положение дел пациенту не сулит. Тогда-то я и подумал: «Тут что-то не так, черт возьми», – и отправился к лечащему врачу этого парня.
Врач решил изучить перуанское лекарство, которое принимал пациент, и выяснилось, что в нем содержится вещество, запрещенное в США еще в 1942 году, потому что оно мешало образованию белых кровяных телец. Врач решил, что обнаружил причину недуга: у пациента перестали вырабатываться лейкоциты, и он чем-то заразился. Лечение оказалось несложным – перестать принимать перуанский препарат и ждать выздоровления костного мозга.
Я сообщил врачу, что под микроскопом костный мозг пациента выглядел почти нормально. Мы вместе осмотрели больного и обнаружили, что недомогание не проходит. На слизистой полости рта появилось изъязвление, на ногах и спине были явные признаки стафилококковой инфекции. Пациента сильно лихорадило, он чувствовал сонливость и туго соображал.
Мы никак не могли понять, почему костный мозг почти в норме, а пациенту так худо. Целый день ломали мы голову над этой загадкой, и наконец, часа в четыре, я догадался спросить лечащего врача, не было ли в области пункции каких-либо болезнетворных микробов. Врач ответил, что не обратил на это внимания. Тогда мы снова отправились к пациенту и осмотрели его грудь. К нашему удивлению, мы не нашли следа от укола трепанационной иглой. Значит, образец костного мозга был взят у какого-то другого пациента. Оказалось, что медсестра или стажер перепутали ярлычки и взяли пункцию у больного с подозрением на лейкемию. Мы срочно взяли костный мозг у нашего пациента и обнаружили, что он действительно почти не функционирует.
Этот человек в конце концов выздоровел, но я никогда не забуду, как мы с врачом ломали голову над результатами лабораторных анализов.
***
И вот теперь я испытывал точно такое же чувство: что-то было не так, что-то не стыковалось. Я еще не знал, что именно, но подозревал, что все люди, с которыми я беседовал, хотели совсем не того, чего желал я. Мы словно говорили на разных языках. Моя собственная точка зрения была ясна и однозначна: Арт невиновен, пока не доказано обратное. А обратное пока не доказано.
Но никого другого, похоже, не волновало, виновен Арт или нет. То, что я считал самым важным, для других не имело никакого значения.
Интересно, почему?