Тот, кто читал письмо, стоял у окна. Свет пасмурного весеннего дня падал на помятые листы бумаги. Что ему было теперь делать? Как относиться к ее словам? А как вообще он относился ко всем ее словам и поступкам, ведь не в первый же раз она вот так оставляет его?
Пора было доставать курицу из духовки. Он осторожно положил листки на обеденный стол и надел толстые синие варежки. Кажется, он всегда прощал ту, которая писала эти строки.
«Да, наверное, я жестока: знаю, будешь скучать и ждать обратно, будешь думать обо мне и о том, каково это было бы – жить со мной снова и на этот раз – постоянно. Жить со мной, любить меня, растить со мной детей.
Да, наверное, я жестока. Я не собираюсь писать тебе письма, говорить с тобой по телефону и, уж тем более, присылать поздравительные открытки на День рождения и Рождество. Чужие города зовут меня, и я готова сорваться, я готова собрать чемодан, сдать ключи хозяину квартиры и забыть навсегда все временные адреса в этом городе. В твоем городе. В городе моих юных лет.
Иногда мне было здесь хорошо. В эти минуты я даже могла представить себя живущей в этом городе через год или два. Замужем ли? Влюбленной ли в тебя? Не думаю.
Я – эмигрант. Я каждой клеткой своей – эмигрант. Я чужак, иностранка, я не хочу жить в какой бы то ни было стае, не хочу и не могу. Приспособиться? Адаптироваться? Сломать себя. Надеюсь, ты меня поймешь.
Иногда мне необходимо уезжать навсегда. Прости и не дай мне опуститься здесь до уродливого сентиментализма».
Сентиментализм. Ольга презирала это слово и все, что за ним скрывалось. Когда он, собравшись с духом, вдруг говорил ей о том, что любит ее, она обычно отмахивалась, улыбалась, говорила: «Иди к черту».
***
Она стоит у меня перед глазами такой, какой я увидел ее в тот первый наш день: Ольга поступила на факультет, где уже третий год учился я. Первое сентября, хороводы, длинные пафосные речи, вы понимаете. Мы рассказывали новобранцам байки из студенческой жизни, кто-то после линейки пил с юнцами на задворках.
У нее же был удивительно хитрый взгляд. Как я узнаю позже, за ним скрывалась не хитрость – вовсе нет – а довольно грубый сарказм, которого трудно было ожидать от студентки первого курса. На ней были кеды, джинсы и легкая голубая рубашка; на запястьях – хипповские фенечки и веревочки.
И – нет, красивой она не была.
Но то, как она вскидывала свои темные глаза, то, что в них было, в этих глазах, заменяло ей отсутствие утонченного профиля, вычурной модельной походки и прочих атрибутов, позволяющих сейчас говорить о наличии в человеке красоты.
– Ольга, – довольно твердо сказала она мне, подчеркнув тем самым жирную линию, нас разделяющую.
– Михаил, – гораздо мягче ответил я, хотя с моим тембром голоса сделать это было непросто.
Она оценивающе посмотрела на меня, от смущения смахнувшего челку набок, и улыбнулась.
А теперь – вот это письмо. И этот весенний вечер, когда она поднесла спичку ко всем нашим общим мостам сразу, и сбежала, оставив меня на пылающем берегу.
***
– Да, я, пожалуй, куплю вот эти желтые ботинки.
Иностранка достала из заднего кармана джинсов помятые евро, протянула продавцу, улыбнулась: «Yellow shoes, it`s great».
Вышла из лавки на улицу: садилось солнце, а за углом, у причала стояли сотни маленьких лодочек, тянулись вверх мачты десятков белоснежных яхт. «Кобен-хавн» – произнесла она, будто пробуя слово на вкус. «Кобен-хавн».
Уже два месяца, как в этом датском городе живет Olga Ch. Каждый вечер, возвращаясь домой, она записывает слова и мысли, пришедшие за день, на маленькие квадратики бумаги и приклеивает их на дверцы шкафа, на холодильник, на дверь из комнаты в кухню – чтобы помнить о них и завтра утром.
Сегодня появится новый листок: «Bevar Christiania». Сохрани Христианию.