Государственную границу охраняем нормально, — чуть дрогнула бровь у правофлангового, Максимов покосился на земляка. Дескать, авось на этот раз пойдём в наряд вместе.
— В наряд идут Ковалёв, Максимов, Попов…
— Я… Я… Я…
Внимательно всматриваюсь в знакомые лица. Они сосредоточенны и серьёзны, как перед выполнением боевого задания.
— Вопросы?
Не шелохнулся строй. Вопросов нет. А ведь год назад было по-другому…
Я прибыл на эту затерявшуюся в сопках заставу прямо из училища. Сдав последний экзамен, я и не подозревал, что здесь, на заставе, экзамены ждут меня каждый день.
Когда я приехал на заставу, солдаты встретили меня по-разному: одни дружелюбно, другие с плохо скрытым недоверием. Мол, молодой, нам ровесник, чему может научить?
Вечером, после того как начальник заставы представил меня личному составу, я сидел в канцелярии и думал, с чего начать, как лучше и правильнее вести себя с солдатами. Можно начать строго, как Борис Винников, мой товарищ по училищу. У него разговор короток: «Прекратить пререкания! Повторите приказ!»
Но можно начать и по-другому. Войти эдак запросто в сушилку, дружески похлопать кого-нибудь по плечу и с панибратской улыбочкой спросить: «Ну как, Иваныч, дела? Что пишут из дому? Небось дивчина уже разлюбила?» В тот вечер так для меня ничего и не прояснилось.
Через три дня ушёл на партсобрание начальник заставы, и я на несколько дней остался один. Вечером, на построении, как снег на голову посыпались вопросы. Белобрысый Старков спрашивал, будет ли сегодня кинокартина, а молчаливый Соколов неожиданно деликатно осведомился о завтрашних занятиях. Я ответил, что завтра обыкновенный рабочий день, так что кинокартины не будет, но занятия состоятся обязательно. Когда шумок улёгся и я уже считал, что всё идёт как положено, над строем взметнулась рука.
— Разрешите вопрос? — сказал сухощавый солдат с дерзким лицом. — А за сколько времени можно пройти левый фланг?
На губах Максимова играла улыбка. Не могли её сдержать и остальные. Я понял, вопрос задан неспроста.
«По карте до левого фланга порядочно, — быстро рассуждал я, — если идти со скоростью четыре километра в час, то можно быть на месте… Но, учитывая сложность передвижения по участку…»
— За три с половиной, четыре часа, — говорю я твёрдо, но уже в следующее мгновение, глядя на лица солдат, чувствую, что промазал. Отступать поздно, и я решаюсь.
— Завтра, Максимов, мы с вами пройдём по этому маршруту. Хочу познакомиться с участком.
Изучая в канцелярии карту, я ещё долго, до самого отбоя, слышал за стеной приглушённые голоса солдат. Наверняка речь шла о завтрашнем переходе.
Рассвет мы встретили в пути. Утро вставало над сопками бледно-лиловой зарёй. Тропка изгибалась по отлогой зелёной террасе, и первые километры пути дались нам без труда. Максимов двигался впереди легко и уверенно, но по всему было видно, что он не торопится. Когда мы спустились к побережью, усыпанному мелкими и крупными вулканическими бомбами и отшлифованными гранитными валунами, солнце уже начинало припекать, а к полудню застоявшийся воздух не сберёг ни капли прохлады. Он словно насквозь пропитался солнцем, пропах им, обжигал и изнурял.
Максимов, поначалу поджимаемый мною, неожиданно изменил тактику. Теперь он шёл размашистым широким шагом, как будто это было не нагромождение камней, а по крайней мере утрамбованный песчаный пляж. Он не смотрел вниз, его ноги как-то сами находили верный и лёгкий путь.
Мой же взгляд прикован к камням. С трудом отыскиваю устойчивые. Камни щедро возвращают полученное от солнца тепло, и подошвы ног словно в огне. Круглые, однообразные, камни то сбегаются, то разбегаются, и тогда кажется, что шагать дальше некуда — впереди пропасть. В глазах рябит. Голова идёт кругом. Останавливаюсь, смотрю на горизонт, туда, где море сливается с небом. Он тускнеет, там бегут какие-то оранжевые круги. Ноги дрожат. А Максимов идёт и идёт, не чувствуя усталости. Он уже в пятидесяти метрах впереди.
Остановить? Нет. Ни за что. Это может быть расценено им, а значит и всей заставой, как поражение.
Я пробую смотреть не под ноги, а подальше, стараюсь догнать ушедшего Максимова. Это мне в какой-то мере удаётся. Теперь нас разделяют метров двадцать. Нервы мои на пределе, силы тоже. Очень хочется пить. Проходим один ручей за другим, но Максимов не останавливается. Он или не чувствует жажды, или просто испытывает меня.
Смотрю на его промокшую от пота гимнастёрку и думаю:
«Неужели путь к сердцу солдата здесь обязательно должен пройти такую проверку? И ты, значит, проверяющий, да, Максимов? Ну что ж, проверяй, потягаемся».
Пусть всё идёт своим чередом. Необходимо одно — выдержать. Минуем ещё несколько речушек. У одной я нагибаюсь и зачерпываю ладонью воды. Вонючая от сероводорода, она ещё больше разжигает жажду. Я ругаю себя за минутную слабость и решаю больше не прикасаться к воде. В душе перемешиваются злость, обида, упрямство. Снеговые вершины гор, чарующая лазурь Охотского моря давно перестали для меня существовать. Я чувствую только раскалённое дыхание камней и вижу впереди сухощавую фигуру Максимова. Так мы нога в ногу и приходим к стыку. Бурная речушка, завладев живописным распадком, выводит его к морю. У самого берега прилепился наш «обогревательный домик». Максимов поворачивается ко мне, и я вижу его лицо, потное, усталое, чуть тронутое улыбкой:
— Чайку согреть, товарищ лейтенант?
— Да, не мешало бы, — отвечаю я, стаскивая с себя вещмешок.
Максимов откалывает от сухого берёзового полена несколько лучин и разжигает печь.
— Вы в училище, наверно, много ходили? — неожиданно спрашивает он.
Я усмехаюсь.
— Случалось. А что?
Да так. В прошлом году я ходил сюда с лейтенантом Винниковым. Так он отстал почти на километр. Ох, и влетело мне тогда!
На заставу мы возвратились к вечеру. Переодевшись, я сидел в канцелярии и составлял расписание занятий, когда вошёл дежурный и обратился ко мне:
— Товарищ лейтенант, застава ждёт вас к ужину.
То ли потому, что прозвучало это для меня впервые, то ли сказано было особенно дружески, я на мгновение растерялся. Потом, успокоившись, ответил:
— Добро! Сейчас буду.
Над крыльцом красный флаг. Сегодня праздник — 41-я годовщина Октябрьской революции. Люди отдыхают после бессонной ночи. Повар возится с тестом. Вхожу в столовую. Тепло, уютно.
В репродукторе звенят куранты, отсчитывая двенадцать. В Москве полночь. Туда праздник ещё не пришёл. Присаживаюсь к столу. Внезапно вздрагиваю от толчка. Пытаюсь сообразить, что это, и в ту же секунду пол подо мной начинает плясать, бревенчатые стены скрипят и раскачиваются из стороны в сторону, с полок со звоном сыплются тарелки, на столе дребезжит посуда. Повар, застыв в неестественной позе, смотрит на меня изумлёнными глазами.
«Землетрясение!» — мелькает в голове, и я быстро выскакиваю из дому.
На ближней сопке с шумом валятся высокие пихты, у нас кренится и разламывается пополам печная труба. Всё происходит так быстро, что мы даже не успеваем удивляться. Постепенно колебания земли гаснут. Но тут мы замечаем, что из слухового окна валит густой дым. Несколько человек тотчас же взбираются на крышу и проникают на чердак.
— Воды! Скорее!
Оцепенение моментально исчезает Одни с вёдрами бросаются к речке, другие несут лестницу, третьи бегут на кухню гасить печь.
Через несколько минут опасность ликвидирована, и можно, наконец, поговорить о случившемся. Спать уже никому не хочется. Весельчак Кузнецов передразнивает молчаливого и неторопливого Панкратенко, изображая, как тот метался по казарме с одним сапогом на босой ноге и никак не мог найти другой, хотя держал его в руке. Белобрысый Трофимов уверяет, что, если бы его не разбудили, он бы и не подумал проснуться.
Впрочем, радоваться было рано. В этот день природа решила не оставлять нас в покое.
Начальника заставы вызвали к аппарату и сообщили: ожидается цунами.
«Цунами» — забавное слово для тех, кто слышит его впервые и не знает, какие страшные разрушения несёт с собой эта гигантская, нередко двадцатиметровая волна. Возникает она при подводном извержении вулканов и обрушивается на берег со скоростью самолёта. Чтобы не быть застигнутыми врасплох, приступаем к эвакуации в сопки.
Море пока выглядит сравнительно спокойным. Волны нехотя шевелят прибрежную гальку. Никаких признаков большого отлива незаметно (большой отлив — верный признак цунами). Настораживает лишь необыкновенная тишина: не слышно ни одной птицы.
Решено, что на берегу останутся я и радист, будем ждать новых указаний. Последним со своим хозяйством уходит в сопки повар.
Времени прошло уже немало. Радист отстукивает ключом, а я брожу по опустевшей казарме, поминутно поглядывая через окно на море. Потом включаю передачу из Москвы. В комнату врывается музыка, слышны весёлые голоса, рукоплескания — я живо представляю себе ликующую столицу: улицы, расцвеченные кумачом флагов и транспарантов, гирлянды цветов, улыбающиеся лица москвичей.
По коридору стучат тяжёлые шаги, в комнату влетает радист:
— Волна!
Я вскакиваю, хватаю пистолет и выбегаю на улицу. К берегу стремительно приближается водяной вал не выше двух метров.
Облегчённо вздыхаем: наши домики стоят гораздо выше.
Вал с силой ударил в берег, далеко вогнав волну в устье речушки, заставив её побежать вспять. Потом отхлынул, унося с собой пустую бочку и поленья от потухшего костра — всё, чем океан смог поживиться на пустынном берегу. Мы оба недоумённо глядим на пистолет, который я всё ещё сжимаю в руке.
Узкий прибрежный коридор протянулся от мыса к мысу. Справа — мрачные отвесные скалы с вершинами самой причудливой формы, слева — клокочущий прибой. Под ногами то шуршащая галька, то вязкий песок, то круглые отшлифованные морем камни. Нас двое: впереди — низенький белобрысый, с нежным девичьим лицом сержант Зрайченко, сзади в нескольких шагах — я.
С моря тянет сыростью и прелым запахом морской капусты. Скользкие широкие стебли, узорчатые листья, мягкие зелёные и бурые нити устлали весь берег. Ноги скользят, разъезжаются, удержать равновесие очень трудно. За каждым мысом новые неожиданности. То прыгающая по камням речка вырвется из глубокого распадка, то белая струйка водопада свяжет обрывающуюся в вышине расщелину с морским прибоем, то птичий базар разместится у самого берега на шероховатых туфовых скалах. Голосистое население скал, завидев нас, сначала безмолвствует, а потом раскричится и не смолкает до тех пор, пока мы совсем не скроемся из виду.
У мыса Неприступного в воде стройной колонной проходят сивучи. Их массивные тела плавно изгибаются, лоснясь на солнце. Долгое время нас провожают нерпы. Похожие на мячи головы то и дело появляются над водой. На свист нерпа поворачивает голову, подплывает совсем близко к берегу и готова следовать за нами, как собачонка. Чуть ли не из-под ног выскакивает огненно-рыжая лиса. Подгоняемая нашими криками, она ловко взбирается по почти отвесной скале. Достигнув вершины, плутовка усаживается на задние лапы, преспокойно наблюдает за нами.
Не проходим и километра, как дорогу преграждает высокая, густо поросшая разнотравьем и лесом сопка, весьма поэтически названная «Любовь». Запрокидываем головы и смотрим вверх. По отвесному склону еле заметными зигзагами пролегла тропа с подвешенными вдоль неё канатами. Издали они кажутся ниточками. Довольно бодро лезем вверх, но, не взобравшись и до половины, понимаем: подъём предстоит сложный. Приходится карабкаться, подтягиваясь на руках. У самой вершины чувствую, что сердце вот-вот готово выпрыгнуть из груди. Словно в лихорадке дрожат руки, ноги подкашиваются. Последние шаги — и, закрыв глаза, приваливаюсь к толстому стволу пихты. Несколько секунд не могу отдышаться. Потом смотрю вниз. Белеет прибой, пеной, словно кружевом, оторочив берег. Перевожу взгляд на соседнюю пихту. Что это? На толстом стволе вырублено:
«С лёгким паром, товарищ!»
Я не в силах сдержаться и хохочу до слёз. До чего же неунывающий народ пограничники!
Неподалёку от заставы на высоком берегу, у самой тропы стоят два деревянных обелиска со звёздочками из жести, обнесённые высокой зелёной оградой. Они слышат шум близкого прибоя, видят зеленеющие вокруг сопки, синеву дальневосточного неба. Каждую ночь провожают они пограничников в наряды, каждый день встречают солдат поутру. А те, проходя мимо, умолкают и подтягиваются, крепче сжимают оружие, твёрже ставят ногу. Солдаты, геологи, рыбаки — все, кто идёт по этой узкой тропе, помнят, что в 1953-м две матери не дождались сыновей с далёкой курильской границы, что в один из вьюжных зимних дней двое не вернулись на заставу.
Выполняя срочный приказ, Андрей и Геннадий прошли в тот день 36 километров по заснеженным скалам и ледяным торосам. На обратном пути, промокшие и обессиленные, в пяти километрах от заставы они были застигнуты пургой. Связь прервалась. Поиск, организованный в ту тревожную ночь, ничего не дал.
Они ушли из жизни молодыми, охраняя дальневосточную границу. Ушли, чтобы люди спокойно жили в Донбассе, на Кубани, в Москве.
Знакомя молодых солдат с участком, начальник заставы непременно скажет: «Левый фланг заставы начинается у двух могил».
Молодой солдат, повторяя приказ командира, торжественно произнесёт: «Слушаюсь принять под охрану участок государственной границы от могил до сопки „Разлука“».
А тёмной беззвёздной ночью, когда колючий ветер скрипит лиственницами, когда от страха глаза велики и молодой солдат крепче сжимает оружие и тревожно оглядывается назад, старший наряда Мулев остановится у могил и скажет:
— Это наш участок, запоминай. Сейчас тропа начнёт круто подниматься в сопку. Лес всё время должен оставаться слева. Хорошим ориентиром служит линия связи. Наша задача: перекрыть участок от могил до вершины сопки. Понял? — А потом повернётся к напарнику и спросит: — Сколько нас на участке?
— Ну, двое, — растерянно ответит солдат.
— Не двое, а четверо, — поправит ефрейтор. — Мы с тобой и Андрей с Геннадием. Это тоже запомни, пригодится.
Кивнёт в ответ младший наряда и двинется вслед за Мулевым. Но наутро, возвратившись из наряда, поделится с одногодком сомнениями.
— А ты разве ничего не знаешь? — удивится товарищ. — Ну, брат, об этом все говорят. Прошлой зимой Мулев возвращался из наряда. Вот их пурга и прихватила неподалёку отсюда. Сбились с лыжни, потеряли ориентировку, кружили около заставы часов пять, пока Мулев не наткнулся на что-то! Лыжей зацепился. Смотрит — звёздочки. Сориентировался по ним и спустился прямо к заставе. С тех пор он и говорит каждому, с кем выходит в наряд, что на участке их не двое, а четверо. Вот какая история.
Лошадь делает несколько отчаянных рывков, пытаясь выбраться из снежного плена, и проваливается по грудь. Я сползаю с седла, солдаты останавливаются. Ветер бьёт, кружит, слепит снежными хлопьями, валит с ног. День, но темно так, что мы едва различаем друг друга, хотя и находимся почти рядом.
Пробиваться по снежной целине да ещё в такую погоду безрассудно, решаю я. Надо отыскать берег и по его линии двигаться на север до самого посёлка.
Пытаюсь сориентироваться. Пурговой ветер — всегда северный. Если дует в лицо, справа обязательно должно быть море. Я знаками объясняю, что двигаться надо вправо. Бредём по пояс в снегу, таща за собой лошадь. Она упирается, грызёт удила. Снег на лице тает и стекает за ворот. Промокшая одежда липнет к телу. Нестерпимо хочется пить. Открываю рот и ловлю горьковатые белые хлопья. Идти с каждым шагом всё труднее и труднее, но останавливаться нельзя. Остановка значит конец. Хотя бы на миг прекратилась эта неразбериха. Где же всё-таки берег? Что он. сквозь землю провалился?
Прибой, закрепощённый снежной шугой, молчит. Зато ветер воет так, что в ушах звенит, как после полёта в самолёте. И вдруг снегу становится меньше.
Наконец-то! Мы веселеем и прибавляем шагу.
Неожиданно по колено проваливаюсь в воду — море!
Останавливаемся, выстраиваемся в походную колонну: впереди — я с лошадью, сзади — невысокий крепыш Герасимов, щуплый Попов и здоровяк Мамонов. Нагибаюсь, разгребаю шугу. Она почему-то убегает влево. Откуда здесь взяться течению? Так это же речка. Начинаю двигаться вниз по течению: на острове все реки выводят к морю. Продвигаемся медленно, хотя ветер дует слева и идти сравнительно легко. Надо экономить силы. Наконец добираемся до берега моря. Поворачиваем и по самой кромке прибоя шагаем навстречу ветру.
Холод сковывает промокшие ноги. Втянув голову в плечи и наклонившись вперёд, упрямо рвём снежную лавину. Но кажется, что ветер дует с ещё большей силой. Несколько раз падает Попов. Останавливаемся, помогаем ему взобраться на лошадь. Он так устал, что даже не может держаться в седле и роняет голову на шею лошади.
Словно из-под земли вырастает «обогревательный домик». Значит, до посёлка ещё целых пять километров. Заходим в избушку. Молча закуриваем. Герасимов растирает покрасневшее лицо и силится улыбнуться. Попов опустился на пол, запрокинул голову. В лице ни кровинки. Мамонов сидит на нарах, потупив взор.
— Ну что ж, пора, — я встаю.
Поднимаются Герасимов и Попов. Мамонов смотрит в угол.
— Устал я, сил нет идти.
Мы стоим поражённые.
— Устал я, не могу… — бормочет Мамонов, не поднимая головы.
Минуту длится молчание. Лыжник-спортсмен Мамонов всегда отличался выносливостью и силой.
«Что же случилось?» — думаю я, растерянно глядя в окно.
У окна топчется лошадь, пытается просунуть в него морду.
Вот, оказывается, в чём дело.
Голос Попова выводит нас из оцепенения:
— Пусть садится на лошадь. Я пойду пешком.
Ну что ж, может быть, это будет лучшим наказанием для Мамонова.
Снова ветер слепит снегом глаза, валит с ног, мешает дышать. В двух шагах позади меня идёт Попов, за ним Герасимов. А чуть подальше еле различимым силуэтом угадывается лошадь со всадником. Переходим вброд ещё одну речку. Чтобы течением не сбило Попова, берём его с двух сторон под руки. Он отнекивается и, смущённый, бормочет:
— Ну, зачем же? Я сам.
Темнота совсем укутала землю, когда мы наткнулись на вытащенные на берег колхозные вельботы. Сквозь снежную пелену навстречу нам пробиваются огоньки посёлка. Сзади кто-то ругается. Оглядываемся. Из темноты и снега выплывает человек. Напрягаясь изо всех сил, он тянет за собой упирающуюся лошадь.
Если пограничникам далёкой островной заставы сказать, что чудес света семь, они наверняка не согласятся. У них особое мнение: чудес на свете не семь, а гораздо больше. «ТУ-104», атомный ледокол, вымпел на Луне, космические корабли — самые великие чудеса. Но восьмое чудо света — Роща любви.
— Какая ещё роща?
— Вы что, её не видели? — вздыхают огорчённые парни.
— Конечно нет. На вашем острове и дерева не найдёшь, а тут целая роща.
Я обошёл этот остров за три часа. Плоский как блюдце: всё как на ладони. На камнях видел разбитые японские шхуны, огромный китовый хребет с позвонками величиной с бочонок. Видел целый табун одичавших лошадей и любовался вожаком — вороным с длинной чёрной гривой, с развевающимся по ветру хвостом. И рощу я бы наверняка приметил.
Но снисходительные улыбки пограничников убеждают меня, что я всё-таки ошибаюсь. На следующее утро я снова направляюсь по тропе в обход острова. Рядом со мной идёт Коваленко — чернобровый молчаливый солдат. Солнце всходит большим огненным шаром. Остывшая за ночь земля парит, источая нежный аромат разнотравья и молодого бамбука. За узким проливом на японской стороне чётко вырисовываются домишки рыбацкого посёлка. Тропа петляет у самой воды. Оборвётся в неглубоком овражке или выпрыгнет на пригорок и снова ровной лентой тянется вдоль берега. Часто попадаются высокие полутораметровые дувалы — земляные валы, которыми японцы загораживали овощные плантации от ветра. Дувалы поросли высоким пышным вейником и похожи на полуразрушенные средневековые крепости. Внимательно рассматриваю всё вокруг и пытаюсь угадать, в какой же стороне роща. Коваленко сворачивает с тропы и идёт разнотравьем по еле заметной стёжке. Впереди, на берегу небольшого ручья, замечаю несколько кустиков ольховника. Подходим ближе. Кустики аккуратно обкопаны, рядом врыта низенькая скамеечка и бочка с водой. Тоненькие гибкие стволы обмотаны снизу бинтами, видимо защищены от заячьих набегов. Маленькие гладкие листочки трепещут на ветру, словно приветствуют нас.
Коваленко подходит к кустикам и привычным движением садовника срезает ножом несколько засохших веток. Потом поворачивается ко мне.
— Вот наша Роща любви.
Сажусь на скамейку. Коваленко дымит самокруткой и палочкой рыхлит затвердевшую землю. Незаметно наблюдаю за ним. Лицо улыбающееся, довольное.
— У вас на родине есть сады, Геннадий? — спрашиваю я.
Он вздрагивает от неожиданности. Потом его лицо озаряется открытой приятной улыбкой. — У нас на Украине такие сады…
По тому, как увлечённо рассказывает солдат о вишнёвых садах на далёкой милой сердцу Украине, по тому, как любовно следят пограничники за маленькими кустиками у ручья, как оберегают их, я догадываюсь о многом.
Эти мужественные собранные люди, каждый день уходящие с оружием в руках надёжно охранять советскую границу, каждую минуту готовые преградить путь непрошеному гостю, люди, привыкшие смотреть опасности в глаза, оторванные от привычного ритма жизни, — не очерствели и не упали духом. С маленькими деревцами они связали свои светлые чувства и сокровенные мысли. Это и воспоминания о родных садах, и память встречи с любимой, и память о бессонной ночи после выпускного вечера, и первая радость самостоятельного труда, и светлая любовь к жизни.
Вечером разнеслась по заставе весть: к соседям пришла почта. Я ломал голову, кого послать.
В дверь постучали, и вошли двое: Кузнецов и Трунин. Прежде чем обратиться, помялись у двери, помолчали. Кузнецов смешно щурил голубые глаза, а Трунин теребил гимнастёрку. Наконец Кузнецов решился:
— Мы вот с Труниным завтра отдыхаем, а ребята переживают… письма… — он выпрямился и уже чётко, по-военному, закончил: — Разрешите нам пойти за почтой.
Когда улыбающиеся солдаты выходили из канцелярии, я посмотрел на хрупкую фигурку Трунина и вздохнул:
— Устанет наверняка мальчишка, а радуется. Пятьдесят километров по таким тропам да одним махом не каждому под силу.
— И вот они в пути. Дежурный «сидит на телефоне» и время от времени информирует заставу.
— Прошли мыс Неприступный. Подходят к «Любви».
— За час пятьдесят до Неприступного — отлично, — замечает скупой на похвалу старшина, а Ульянов не может удержаться от восклицания:
— Здорово идут!
Сквозь бревенчатые стены ясно слышу, кто-то надоедает дежурному:
— Опроси, как там Трунин себя чувствует. Спроси… А?
Выхожу на крыльцо. Душно. В небе — ни облачка. На раскалённых камнях, пожалуй, можно жарить яичницу. Море спокойное-спокойное. Только чуть колышется горизонт, и поэтому кажется, что соседний остров сдвигается куда-то вправо.
Стараюсь представить, где сейчас Кузнецов и Трунин. Миновали они сопку или только взбираются на неё?
Занятия надолго всех отрывают. Но нет-нет и оглянется кто-нибудь на виднеющийся вдали «Шпиль» — остроконечную серую скалу: не показались ли. Строго смотрю на солдат, а самому так и хочется сказать: «Рано ещё. Рано, Ульянов, потерпи».
Несколько раз появляются на крыльце дежурный Никитин и вездесущий повар, знаками пытаются что-то объяснить. Но разве можно понять, есть тебе письма или нет, когда повар показывает на себя и растопыривает всю пятерню. Ему-то хорошо.
Но вот занятия окончены. Теперь можно отойти подальше, сесть на траву, внимательно смотреть на гребень скалы.
Дежурный ясно сказал: всем, кто на заставе, письма есть.
Две фигурки вырастают на гребне. Сейчас они начнут спускаться.
— Ура! — выкрикивает Ульянов и прыгает, как мальчишка.
Сушилка полна весёлого гама. Один предлагает почитать совсем свежую «Вечёрку», другой радостно смеётся, кого-то заставляют плясать. Потом все расходятся, читают снова и снова.
Кузнецов протягивает мне два письма. У него утомлённый вид, но глаза весёлые, добрые.
— Устали? Как Трунин? — спрашиваю его.
— Душно было немного. А Трунин молодец, ни на шаг не отставал.
К вечеру волнение улеглось, и на волейбольной площадке разгорелось ожесточённое сражение. Почти вся застава наблюдала за перипетиями спортивной борьбы, а я торопливо заканчивал дела, когда вдруг услышал слова знакомой песни.
Ты меня не ждёшь давным-давно.
Нет к тебе путей-дорог…
Кто-то сидел в ленинской комнате, и патефон повторял и повторял для него этот куплет.
Я прошёл по коридору и осторожно приоткрыл дверь. За столом спиной ко мне сидел Трунин и время от времени переставлял головку патефона.
Я понял. Захотелось подойти, положить руку на плечо, успокоить, приободрить, сказать, что через месяц обязательно придёт письмо, что, наверное, почта виновата. Но поможет ли это? Нет. Помочь могла бы только она одна, та далёкая и единственная. Тихонько прикрываю дверь и, осторожно переступая по скрипящим половицам, иду к себе.
Второй час наш маленький «охотник» таранит стальным корпусом океанскую зыбь. Я стою на ходовом мостике и пристально всматриваюсь в даль в надежде заметить хотя бы какую-нибудь захудалую посудину. Мне определённо не везёт. Целую неделю пробыл с моряками в океане, и ни одной шхуны-нарушительницы.
И на этот раз горизонт остаётся пустынным. Я спустился в каюту, прилёг на диван. Монотонные удары волн и мерное покачивание клонили ко сну. Незаметно я задремал. Проснулся оттого, что кто-то настойчиво теребил меня за плечо и, наконец, прошептал:
— Япон фунэ[1].
Я вскочил. Передо мной, подпирая головой низкий потолок каюты, стоял старпом и смеялся одними глазами.
— Врёшь ведь? — без слов вопрошал мой раздосадованный вид.
— Честно, — отвечали смеющиеся глаза старпома.
Мы быстро поднялись на мостик. Вооружившись биноклем, я стал осматривать горизонт. Наконец заметил тёмную точку. Наш «охотник» шёл прямо на неё, и точка на глазах превращалась в шхуну каких-то странных очертаний. Вот уже в который раз пересчитываю мачты-соломинки. Опять четыре! Что за чертовщина. С каких это пор шхуны у японцев стали двухцветными и с четырьмя мачтами?
Мы подошли поближе, и оказалось, что это не одна шхуна, а две, стоящие впритык, борт к борту.
То ни одной, а теперь сразу две.
На шхунах засуетились люди. Видимо, японцы заметили нас. Неожиданный и довольно странный маневр, последовавший за этой суетой, привёл меня в недоумение. Белая шхуна, выбросив клубы дыма, рванулась и стала уходить. Серая оставалась неподвижной. Она казалась безжизненной. Наверное, неладно с двигателем. Вдруг серый корпус дёрнулся и ожил.
Рискнул взять на буксир! И ведь успеют уйти, они же почти на кромке нейтральных вод. Однако белая шхуна, резко рванувшись вперёд, оставила позади себя серую.
Когда мы подошли к борту серой шхуны, на палубе не было никого, кроме невысокого человека в бумажных синих брюках и чёрном свитере. Он стоял на баке и смотрел вслед удаляющейся, белой шхуне. На нас он не обращал ни малейшего внимания.
Высаживаясь на шхуну, я заранее представлял себе, как будет юлить и изворачиваться нарушитель, как будет бесконечно кланяться. Но всё выглядело иначе. Шкипер и теперь не обращал на нас никакого внимания. Его, казалось, не трогало ни то, что он задержан в наших водах на месте промысла, ни то, что в море, как неоспоримое доказательство, болтались вешки — отметки сетей. По-прежнему взгляд его был прикован к убегающей шхуне.
— Вы находитесь в водах СССР, — голос переводчика вернул нарушителя к действительности.
Японец поспешно смахнул рукавом слёзы и повернулся к нам обветренным загорелым лицом:
— Я говорю по-русски.
Он отбросил в сторону обрывок буксирного троса, который всё это время сжимал в руке, и заговорил. Как человек, переживший сильное потрясение, он спешил выговориться на людях, даже если они — чужие. Голос был охрипший и грубый.
— Третьи сутки мы бороздим океан. Третьи сутки мы безуспешно искали свои сети…
Так я узнал историю японского шкипера Такахаси, историю, свидетелями которой под конец стали мы сами…
…Высокий нос «Юсе-мару» то взлетал вверх, то проваливался, зарываясь в волну до самого бушприта.
Такахаси, шкипер и хозяин небольшого рыбацкого судёнышка, стоял у руля и всматривался в бушующий океан. Куда же девались сети? За трое суток Такахаси обошёл почти все районы промысла — его вешек нигде не было. Правда, в одном месте удалось взять около тонны рыбы и немного крабов, но что для рыбака такой улов, когда на шее висит долг за купленную в рассрочку шхуну. Шутка ли — 600 тысяч иен! Это 10 тонн первосортного краба. А где его взять? Охотников за крабами видимо-невидимо. Да и поля уже не те, обеднели.
Неудачи так и преследуют Такахаси. С тех пор как он дал согласие владельцу крабового завода Мацуура ходить к русским берегам за рыбой и крабами и получил новенькие крабовые сети, он лишился покоя.
Всякий раз, нарушая границу, Такахаси с трепетом думал, что именно этот рейс станет для него последним. Воображение рисовало картины погони.
Порой страх одолевал его ещё дома, перед выходом в море. Молодая жена смотрит тревожно и жалобно, словно на обречённого, а мать вздыхает и тихо плачет. И нервы у Такахаси не выдерживали. Тогда на промысел уходил его старый опытный боцман.
Но сегодня у руля сам Такахаси. Была у него надежда — взять в этот раз хотя бы сеток двадцать. Да вот загвоздка — пропали сети. И так уж Мацуура всё время попрекает его: от Такахаси мало пользы, только сети рвать умеет. Вот Судзуки — настоящий рыбак. Выловил крабов на 7 миллионов иен — всё в русских водах — и ни разу не попался.
Интересно, как это у него получается? Такахаси ведёт шхуну к самому крупному крабовому полю. Он держится у кромки советских вод. Шторм медленно утихает. Меньше кренится «Юсе-мару», глуше скрипят снасти. Вот и пункт, где нужно пересечь невидимую запретную линию. Такахаси знобит, и он ничего не может с собой поделать.
— Включить локатор! — с трудом подаёт он команду.
Ицуп, его матрос, протискивается в рубку и замирает у светящегося экрана.
— Ну что? — торопит его Такахаси. Словно издалека доносится голос Ицупа:
— Справа по борту в двух милях шхуна.
— Может быть, русский «охотник»? — вздрагивает Такахаси.
— Нет, сэндо, в русских водах японская шхуна.
На малом ходу «Юсе-мару» подходит к крабовому полю. Проясняется горизонт, и отчётливо вырисовывается корпус шхуны, белой как снег.
Судзуки!
Такахаси прибавляет скорость и идёт прямо к белой шхуне. Такахаси готов уже выскочить на палубу и помахать приятелю рукой, но что-то настораживает его. Почему так засуетились на шхуне? Неужели не узнают? Судзуки хорошо знакома «Юсе-мару» и её хозяин. Не раз встречались в Немуро.
Бывало, в номии он подсаживался к Такахаси, и за стаканом саке велась оживлённая беседа. «Счастливчик», как звали рыбаки Судзуки, мог развеселить любого неудачника, часами рассказывая о забавных морских приключениях и никогда не пропуская случая похвастать тем, как ловко проводит он русских…
«Нет, неспроста вся эта суета», — думает Такахаси, глядя на шхуну.
Тем временем матросы с «Такетоми-мару» что-то поспешно уносили с палубы. Вдруг мелькнула и исчезла в трюме вешка с красно-белым флажком.
И тут Такахаси понял:
«Так вот почему ты привозишь столько крабов, подлый и лицемерный Счастливчик! Завтра же об этом узнают все».
«Юсе-мару» вплотную подошла к борту белой красавицы. Тотчас на палубе появился улыбающийся Судзуки.
— О, Такахаси! Охайо!
Такахаси машинально бормочет в ответ «конни-цива», а глаза его шарят по палубе. Но теперь там. кроме мелкой рыбёшки да обрывков сетей, ничего нет. Взгляд Такахаси останавливается на Судзуки.
С минуту друг на друга напряжённо глядят две пары карих глаз: одни весело и хитро, другие с ненавистью.
— Ты брал рыбу из моих сетей! Ты рвал мои сети!
Такахаси подскочил к самому борту, но Судзуки ловко увернулся.
— Инумэ[2], — прорычал Такахаси.
Матросы выскочили на палубу, но Судзуки жестом приказал им убраться. Повернувшись к Такахаси и изобразив на лице крайнее недоумение, он залепетал:
— Что? Я?
Но чей-то голос с кормы перебил его:
— Русский «охотник»!
Судзуки мгновенно исчез в рубке, на ходу выкрикивая слова команды. Забегали матросы, затараторил двигатель на «Такетоми-мару».
Перед Такахаси вырос моторист.
— Сэндо, аккумуляторы сели, запустить двигатель можно только с ходу.
Взгляд Такахаси растерянно скользнул по неподвижной шхуне. На баке стоял Ицуп с буксирным тросом в руках. «Такетоми-мару», выбросив из-под борта облачко дыма, рванулась вперёд и заскользила мимо «Юсе-мару». Глаза Такахаси и Ицупа встретились, матрос без слов понял хозяина. Трос, описав в воздухе дугу, обвил кнехты. «Юсе-мару» медленно поползла вслед за белой шхуной. Та заметно сбавила ход. Тотчас же на корме показался Судзуки и матрос с топором в руках. Судзуки что-то кричал, показывая на трос. Матрос растерянно топтался на месте, боясь поднять на Такахаси глаза. Тогда Судзуки вырвал у него из рук топор и одним взмахом перерубил трос.
…Осмотровая группа закончила свою работу, и мы вернулись к себе на борт. Сгущались сумерки. Катер вёл на буксире «Юсе-мару». Параллельно нашему курсу по кромке нейтральных вод нас сопровождала «Такетоми-мару». Не знаю, покрасоваться ли решил Счастливчик, подразнить ли нас или же просто проследить наш путь.
Глядя на шхуну, матросы не находили себе места. А боцман, проходя по палубе, погрозил кулаком и пробурчал:
— Ну подожди, придёт и твой черёд.
Идёт дождь. Вторые сутки нудно барабанит по плащ-накидке, сечёт лицо. Земля не принимает больше ни капли, и тропка, по которой пробирается поисковая группа, давно уже превратилась в бурлящий ручей. Бамбук под тяжестью влаги поник и нахохлился. Пепельно-серое небо повисло над самой головой.
Противно хлюпает в сапогах вода, намокшая одежда прилипла к телу и мешает двигаться. Мы должны засветло добраться до лагунных озёр, иначе нарушители могут вырваться.
Пробираясь в этой мокрети, я с раздражением думаю: «Какой же ты командир! Не мог разобраться в солдате, с которым служишь уже полгода!»
Без колебаний причислил я Стёпина к разряду несобранных, нерасторопных. Его неряшливый вид и угловатая фигура раздражали меня, ни разу не прошёл я мимо Стёпина без замечания. Когда я отчитывал его за что-нибудь, он опускал глаза, краснел и молчал. В соревнованиях Стёпин не участвовал, танцевать и петь не умел. Любовь к книгам, пожалуй, единственное, что нравилось мне в Стёпине.
На коротком привале я приказал радисту связаться с центром. Ответ был неутешительный: «Стёпин в сознание не приходил!»
Стёпин, спасая товарища, сорвался со скалы и сейчас лежит в госпитале. Вот тебе и не лучший солдат!
Снова нестройная колонна растянулась по тропке-ручью. Снова по плечам застучал бамбук, стряхивая на нас обильную дождевую росу.
Бурную горную речушку я встретил с радостью, будто она своей студёной водой в состоянии рассеять тревожные мысли. Где-то у вершины сопки клубятся серные пары. Там мы должны дождаться группы Феликса Абрамяна.
Желторотые сольфатары пыхтят, как паровые машины. Из одной со свистом вылетает пар. Кажется, вся сопка клокочет, трясётся, вот-вот взлетит в воздух. Уставшие люди опускаются прямо на застывшие потоки самородной серы.
Радист привалился боком к камню и спит. Дотрагиваюсь до его плеча. Он просыпается мгновенно.
— Попробуй связаться, Саша, — я не говорю больше ни слова. Радист и так понимает и торопится.
— Передают: состояние без изменений. Значит, без улучшения…
Наконец появляется Феликс со своими людьми. Ещё издали улыбается, что-то кричит. Всё такой же весельчак, балагур. Только борода отросла за эти два дня и вокруг глаз тёмные круги.
— Что-то ты, братец мой, скис, — смотрит на меня Феликс. — Давай закурим, что ли.
— Давай.
— Что и говорить, не везёт нам. Вечно мы с тобой на самых оперативных участках и в то же время в стороне. Какого дьявола нарушители попрутся в сопки? Всё мы с тобой на подстраховке.
Пора. Наши пути расходятся. Снова впереди бамбук и тропка-ручей. Только теперь она всё время закручивается на перевал. В нескольких шагах позади меня тяжело ступает наш походный повар Сверчков. Вся фигура его выражает упорство. А вот радист. Тонкий, как тростинка, с девичьей талией. Рация тяжёлая, ломит плечи, гнёт к земле, а он, словно двужильный, идёт себе и идёт.
Отступаю в бамбук и пропускаю мимо себя ещё несколько человек. Много усталых, угрюмых, обросших лиц. Разные люди. Но случись что, наверняка все поступят, как Стёпин.
Ищу глазами радиста. Теперь он где-то впереди, в голове колонны. Тяжело дыша, настигаю его.
— Связи с центром нет, — предваряет он мой вопрос.
До перевала остаются считанные метры. Но как они тяжело даются! Последние усилия — и внизу сквозь густую пелену дождя смутно проступают чаши лагун. Через несколько минут приходит сообщение от Феликса. Он тоже «перемахнул» перевал.
…Чем ближе озёра, тем настороженней и подвижней люди. Некоторые заметно волнуются. Веет не дождевой свежестью. Пересекаем дорогу. Стоп! Радист делает какие-то знаки. Подхожу, беру наушники. Приглушённый голос Феликса сообщает: «Отбой! В 14.15 нарушители задержаны. Находитесь у дороги и ждите транспорт».
Феликс минуту молчит, а потом переходит на неофициальный тон:
— Ну, что я тебе говорил, парень. Не везёт нам.
Домой мы добрались к вечеру. Войдя в комнату, я бросил сумку на стол, собираясь переодеться. Потом раздумал.
…Я шёл прямиком по тропинке, совершенно не чувствуя усталости. Темнота плотно окутала лес. Только изредка проступали белые стволы берёз.
Дежурный врач встретил меня вопросительным взглядом. Очевидно, его удивил мой растерзанный вид.
— Ради всего святого скажите, как чувствует себя Стёпин. Рядовой Стёпин, — поправился я.
Врач минуту помедлил:
— Это вчерашний случай?
— Да, да.
— Сейчас уже ничего. Пришёл в сознание. Будем надеяться. Но к нему ещё нельзя.
Выходя из госпиталя, я улыбался.
Жив. Будет жить.
Дорога раскалённой спиралью убегает в сопки. Красное пемзовое покрытие лишь кое-где разъедено бурными потоками, и шофёр гонит машину со скоростью за шестьдесят.
Справа картина постоянно меняется: поредевший строй пихт уступает место смешанному лесу, на смену малиннику спешит березняк, его вытесняют густые заросли бузины. И снова малинник, березняк, пихты… Слева — сопки. Они лишь медленно-медленно разворачиваются, подставляя для обозрения то одну, то другую сторону.
Вот вулкан Менделеева. Он видел первых русских, ступивших на Курильскую землю, — Анциферова и Козыревского, наверняка был свидетелем пленения японцами Головнина, на него смотрели Крузенштерн и много-много других людей. А сколько ещё поколений будет любоваться им!
Дорога так стремительно исчезает под колёсами, что кажется, и время летит быстрее обычного.
Дороги! Сколько раз вы стелились под самолётом зелёными островами лесов, квадратами полей, лентами рек и пятнышками озёр; перекатывались упрямой океанской волной, постукивали стыками рельсов, парили асфальтовым миражем, ползли размокшим просёлком. Но какими бы вы ни были, всегда вы вели к увлекательным живым делам.
Я задумался и не сразу замечаю разбитые колеи с жидкой чёрной грязью, по которым уже не катится, а плывёт наш «газик». Шофёр констатирует: «Конец асфальту». Пробираемся осторожно, словно по зыбкому настилу. Машину то и дело заносит. Изредка лужи сменяются подсохшей грязью, и тогда газуем вовсю, торопясь наверстать потерянное время. Шофёр знает, какой груз везу я в своей видавшей виды полевой сумке, поэтому и спешит.
Поворачиваюсь к нему.
— Ты говоришь, Семёнов, будем к девятнадцати на заставе?
— Обязательно.
Я успокаиваюсь. Открываю сумку, перебираю красные книжечки — комсомольские путёвки.
Напряжённо смотрю вперёд, и передо мною уже не разбитые колеи, а тропы, ныряющие в распадки, карабкающиеся в сопки, оборванные прибрежными скалами, водопадами, речушками. Тропы, может быть, ещё более крутые и тернистые, чем другие…
Шофёру приходится демонстрировать всё своё искусство, — так труден и коварен курильский просёлок.
Вид у шофёра даже беззаботный, но я чувствую, что он весь собран и нервы его напряжены. Неожиданный толчок, и я чуть не прорываю головой брезентовый тент.
— Тормоз? Зачем?
Оглядываюсь Машину развернуло как-то непонятно. Дотягиваюсь до ручки и намереваюсь выйти. Шофёр кричит:
— Не выходите!
Потом с величайшей предосторожностью открывает свою дверцу и выходит. Выбираюсь и я.
Семёнов молча показывает на дорогу. «Газик» развёрнут почти на 180 градусов, а правое переднее колесо повисло над распадком.
Семёнов носит камни и подкладывает под колёса О том, чтобы сделать что-нибудь своими силами, не может быть и речи — слишком большой риск. Смотрю на часы — 17.30, а до заставы ещё 10 километров.
— Полтора часа. Успею, — перекидываю через плечо сумку, поправляю пистолет. — Если тебя здесь выручат, догоняй. Смотри, не рискуй зря.
Шофёр утвердительно кивает.
И снова передо мной дорога, обыкновенная, таёжная, курильская…
На высокой деревянной мачте лёгкий ветерок развевает флаг. С бухты он выглядит маленьким красным пятнышком, а с борта парохода, идущего через пролив Екатерины, его и совсем не видать. Издали не видно также и невысоких деревянных строений, разбросанных по берегу.
Вот она, наша застала!
Одна из многих застав, стоящих вдалеке от оживлённых дорог и шумных больших городов. Здесь нет электричества и парового отопления. Почта приходит сюда раз в месяц. Но от этого жизнь не затихает и не становится беднее. Наоборот, здесь она ощущается с ещё большей силой.
Обычно рано утром на заставе тишина. Отдыхают уставшие за ночь пограничники. Но сегодня почти не закрывается дверь в казарму.
Сегодня застава провожает шестерых пограничников. Все возбуждены и громко переговариваются. Но неожиданно вдруг застынет рука солдата, укладывающего вещи, затуманится взгляд. Ведь покидает он эти места не на неделю, не на месяц — может быть, навсегда.
Пограничная застава!
Сколько хорошего и светлого связано с тобой' Сколько дум, надежд и мечтаний сберегаешь ты! Сколько мелких промахов и неудач видела ты в начале беспокойного солдатского пути! И сколько стойких, закалённых людей вырастает здесь!
Блекнут со временем воспоминания, стираются в памяти имена, но ты, застава, живёшь в сердце каждого солдата.
Шестеро быстро удаляются по серому каменистому побережью.
Провожающие покидают берег. На крыльце показывается дежурный и громко выкрикивает команду.
— Приготовиться к занятиям!