Всеволод Бернштейн Эль-Ниньо

1

Ростовы давали бал. Граф Илья Андреевич, удивительно похожий на нашего радиста, велел музыкантам играть «Данилу Купора» и сам первым пустился в пляс. Он топал ногами, размахивал руками, гости смеялись и хлопали в ладоши. «Посмотрите на папа́! Посмотрите на папа́!» — радостно кричала Наташа. Звук плавал и запаздывал. Я сидел в темном углу столовой экипажа, борясь с приступами тошноты. Рядом со мной натужно стрекотал киноаппарат «Украина», прозванный на флоте кинолебедкой.

Угол столовой — единственное место, где меня продолжало укачивать после трех месяцев плавания. Здесь качало по-особенному, с вывертом, не так, как в каюте или рыбном цехе. Вдобавок мелькание кадров на экране плохо действовало на мой вестибулярный аппарат… Но встать и уйти я не мог, потому что я — кинолебедчик. Или, другими словами, киномеханик на общественных началах.

Сам влез в это ярмо. Мог бы спокойно быть библиотекарем. Старпом перед рейсом сказал: «Ты, Левшин, кто по судовой роли? Практикант? Полставки инженера-гидролога? Надо бы нагрузить тебя по общественной линии. Выбирай — кинолебедка или библиотека». Тогда мне казалось, что быть библиотекарем на рыболовецком траулере — слишком интеллигентское занятие. Нас и так всего двое в научной группе — я и мой шеф, помощник капитана по научной части Валерий Николаевич Прибылов — «яйцеголовые», как называют ученых рыбаки. Понятно, что не от большой любви. А тут мало того, что «яйцеголовый», так еще и библиотекарь. То ли дело кино, самое массовое из искусств…

Между мной и экраном три черных силуэта. Зрители. Боцман, рыбмастер Фиш и матрос Василенко.

На экране старый князь Николай Андреевич Болконский давал наставления сыну.

— Плохо дело, а? — спрашивал старый князь.

— Что плохо, батюшка? — не понимал Андрей.

— Жена! — подсказывал рыбмастер.

— Жена! — повторял за ним старый князь. — Они все такие… Не разженишься.

Рыбмастер согласно кивал головой и выдавал с опережением следующую реплику.

Первую серию «Войны и мира» я показывал седьмой раз. Остальные три серии утонули. И еще «Завещание раджи», «Ирония судьбы, или С легким паром!», «Солярис» — все это сокровище утопил я. Случайно.

Неприятная вышла история. Перед рейсом я под расписку получил в фильмохранилище десять фильмов. На все пять месяцев плавания этого хватить не может, поэтому фильмами принято обмениваться со встречными судами своего пароходства. Передают друг другу почту, продукты, топливо или воду и заодно меняются фильмами. Траулер «Челябинск» вез для нас почту. Так как мы давно уже ни с кем не встречались, было решено обновить кинорепертуар. Битый час я переговаривался по радио с кинолебедчиком «Челябинска», пытаясь сбагрить ему производственную драму «Магистраль» в обмен на «Завещание раджи». Он сдался только после того, как я сказал, что там есть сцена купания голых комсомолок в таежной речке. Сцена, кстати, была так себе, снято очень издалека и сквозь мутную пелену. Пришлось кое-что присочинить. Должно быть, за это меня небеса и покарали.

Из-за сильного волнения траулеры не могли сблизиться. Коробки с фильмами решили передавать по канату. Свои просмотренные фильмы отдали на «Челябинск» благополучно. Новые, на обмен, начали перетягивать и… Ударила волна. Мокрый трос выскользнул у меня из рук. Тяжеленные металлические коробки с пленкой ухнули в воду. Выловить смогли только первую серию «Войны и мира». С тех пор ее одну и кручу.

Главнокомандующий Кутузов симпатий у местной публики не завоевал. Мои зрители отказывались видеть в рыхлом больном старике выдающегося полководца. Когда он сказал князю Андрею перед Аустерлицем, что сражение будет проиграно, матрос Василенко зло процедил:

— Куда ж ты тогда лезешь, фуфел?

В дверь столовой то и дело просовывалась чья-нибудь голова, новые зрители входили в столовую, и, посидев пару минут, выходили.

Во время сражения отряда Багратиона с французами хождения прекратились, все, кто был в зале, затихли, подавленные величием зрелища. Конница атаковала в развернутом строю. Били барабаны, свистели флейты, грохотали пушки. Тяжелой поступью маршировали полки, смыкая ряды над павшими.

— Сейчас в каре выстраиваться будут, — не удержался от пояснений боцман Григоренко, прозванный в экипаже Драконом.

Покуривая смешную трубочку, наводил орудия храбрый артиллерийский капитан Тушин. Его пушки мерно раскачивались вместе с экраном.

Скакали в пыли табуны обезумевших лошадей без седоков.

После сеанса я сложил бобины с пленкой в коробки и накрыл аппарат брезентовым чехлом. Времени было около одиннадцати, спать не хотелось, и я поднялся на капитанский мостик. Я часто так делал. В это время нес вахту третий помощник капитана Юра Масальский, которого все называли Трояком. Сам Юра на это прозвище обижался. Парень он был здоровый, больше центнера живого веса, вечерами технично колотил на палубе боксерскую грушу, поэтому его обиды принимались во внимание. Трояком его называли за глаза. Он и его прозвище удивительно подходили друг другу. Трояк, три рубля, — символ мелких земных удовольствий. Это бутылка вина и легкая закуска, или поездка на такси, или поход с девушкой в кафе-мороженое, или взятка швейцару для проникновения в ресторан. Короче, все то, что так любил Юра в жизни на берегу и по чему душераздирающе тосковал в море. Несмотря на внушительные габариты и привычку к боксерским упражнениям, он имел внешность избалованного барчука. Пухлые румяные щеки, на которых не принималась щетина, купидонские кудри, маленькие мягкие ладони. Человек с такой наружностью просто обречен быть лентяем, и Трояк был им — жизнерадостным, неисправимым лентяем.

Промысловые работы заканчивались с заходом солнца. «Эклиптика» ложилась на ночь в дрейф, и Юра к концу своей вахты томился от безделья и одиночества.

— А, студент! — обрадовался он, заметив меня у входа в рубку. — Проходи. Кофе хочешь?

Я еще не оправился от дурноты и нетвердой походкой прошел внутрь. Налил себе кофе, нашел самое устойчивое к качке положение тела, утвердился, отхлебнул, обжигаясь, и приготовился слушать. Я знал, что говорить самому почти не придется, Трояк намолчался за долгие часы вахты.

— Из всех искусств, етить, для нас важнейшим является кино, — прохрипел он, изображая капитана. — Хотя кино у нас, етить, одно.

Я посмотрел на море сквозь окно рубки. Ветер поутих. Пологие длинные волны катились по инерции. На небе, повторяя движения судна, широко раскачивалась молодая луна с выводком мелких звезд.

Кофе бодрил. Я подошел к выходу на крыло мостика, вдохнул свежий соленый воздух. Глаза быстро привыкли к прозрачной темноте. По неизжитой сухопутной привычке взгляд заскользил вдоль горизонта в поисках чего-нибудь кроме воды и неба. Бесполезно. До ближайшего берега миль двести. И берег этот — перуанский. Занесло вас, Константин Владимирович.

Трояк глотнул кофе и громко прочистил горло. «Сейчас про женщин говорить начнет,» — догадался я.

— Как там дела у Наташи Ростовой? — последовал вопрос. — Все скачет?

— Угу, — кивнул я.

— Была у меня раз история с такой вот, — начал Трояк. — Света звали. Давно. Еще курсантом был, — он достал пачку «Космоса», ловко вышиб сигарету. — Попал, короче, в одну компанию. День рождения чей-то, или еще что. Как там оказался, уже не помню. Помню, слишком умные кругом все были. И разговоры соответствующие. Типа кто у них там гений, а кто говно. Я сижу скучный, сам себе наливаю. Вижу, студенточка рядом сидит, молодая совсем, лет семнадцать. Я ее еще с самого начала заметил, салату положить предложил, — очечки, нос курносенький, бюстик так себе, — Трояк чиркнул спичкой и закурил. — Короче, я и забыл про нее. Сижу, наливаю. Переживаю, что увольнение — коту под хвост. Яйцеголовые совсем распоясались, я уже ни слова не понимаю, чего они травят. Смотрю по сторонам, вижу опять — очечки, носик, бюстик — вроде ничего. Не Ким Бесинджер, конечно, но изюминка есть, как-то уж больно все одно к другому подходит. Она тоже на меня смотрит. «Скучно, — говорит, — правда? Вульгарный, говорит, экзистенциализм». Я говорю: «Еще бы!», киваю с пониманием, мол, чего с них взять. А она: «Вы читали Ричарда Баха?». Я: «Конечно, милая, это ж мой любимый писатель!», и сам — раз, ей руку на коленку…

«Руку на коленку! — мысленно поразился я. — Так просто!»

Вспомнил, как провожал Лену за день до моего отъезда в Калининград. Мы шли под руку через парк. Разговаривали о всякой чепухе, о собаках, об учебе, о книгах. Только что прошел дождь, пахло цветами и бензином, кругом были лужи. Лена боялась замочить туфли. Когда у нас на пути возникала большая лужа, она легко вскакивала на бордюр и, балансируя, шла по нему. Я шлепал рядом по воде, поддерживал ее за руку и иногда за талию. Скользящая упругость тела под тканью платья путала мысли. В голове вертелось: «Остановиться и поцеловать, остановиться и поцеловать…».

Лена была красивой девушкой, одной из самых красивых на нашем курсе. Красота ее была строгой и правильной, такой же, как ее характер, одежда, прическа, манера говорить. Для меня эта безупречность была тяжким крестом. Хотя бы один недостаток! Например, нос какой-нибудь чуть более курносый, или глаза более раскосые, или хотя бы выбившаяся прядь волос. Нет. Все правильно и строго. Рядом с ней я чувствовал себя младшим братом или подшефным пионером. Мне было неловко за мои потертые джинсы, случайные рубахи, стоптанные башмаки. За мое неумение шутить и рассказывать истории. То есть с другими девушками, не такими красивыми, как Лена, шутить у меня иногда получалось, но с ней я терялся. Говорил о собаках, которых терпеть не могу. О художественной литературе. Зачем-то соврал, что у меня есть дядя — капитан дальнего плавания.

Так мы встречались почти два месяца. Ходили в кино, на выставки, гуляли в парках. Любые мои мысли о чем-то большем мигом развеивались, стоило мне представить строгий взгляд карих Лениных глаз.

Нужно было уезжать на практику, а я так и не решил для себя, считается ли Лена «моей девушкой», то есть подругой, которая ждет моряка на берегу. Ведь мы с ней только гуляли и разговаривали. Поцелуй, даже самый мимолетный, развеял бы сомнения. Однако ж, парк заканчивался, за деревьями уже показались верхние этажи дома, где жила Лена. Там у подъезда вечно сидят бабки, во дворе полно народу. Я остановился, набрал воздуху, но Лена меня опередила:

— Неужели и вправду нужно уезжать так срочно и на целых пять месяцев?

Я выдохнул. В десятый раз начал рассказывать про запрос из Калининграда, про то, как декан Цагин меня вызвал.

— А почему именно тебя, почему не другого?

— Ну, я занимался этой темой. Кого же еще посылать? — я потянулся к Лене, взял ее за руку, но она отстранилась и строго взглянула мне в глаза.

— Гюзель, секретарша Цагина, моя хорошая подруга.

— Ну и что? — не понял я.

— Я вчера ее спросила, был запрос или нет?

— Ну и что? — мне стало тоскливо.

— А то! — припечатала Лена. — Гюзель сказала, что никаких запросов ни из какого Калининграда не приходило.

— Цагин сам мог получить, лично.

— Мне почему-то кажется, что никакого запроса и не было, — Лена поджала губы и от этого стала еще красивей. Я понял, что с поцелуем ничего не выйдет.

— Это все твои фантазии, Левшин, — сказала Лена. — Как тогда, с ботиком.

Ботик! Не вовремя он всплыл! Еще одна нелепая история.

Сидели мы как-то после лекции в институтском дворе, я, Лена, еще несколько ребят с нашего курса. От нечего делать разгадывали газетный кроссворд, там был вопрос — «Колыбель Российского флота». Начали называть — Питер, Кронштадт, даже Воронеж вспомнили. Подошел «Воронеж», а я сказал, что это неправильно, на самом деле колыбель Российского флота — Переславль-Залесский. На тамошнем озере Петр еще юнцом «потешную флотилию» построил и свой первый ботик. Ботик до сих пор там хранится, стоит на берегу озера, на красивом постаменте, а сверху для сохранности накрыт стеклянным колпаком. Один из ребят, Игорь Лебедев, сказал, что это чушь, ботик там и вправду есть, только не на постаменте и не под стеклянным колпаком, а в полуразваленном особняке, и может он уж сгнил давно. Начали спорить. Я в Переславле был со школьной экскурсией в пятом классе, ездили по Золотому кольцу, и я отчетливо запомнил: Плещеево озеро, огромное, как море, с плоскими берегами, постамент и ботик. Ботик из красновато-коричневого дерева, сверкает лаком, медные части надраены, все снасти в идеальном порядке — садись и плыви. Но нельзя, потому что над ним, для сохранности, стеклянный колпак. Игорь свое: он там тоже был, даже не раз, их класс по истории специализировался, они это Золотое Кольцо вдоль и поперек изъездили. Не было никаких стеклянных колпаков. Комары были, звери, а не комары, церкви красивые, дома старинные, все полуразваленное. Другие ребята его поддержали, стеклянный колпак — это уж слишком. Меня это только подстегнуло, этот колпак у меня словно перед глазами стоял. Сверкал на солнце, синее небо в нем отражалось и облака, и ботик под ним. Спорим, говорю, на что угодно. Игорь — парень азартный, к тому же с фантазией. Спорим, говорит, а кто проиграет, тот должен целый день проходить в колпаке, не в стеклянном, конечно, а в бумажном. Везде, и на улице, и в институте, и в общежитии, не снимая. Чтобы выяснить, кто из нас прав, договорились найти троих общих знакомых, которые тоже были в Переславле, видели ботик, и расспросить их о колпаке. Ударили по рукам. Трое знакомых нашлись в тот же вечер, даже не трое, а больше. Оказывается, куча народу перебывала в этом Переславле — в школе все ездили на одни и те же экскурсии, причем двое были в то же лето, что и я, и никто, ни один человек, не помнил колпака. Все твердили слово в слово — комары, храмы, ботик в полуразрушенном особняке, похожем больше на склад или конюшню. На следующий день с утра я надел на голову колпак, который Игорь собственноручно смастерил из ватманского листа. Спереди нарисовал якорь, хотел еще написать «ботик Петра Великого», но я сказал, что о надписях не договаривались. Пришел в институт, все вокруг, понятное дело, смеются. Первая лекция была по высшей математике, вела ее Изольда Яковлевна Клаузевиц, женщина добрая, но немножко нервная и, кажется, совсем без чувства юмора. Не располагает высшая математика к шуткам. Увидела она меня в колпаке и говорит: сними немедленно. Я говорю, извините, Изольда Яковлевна, не могу, проспорил. Она в крик, выгнала меня, потом еще двойку на семинаре поставила. Разозлилась старушка.

Честно говоря, я до сих пор не понимаю — почему так вышло. Как оказалось, что только я видел тот несчастный стеклянный колпак. Я его очень отчетливо запомнил. И экскурсовода, чудаковатого дядьку, в очках с толстыми линзами, который к нам, шалопаям, обращался «судари мои". Он говорил: ботик — это символ мечты, мечты сухопутного человека о море. Петр в детстве моря не видел. Просил, чтобы ему нашли место, похожее на море, где много воды. Ему нашли Плещеево озеро, здесь он построил флот, сто кораблей почти, с парусами, артиллерией — все, как положено. И этот ботик. Это ведь исторический факт.

И Лене я много раз объяснял — был колпак, и постамент, и все остальное. А она: «фантазии!».

Я спустился в свою каюту. Камбузник Миткеев, мой сосед, уже спал. Я разделся, не включая свет. Каюта была таких размеров, что почти до любой ее точки можно было дотянуться рукой, не сходя с места. Очень удобно во время приборки, площадь пола — полтора квадратных метра, его можно драить лежа в койке. Я повернулся к умывальнику и открыл кран. Раздался протяжный выдох, и не упало ни капли. Режим экономии воды. Уже неделю ее подавали по десять минут только перед приемами пищи. Чертыхнувшись, я полез в койку. Мне показалось, что качать стало меньше. Но на всякий случай положил подушку повыше, чтобы во сне не биться головой о переборку. Тошнота прошла окончательно. «Прикачался, почти прикачался» — подумал я.

Удивительная вещь — морская болезнь.

В детстве меня укачивало на дворовых качелях, в междугородных автобусах и даже в обыкновенных электричках, если сидеть спиной к движению.

Один раз отец повел меня в парк культуры и решил прокатить на аттракционе «Самолет». Я постеснялся отказаться. Мы залезли в тесную кабину, отец посадил меня к себе на колени. Самолет начал раскручиваться. Мне стало дурно сразу же после второго оборота. Я закричал, чтобы остановили машину, но крик потонул в реве моторов. Самолет продолжал раскручиваться. Он набрал такую скорость, что встречным потоком воздуха вывернуло и прижало к подбородку мою нижнюю губу, и у меня не было сил вернуть ее на место. Окружающий мир стал похож на фруктовую смесь, разбросанную по стенкам соковыжималки. Потом произошла и вовсе странная вещь — я увидел все происходящее как бы со стороны. Как все съеденное мною в то злополучное воскресенье фонтаном выплескивается на новую импортную рубашку отца, которой он очень гордился, на людей, ожидающих внизу своей очереди покрутиться, и на истошно вопящего аттракционного механика.

Спустя некоторое время я решил стать моряком.

На выходе из Ла-Манша мы попали в многодневный шторм. Неделю я лежал пластом. Тошнота караулила меня, как снайпер из вражеского окопа, стоило чуть приподнять голову — сражен наповал! Каждый поход в гальюн тщательно планировался: стремительный прыжок с койки, шаг до двери, дверь рывком на себя, перебежка по коридору — двенадцать шагов до стенда со стенгазетой. Это половина пути. Здесь отдых, потому что сил больше нет. На лбу проступает липкий холодный пот, в трясущихся руках — бумажный пакет, на всякий случай. Один раз этот случай застал меня прямо у стенгазеты, и как назло мимо проходил электромеханик Войткевич. Он увидел, как меня рвет в пакет под стенгазетой, и произнес: «Вот и я тоже не могу это читать». И спокойно пошел дальше, играючи балансируя меж раскачивающихся, словно в кошмарном сне, коридорных стен. А мне до гальюна оставалось еще целых двенадцать шагов, огромных, как двенадцать световых лет…

Камбузник Миткеев таскал мне соленые огурцы, он говорил, что от них станет легче, а я лишь мотал головой и, словно помешанный, повторял пункт за пунктом развернутое описание шкалы Бофорта. «Сила ветра в баллах — 8. Характеристика ветра — очень крепкий. Скорость ветра — 15–18 метров в секунду. Признаки — сильный свист в снастях. Волнение в баллах — 7. Характеристики волнения — сильное. Признаки волнения — гребни волн срываются. Пена ложится полосами по ветру. Волны издают характерный грохот». Это отвлекало от мыслей о самоубийстве.

Спустя неделю полегчало. Когда я видел, как палуба стремится стать переборкой, а переборка палубой, как дверцы шкафа открываются и закрываются сами по себе, а стул переползает из угла в угол, я сохранял спокойствие. Я уже изверг нужное количество завтраков, обедов и ужинов, переколотил сколько нужно незакрепленных стаканов и банок, набил сколько-то там шишек и синяков — и расплатился с господином Бофортом сполна. Остались только киносеансы.

Погода улучшалась, потом снова ухудшалась. Небо то взбивалось тучами, то резало глаз пронзительной синевой. А мы знай себе утюжили отмели-банки: выставили донные ловушки — собрали, выставили — собрали.

Дело простое. Ловушка — это короб из сетки размером с приличный телевизор. С двух сторон в ней устроены отверстия-лазы, вроде обрывающихся тоннелей. В центре в качестве приманки крепится кусок тухлой рыбы. Десяток таких ловушек привязывают к толстому тросу, образуя порядок, который опускается на дно отмели. Лангусты, бледно-оранжевые членистоногие твари, похожие на омаров, только без клешней, лезут на запах тухлятины и сваливаются на дно ловушки. Спустя десять-двенадцать часов рыбаки разыскивают выставленный порядок по ярким буйкам, лебедкой поднимают на борт, развязывают ловушки, и оранжевый шевелящийся поток устремляется в приготовленные корзины.

Но в нашем случае чаще всего это был не поток, а тонкий ручеек, а то и просто несколько мокрых шлепков. Случалось, что целые порядки поднимали совершенно пустыми.

Улов, какой бы он ни был, тут же тащили в рыбцех, где его поджидал рыбмастер Фиш с бригадой подвахтенных, одетых в клеенчатые фартуки и резиновые перчатки по локоть. Подвахтенные — это те, кто отстоял свою основную восьмичасовую вахту в машине, в холодильной установке или на мостике, и заступил на дополнительную вахту в рыбцех, чтобы еще четыре часа аккуратно укладывать лангустов в поддоны, заливать их водой, плотно закрывать крышкой и отправлять в морозильник.

Изо дня в день, без выходных и праздников, «Эклиптика» упрямо бороздила банки. У матросов палубной команды, принимавших порядки, лица задубели от ветра и брызг и приобрели цвет мореного дерева. Штурмана наловчились выводить «Эклиптику» на буи порядка так лихо, словно это был не океанский траулер, а «жигуленок». Рыбцеховские работяги, засыпая после трудового дня, видели перед глазами ряды уложенных поддонов. Даже камбузник Миткеев знал, где кончается банка Мелькиадес и начинается банка Сан-Мартин, и где у них какой склон, и где какая донная расщелина. И что же? Практически ничего. Корабельный трюм по-прежнему поражал каждого заглянувшего туда зияющей промерзшей пустотой. «Ну, может быть, сегодня?» — шептали про себя люди, выискивая глазами прыгающие среди волн красные буйки первого утреннего порядка.

— Подходим, подходим, по местам! — командовал маленький плотный рыбмастер Фиш, похожий, вот ей-богу, на Наполеона. — Студент! Хватай корзину, дуй за товаром!

Вместе со мной подвахту стояли боцман Дракон, рефмашинисты Валера и Саша, и электромеханик Войткевич. Бригада дружно принялась надевать фартуки и перчатки. Я схватил корзину и выбежал на палубу.

Буй уже подцепили. Заработала большая лебедка, наматывая на барабан мокрый трос. Трос, натянувшись, как струна, дрожал от напряжения, расшвыривая брызги, скрипел и перекручивался в метре от моей головы. Я сделал над собой усилие, чтобы не смотреть на него. Все ждали, когда появится над водой первая ловушка. Застыли в молчании матросы палубной команды, подвахтенные сгрудились у входа в рыбцех, вытягивали шеи, наблюдая за тянущимся из глубины тросом, и шепотом спрашивали друг друга: «Ну, что там? Скоро?». Наверху белело сквозь стекло рубки неподвижное лицо вахтенного штурмана, на крыле мостика стоял, поджав губы, капитан.

На мгновенье выглянуло солнце. Облако брызг вспыхнуло в его лучах и раскрылось в воздухе, как первомайский салют. Над бортом показалась ловушка. Тралмастер взмахнул рукой, лебедка остановилась, и все ясно увидели, что внутри раскачивающейся на тросе ловушки сидит бледно-розовый крабик, хищно сжимающий в своих клешнях единственного (единственного!) лангуста, к тому же уже перекушенного пополам.

— Вуаля юн бель морр! — продекламировал рыбмастер. — Вот прекрасная смерть!

Матросы вышли из оцепенения и приступили к своим привычным действиям, подвахтенные в молчании скрылись в недрах рыбцеха, капитан ушел в рубку. День начался.

С целого порядка набралось всего три корзины лангустов. Когда я вывалил это на разделочный стол, в рыбцеху воцарилось уныние.

— И это все? — поинтересовался реф Саша.

— Все.

— Вчера была невезуха, а сегодня непруха, — мрачно произнес Валера.

— Ладно, ладно! — вмешался Фиш. — Давайте-ка за работу. Плакать потом будем.

Скудный этот улов раскидали по поддонам за считанные минуты. Дело нехитрое. Голова к хвосту, хвост к голове, ряд за рядом, раз — и готово.

— Перекур! — объявил рыбмастер, снимая перчатки. В ожидании следующего порядка бригада расселась на перевернутых ящиках.

Реф Валера закурил и повернулся ко мне:

— Ну что, студент? Давай, трави третью серию.

— А чем вторая закончилась? — спросил реф Саша. — Князя-то нашего, Болконского, убили, говоришь?

— Ранили, — уточнил я. Сюжет «Войны и мира» я помнил нетвердо, иногда приходилось что-нибудь присочинять. — Но он все равно не оправится, умрет.

— Медицина тогда на нулях была, — сказал боцман. — Стакан водки вместо наркоза.

— А я вот, все-таки, не понял, — сказал Саша. — Ну, выпил тот офицерик бутылку шампанского на подоконнике. Ну и что? А кто б не выпил? В чем фокус-то?

Воцарилась тишина. Все посмотрели на боцмана.

— Шампанское тогда другое делали, — уверенно ответил он. — Чуть послабее теперешней водки.

— Вообще-то, кажется, он ром пил, — сказал я.

— Ха! Ром! — воскликнул боцман, не теряя вида знатока. — Ром — это совсем другое дело. Забористая штука, особенно, если настоящий. Не тот, что Фидель нам присылает, а тот, что сам пьет.

— Бедовый он был, князь этот, — Фиш сплюнул сквозь зубы. — Чего было соваться? Раз пронесло, так он опять… Вот шурин мой, из Николаева, такая же история. Горел на «Кочуринске» в Баренцевом море. Множественные ожоги получил, списали по здоровью. Так он в Хабаровский край подался, на прииски, а там что-то неправильно рванули. Его породой завалило.

— Погиб?

— Нет. Вернулся в Николаев и спился.

— А с Наташей у них потом наладилось? — спросил Саша.

— Как сказать, — я помедлил с ответом. — В общем, простил он ей. Война их помирила.

— Вот это он зря! Мало ли что — война! Тут князь слабину дал.

— Не скажи! — возразил боцман. — Война — это событие другого масштаба, исторический катаклизм. Тут все может предстать в другом свете.

— Это точно! Это сплошь и рядом! — вступил опять Фиш. — Случай был в семьдесят третьем. В этих самых краях, между прочим. Рыбачки наши у самого чилийского берега промышляли. Тогда у них за главного был этот…

Фиш щёлкнул пальцами в направлении Дракона.

— Сальвадор Альенде.

— Он самый! Мировой мужик, кстати. По дружбе пускал нас в экономическую зону. И вот как-то раз на нашем советском креветколове случилась мелкая поломка. Заходят они в ближайший порт, встают у дальнего причала, начинают ремонт своими силами. Силы-то, прямо скажем, невеликие, всего экипажа — семь человек. Ремонтируются себе, никого не трогают. Приплывает лодка с аборигенами. Ченч? Ченч. Что нужно, спрашивают? Нашим, понятное дело, шило нужно. Спирт то есть. Без него какой ремонт? Лодка стала приплывать каждое утро. Сначала пропили все, что можно было списать на аварию и на борьбу со стихией. Потом пропили разные мелкие вещи. Потом все, что вообще можно было пропить, даже картину из кубрика, «Ленин на броневике». Оглянулись, мать честная! Начальство радиограммами забросало, комиссию прислать грозится. Что делать? И начали с горя пропивать личные вещи. И вдруг, в одно прекрасное утро, лодка с аборигенами не пришла. И на следующее не пришла, а еще через день к ним бортом швартуется военный катер. В Чили переворот. Всех арестовывают, везут в столицу и сажают на ихний стадион, в отдельный сектор для иностранцев, а там как раз девицы из ансамбля «Березка» сидели, их нелегкая в это время в Чили на гастроли занесла. Наши думают, если уж пропадать от рук хунты, так с музыкой и с девками! И неплохо так провели время. Пропасть им, конечно, не дали. Забрали их оттуда наши дипломатические представители и с почетом доставили в Москву. Встречали как героев. Я сам слышал, как они потом на собрании выступали, рассказывали про ужасы хунты. Так что правильно ты, Дракон, про катаклизмы рассудил, — закончил Фиш. — Были бы ребята пьяницами и растратчиками, и светило им по пятирику на нос, а случился исторический катаклизм и, пожалуйста, вот тебе готовые герои-антифашисты.

На обед давали ежики с рисом и с рисовым гарниром впридачу. Пошлое блюдо. Всю гастрономическую жизнь на «Эклиптике» можно было описать простой формулой. Ежики на обед — значит, макароны по-флотски на ужин. Ежики на ужин — значит, макароны по-флотски на обед. Кок Ваня Шутов, как человек, в свое время отчисленный из университета, не выносил формул и иногда норовил всучить ежики и на обед и на ужин.

Я сидел за столом вместе с матросами палубной команды.

Рафик Попян, маленький рыжий бородатый матрос, поставил перед собой тарелку, несколько раз повернул ее, потом отнял руки и любовно посмотрел на ежики. Я про себя называл Попяна Конопатчиком, читал, что у ганзейских моряков это было что-то вроде корабельного домового. Попян-Конопатчик взял в руки кусок хлеба, медленно размял его пальцами, как разминают сигарету, посыпал солью и внимательно осмотрел. «Пищу надо кушать сперва глазами, — говорил он. — Чтобы желудок хорошенько приготовился».

— Слушай, Рафик, — сказал матрос Василенко, который за это время уже успел съесть свою порцию. — А почему летучие голландцы бывают, а летучих армян нету?

— А я кто? — быстро ответил Попян. — Сначала подумай, потом спрашивай.

— Так ты, значит, нечистая сила?

— Зачем нечистая? — сказал Попян, отделив вилкой маленький кусок ежика и отправив его в рот. — Так, кое-что умею. Хочешь, фокус покажу?

Попян посмотрел на часы.

— Я сейчас скажу «раз, два, три», и в столовую войдет старший помощник. Подойдет к раздаче и скажет: «Шутов, а Шутов, почему опять ежики?», а Шутов ему скажет: «Потому что, ара, у меня на складе только мясо, рис и макароны остались». А старпом ему скажет: «Почему рыбу не готовишь, слушай? У нас в прилове каждый день что-то есть, окунь-мокунь, крабы-мабы.» А Шутов ему ответит: «Какой окунь-мокунь, ара? Что в накладных есть, то и готовлю.» Не веришь? Смотри.

Попян снова посмотрел на часы, съел еще кусок ежика и медленно отсчитал.

— Раз, два, три! В столовую вошел старший помощник капитана Кислин, полный белокожий человек в очках. Близоруко щурясь, Кислин осмотрел обедающих, пожелал всем приятного аппетита и подошел к раздаче.

— Шутов! — сказал он, беря тарелку. — Почему опять ежики?

— А вы что хотели, бланманже? — огрызнулся кок из глубины камбуза. — У меня на складе только мясо, рис и макароны.

— У нас в прилове рыба попадается. Морской окунь — отличный питательный продукт. Можно пожарить, можно запечь.

— Я обязан готовить только то, что есть в накладных, — отпарировал кок.

— Грамотные все, — раздраженно буркнул Кислин. — А почему у вас колпак несвежий? Стирать надо спецодежду, Шутов.

— Я стираю. В морской воде не отстирывается, пресной вы не даете.

— Черт-те что! — старпом брезгливо взглянул на свою тарелку. — Положи-ка еще парочку, что ли.

Загрузка...