Берта была веселой девочкой, но любила порассуждать. Наблюдая, как мать, озабоченная, нервная, постоянно что-то перебирает в своих шкафах, она приходила к выводу, что люди бывают несчастными либо из-за собственной слабости, либо по небрежности.
Она вспоминала свою тетку Кристину, ее спокойные молодые глаза, энергичные манеры, красивые платья, и восхищалась ею, привлекательной пожилой особой, которая так правильно и так счастливо прожила свою жизнь. Однажды, когда Берта расплакалась, потому что ей хотелось поехать с Эммой в Фондбо, тетя посадила ее к себе на колени и сказала, подкрепляя свои слова решительным взглядом: «Все, больше не думай об этом; стоит тебе только захотеть, и ты больше не будешь думать об этом» — и вытерла ей глаза нежным, как пух, пахнущим вербеной платком. Позднее, вспоминая ту сцену, Берта решила развить такую же внутреннюю силу в самой себе, ибо считала это очень важным. Она заставляла себя выскакивать из-под одеяла в семь часов утра и заниматься игрой на пианино в стылой гостиной.
В тот год зима выдалась очень холодная. По четвергам приходила Мари-Луиза, и девочки оставались вдвоем в комнате Берты. На полдник они делали себе гренки, накалывая ломтики хлеба на вилку и держа их над обжигавшими пальцы углями. Ночь наступала рано. Мари-Луиза, свернувшись рядом с камином у ног своей подруги, смотрела на пламя; они любили этот полумрак, этот жар, этот уют, которые помогали им перенестись из невзрачного дома в мечту о собственном очаге, в ту будущую жизнь, о которой они, преисполненные уважения к своим мыслям и своему жизненному опыту, долго-долго говорили шепотом, серьезно, без шуток. Потом Берта зажигала свет, и степенные дамы снова превращались в детей.
Иногда Берта, малышки Дюкроке, Андре и Мари-Луиза Шоран собирались вместе в просторном доме Бонифасов. У Алисы и игрушек было много, и весь дом оказывался в их распоряжении. Андре предлагал поиграть в прятки и всякий раз уводил Ивонну Дюкроке в платяной шкаф, где они просиживали часами, прижавшись друг к другу; однако их никто не искал. Девочки, завладев превосходным набором кухонной посуды из настоящей меди, пытались варить на плитке карамель. Раскрасневшиеся от раздувания огня в наполненной дымом комнате, они обжигали себе языки, слишком рано пробуя расплавленный сахар, а когда добирались до донышка кастрюли, их уже немножко тошнило.
По случаю дня рождения Ивонны Дюкроке Берта упросила свою мать сшить ей новое платье из тонкого розового батиста, о котором она мечтала с давних пор.
— Оно очень красивое… Может быть, чуточку длинновато… но все равно не укорачивайте его, — говорила Берта, разглядывая себя в зеркале. — Вырез как раз такой, как надо… А черный бархат для пояса вы принесли?
Она говорила и одновременно поворачивалась, не отрывая глаз от зеркала, потом вдруг потянулась за гребнем, расчесала обрамлявшие лицо локоны, отбросила назад пышные волосы и собрала их в руке:
— Мне бы хотелось, чтобы в волосах была бархатная лента, красивый бант… Дайте-ка мне кончик пояса, я не помну его… Видите, так намного лучше, — сказала она, продолжая придерживать волосы на затылке. — Тогда у меня не такой детский вид… Лицо более открыто.
Тяжелым торопливым шагом вошла госпожа Дегуи и посмотрела на подол юбки.
— Правда же, прелестное платье? — спросила Берта. — А волосы я завяжу бантом такого же цвета, как пояс.
— Ты убрала локоны! — удивленно воскликнула госпожа Дегуи.
— Понимаешь, — поспешно сказала Берта, — эти локоны никак не сочетаются с платьем. И приходится тратить целый час, чтобы причесаться! Мари-Луиза их уже не носит…
Госпожа Дегуи, выглядевшая рассерженной, любовалась своей дочерью, которая казалась ей очаровательной, подросшей и как бы вдруг сразу ставшей девушкой благодаря немножко длинноватому, слегка приталенному платью; однако, подумав о том, что муж будет недоволен, и не приняв никакого решения, сказала:
— Мы обсудим это в субботу…
Когда Берта вернулась из Фондбо на машине Шоранов, господин Дегуи ужинал. Она поцеловала отца и скользнула к своему стулу; она была очень бледна, глаза ее сияли, а голова гудела от усталости. Господин Дегуи бросил внимательный взгляд на ее новое платье и заметил изменения в прическе. Молчаливый и удрученный, он продолжал мешать салат, сосредоточенно переворачивая листья, но щеки его внезапно залила краска.
Берта попыталась развеселить отца. Рассказала, как провела день в Фондбо; после спектакля там устроили танцы.
Госпожа Дегуи наблюдала за выражением лица мужа.
— У тебя красное лицо, — сказала она.
Берта знала, что это замечание раздражает отца. Она укоризненно посмотрела на мать и сказала веселым голосом, заставляя себя есть, чтобы доставить удовольствие отцу:
— Что-то вы, господин папа, не очень любезны сегодня! А мы как раз говорили о вашей красавице лошади. Господин Дюкроке видел вас около Эгюийского моста. Говорят, вы смотрелись совсем как юноша.
Господин Дегуи с доброй улыбкой взглянул на дочь.
— Ты слишком много куришь, — сказала госпожа Дегуи, которая, несмотря на выразительные взгляды Берты, продолжала наблюдать за мужем. — Врач же запретил тебе курить.
Она помолчала немного и добавила, пристально глядя на мужа и прижимая салфетку к своей мощной груди:
— Я уверена, что тебе вредно пить вино.
Ничто не могло поколебать терпения господина Дегуи, который продолжал молча есть, поставив на стол локоть и подперев голову ладонью.
Берта отправилась спать, не доев десерт.
Госпожа Дегуи подобрала лежавшие вокруг тарелки кусочки хлеба и потихоньку грызла их по сохранившейся с детства привычке.
— Что, Берта значит больше уже не носит локонов? — спросил господин Дегуи спокойным голосом.
Он встал из-за стола, светлые глаза его внезапно засверкали, и он вскричал, задыхаясь:
— Она ведь еще ребенок!.. А дети должны носить локоны! А ты вырядила ее девушкой! Я знаю, к чему это может привести!.. И я не хочу, чтобы моя дочь превратилась в Мари Брен!.. Я предпочту скорее, чтобы она осталась такой же глупой, как ее мать!
Он мерил комнату большими шагами, а госпожа Дегуи, закрыв все двери, следовала за ним, энергично жестикулируя и наугад осыпая его колкостями, хотя ее мелодичный голос терялся в общем шуме.
— А! Госпожа Брен! Ты считаешь ее красивой! — говорила она. — Перестанешь ты наконец? Прислуга все слышит. Это у тебя от табака такое раздражение.
А он, ослепленный гневом, продолжал:
— Ну и пусть слышат!.. Пусть все слушают!
Его теперь больше ничто не волновало, кроме собственного гнева. Он схватил графин, потом снова поставил его на буфет. Поворачиваясь, задел его и уронил на паркет. Остановился, взглянул на пятно, распространявшее сильный запах вина, вышел из столовой и отправился курить в кабинет.
Госпожа Дегуи позвала слугу, а сама перешла в салон, еще освещенный лучами заходящего солнца. Она села у открытого окна, натянула на пяльца вышивание и продолжила работу с выражением безмятежности, которое морщины словно прикрепили к ее лицу.
Давид вошел в темный от дыма и от сгущающихся сумерек кабинет.
— Вам, месье, завтра утром, в воскресенье, лошадь будет нужна?
Господин Дегуи понял, чего хочет слуга, и ответил очень тихо:
— Нет, Давид, я никуда не поеду.
Укладываясь спать, господин Дегуи уже забыл о причине своего раздражения; она растворилась в приступе гнева, оставившем по себе тягостное воспоминание.
Господин Дегуи вставал по утрам всегда в пять часов, но одевался медленно, ходил по ванной, и, когда Ортанс приносила госпоже Дегуи завтрак, он был еще в халате. В это воскресенье, глядя на голубое небо над утопающими в утренних тенях полями, он с сожалением подумал о несостоявшейся верховой прогулке.
Он взял свою тяжелую трость, которую часто носил в левой руке для тренировки мышц, и направился в сторону Нуазика.
Заметив за стеклянной дверью парикмахера Желино, он отвернулся.
Дабы избежать разговоров со знакомыми с детства людьми, господин Дегуи шел быстро, с видом погруженного в свои мысли человека. Даже еще и теперь, встречаясь с владельцем завода Шово, который преследовал его до шестнадцатилетнего возраста, выкрикивая на улице ему вслед: «Толстая тетка!», он всякий раз испытывал некоторое замешательство.
На Эгюийском мосту он замедлил шаг, окинув взглядом занятое зелеными и бурыми болотами пространство. Небольшие квадраты воды, рыбные садки и соляные бассейны поблескивали среди зарослей травы. Был тот час, когда река, набухшая от поднявшейся воды, разливается по окрестным полям. Казалось, что океан вдруг взял да и оставил на этой плоской, размокшей равнине свой еще совсем свежий след, сделав ее продолжением своего необъятного горизонта.
Андре вышел из коляски, чтобы помочь Берте сесть рядом с Мари-Луизой, потом озабоченно осмотрел упряжь.
Направляясь к Фондбо, они все больше удалялись от болот. Хлеб на полях был уже убран, и посреди них виднелись лишь один квадрат виноградника да несколько рядов кукурузы и топинамбура. Лошадь шагом взбиралась на последний холм. Андре обернулся к Берте:
— Вам там не слишком удобно. Наша коляска совсем никуда не годится. Говорят, здесь сейчас находится госпожа Брен.
Лошадь снова пошла рысью. Берта закинула руку за спинку сиденья, а другой дотронулась до своих волос и, пристально глядя на убегающую вдаль дорогу, подумала о Мари Брен. Она никогда не встречала госпожу Брен в Нуазике, но припоминала, как видела ее однажды на берегу моря в Медисе; она помнила эту странную красивую женщину, которую можно было видеть издали то на пляже, то в лесу, всегда вместе с долговязым Эснером.
Коляска тихо катилась в тени дубовой аллеи. Перед замком стояла группа женщин, и Берта сразу же узнала среди них силуэт Мари Брен.
Госпожа Шоран, опасливо озираясь, вышла из коляски.
— А Эмма что, не приехала?.. Какое миленькое у тебя, моя дорогая, платье, — сказала госпожа Дюкроке, целуя Берту.
И быстро добавила веселым, но повелительным голосом:
— Молодежь играет в теннис; ну-ка, малышки, давайте-ка надевайте свои сандалии.
В гостиной Фондбо под деревянными панелями и обоями чувствовались гнетущая тяжесть и холод каменных стен. Мари-Луиза искала свои сандалии возле лестницы, в просторном, выстланном плитками вестибюле. Берта подошла к окну и обратила внимание на молодого человека, который прогуливался в парке с господином Дюкроке.
Выйдя из замка, Берта бросила взгляд в сторону госпожи Брен. Она разговаривала с тем самым замеченным Бертой молодым человеком и посмотрела на Берту; почти сразу в ту же сторону повернул голову и молодой человек.
— Пошли быстрее, — тихо сказала Мари-Луиза.
— Красивые у вас здесь, мадемуазель, места, — сказал молодой человек, оказавшись вдруг рядом с Бертой. — Особенно я люблю такое освещение. Я думаю, такое особое сияние обязано своим происхождением соседству с морем. Вы только взгляните на эту воду, — сказал он, останавливаясь перед группой туй, покрытых сверкающими каплями влаги. — Словно солнечная пыль… Вы живете в Нуазике?
— Да, месье, я живу в Нуазике.
— Это очаровательный городок. Мы с отцом вот уже два года приезжаем туда на лето. Мы снимаем там виллу «Пикодри». Меня зовут Альбер Пакари… А сюда меня сегодня привела госпожа Брен… Давайте пройдем на теннисную площадку… Я здесь никого не знаю. Вы мне расскажете. Я предполагаю, что эти миниатюрные девушки с голубыми глазами — дочки госпожи Дюкроке. Одну из них зовут Лила.
— Это другие зовут ее Лила, — смеясь, сказала Берта. — А сама она называет себя Элизабет.
— Похоже, госпожа де Бригей была очень красива. Даже и сейчас она еще величава. Я немного поговорил с ее дочерью. У нее довольно изящный лоб, но такой акцент, что портит все впечатление… А вот у вас совершенно нет местного акцента.
— Вы находите? — сказала Берта, останавливаясь одновременно с Альбером, который смотрел на нее с улыбкой, и повернулась к нему лицом.
Удивляясь непринужденному тону и раскованности собеседника, которые поначалу показались ей дерзкими, она отвечала без робости, весело, очень мягким голосом, потому что с ней впервые разговаривали как со взрослой девушкой.
— Вы ездили в Медис? — спросил Альбер.
— А как вы узнали?
— О! У меня свой источник информации…
— Я вас умоляю! — сказала она, глядя ему в глаза и не переставая улыбаться. — Вы меня заинтриговали.
— Это моя тайна.
— Ну так откройте ее мне! — произнесла она капризно и нетерпеливо.
— Ну ладно! Вот… Все очень просто. Когда вы вышли из дома, госпожа Брен сказала мне: «Я видела эту симпатичную девчушку в Медисе». Но вообще-то… разве вы девчушка? — сказал он, внезапно останавливаясь. — У вас глаза совершенно взрослого человека… я хочу сказать, глаза, в которых видна живая мысль… а в то же время внешность ребенка, — сказал он медленно, посмотрев на ее волосы, потом на платье.
— Мне четырнадцать лет.
— А!.. Четырнадцать лет… Я бы дал больше.
— Вы знакомы с госпожой Брен? — спросила Берта.
— Я познакомился с ней в Париже у художника Бланше… А что? Это вас удивляет? — сказал он, наблюдая за ней. — Вы знакомы с Лазаром Эснером?
Она пожалела о своем опрометчивом вопросе о Мари Брен; смутившись, она заторопилась к теннисной площадке, где, не смея подойти, ее ждала Мари-Луиза.
Госпоже Дюкроке, хотя кричала она достаточно громко, никак не удавалось собрать молодежь на полдник. Альбер повернулся к Берте и сказал:
— Господин Дюкроке окружает меня всяческими знаками внимания. Предоставляет в мое распоряжение свой автомобиль. Хочет каждый день общаться со мной. Он буквально не покидает меня. Это становится обременительным. А вы часто приезжаете в Фондбо?
— Летом я приезжаю сюда почти каждый четверг, — ответила Берта.
— Я приеду в четверг, — сказал Альбер, улыбаясь.
— Я жду вас уже два часа… Я думал, сегодня вы уже не приедете, — тихо сказал Альбер, подходя к Берте, когда Мари-Луиза отошла за ракеткой. — Путь сюда не близкий; есть отчего расстроиться: проехать такое расстояние по жаре, чтобы оказаться в компании малышек Дюкроке… Я называю их малышками, а ведь по возрасту они даже старше вас, — сказал он, садясь на скамейку. — Но только вы, как мне кажется, понимаете все, что вам говорят: вы делаете такие поразительные замечания, а глаза… До каких лет человека можно считать ребенком? Детские игры — это как работа у взрослых. Стоит детям подумать, и у них готово свое суждение обо всем. Мари Брен рассказывала мне, что она влюбилась, когда ей было двенадцать лет. Я спросил ее, как она ощущала эту любовь. И она ответила: «Мне хотелось положить голову ему на плечо». Ее страсть не требовала слишком многого. Но при этом ее сердце уже было полно любовью.
— Госпожа Брен уехала? — спросила Берта.
— Да, она сейчас в Шотландии… Мне кажется, вы немножко похожи на Мари Брен.
— Она кузина сестер Дюкроке.
— Я знаю, но такое впечатление, что это вы ее кузина. Волосы у вас не такие светлые, но в глазах столько прелести… О! Это, можно сказать, удивительная женщина… У нее такая яркая жизнь! Начать с того, что она влюблена… а это, должен вам сказать, не часто встречается.
Он наклонился, подобрал закатившийся под скамью мяч и бросил его Лорану, который не успел уклониться и, получив удар прямо в лицо, с растерянным видом поправил лорнет.
— А Эснер вдобавок привносит в ее жизнь те удовольствия, которые дает богатство. Ей удалось сохранить уважение жителей Нуазика… Вы сами видели, как мамаши, если воспользоваться выражением вашего друга Андре Шорана, окружили ее улыбками, а ведь она живет с человеком, который не является ее мужем. Я вас однажды спросил, не знакомы ли вы с Эснером. Мне показалось, что вас это оскорбило. Интересно, почему? Говорят, он весьма достойный человек.
— Моя сестра знакома с ним, — сказала Берта, — а я видела его в Медисе. Такой высокий мужчина.
— Я расскажу вам историю госпожи Брен. Вы можете хранить тайну?.. Вы должны пообещать мне… Вы ничего не скажете ни Андре Шорану, ни его сестре?..
Берта, чье лицо было закрыто полями шляпки, опустила глаза, смущенная и сгорающая от любопытства.
— Так слушайте!.. Но только сядьте поближе ко мне… вот… Давайте посмотрим, как они играют… Не нужно, чтобы у меня был такой вид, будто я рассказываю вам нечто слишком интересное… Видите, Андре делает успехи… Браво! Господин Дюкроке! — крикнул он, а затем шепотом продолжал: — Ей было пятнадцать лет. Окна ее дома выходили во двор коллежа; это важная деталь…
Партия закончилась, и Берта резко встала. Альбер проследил взглядом, как она идет по лужайке, нежно держа Ивонну за руку и заливаясь детским смехом. Она вдруг показалась ему пустышкой; он повернулся и пошел в сторону замка.
Господин Дегуи ел молча, часто подпирая голову рукой, с тем грустным видом, что стал теперь для него привычным. Иногда глаза его обращались к дочери, и он наблюдал за ней долгим, пристальным взглядом.
По вечерам до Берты доносились сквозь стену ужасные раскаты отцовского гнева, когда-то так пугавшего ее; теперь она старалась ничего не слышать, и для этого начинала громким голосом читать молитвы. Она поняла, что отец выражает госпоже Дегуи свое недовольство в связи с поездками в Фондбо, но когда Андре с Мари-Луизой заезжали за ней, она быстро бежала переодеваться и вскакивала в коляску.
В тот день Альбер приехал в Фондбо поздно; Андре уже приказал закладывать коляску, чтобы ехать обратно.
— На следующей неделе я уезжаю, — сказал Альбер, подойдя к надевавшей в вестибюле шляпу Берте. — Сюда я больше не вернусь… Париж — скучный город… Но я буду часто думать о вас. Быть может, когда-нибудь я увижу вас вновь, но вы будете тогда уже совсем взрослой и забудете меня.
— Я вас не забуду, — сказала Берта.
— Сегодня я приехал, чтобы попрощаться. Мне неприятно, что в минуту расставания вокруг нас так много посторонних. Вы что, никогда не выходите из дома одна? Ведь ездите же вы когда-нибудь в Нуазик? Завтра к вам придет Мари-Луиза. Кстати, в котором часу она отправится домой?
— Часов в шесть.
— Послушайте, — продолжал Альбер, быстро и равнодушно оглянувшись на госпожу Дюкроке. — Проводите Мари-Луизу до фермы Монтамбер. Когда она уйдет, оттуда выйду я. Могу же я просто прогуливаться по дороге.
Берта кивала в ответ Альберу, не слишком понимая, к чему он клонит.
На следующий день, выходя из дома вместе с Мари-Луизой, она вспомнила сказанное вчера Альбером, но не придала этому большого значения и шла по столь хорошо знакомой ей дороге, такой спокойной и умиротворяющей.
Недалеко от фермы Монтамбер она расцеловалась с подругой и пошла обратно. Вдруг непонятно откуда рядом с ней появился Альбер.
— Это очень мило с вашей стороны… Я ждал вас… Я боялся, что вы испугаетесь и не придете… А все так просто… К тому же на дороге никого и нет, — бормотал он.
Берта стояла неподвижно, испытывая одновременно и смущение, и страх перед этим человеком, который разговаривал с ней, почтительно сняв шляпу. Неожиданно она вспомнила Нелли Пассера, о которой поговаривали, что она испортила себе репутацию. Наверняка Нелли так же вот и погубила себя, подумала Берта, почувствовав, что совершила грех, за который ей придется расплачиваться.
— До свидания, мадемуазель Берта, — сказал Альбер. То ли вид этого боязливого детского личика, то ли ощущение покоя, исходившее от безлюдной дороги, перечеркнули разом все его фантазии. — Дайте мне вашу руку, поскольку я уезжаю… Ваши детские пальчики… Вот так прощаются с маленькими полячками, — сказал он, крепко прижав руку Берты к свои губам.
Берта понимала, что позволила Альберу излишнюю вольность, но при этом удивлялась, что почти не испытывает угрызений совести. К тому же этому молодому человеку то, в чем она себя упрекала, видимо, казалось совершенно естественным. Вспоминая некоторые высказывания Альбера, она заметила, что и он, и некоторые другие уважаемые люди их круга относились к поведению Мари Брен без всякого осуждения. Так что было совершенно непонятно, какие же именно поступки следует считать предосудительными. Берта хотела было поделиться своими сомнениями с аббатом Перпером, но тот каждый раз прерывал ее, стоило ей начать свои рассуждения. Священник требовал от нее только одного: покаяния и смирения, ей же хотелось все с ним обсудить и получить необходимые разъяснения.
Как-то раз в воскресенье, возвращаясь домой после мессы, она решила поговорить обо всем с матерью. Однако госпожа Дегуи зашла в магазин.
«Что же так долго мама там выбирает!» — говорила себе Берта, ожидая ее перед дверью. Потом, когда она подумала, что они наконец-то пойдут домой, госпожа Дегуи забежала еще в одну лавку.
«Она хочет купить все, что доставляет удовольствие Эдуару, — размышляла Берта, от нетерпения начиная сердиться на мать. — Она заботится о семье. Хочет, чтобы Эдуар сказал ей: „Матушка, вы меня балуете!“ Но, если уж честно, то она не обладает истинной щедростью. Она ведь так равнодушна к нищим…»
Госпожа Дегуи семенила по дороге, держа в руках свои пакеты; ее миловидное лицо было покрыто маленькими капельками пота. Она торопилась домой, чтобы поспеть к обеду.
Берту, так долго ждавшую мать, чтобы начать разговор, раздражала эта спешка.
— Уж в воскресенье-то можно было бы вернуться на машине! — сказала она.
— Нет, доченька.
— Ты все усложняешь, — сказала Берта, знавшая, что мать часто экономила на мелочах — кусочках хлеба и спичках, при этом не обращая никакого внимания на основные траты семьи, которые, по мнению Берты, были чрезмерными.
— Давай я подержу над тобой зонтик, — предложила Берта. — Для октября сегодня жарковато. Похоже, Лорану не удастся вернуться в Рошфор вместе с Андре. А, кстати, почему его отправили в Рошфор, ведь зимой его родители живут в Туре?
— Так получилось, что он начал свою учебу в Рошфоре.
— Я не говорила тебе, что встретила у Дюкроке госпожу Брен? Кажется, она уже уехала в Шотландию. А сюда она приезжает к матери, как правило, ненадолго.
Госпожа Дегуи ничего не ответила и снова пошла очень быстро, потом, сбавив шаг, посмотрела на дочь:
— У тебя волосы лезут прямо в глаза. Ты бы так не растрепалась, если бы не взбивала их так сильно.
— И еще если бы мы шли, а не бежали!
— Я не хочу опаздывать. Сегодня к нам придут обедать Эдуар и Эмма.
— Знаю. Но это не повод, чтобы ходить за покупками в самую последнюю минуту.
Так они пререкались до самого дома.
«Мама сделала вид, что не слышит, когда я заговорила о Мари Брен, — размышляла Берта, — потому что ей неприятно обсуждать эту тему и потому что ее раздражает одно лишь упоминание имени Мари Брен. Она ответила мне колкостью, чтобы уклониться от разговора и тем самым скрыть свое неумение рассуждать. Так же вот и с папой: по слабости она избегает любых споров с ним, а потом мстит ему за это дурацкими замечаниями».
Берта решила больше не задавать вопросов людям, чьи недостатки слишком очевидны. Она чувствовала себя одинокой и непонятой среди этих жалких существ, утративших способность мыслить; теперь она будет искать ответа только у самой себя и надеяться лишь на собственные силы. Отныне она будет больше внимания уделять учебе. Берта начала с того, что повесила у себя в комнате расписание занятий и начала по утрам вставать раньше, чтобы повторить пройденный материал. Четыре часа в день она отводила игре на фортепьяно. Читала книги, принесенные ей мадемуазель Пика, потом переключилась на романы, которые наобум выбирала в библиотеке отца и которые госпожа Дегуи отнимала у нее, когда название тома казалось ей неподходящим для молодой девушки. Берта, однако, искала в книгах не рассказы про любовь, а информацию о людях, о свете, о жизни, столь интересовавшей ее и казавшейся ей совершенно непохожей на все то, что она знала.
Чтение отвлекало ее от занятий, но время от времени она вдруг составляла себе новое расписание, более жестокое по сравнению с предыдущим, и прикалывала его над своим письменным столом. Она также пыталась изучать историю по многотомному труду Анри Мартена, занимавшему одну из полок библиотеки, однако, почитав его немного вечером, она начинала чувствовать усталость, переставала понимать прочитанное, ею вдруг овладевали мечтательность и лень, и тогда она клала на книгу руку и смотрела на свои пальцы, которые так внимательно разглядывал Альбер. Она думала о том, какими они могли показаться ему — изящными или же, наоборот, некрасивыми, и начинала приводить в порядок ногти.
Однажды после падения с лошади господин Дегуи перестал ездить верхом и возненавидел — это он-то, столь любивший когда-то любые физические упражнения — даже пешие прогулки. Он теперь редко ходил даже в свой торговый дом, предпочитая оставаться в библиотеке и спокойно курить трубку, хотя вкус ее казался ему неприятным. Он выбирал из своей богатой книжной коллекции тот или иной том, трогал переплет, смотрел картинки, а иногда брал в руки и созерцал какую-нибудь антикварную вещицу, с удовольствием ощущая на ладони ее приятную тяжесть. Заслышав звонок, он приоткрывал дверь и выглядывал в коридор. Господин Дегуи запрещал, чтобы его тревожили, однако сам ревностно прислушивался ко всем раздававшимся в доме звукам. Иногда он входил в гостиную в тот момент, когда у его жены был кто-нибудь с визитом, и садился послушать беседу, не замечая смущения гостей. Тогда госпожа Шоран, обращаясь к господину Дегуи, повышала голос, она снисходительным тоном, как с ребенком, говорила с ним о лошадях, о книгах и о физических упражнениях. Никто и не догадывался, что раскопки на мысе Грав и археологические работы господина Дегуи, о которых в Нуазике отзывались как о причудах, высоко ценились некоторыми учеными.
Господин Дегуи немного оживлялся, когда приходили ужинать его зять и Эмма. Эдуар, новичок в семье, казалось, с интересом внимал рассказам тестя, но Берта их никогда не слушала, поскольку все они были ей давно известны.
В тот день Дегуи, рассказывая про осуществленную господином Тарно спекуляцию, встал, чтобы самому налить в бокалы гостей коллекционного вина.
— Я не хочу, — сказала госпожа Дегуи, чтобы выразить мужу свое неодобрение.
— Я уверен, что вам оно понравится, — сказал, обращаясь к зятю, господин Дегуи.
Тот быстро поднес дрожащей рукой стакан к губам и очень медленно, не отрываясь, выпил.
— Вино великолепное, — произнес Эдуар.
— Не правда ли? — сказал господин Дегуи. — А Тарно не захотел даже попробовать. Я вижу, вы начинаете разбираться. Ладно! У меня есть еще и кое-что получше — бургундское урожая шестьдесят шестого года. Четыре бутылки из той партии, которую мы с братом разделили пополам.
— Надеюсь, ты не собираешься идти в погреб? — сказала госпожа Дегуи. — Эдуар! Я вас умоляю! Не позволяйте вашему тестю идти за вином.
— Ну пусть сходит, если это доставляет ему удовольствие! — сказала Эмма, глядя на мать.
— Уверяю вас, дети, мне кажется, что это очень неосмотрительный поступок. Вы видели, как он разгорячился, он возбуждается, когда говорит.
— Погреб недалеко, — сказал Эдуар.
— Вы не знаете, какая там лестница! У вашего тестя походка уже не та, что в молодости. У него бывают головокружения. Я замечаю это по тому, как он иногда вдруг опирается на стул или стол. Мы даже не услышим, если он будет звать.
— Давид может пойти посмотреть, — сказала Эмма и повернулась к слуге, неподвижно, с сонным видом стоявшему в затененном абажуром углу комнаты.
Дождавшись возвращения господина Дегуи, Давид с невозмутимым видом сделал несколько вялых шагов в его сторону и принял у него свечу и бутылку. Привыкший к манерам своих хозяев, он никогда не удивлялся ничему, исходившему от них, и лишь только наблюдал за происходящим.
— Что с тобой? — спросила госпожа Дегуи, глядя на мужа.
— Просто слишком быстро поднялся по лестнице, — ответил он. — Это пустяки…
Он старался не говорить и не дышать, но, когда дотрагивался до своей груди, в его глазах появлялось какое-то задумчивое выражение. Дегуи почувствовал, что все взгляды прикованы к нему, и встал.
— Это пустяки, — повторил он, жестом останавливая жену и Эмму, с беспокойством смотревших на него. — Я сейчас вернусь.
— Какая-то неестественная у него одышка, — сказала Эмма.
— Он сейчас вернется, просто немного закружилась голова, — сказала госпожа Дегуи, которая всегда гнала прочь мысли, способные нарушить ее душевное равновесие, и старалась видеть во всем, даже в таящих угрозу вещах, только хорошее.
— Вы заметили, что в последние дни он выглядел более усталым, чем обычно? — спросил серьезным тоном Эдуар, осторожно поднося к губам стакан бургундского.
— Нет. Он чувствует себя совершенно нормально. Аппетит у него нормальный, на руку уже не жалуется.
— Кто-то позвонил! — вдруг сказала Берта. — Уверяю вас, кто-то позвонил.
— Я ничего не слышу, — сказала госпожа Дегуи. — Давид, вы слышали какой-нибудь звонок?
Все замолчали и прислушались. После длительной паузы Эдуар сказал госпоже Дегуи:
— Может быть, вам стоило бы подняться?
— Я схожу! — сказала Берта.
— Нет, дочка, — остановила Берту госпожа Дегуи, решившаяся наконец встать.
Внезапно в кабинете раздался протяжный электрический звонок.
— Останьтесь здесь! — сказала госпожа Дегуи детям, которые хотели пойти вместе с ней.
Поднимаясь по лестнице, она услышала что-то похожее на частый хрип, доносящийся из спальни. Войдя, она застала господина Дегуи сидящего на низком стуле. Голова его рывками приподнималась с каждым хриплым вздохом.
— Что с тобой? — спросила она, наклоняясь над мужем.
Уже поняв, что произошло что-то нехорошее, но растерявшись от испуга, она повторила:
— Что с тобой?
Почти угасшим, пробивающимся сквозь нарушенное дыхание голосом Дегуи прошептал, глядя на жену очень осмысленным и полным тоски взором:
— Я задыхаюсь…
— Это пищеварение, — сказала госпожа Дегуи ласковым голосом, — это пройдет… Тебе нужно лечь на кровать.
Он встал, остановился перед камином и посмотрел на себя в зеркало, потом послушно, как ребенок, опустился на кровать.
— Вот увидишь, это пищеварение, — то и дело повторяла госпожа Дегуи. Она старалась успокоить себя этими словами, отсчитывая сердечные капли. — Тебе сейчас сразу станет лучше, — сказала она, поддерживая ему голову.
Дегуи с жадностью схватил стакан, но ему никак не удавалось удержать его у рта. Он весь сотрясался от тяжелого, свистящего, булькающего дыхания и жадно ловил ртом воздух:
— Выше… приподнять…
Обезумевшая от этих звуков удушья, единственных доходящих до ее сознания, от этих следящих за ее жестами глаз, госпожа Дегуи положила ему под голову подушку и открыла маленькую аптечку. Не найдя ничего подходящего среди маленьких пустых пузырьков, она ужаснулась при мысли, что, возможно, лекарство, которое следовало бы дать немедленно, находится у нее под рукой, а она так беспомощна. Ее охватило чувство собственной никчемности, чувство бесконечной тоски перед лицом чего-то непонятного и пугающего, во что погружался этот мужчина, моляще и требовательно глядящий на нее.
После смерти мужа госпожа Дегуи перестала выходить из своей комнаты. Берта пыталась вытащить ее в сад, но она тут же возвращалась к себе на второй этаж писать письма, даже не пытаясь задержаться внизу, где еще совсем недавно так бодро сновала туда-сюда. Сидя у комода с тяжелыми выдвижными ящиками, Берта задавала матери вопросы, чтобы отвлечь ее от грустных мыслей. Госпожа Дегуи теперь часто вспоминала о тех временах, когда была еще совсем юной девушкой и когда господин Дегуи наносил по воскресеньям визиты матери Кристины. Берте было трудно представить себе, как это госпожа Дегуи могла когда-то жить в Париже, — настолько неразрывно казалась она связанной с Нуазиком. Она с удивлением слышала незнакомые ей имена и пыталась мысленно представить себе тот мир прежних друзей, увеселений и воспоминаний, о котором мать рассказывала ей с явным удовольствием. После того как Берта ложилась спать, госпожа Дегуи еще долго сидела в кресле и не находила в себе сил удалиться в свою спальню. Так она и засыпала, оперевшись головой о спинку, потом вдруг вздрагивала, пробуждалась, видела зажженный свет и не могла сразу сообразить, как она оказалась одна в комнате.
К ним в дом приходили гости: вечно спокойная и умиротворенная госпожа де Бригей, всегда находившая такие трогательные и такие точные слова утешения; несчастная, постоянно носившая траур по мужу и по двум дочерям госпожа Боро, при виде которой в дверях своей гостиной госпожа Дегуи испытывала легкий испуг; госпожа Шоран, без умолку болтавшая о разных не представляющих интереса вещах, она появлялась после обеда с рукоделием и оставалась до самого вечера, поскольку считалась близкой подругой.
— Мне кажется, моя бедная подруга, что у вас будут трудности с наследством, — не прерывая вязания, однажды сказала госпожа Шоран. — Вам следовало бы поговорить об этом с моим мужем. Луи покупал прекрасные книги, но почти не занимался своим торговым делом. Говорят, что после распродажи товаров и ликвидации долгов практически ничего не останется.
Каждый визит госпожи Шоран оставлял тревожный след в душе ее подруги. На следующий же день госпожа Дегуи решила встретиться с нотариусом, которого она без всяких предисловий сразу стала расспрашивать о деле. Она с гордостью сознавала, что является хозяйкой оставшихся денег и дома, и намеревалась заняться делами самостоятельно. Однако, прокопавшись целый день в счетах, она начала в них путаться.
— Я получила хорошее письмо от Кристины, — сказала она однажды вечером, извлекая из столика для рукоделия конверт.
Госпожа Дегуи поднесла конверт к лампе, раскрыла его и перечитала письмо вслух. Когда она дочитывала последние строки, губы ее дрожали.
— И я тоже… мне бы тоже хотелось ее поцеловать.
— После того как ты вышла замуж, тетя Кристина осталась в Париже? — спросила Берта.
— Она вышла замуж за одного парижского адвоката, за господина Катрфажа. Мы с ней были почти как сестры, а потом так сложилось, что за последние двадцать лет я виделась с ней всего два раза. Я говорила твоему отцу: «Напрасно ты занялся коммерцией, это не соответствует твоей натуре, — продолжала госпожа Дегуи, которая, стоило ей получить слово, постоянно перескакивала с одной темы на другую. — Из армии он ушел просто сгоряча, захотелось вернуться в родные места».
В начале брака госпожа Дегуи с большим трудом привыкала к Нуазику; и вот теперь, как бы снова став чужой в этом слишком большом доме, она чувствовала, что жить в нем не сможет.
Поначалу она никому не говорила о письме госпожи Катрфаж, где та советовала ей обосноваться в Париже. Эмма старалась отговорить мать от столь неразумного плана, и госпожа Дегуи вроде бы отказывалась от него при первом же возражении, но в глубине души продолжала лелеять этот замысел, так как крепко держалась за свою недавно обретенную самостоятельность и старалась защитить ее даже от посягательств собственных детей.
Однажды она сказала зятю:
— Эдуар, я отдаю вам свой дом, вы будете платить мне за него небольшую квартирную плату. Жилье у вас в городе плохое, а здесь прекрасный сад, да и места для детей будет предостаточно.
В разговорах с женой господин Шоран постоянно возвращался к вопросу об имуществе семьи Дегуи. В разорении Бонифасов, уехавших из Нуазика два года назад, и в падении дома Дегуи он видел подтверждение собственной мудрости. Несмотря на свое крупное состояние, он отличался бережливостью, и его беспокойно-практичный дух передался госпоже Шоран, которая взяла с мужа слово переубедить госпожу Дегуи.
— Ведь ты же был другом Луи, это твой долг, — повторяла она своим мужским глуховатым голосом.
Увидев у себя в гостиной Шорана, который давно не заходил к ним после ссоры с ее мужем, госпожа Дегуи расплакалась. Когда господин Шоран смог наконец сказать ей о неудобствах, подстерегающих человека, решившего жить в Париже, госпожа Дегуи хоть и любезно с ним согласилась, но в замешательстве заерзала на стуле. Две недели назад она уже поручила своей кузине подыскать для нее квартиру в столице.
Госпожа Катрфаж выбрала для кузины новую квартиру на тихой, обсаженной деревьями улице, которая, как ей казалось, должна нравиться провинциалам. Госпожа Дегуи захватила с собой кое-что из прежней мебели, занявшей слишком много места в маленьких комнатах нового жилища. Из окна комнаты Берты виднелась увитая плющом стена, верхушки деревьев и уголок неба: иногда, нарушая почти деревенскую тишину дома, туда доносились дребезжащие, настойчивые звуки более оживленных городских районов.
Из-за траура госпожа Дегуи отказывалась от всех приглашений. После первого визита вежливости к Катрфажам она перестала бывать и у них. Испытывая страх перед людными, так сильно изменившимися со времен ее юности улицами, вдова оставалась в своей квартире, стараясь ни с кем не встречаться.
Берта иногда обедала у Катрфажей. Их огромный дом и то своеобразное состояние заточения и зависимости, в котором жила ее кузина Одетта, молчание господина Катрфажа и дерзости всеобщей любимицы Мерседес, маленькой и избалованной, — все, вплоть до золотистых волос ее тетки, угнетало Берту во время этих нескончаемых трапез с их удивительно вкусными, благодаря заботам Одетты, блюдами.
Господин Катрфаж, редко разговаривавший с Бертой, однажды спросил у нее, разрезая курицу:
— Вам, должно быть, случалось видеть в Нуазике моего коллегу Пакари?
— Я знаю его сына, — сказала Берта вполголоса.
— Похоже, что Альбер отказался от мыслей о дипломатической карьере; он сейчас работает секретарем у своего отца, — сказала Одетта.
— Что вы сказали? — переспросил господин Катрфаж, который заставлял всех окружавших его людей повторять каждую фразу, чтобы избавить себя от необходимости слушать.
Берте хотелось поговорить об Альбере, но она дождалась окончания обеда, чтобы расспросить Одетту.
— Это наши друзья, — объяснила Одетта. — После смерти госпожи Пакари они не захотели возвращаться в Сен-Мало. Я думаю, это мама подала им идею приобрести дом в Нуазике.
После обеда у Катрфажей Берта просила Ортанс зайти за ней пораньше и остаток дня проводила у Алисы Бонифас.
Берта с радостью снова встретилась в Париже со своей подругой детства. Она и представить себе не могла, чтобы у Алисы, всегда такой расточительной, такой обласканной судьбой, была настолько бедная квартира. Алиса жила на улице Лекурб. Ее дом, лестница, крохотные комнатушки, потолки которых, казалось, так и норовили вас раздавить и создавали ощущение остановившегося времени и тревожности, показались Берте гораздо более удручающими, чем она могла предположить. Но Алису, похоже, это совершенно не волновало. У нее был довольный, спокойный вид, она готовилась поступать в консерваторию и думала только об учебе. Госпожа Бонифас, которую Берта помнила блестящей дамой, теперь превратилась совсем в другую женщину, плаксивую и слащавую. И одна только бабушка, сохранившая на окостенелых пальцах все свои прекрасные кольца, осталась прежней: она прямо держалась в кресле, радушно приветствовала гостью своим ослабевшим голосом и все так же живо интересовалась новостями.
Госпожа Дегуи сидела с вышиванием на коленях возле окна и слушала, как дочь играет на фортепьяно.
Берта остановилась, чтобы перевернуть нотную страницу. Она вспомнила, как отец подходил к инструменту, когда она упражнялась после обеда, и ей вдруг показалось, что он сидит рядом с ней, неподвижный, загадочным образом материализовавшийся, но как бы окаменевший, далекий, и она сыграла музыкальную фразу из «Периколы», которую он, казалось, ждал… Она видела его удовлетворенный взгляд: красивая музыка, говорил он… Но это был взгляд из былых времен, слова давно отзвучали, и прикоснуться к этому призраку, к этому узнику минувшего можно было лишь через прошлое. Внезапно Берта будто воочию увидела лик смерти, ощутила тот великий покой одиночества, что так пугает нас своей торжественностью, и поспешила встать из-за фортепьяно.
Она направилась к окну, прошла мимо матери, не взглянув на нее, хотя почувствовала, что та плачет.
— Так душно от калорифера, — сказала она резким тоном.
Берта распахнула окно и глотнула свежего воздуха.
— Тебе не кажется, что здесь слишком жарко? — спросила Берта. — Ты все время мерзнешь, потому что никуда не выходишь. Тогда незачем и жить в Париже. Уж по крайней мере госпожу Бонифас ты могла бы навестить. Она ведь живет совсем недалеко отсюда. Почему ты никогда не бываешь у госпожи Бонифас? Это же люди, с которыми ты в Нуазике была хорошо знакома. Я уверена, что ты их огорчаешь.
— Да, доченька, — сказала госпожа Дегуи, вновь принимаясь за вышивание, и лицо ее исказила чуть заметная нервная гримаса.
— А тетя Кристина! — продолжала Берта. — Ведь это же она нашла нам эту квартиру. Дала все адреса: вон из Нуазика ты ей сотню писем написала!.. Только в семь утра на мессу сходишь — и все!
— В моем возрасте я уже знаю, как мне себя вести, — ответила госпожа Дегуи. — А ты давай-ка лучше принимайся сейчас за работу, чтобы по вечерам допоздна не засиживаться.
— А что мне отвечать тете Кристине, когда она весьма странным тоном спрашивает меня: «Как мать? Со здоровьем все нормально?»
Госпожа Дегуи той же испуганной походкой, которой она когда-то семенила впереди мужа, направилась к себе в спальню, но Берта не отставала от нее:
— Я тебя предупреждаю, что больше никогда не пойду к ним обедать…
— Слишком сладко, — с гримасой сказала Берта, пробуя десерт.
Госпожа Дегуи уже закончила ужинать и сидела теперь немного сонная, облокотившись на стол в ожидании звонка консьержки.
— Который сейчас час? — спросила она, поднимая глаза на Ортанс, которая с трудом протиснулась между стулом Берты и огромным буфетом.
— Мне кажется, что сегодня мы получим письмо от Эммы, — сказала Берта.
— Да, вчера от нее письма не было, — сказала госпожа Дегуи, подбирая крошку хлеба рядом со своей тарелкой.
— Эдуар все еще в Рошфоре. Он поехал туда на неделю…
Берта смирилась с такого рода разговорами. А ведь сколько она могла бы порассказать о своем житье-бытье, о своих мыслях, о своих проблемах! «Разве не об этом следует говорить с родителями? — размышляла она. — Неужели им совсем нечего сообщить нам о жизни? Время проходит в пустых нотациях, в поцелуях… И ни одного по-настоящему сердечного слова, ни одной серьезной, значительной мысли. Когда я молчу, мама видит, что я думаю, но никогда не спрашивает меня — о чем. Словно боится моих ответов. Когда я хочу что-нибудь ей сказать, она уходит от разговора…»
Госпожа Дегуи знала за дочерью склонность к резонерству. И инстинктивно, как от бесполезной нервотрепки, уходила от споров, а если ей все-таки приходилось в них участвовать, она почти тут же начинала путаться. Что могла она сказать об этой непонятной и так быстро пролетевшей жизни?
— Ты слишком рано встаешь, — сказала Берта, при виде сонливого состояния матери становившаяся еще нетерпеливее.
— Ты опять собираешься ночью читать? Ложишься постоянно в полночь, а утром тебя не добудишься.
— Зачем так рано вставать, если потом ты засыпаешь еще до ужина? Разве так уж необходимо каждое утро в семь часов ходить в церковь?
Религиозные привычки матери у Берты всегда ассоциировались с угрюмыми пробуждениями на рассвете и вечерами, неизменно проходившими в атмосфере глубокой летаргии. Из-за этого день за днем накапливающегося раздражения ее ум обращался против религии, а верования госпожи Дегуи постоянно подвергались ее нападкам.
— Знаешь, почему ты каждое утро ходишь на мессу? Я тебе сейчас объясню: ты ходишь туда ради собственного удовольствия. Это стало для тебя привычкой, причем привычкой опасной, потому что успокоенный дух погружается в сон, и человек начинает жить только для себя, для удовлетворения собственных желаний, предавая забвению все действительно священные человеческие обязанности…
Госпожа Дегуи чувствовала, что на сознание дочери влияют какие-то непонятные ей силы, и, не отвечая по существу, защищалась от непостижимого для нее внешнего мира посредством нападок на Алису Бонифас.
— Алиса… — произносила она резко и как бы с одышкой в голосе, — как Алиса? По-прежнему такая же своенравная?..
— Речь идет не об Алисе. Просто я размышляю над тем, что люди называют добром…
Когда Маргарита заболела, рядом с Бертой за вторую парту села Соланж Юге.
Берта, которая не успевала записать то, что диктовал учитель, наклонилась к своей новой соседке.
— Я сегодня после занятий дам вам свою тетрадь. Вы мне ее вернете в понедельник, — сказала Соланж; в чуть приподнятых уголках ее глаз притаились смешинки.
Разговорившись, девочки обнаружили, что как-то в один и тот же год провели лето в Медисе.
— Мы жили на большой вилле, которая стоит рядом с пляжем, по соседству с виллой госпожи Брен, — сообщила Соланж. И добавила с благоговением: — Какая она все-таки элегантная женщина!
Соланж, ходившая на занятия одна, провожала Берту до улицы Гренель.
Госпожа Дегуи пообещала дочери, что со следующего месяца, когда Берте исполнится шестнадцать, Ортанс уже не станет сопровождать ее ни на занятия, ни к Алисе.
— Но только я хочу, чтобы ты возвращалась засветло! — сказала госпожа Дегуи.
Иногда, прогуливая свою собачку по кличке Мустик, за Соланж Юге заходил в школу ее брат Робер. Стоило только Соланж завидеть своего любимого пса, как она тут же начинала изъявлять бурную любовь, а собака радостно подпрыгивала в ответ на ласки Соланж.
Как-то раз, переходя улицу Бак с собачкой на руках, Соланж, понизив голос, возбужденно рассказывала Берте:
— Знаете, по соседству с нами живет граф де Мэй. Очень симпатичный молодой человек… очень красивый… У него такой великолепный автомобиль… Каждый день он прогуливается со своей собакой. Вчера он попался мне навстречу на улице Мессин, когда я гуляла с Мустиком. И я заметила, что он узнал меня… Он улыбнулся. Я его уже несколько раз встречала как раз на том же самом месте. Он посмотрел на Мустика и сказал: «Красивая у вас собачка. Вы одна гуляете, мадемуазель?»
— А вы, что вы ответили? — спросила Берта.
— Ничего. Мне стало так смешно… И он ушел.
— А после этого вы его видели?
— Естественно, поскольку мы живем рядом… Когда он проходит, он смотрит на наш дом.
Берта представила себе на месте этого молодого человека Альбера Пакари. Ей впервые пришла в голову мысль, что она может встретить его. Может быть, он живет где-нибудь поблизости. Когда-нибудь она заметит его в толпе… Он подойдет к ней, удивленный: «Как? Вы живете в Париже! И часто ходите по этой улице? Вы гуляете одна? Вы разрешите мне проводить вас?» Она живо представляла себе их долгий разговор, но уже не могла вспомнить, как звучит его голос. Единственное, что она отчетливо слышала, было его тихое «здравствуйте». Берта пыталась восстановить в памяти черты его лица, но всегда припоминала только одно: его особенный смех. На какое-то мгновение она вновь увидела его облокотившимся о спинку скамейки во время разговора с госпожой де Бригей, но образ этот тут же рассеялся, и вернуть его ей уже не удалось.
В тот день получилось так, что госпожа Видар обедала у Катрфажей одновременно с Бертой.
— Вы имеете представление о Пантеоне? — спросила госпожа Видар, которая все слова произносила немного жеманно; подцепив вилкой листик салата и не отрывая локтей от туловища, она повернула к Берте свой острый нос.
— Сходите, дети, туда сегодня, — сказала госпожа Катрфаж.
Она добавила, обращаясь к мужу, который, как обычно, когда госпожа Видар обедала у них, не отрывал глаз от тарелки:
— У вас есть какие-нибудь возражения против Пантеона?
— Там есть просто прекрасные картины, — сказала госпожа Видар, желая угодить господину Катрфажу, чью неприязнь к себе она не могла преодолеть в течение вот уже шести лет.
Госпожа Видар, потерявшая мужа в очень юном возрасте, теперь преподавала Одетте литературу и историю. Дважды в неделю она обедала у Катрфажей и проводила часть дня вместе со своей ученицей. Она давала уроки всем маленьким Дюкроке, Ивонне Селерье и когда-то госпоже де Мюра, до замужества последней; госпоже Эриар она помогала в благотворительных мероприятиях и также занималась перепиской маркиза де Перпинья по его поручению. Госпожа Видар была пунктуальна, энергична и безупречна в моральном отношении, она вставала на заре, соблюдала вегетарианскую диету и была убеждена, что никакие, самые запутанные любовные интриги, происходившие в тех домах, где она служила, не смогут укрыться от ее проницательного, бесстрастного взгляда. Родителям о своих наблюдениях она не заикалась, а вот в разговорах с Одеттой, наиболее взрослой ученицей, старалась представить мужчин в самом отвратительном свете. При этом слова, которыми она в разговоре со столь юной особой вынуждена была подменять все недвусмысленные выражения, приобретали в ее устах особо зловещий смысл.
На подступах к бульвару Сен-Мишель госпожа Видар, предполагавшая, что все прохожие одержимы духом зла, поторопила девушек.
— Пошли быстрее, — сказала она, беря под наблюдение Берту, которая с любопытством оглядывалась по сторонам.
Берте в этом богемном квартале хотелось останавливаться на каждом шагу; во всех прохожих она видела художников.
Позднее, воскрешая в памяти Люксембургский сад, вдоль решеток которого они столь стремительно проскочили, Берта вспомнила одну кондитерскую на улице Медичи. Алиса была сладкоежкой, и Берта подумала, что ради пирожных она наверняка согласится совершить с ней путешествие в этот квартал.
— Говорят, это просто необыкновенная кондитерская, — сказала Берта. — Мама по случаю дня моего рождения дала мне денег. Так что мы можем устроить небольшой, но очень веселый праздник… Маме я, естественно, ничего не скажу… В четверг я приду к тебе в три часа. А ты скажешь, что мы пошли к Мадлен, как в прошлый раз.
В четверг шел дождь. Девочки, дожидаясь омнибуса, спрятались под навес магазина. Берта много говорила и вообще была весела, она как будто пыталась пробудить в спокойной Алисе прежнего ребенка, маленькую задорную девчонку.
Когда они вошли в кондитерскую, дождь уже прошел.
— Еле дождалась, пока обслужили, — сказала Берта, неся полную тарелку пирожных.
Усаживаясь со смехом за небольшой столик, она произнесла:
— А помнишь наши карамельки?
И, чтобы в полной мере ощутить всю прелесть их шалости, добавила:
— Видел бы нас сейчас кто-нибудь!
Повернувшись к окну, Берта разглядывала через полки с пирожными идущих мимо прохожих, и вдруг ей показалось, что она увидела среди них Пакари.
— Институт права тут ведь недалеко? — спросила Берта.
— В этом квартале находятся почти все учебные заведения, — ответила Алиса.
— Ты так хорошо знаешь Париж. Гуляешь совершенно одна. Ты не видишь ничего необычного в том, чтобы прийти сюда. А для меня это целое событие…
Она повернулась к двери; в каждом входившем она надеялась увидеть Пакари, и в то же время встретить Альбера вот так, одной, ей было страшновато.
Выйдя из кондитерской, Берта и Алиса остановились, чтобы переждать поток автомобилей, затем они быстро перешли улицу. Берта купила два букетика фиалок, и они направились к Люксембургскому саду. Яркая полоса света озаряла закатное небо. Они пошли по каштановой аллее; набухшая от дождевых капель молоденькая листва сплеталась в прозрачный, бледно-зеленый, чуть светящийся в наступающих сумерках свод. Отливающий золотом сад был пропитан запахом мокрых деревьев. А вокруг за решетками, там, куда ночь внезапно опустила свои мелькающие огни, шумел грубый людской поток, такой близкий и такой бесконечно далекий.
— Уже поздно, — сказала Алиса, взглянув на крошечные часики, висевшие у нее на шейной цепочке.
— Здесь так хорошо! — сказала Берта. — Ортанс никогда не приходит за мной раньше шести.
Она смотрела на странных молодых людей, которые медленно гуляли по саду. Ей представлялось, что все они живут той бурной, вольной жизнью, о которой пишут в книгах, и она пыталась по лицу каждого прохожего прочитать его судьбу. Казалось, что прогуливающиеся горожане совсем не торопятся домой и что они останутся здесь до темноты, чтобы сполна насладиться весенним вечером.
— Давай дойдем вон до той красной клумбы и повернем обратно, — сказала Алиса.
Впереди них шла пара. Девушка пыталась отстраниться от мужчины, но видно было, что ее удерживали какие-то произносимые им шепотом слова.
Пакари здесь наверняка бывает. Берта представила, как он бродит по этим аллеям вместе с девушкой, точь-в-точь как эта пара, только что скрывшаяся из виду за деревьями, и девушка рядом с Пакари — это она сама.
Ушедшая из дому веселой, Берта возвращалась в задумчивости. В Люксембургском саду она вдохнула немного той жизни, которой так жаждало ее сердце; настроение ей подпортили только слишком уж благоразумные суждения Алисы. «Она только и думает о своем фортепьяно! И о своих занятиях, — размышляла Берта, — как можно так ограничивать себя ради какой-то карьеры!»
Берте казалось, что жизнь приберегла для нее более яркое будущее, такое, какое ожидает всех тех, кто умеет чувствовать жизнь так, как она, когда кажется, что все тебя окружающее говорит на загадочном языке тайных обещаний.
В первый же теплый день госпожа Дегуи с тоской вспомнила о Нуазике.
— Ну не в мае же уезжать из Парижа! — закричала Берта.
— Этот год не имеет для тебя никакого значения… Мы приедем к самому началу твоей учебы. Ты и книги можешь захватить с собой. А мадемуазель Пика с тобой позанимается.
И добавила со вздохом:
— Как мне хочется увидеть мою маленькую Жанну!
После того как у нее появилась мысль об отъезде, госпожа Дегуи уже больше не могла выносить Париж. Каждый день она писала Эмме письма, складывала в сундук зимние вещи и, ходя по квартире, ловила себя на мысли, что мечтает о прежнем доме, просторном и прохладном. Своими придирками госпожа Дегуи довела служанку до того, что та уволилась.
— Нет! Я не буду искать другую служанку, — сказала госпожа Дегуи Берте. — Мы отправимся в путь немедленно. Так будет проще. К тому же с Эммой я все уже обговорила. Я буду жить в голубой комнате. А ты в той, что у тебя была раньше.
Берта утешилась, подумав, что она опять увидится с Мари-Луизой.
Чтобы доехать до Нуазика, нужно было сделать пересадку в Тоннэ. Поезд уже стоял там у дальнего перрона в ожидании парижского экспресса, но отправился с опозданием, вдосталь поманеврировав и посвистев перед тем, как тронуться.
Пейзаж за окном, с тополями и ореховыми деревьями, с беленькими домами, виноградниками, с маленькими квадратами пшеничных и кукурузных полей, был неброским, но от яркого света казался радостным.
Берта вспомнила названия станций. Всякий раз как поезд останавливался, из соседнего купе из-за перегородки отчетливо были слышны голоса с сент-онжским выговором, а снаружи доносилось похрустывание гравия под ногами прохожих.
Потом потянулись плоские равнины с лугами и редкими одинокими ивами; Берта, прижавшись к окну и подставив лицо свежему ветру, почувствовала приближение болотистых мест Нуазика с его простирающимся до океана совершенно голым ландшафтом.
Как только они вышли из здания вокзала, кучер гостиницы «Золотой шар» сразу узнал их; госпожа Дегуи, прижимая к себе вещи, беседовала с Эммой, а Берта поднялась в омнибус. Огромная коляска, прижатая к самому тротуару, вздрагивала от падающих в нее чемоданов, потом тронулась и поехала, трясясь на ухабах и дребезжа стеклами. Берта сидела рядом с Ортанс и сквозь мутное стекло смотрела на почти уже позабытые, но вдруг вновь возникшие улицы, проплывавшие за окном.
Дома Берта сразу же побежала в свою комнату. Стук захлопнувшейся двери, слегка затененные девственной виноградной лозой окна, кровать, стены, вновь обретенная атмосфера уюта — все это, подобно слишком сильному аромату, заставляло сжиматься ее сердце от перехватившей дыхание радости. Она выдвинула все ящики своего письменного стола, проверила все бесценные тайнички, порылась в закоулках шкафа, потом поднялась на чердак, чтобы через слуховое оконце окинуть взглядом болотистый пейзаж, спустилась в сад, нанесла визит пихте, зашла в беседку, спеша собрать везде, где только можно, крупицы былых, исчезающих воспоминаний.
В доме слышались восклицания госпожи Дегуи. Горничная, с улыбкой на губах, ходила за Ортанс, а принесший багаж старина Жан осторожно ступал своими подбитыми гвоздями ботинками, спускаясь с лестницы.
В четверг Берта отправилась в Фондбо.
— Ну и как, малышка, — произнесла госпожа Дюкроке, усаживая Берту рядом с собой, — веселая у тебя была жизнь в Париже? Я полагаю, ты там учишься? А? Там ведь есть такие интересные учителя!
Берта не успела еще произнести в ответ ей ни слова, а госпожа Дюкроке уже повернулась к госпоже де Бригей и, так же весело и живо улыбаясь, продолжала:
— Вы в курсе, что Дегуи живут теперь в Париже?
Берта ходила к теннисной площадке, потом возвращалась опять к госпоже Дюкроке или садилась в библиотеке и листала журналы. Фондбо, который она раньше считала веселым, на этот раз показался ей унылым. Она заметила, что теперь на нее больше обращают внимания. Почему бы это? Берта чувствовала, что у нее поубавилось задора. Ей хотелось бы сидеть и спокойно разговаривать. Но Мари-Луиза говорила мало, а Антуанетта отвечала односложно, не отрывая глаз от игроков.
— Я вам не помешаю? — спросила она однажды, присаживаясь на скамейку рядом с шезлонгом, в котором расположилась Люси.
— Конечно же, нет, — медленно ответила Люси, улыбаясь своей сладенькой улыбкой, — мне очень приятно видеть вас.
Положив ладони на колени, Берта сказала:
— Я думаю, завтра вечером приедет Лоран.
— Наступает сезон выездов?
— А вы его не любите? — спросила Берта.
Она улыбнулась и, откинувшись на спинку скамейки, посмотрела в сторону дубовой аллеи; она увидела там молодого человека, направлявшегося к замку, и узнала в нем Альбера Пакари.
Опустив голову от внезапного смятения и желания куда-нибудь убежать, она дотронулась до своих волос, прикрытых шляпкой, и произнесла очень быстро:
— Я думаю, что из-за отъезда господина Шамбаро спектаклей в этом году не будет. Как можно играть пьесу господина Шамбаро?..
Госпожа Дюкроке шла в сопровождении Альбера вдоль дома и искала глазами своих дочерей.
— Так это вы сидели на скамейке? — внезапно спросил Альбер, обращаясь к Берте, когда госпожа Дюкроке ушла, уводя с собой Люси. — Я бы вас даже и не узнал…
Потом он добавил медленно:
— Целых два года!.. Вы стали девушкой…
Берта решила было разговаривать с Альбером безразличным тоном, но передумала из-за какой-то задумчивости в его лице; подняв глаза, она впервые посмотрела на него и обратила внимание на его более длинные и более темные, чем прежде, усы, слегка изменившие его внешность.
— Вы, кажется, теперь живете в Париже? — спросил Альбер. — У вас там родственники?
— Да, моя тетя Катрфаж. Я знаю, что вы знакомы с ней.
— С госпожой Катрфаж? О! Еще бы! Как странно-то! Значит, Одетта Катрфаж — ваша кузина? Когда-то вместе с Катрфажами мы отдыхали летом в Сен-Мало. Правда же, Одетта симпатичная?
— Да, очень милая… Только она показалась мне немного холодной… какой-то бессодержательной…
— Это только так кажется, — сказал Альбер. — Когда она была маленькой, ей запрещали веселиться. Мать постоянно повторяла ей: «Жизнь — это не развлечение», хотя сама-то поразвлекалась вволю. Не то чтобы она вела себя уж слишком фривольно, однако, вне всякого сомнения, весьма и весьма легкомысленно. Одетта же была воспитана в строгости. Мне даже кажется, что вы оказались едва ли не первой подругой, с которой ей позволили общаться. У нее в характере появилась какая-то собранность. В чем-то она уже совсем взрослый человек. Вам известно, что она заправляет всем хозяйством?.. Я уверен, что она вас обожает… Вы увидите… может быть, она не так уж умна…
Он говорил рассеянно, не отрывая глаз от Берты, и вдруг сказал:
— Я пытаюсь восстановить в памяти ваше прежнее лицо… У вас были красивые глаза…
Помолчав, он добавил:
— Сейчас в них больше души…
Он думал о той робкой девочке, что стояла на дороге, и взгляд его опустился на ее лежавшую на спинке скамейки руку; она убрала руку.
— А вот и коляска Шоранов, — сказал Альбер. — Вас сейчас позовут… Я попрощаюсь с вами здесь… До свидания, мадемуазель Берта; вы красивая девушка…
Задержав руку Берты в своей ладони, он сказал:
— А пальчики у вас уже не детские… Мне кажется, они теперь не такие боязливые…
У нее не было сил высвободиться из его мягкого рукопожатия, в которое она, казалось, постепенно погружалась вся без остатка.
— До свидания… Надеюсь, вы скоро вернетесь…
Поднявшись к себе в комнату, Берта, остановившись перед зеркалом, стала разглядывать свои глаза. Она помнила слова Альбера. Ей уже говорили о том, что она красивая, но она не верила: и вот теперь, начиная отдавать себе отчет в собственной привлекательности, она воспринимала ее как нечто пришедшее к ней от него, и с этим смутным ощущением счастья она, напевая, спустилась в гостиную.
Андре Шоран играл в теннис с Терезой де Бригей. Он, как бы между прочим, доверительным жестом подавая ей мяч, шептал что-то, после чего резво отпрыгивал к сетке.
В изнеможении он рухнул на скамейку рядом с Бертой.
— Ух, ну и жара! — выдохнул он.
— Вы так раскраснелись! Вам всегда жарко! — сказала Берта, дотрагиваясь до худой руки Андре. — Пускай малышка поиграет одна.
К ним приближалась госпожа де Бригей в сопровождении Альбера. Она шла с высоко поднятой головой, как бы стараясь удержать на лице последние следы своей когда-то знаменитой красоты, все еще заметной в ее уже начинающем тяжелеть профиле. Альбер пошел навстречу Антуанетте, потом сел рядом с Бертой.
— Я наблюдал за вами, — сказал он. — У вас в движениях появилась теперь какая-то спокойная грация… какая-то мягкость в жестах. Так уж получается, что я все время делаю вам комплименты. Ну, да мои комплименты не опасные. А вообще будьте поосторожнее с мужчинами: они говорят женщинам много такого, что может их погубить. А меня слушать можно, мои слова вам вреда не принесут.
Он замолчал.
Берта в присутствии Альбера всегда была молчаливой.
— Вы иногда выглядите грустным, — сказала она, не поднимая глаз, глухим голосом, который появлялся у нее в его присутствии.
— Грустным? Ну нет. Я никогда не бываю грустным.
И вдруг, взглянув в сторону зарослей лавра, окаймлявших с одной стороны теннисную площадку, сказал:
— А эти двое еще долго будут собирать мячи!
Там, в кустах, стояла, наклонив голову, Тереза и, казалось, была занята исключительно своими поисками. А Андре, уставившись в землю, кружил около нее.
Альбер подошел к сидевшей под каштаном Берте и сказал:
— Хороший парень этот Шоран. Умный. И при этом в нем есть что-то детское… Я хочу сказать, в нем много веселости, задора…
Потом, присаживаясь рядом с Бертой, добавил:
— Знаете, у меня тут появилась идея… Мне было бы приятно показать вам наш дом. От вас до имения Бриссона всего двадцать минут езды… Этот старый замок вполне достоин того, чтобы вы на него посмотрели… Вы ведь еще ни разу не видели Пикодри… Там мы сможем нормально побеседовать… А то мне за целый месяц даже не удалось поговорить с вами… Вот видите, теперь к нам идет Лоран. Я, право, чувствую себя здесь каким-то смешным. Позвольте мне организовать эту экспедицию вместе с Шоранами… Это очень просто… Как-нибудь утром, часов так в одиннадцать, он с сестрой заедет за вами в своей маленькой английской коляске, и вы поедете на прогулку… Проедете до Пикодри… Там я и буду ждать вас на дороге… Что, я пугаю вас? Но я же ведь не на завтра предлагаю эту прогулку. Попозже… в один из дней на следующей неделе… В конце сентября по утрам иногда бывает так красиво!
Альбер подозвал Андре Шорана:
— Присядьте-ка с нами, — сказал Альбер, с улыбкой глядя на Андре. — Поскольку вы такой храбрый, я предоставляю вам возможность отличиться.
— Вы приводите меня в трепет, — сказал Андре, пододвигаясь к Альберу и освобождая место для Терезы. — Я очень пугливый.
К группе подошли Мари-Луиза и Лоран, постоянно мастеривший какие-то забавные вещицы из прутиков.
— Давайте все прочь отсюда, — сказал Андре, — господину Пакари нужно мне что-то сказать.
— Я потом скажу вам.
— Тогда что же? Что мы здесь делаем? Вы идете, Тереза? — спросил Андре, беря девушку за руку. — Одну партию в теннис! А вы, Берта? Все молчите? Витаете в облаках?..
Берта надела свежевыглаженное платье из сиреневого батиста. Госпожа Дегуи не стала возражать против прогулки; она упрекала себя в том, что нагоняет на дочь тоску, и всегда с готовностью разрешала все, что могло бы хоть как-то ее развлечь. Поправляя прическу под белой шляпкой с мягкими полями, которой так восхищался Андре, Берта предавалась приятным размышлениям о предстоящем приключении; ей было любопытно хоть чуть-чуть проникнуть в жизнь Альбера. Она услышала шум подъезжающей коляски, капнула вербенового одеколона на носовой платок и выбежала на улицу.
— Здесь можно ехать все время прямо, — сказала она, хватаясь за край английской повозки, чтобы подняться на маленькую высокую подножку. — А что, Мари-Луиза не поехала?
— Глупышка она, и больше ничего! — сказал Андре и, когда Берта уселась рядом с ним, дернул вожжами. — Она, видите ли, не знает этих людей… Я обожаю эту твою шляпку! — произнес он, глядя на Берту. — Какая чудесная погода!
Легкий ветерок ласкал их лица, и Берта чувствовала, как ее несет вдаль по залитой солнцем дороге убаюкивающее, радостное движение.
— Как думаете, увидим мы его отца? — спросила она.
— Надеюсь. Мне хочется его увидеть. Я очень люблю разглядывать знаменитых людей.
— Он адвокат?
— О! Великий адвокат!
Мысль о том, что она может повстречать господина Пакари, внезапно поразила ее, и ей захотелось вернуться домой, отказаться от всей этой затеи, которая вдруг показалась ей опрометчивой, а то и опасной; но Андре уже показывал своей кожаной, истертой вожжами перчаткой на обрамляющую Пикодри рощицу.
В одиннадцать часов господин Пакари обычно спускался в парк и поджидал там почту. Он всегда вскрывал письма с некоторой тревогой, что, однако, не мешало ему нетерпеливо ходить туда-обратно по аллее перед приходом почтальона. Летом он никогда не выходил за ограду сада. Затылок его с годами стал шире, отчего пристежной воротничок врезался в шею, и во время ходьбы господин Пакари все время оттягивал его пальцем. Его высокая фигура и бритое лицо на фоне природы Пикодри казались особенно тяжеловесными и мощными.
Альбер подошел к отцу; показывая на Берту и Андре, он тихо сказал:
— Это друзья, о которых я тебе говорил… кузены Катрфажей…
Господин Пакари посмотрел на Берту и, держась очень прямо, протянул Андре свою крупную ладонь.
— Почтальона, молодой человек, вы случайно не видели?
— Нет, месье, — непринужденно ответил Андре, — почтальона я не видел. Впрочем, здесь столько проселков!.. Достаточно малейшего куста…
— Нет, — сказал господин Пакари, устремляя на Андре свой властный взгляд, — у почтальона есть свой определенный маршрут. Он идет сначала от Пон-Советра до Сент-Илера, а потом от Сент-Илера прямо по дороге.
— Я представлял себе сельского почтальона более поэтично, — сказал с улыбкой Андре. — Какие прекрасные деревья!.. Я здесь еще ни разу не был…
Господин Пакари, озадаченный вольной манерой, в которой с ним разговаривал стоявший перед ним отрок, опустил глаза на свой орден Почетного легиона, потом стал разглядывать свои старые брюки. Альбер подошел к Берте.
— Видите, этому саду не хватает садовника, — сказал он. — Господин Бриссон не любит тратиться. Тем не менее здесь можно найти очень милые уголки… У нас здесь тоже есть своя теннисная площадка; правда, от нее осталась только проволочная сетка… А знаете, я ждал вас вчера утром, — говорил Альбер, идя рядом с Бертой. — Когда я договаривался с Андре, то называл среду. Я решил, что вы испугались грозы… но здесь дождя не было. Сегодня утром я вернулся на свой наблюдательный пункт… когда увидел ваше сиреневое платье в коляске!.. Как все-таки хорошо, что Мари-Луиза заупрямилась! Похоже, у Андре с моим отцом полное взаимопонимание… Взгляните… прогуливаются, словно старые друзья… Этот юноша просто поражает меня!
— У вашего отца такой грозный вид, — сказала Берта. — Как вы полагаете, не показался ли ему странным мой приезд?
— Ну что вы, все нормально… Я объясню ему…
— Нам нужно будет уехать отсюда в полдвенадцатого, — сказала Берта, поворачиваясь в сторону Андре. — Сейчас который час?
— Вы же только что приехали!.. Посмотрите… вот наш огород. Овощей там нет уже пять лет, но зато в сезон цветения от этих вот бордюров из белых гвоздик идет такой аромат… Вы любите инжир? Две или три ягоды на вершине дерева еще остались. Я сейчас залезу по лестнице в эту чахлую оранжерею… Вы не жалеете, что приехали?
— Да нет, это очень интересно… Думаю, нам следует пойти к Андре, — сказала Берта, когда они обогнули маленькую дубовую рощицу.
— Подождите, мы вернемся по этой аллее… Я часто гулял по этим тропинкам, думая о вас…
Альбер остановился.
— Дайте мне посмотреть на вас… Я вас очень люблю, — сказал он, вновь приближаясь к ней. — Это все, что я хотел вам сказать… Помнить об этом вам не нужно… Никогда нельзя сказать наверное… Я нахожу вас прелестной… Вот и все… Я думал, что когда вы приедете сюда, мы сможем побеседовать… а теперь, когда мы остались вдвоем, я не смею больше с вами говорить…
Они прогуливались под сводами грабовой аллеи. Берта шагала, глядя в песок, на котором то и дело шевелились узорчатые тени деревьев. В этом незнакомом саду возле Альбера она испытывала спокойное чувство уверенности в себе, чувство их духовной близости, и ей хотелось бы долго-долго идти вместе с ним так вот медленно, плавно продвигаясь вперед, уносясь вдаль следом за нежным, серьезным голосом Альбера.
Они подошли к замку с тыльной стороны.
— Отец с Андре стоят на крыльце, — сказал Альбер. — Давайте пройдем через дом, вы не против? Посмотрите, какой у нас в столовой камин…
— Вот он, — сказал Альбер, беря виноградинку со стоявшего на буфете блюда. — Камин у нас красивый. Гостиную я вам не показываю; она такая же, как в Фондбо… А лестница внушительная, не правда ли?.. Идите за мной, — сказал он, поднимаясь по ступенькам. — Коридоры тут просто бесконечные… Все это не очень красиво… Огромные пространства… Моя спальня, — сказал Альбер, открыв и тут же закрыв дверь. — Спальня моего отца… Видите, какой интересный замок… Все двери очень толстые… Сейчас мы подойдем к лестнице, которая проходит внутри башни…
Он присел на сундук.
— Давайте отдохнем, — сказал он.
Он посмотрел на Берту, словно собираясь что-то сказать, но только робко отвел глаза.
Они продолжили осмотр: поднялись на башню, походили по коридорам, приоткрывая двери, спустились в подвал и оценили его могучие, наполненные темнотой каменные своды; они шли быстро, словно что-то преследовало их, а они старались от этого убежать.
— Думаете, наверное, что мы заблудились, да? — спросил Альбер. — А на самом деле видите вон там свет? Это вестибюль… Вам внизу не было холодно?
— Нет, — тихо ответила Берта. — Мы ведь были там недолго…
Альбер остановился и посмотрел на Берту; оба они замерли и, казалось, чего-то ждали.
— Правда? Вы точно не замерзли? — переспросил он, беря Берту за руку.
Он дотронулся до ее локтя.
— А то эта ткань такая легкая.
Он опустил глаза и произнес нерешительным, изменившимся голосом:
— Такая тонкая… У вас такое красивое платье… позвольте мне вас поцеловать…
Он обхватил рукой плечо Берты. Она не шевелилась. Она оцепенела от волнения и стыда, когда Альбер резким движением привлек ее к себе, прижал к своему большому телу; у нее перехватило дыхание, она почувствовала его силу, напористость и запах, и увидела, как приблизившиеся глаза Альбера перед поцелуем затуманились и закрылись.
Потом наступило освобождение, и они пошли к выходу. Почти касаясь друг друга, они шли по коридору очень быстро и молча.
По случаю дня рождения Антуанетты Дюкроке ее родители устроили обед и пригласили много народа. В тот день шел дождь, и большая столовая с ее узкими, утонувшими в толще стен окнами выглядела мрачной.
— А! Вот и свет появился! — сказал господин Дюкроке, когда перед Антуанеттой поставили торт, украшенный двадцатью горящими свечами.
— Прекрасный торт! — отметила госпожа Шоран своим низким голосом.
Взгляды всех гостей оказались прикованными к венчику из маленьких огоньков, освещавших розовое лицо Антуанетты.
Альбер сидел между Эммой и Люси и через весь длинный стол бросал тайком взгляды в сторону Берты; однако та на протяжении всего обеда, казалось, не замечала его.
Господин Дюкроке прошел в курительную комнату, а за ним последовали Шаппюи и Роже. Берта вошла в бильярдную и стала рассматривать книги на расставленных вдоль стен полках.
Альбер, наблюдавший за ее движениями из маленькой гостиной, приблизился к ней.
— Я вижу, вы не можете меня простить, — тихо сказал он. — Послушайте… Не надо на меня сердиться… На этой неделе я уезжаю. Неужели мы так и расстанемся, с этой неопределенностью и тяжестью в душе?
Он приблизился к Берте и облокотился на бильярдный стол:
— Это вы так хотите меня наказать? Ну, скажите же, что вы и думать уже забыли об этом. Ну, ответьте же мне… А то я боюсь, что сейчас кто-нибудь сюда войдет! — сказал он, стремительной походкой направляясь в сторону открытой двери, чтобы тут же вернуться к Берте.
— Ну так как все-таки? Врагами расстанемся?
Берта улыбнулась.
Человек, который после происшествия в Пикодри был ей антипатичен, вдруг исчез, и воспоминание о том мгновении испуга утонуло в волне покорности и нежности.
— Как это мило с вашей стороны, — сказал он, беря ее руку.
Она не стала отнимать у него свои пальцы, удивленная тем, что испытывает столь сильную привязанность к этому малознакомому человеку. «Это нехорошо», — подумала она, вспомнив вдруг Пикодри, но тут же сказала себе, что он скоро уедет и что с этим все уже кончено.
Альбер подошел к открытой двери и выглянул в гостиную: там по-прежнему сидели Эмма и госпожа Дюкроке. Он быстро вернулся к Берте и опять взял ее за руку.
— Мы сможем увидеться в Париже?
— Нет! — ответила Берта и с похожим на ужас чувством отдернула руку.
— Почему? Я не очень часто встречаюсь с Катрфажами… Реймон принадлежит к числу моих друзей, но его никогда не бывает дома…
— Нет!
— Вы говорите «нет», потому что я сейчас нахожусь перед вами; а когда я уеду, вы, может быть, будете жалеть…
— Нет! — сказала Берта, упрямо мотнув головой.
— Вы живете на втором этаже… Время от времени вы ведь выглядываете в окно?.. Я пройду в шесть часов…
— На улицу выходит гостиная… Я никогда не бываю там по вечерам…
— Запомните, что я пройду в шесть часов.
Заметив входящего в комнату Лорана, он повторил громким голосом, выкатывая шар на бильярдный стол:
— Посмотрите в шесть часов! Ведь правда же, Лоран, солнце в октябре садится в шесть часов?
— В котором часу мы прибываем в Париж? — спросил господин Пакари.
— В шесть сорок, — ответил проводник, дотронувшись пальцами до фуражки, и закрыл дверь купе.
— Ты зарезервировал места к обеду? — спросил господин Пакари.
— Да, — ответил Альбер, шаря украдкой по карманам своего пиджака.
— Когда у человека есть бумажник, ему не нужно проверять все свои карманы.
— Хочешь почитать газету? — спросил Альбер.
— Нет, спасибо.
Господин Пакари, забравшись в угол купе, читал брошюру, и взгляд его был настолько крепко прикован к странице, что вагонная тряска, казалось, совсем ему не мешала.
Альбер начал было читать разбросанные на сиденье газеты; потом, чтобы дать отдохнуть глазам, посмотрел на мягко колышущиеся позади мелькающих столбов и деревьев поля.
Внезапно несколько капель дождя упали на стекло и тут же превратились в бесшумно струящиеся ручейки.
— Думаю, мы уже подъезжаем к Ангулему, — сказал Альбер.
За окном, влажным от постоянно падающих на него маленьких капелек, быстрыми смутными тенями проносились рощицы и дома.
Поезд остановился. Альбер вышел в коридор.
Мокрый от дождя носильщик внес чемодан.
— Здесь вы будете одна, — сказал он молодой женщине, которая шла за ним. — Поезд трогается.
Молодая женщина подбежала к дверце и попыталась опустить стекло.
— Его трудно открыть. Позвольте мне, — сказал Альбер и тоже потянул за ручку.
Молодая женщина ничего не ответила, лихорадочным жестом протерла затуманенное стекло и поспешно взглянула в окно, словно пытаясь проститься с чем-то уже безвозвратно исчезнувшим. Она так и осталась стоять в коридоре, неподвижно застыв на том же самом месте. Глаза ее задумчиво остановились на запотевшем стекле, где еще сохранялся прозрачный след ее пальцев.
Альбер наблюдал за ней. У нее были очень светлые живые глаза, которые казались немного выцветшими на смугловатом лице.
— Вторая смена, — крикнул, проходя по коридору, официант.
— Вот здесь, — сказал Альбер, останавливаясь перед одним из столов в вагоне-ресторане.
Господин Пакари стал придирчиво изучать меню.
— Как жарко, — тихо произнес Альбер.
Он повернулся к окну и смотрел, как уходит вдаль, вместе со сменяющими друг друга полями, похожая на застывшее серое олово река.
Поезд, словно вдруг заторопившись перед прибытием на станцию, задрожал сильнее и стал клониться в сторону. Люди за столиками молчали. Только чернобородый мужчина, сидевший напротив Альбера, громко и очень внятно, так, что слышали все, разговаривал со своим соседом. Альбер посмотрел на говорившего, а потом его взгляд отметил встреченную в коридоре молодую женщину, которая, похоже, тоже узнала его.
— А Ваньез предупрежден? — спросил Альбер.
— Он вернулся две недели назад, — ответил господин Пакари, которому хвастливые речи говоруна портили настроение.
Время от времени из-за спины бородатого Альбер видел лицо той молодой женщины, и всякий раз он встречался с ней глазами.
Вернувшись в купе, господин Пакари взялся вновь за свою брошюру и сказал: «Ладно! Не будем терять времени».
Альбер ходил по коридору.
Он заглянул в купе соседки; та, трогая в этот момент свою сумочку, подняла на него нежно-вопрошающий взгляд.
Он опять прошел мимо, остановился перед соседней дверью, будто созерцая пейзаж за окном, и повернул голову в ее сторону.
«Я не знаю, какой у нее голос, — мелькнуло у него в голове. — Интересно, она замужем? Может быть, я сейчас с ней заговорю, а может быть, и не осмелюсь, хотя, наверное, она не отвернулась бы от меня».
Они касались друг друга взглядами, словно их захлестнула какая-то горячая мощная волна.
Альбер размышлял: «Как они обманчивы, эти флюиды, они возникают лишь во взгляде человека, но напрасно мы стали бы искать их где-нибудь еще. Похожа эта женщина на свои глаза или нет? Сомнительно; рот у нее какой-то глупый и заурядный. Зато как очаровательна эта тайна. Когда человек женат, будущее простирается перед ним, как плоская, открытая равнина. Что за скука!»
Молодая женщина поднялась, вышла в коридор и остановилась. Альбер оказался с ней рядом.
Она стояла перед окном, вся словно поглощенная созерцанием какого-то далекого образа, и вроде бы уже больше не замечала Альбера. А он продолжал смотреть на нее.
Небо над полями Боса, чистое и слегка красноватое у горизонта, постепенно темнело. Поезд, погружаясь с глухим гудением в ночь, катился меж бархатно-коричневых пашен.
— Извините, мадам, — сказал Альбер, возвращаясь на свое место.
Он сел напротив отца. Устав от столь длительного неподвижного преследования, он закрыл глаза. «Странная женщина, — сказал он себе. — Скорее всего, она только что рассталась с любовником. И видно, что мысленно она к нему возвращается. Сначала с интересом смотрит на первого встречного, а потом перестает его замечать. Какие-то они загадочные, эти женщины! Да и малышка Берта тоже странная. Что скрывается за ее взрослым взглядом, который так поразил меня при первой встрече? А того поцелуя в замке могло бы и не быть, если бы не ее странный взгляд. Он потянул меня к ней помимо моей воли, словно только она хотела этого. А она рассердилась. Но потом достаточно было одного слова, чтобы она сменила гнев на милость. Какое-то бессознательное смешение двух характеров, разве нет? Первое пробуждение женщины в маленькой девочке? Должно быть, я слишком рано увлекаю ее на этот путь. Но почему я должен отступать? Кто может мне сказать, не обрету ли я наконец в этом приключении любовь? Единственное, чего мне следует опасаться, как бы она не зажглась слишком быстро. Однако настоящая любовь обычно не возникает мгновенно. Опасно только воображение. Я буду оберегать ее дух. Лгать я ей не буду. Буду только направлять ее…»
Раньше во время трапез господин Пакари заставлял себя есть медленно и, отдыхая в кругу семьи, поддерживал разговор о всяких пустяках. Однако после смерти жены все его общение за столом сводилось к тому, чтобы поторапливать Юго, а после, едва закончив обедать, он тут же возвращался в свой рабочий кабинет.
— Кофе я попью в библиотеке, — сказал Альбер, вставая из-за стола.
Образ матери присутствовал в этой квартире во всем, особенно он чувствовал это, когда приезжал домой после отлучек. Он распахнул двери большой гостиной. Даже в этой комнате, с таким вкусом и так заботливо обставленной самой госпожой Пакари, предметы, потерявшие хозяйку, утратили всю свою прелесть, которую им придавало присутствие в доме матери, и от прикосновения к ним равнодушных рук слуг стали казаться какими-то безликими, как, впрочем, и все остальное в этом жилище мужчин.
В библиотеке Альбер посмотрел на стены, снизу доверху уставленные книжными полками: он собирался изучать историю Наполеона. «Слишком поздно, — говорил он себе, пробегая взглядом по рядам томов. — Я уже никогда не стану ученым. Да и что может сделать книга, если у тебя плохая память!»
Он заметил, что на одной деревянной рейке не хватает гвоздя. Однажды в детстве он дотянул сюда телефонный провод. Отец застал его в тот момент, когда он ковырял дырки в стенной обшивке. «В тот момент, — вспоминал Альбер, — я не сообразил, почему он сердится, а он не знал, что я невиновен. Он был не в состоянии понять, какое значение имел для меня тот телефон. Мы принадлежали к разным мирам».
Альбер вспомнил, каким он был в детстве непоседой. А потом пришла юность, пришла, как болезнь, и наполнила его отрешенностью и тоской. Ансена́, самый дорогой его друг, сказал ему однажды: «Тот страстный и изобретательный мальчишка, о котором ты тоскуешь, возродится во взрослом мужчине. Молодой человек, в которого ты превратился на несколько лет, — это всего лишь чужак, без особого удовольствия проживающий в твоем доме». Вспоминая эту фразу, Альбер словно почувствовал на себе взгляд друга.
— Ага! Я ждал вас! — воскликнул Ваньез, когда Альбер вошел в контору. — Отец хочет, чтобы вы сходили к Понсену. У меня не было времени заглянуть к нему… Его назначили ликвидатором банка Шардона. Скажите ему, что у Фрапена переводные векселя сданы на хранение. Все, что вам нужно сделать, я записал на бумажке.
— Хорошо. Время у нас еще есть, — сказал Альбер, садясь на стул. — Вы уже знаете, что Леон назначен государственным советником.
К глупости Ваньеза Альбер относился без раздражения, потому что благодаря ей тот был весь как на ладони. Глупость Ваньеза была чем-то вроде наивной искренности бесхитростной души. Она ощущалась буквально во всем — в его блестящих глазах, в коротеньких пальцах, в льстивом рвении и тщеславии. Обладая здравым смыслом в вопросах юриспруденции, во все остальное он привносил некий дух мелочности и упрямства, который во время их споров выводил Альбера из себя. Иногда Альбер дискутировал с ним на протяжении целого дня, как будто сознательно обрекая себя на долгие и утомительные пререкания. Как бы Альбер ни презирал своего оппонента, он все же стремился его переубедить и нередко выходил победителем в этих словесных дуэлях, хотя чувствовал себя при этом униженным.
— Ладно! Я пошел к Понсену, — сказал Альбер.
Разговор с Ваньезом оставил у него ощущение внутренней опустошенности и оскомины во рту; он шел, вдыхая свежий воздух, отдаваясь убаюкивающему ритму улицы, и постепенно чувство одиночества завладевало им.
В галереях Одеона, перед разложенными на столах новыми книгами, обтекаемые воздушными потоками, стояли прохожие. Альбер взял в руки роман Мориссе. Он попытался было читать его, но тут же у него возникло сильное, словно судорога в ногах, желание бросить книгу и пройтись.
В Люксембургском саду ему пришлось свернуть в сторону, чтобы избежать встречи с группой молодых людей. Здесь, недалеко от родного юридического факультета, Альбера не покидало чувство близости к тому возрасту, которому неведомы собственные болезни.
Какое-то время он продолжал идти наугад, потом присел на террасе попавшегося по пути кафе. Альбер смотрел на пламя фонаря, горевшего на фоне багрового неба в конце потемневшей улицы, и размышлял: «С какой ненасытной печалью созерцал бы я раньше этот же самый фонарь. А теперь окружающие меня предметы утратили свой трагический оттенок. Они уже не терзают мне душу. И теперь я уже не печалюсь, хотя и не веселюсь. И все же моя изобиловавшая терзаниями юность наделила меня неким внутренним голосом, с которым я люблю беседовать».
Перед выходом из магазина Альбер остановился у зеркала и взглянул еще раз на свою новую шляпу.
Реймон Катрфаж дотронулся до его локтя и спросил:
— Все нормально?.. Вы обедаете где-нибудь поблизости?
— Нет, я иду во Дворец правосудия.
— Ах да, вы все еще питаетесь по-студенчески… Если не торопитесь, то проводите меня до кафе. А то в полпервого я жду одного финансиста.
После небольшой паузы он продолжил.
— Это очень хорошо, что я вас встретил. Я как раз хотел узнать ваше мнение по одному правовому вопросу. Отцу своему я предпочитаю не рассказывать о том, как у меня идут дела. Речь об одном патенте…
— Мой отец дал бы вам квалифицированную консультацию, я дилетант.
— Взгляните на эту вывеску. Она сделана из эмали. У эмали хорошо сохраняется глянец, но она легко трескается; видите, эта вывеска уже повреждена. Сколько, вы думаете, она может стоить? При том, что размеры у нее небольшие. Она стоит, по крайней мере шестьдесят франков.
Они остановились перед кафе.
— Давайте присядем снаружи, — сказал Катрфаж, — чтобы мне не упустить Сомбара.
Он зажег сигарету, держа ее кончиками своих длинных, слегка дрожащих пальцев, и оживленно посмотрел на Альбера.
— Разумеется, существует много способов, но нужно добиться блеска такого же, как у эмали.
С сосредоточенным видом он извлек из кармана две небольшие голубые пластинки и положил их на стол.
— Даже рассматривая это с самого близкого расстояния, никакой разницы вы не обнаружите, — сказал он, не отрывая глаз от пластинок.
Катрфаж сообщил, во сколько обходятся такие вещицы, и поведал Альберу еще кое-какие детали, касающиеся их производства. Он знал, что полезным тут может оказаться чуть ли не первый встречный; он упивался собственными словами, в которых отчетливо ощущалась жажда разбогатеть. Он вдруг встал, взял за руку какого-то стоявшего к ним спиной мужчину и, мягко подталкивая, потащил его в глубь кафе. Потом он вернулся к Альберу.
— Вы думаете, что предпринимательство сводится к скучной бухгалтерии или к разбойничьим подвигам? Что до меня, то я, например, встречал в основном честных людей. На обмане далеко не уедешь. Понимаете, предпринимательство — это ведь и психология, и упорство, и чутье на конъюнктуру и спрос… Вот вы, например, пытаетесь убедить будущего компаньона в успехе задуманного вами дела… Как вы думаете, что повлияет на его решение? Вовсе не достоинства самого предприятия — зачастую он ничего в нем не понимает, — а чистая случайность, скажем, его настроение, темперамент — некие исходящие от вас токи…
— А что с тем черепичным заводом, о котором вы мне рассказывали? — спросил заинтересовавшийся деятельностью Катрфажа Альбер.
— А! Завод в Монастире, — произнес он, наблюдая за вереницей прохожих. — То было мое первое дело… очень хорошее дело… Кастанье вложил в него сорок тысяч франков. Не хотите поужинать со мной? — спросил он внезапно. — Может быть, придет Кастанье.
— Нет, — сказал Альбер. — Я буду занят. Сегодня приезжает Ансена, я договорился поужинать с ним.
— Тогда подходите к нам в театр «Антуан».
— Посмотрим.
— Посмотрим, — повторил Катрфаж, прикуривая сигарету и не отрывая взгляда от непрестанно снующих туда-сюда людей на тротуаре. — Я не рассчитываю на вас. Как, скажу я вам, не рассчитываю и на «посмотрим», исходящее от Кастанье. Но он поэт, и к тому же влюблен. Сдается мне, его Элен доставляет ему немало хлопот. Она по-прежнему хороша.
Лицо его опять приняло серьезное выражение, он встал и прошептал: «А вот и Сомбар…»
Альбер медленно поднялся по лестнице Дворца правосудия.
По просторному вестибюлю перемещались, кто величественно, а кто крадучись, люди в черных мантиях. Они удивительно напоминали маски, тщательно подобранные к мантиям: одни походили на моряков, морщинистых, с короткими бакенбардами, другие — на влиятельных господ. В этой задрапированной темными тканями толпе статистов попадались и обыватели, озабоченные своими проблемами. Одна из групп, более тесная, чем остальные, образовалась на ступеньках лестницы.
Альбер пересек выстланный плитами необъятный зал, в который едва проникал дневной свет, и где шум шагов терялся в звучном шепоте сводов.
У совещательной комнаты в запруженном толпой проходе люди с красными от усилий лицами, вытянув руки, старались протиснуться к двери, то открывающейся, то вновь закрывающейся. В зале, прижавшись друг к другу, стояли мужчины и женщины, образовывая неподвижный кортеж перед возвышением, на котором председатель суда Браншю, освещенный лампой, резким, быстрым и низким голосом выносил приговоры.
Альберу, который должен был вручить Браншю документы, пришлось дожидаться своей очереди, и он стоял, стараясь не смотреть на все эти лица, не в силах избавиться от давления и вони напирающего на него стада. Выполняемые им функции писца и посыльного тяготили его. Он подумал о Катрфаже и о занятии, которое могло бы разбудить его жизненные силы. Он представил себя оказавшимся вдали от всего привычного, может быть, где-нибудь на Востоке… безвестным, работающим в поте лица… Прервав этот полет фантазии и мысленно улыбаясь, он сказал себе: «Я сейчас похож на человека, который, страдая во сне от несварения желудка, предается мечтам о еде».
Иногда по вечерам, прежде чем вернуться домой, господин Пакари подолгу засиживался в кабинете Ваньеза и беседовал с ним о политике и литературе. Ваньез, проворный и напряженный, стремящийся во всем угодить господину Пакари, заранее угадывал желания хозяина.
Вот и на этот раз Ваньез отправился домой лишь после того как господин Пакари ушел от него. Когда Ваньез спускался по лестнице, на губах его играла улыбка.
Альбер остался сидеть за столом. Он попытался было читать, но тут же стал думать об Ансена, который должен был прийти вечером.
Он встал и прошел в библиотеку, нетерпеливо ожидая короткого, возникающего от легкого прикосновения пальцев звонка, который вот-вот должен был раздаться среди тишины.
Войдя в столовую, Альбер посмотрел на оставленную им еще утром на буфете бутылку вина, вернулся в библиотеку, снова прошелся по столовой, потом в раздумье сел на стул.
Он прислушивался, напрягшись в ожидании этой еще не наступившей, но неотвратимой минуты, когда тишину должен был пронзить звонок.
И вдруг он услышал голос Юго в прихожей, открыл дверь и увидел Ансена.
— Как дела? — спросил Альбер, ласково беря друга за локоть.
Ансена легкой поступью вошел в библиотеку.
— Мой поезд придет только в полшестого, — сказал он.
— Ты был в Круане? — спросил Альбер.
Встреча их протекала спокойно и почти в безмолвии, но глаза того и другого искрились удовольствием.
Они вскользь расспросили друг друга о событиях минувшего лета, как бы желая быстрее покончить с этим, чтобы насладиться радостью встречи.
— Твой отец ужинает не с нами? — спросил Ансена.
— Он ужинает у Дюброка… Он, ты знаешь, часто бывает в гостях… Мать составляла ему компанию… Он всегда терпеть не мог одиночества…
Ансена сел у лампы, и ее свет падал ему на волосы; он загораживался ладонью, устремляя на Альбера взгляд своих маленьких ласковых глаз. Какое-то непонятное чувство робости помешало ему ответить. Однако друзья понимали друг друга и так: их отношения все еще оставались необыкновенно трогательными, пребывавшими в стихии нескончаемого детства.
— Кастанье я с тех пор больше не видел, — сказал Альбер, положив руку на плечо Ансена и провожая его в столовую. — Говорят, что его, как и прежде, гложет любовь. Я полагаю, ты знаком с его Элен?
— Нет, но Катрфаж мне о ней рассказывал. Кажется, она дочь какого-то художника? И встретил он ее в Германии.
— Ты припоминаешь наш приезд во Франкфурт?
— История с твоим бумажником! — воскликнул Ансена, по своему обыкновению медленно жуя пищу, как будто ему совсем не хотелось есть.
При этом воспоминании они, глядя друг на друга, одновременно улыбнулись.
— Кастанье не было тогда во Франкфурте, он присоединился к нам только в Бонне, — сказал Альбер, отстраняя блюдо, которое предлагал ему Юго, и не отрывая глаз от Ансена. — Мы ведь тогда еще не были с ним знакомы?
— Верно, — сказал Ансена, — прошедшие события так переплетаются одно с другим. Надо было бы записывать даты. У воспоминаний нет возраста.
— Это «О-Брион-Лариве», — сказал Альбер, глядя, как Ансена осторожно наливает себе в бокал вина. — В восемнадцать лет у Кастанье был талант… А сейчас я что-то уже давно ничего его не читал. Полагаю, он собирается с мыслями… хотя, скорее всего, все его мысли заняты красоткой Элен…
— Талант у него был, но он ведь мог его и потерять.
— Думаю, у Кастанье не хватает воли. Слишком уж он богат.
— Когда не хватает воли, это значит, что отсутствует и нечто другое.
— Да… — сказал Альбер, — нечто другое.
Они понимали друг друга с полуслова, и все их речи были направлены не на поиск предмета спора, а на сближение мысли.
— Ладно, дорогой мой, — сказал Ансена, вставая из-за стола. — Я пошел спать. Когда проведешь день в поезде, голова как не своя.
— Я провожу тебя, — тут же сказал Альбер, готовый для друга идти хоть на край света, вовсе не замечая того, что вечер-то у него пропал.
Они шли по темному и абсолютно пустынному бульвару Сен-Жермен. Затрещал и тронулся с места, пофыркивая, какой-то автомобиль.
— Собираюсь участвовать в конкурсе на должность преподавателя права, — сказал Ансена.
Альбер взял друга за локоть и стал расспрашивать. Однако Ансена, считая, что это дело касается только его одного, перевел разговор на другую тему.
Они расстались, не пожимая друг другу рук.
На протяжении трех недель Альбер не выходил из дома: обнажившая нервы болезненная сосредоточенность на своих душевных переживаниях отдалила его даже от друга. А потом, однажды днем, он отправился к Ансена.
Ансена не стал расспрашивать Альбера о причинах этого приступа одиночества, а только лишь посмотрел на него более внимательно.
— Ты работаешь? — спросил Альбер, опускаясь на стул. — Я просто восхищаюсь тобой. Что-то еще изучаешь! Мне, например, не хочется даже читать. Я уже не могу впитывать чужие мысли. Я слишком переполнен самим собой. Сейчас я испытываю потребность расходовать свою энергию. Мне хотелось бы работать, но работать руками, пускать в ход не ум, а свои деловые качества. Стать торговцем, фермером…
— Это пройдет, — сказал Ансена. — Заявляю тебе это со всей ответственностью тридцатилетнего мужа. В таком возрасте начинаешь опять любить книги…
Он заметил в глазах Альбера выражение беспокойства и тотчас добавил:
— Впрочем, это не столь важно. Прежде всего надо по-настоящему чувствовать, быть открытым для всего нового…
Ансена всегда верил в счастливую звезду Альбера; он культивировал в себе эту роль доброго наставника и, не жалея усилий, старался приободрить друга.
Однако Альбер более не ждал от себя ничего значительного. Но, отказываясь принимать на веру слова Ансена, показавшиеся ему преувеличением, он тем не менее ощутил новый прилив сил от поддержки друга, его уважения к своему настроению и проявлений его нежности и участия.
— Ну что ж! Посмотрим!
Он машинально взял в руки лежавшие на одном из кодексов «Избранные страницы» Паскаля, раскрыл это небольшое школьное пособие, хранившееся у Ансена с детства, опять закрыл и благоговейно положил его на стол.
Ансена проследил за жестом Альбера, потом взгляд его задержался на распятии, которое висело над скромно убранной кроватью.
Альбер знал, что во время раздумий Ансена часто инстинктивно обращает свой взор к распятию. Он не задавался вопросом, как эта вера уживается с его аналитическим умом. Они интуитивно чувствовали друг друга, в их отношениях царила полная ясность.
Альбер вернулся домой. Он решил, что каждый день хоть немного своего времени будет посвящать чтению. Однако стоило ему усесться за стол перед раскрытой книгой, как он тут же вспомнил о милой его сердцу городской суете, о кипящей в это время суток уличной жизни и быстро вышел из дома.
Ему показалось, что в одной часовой лавке мелькнуло лицо госпожи де Солане, и он повернул обратно; настенные часы в магазине показывали шесть часов. «Может быть, малышка Берта как раз в этот момент стоит у окна», — подумал он.
Дом, в котором жили Дегуи, вырисовывался на фоне темнеющей улицы. Его белые стены создавали впечатление, что он стоит особняком от остальных зданий. В двух окнах первого этажа горел свет. «Это гостиная», — сказал себе Альбер.
Он вошел в небольшую застекленную прихожую. Заметив сидящую в своей комнате консьержку, он спросил:
— Здесь живет госпожа Дегуи?
— Да, на втором этаже, над антресолями.
— А мадемуазель уже вернулась?
— Да, только что.
Он поднялся по лестнице и остановился перед дверью госпожи Дегуи.
Прислушался. В доме играли на рояле, но сказать определенно, доносились ли звуки из этой квартиры или откуда-то сверху, было нельзя. По лестнице спустились две увлеченные разговором женщины, и Альбер отошел в сторону.
Он стал перед домом и посмотрел на окно. Берта, должно быть, знает, что он пришел. Может быть, она сейчас появится на балконе или же случайно выйдет на улицу, или вдруг просто захочет встретиться с ним. Глядя на одну из темных улиц, он подумал: «Мы пойдем в этом направлении».
Альбер стоял и ждал. Ждал и поглядывал на освещенный циферблат часов под деревом. У него появилось желание уйти. «В шесть тридцать я уйду», — решил он.
Альбер оставался на месте, прикованный нетерпением и малодушием. Потом все-таки ушел. Он проголодался. Зашел в аптеку, купил там пастилок и опять вернулся к дому. Он неотрывно вглядывался в два освещенных окна и быстро, с яростной прожорливостью поедал пастилки. Ему казалось, что от нервного напряжения и перевозбуждения голова его гудела и ничего не соображала, а сам он словно врос в землю и уже ни о чем не думал, а только, не мигая, словно в каком-то гипнотическом оцепенении, смотрел остановившимся взглядом на окно и желал, чтобы его надежды оправдались: «Госпожа Дегуи, видно, собралась в город на ужин, и Берта дожидается, когда она уйдет».
Он заметил за окном тень. Свет погас, потом загорелся в другом окне. «Они ужинают», — подумал он.
Этого отражения человеческой фигуры ему показалось достаточным для удовлетворения своего болезненного самолюбия, и он ушел.
Позже, вспоминая о тени за окном, он сказал себе: «Я вернусь».
— Эти письма какие-то странные, — говорил Кастанье, пытаясь разговором задержать Альбера. — Великие деятели обычно отличаются страстной натурой.
— А, я читал эти письма, — ответил Альбер, чувствуя, что Кастанье думает в этот момент о чем-то другом. — Они мне показались немного детскими… Ты сейчас ничего не пишешь?
— Нет.
Кастанье замолчал и посмотрел в сторону двери.
— Ты, может быть, кого-нибудь ждешь? — произнес Альбер, вставая.
— Останься! — быстро сказал Кастанье. — Прошу тебя. Теперь она уже не придет. Сейчас полседьмого. Впрочем, я и не рассчитывал сегодня на это.
Он помолчал немного, а потом спросил, прогоняя тяжелые мысли:
— Ты все лето провел в Нуазике?
— Да. Край располагает к себе. Отец на пять лет снял там одно поместье, которое нам порекомендовали Катрфажи. Так что волей-неволей нам приходится туда приезжать. Но я не жалуюсь.
Он посмотрел на Кастанье и вдруг сказал проникновенным, тихим голосом:
— Ты очень влюблен…
— О! Друг мой! — произнес Кастанье, и тонкие черты его гладко выбритого лица исказились. — Видишь, я жду ее. Я знаю, что она не придет. Пытаюсь отвлечься. Вот листаю книгу и жду, а делать ничего не могу.
Альбер участливо смотрел на Кастанье, пытаясь понять это переполненное любовью сердце и ощутить его необычайный пыл.
— Интересно, увижу ли я ее когда-нибудь? — сказал он. — Однажды ты мне показывал ее фотографию…
— У меня ничего нет, — сказал Кастанье, выдвигая ящик стола. — Фотография, которую сделал Эрио, мне не нравится. Разве что глаза…
Альбер бережно, будто касаясь чего-то необычайно хрупкого, взял карточку из рук Кастанье.
— Да, — сказал он, — глаза действительно чудесные.
И добавил:
— Кажется, я где-то видел это лицо. Скажи-ка, ведь глаза у нее очень светлые? Смуглое лицо… и такая худенькая на вид?
— Меня беспокоит ее здоровье.
— Не исключено, что именно ее я и встретил, когда ехал сюда, — сказал Альбер, признав в изображенной на фотографии женщине даму из поезда.
Он снова задержал взгляд на портрете, потом вернул его Кастанье, добавив серьезным тоном:
— Очень красивая.
— Не спеши, побудь еще! — обеспокоенным голосом произнес Кастанье, когда Альбер встал.
— Я ужинаю у Беланже. Мне нужно успеть переодеться. Проводи меня.
— Мне бы хотелось перед ужином немного почитать.
— Почитаешь после ужина… Давай!.. Пошли! — сказал Альбер Кастанье, знавший, как легко тот поддается на уговоры.
— Ты встречался в последнее время с Катрфажами? — спросил Альбер, когда они спускались по лестнице, устланной толстым, поглощающим звуки ковром.
Они шли вдоль окружной железной дороги, темный желоб которой выпускал сквозь решетки облака подземного пара.
— Реймон все где-то пропадает, — сказал Кастанье, чья походка по мере их удаления от дома становилась все более медленной.
Он остановился.
— Все-таки я лучше вернусь, — сказал он. — У меня новая кухарка, и я стараюсь привить ей пунктуальность.
— Ну что ж, иди, дружище.
Когда Альбер оглянулся назад, он увидел, что Кастанье бежит.
Он подумал об ужине у Беланже, но мысль о том, что сейчас придется идти переодеваться, изменила его намерения. Ему захотелось побыть одному. Он зашел на почту, послал, нимало не заботясь о последствиях, свои извинения и направился в ресторан Карну, собираясь вкусно поесть в одиночестве.
— Жареную камбалу… — отрывисто произнес официант, повторив заказ Альбера.
— А потом, потом мы посмотрим. Только подайте сначала устрицы.
К Альберу подошел плотный человек в синем фартуке, осторожно открыл бутылку и стер с краев горлышка крошки воска.
Небольшой белый зал ресторана с красным ковром был заполнен жующими посетителями. Альбер наблюдал за ними, улыбаясь.
Он опорожнил свой стакан.
Альбер, окруженный со всех сторон шумом и движением, испытывал ощущение комфорта и легкости. Его живой ум лихорадочно работал, и он чуть ли не вслух сказал себе: «Чтобы понять любовь, мне нужно перенестись в свое детство. Стоило мне заметить всего лишь слугу той высокой девочки, как у меня тут же перехватывало дыхание… Мне хотелось умереть с голода… Конечно же, я изведал любовь… А когда настала пора малышки Катрфаж, возраст настоящей страсти был для меня уже позади. Меня заинтриговали ее появления по вечерам в саду Сен-Мало. Если бы только ее ужасная мать догадывалась!.. Однако родители не знают своих детей. Что мы знаем о тех, кто нас окружает? А они, эти девочки, все как одна, слабенькие, готовые упасть нам в руки, стоит только их протянуть… Госпожа Верней… и эта женщина, которая смотрит на меня из-под полей своей шляпы, тоже. Американка? Не исключено: произношение в нос, крупный подбородок, бледный цвет лица. А ее простофиля-спутник даже и не догадывается, чего они просят, ее глаза. Бедняга Кастанье! Пусть ждет свою Элен».
— Я бы хотел заказать бекаса, — сказал Альбер.
— Парового бекаса?
Он выпил и пристально посмотрел на сидящего в одиночестве за своим столиком господина, который тоже разглядывал присутствующих.
«Теперь Одетта стала совсем благоразумной. Интересно, она хотя бы вспоминает о прошлом?.. Скорее всего, нет. Да она и не смогла бы правильно понять. Впрочем, наверное, она права. В грехе столько простодушия!»
Альбер встал из-за стола и снял свою шляпу с медной вешалки.
Сытный ужин и свежий воздух умножили его силы, и он быстро зашагал по улицам.
— Поздновато же ты возвращаешься! — сказала госпожа Дегуи с тем сердитым видом, который она напускала на себя, когда ей хотелось показать свою власть.
— Еще совсем не поздно, — ответила Берта.
— Уже стемнело. Я не желаю, чтобы ты ходила одна по ночам. Здесь слишком темные улицы. Ортанс будет тебя встречать.
— Я не против, если у нее есть время. Но лучше бы она закрывала ставни.
— Это не обязательно, напротив нас никто не живет.
Берта, раздраженная оттого, что мать по слабости покрывала оплошности Ортанс, подходя к застекленной двери, резко сказала:
— Посмотри! Цветы так и остались на балконе… Что, Ортанс оставит их там на всю ночь?
Дождя уже не было, его стук прекратился. В луже под фонарем Берта увидела расходящиеся в стороны круги воды, словно там шевелились водяные насекомые.
— Работать ты не собираешься? — спросила госпожа Дегуи, сидевшая с вязанием у лампы.
Проворное мелькание длинных спиц как-то не сочеталось с ее сонным видом.
— По вечерам я вижу не так хорошо, — сказала она после паузы, обращаясь как бы к самой себе. — Что, Луиза еще не вернулась? Я послала ее на почту. Думаю, что письма там принимают до шести.
— До половины седьмого, — ответила Берта, наблюдая за человеком под фонарем.
— Я не совсем довольна этой девушкой… Что это там такое? — сказала госпожа Дегуи, словно внезапно разбуженная сквозняком, от которого хлопнула дверь.
— Я только внесла папоротник, — сказала Берта, ставя растение на камин, и, будто от кого-то прячась, прошла в глубь комнаты.
Она узнала Альбера. Этот человек, которого она, как ей казалось, забыла, вдруг появился вновь. Что ему нужно? Ночью, в зимнем пальто, у него был вид незнакомого прохожего.
Потом ей пришло в голову, что он, может быть, приходит каждый вечер; она вспомнила его нежный, теплый взгляд и подумала о его верном сердце.
На следующий день на уроках Берта была рассеянна. Она хотела, чтобы занятия закончились быстрее, и эти нескончаемые утренние часы, отделявшие ее от вечера, поскорее прошли. С приближением вечера образ Альбера становился все более отчетливым: то было уже не смутное воспоминание, которое гонят из головы; она ясно слышала его голос, видела вновь его взгляд, ощущала его присутствие.
Берта надела свой домашний фартучек, открыла дверь в кухню, где Луиза гладила белье.
— А мадам ушла давно?
— Она только что вышла вместе с Ортанс, — ответила румяная, с томными глазами горничная, продолжая водить утюгом по складкам ночной рубашки.
Берта вошла в гостиную. Посмотрела в окно, чтобы узнать, который час. Она волновалась, но не очень понимала, чего ждет. Походив по комнате, она зажгла свет, отодвинула стул, который Ортанс всегда ставила слишком близко к дивану, сложила стопочкой свои нотные тетради на фортепьяно.
Потом прошла через столовую, взяла с буфета свой портфель и отнесла к себе в комнату обернутые голубой бумагой учебники. На глаза ей попалась шляпка, она вспомнила, что хотела переделать ее; померила ее и посмотрелась в зеркало. «Этот бант слишком плоский; он придает мне какой-то унылый вид», — подумала она и подняла кончики банта вверх.
Вдруг, словно опять забыв, который сейчас час, она побежала в гостиную и подошла к окну. Было уже около шести. Ее охватило что-то похожее на страх, и она отступила в глубь гостиной.
Она заметила на спинке кресла помятое кружево и отнесла его на кухню.
— Надо постирать.
Затем она быстро вернулась в салон. Погасила лампу. Свет фонаря с улицы освещал окна и камин.
Укрывшись в тени, прижавшись лицом к окну, Берта стала ждать. Она все время смотрела на часы; казалось, что именно они — виновники происходящего и что Альбер появится под фонарем ровно в шесть часов.
Но он не пришел. А она все ждала и ждала.
— Ты здесь, Берта? — спросила мадам Дегуи, темный силуэт которой неясно вырисовывался в дверном проеме. — Тебе же ничего не видно.
Иногда он приходил. Теперь Берта смело показывалась в окне и даже улыбалась, как если бы он мог разглядеть ее лицо. Он стоял некоторое время на виду, под самым фонарем, потом удалялся в сторону зажатой заборами улицы, но затем снова появлялся в тусклом фонарном свете. «Он хочет, чтобы я вышла, — думала Берта. — Что за глупость!» Когда она была в гостиной одна, то показывала ему, отрицательно качая головой: нет.
Дома она чувствовала себя в безопасности, и ее забавлял этот немой диалог: однако она боялась неожиданной встречи на улице. Остерегаясь наткнуться на Альбера перед самым домом, она избегала теперь после занятий заходить к Алисе, а для Одетты сочинила длинную историю, чтобы у той не возникло желания вновь их сблизить.
— Что ты там все время рассматриваешь, в этом окне? — спросила госпожа Дегуи.
— Ничего. Просто смотрю, как идет дождь.
Берта знала, что не увидит Альбера, но не могла отвести взгляда от улицы.
Он не приходил уже целый месяц. Каждый вечер, отходя от окна, она говорила себе: «Все, больше смотреть не буду». Она хотела забыть его. Ей казалось, что это легко. Однако на следующий же день, когда ночь предъявляла свои права и в комнатах становилось темно, она подходила к окну, размышляя: «А может, он болен?»
— Я все думаю, не побоится ли Брижит отправиться в путь, — сказала госпожа Дегуи.
— Надо бы дождаться ответа Эммы, прежде чем увольнять Луизу, — ответила Берта.
— Нет, все, я больше не хочу никаких парижанок! А то приходится и за работой их следить, и за тем, куда они идут.
У дома остановилась машина; из нее вышел Альбер. Он подошел к фонарю и поднял голову к окну. Берта не смогла сдержать приветственного жеста, ее сердце рвалось туда, в ночь, к этой человеческой тени под зонтом.
— Я смотрю, ты совсем забросила музыку, — сказала госпожа Дегуи: очки ее опустились к вышиванию, но глядела она совсем в другую сторону.
Она продолжала:
— Я уверена, что Луиза сама хотела уйти. Я заметила это, когда давала ей расчет. Эти девчонки, стоит им куда-нибудь устроиться, тут же начинают думать о том, как бы уйти на другое место. Шила она хорошо. Но лгала не меньше, чем Натали. Просто невероятно, сколько она могла всего насочинять, чтобы вернуться на час позднее.
Госпожа Дегуи отложила вышивание.
— Что-то лампа плохо светит сегодня.
Берта увидела, что Альбер вошел в дом. Она чувствовала, что он поднимается к ней.
Она уселась в глубине комнаты в кресло, совсем близко к стене, словно хотела приблизиться к Альберу, минуя разделявшее их, вибрирующее и физически ощутимое пространство.
— А ты не находишь, что эта лампа плохо светит? — спросила госпожа Дегуи, снова откладывая вышивание.
— Тебе нужно бы купить электрическую, — с усилием произнесла Берта.
— Куда ты ушла? — спросила госпожа Дегуи.
Ослепленная пламенем лампы, на которую она только что смотрела, госпожа Дегуи поискала Берту глазами в темной глубине гостиной.
— Я тут сижу.
— В твои годы я никогда не сидела. У меня всегда было какое-нибудь дело.
— Ну хорошо! Я встану! Ты не хочешь, чтобы я стояла, ты не хочешь, чтобы я сидела.
Берта неслышными шагами направилась в прихожую, не отрывая глаз от двери, как будто видела за ней Альбера.
— Берта! Позови Ортанс!
Берта посмотрела в окно. И увидела Альбера, который садился в машину.
Стены тут же остыли, и воздух вокруг нее заледенел. Привычные слова, паузы, образ старости, знакомые звуки сразу показались ей еще более унылыми.
— Ну, иди же, дочка!
— Ты хочешь, чтобы она пришла! — сказала Берта, уходя потяжелевшей походкой. — Но зачем?
Кончив ужинать, госпожа Дегуи положила руку на стол.
Берта резко встала. Она хотела с кем-нибудь поговорить. Она вошла к себе в комнату, села за свой маленький письменный стол и написала Мари-Луизе.
«Я пишу тебе сегодня уже во второй раз, и ты можешь подумать, что в Париже у меня много свободного времени, чтобы писать подругам. Ты права, времени у меня действительно много, поэтому я часто чувствую себя одинокой. Ты же ведь знаешь, с кем я провожу вечера. Казалось бы, сколько всего можно рассказать матери, но она не умеет слушать. Родители не интересуются по-настоящему своими детьми. Их жизнь прошла. А все остальное ничего, кроме скуки, у них не вызывает. Сегодня вечером по поводу одной моей фразы, сказанной об Эмме, мама заметила: „Такова жизнь“. Эти слова вырвались у нее как-то походя, по привычке, и показались мне пустой банальностью. Настоящая жизнь слишком далека от нее. Если ее что-то и интересует, так это мелкие сиюминутные заботы, вытеснившие все былые чувства и воспоминания. Я тоже живу настоящим, но оно у меня содержательно и осмысленно. Я ближе к реальности, чем она, — при всей моей молодости, я лучше понимаю жизнь, чем те, кто разглагольствует о своем жизненном опыте…»
Не зная, как закончить эту фразу, она перечитала письмо.
Берта ходила по коридору. Она остановилась и прислушалась: из комнаты доносился голос госпожи Дегуи.
Берта вернулась в гостиную, потом снова прошла мимо комнаты матери.
«Они все разговаривают, — подумала она. — Значит, я не вызываю у них никакой тревоги? Мама может совершенно спокойно беседовать. И не знает, что со мной происходит нечто серьезное, не видит, что я грустна, беспокойна, молчалива».
Берта резко толкнула дверь комнаты, словно собиралась крикнуть, позвать на помощь, прервать эту беседу ни о чем. Однако она лишь посмотрела на Ортанс, которая отступила к кровати.
— Что с тобой? — спросила мадам Дегуи, увидев надутое лицо Берты.
— Ничего.
Она потрогала подсвечник на камине и сказала:
— Погода ужасная.
Берта вышла из комнаты, прошла в гостиную и машинально подошла к окну. Было пять часов.
— Каждый день дождь! — сказала она вслух самой себе.
И тут заметила Альбера.
Еще никогда он не приходил так рано. «Может, ему надо сказать мне что-нибудь важное? — подумала Берта. — Почему бы мне не выйти? Ведь в Нуазике я считала обычным делом разговаривать с ним!»
Мысль, которая раньше представлялась ей совершенно недопустимой, внезапно показалась абсолютно естественной. Неслышными шагами она побежала за своей шляпкой, бесшумно открыла входную дверь и тихонько прикрыла ее за собой, не захлопывая.
Когда Берта подошла, Альбер смотрел в сторону окна. Он вышел из-под фонаря и скользнул к ней под зонтик.
— Давайте отойдем к стене, в этот вот темный угол. Наконец-то вы пришли! Ну и дождь! — сказал он, дотрагиваясь до мокрой руки Берты.
— Я не могу здесь оставаться, — сказала она.
Струящиеся потоки воды превращали все вокруг них в безлюдное пространство. Прижавшись к Альберу, укрывшись от всего мира в его объятиях, Берта вдруг ощутила его поцелуй, торопливый и нежный, и убежала.
Вернувшись домой, она размышляла: «Завтра я с ним поговорю. Не надо ему больше сюда приходить. Появляясь в окне, я подарила ему надежду. Теперь я должна откровенно объясниться». И она снова настойчиво повторяла: «Мой долг — поговорить с ним».
В памяти ее то и дело возникал ласковый, мимолетный, напоенный ночным воздухом поцелуй Альбера, но она гнала это воспоминание прочь.
Заметив Берту, Альбер зашел за угол и подождал ее там.
Потом заговорил быстро и тихо:
— Видите, эта улица совершенно пустынна. Мы могли бы здесь встречаться. О! Я уже все продумал! У меня было на это время. Я был уверен, что вы когда-нибудь пожалеете несчастного.
— Через минуту мама может вернуться.
— Конечно, мы неосторожны… Послушайте, — сказал он, беря ее под руку, в то время как они проходили вдоль изгороди. — Мне надо к вам снова привыкнуть. В этих мехах я вас не узнаю.
Берта чувствовала, как в его волнении тонут все приготовленные ею фразы, которые она заучивала весь вечер.
— Может, вам неудобно выходить в это время? Но днем я обычно занят. Я мог бы выкроить какое-то время после обеда, если бы был уверен, что увижу вас. Нужно бы договориться о времени встреч. У вас есть подружка, живущая в этом квартале, где-нибудь поблизости отсюда? Естественно, я не имею в виду Одетту. Может быть, какая-нибудь школьная подруга. Я не знаю, как вам удобнее. Подумайте и скажите мне. Вы ничего не говорите. Вы ходите одна на занятия? У вас ведь есть занятия в городе? Вы вообще хоть куда-нибудь ходите?
— Нет, это невозможно.
Он настаивал, предлагая различные планы и варианты.
— Это невозможно, — повторяла Берта.
— Я вас не понимаю, — сказал он, отпуская ее руку. — Я ждал вас три месяца; наконец вы приходите и тут же снова хотите исчезнуть; все это для вас ничего не значит.
Берта удивилась его тону, неожиданно холодному, безразличному, даже немного резкому. Она испугалась, что огорчила его.
— Я увижу вас в Нуазике.
— Я не поеду в Нуазик, если вы будете такой, как сейчас, переменчивой и нерешительной. Я оказываюсь в дурацкой ситуации. Если вы не хотите, мы больше не будем встречаться. В Нуазик я не вернусь. Мой отец поедет туда один. А я поеду в Пиренеи.
— Но ведь мы же можем встречаться в Нуазике…
— Как вы это себе представляете?
— Будем встречаться, как раньше.
— На теннисной скамейке? Между Мари-Луизой и Лораном? Нет. Я больше не пойду к Дюкроке.
— Ну а что вы хотите?
— Послушайте, — сказал он уже более мягким тоном, снова беря ее под руку. — Вы ведь в Нуазике совершенно свободны. После обеда муж вашей сестры уходит. А остальные спят. За вашим садом есть тропинка, которая ведет к дороге на Сент-Илер…
Госпожа Дегуи села в кресло, прислонила голову к спинке и сказала зятю:
— Мне жалко вас, Эдуар! Идти на улицу после обеда в такую жару.
— А! Дела! — сказал Шаппюи, который, зажав соломенную шляпу под мышкой, наклеивал марку на конверт.
Госпожа Дегуи повернулась к дочери:
— Я надеюсь, ты закрыла ставни в своей комнате?
— Да, — ответила Берта, не поднимая глаз.
У нее на коленях лежала книга, и она казалась полностью погруженной в чтение. Матовый белый свет, просачивавшийся снаружи, подчеркивал сумрак и прохладу гостиной.
Госпожа Дегуи прикрыла зевок газетой. Она встала, словно ей нужно было что-то сделать по дому, прошла через столовую, потом поднялась в свою комнату и тихо закрыла за собой дверь.
В гостиную вошла Эмма. Она положила свое вышивание в корзинку, взяла платье маленького Луи, над которым корпела все утро, и сказала Берте, по-прежнему сидевшей, устремив глаза в книгу:
— Ты там не шуми наверху. Дети спят. Я оставила дверь открытой, чтобы к нам шло побольше воздуха.
И поднялась к себе в комнату. Ее шаги донеслись сверху, и в доме воцарилась тишина.
Берта отложила книгу, выждала еще немного, потом, чуть слышно ступая по плиткам прихожей легкими матерчатыми туфлями, прошла в очень темную бильярдную. Поглядывая в зеркало, она надела украшенную маргаритками шляпку, расправила концы немного помятого пояса, подошла к лестнице и прислушалась. Все спали. Из подвального помещения слышались гасконский говорок Викторины и позвякиванье переставляемой посуды.
Она вышла через садовую калитку. После полумрака комнат лазурный блеск дня ослепил ее. Она прикрыла глаза, ослепленная белизной дороги, чувствуя на щеках прикосновение раскаленного воздуха. Между кустами она прошла к Сент-Илерской дороге, пересекла засохший ручей и пошла дальше по открытой тропинке, где в этот знойный день, кроме нее, никого не было видно.
Она поднялась на затененный несколькими соснами пригорок, села возле высокого куста дрока и, вытирая платком влажные руки, раскрыла принесенную с собой книгу.
Иногда она окидывала взглядом дорогу, смотрела на поля и деревья, неподвижно раскинувшиеся в сверкающем мареве, на маленький с ослепительно белыми стенами домик посреди сада, полного листвы и крупных желтых цветов. Около дома работала какая-то женщина. Берта знала, что женщина видит ее, но не узнает, и этот уголок деревни, куда она никогда раньше не заходила, казался ей некой далекой страной.
Уже на повороте дороги, посмотрев в сторону сосен, Альбер увидел белое платье.
— Вы не слишком поздно вернулись? — спросил он, беря Берту под руку. — Я уверен, что позавчера вы могли бы остаться подольше.
Они пересекли луг и подошли к небольшой рощице.
— Здесь нам будет хорошо, — сказал Альбер, садясь. — Если кто-то появится, я спрячусь за этим валежником, а вы продолжите свое чтение.
Он приподнялся, чтобы вытянуть ногу, и снова сел возле Берты.
— Вам не нравится, что я трогаю ваши руки, потому что вам жарко… Это ничего. Я очень люблю этот ваш маленький браслет… Эту тоненькую цепочку у вас на шее… Эти милые, простенькие украшения… это ведь слон висит у вас на браслете, ну да, слон, и колокольчик, и башмачок.
Он протянул руку, обнял Берту, прижал ее к себе и надолго замер, закрыв глаза; безмолвная обжигающая тишина окружала их.
Когда он разжал руки, то сразу увидел широко открытые и спокойные глаза Берты, казалось, наблюдавшие за ним все это время. Она тут же высвободилась из его объятий и немного отодвинулась.
— Ну и жара! — сказал Альбер, откидывая прядь волос со лба. — Видите, здесь мы в полной безопасности. С нашей стороны было бы очень неосторожно стоять напротив дома. Вчера мне как-то внезапно пришло это голову. И еще я подумал, что мне надо заехать в Фондбо. А то Дюкроке нас уже почти месяц не видели. Я заеду туда в четверг. Постарайтесь тоже прийти. Впервые я не буду все внимание уделять вам.
— В четверг? — спросила Берта, разглядывая насекомое в пожелтевшем мху. — Если Шораны поедут в Фондбо, я смогу поехать вместе с ними.
— Мари-Луиза не сказала вам, что нас подозревают…
— Нет, — сказала Берта, раздвигая траву, куда пыталась скрыться букашка. — На нас не обращают никакого внимания.
— Вы так интересуетесь насекомыми?
— Это жужелица, — сказала Берта.
— Жужелица! Надо же, какие у вас познания!..
— Я знаю названия кое-какой живности, потому что выросла в деревне и потому что Эдуар мне объяснял. Сейчас мы ее освободим. Это очень полезная букашка. Она поедает гусениц, — сказала Берта, ложась на траву.
— Сколько же всякого трагического, оказывается, происходит в траве! — сказал Альбер. — Если бы жужелица решила быть помилосердней, у нас совсем не стало бы овощей. А как бы тогда повели себя кроткие вегетарианцы? Я обсужу с госпожой Видар мораль этой нашей кровожадной помощницы. Добрая она или злая?.. Вы, конечно, слышали, что умерла Мари Брен.
— Да, Эмма мне сообщила. Вроде бы она умерла неожиданно.
— Кажется, Эснер построил для нее замок в Перигоре. Успели только ковры постелить. А она умерла. Какая красивая женщина! Вы помните ее? Надо бы вспоминать о ней хоть иногда. Это наша обязанность — вспоминать красивые исчезнувшие лица. Ведь после нас ее уже никто не увидит. О чем вы задумались, маленькая мечтательница?..
— Я думаю о том, что вы говорите, — сказала Берта, подходя к Альберу, который протягивал ей руки. — Я очень люблю размышлять надо всем, что вы сказали.
Тут она вдруг потрогала жилет Альбера, шаловливо и ласково прижимаясь к нему.
— У вас столько карманов! — восхитилась она.
Она вытащила часы Альбера, потом, роясь в другом кармане, извлекла оттуда бумажку и с важным видом развернула ее.
— Какой вы еще ребенок! Это же обыкновенный трамвайный билет.
— А я думала, вы выбрасываете их раньше времени.
— В тот день я старался исправиться. Бросьте вы эту паршивую бумажку. Дайте лучше мне ваши руки, очаровательная малышка…
Он снова обнял Берту, будто собираясь баюкать ее, но вдруг его объятие стало сильнее. Испуганная, покорная, лишенная сил, но еще способная себя контролировать, Берта почувствовала, что прическа ее растрепалась, платье трещит, а лицо обжигают прикосновения шершавых щек.
Вне себя от стыда, испытывая ненависть к этому человеку, она встала.
— Не уходите! Сегодня вы уходите еще раньше.
Но она уже бежала по лугу, не говоря ни слова, не поднимая глаз. Она быстро шла по дороге меж белых от пыли кустов. Воспоминание, которое она пыталась выбросить из головы, словно пристало к ней, вызывая испарину, румянец на щеках, ощущение беспорядка. Ей казалось, что вот-вот на повороте дороги появится какой-нибудь прохожий и станет расспрашивать ее обо всем. Мысленно она представила себе свою семью, встревоженную ее исчезновением, мать, беспокойно кружащую по саду. А может, уже успели предупредить и Эдуара?
Она открыла входную дверь, взволнованная и измученная, но тут же убедилась, что с момента ее исчезновения ничто не изменилось; дом встретил ее мирной прохладой, и его тишина была полна свежести и благодушия.
Поправляя прическу, она поднялась по лестнице. Дети спали. В своей комнате она рухнула на стул, все еще ослепленная блеском дороги. Уставшая, растерянная, она механически трогала пальцами свои влажные на висках волосы. Наконец, она встала и, смочив губку в воде, освежила лицо.
Тут она услышала шум подъезжающей машины. И тотчас же раздались неровные, тяжелые шаги госпожи Дегуи.
— Приехала госпожа Дюкроке! — сказала она, не глядя на Берту. — Быстро спускайся вниз. Скажи, чтобы Роза приготовила чай. Подай сливовый пирог и пирожные.
Из гостиной доносились громкие голоса и восклицания.
Перед ужином Берта вышла на веранду и раздвинула шторы. Несмотря на удлинившиеся к вечеру тени, из-за жара прогревшейся за день земли дышалось по-прежнему тяжело. Берта взяла за руку маленькую Жанну и вышла с ней в сад.
— Ты же сейчас вымокнешь! — крикнула она, видя, что Жанна пошла к гелиотропам, сплошь усыпанным мелкими водяными капельками.
Она направилась к огороду. Солнце бросало свои последние слепящие лучи на это открытое пространство.
Старый Жак носил туда-сюда лейки, топая грязными, обутыми на босу ногу сабо. Около грядки с артишоками Берта заметила гвоздики, и ей вспомнилась фраза, однажды произнесенная Альбером: «В пору цветения эти бордюры из белых гвоздик благоухают». Она представила себе Пикодри, лицо Альбера и все то прекрасное утро, потом подумала об их прогулке по дороге, о том, как нежно тогда звучал его голос. Она повторяла про себя понравившиеся ей слова Альбера и медленно и рассеянно, словно в этот момент он шел рядом с ней, срывала редкие гвоздики, еще цветущие среди зеленой травы.
Во время ужина, когда Берта молча и прямо сидела на стуле в свете лампы, она вдруг вспомнила утреннюю выходку Альбера. «И как я могу любить его?» — подумала она, вздрогнув от стыда.
Шаппюи обратил внимание на ее серьезное лицо.
— А Берта становится взрослой девушкой. Скоро надо будет подыскивать ей мужа, — шутливо сказал он, вытирая лоб, всегда покрывавшийся потом во время еды.
— Ну не так уж и скоро, — ответила Берта, улыбаясь.
После ужина она поднялась в свою комнату. Она разделась, не зажигая света, накинула белый пеньюар и села у окна.
При свете звезд, в которых как будто догорал жаркий день, от черных грядок шел аромат цветов и влажной земли. Стрекотание кузнечиков напоминало шум в ушах, как при лихорадке.
Берта сидела с распущенными волосами, потом ей стало жарко от их тяжести и она встала, чтобы заколоть их. Проходя мимо зеркала, она увидела на фоне темной стены свой бледный силуэт и маленький букет белых гвоздик на столе.
«Интересно, что он сейчас делает? — подумала она, снова усаживаясь у окна. — Он сказал, что как-нибудь вечером зайдет в сад». Она стала разглядывать темные заросли. Вдруг в аллее сверкнула маленькая искра, осветив лицо Эдуара, закуривавшего сигару.
«Может быть, он там», — подумала Берта, вспоминая голос Альбера и все то, что она в нем любила.
Облокотившись на подоконник, она свесила вниз одну руку и представила, что он держит ее; эта ночь, которой он тоже, конечно, любовался, сближала их. Берта медленно закатала до плеча рукав пеньюара и посмотрела на свою обнаженную руку, на которой в слабом свете звезд выделялось коричневое родимое пятнышко.
В тот день они опять шли по тропинке в сторону Сент-Илера, потом пересекли ржаное поле. Они шли очень медленно, как бы размышляя, и внимательно разглядывая срезанную солому, покрытую маленькими белыми скорлупками, которые трещали под ногами. Пронзительный гомон кузнечиков то смолкал, то начинал звучать с новой силой, похожий на звук металлической струны, которая дрожит все сильнее и сильнее.
— Я думаю, что уже скоро, — сказал Альбер. — Мы ждем ответа Ваньеза. Я не могу позволить, чтобы отец уехал один; вы же прекрасно понимаете. Я стараюсь убедить его, что это дело не слишком существенное, но в последнее время он готов беспокоиться из-за любого пустяка. Совершенно ясно, что в этом году мы уже не вернемся.
Они остановились под ореховым деревом.
— Мы ведь не можем расстаться так быстро, правда же? — продолжал Альбер. — Нам так мало удалось поговорить… Я плохо вас знаю… Надо писать друг другу.
И добавил небрежно:
— Попросите Мари-Луизу, чтобы она написала на конвертах ваш адрес, а вы отдадите их мне.
— Мари-Луизу?
— Я говорю Мари-Луизу потому, что она здешняя, и потому, что вы легко ее уговорите. Правда, на конверте будет штемпель Парижа. У вас мама очень проницательная?
— Мама никогда не смотрит письма, которые адресованы мне, даже на конверт.
— Святая доверчивость! Это мне нравится. Да, лучше, чтобы матери оставались в неведении.
Сидя за письменным столом, Альбер открыл старый учебник по праву, чтобы уточнить некоторые детали. Найдя в нем свои старые карандашные пометки, сделанные еще во время учебы, он подумал, что вся эта теория не имеет ничего общего с настоящей жизнью. Приходилось все учить заново.
Он прервал чтение, чтобы ответить на телефонный звонок.
«Я вас плохо слышу», — сказал он, прижимая трубку к уху.
Голос Катрфажа сначала был еле слышен из-за какого-то потрескивания, затем зазвучал отчетливее, словно приблизившись: «Элен написала ему в июле. Я ждал этого. Помните, я говорил вам об этом на Пасху. Простое письмо. В тот же день она быстренько уехала. Я вам все объясню у Эриаров. Удар был ужасный. Ведь он был единственным, кто не знал, что эта женщина обманывала его уже два года».
— Несчастный! — воскликнул Альбер, протягивая руку за документами, которые принес ему Ваньез. — Я как-то написал ему из Нуазика. Он мне не ответил. Теперь я понимаю. Сейчас же еду к нему. Я закончу дела после обеда, — произнес Альбер, кладя руки на стол. — Я еду к Кастанье. Сейчас полодиннадцатого. Я вернусь не раньше чем к обеду. Если отец будет меня спрашивать, скажите, что мне надо было уехать. То, что я уезжаю, никак не нарушает ваших планов?
— Вовсе нет, мой дорогой, — ответил Ваньез, входя в кабинет господина Пакари, где любил находиться, когда не было патрона. — Я приму господина Давио здесь. Это будет более удобно.
Альбер, улыбаясь, быстро шел по улице. Он думал: «Ну вот, наконец он избавился от Элен. Как он мог любить ее? С его-то умом не заметить ни глупости, ни лживости этой ветреной женщины».
Однако, оказавшись на роскошной лестничной площадке Кастанье, он вдруг живо представил себе горе своего друга. Пока он жал пальцем на кнопку звонка, на лице его появилось выражение серьезности и сосредоточенности.
— Господин Кастанье у себя? — тихо спросил он у слуги, который резко распахнул дверь.
Появился Кастанье; на нем был домашний костюм в зеленую полоску и тапочки на босу ногу.
— А, это ты! — бодро воскликнул он. — Я узнал твою манеру звонить. Пойдем-ка лучше в кабинет; в моей комнате беспорядок. Стыдно, — сказал он, проводя рукой по волосам, — я не одет, не побрит; утро проходит удивительно быстро. Я все думаю, как это люди находят время работать. Нет, серьезно, я задаю себе вопрос, как можно добросовестно изучать что бы то ни было и каждый день умываться? А я, представь себе, решил изучать английский язык…
Альбер, опершись на подлокотник кожаного кресла, листал учебник английской грамматики, избегая смотреть на Кастанье.
— Уже два месяца я работаю, как какой-нибудь школьник, — добавил Кастанье, улыбаясь. — Два урока в неделю беру. Катрфаж хотел утащить меня в Сен-Мало…
Произнеся фамилию Катрфаж, Кастанье встретил взгляд Альбера и, посерьезнев, замолчал.
Он сел за стол. После небольшой паузы Кастанье сказал, глядя вниз:
— Естественно, Катрфаж тебе рассказал… Все кончено.
Голос Альбера прозвучал тихо и нерешительно:
— Я знаю, что она тебе написала…
— Да… Она написала очень откровенное письмо.
Лицо Кастанье словно растворилось в тумане, глаза смотрели безжизненно.
Он повернулся лицом к кожаному креслу:
— Если бы мне кто-нибудь сказал три месяца назад, что я буду сидеть на этом вот месте, перед этим креслом, и что она больше никогда сюда не придет…
Он опять перевел взгляд на стол и снова умолк; на лице его застыло страдальческое выражение.
Он продолжал:
— Та минута… Весь этот ужас, который я бы не пережил, если бы мог себе представить его, понимаешь, я бы не пережил даже мысли об этом, — я его пережил, я нахожусь здесь и вот разговариваю с тобой. Все-таки это странно.
Альбер внимательным добрым взглядом смотрел на него, ничего не отвечая.
— Надо полагать, реальность как-то смягчает удары судьбы, — сказал Кастанье. — Когда Элен мне написала, когда я узнал… В этот момент она стала для меня другим человеком. Я больше уже не был…
Он сел, взгляд его оживился, и он продолжал:
— А впрочем, нет. В сущности, это неправда. Что поражает, так это утешение, которое мы себе придумываем, когда приходит несчастье. Та женщина, что я когда-то любил и считал верной, такой и осталась в моей памяти. Даже в тоне ее прощального письма сохранилась присущая ей аккуратность и точность. Я говорил себе: «Как же она должна была страдать!..» Я перечитывал ее письма и слышал ее голос, продолжал видеть ее нежной, благородной… Мне казалось, она вот-вот вернется. Потом я понял, постепенно… Но в то же время это исчезновение неизвестно куда, это внезапное наступление ночи, это оцепенение, когда душа блуждает, утратив ориентиры, и живет в каком-то тумане… Это мне напоминает слова вашего друга Натта. Он мне говорил: «Смерть уносит с собой страсть оставшегося в живых любовника. Когда остается лишь труп, любви нечем питаться».
— Что касается чувственной любви, то это, может быть, действительно так, — сказал Альбер.
— А другой и не существует, дружище. Нет такой любви, которая не основывалась бы на чувственности. Да, я знаю: восхищение, нежность, родство душ и прочее, из чего сооружают любовь. Но только ведь это любовь холодных сердец.
— Это пока не доказано.
— Да брось ты, — сказал Кастанье, улыбаясь, — ты же в этом ничего не понимаешь. У тебя нет никакого темперамента. Разве не так? Ты просто кусок льда.
— Действительно, требовательная любовница меня бы привела в ужас.
Альбер встал и дотронулся до плеча Кастанье.
— Я был рад повидать тебя, — сказал он, улыбаясь… — Меня давно восхищают и твое независимое мышление, и присущий тебе трезвый взгляд на свои собственные чувства. Ты создан не для того, чтобы любить. Ты слишком умен для этого.
— Заблуждаешься, — сказал Кастанье, хмуря брови, чтобы скрыть удовлетворенную улыбку, которая, как он почувствовал, заискрилась в его глазах.
А Альбер продолжал:
— Иногда я говорил о твоей страсти с Катрфажем, хотя он вовсе не является моим другом; но ведь с тобой приходилось пользоваться другим языком. Тебя щадили, как тяжелобольного. Это было мучительно.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Кастанье.
— Я говорю о том, что тебе уже стало известно и что мы все знали уже давно. Ты любил женщину, которая этого не заслуживала. Однажды я ее встретил… Ты тогда считал, что она возвращается из Экса. Так вот! Мы ехали с ней в одном поезде; она села в Ангулеме.
— В Ангулеме… — тихо произнес Кастанье.
Стиснув зубы и задумчиво глядя в окно, он держался пальцами за край стола, пытаясь молча преодолеть свою боль.
Он повторил:
— В Ангулеме…
Потом сказал:
— Нет. Она была искренней женщиной. Она мне никогда не изменяла. Я это знаю. У тебя о ней превратное представление. Она такая прямодушная, чистосердечная… Она не умела лгать. Потому-то она меня и оставила. Она встретила мужчину, смутившего ее покой. Она решила, что погибла, не захотела лгать и тут же ушла. Она была слишком свободна. Выходила одна, без меня; у нее не было домашнего очага. А женщин нельзя оставлять свободными. Понимаешь, надо жениться на женщине, которую любишь, и беречь ее! Беречь от всех прохожих, от всех друзей, от чужих глаз.
— Она еще может вернуться, — сказал Альбер, пытаясь смягчить удар, который он нанес другу и который, казалось, оставил на его лице отметину. — Она просто испугалась. Когда она узнает, что ты ее простил, она вернется: вы все забудете.
— Я не думаю, что она вернется, — сказал Кастанье.
— А ты знаешь, где она сейчас?
— Нет, — ответил Кастанье, притихший и рассеянный.
По той причине, что младшей дочери Эриаров было столько же лет, сколько и Мерседес, и что бал начинался с концерта, госпожа Катрфаж позволила своей дочери пойти на этот вечер. Хотя Одетта была на девять лет старше сестры, это был ее первый выход в свет.
Концерт закончился, и из большого зала быстро выносили стулья, а гости в ожидании танцев разошлись по гостиным. Некоторые из них разместились около буфета. За закрытыми дверями слышались звуки вальса.
Одетта держалась в стороне от всех, около пальмы, издали восхищаясь облаченной в бархатное платье госпожой Катрфаж и Мерседес с ее великолепными распущенными по плечам светлыми волосами. Мерседес в радостном возбуждении порхала от одной группы гостей к другой. Одетта видела, что ее младшая сестра опьянена этим праздником, в то время как сама она воспринимала его спокойно, потому что попала туда слишком поздно; особенно она стеснялась своего высокого роста и того, что не была уверена, удачно ли скроено платье. Вдруг она заметила Альбера.
Он пробирался сквозь толпу, ориентируясь на эгретку госпожи Селерье, и случайно наткнулся на какого-то чернобородого старика, которого он принял за Росни и протянул ему руку. Когда Альбер понял, что обознался, и собирался уже было извиниться, старик, сочтя, что они знакомы, спросил у него:
— Кто этот господин, вон тот, что сейчас разговаривает возле буфета с Кавальери?
— Это Ле Варле, начальник департамента в министерстве иностранных дел, — ответил Альбер и растерянно улыбнулся Одетте.
— А! — выговорил старик, широко раскрыв рот. — Ле Варле… А я подумал, что это Анатоль Франс. Говорят, он здесь. Видите ли, я у Эриаров впервые. Мне нравятся такие гостиные, где можно встретить людей разных сословий.
Альбер отступил перед дамой, которая испуганно подбирала свой кружевной шлейф, опасаясь за его сохранность, затем подошел к Одетте.
— Ну вот! — сказал он, задерживая в своей руке немного широковатую ладонь Одетты. — Это ваш первый выход…
— Я смотрела на Мерседес, — сказала Одетта. — Она сегодня прекрасна.
— Как? Эта малышка здесь?
Несмотря на высокий рост, Одетта по сохранившейся с детства привычке держалась очень прямо, что всегда воспринимается как признак строгого воспитания.
Альбер бросил взгляд на плечи Одетты.
— Это вы сегодня прекрасны.
— Не смотрите на мое платье, оно мне очень не идет. А я думала, вы больше не бываете в свете.
— Мне любопытно было в начале нового сезона вновь встретить здесь кое-кого из парижан. Красивый вальс. Может быть, я еще не разучился танцевать. Потанцуем?
— Нет, — сказала она быстро, — я не танцую.
— Тогда давайте отойдем от этой двери. Тут мы мешаем, да и стоять здесь не очень-то удобно. Возле буфета места побольше.
— Вы не видели моего брата? — спросила Одетта. — Я подозреваю, что он скрывается в той комнате, где играют в карты.
— Я только что видел вашего отца, он играет с таким важным видом. Я удивляюсь, как можно так всерьез увлекаться игрой. Как только я начинаю прикидывать, с какой карты пойти, меня охватывает нетерпение и становится как-то не по себе. Я сразу же вспоминаю о всех важных делах, которыми я должен заняться… А вот когда я разговариваю с вами в этой толчее о пустяках — это вальс Гроза, — мне совершенно не жаль времени. Я гляжу на вас без всяких угрызений совести. Вы, кажется, совсем меня не слушаете, — сказал он, глядя прямо в глаза Одетте, которые при электрическом свете стали темно-голубыми.
— Я вас очень внимательно слушаю, — ответила Одетта. — Вы не любите карты. Но я хотела вам сказать, что этой зимой мы организуем у себя теннис.
— Вы хотите играть в теннис зимой?
— Эта идея пришла в голову Мерседес. Вместе с Рокберами получается пять игроков.
К Альберу подошла госпожа Катрфаж, держа в обеих руках веер из перьев так, словно собиралась угрожать им своему собеседнику.
— Вы не танцуете, Альбер!
— Я никак не могу убедить его играть в теннис, — сказала Одетта.
— Ну что вы! Альбер! — воскликнула госпожа Катрфаж, не глядя на дочь. — Ведь вы будете приходить к нам иногда?
— Увы, мадам, лишь иногда. Я уже вышел из возраста игр. Но я предлагаю вам кандидатуру моего друга Кастанье.
— А! Кастанье! Он очень мил. Это друг Реймона. Говорят, у него великолепная квартира.
— Да, мадам, этот сирота очень неплохо устроился.
— Крупное состояние, кажется, — сказала госпожа Катрфаж.
Она повернула голову к господину Пакари, который приближался к ним, подтянутый, свежевыбритый и отдохнувший, во фраке, облегающем его широкую грудь.
— Похоже, ваш сын слишком занят, чтобы играть в теннис, — сказала она, улыбаясь.
— В самом деле? — промолвил господин Пакари, протягивая руку Одетте. — Я этого что-то не замечал.
Альбер постоял недолго, молча и неподвижно, рядом с отцом, потом отошел, словно его позвали. Он направился в большой зал, слушая вальс и внутренне легонько покачиваясь в такт музыке, и проследил глазами за розовым платьем мадемуазель Дюброка, которая легко кружилась среди подпрыгивающих и толкающих друг друга пар. Он оказался лицом к лицу с Дютрие. Мужчины пожали друг другу руки и разошлись, не обменявшись ни единым словом. Альбер пересек гостиную; разглядев поверх голов эгретку госпожи Селерье, он вернулся назад. Вдруг он увидел мадам Руанар, и ему показалось, что она направляется к нему; он тут же остановился, опустил глаза, а потом вышел через дверь, ведущую в вестибюль, где Тальен, стоя перед темным сооружением из шляп, надевал пальто.
Когда он вернулся домой и зажег в прихожей свет, то, посмотрев на поднос, по конверту сразу узнал письмо Берты. Еще не успев снять шляпу, он торопливо вскрыл его, быстрым взглядом радостно и удивленно пробежал страницы, потом сунул в карман фрака и только тогда спокойно снял пальто.
Он вошел в свою комнату, снял фрак, надел коричневый шерстяной пиджак, уселся за стол, пододвинул к себе лампу, взял письмо и стал медленно его читать.
Каждое слово удивляло и очаровывало его; словно впервые слышал он голос этого молчаливого ребенка. Он открывал для себя глубину мысли, изящество языка, настоящую женщину, о существовании которой он и не подозревал.
Кастанье позволил уговорить себя пойти вместе с Альбером к Катрфажам поиграть в теннис, хотя он терпеть не мог спорт.
— У вас нет ракетки! — крикнула Одетта, не прерывая партии.
— Я сегодня не буду играть, — сказал Альбер. — Просто посмотрю на вас.
Он сел на скамейку возле кабинки, где игроки оставляли обувь, затем встал, чтобы представить Кастанье Берте.
— Одетта вне пределов досягаемости. А вы, мадемуазель, не играете? — спросил Альбер.
— Я отдыхаю, — ответила Берта.
— Малышка Мерседес тебя позабавит, — вполголоса сказал Альбер, оборачиваясь к Кастанье. — Очень бойкая девчушка.
Он церемонно обратился к Берте:
— Я прошу вас сделать одолжение и представить меня Рокберам.
Сохраняя почтительную позу, он добавил шепотом:
— Вы написали мне изумительное письмо.
Он прошел вдоль окружавшей корт высокой железной сетки, потом приблизился к Берте и сказал, подбирая мяч и кидая его игрокам:
— Так странно видеть вас здесь, на этом корте, совсем как в Фондбо. Мне кажется, что я вас знаю очень и очень давно. Четыре года, если не ошибаюсь. Вы помните, когда я увидел вас в первый раз? Я гулял с господином Дюкроке…
Берта готовилась к игре и, поставив ногу на скамейку, завязывала сандалию.
— Послушайте, — сказал Альбер, садясь на скамейку. — Не хочу я больше сюда приходить. Эта роль постороннего меня тяготит. Я лучше подожду до Нуазика. Буду довольствоваться вашими письмами. Хотя это так долго, все зимние дни, все весенние дни…
Берта повернула голову в сторону Одетты. А Альбер продолжал:
— Мне кажется, нам было бы легко встречаться там, где я вам предлагал.
Берта смотрела на Кастанье и, казалось, не слышала, что говорит ей Альбер.
Потом с непринужденным видом произнесла вполголоса, но отчетливо:
— Приходите во вторник в шесть часов в сквер.
Альбер ждал Берту на перекрестке маленьких пустынных улиц. Он заметил ее в тот момент, когда она проходила под фонарем.
— Уже совсем холодно, — сказал он, ведя Берту к скамейке.
Он расстегнул застежку на запястье Берты и осторожно снял с нее перчатку.
— Вам не холодно? — спросил он, держа ее руку под своим пальто и нежно пожимая. — Для влюбленных зима будет слишком суровая.
Когда Берта появилась, Альбер сразу же заметил, какой она выглядит уверенной, и ее спокойный вид насторожил его. Он сказал вдруг:
— Мы очень виноваты, или, точнее, я очень виноват, и мне нет оправдания. Когда-нибудь нам придется расстаться. Вы должны будете забыть меня. Может случиться так, что однажды вы пожалеете об этих мгновениях.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что позже, когда мы вынуждены будем расстаться, если вы меня не любите, я стану помехой вашему счастью…
— Не беспокойтесь обо мне.
Альбер обнял Берту одной рукой и прижал к себе.
Какой-то мужчина шел по тротуару, и они смолкли, прижавшись друг к другу и превратившись в одну черную тень.
— Он нас не заметил, — сказал Альбер.
И продолжил разговор:
— Что вы сегодня делали? Вы идете от Алисы Бонифас? После обеда у вас был урок? И теперь вы возвращаетесь. А перед ужином вы будете еще заниматься у себя в комнате? Я хотел бы сопровождать вас до самой вашей комнаты. Расскажите мне, как проходит ваш вечер.
— Ничего интересного. Мама скажет мне: «Ты возвращаешься очень поздно». А я отвечу: «Я возвращаюсь, как обычно». Потом мы будем ужинать.
— Вы написали мне очень красивое письмо о своей матери. Я знаю, как трудно жить со своими близкими. Их слишком легко понимаешь; по крайней мере считаешь, что понимаешь. Было бы хорошо стараться не судить их, а только любить, даже пусть немного слепо, из страха ошибиться.
— Вы добрый…
— Нет.
— Точно, вы добрый, — сказала Берта и сжала его пальцы, пытаясь разглядеть в темноте его лицо.
— Поверьте мне, я вовсе не добрый. Если бы я действительно был добрым, то вместо того чтобы проповедовать вам дочернее послушание, я бы посоветовал вам вернуться как можно скорее домой и больше сюда не возвращаться. Мужчины стараются прикрыть словами свои слабости. Они вносят смуту в душу, в чем и состоит их самая большая вина. Сейчас следует признать, что мы ведем себя плохо. Вот вы придете домой и станете лгать, потому что мы считаем, что любим друг друга, но ведь я никогда и никого не любил, я и вас люблю не так, как вы себе это представляете, и между нами стоит некий утонченный обман. Все это выглядит некрасиво. Этого нельзя не признать. Нужно всегда быть искренним в своих суждениях. И трезво смотреть на вещи. Заблуждения разума являются непоправимым злом… Мне вот нравится то, как вы мыслите. И я бы не хотел нарушать этот строй мыслей. А остальное не имеет, собственно, никакого значения. Я буду всегда откровенен с вами. Мы будем разговаривать о жизни… Я научу вас воспринимать ее. С молодыми девушками обычно никогда не говорят о жизни.
— Вам холодно, — сказал он вдруг; обнимая ее, словно желая согреть, он склонился к ее лицу.
Она быстро поднесла к губам платок, чтобы приглушить у себя на губах острое ощущение этого поцелуя, и встала.
— Я провожу вас до вашей улицы, — сказал Альбер. — Если идти рядом с забором, то вас никто не узнает…
Он остановился на углу улицы и смотрел, как она идет, все больше и больше сливаясь с ночной тьмой.
— Это тот мужчина, который обычно проходит в шесть часов, — вполголоса сказал Альбер.
Они замолчали, прижимаясь друг к другу в темноте.
— Вы ходили на теннис? — спросил Альбер, отстраняясь от Берты.
— Я бываю там каждую неделю. Причем всякий раз вас там вспоминают.
— Я зайду в одно из ближайших воскресений. А как там Кастанье, не скучает?
— Нет. Он дразнит Одетту. За нами пришла моя тетя и увела нас всех к себе. Она с большим вниманием относится к Кастанье. Что вы думаете о моей тетушке Катрфаж?
— Думаю, что, скорее всего, она была красива.
— Как вам кажется, муж любил ее? Они выглядят такими непохожими друг на друга. Он такой старый.
— Я представляю себе господина Катрфажа в сорок лет очень красивым мужчиной, с большими глазами, со светлой бородкой, с этими его небрежными манерами и артистическим галстуком. Он встретил молодую девушку: ему всегда нравились гравюры и безделушки. Через три месяца он устал от ее болтовни, но, будучи человеком рассудительным и великодушным, он достойно перенес свою скуку, но с тех пор, то есть вот уже двадцать пять лет, с презрением смотрит на всех без исключения женщин, в первую очередь на свою жену. Могу предположить, что госпожа Катрфаж, с ее птичьими мозгами, нашла этого любителя искусства все-таки немного суховатым. Обида раскрывает глаза. Она увидела в нем самого скучного и самого положительного из всех стариков. Она почувствовала себя отвергнутой и непонятой и приняла свои вздохи за бунт великой души. В это трудно поверить, но легкомысленная госпожа Катрфаж страдала от того, что ее не поняли. Она стала мстить своим дерзким поведением в салонах. Говорят, у нее есть любовник, но я в этом сомневаюсь. Ее суетливость наверняка отдалила бы от нее мужчину сентиментального склада, который мог бы ей понравиться. С ней никогда не говорили серьезно, никогда не воспринимали всерьез. В свете не часто встречаешь одних и тех же людей, и когда обращаешься к женщине в первый раз, важно сразу найти верную тональность разговора.
— Вы столько всего обнаруживаете в людях!
— Видите ли, — сказал Альбер, беря со скамьи портфель Берты и доставая оттуда тетрадь, — брак — это вещь серьезная: опасайтесь брака по любви. Правда, брак по расчету тоже весьма опасен. Расчетом называют обычно мнение родителей, но в этой области они еще более слепы и глупы, чем их дети. Вот у меня, например, внешность идеального зятя: серьезный молодой человек, из хорошей семьи, с некоторым состоянием. Так вот! Я, вероятно, окажусь наихудшим из мужей. К счастью, я это знаю… Молодые девушки стоят перед необходимостью вынести свое суждение о жизни, еще не зная ее, и в этот столь ответственный момент их оценки еще весьма изменчивы. Надо, чтобы они могли четко различать, что в их склонности привносится слабостью, а что иллюзиями, скукой, досадой, тщеславием и что потом пройдет, а что останется.
— А вы не считаете, что сердце само угадывает?
— Как же можно угадать по человеку, которого любят теперь, другого человека, того, которого будут любить потом? Но в принципе это возможно. В конце концов я считаю, когда голова ясная, то и сердце становится более восприимчивым.
Он вытащил из тетради Берты какой-то листок и начал разглядывать его при свете фонаря.
— Вам поставили плохую оценку, и теперь вы будете сомневаться в надежности моих суждений. Вы зря советуетесь со мной по поводу своих сочинений. Я был посредственным учеником. Я родился, чтобы стать преподавателем. Это тетушка посоветовала вам лекции господина Пифто? Чтобы услышать подобные банальности, не стоит приезжать в Париж. Вы заслуживаете большего. Вам следовало бы, как минимум, прослушать кое-какие курсы лекций в Сорбонне.
— А это разрешается? — спросила Берта.
— Конечно. Это очень просто. Вы приходите к началу лекции, слушаете, записываете. Я рекомендую вам лекции Оффе о Веронезе. Вы ведь видели у господина Катрфажа и в музеях его картины. Вы научитесь узнавать их. Вы будете интересоваться жизнью художника, его эпохой, и в результате вы подойдете к постижению истории несколько своеобразным, вашим собственным путем, и это будет гораздо полезнее, чем схемы господина Пифто. Чтобы познавать окружающий мир, нужно брать в качестве отправной точки самого себя. Об этом слишком поздно догадываются и поэтому в школе обычно скучают. Курс Оффе начался месяц назад. Я узнаю, в какие часы бывают лекции. Через несколько дней я сообщу вам. Но еще до этого вам нужно к ним подготовиться. Есть один небольшой, но прекрасный учебник, который вы легко прочтете и который послужит прекрасным введением к этому курсу лекций. Это очень хороший путеводитель. Я наверняка найду его в какой-нибудь книжной лавке на бульваре. У нас есть время сходить за ним.
— Мне пора возвращаться, — сказала Берта.
— Мне бы хотелось, чтобы книжка была у вас уже сегодня вечером. Она вас очень заинтересует. Подождите меня. Я возьму автомобиль. Мы вернемся через двадцать минут.
— В половине седьмого я должна уже быть дома. Мне пора уходить.
— Вы вернетесь не очень поздно. Подождите меня. Я уношу ваш портфель, чтобы быть уверенным в том, что вы не уйдете. Да… Я уношу его… У нас с вами такой вид, будто мы ссорились. Нас заметят. Оставайтесь здесь.
Альбер убежал и вернулся в автомобиле с приоткрытой дверцей, которую он держал рукой. Не выходя из машины, он знаком пригласил в нее Берту.
— Это наше первое путешествие. Оно будет коротким, — сказал Альбер, беря руку Берты.
Она смотрела, как мелькают огни за запотевшим стеклом.
— Шляпа вам мешает, — сказал Альбер.
Он высвободил руку, которой обнимал Берту, помог ей снять шляпу; потом, склонившись над ней, прижался поцелуем к ее губам.
— Где это мы? — спросила вдруг она.
Выходя из пьянящего оцепенения, она видела за стеклом смутное мерцание огней, незнакомые улицы.
— Я не знаю… — ответил Альбер, нежно отодвигая ее в угол машины.
Иногда автомобиль останавливался, и Берта поднимала голову, обеспокоенная внезапным светом, падающим на них.
— Нас невозможно увидеть, — сказал Альбер. — Я загораживаю вас.
После долгой паузы он добавил:
— Мне кажется, мы топчем вашу шляпку.
Он наклонился; водя рукой под ногами, он нащупал бархатный бантик. Машина остановилась, потом снова тронулась вперед посреди сверкания витрин и пучков света, которые словно стремились обнаружить их.
В один из серых воскресных дней Альбер снова явился на теннисный корт Катрфажей. Кастанье ходил вдоль решетки в длинном, застегнутом на все пуговицы пальто, надетом на спортивный белый костюм, и в наброшенной на плечи шубке Одетты.
— Главное, не говорите о нас Одетте, — прошептал Альбер, когда Берта проходила мимо него.
А громко сказал:
— Ну и холод здесь. Вы не играете сегодня? Скучный у вас сегодня теннис.
— Нам Буфанжа не хватает, — сказала Берта.
— Кто это такой Буфанж?
— А! Вот!.. Не приходите никогда!
Она, смеясь, повернулась к Альберу, в то время как Одетта за руку вела ее на корт.
Альбер, засунув руки в карманы пальто, сел рядом с Рокбером и сказал:
— Я думаю, они сами не знают, чего ждут.
Он следил глазами за Бертой. Посреди других людей Берта, избегающая смотреть на Альбера, ускользающая, смеющаяся, казалась ему странно далекой. В такие моменты он больше не находил в ней того, что так ему нравилось, когда по вечерам она, опустив глаза, казалось, всем своим существом впитывала его слова. А сейчас ее лукавый вид раздражал его. Ему захотелось уйти. Эти глупые шалости, казалось, унижали его.
Альбер шел вдоль набережной. День кончался, унылый и неприветливый, и он с чувством отвращения и безысходности думал об этой болтовне, о пустом детском времяпрепровождении, которое ему пытались навязать. Ему захотелось, прежде чем идти домой, заглянуть к Ансена; шагая по набережной, он думал об их дружбе. Это на редкость благородное чувство придавало ему силы. Хорошее мнение о нем, сложившееся у Ансена, возвышало его в собственных глазах. «Если бы Ансена не было, я бы не реализовал себя полностью», — подумалось ему.
Однако вместо того чтобы повернуть на улицу, где жил его друг, Альбер пошел по улице Сольферино и вернулся домой. Ему хватило лишь мысли об Ансена. Видеть он его не хотел. Что добавила бы короткая встреча к столь глубокому и полному чувству дружбы?
Он сел за стол, зажег лампу, вытащил из стопки тетрадей чистый листок, взял ручку и, прислушиваясь к самому себе, посмотрел в окно. Взгляд его стал мечтательным, сердце переполняло нечто похожее на тоску, которая, словно песня, подступала к губам, и он написал: «Моя дорогая…»
Вдруг он услышал шум в прихожей. Оторвавшись от письма, Альбер подумал: «Это дядя Артюр».
Артюр Пакари редко покидал свой родной город: каждый раз, приезжая в Париж, он считал своим долгом навестить брата.
В прихожей он отстранился от Юго, который хотел помочь ему снять пальто. Провел рукой по волосам, потрогал застежку пристежного воротничка и покашлял, когда слуга ввел его в гостиную; посмотрев вниз, он заметил свои испачканные грязью ботинки.
— Добрый вечер, — сказал господин Пакари, выходя в гостиную из своего кабинета. — Сегодня вечером ты будешь ужинать вместе с Наттом. Я подумал, что тебе, вероятно, будет приятно встретиться с ним.
— А! Наш славный Натт!.. Буду весьма рад! — сказал Артюр Пакари, возбужденно и как-то нервно потирая руки. — Я боялся опоздать, — добавил он, вытаскивая из кармана часы. — Я же знаю, как ты пунктуален. Но в Клиши сесть на трамвай — это целая история.
— Мы ужинаем в восемь, не раньше, — сказал господин Пакари немного холодным тоном, отмечая про себя, какая крупная у брата голова и как поседели его коротко стриженые волосы.
Господин Пакари ставил Артюру в упрек его неудачи в делах — он приписывал их лени брата, — а также то, что тот женился на дочери крестьянина.
— Ты извини меня. Мне нужно закончить тут одну работу. Тебе составит компанию Альбер.
— Я тебя умоляю! Не беспокойся из-за меня!.. Я знаю, что это такое. А! Вот и Альбер! Ну вот, мой мальчик, можешь обнять своего дядю! — сказал Артюр, стараясь шумными проявлениями жизнерадостности преодолеть смущение, которое он всегда испытывал в этом доме.
— Отец уже, наверное, сказал вам, что вы ужинаете с Наттом. А я и не знал, что вы с ним знакомы, — приветливо сказал Альбер, усаживаясь.
Он вспомнил, что мать относилась к дяде Артюру с особой приязнью, да и сам он тоже был в состоянии оценить тонкий ум этого человека, которым пренебрегали.
— Как! Знаком ли я с Наттом! Мы же учились вместе в лицее. Потом я потерял его из виду. Он двадцать лет проработал сельским врачом в Шере. А с тех пор как он обосновался в Суэне, я встречаюсь с ним всякий раз, как появляюсь в Париже… Твой сын не знал, что я знаком с Наттом, — пояснил он, обращаясь к господину Пакари, вошедшему в гостиную. — Я рассказываю ему… Это возвращает меня во времена нашего детства. А папашу Гано ты помнишь?
— Да, — ответил господин Пакари, не глядя на брата. — Натт запаздывает… Есть люди, которые никогда не приходят вовремя.
Это опоздание позволяло господину Пакари выразить с помощью своего озабоченного вида и нервного хождения по комнате то легкое раздражение, что всегда возникало у него в присутствии родного брата.
В конце концов сели за стол, не дожидаясь прихода Натта.
— Отличный суп! Очень горячий, — с воодушевлением сказал Артюр, осторожно втягивая в себя обжигающую жидкость и морща лоб. — У тебя по-прежнему хороший аппетит?
— Вечером я ем мало.
— Вот Сеньиц и стал министром финансов! Он ведь из твоих друзей, — произнес Артюр, стараясь сказать брату что-нибудь приятное.
Но господин Пакари проявлял сдержанность всякий раз, когда слишком любезный собеседник напоминал ему о его высоком положении в обществе.
Натт появился посреди ужина.
— Извините меня! Эти пригородные поезда! Я опоздал на семичасовой поезд. Суэн всего в двадцати минутах езды от Парижа, но при условии, что вы успели на поезд. Вы правильно сделали, что не стали ждать меня.
— Не спеши, время есть, — серьезным тоном сказал господин Пакари.
Натт попросил подать ему все блюда сразу и, несмотря на настойчивые уговоры Юго, не менять тарелку. Он ел очень быстро, сидя на краю стула, скрестив ноги, торопливым движением руки вытирал седеющую бороду и не переставая говорил, глядя на Артюра маленькими живыми глазами.
— Эх, мой дорогой Артюр! — сказал он, подбирая наконец свою салфетку, которая валялась у него под ногами. — Как приятно побеседовать с тобой!
После ужина Артюр и Натт прошли с Альбером в курительную комнату, где разговор снова зашел о лицее, о деревенских нравах, о городе, о философии и политике.
Изменив своим правилам, Натт закурил; сигара, хотя и мешала ему говорить, в то же время придавала беседе большую живость. Он сидел, весь утонув в глубине покойного кресла, и его черные глаза блестели на заросшем седыми волосами лице.
— Да, друзья! Париж — это прекрасно! — сказал он, крепко держа рюмку с коньяком и вдыхая его аромат. — Здесь живешь по-настоящему! С мыслями в голове! Время от времени у меня возникает потребность сменить обстановку. Я больше не могу оставаться в Суэне. Только здесь, и больше нигде, чувствуется дух бурлящего и мыслящего человечества.
Господин Пакари подошел к ним, но затем опять ушел в гостиную.
— У отца усталый вид, — сказал Альбер, наклоняясь к Натту. — Должен вам сказать, меня с прошлого года беспокоит его здоровье.
— Может быть, ему нужно отдохнуть, хотя, в общем, не беспокойтесь, он достаточно крепок. Мы все крепкие, — сказал он, беря бутылку, чтобы получше рассмотреть этикетку, — в человеке заложен такой запас прочности! Мы даже и не подозреваем, какой. Знали бы вы, сколько тех, кого я считал безнадежными, вернулись к жизни!
Натт намеревался посоветоваться с господином Пакари об одном спорном деле, причем речь шла обо всех его сбережениях, но беседа доставляла ему такое удовольствие, что он и не вспомнил о своих заботах, а в десять часов стремительно встал, боясь опоздать на поезд.
— Какой славный человек! — сказал дядя Артюр, возвращаясь в гостиную. — Надеюсь, ты не убил его своими ликерами. Эти микстуры ему совсем не впрок. У него с детства больное сердце. Он упивается своим оптимизмом, а в глубине-то души неспокоен.
Господин Пакари проводил брата до прихожей и подал ему шляпу. Затем вернулся в гостиную за книгой, которую хотел почитать в постели.
— Ты переутомляешься, — сказал Альбер. — Натту показалось, что ты плохо выглядишь. Тебе следовало бы проконсультироваться с ним.
Господин Пакари погасил свет в гостиной. Во внезапно наступившей темноте он пошатнулся, вдруг ощутив головокружение, и оперся на кресло.
— Что это, усталость? — задал он себе вопрос, выходя из гостиной. — Отнюдь. Устают только ленивые.
Лекция Оффе уже подходила к концу, когда Берта заметила стоящего у входа в аудиторию Альбера; она попыталась избежать встречи, затерявшись в толпе студентов, которые выходили перед ней. Он остановил ее со словами:
— Это же все так естественно, я ваш кузен, ваш брат, который просто зашел за вами. Я вот сейчас после обеда шел мимо Люксембургского сада и вспомнил, что вы как раз сидите на лекции, и мне захотелось повести вас в Лувр. Я хотел бы показать вам свои любимые картины.
Она стала было возражать, но потом все же пошла с ним; то, что поначалу пугало, затем, как только он начинал говорить, становилось вполне допустимым, и она соглашалась. Берта села в машину, которая ждала их на соседней улице, и окончательно успокоилась, когда оказалась на сиденье рядом с Альбером.
Автомобиль остановился. Альбер быстро вышел, поглядел в направлении сада Тюильри и вошел в музей; затем он подал знак Берте, чтобы она тоже входила.
— Я боюсь встретить госпожу Катрфаж, — сказала Берта, когда они поднимались по ступенькам каменной лестницы.
— Не волнуйтесь, она никогда не приходит сюда. Мы посмотрим на одну картину и уйдем; а то обычно устаешь и ничего не видишь.
Он понизил голос, входя в темный небольшой зал с очень высоким потолком.
— Вот эта, — сказал Альбер.
Он тронул Берту за руку и подошел к картине, тихо ступая по паркету, усиливавшему звук их шагов.
Он мало интересовался живописью, но получал удовольствие, показывая ей эту картину, на которую она долго смотрела со счастливой улыбкой, испытывая чувство полноты жизни и внутреннего подъема, взволнованная открытием искусства и общности их мыслей в чистой атмосфере красоты.
Альбер поддерживал Берту под руку, и они вышли из зала тем же медленным шагом, не расцепляя пальцев, еще соединенные воспоминанием о том, что они созерцали вместе; она опустила глаза, стараясь не встретить взгляд Альбера, так как чувствовала нежность в его голосе и боялась нарушить согласный задумчивый ритм их шагов. Им навстречу шли посетители. Однако она даже и не подумала отстраниться от него: словно они путешествовали вдвоем в какой-то далекой стране и оказались среди незнакомых людей.
Они пересекли галерею и посмотрели в окно, на дворец и сады, застывшие как на картине, но живые благодаря тусклому свету и крохотным человеческим фигуркам, подвижным и темным, рассыпанным внизу.
— Я вам говорил, что надо учиться видеть, учиться понимать. Другого счастья не существует, — сказал Альбер, усаживаясь на скамейку перед собранием старинной мебели, огороженным веревкой. — Я только что произнес опасное слово, которое погубило многих женщин: счастье. Запомните следующее: не надо никогда и ни от кого требовать счастья. Я даже не уверен, находим ли мы его в себе: в нас слишком много всего, разного.
Он повернул голову, посмотрел на служителя музея и продолжил:
— Чего-то вроде счастья добиваешься с возрастом. Оно приходит как умиротворение, как опрощение. Оно похоже на забвение, на безразличие, на пресыщение. Иногда на безумие. Я не доверяю счастливым людям.
Он замолчал, бросив взгляд на какую-то картину. Вдруг он сказал:
— Вы заметили, что я испытываю потребность сообщать в точности то, о чем думаю? Мне хотелось бы научить вас правильно пользоваться своим разумом.
Берта слушала его, склонив голову, но различала в этих речах лишь шепот, ласку, интонацию близости и доверительности, которые сближали их сильнее, чем поцелуи.
Вернувшись домой, Берта увидела в гостиной мать вместе с госпожой Катрфаж. Она села и, сняв перчатки, положила их в муфту; грациозная, живая, охотно и весело заговорила она с госпожой Катрфаж. Мадам Дегуи следила глазами за каждым движением дочери.
— Ты пришла с лекции? — спросила госпожа Катрфаж, внимательно глядя на Берту. — Занимаешься?
— Она переутомляется, — сказала госпожа Дегуи, не отрывая от дочери восхищенного, радостного взгляда. — И ничего не ест.
— Я чувствую себя прекрасно, — сказала Берта, вставая.
У себя в комнате она остановилась перед зеркалом, заметив свою бледность, лихорадочный блеск расширенных глаз, и долго, словно вопрошая, разглядывала свое отражение, которое она узнавала и не узнавала.
Она подошла к столу, взяла лампу и поставила ее на комод, потом уселась в маленькое кресло возле камина, сняла шляпу и немного подержала ее на коленях, думая об Альбере; она слышала его голос и чувствовала себя счастливой. Какой жизнь кажется легкой и простой, когда он рядом! Как прекрасно было бы и это мгновение тоже, если бы он был тут! Ей хотелось еще и еще слушать его, и она знала, что ему всегда будет о чем поговорить с ней.
В декабре Берта часто видела Одетту, они вместе украшали рождественскую елку у госпожи Видар. Они пили чай в столовой и клеили гирлянды, сваливая их в кучу на ковре. Когда в четыре часа подходили Бланш Селерье или Ивонна Дюброка, чаще всего они заставали подруг за оживленной беседой.
Однажды, когда Берта повторила какое-то замечание госпожи Солане, касавшееся Альбера, Одетта сказала:
— Альбер — человек надменный и черствый. У него нет ни снисходительности, ни доброты, иногда он бывает бестактен, как все не слишком чуткие люди. А ты, Берта, что о нем думаешь?
— Не знаю, — ответила Берта, не подымая глаз и приклеивая золотую бумажку на ореховую скорлупу. — Мне кажется, что он насмешник.
Она улыбнулась, не поднимая глаз, чувствуя себя счастливой оттого, что ей одной был известен настоящий Альбер, такой великодушный, такой благородный, такой тонкий.
Когда выдалось несколько очень холодных дней, Берта вместе с Бланш Селерье стала ходить на каток. Она заметила, что ее общества ищут, ей оказывают знаки внимания, восхищаются.
Свой успех и комплименты мужчин она воспринимала как улыбку жизни, как нечто вроде подтверждения своей любви; благодаря им она полнее воспринимала похвалы, которые Альбер расточал ей наедине и которые потом, как ей казалось, словно украшения, сияли на ней.
Какой-нибудь разговор с безразличными ей людьми, новый туалет, та или иная улица или книга — все интересовало ее теперь в той мере, в какой затрагивало ее сердце. Она постоянно помнила об Альбере, и все, что ей встречалось в жизни, в конечном счете сводилось к их любви. В пустом доме она вновь была с ним, когда перечитывала его письма или мечтала, рассеянно опустив руки на клавиши. Но мысль о матери огорчала ее. Берта старалась больше дать материнскому сердцу, которое довольствовалось столь малым.
Ей хотелось тратить свои силы для счастья других. У Бонифасов она подолгу беседовала с бабушкой, выходила гулять с Алисой, как и прежде лишенной развлечений, водила ее на прогулки, в музеи, на выставки, и день обычно заканчивался полдником в комнате Берты, которая заваривала чай в своем маленьком чайнике, оживленно и забавно болтая.
Иногда она начинала говорить так же, как Альбер, и тогда Алиса, не догадываясь, откуда это, отмечала у своей подруги какой-нибудь решительный жест или немного нравоучительный тон и считала это позерством.
Берта скрывала от всех свои отношения с Альбером, не считая нужным в чем-либо себя упрекать и даже не замечая, что ей случается лгать. Да и как могла она считать предосудительным то, что придавало ей силы и служило причиной счастья, как могла она относиться с подозрением к своей любви, которая делала столь приятной жизнь и столь ярким блеск ее молодости.
Берта шла вдоль чьего-то владения, обнесенного стеной. Обратив внимание на непривычный вид этой маленькой улочки, она заметила, что фонари еще не горят. Она бросила взгляд на скамейку под деревьями, обогнула сквер, прошла по переулку, вернулась назад. Его все еще не было. Это ожидание показалось ей унизительным: «Какой стыд вот так бродить здесь, словно я в чем-то виновата. Больше я сюда не приду», — говорила она себе. Она снова вернулась в сквер, нервничая одновременно от нетерпения увидеть его и от желания уйти.
— Извините меня, — сказал Альбер, беря ее за руку. — Меня задержал отец; вы и не подозреваете, что я человек работающий.
— Это слишком опасно, ждать вас здесь, — сказала Берта. — Скоро в шесть часов уже будет светло. Мы ведь здесь совсем рядом с моим домом. Буквально минуту назад я, кажется, видела продавщицу из нашего книжного магазина. Очень даже возможно, что она ходит по этой улице.
— Послушайте, — сказал Альбер, ведя ее к скамейке. — Мне пришла в голову одна мысль. Действительно, здесь очень неудобно. Но я нашел нечто весьма и весьма удачное. Мы сможем видеться у Кастанье.
— У Кастанье? Вы с ума сошли!
— Подождите. Не пугайтесь. Я попросил у Кастанье оставлять мне время от времени на часок свою гостиную. Естественно, его не будет дома. В четыре часа он обычно уходит. Я объяснил ему, что хочу принимать там одну пугливую даму. Рассказал ему совершенно невероятную историю. Уверяю вас, все очень просто. В этот день он отпустит и всех своих слуг. Этот план его позабавил. Он человек романтичный. Вы пройдете в подъезд, ничего не спрашивая. Никто не будет знать, куда вы идете. Потом подниметесь на лифте. Нет. Лучше подниметесь по лестнице. Всего три этажа. А я уже буду там. Вам не нужно будет даже звонить.
Он добавил, чтобы успокоить ее:
— Естественно, мы не сможем видеться слишком часто. Я уверяю вас, Кастанье никогда не узнает, что вы приходили! — продолжал Альбер, немного раздосадованный тем, что Берта все еще упорствовала. — Вы можете мне верить. Вы не очень-то любезны сегодня. Говорят, вы были очаровательны на балу у Прево. Вам нравится танцевать? Вокруг вас было столько юных балбесов.
Он взял томик, который Берта положила на скамейку.
— У Кастанье великолепная библиотека… Этот роман, что вы сейчас читаете, мне не нравится, — сказал он, проводя рукой по кожаному переплету. — Вы сами сделали эту обложку?
— Это подарок Бланш.
— Пошлый стиль, скудная психология. И такая дрянь воспламеняет читательские мозги. Я хотел бы выбрать для вас несколько книг по своему вкусу. Настоящих книг.
Он добавил:
— Я не осмеливаюсь вам их послать. Я мог бы принести их к Кастанье.
Он вернулся к своему плану:
— Вы же понимаете, когда будет светло, то, даже если мы попытаемся встретиться на другом конце Парижа, ваша продавщица из книжного магазина все равно может попасться нам на пути…
Альбер не смог убедить Берту; они встретились на том же месте в следующую субботу.
Утром она бегала по магазинам с матерью и, справляясь со своими нервами в тот день хуже обычного, не смогла скрыть раздражения при виде нерешительности мадам Дегуи, медленно выбиравшей покупки и изображавшей практичную хозяйку.
Берта чувствовала себя усталой и недовольной собой.
— Я хотела бы посидеть, — сказала она Альберу.
Но скамейки были влажными от мелкой измороси, и они вынуждены были пойти дальше вдоль изгороди, прячась в густой тени. Берта устало опиралась на руку Альбера; она чувствовала, как шею охватывает мокрый воротник шубки. Тоска, царящая в доме, куда ей предстояло вернуться, отвращение к этим улицам, нечто вроде угрызений совести и беспокойства проникали в нее вместе с вечерним холодом, и ей хотелось плакать, несмотря на радость оттого, что Альбер идет рядом с ней. Они дошли до улицы Лекурб, шумной и полной народа.
— Этот квартал такой мрачный, — сказал Альбер. — Мы никак не можем продолжать эту бродячую жизнь. Вы устали, а сейчас еще пойдет дождь. Пойдемте к Кастанье. Я знаю, что его нет дома. Он оставил мне свой ключ.
Она позволила себя увести, ни о чем не думая, испытывая чувство самоотречения и смутного безразличия ко всему происходящему; в машине она ехала молча, закрыв глаза и положив голову на плечо Альбера.
— Я поднимусь первым, — сказал Альбер, опуская стекло, чтобы взглянуть на улицу. — Вы подождите пять минут, а потом смело заходите. Если случайно встретите консьержа, в чем я сомневаюсь, скажите, что идете к госпоже Дозак.
Альбер стоял на лестничной площадке перед квартирой Кастанье. Когда Берта вошла, он бесшумно закрыл дверь и помог ей снять пальто.
— Садитесь вот здесь, — ласково произнес он, поправляя подушки вокруг нее. — Прилягте… как, удобно? Вам надо отдохнуть. А я сейчас приготовлю чай.
Он зажег огонь и стал разогревать чайник, поставил совсем рядом с Бертой на маленький столик чашку, подвинул лампу и поправил еще одну подушку.
— Вам удобно? — ласково спрашивал он, все время возвращаясь к ней.
Потом он принес печенье, изюм, подложил полено в тихонько потрескивающий огонь, налил чаю, придвинул стол; его мягкие движения словно обволакивали Берту и, казалось, ласкали ее. Да, ей было хорошо в этой гостиной, где они заняли маленький уголок, освещенные мягким светом, погруженные в атмосферу красивых вещей и уюта; они впервые наслаждались этим вместе.
— У меня есть для вас книги, — сказал Альбер, забирая чашку из рук Берты.
Он пошел к шкафу, вернулся и сел возле Берты, держа на коленях несколько томиков.
— «Воспитание девушек»… Фенелон, — сказал Альбер, просмотрев одну из книг и отложив ее на стул. — Вы оцените стиль автора; это хорошо продумано и хорошо написано. «О любви», Стендаль; я выбрал эту книгу из-за нескольких страниц о женщине в конце тома; я там пометил. Я отыщу для вас другое издание Ларошфуко, с красивой обложкой. Эту маленькую книжку следует читать с благоговением; без нее мы были бы в меньшей степени французами… Выбирая эти книги, я не пытался соблюдать какой-нибудь порядок… Так что тут много чего не хватает, — заметил Альбер, возвращаясь опять в глубь гостиной.
Он продолжал разглядывать названия книг, стоя перед шкафом.
— Виньи… очень хорошо, Виньи! А! «Война и мир», прекрасно; это целый мир. «Адольф». «Размышления о Евангелии». Какой писатель! «Пустыня». Да, я отложил для вас и несколько современных авторов, чтобы повеселить вас. «Комедии» Мюссе — мудрая, необыкновенная вещь… Я вам принесу еще, — сказал он, подходя к Берте. — А потом, когда вам будет тридцать лет, нужно будет перечитать все это снова.
Он присел на краешек дивана, где лежала Берта в своем темном платье и маленькой коричневой шляпке, которая закрывала ей лоб: лицо ее выглядело постаревшим от усталости, но глаза, освещенные лампой, казались лучезарными, задумчивый, глубокий взгляд был исполнен доброты и какого-то возвышенного счастья, как если бы она стала уже совсем взрослой благодаря прожитым годам и Альберу тоже.
Он любовался Бертой, лицо его выражало волнение и нежность, и он говорил, поглаживая ее руку:
— В этих произведениях вы не найдете каких-либо законченных нравственных предписаний. Я не могу предложить вам ни теории, ни абсолютной истины… И тем не менее вы всегда будете вести себя в соответствии с определенной доктриной. В соответствии с вашей доктриной. И она будет столь же ценной, как и вы сами… Вы найдете в этих книгах, которые я называю хорошими, искреннее и относительно точное изображение человека. Вы научитесь любить этот стиль, который тоже можно назвать точным и искренним. После этого вы будете смотреть на себя и на других взглядом более искушенным, более ясным, более избирательным. Вы сможете лучше понимать чувства. Я не боюсь сделать ваше воображение менее пылким. Вы сохраните его, чтобы проникнуть посредством него в глубь реальной жизни и, как говорит Морисе, познать красоту необходимых вещей. Но, во всяком случае, я отведу от вас всех совратителей: я считаю, что чем тоньше ум, тем более надежную защиту он может обеспечить.
Он замолчал, держа руку Берты в своей руке.
— А теперь нам пора уходить, — сказал он.
Она уже не думала о возвращении. Ну почему такой восхитительный момент должен кончаться?
— На улице идет дождь, — сказал Альбер, подавая ей пальто. — Машина вас ждет. Она отвезет вас на улицу Оданж. Это совсем рядом с вашим домом.
Она вернулась домой, унеся с собой живое воспоминание об уютной гостиной и о глазах Альбера, так нежно смотревших на нее.
Она сняла перед зеркалом шляпу и, разглядывая свое лицо, думала с волнением, что любовь его к ней еще больше усилилась, хотя сегодня она была некрасивой.
После ужина Альбер унес чашку с отваром вербены с собой в библиотеку. Он открыл томик стихов и вдруг обратил внимание на лицо отца; стоило ему коротко постричься, как он сразу начинал походить на дядю Артюра.
Господин Пакари встал. «Он пошел к себе в кабинет. Он терпеть не может даже посидеть и почитать газету. Покой ему невыносим. Есть в этой энергии какое-то своеобразное малодушие, какое-то добровольное самоослепление… В нем можно читать, как в открытой книге! Он-то совершенно меня не знает, он даже и не подозревает об этом сыновнем взгляде, который видит его буквально насквозь!» — думал Альбер, опустив глаза и выпрямляя скрещенные ноги, в то время как отец проходил мимо него.
Он заглянул в книгу, прочел там одно стихотворение, отложил томик в сторону, чтобы выпить глоток вербены, и подумал: «Терпеть не могу этих нытиков. Если б они знали подлинную грусть, они меньше бы говорили о своих несчастьях. Я теперь уже, право, и не знаю, грустна ли жизнь или нет… Не знаю даже, серьезна ли она… Эта девушка будет принадлежать мне, когда я этого захочу. Какое преступление, если поразмыслить! Лично мне, пережившему каждое мгновение этого приключения, оно кажется вполне естественным! В действительности же все это совершенно не важно; надо будет только проявить немного сноровки и иметь чувство меры. Этот ребенок совершенно восхитителен. Не знаю, люблю ли я ее, но она очаровывает меня. Какая кротость… А вербена эта недурна. Буду пить ее каждый вечер. Я чувствую себя почти счастливым…»
Ему пришла на ум одна фраза Ансена. Она пробудила в нем массу возражений, он формулировал их, шагая по комнате и как бы мысленно разговаривая с другом. В этом высказывании, которое он не захотел тогда оспаривать, угадывался мистический настрой его друга. И впервые в жизни это проявление религиозности Ансена рассердило Альбера.
Он посмотрел на часы, взял ключ и сказал Юго:
— Не запирайте дверь на задвижку: я вернусь через час.
Ансена зашел в комнату консьержки.
— Есть письма для меня? — спросил он, глядя на девушку.
Она приблизилась к нему и ответила:
— Нет.
Он, казалось, задумался, снова с застенчивой улыбкой посмотрел на девушку и ушел.
Он медленно поднимался по лестнице, остановился, словно собираясь спуститься вниз, потом быстро преодолел последние ступеньки и вошел в свою комнату. Он зажег маленькую лампу. Скудная обстановка комнаты нравилась ему, воспринималась им как некое побуждение к работе. Он сел за стол; снова вспомнив о дочери консьержки, открыл том «Избранных страниц» Паскаля. Он часто перечитывал те места, где Паскаль старается укрепить свою колеблющуюся веру и упрекает себя в следовании «восхитительным и преступным обычаям этого мира».
Он вздрогнул, услышав стук, но тут же по манере открывать дверь узнал Альбера.
— Работаешь? — сказал Альбер.
— Собирался поработать, но у меня сейчас есть время. Пишу лекцию на конец недели.
— А я, когда поработаю вечером, потом плохо сплю, — сказал Альбер.
Внезапно, после двух-трех произнесенных с рассеянным видом фраз, он перешел к мысли, которая занимала его.
Ансена, когда понял, что Альбер заговорил на тему, которой они всегда избегали касаться, смущенно отвел взгляд в сторону стола. Он водил кончиками пальцев по своим выбритым щекам, как бы разглаживая напряженные мышцы лица, но от его внимания не ускользали ни некоторое замешательство в речах Альбера, ни его многословие и слишком решительный тон.
Когда Альбер умолк, Ансена медленно заговорил, стараясь преодолеть свое волнение.
— Ты вот утверждаешь, что нормальный человек находит в своей собственной натуре, — если он правильно понял, чего хочет в этой жизни, — достаточно оснований, чтобы вести себя благородно. Сейчас, вначале, я не стану разбирать твой пример с молодым человеком и девушкой. Мне неизвестно происхождение щепетильности твоего молодого человека. Я могу предположить, что он щадит, как ты выразился, чувства девушки по весьма неблагородным причинам. Не исключено, скажем, что он пытается сформировать ее на свой лад, чтобы ему потом было удобнее, чтобы обеспечить покой себе, как будущему ее владельцу. Возможно, что он женится на ней. Поэтому твой пример я не беру. Нет, — Ансена вдруг заговорил быстрее, словно воодушевившись, — в себе самом находишь лишь сообщника и льстеца. Жизнь незаметно развращает нас, когда нет какой-нибудь твердой опоры. Все эти коммерсанты… Малле (помнишь, Летапи рассказывал нам у тебя), тот самый Малле, с его красивым честным лицом и речами праведника, растратил чужие деньги и стократно заслужил тюрьму, а он считает себя лучшим из людей, жертвой… А мой кузен Бурдель — доктор Бурдель, — можно сказать, светило медицины, умер от рака. Ведь, дорогой мой, любой студент мог бы сказать ему, как называется его болезнь. А он сам и не подозревал, что у него рак! Знай себе приговаривал: «Туберкулез. Со временем пройдет». Природа затуманивала ясный ум этого человека науки, чтобы дать ему силы прожить оставшиеся ему дни. Ты вот ищешь принцип поведения в жизни! Но ведь жизнь — это же водный поток и в нем отражается то, что тебе хочется увидеть. Так что, мой бедный друг, жизнь — это настолько суетная штука, что ее бесполезно пытаться разглядеть. Мыслитель, торговец, художник — все люди действуют, то есть пытаются забыться.
Он сделал паузу, потом продолжил взволнованным, низким голосом, глядя на Альбера внезапно потускневшими глазами:
— И все же истина существует…
— Да, я знаю, — прошептал Альбер, поднимаясь.
Ему не хотелось отвечать, и он принялся разглядывать какую-то фотографию на стене, но потом все-таки сказал, как бы помимо воли:
— Ты критикуешь жизнь с позиции счастливого пессимиста, потому что полагаешь, что судишь о ней с высот иного мира, но при этом ты не покидаешь пределов этой самой жизни. Она сформировала все, вплоть до твоей мечты.
И вдруг, зная, что наносит своему другу непоправимый удар, он произнес язвительным тоном, хотя сердце его при этом сжалось от горечи:
— Твоя картина людских несчастий получилась не совсем полной. Ты забыл про самый главный изъян, который есть у человека. Я назову тебе его истинное несчастье: его легко усыпить. Достаточно упорно смотреть в одну блестящую точку, не думая ни о чем другом…
«Ну что за глупость! Зачем?» — спрашивал себя Альбер, возвращаясь домой. Он вспоминал свое неожиданно возникшее озлобление против друга, огорченное лицо Ансена, его молчание, разочарованное, но вместе с тем спокойное и какое-то покорное выражение его лица. «Я знаю, мне просто захотелось сделать ему больно», — повторял про себя Альбер. Он пытался вспомнить ход своих мыслей, чтобы найти оправдание в очевидной истинности своего суждения и в заблуждении Ансена. Однако понимал, что собственные доводы казались ему убедительными только во время спора. Теперь же он в них уже больше не верил и даже уже не помнил, что он тогда сказал.
Когда у Берты во второй половине дня не было занятий, кроме той лекции, которая позволяла ей ходить на свидания с Альбером, она оставалась дома, праздная и слишком нервная, чтобы думать о нем. Она садилась в своей комнате и принималась за вышивание; эта сосредоточенная поза и концентрация внимания направляли все ее мысли на Альбера, и она впадала в своего рода лихорадочную дремоту. Вдруг она поднимала голову, удивлялась, что уже так поздно и что надо торопиться, чтобы успеть одеться.
В трамвае, убаюкиваемая покачиванием вагона, она смотрела на улицу, на сидящих вокруг нее людей, не вполне отдавая себе отчет в том, куда направляется.
Он ждал ее за приоткрытой дверью; когда она входила, он отступал в прихожую, протягивая к ней руки и сжимая ее пальцы, так что она оставалась на некотором расстоянии от него, чтобы он мог сначала встретить ее восторженным взглядом, который фиксировал каждую деталь ее туалета и затем охватывал ее всю целиком; потом он быстро снимал ее жакет, путаясь пальцами в застежках, и церемонно спрашивал: «Чаю?.. Нет?.. Какие у вас холодные руки».
У нее всегда, когда она приходила, мерзли руки, мерзло тело, словно вся ее кровь приливала к сердцу, которое так сильно билось. «В этом кресле вам будет удобно», — говорил Альбер нежно, приглушенным от волнения голосом.
Она вся отдавалась его поцелую, потом отстранялась, словно мгновенно насытившись, оглушенная, задыхающаяся от накатившей на нее слишком мощной волны, и вся сжималась, чтобы сопротивляться какой-то пугающей ее силе. «Не двигайтесь», — говорил он, удерживая ее поцелуем, который наконец приковывал ее, а он в это время медленно ласкал ее рукой, словно перенося на нее, на все ее тело сладострастие своих губ.
Он вдруг поднимался и начинал ходить по комнате. Потом возвращался к ней, опускался на колени у ее ног, брал ее руку и смотрел в ее блестящие глаза, в этот момент казавшиеся ему глазами взрослой, пылкой и опытной женщины. Они надолго замирали так, сливаясь и теряясь в этом необъятном взгляде, а когда наконец отводили взгляд в сторону, то молчали или произносили какие-нибудь общие, бессмысленные фразы.
После Берта вспоминала, что вообще ничего не говорила в тот день; рядом с ним ей было нечего сказать; перед этим великим чувством любви, этим совершенным слиянием мыслей любые слова казались просто ненужными, и она старалась только как можно крепче прижаться к Альберу.
Он нежно дотрагивался губами до ее теплых век, лба, пальцев, потом сжимал ее в объятиях и целовал. Резко отрывался от нее, чтобы походить по гостиной, возвращался, успокоившись, и вновь погружался взглядом в сияющие, глубокие, окруженные тенью глаза. Он ласково расспрашивал ее, держа в своей руке ее руку. «Юная девушка, это так странно!» — говорил он. А она ничего не отвечала, вся погруженная в свой непроницаемый мир, только все бледнела и все больше застывала в его объятиях, безжизненно опустив руки.
Она возвращалась домой в полном изнеможении, возбужденная, с горячей, тяжелой и одновременно какой-то пустой головой, словно уставшая от длительной умственной работы, и лишь долгая зевота чуть снимала напряжение. Сразу после ужина она ложилась спать и чувствовала щеку Альбера, его руки, все его тело, прижатое к ее телу; ей бы хотелось продлить это ощущение и воскресить уходящие в прошлое часы, но едва она начинала думать о нем минуту-другую, совершая над собой усилие, как тут же забывалась тяжелым сном, не отпускавшим ее на протяжении всей ночи.
Утром она подходила в ночной рубашке к зеркалу, бледная, но отдохнувшая, и ее большие кроткие глаза, ее свежий, невинный, немного детский вид казался отсветом ее счастливой и молодой души.
Стоя перед комодом, Берта одну за другой перебирала свои блузки и швыряла на кровать те из них, которые казались ей несвежими. Она нашла тонкий батистовый корсаж, который носила на прошлой неделе. «Ничего не поделаешь, ткань порвана», — подумала она, увидев зацепку на кисее. Она положила корсаж опять в глубь ящика; вспомнив об Альбере, она почувствовала, как в душе ее поднимается волна протеста, и сказала самой себе: «Не пойду больше к Кастанье». Она теряла свою гордость, свою независимость: покоряясь, она роняла свое достоинство. К тому же Альбер изменился. Теперь она снова узнавала в нем того человека, который так не понравился ей когда-то в Нуазике: то грубое, ненасытное, полное неистовства существо. «Сегодня вечером я не пойду к Кастанье», — снова сказала она себе и перестала думать об Альбере.
Словно избавившись от какой-то заботы, довольная и бодрая, она навела порядок в своем шкафу, поиграла на фортепьяно и перечитала одну из своих лекций.
В четыре часа, вернувшись домой, она взяла свои нотные тетради, чтобы подклеить разорванные несколько месяцев назад страницы. Она расстелила на столе в гостиной газету, не спеша, словно у нее была масса времени, чтобы закончить эту работу, вырезала золотыми ножницами мадам Дегуи кусок бумаги, но вдруг почувствовала, что Альбер ждет ее. Она вышла из гостиной, быстро надела шляпу и, проходя мимо Ортанс, сказала ей: «Я иду к Бонифасам».
Она быстро дошла до улицы Пере. Омнибус только что ушел. Кучер махнул рукой, и она села в коляску: «Я поговорю с ним; он поймет, что заблуждается на мой счет», — говорила она себе, глядя на все часы, мимо которых проезжала. Она воображала себе длинную, важную и строгую речь, первые фразы которой она то и дело увлеченно повторяла про себя. Она представляла себе кресло, где она будет сидеть, свои движения, свою позу.
Когда Альбер открыл дверь квартиры Кастанье, она сразу же заметила, какой у него озабоченный взгляд.
— Вы меня ждали, — сказала она, немного обеспокоенно и стараясь угадать, о чем он думает.
А он вроде бы даже и не заметил ее опоздания. С задумчивым, но спокойным видом, против обыкновения сдержанный и как бы смущенный, он вошел в гостиную вместе с ней, не поцеловав ее.
— Надеюсь, вы добрались без особых трудностей? — спросил он. — Здесь жарко…
Он открыл было окно, потом закрыл его.
— Такой неприятный шум, — сказал он. — Ваша сестра ведь не приедет в этом году? Насколько мне известно, она ждет ребенка. Если не ошибаюсь, в сентябре. А в июле вы поедете в Нуазик?
— Увы, нет, — ответила Берта, замечая, что Альбер думает о чем-то другом. — Я ведь вам говорила, что мама хочет провести лето на берегу моря.
Она замолчала, в свою очередь смущенная рассеянным видом Альбера.
— Послушайте, — вдруг начал он. — Я хотел вам сказать…
Улыбаясь, он подошел к Берте:
— Вам не приходит в голову мысль, что вам угрожает опасность?
После долгой паузы он с некоторой торжественностью в голосе добавил:
— Не знаю, осознаете ли вы эту опасность?
Он сел и, держась на некотором расстоянии от Берты, не глядя на нее, не слишком уверенно произнес:
— Молодых девушек обычно никак не подготавливают… Правда, как правило, они не подвергаются такой опасности, как вы. Хотя ведь следовало бы как можно раньше рассказать им о физической стороне любви… природа… Вы шли несколько особым путем, и вам следует знать… Но, может быть, вы уже и знаете. Мне как-то трудно говорить здесь что-либо определенное. Есть в ваших мыслях целая область, которая мне совершенно непонятна.
Он с нежностью смотрел на нее.
— Будьте подоверчивей. Иногда вы кажетесь мне женщиной, а иногда ребенком. Девушка — это для меня нечто совершенно новое. Я хотел бы лучше понимать вас…
Он взял лежавшую на столе книгу, открыл ее на заранее отмеченной им странице и протянул ее Берте, а сам остался стоять возле ее стула.
— Это «Красное и черное», — сказал он. — Прочтите эти строки. Только эти три строчки, которые я подчеркнул. Скажите мне, что они в точности означают. Прежде всего, понимаете ли вы их смысл?.. Я вас умоляю, — нежно сказал он, — ответьте мне. Скажите просто: да или нет. Или лучше кивните головой. Кивок головой будет означать: да, я прекрасно понимаю.
Он наклонился, чтобы посмотреть на Берту, лицо которой не выражало ничего, кроме безразличия.
— Вы не хотите мне отвечать? Ни единого знака? Ни единого слова? До чего ж вы упрямы! Ну ладно, идите сюда, — сказал он, присаживаясь возле стола. — Я буду говорить с вами так, как если бы вы ничего не знали. Садитесь здесь, — произнес он, и голос его был необычайно нежен. — Посмотрите на этот листок. Видите, я робею гораздо больше вас, — сказал он, переводя дух. — Не пугайтесь. Сначала я расскажу о цветах.
Берте хотелось крикнуть: «Я знаю!», желая, чтобы он замолчал, и боясь этого нового знания. Она продолжала сидеть, внешне невозмутимая, облокотившись на стол, уставившись на маленькие ребристые настенные часы, не шевелясь, словно стараясь сильнее замкнуться в себе, отстраниться от Альбера, не слушать его; ее пугала жизнь и все эти вещи, которые, как она считала, были ей в какой-то мере известны, о которых она никогда не задумывалась и которые казались ей, особенно сейчас, такими унизительными и ненужными.
Однако он требовал, чтобы она слушала; наверное, это было необходимо, потому что он говорил так серьезно; обуреваемая страхом и отвращением, внимала она его успокаивающему голосу и черпала силы в его нежности и доброте.
В тот день Берта надела новое платье, песочного цвета, длинное и прямое. Она стояла перед камином с чашкой чая в руке.
— Замечательные пирожные у вас. Ну отвечайте же мне! — сказала она, улыбаясь, и шаловливым жестом провела свободной рукой перед глазами Альбера, чтобы он отвел от нее свой восторженный взгляд.
— Я восхищаюсь вашим красивым, гибким телом.
— Скольким женщинам вы уже говорили то же самое? — спросила Берта, разглядывая кончик своей лакированной туфли.
Она произнесла эти слова, не задумываясь, неожиданно и с хитрой улыбкой, чтобы скрыть некоторое замешательство, но на самом деле вовсе не думая, что он может любить других женщин.
— Я хочу ответить вам искренне, — сказал Альбер. — С тех пор как мне исполнилось двенадцать лет, я не любил никого.
Он уселся у ног Берты и, поглаживая ее лодыжку, продолжал:
— Видите ли, мне кажется, что я должен рассказывать вам всю правду о себе. Абсолютную правду, без малейшей утайки… О! Это было уже так давно! Мне было двадцать три года, у меня была — это было единственный раз в моей жизни — как бы это сказать?.. для нескольких дней это слишком громко звучит — скажем так: короткая связь.
Он вспомнил о продавщице цветов с улицы Вано, но представил себе на ее месте мадам Верней.
— Это была дама, с которой я познакомился в Сен-Мало. Потом я встретил ее случайно в Париже, в театре…
Он посмотрел на Берту, опасаясь ранить ее слишком поспешным признанием. Он ожидал ее беспокойных и настойчивых вопросов, но она выглядела спокойной, немного оробевшей, и казалось, этот разговор был ей скучен. Похоже, она не понимала. Чтобы заставить более явственно воспринимать то, что он хотел сказать, Альбер преувеличил свою вину.
— Это длилось всю зиму, — сказал он.
Затем, решив покончить с этой темой, он встал и сказал:
— В сущности, ничего серьезного тогда не произошло; вы же видите, какая короткая у меня получилась исповедь. Однако не судите меня слишком благосклонно. Я не любил никого, но я немногого стою. По крайней мере, я вам в этом признаюсь, — сказал он, становясь на колени перед Бертой и беря ее руку. — Да… Я потерял много времени возле женщин, и мне казалось, они нравились мне. Меня можно легко отвлечь. Именно это-то и пугало меня всегда, когда я думал о браке…
Берта любила эти мгновения, когда он разговаривал с ней доверительно и искренне, с такой беззаветной нежностью держа ее руки в своих руках. С задумчивым видом, глядя на ковер, она сказала:
— Зачем же делать из брака нечто вроде тирании?.. Мне кажется, что в браке каждый должен отдавать себя, сохраняя свою свободу, свою личность…
Альбер с удовольствием слушал слова Берты, отмечая про себя, что в последнее время она часто рассуждала как он.
Госпожа Дегуи решила провести лето на берегу моря с детьми Эммы. Берта согласилась уехать и не видеть Альбера этим летом, словно была рада избавиться от него на какое-то время, чтобы сосредоточиться, перевести дух, обдумать то, что с ней произошло.
В Медисе, у моря, в новой для нее обстановке, она поначалу испытывала чувство умиротворения: она забывала город, страстное ожидание, удушающее наваждение любви.
По утрам она купалась; прежде чем войти в воду, долго лежала на теплом пляже. Она погружала руки в песок и осыпала им, словно блестящей пудрой, свои голые ноги; эта игра напоминала ей детство, и сердце ее на время обретало былую легкость. Потом она вспоминала об Альбере и с тихим вздохом вставала.
Иногда после ужина мадам Дегуи уводила детей погулять на скалы. Море, начинавшееся за краем черных скал, при слабом свете звезд было едва различимо. Берта медленно шла чуть в стороне от остальных; и тогда она ощущала присутствие Альбера рядом с собой, словно они гуляли вместе, не произнося ни слова.
Утром, в одиннадцать часов, она всегда была уже в саду. Иногда, заслышав звон колокольчика, она выглядывала за ворота. Почтальон пересекал улицу, останавливаясь перед одной из соседних вилл; Берта с пересохшим от волнения ртом приближалась к нему, проходя вдоль живой изгороди из тамариска.
— Для нас нет ничего?
Она уносила свое письмо и прочитывала его первый раз очень быстро, едва касаясь взглядом слов, чтобы удовольствие не иссякло сразу; потом через сосновую рощу направлялась в сторону полей, долго шла, прежде чем опять приняться за письмо.
Она писала ему по вечерам, сидя при свече в своей комнате; слова подступали к ее губам, и она шептала их страстным и одновременно приглушенным голосом, который изматывал, как крик.
В конце месяца приехала Соланж; Берта иногда встречалась с ней под навесом у Берше.
Радуясь прекрасной погоде, Берта, подходя к навесу, закрывала свой зонтик и бросала хитрый взгляд на книгу в руках Гардера или на восхитительные туфли Бет. Но мысли ее были далеко, она впадала в мечтательность, взгляд ее становился рассеянным, и она словно погружалась в прострацию.
Она вдруг что-то отвечала Гардера; она говорила и держалась спокойно, так, словно Альбер мог слышать ее, — ему нравилась ее сдержанность. И это из-за него, даже не отдавая себе в этом отчета, она одевалась столь тщательно, причем выбирая те платья, которые ему больше всего нравились. Разговаривая, она оставляла одну руку за спинкой стула и явственно ощущала руку Альбера, быстро и незаметно сжимающую ее пальцы, как в Фондбо, в толпе знакомых.
— Пойдемте сходим на косу! — вдруг говорила Берта.
Все вставали. Берта шла впереди. Она казалась преисполненной решимости совершить длительную прогулку и смело взбиралась на скалы; вскоре, однако, она возвращалась домой и шла к себе наверх, словно одиночество приближало к ней Альбера. Появись он перед ней в этот момент, как бы она прильнула к нему, каким бы дотоле неведомым поцелуем наградила его! Она садилась на край кровати, потом подходила к зеркальному шкафу и, протягивая руки к словно живому отражению, прижималась лбом к холодной поверхности.
Однажды, сразу после обеда, в тот знойный час, когда на пляже никого нет, Берта захватила с собой одну из книг, которые ей дал Альбер, и направилась к морю. Белая стена мола, яркий песок, искристое мерцание воды создавали вокруг нее солнечный ореол; воздух был легкий, а волны прилива накатывались на берег со звонким гулом. Она села под навес и открыла книгу, подставив страницу под узкую полоску тени посреди ослепительного света.
Она знала, что Альбер любил эту книгу, и старалась отыскать в ней следы его мыслей. Ей казалось, что она угадает, какие места ему нравятся больше всего; она перечитывала их, чтобы насладиться созвучием их душ, и слышала в некоторых фразах его голос.
Под вечер к Берте подошла женщина, торговавшая пирожными. Подняв глаза, Берта заметила маленькую Матильду Берше со своей гувернанткой.
— Возьми, съешь пирожное, — сказала она, беря ребенка за руку. — Где же твои подружки?.. Сегодня очень высокий прилив. Давай построим крепость. Я пойду схожу за Карло… Ты ведь любишь Карло…
Команда малышей немедленно принялась за работу, но маленькая Тереза потеряла свою лопатку.
— Ну и что! Давай играть вдвоем! — сказала Берта. — Догоняй меня!
Она побежала, преследуемая Терезой, смеясь и уворачиваясь, пряталась за каким-то тентом, потом бежала дальше, резвясь, как ребенок.
Поодаль стоял мужчина и наблюдал за ней. Высокий, с седыми волосами и бритым лицом, он настойчиво смотрел на нее своими черными глазами. Она остановилась, вдруг смутившись, и с задумчивым видом вернулась под свой навес.
«Соланж находит, что я изменилась… Но это не моя вина. Я люблю его… Как это случилось? И что надо делать? От своей жизни разве можно отказаться? Жизнь приносит нам то, что считает нужным. Другие вот спокойны. А я, я его люблю. И при этом почему-то говорят, что у меня грустный вид. Это любовь держит душу в напряжении, словно у тебя какое-то горе или какое-то непомерное счастье».
Так думала Берта, шагая по берегу моря. Был конец сентября, но ничто еще не говорило о наступлении осени: ни редкая, высыхающая трава, ни дикая ежевика, ни зеленые дубы, небольшими рощицами усеявшие все пространство до края скал, с их курчавыми кронами, клонящимися на ветру; только краснота заходящего солнца становилась все гуще, придавая уходящему дню какой-то грустный оттенок.
Выйдя из уже темного подлеска, Берта задержалась у пруда, напоминающего раковину, где отражались лучезарные золотые блестки.
Когда она была ребенком, все эти хаотические переплетения веток казались ей необъятными, пугающими, полными безлюдных уголков. Иногда она замечала Эснера и Мари Брен, проезжавших вдали на лошадях или направлявшихся по этой тропинке в сторону города.
Теперь она понимала эту беззаботную любовь, эту высочайшую силу, у которой нет иных забот, кроме самой себя, кроме собственных восторгов.
Она шла зеленеющей дубравой, наклоняя голову в темной чаще, чтобы не наткнуться на ветки, шла в шелестящей листьями ночи, будя порой своими шагами похожие на волнующиеся тени всплески крыльев.
Альбер приехал к отцу в Нуазик в конце сентября. Он не предупредил Берту о своем приезде, чтобы это явилось для нее неожиданностью, а приехав, написал ей, что хочет встретиться с ней на следующий день в Медисе.
Она шла к назначенному месту неторопливой походкой, вытирая платком свои влажные ледяные ладони: вдруг она заметила впереди на дороге Альбера. Она отметила, что на руке он держит плащ. Берта была так взволнованна, что прямо чувствовала, как ее лицо будто каменеет, и, сделав усилие, улыбнулась.
— Вы взяли с собой пальто, — сказала она слабым голосом и, подняв на него глаза, постаралась разглядеть в нем человека, которого представляла себе, читая его последние письма; она немного позабыла его лицо.
— Сейчас жарко, а утром, в Нуазике, я боялся, что пойдет дождь, — сказал Альбер.
Он бросил свое пальто на обочину дороги.
— Милая! Какая же ты красивая в этом белом платье!
Он взял руки Берты и поцеловал сначала одну, потом другую, притягивая ее к себе: лица их сблизились, и они смотрели друг на друга, тихонько посмеиваясь.
— А ты загорела… Тебе это идет.
— Пойдем к морю, — торопливо проговорила Берта, в то время как Альбер держал ее руку. — Мне хотелось бы показать тебе берег, где я гуляю каждый вечер, только я боюсь встретить кого-нибудь из Берше. Поэтому пройдем вот там, к тальмирскому пляжу.
Летняя, особенно густая с одной стороны дороги пыль покрывала кустарники. За сжатыми и уже пожухлыми от солнца полями время от времени возникала дрожащая синь моря.
Они подошли к лесу. Чтобы не идти по тропинке, они углубились в заросли высоких папоротников, так крепко держась за руки, так дружно шагая, что чаща ни на миг не разделяла их.
— Мы можем остановиться здесь, — сказал Альбер.
— Давай пройдем еще немного, — ответила Берта смущенно.
Они прошли вдоль виноградника, потом вдоль соснового лесочка.
— Все, я останавливаюсь, — сказал Альбер, хватая ее руки и сжимая их судорожным движением.
Она отвернулась в сторону, словно испугавшись безмолвия их поцелуев, и пошла дальше.
Они вышли к морю. Они стояли на высоком скалистом, обдуваемом горячим ветром мысе, и у них под ногами простиралась длинная полоса побережья, покрытая нежно-белым с легкой розовинкой песком. Океан простирался у берега неподвижной пеленой с едва заметной границей между водным пространством и светлым песком.
Они спустились к пляжу. Берта схватила Альбера за руку и побежала, увлекая его за собой, на высокую дюну. Они преодолели другие песчаные холмики, плотные, поросшие пучками чертополоха, бессмертника, усеянные высохшими, на вид словно обгорелыми обломками деревьев. В маленьких белых ложбинках не слышно было ни моря, ни ветра; легкие наполнялись дремотной теплотой укромного места, каким-то сладким, похожим на запах солнца ароматом.
Потом они оказались в сосновом леске. Берта остановилась. Она больше не знала, куда идти. Она села, словно устав от бесполезного бега, словно признавая свое поражение, плененная наконец той силой, от которой хотела убежать и которая окружила ее теперь необъятным безлюдьем. Она закрыла глаза, и Альбер склонился над ней.
Когда Берта вернулась в Париж, Кастанье путешествовал по Италии, и она уже не могла встречаться с Альбером в квартире его друга, как в прошлом году. Они встречались ненадолго в машине, в каком-нибудь саду.
Она вырывалась, еще вся трепещущая, из этих поспешных яростных объятий, но острое воспоминание о них сохранялось у нее надолго. Вдали от Альбера она оставалась во власти страстных мечтаний, не в силах избавиться от мыслей о его ласках. Ей хотелось снова увидеть его. Она испытывала потребность говорить с ним; но когда они встречались, она молчала, изнемогая от бесконечных поцелуев, и уходила от него еще более встревоженная и обеспокоенная.
Ночью, мучаясь бессонницей, она ворочалась в постели, ища прохлады; потом вставала, ходила босиком по паркету, по совету мадам Видар, выпивала стакан воды, шла посидеть в столовой и возвращалась в свою постель, когда начинала замерзать.
— Что? Что такое? — вскрикнула однажды ночью мадам Дегуи, разбуженная зажженным светом.
— Это я, — ответила Берта, — я хотела взять твоей апельсиновой воды.
— Ты не спишь? — спросила мадам Дегуи, приподнявшись на локте; глаза ее блуждали спросонья, седые редкие волосы прилипли к голове. — Постой, иди ложись. Я тебе сейчас принесу.
В нижней юбке, в шали, накинутой на плечи, мадам Дегуи вошла в комнату Берты, помешивая ложечкой в стакане сладкую воду.
— Надо спать, моя миленькая, — сказала она, поправляя постель, когда Берта кончила пить. — Надо спать. Ты слишком много думаешь, забиваешь себе голову, я это прекрасно вижу.
Берта слушала ее с удивлением: неужели мать что-нибудь знает? У нее был такой вид, словно она понимала. Никогда еще Берта не слышала от нее ничего подобного. Она произносила какие-то деликатные, тонкие слова, полные глубокой правды, будто бы относящиеся и к любви, и к дочери, и к ней самой, словно потрясение от неожиданного пробуждения вдруг оживило ее оцепеневший ум и такие воспоминания, которых, казалось бы, и быть у нее не могло. Она говорила очень нежно и настолько неопределенно, что Берта из боязни выдать себя не осмеливалась ее перебивать, позволяя этому доброму голосу успокаивать себя: она закрыла глаза, как убаюканный ребенок, и заснула спокойным и невинным сном.
Однажды, выходя утром из конторы Малаваля, Альбер встретил госпожу Катрфаж.
— Я заходила в аптеку за лекарством для Кастанье, — сказала она, вытаскивая из своей муфты какой-то пакетик. — Это удивительное средство для горла.
— Так Кастанье, значит, в Париже?
— Как, а вы что, не знали? Он уже неделю как вернулся с ужасной ангиной. Сейчас ему лучше. Я его видела вчера. Бедного парня нельзя не пожалеть, совсем один остался, с одними только слугами.
— Я, пожалуй, зайду к нему, — сказал Альбер, надевая шляпу. — Хотите, я отнесу ему ваше лекарство?
— Нет! Я хочу отнести его сама. Это лекарство — секрет Меркантона. Вы могли бы его просто убить.
«Подозрительная заботливость!» — подумал Альбер, садясь в трамвай, идущий в сторону бульвара Фландрен. Хотя, конечно, Кастанье зять завидный. Она уже давно его обхаживает. А почему бы и в самом деле ему не жениться на Одетте?
— Ну что, дружище, приболел? — спросил Альбер, входя в комнату Кастанье.
— Ангина, — ответил тот потухшим, хриплым голосом.
Он приподнялся на постели, чтобы поздороваться с Альбером.
— Не раскрывайся, — сказал Альбер, усаживаясь. — Тебе надо было бы меня предупредить. Я смотрю, питья тут у тебя хватает. Это превосходно. Как можно больше пить. Ты вызывал Натта?
— Нет, — тихо ответил Кастанье, касаясь ворота своей ночной рубашки. — Он слишком далеко живет. Я лечусь у Меркантона. Мне бы нужно было начать лечение пораньше, но я торопился вернуться домой.
— Не надо разговаривать. Я лучше пойду.
— Останься, — сказал Кастанье немного погромче. — Мне уже лучше. Послезавтра я встану.
— Ты торопился вернуться, зачем такая спешка?
— Просто хотелось возвратиться домой. Когда я путешествую, то, едва приехав в один город, я все время думаю о следующем. Я пробыл пять дней в Палермо, три дня в Неаполе и два — в Риме. Здесь мне по крайней мере никуда не надо ехать.
— Ну, здесь ты тоже живешь как в гостинице. Знаешь, о чем я подумал, когда шел к тебе? Тебе следует жениться.
— О! — воскликнул Кастанье, замахал руками и, сморщившись, с усилием сделал глотательное движение.
— Да, жениться, жениться, потому что ты — Филипп Кастанье. Ты весьма талантлив, но ленив. Тебе нужна какая-нибудь привязанность. Ты имеешь несчастье быть богатым. Твое спасение только в браке, в доброй семейной обузе…
Он с оживленным видом наклонился к Кастанье, не без удовольствия сознавая, что оказывает влияние на эту впечатлительную натуру.
— Свобода, которая ведет к приключениям и безделью, для художника — самое плохое дело. Вот буржуа, тот может себе позволить беспорядочный образ жизни.
— Я больше никогда не смогу полюбить, — сказал Кастанье. — Я не могу забыть Элен… Представляешь, в Базеле мне из моего купе показалось, что я увидел ее в стоявшем рядом с нами поезде. Я вышел, зная, что уже не успею вернуться в свой поезд. Побежал в тот вагон, где, как мне показалось, она сидела; побежал, как несчастная собака, которая ищет своего хозяина.
— Полюбить ты больше не полюбишь, — ответил Альбер, понижая тон, приноравливаясь к охрипшему голосу Кастанье, — но ты можешь жениться на девушке, которая тебе нравится, привлекательной молодой девушке, скажем, на Одетте Катрфаж. Она очень красивая и восхищается тобой. Она будет прекраснейшей из жен. А какое воспитание! Ты заметил, какие у нее красивые руки?
— Она приводит меня в замешательство. Такое впечатление, что она не понимает шуток.
— Она же идеалистка, восторженная натура! Она ищет серьезный и самый высокий смысл в каждом твоем слове.
— Она очень рослая… — сказал Кастанье нерешительно, вспоминая лицо Одетты однажды вечером, когда она стояла, опершись о деревянный кофр в прихожей и улыбаясь. — Мне нравятся крупные женщины…
— У вас общие воспоминания, можно сказать, давние; а это уже начало близости.
— Ну что ж! Должен признаться, что я уже подумывал о женитьбе, — сказал Кастанье, приподнимаясь на подушке. — Писателю необходимо быть женатым. Любовь я, конечно, познал! А вот жизнь познается только в браке. И пока тебе недостает этого опыта, ты ровным счетом ничего не знаешь и пишешь всякие глупости.
— Конечно же, — сказал Альбер, не слушая Кастанье, — тебе надо жениться на ней! Но давай поспешим. А то ее хотят выдать замуж.
— Ты злоупотребляешь моей слабостью.
— Позволь мне все сделать. Я спасаю тебя от разврата.
Альбер встал, собираясь уже уходить, но задержался и, шагая по комнате, с жаром продолжал:
— Через три дня тебе надо выздороветь. Я все устрою. Потом ты будешь меня благодарить. Ты больше нигде не найдешь такой жены. Она добрая, очаровательная.
Альбер решил нанести визит Катрфажам через два дня, но, предвкушая встречу, все следующее утро только и думал о том, как удивится госпожа Катрфаж, когда узнает, что ее тайное желание становится явью, словно по мановению волшебной палочки. Интересно было ему наблюдать и за реакцией Одетты. «Какое потрясение для этой кроткой души!» — думал он, слушая господина Ларди, с которым они шли вместе в контору Ваньеза. Он не выдержал, быстро вышел из своего кабинета и побежал к Катрфажам.
Не дожидаясь лифта, он большими шагами поднялся по лестнице.
— Отец в Руане, — сказала Одетта, которая, узнав голос Альбера, вышла в коридор.
— А ваша матушка?
— Она пошла встречать Мерседес, у нее заканчиваются занятия. Сейчас она вернется.
Альбер вошел в гостиную.
— Так, значит, вы одна? — спросил он. — Я хотел бы поговорить с вами. Нам здесь никто не помешает? Может быть, пройдем лучше в кабинет вашего отца?
— Хотите, пойдем в маленькую гостиную? — спросила Одетта с серьезным видом, глядя на Альбера и пытаясь угадать его мысли. — Это что, действительно так серьезно?
Альбер придвинул стул к дивану, на котором сидела Одетта.
— Да, — ответил он, сдерживая слишком частое дыхание. — Я должен сообщить вам нечто очень важное.
Он посмотрел прямо в большие глаза Одетты, с тревогой взиравшей на него, и продолжал:
— Вам никогда не приходила в голову мысль, что есть один молодой человек, которого вы иногда встречаете, друг вашей семьи, которого вы давно уже знаете, — вы никогда не думали о том, что, может быть, любите его? Я вас пугаю. О любви порой складывается неверное представление. Считается, что она дает о себе знать с помощью каких-нибудь необычных впечатлений. Отнюдь. Когда часто думаешь о каком-то человеке, когда с удовольствием снова встречаешь его…
Он опустил глаза и, глядя на руки Одетты, продолжал:
— Если этого человека уважают ваши родители и он богат, умен, молод, то вовсе не нужно ждать проявления какой-то невиданной страсти. Она никогда не придет, но при этом можно упустить единственное счастье, а до него вам рукой подать. Я разговариваю с вами как старый друг, — продолжал Альбер, дотрагиваясь кончиками пальцев до руки Одетты. — Вы находите, что я слишком прямолинеен?..
— Я совершенно не понимаю, что вы хотите сказать, — сдавленным голосом произнесла Одетта.
Альбер помолчал, потом сказал как бы нехотя:
— Я говорю о Кастанье.
Одетта словно вдруг успокоилась.
— А вам что, известны его чувства?
— Как вы понимаете, это он позволил поговорить с вами. Может быть, я просто упредил его слова, которые вы оба не осмеливались произнести.
Он вдруг замолчал и обернулся в сторону двери:
— Похоже, я слышу шаги вашей матери. Оставайтесь здесь. Я хочу с ней поговорить наедине.
Госпожа Катрфаж, входя в столовую, еще на пороге заметила Альбера.
— Какой сюрприз! — сказала она.
— Мадам, я сейчас удивлю вас еще больше…
Он посмотрел на нее, улыбаясь:
— Предлагаю вам Кастанье в качестве зятя.
— Что вы говорите? — спросила она, нервно расстегивая свое меховое пальто. — Кастанье! Но он же еще совсем мальчишка!
— А! Мадам…
— Он говорил с Одеттой?
— Нет. Он слишком воспитанный человек…
— Господи! — сказала госпожа Катрфаж с горестным видом, не глядя на Альбера. — Эти дети! И чего только они не натворят!
— Извините меня, мадам, я, кажется, понял. Извините меня. Я хотел посоветоваться с вами. Я сказал Одетте. Я был убежден, что вы одобрите меня.
Мерседес открыла дверь.
— Оставь нас, — сказала госпожа Катрфаж с подавленным видом, быстро снимая перчатки.
— Я очень огорчен, мадам, но это поправимо.
— Садитесь, Альбер! Нет, я вас ни в чем не упрекаю. Это от волнения, вы понимаете! Мы ведь думаем, что наши дети еще совсем маленькие. А тут я вдруг представила себе Одетту выходящей из церкви. Как же все-таки быстро пролетает жизнь, мой дорогой друг! Кажется, что я вот только что вышла замуж!.. Я словно вижу, как отец заходил в мою комнату!..
Она помолчала, вздохнула, потом опять заговорила:
— Я желаю ей как можно больше счастья!.. Я очень люблю Филиппа. Он для меня, как сын. На днях, когда я ухаживала за ним, он показался мне таким хорошеньким в своей постели, что я не выдержала и поцеловала его! Мой муж возвращается послезавтра. Приходите как-нибудь утром поговорить с ним, часов в одиннадцать. Я ему не скажу, что вы со мной разговаривали. Он будет в восторге, я уверена. Но если он решит, что это замышлялось за его спиной, что я тоже замешана, он, знаете ли, человек не без странностей…
Альбер бросил взгляд на настенные часы.
— Хорошо, мадам, но сначала я хочу встретиться еще раз с Филиппом.
— Ему уже лучше… Это не опасно…
В прихожей она опять тихо заговорила:
— Знаете что, приходите утром в четверг. Просто поговорите с ним, как говорили со мной.
Госпожа Катрфаж прошла через гостиную, окликнула Одетту и вошла к себе в комнату.
Стоя у большого зеркала, она вынимала одну за другой шпильки из своей шляпы, в то время как Одетта с виноватым видом направлялась к ней.
— Закрой дверь, — сказала госпожа Катрфаж, не поворачиваясь и проводя расческой по волосам. — Альбер мне сказал… Я знаю…
Она посмотрела на Одетту.
— Поступайте, как хотите! — сказала она убитым голосом, резко опускаясь на шезлонг.
Видя волнение матери, Одетта расплакалась и, в страстном порыве встав на колени, обняла госпожу Катрфаж.
— Мама! Я знала, что тебе это причинит боль! Это все Альбер! Я не хочу.
— Нет, моя дорогая, я всего лишь взволнованна, это вполне естественно. Напротив, я даже скорее довольна. Ты останешься рядом с нами. Я уверена, что с Филиппом ты будешь счастлива. Может, кому-то покажется, что он слишком молод. Но, видит Бог, уж я-то никак не собираюсь попрекать его молодостью. Гораздо больше боюсь я всяких иссохших мужчин, эгоистов, лишенных какого бы то ни было идеала, готовых буквально раздавить тебя! А он поймет тебя, потому что сам молод. У него в сердце не будет, как у них, одно только презрение к тому, что есть тонкого, благородного, нежного в женской душе. Когда я вышла замуж, мне было семнадцать лет. Твой отец…
Мерседес просунула в приоткрытую дверь свою взлохмаченную светлую головку с большим черным бантом на макушке.
— Вы что, обедать не будете? — спросила она.
— Садись за стол! — крикнула госпожа Катрфаж, показывая жестом, чтобы она уходила.
Она продолжала, возбужденная и одновременно умиленная своими воспоминаниями:
— Когда я вышла замуж, отец твой был уже стар. Каждое лето я отправлялась с родителями в Сен-Мало…
Одетта, стоя на коленях, обняв мать и повиснув на ней, глядя на нее глазами, блестящими от слез и дочерней преданности, восторженно внимала этим доверительным, выражающим покорность судьбе словам, которые открывали ей материнское сердце. В этот момент она думала лишь о счастье вдруг обретенной близости с матерью.
Госпожа Катрфаж подошла к камину и, слегка приподнимая юбку, протянула к огню свой изящный ботинок.
— Мы были стайкой молодых девушек…
— Вы знаете его дядю, господина де Жермине, бывшего губернатора Мадагаскара, которого только что назначили управляющим Северной Компанией.
Альбер снова смолк, пытаясь разглядеть одобрение в потухшем взгляде господина Катрфажа, потом снова заговорил, стараясь, чтобы голос его звучал громче:
— Разумеется, господин де Жермине пошлет вам официальное предложение. Мне просто хотелось, поскольку я являюсь другом Кастанье, вначале поговорить с вами. Я подумал, что будет лучше, если мы побеседуем так вот, непринужденно. Посмотрите, я набросал здесь — это далеко не все — кое-какие цифры. В общих чертах они дают некоторое представление о его состоянии.
Господин Катрфаж вооружился лорнетом и взял листок, протянутый ему Альбером. Его взгляд, еще недавно мутный и тусклый, теперь вдруг оживился и вперился в документ с выражением заинтересованного внимания. Потом Катрфаж небрежно положил листок на письменный стол и открыл рот.
— Батангара, — выговорил он, кончиком лорнета тыча в одно слово на бумажке, словно только его и запомнил. — Уже больше сорока лет я храню восемь акций Батангары. Они мне дороги как память… Как талисман. Именно когда я произносил речь в защиту Батангары, меня и заметил Фавр… Мне было двадцать семь лет. Батангара была тогда еще совсем маленькой фирмой…
Альбер одобрительными и уважительными кивками головы встречал каждое слово господина Катрфажа.
— Так как же Кастанье? — вставил он наконец, чтобы вернуть старика к теме разговора.
Господин Катрфаж набрал пригоршню стружек, бросил их на поленья и, наклонившись к камину, протянул к огню свои длинные желтоватые пальцы.
— Вот вы говорите, что наши молодые люди нравятся друг другу, — медленно произнес он, — а я бы предпочел, чтобы у этого мальчика было какое-нибудь дело. Он богат, но нужно ведь чем-то заниматься, как-то достойно, с пользой проводить время. Считают, что женщина может заполнить собою жизнь…
Он выпрямился, улыбаясь с тем выражением лукавства, которое некогда придавало ему обаяния, а теперь искажало лицо в морщинистой гримасе.
— Так полагают в молодости. Вот и я, будучи человеком ленивым…
Он посмотрел на Альбера из-под своих густых бровей, чтобы насладиться удивлением собеседника.
— Да, я ленив. Но это не мешало мне в свое время выступать в суде, правда ведь? Так вот! Я не сожалею о выбранной профессии. Хотя занятие, надо сказать, не из веселых.
— Он писатель.
— Ах да! Литература! Вот в этом ящике у меня лежат целых три тетрадки стихов. Барбу мне часто говорил: «Вам следовало бы их опубликовать». Зачем публиковать? Искусство — это развлечение. Нынче все только и думают о том, чтобы пробиться в жизни, сделать карьеру. Работают до отупения. А жить разучились. Я в этом отношении оригинал…
Он повернулся к стене.
— Взгляните на этот женский портрет. Какая красота! Я повесил эту картину у себя в кабинете, чтобы почаще видеть ее. Когда на меня нападает тоска, я на нее смотрю…
— Так как же? Может, господину де Жермине нанести вам визит?
— Я терпеть не могу всякие церемонии. Пусть Кастанье просто придет ко мне ужинать.
Господин Катрфаж задержал руку Альбера в своей и сказал, наивно и мечтательно улыбаясь:
— Вы знаете, я был расточителен. Все мое состояние развешено по стенам. Я ничего не могу дать за Одеттой, да к тому же у меня есть еще одна дочь.
— Конечно, — сказал Альбер, пятясь к двери и отводя взгляд.
Кастанье любил напевать в ванной комнате — там была хорошая акустика. В этот вечер, бреясь, он, почти не шевеля губами, глубоким голосом выводил:
Жил-был король Тюлей.
Не найти его верней.
Он положил бритву и, склонив голову, умылся обжигающе горячей водой.
Потом мягко похлопал по щекам полотенцем и снова запел:
Марго, Марго!
Башмачок свой поднимай,
Танец начинай.
Он прошел по комнате, выбрал в шкафу черный галстук; за ним шел слуга, прилаживая ему подтяжки.
Одевшись и застегнув на все пуговицы пальто, Кастанье взял трость и еще раз подошел к зеркалу. Поправив шейный платок, оттенявший его слегка припудренное лицо, он отметил про себя, что глаза, вероятно, из-за недавно перенесенной болезни, кажутся из-под шляпы необычно большими.
С тех пор как он решил жениться, это был его первый визит к Катрфажам. Он охотно шел на этот брак, хотя идея женитьбы не была его инициативой. Когда он воскрешал в памяти все обстоятельства своей жизни, то обнаружил, что все перипетии его судьбы заканчивались неизменно благополучно. Казалось, какие-то высшие силы проявляли к нему участие, то и дело подбрасывая разные полезные случайности, и Кастанье не без гордости отдавал себя во власть естественного хода событий.
Его жизнь вступала в весьма любопытную фазу. Сегодня вечером ему предстояло ужинать с девушкой, и, как жених, он мог рассчитывать с ней на некоторые вольности. «Она действительно очень хороша», — говорил себе Кастанье, вспоминая энтузиазм Альбера.
— А вот и он! — сказала госпожа Катрфаж и устремилась в прихожую, в то время как Одетта нашла убежище в малой гостиной.
— Я хочу видеть Одетту, — сказал Кастанье, как только смог вырваться из объятий госпожи Катрфаж. — Мне она сегодня очень нужна… Одетта, — сказал он, увидев ее в малой гостиной. — Извините меня. Мне, наверное, следовало бы принести вам цветы. Я — неопытный жених.
Он взял руку Одетты и стал нежно с ней говорить; она смотрела на него и улыбалась, благодарная за то, что он ведет себя просто и по-дружески и, значит, вернулся к ней таким, каким она хотела его видеть.
— Альбер не рассказал вам обо всех моих недостатках, — продолжал Кастанье, — но он знает, что я послушен. Вы будете руководить мной.
Одетта вышла, чтобы что-то сказать Мерседес. В коридоре она встретила господина Катрфажа. Он пошел через кладовую, чтобы миновать гостиную.
— Как аппетитно пахнет! — сказал он, приволакивая ногу. — Значит, у нас утиная печень сегодня?
Одетта вошла в столовую, как всегда, когда в доме были гости, привычным взглядом окинула стол, поправила цветок в корзине и вернулась в гостиную.
Мать сидела в том же кресле, в котором она всегда сидела по вечерам. Кастанье и Реймон беседовали возле фортепьяно.
И, наблюдая этих спокойных людей, которые, казалось, даже не понимали, какое серьезное событие происходит в ее жизни, Одетта почувствовала что-то похожее на тоску. Однако Кастанье с такой доверчивой улыбкой поднял на нее глаза, что это впечатление тут же исчезло.
— Что это вы обсуждаете? — спросила она, подходя к молодым людям.
— Наша помолвка будет очень короткой, — сказала Одетта, разговаривая с Бертой в гостиной госпожи Дегуи. — Мы собираемся пожениться в марте. Я тебе не показывала мое кольцо?
Она сняла с пальца кольцо и немного застенчиво протянула его Берте.
— Пока что я не должна его носить. Мы будем официально помолвлены только в среду. Я как раз хотела пригласить тебя с матерью прийти к нам в среду поужинать.
— Я буду очень рада, — ответила Берта. — Мама сейчас вернется. Боюсь только, как бы ее не испугала перспектива такого торжественного ужина. После смерти отца она не принимает никаких приглашений.
— Мы ее уговорим. Вот, моя милая! — сказала Одетта, касаясь руки Берты. — Поверишь ли? Когда мы были у Фортюни, я и не предполагала, что при следующей встрече сообщу тебе о своей помолвке. Это все Альбер… Мы давно любили друг друга. Я очень хорошо помню… Три года назад — такие вещи открываешь для себя только потом, — когда Филипп пришел к нам домой после тенниса (туманный такой был день), у меня появилось предчувствие…
Слушая Одетту, Берта думала об Альбере, чьи поцелуи еще горели у нее на коже. Но разве она могла вспомнить самый первый день их любви? Эта любовь росла вместе с ней. У нее не было начала. У нее нет воспоминаний, потому что не было и жизни без этой любви. А все эти ужины, визиты, подарки, толпы чужих людей… Она бы не смогла вынести все это, находясь рядом с Альбером. Но она понимала, что все это и есть брак; значит, она выйдет замуж только за человека, который ей безразличен.
Господин Пакари присутствовал на том ужине, как он присутствовал на всех других мероприятиях такого рода, потому что принимал все приглашения, не пытаясь даже разобраться, удовольствие или скуку доставляют ему подобные развлечения. Он повторял своим соседкам по столу фразы, сказанные им по такому же поводу накануне. Из-за того что он по многу раз говорил одно и то же, его слова казались глупыми даже ему самому; однако стоило при нем завести речь о каких-нибудь общественных делах и, в частности, о религиозных или рабочих проблемах, как он тут же оживлялся, внезапно бледнея, а его речь, обычно столь спокойная, становилась путаной.
— Вы уже видели пьесу Сикара? — спросила госпожа Катрфаж, глядя в тарелку господина Пакари.
— Да, мадам, и нахожу, что это просто возмутительно. Нас позорят перед иностранцами, ведь те судят о наших женщинах по таким картинам. Я не знаю, что вы думаете о современной литературе. Что касается меня, то я люблю Бальзака…
Он взял свой бокал и отпил глоток, бросая взгляд на девушку в белом, сидевшую рядом с его сыном.
Не глядя на него, господин Катрфаж прислушивался к словам господина Пакари. Он обращался к госпоже Селерье, но говорил специально для Пакари, каждым своим словом стараясь уколоть своего влиятельного коллегу, которого не переваривал.
— Я редко хожу в театр, — сказал он тоном небрежного превосходства, — но от пьесы Сикара я получил большое удовольствие. В зале шептались.
Он посмотрел на господина де Жермине:
— Разве вы не согласны со мной, дорогой мой генеральный управляющий?
Госпожа Дегуи повернулась к блюду с фруктами, которое ей подавали; беря в руку серебряные ножницы, она украдкой взглянула на дочь с нежностью и восхищением; к этому примешивалось ощущение одиночества, испытываемое ею за этим длинным роскошным столом.
Берту посадили рядом с Альбером. На другом конце стола, между огнями канделябров и корзиной цветов, она видела жениха с невестой.
— Ей очень идет голубое, — сказала она.
— Вы тоже сегодня великолепно выглядите, — вполголоса сказал Альбер. — Мне кажется, Реймон уже обратил на это внимание.
— Реймон очень мил, — сказала Берта, невольно улыбаясь, слишком возбужденная от всего этого изобилия жизни вокруг нее, от горячей радости, заполнявшей ее сердце.
Альбер замолчал, лицо его приняло сердитое выражение; потом тихо, чтобы одна лишь Берта была в состоянии различить слова, прошептал:
— Мы не сможем больше видеться у Кастанье.
Берта выждала, когда шум голосов вокруг них снова усилился, и сказала:
— Вы думаете, он что-то подозревает?
— Нет.
Альбер посмотрел в сторону жениха и невесты, но ему была видна лишь рука Одетты.
— Какая все-таки зловещая штука, эта женитьба!
— Все, что ест господин Катрфаж, кажется таким вкусным! — сказала Берта, продолжая улыбаться. — Взгляните-ка на него. Вы не находите, что та груша, которую он щупает своими длинными пальцами, выглядит необыкновенно аппетитно?
— Старый гурман, — ответил Альбер. — Он строит из себя любителя картин, но в глубине души всегда искренне желал только вкусно поесть.
Госпожа Катрфаж осторожно положила кисти рук на край стола, наклонила голову, пристально глядя на мужа, и поднялась, в то время как слуга отодвигал ее стул.
Реймон предложил руку госпоже Этер и проводил ее в гостиную.
Господин Пакари отказался сесть и очень прямо стоял возле кресла господина Катрфажа. Альбер хотел было поговорить с госпожой Дегуи, но повернулся к господину Катрфажу.
— Вы ведь были когда-то заядлым курильщиком? — спросил он.
— Да, действительно, но в моем возрасте приходится себя беречь. Я не смог бы так долго оставаться на ногах, как ваш отец. Я уже старик.
— Мне кажется, для своего возраста вы прекрасно выглядите, — любезно произнесла госпожа Дегуи, подвигая свое кресло поближе.
— И тем не менее я старик, — сказал господин Катрфаж, обращаясь к госпоже Дегуи, но так, чтобы господин Пакари мог его услышать. — Впрочем, я на это не жалуюсь. Надо просто-напросто уметь стареть.
Он оперся головой о спинку кресла с выражением умиротворения на лице; его маленькие, необыкновенно живые глаза блестели после выпитого шампанского.
— Надо стать совсем маленьким, совсем сморщенным, совсем сухоньким. Сделаться незаметным для смерти, тогда она забудет про вас.
Господин де Жермине отошел в глубь гостиной посмотреть на картины. Еще с тех пор как он впервые получил должность супрефекта, он утвердился во мнении, что всегда и везде будет персоной номер один, но теперь в гостиных Парижа его стремление царить и находиться в центре всеобщего внимания не вызывало ни у кого большого отклика, и он мучился от тайных уколов самолюбия.
В малой гостиной дамы рассматривали подарки. Одетта открыла витрину, чтобы показать Сюзанне Дюброка вазу, подаренную господином де Жермине, которая украшала когда-то дворец китайского императора.
Берта, наблюдавшая за Альбером через открытую дверь, незаметно отделилась от группы и пошла к нему. Ее белое платье из газа казалось совсем простым, но стоило ей встать и пройтись, как маленькие, набегающие друг на друга воланы словно ожили, и на них сдержанно, подобно блестящей росе, засверкали крохотные жемчужинки.
Альбер смотрел, как она идет к нему, светлая, грациозная, стройная, с прической чуть более высокой, чем обычно.
— У вас такой страдальческий вид, — сказала она.
— Я не люблю ближнего своего, — сказал Альбер, делая шаг назад, за ножку торшера. — Во время таких собраний я чувствую себя диким, злым, бесчеловечным. Я нахожу, что люди некрасивы и глупы, потому что они ранят меня, сами того не замечая. Мне хочется куда-нибудь убежать. Вы еще меня не знаете. Вы не знаете, как мне приходилось страдать, когда я был ребенком.
Она бросила на него взгляд, сияющий и нежный, потом опустила глаза.
— Вы не такой уж плохой, — сказала она.
Он сжал зубы с каким-то горьким вздохом.
Она взглянула на него еще раз, и лучезарная уверенность ее взора словно говорила: «Я знаю все, что, как вам кажется, вы от меня скрыли. Вам не удастся испугать меня. Я вас изучила». Но, заметив в этот момент госпожу Этер, она отвернулась к лампе, как бы небрежно дотронулась до абажура своим маленьким веером из тюля с блестками и прошептала, не глядя на Альбера:
— Сегодня я так люблю тебя!..
— Это замечательный фрукт, — опять заговорил господин де Жермине голосом, в котором после смерти жены у него вдруг появились какие-то особенно умильные интонации.
Реймон слушал его, направляясь к двери кабинета, но старался ничего не отвечать.
— Извините меня, — сказал он, — я пойду выкурю еще одну сигару.
Войдя в кабинет, освещенный двумя канделябрами, он не сразу заметил Кастанье и Одетту, сидящих на кожаном диване, за огромным букетом цветов.
— Не уходите, — сказал Кастанье, — мы очень общительная пара… Ну как? Видели моего дядю? Поразил он вас?
— Что вы хотите сказать?
— Он показался вам очень глупым?
— Вы несносны! — сказала Одетта, прижимая пальцы к губам Кастанье.
В кабинет вошел Альбер, тут же вышел обратно и встал в проеме двери. Он наблюдал за Бертой, которая сидела в гостиной возле своей матери. Почувствовав его призывный взгляд, Берта отошла от госпожи Дегуи, остановилась на мгновение у фортепьяно и подошла к Альберу.
— Мне хочется поцеловать тебя, — сказал он глухим голосом.
— Прямо на глазах двадцати человек? — спросила Берта, улыбаясь издалека Одетте, которую разглядела за охапкой цветов.
— Выйди сейчас через дверь за моей спиной и сделай вид, что направляешься в гардероб, я буду в комнате рядом.
Альбер вернулся в гостиную и вошел в столовую. Прислуга хлопотала возле подносов с прохладительными напитками. Он прошел через прихожую.
— Здесь! — вполголоса сказал он, замечая Берту, которая смотрелась в зеркало.
— Нет… это слишком опасно! — сказала она.
— Никого нет… Я закрыл дверь, — ответил он, страстно обнимая ее.
Господин Пакари и Альбер возвращались домой пешком, по бульвару Сен-Жермен.
— Холодно, — сказал Альбер, обращая внимание на не слишком уверенную походку отца. — Давай возьмем машину?
— Холод весьма полезен, — сказал господин Пакари, напрягшись так, словно у него кружилась голова.
Помолчав, он спросил:
— Кто эта девушка, с которой ты, кажется, знаком?
— Берта Дегуи?
— Девушка, которая сидела возле тебя за столом.
— Да, это мадемуазель Дегуи. Ты видел ее в Нуазике. Однажды, пять лет назад, она приезжала в Пикодри с молодым Шораном. Ты помнишь Шорана? Молодой человек, который тебе понравился.
— Так это она? В самом деле? Я помню ту девочку. Какое превращение! Пять лет!
— Натт придет поговорить с тобой на этой неделе. У него неприятности с Грожаном.
— Пять лет! — озадаченно повторил господин Пакари. — Как меняются люди за такой короткий срок!
Как-то утром, погрузившись в холодную ванну, господин Пакари почувствовал, что задыхается. Он тотчас вылез из воды и быстро растер тело полотенцем, словно желая стереть с себя ощущение тревоги. Он видел в зеркале свое пунцовое лицо; зубы его стучали. Он снова лег в постель, и вскоре неприятное ощущение исчезло.
В кабинет Пакари спустился поздно и был раздражительнее обычного. Ваньез поостерегся спрашивать хозяина о здоровье, ибо хорошо изучил за долгие годы его характер, но даже глубокие познания в этой области не избавляли его порой от нахлобучек.
Все свои тревоги по поводу собственного здоровья господин Пакари предпочитал держать в тайне и никогда никому не жаловался. Он говорил, что для энергичного человека нет лучшего лекарства, чем воля и увлеченность работой.
Однако он все же воспользовался визитом Натта, чтобы проконсультироваться, наивно полагая, что школьный друг, с которым он был на «ты», не обнаружит у него чего-нибудь опасного.
— Я испытываю это недомогание особенно после того, как поговорю, — произнес он изменившимся голосом, стоя голым по пояс, с сильно бьющимся сердцем, и чувствуя, как прохладное ухо Натта прижимается к его широкой грудной клетке.
Затем с надеждой в голосе спросил:
— Ведь это же все естественно?
Альбер вышел на улицу и прохаживался перед домом, чтобы с глазу на глаз расспросить Натта, когда тот выйдет, о состоянии отца.
— Как вы его находите? — спросил он, подходя к Натту, когда тот садился в машину.
— Кровообращение оставляет желать лучшего!.. — сказал Натт. — Сердце немного переутомлено. Он жалуется на головокружение. Это не страшно. Ему нужен отдых. Поменьше есть. Никакого вина. Я посоветовал ему съездить на месяц в Канн.
— Нам ни за что не удастся убедить его уехать сейчас из Парижа, — сказал Альбер.
— Я предложил Канн, потому что в красивом месте ему будет не так скучно, но было бы также неплохо, если бы он поехал в Фонтенбло. Важно лишь, чтобы он на некоторое время забыл о делах.
Господин Пакари решил уехать из Парижа немедленно. Он хотел уехать в Канн и, казалось, совершенно перестал интересоваться работой. Опасаясь, что это превратится в очередную причуду, Альбер советовал ему пожить где-нибудь в окрестностях Парижа; однако господин Пакари решил ехать только в Канн, и никуда больше, словно город, указанный доктором, обладал какой-то магической исцеляющей силой.
После отъезда отца Альбер много работал и часто ездил в Канн.
Берта его не понимала. Как он мог так подолгу не видеть ее? Ей бы тоже хотелось казаться равнодушной. Она упрекала себя за то, что слишком часто пишет ему, но, что бы она ни делала, дабы отвлечься от мыслей об Альбере, лишь усиливало ее любовь, наполняло неясным шумом голову, распаляло тело, словно покрывая его сплошной пеленой.
Она заставляла себя думать о платье, которое наденет на свадьбу Одетты, но никак не могла решить, какой цвет и какую ткань предпочесть; пользовалась любым предлогом, чтобы уйти из дома, и бесцельно бродила по улицам; она сгорала от нетерпения, изнемогала от усталости, изматывала себя, в отчаянии стараясь выплеснуть все свои накопившиеся эмоции. Каждый вечер у нее болела голова, и она совершенно перестала спать.
Как-то раз после обеда она лежала на диване в гостиной совершенно неподвижно, закрыв глаза. У нее было такое впечатление, что отдых только усиливает ее страдания, но она не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. «Что я, заболела, что ли?» — спрашивала она себя, думая о письмах Альбера. Она приподняла голову, отчего, как ей показалось, боль разлилась по всему телу; ничего не видя, медленными шагами, словно перенося какой-то хрупкий груз, направилась она к себе в комнату, открыла ящик комода и бросила в камин два пакета писем.
Она нагнулась, чтобы перемешать горевшие с трудом бумаги, и выпрямилась, почувствовав нарастающую боль в затылке.
……….
Берта открыла глаза и посмотрела на жаркий огонь совсем рядом с ней. Две женщины в белом тихонько разговаривали в углу комнаты. Это была ее комната, но казалась теперь более пустой, и мебель была расставлена как-то странно. Неподвижная, с сильно бьющимся сердцем и тяжелой от усталости головой, она пыталась разобраться в происходящем. Ее разум пытался освободиться от сновидений. Однако все происходило наяву. Это был не сон. Она лежала, словно связанная, перед этим пылающим костром и чувствовала капли пота на своем лице. Ей подумалось: «Это ад. На земле я жила именно в этой комнате. Вон туда я бросила его письма. Теперь этот огонь будет гореть вечно и всегда будет жечь меня, а я не смогу пошевелиться, потому что согрешила. А вон те женщины меня стерегут…»
Она хотела сказать, что ей плохо, но боялась заговорить, а женщины, казалось, недоверчиво наблюдали за ней.
……….
Она услышала голос госпожи Дегуи и подумала, что избавилась от кошмара, но не смогла узнать мать в той женщине, которая весело щебетала возле нее. «Мама была доброй и чуткой; она бы поняла, что я сейчас испытываю. А это не она. Просто к моей пытке добавляют еще и эту боль: я вижу ее образ, попытаюсь заговорить с ней, а она станет отвечать мне, как чужая».
……….
Иногда, просыпаясь, она выжидала, не сразу открывая глаза, и надеялась, что, может быть, комната опять окажется такой, как прежде, когда кровать стояла напротив окна. Но чья-то рука хватала ее запястье. «Ну-ну», — говорил голос, гулко звучавший у нее в голове, и она понимала, что пытка продолжается и что она по-прежнему находится перед раскаленной печью, в обществе все тех же двух чужих и злых женщин.
……….
— Сегодня мы вас поднимем, — сказала одна из женщин.
Она принесла таз теплой воды и подложила подушку под спину Берты.
Пока ей заплетали волосы, Берта, утомленная этим туалетом, смотрела с отрешенным видом на оставленную в шезлонге посреди комнаты старую шаль госпожи Дегуи. Вдруг постель раскрыли, отбросили одеяла, которые так долго тяжелым грузом лежали у нее на ногах, и она почувствовала прохладное прикосновение воздуха к голым ступням, удивительно маленьким и белым при дневном свете. Она обхватила рукой шею женщины и, безвольно опустив голову, дала перенести себя в шезлонг.
Госпожа Дегуи, веселая и запыхавшаяся, вошла в комнату:
— Ну! Ты довольна? Моя миленькая!.. Вот ты и встала!
Она села возле Берты, держа в руках флакон и давая его понюхать дочери.
— Это одеколон, — ласково говорила она. — Тебе ведь нравится одеколон? Укройся. Правда же, эта шаль очень мягкая?
Берта пристально смотрела на дверь. Она говорила себе: «Сейчас я убегу вон туда. Тогда я буду знать точно, в своем я доме или нет. Может, я увижу Ортанс и поговорю с ней».
Наблюдая за женщиной, которая меняла простыни, Берта осторожно спустила одну ногу с шезлонга, потом неожиданно встала, сделав резкое движение в сторону двери, и сделала один неуверенный шаг. Она заметила в зеркале свое мертвенно-бледное лицо и, почти теряя сознание, упала обратно в шезлонг.
Она услышала, как женщина говорит, неся ее обратно в постель: «Вы напугали свою мать, нехорошая девочка! Вас нельзя оставить ни на минуту!»
«Почему она испугалась?» — думала Берта. Тут она вспомнила про зеркало. Сейчас Берта была похожа на дочь Робера Пассера. «Понимаю, — подумала она, — у меня туберкулез, как у дочери Робера Пассера, и я скоро умру».
Теперь, молчаливая и серьезная, она постоянно плакала, послушно позволяя ухаживать за собой. «Жаль, что я не знала раньше, что мне готовила судьба, — говорила она себе, — но я не боюсь умирать. Почему мама думает лишь о том, как бы развлечь меня? Я бы хотела, чтобы она оставалась рядом, чтобы опять говорила серьезным голосом и чтобы, как и прежде, изливала передо мной свою душу. А они как будто и не понимают. Мы уже далеко друг от друга. Я вижу ее веселые глаза, ее пустые заботы…»
Потом она начинала думать об Альбере, но тут же гнала от себя его образ.
……….
Госпожа Дегуи подошла к кровати Берты:
— Одетта пришла. Она хотела бы видеть тебя.
Дверь тихонько отворилась, и Берта с удивлением отметила, какая Одетта высокая. На ней была шуба, которую Берта раньше никогда не видела, и шляпа с белыми перьями.
— Ну что! Миленькая ты моя, — сказала Одетта тихонько, склоняясь над кроватью. — Тебе лучше.
Берта рассматривала подругу детским, восторженным взглядом, не понимая, как она здесь очутилась.
— Как давно я тебя не видела. — Одетта смотрела на Берту полными слез глазами и, улыбаясь, прикладывала к носу платок.
— У меня был тиф.
— Но ты уже выздоровела, — сказала Одетта, бросая взгляд на сиделку.
Берта была тронута сочувствием подруги; искреннее участие Одетты приятно волновало ее. Однако она не осмеливалась ничего сказать и только смотрела на красивую шляпу с перьями, от которой не могла оторвать глаз.
— Ты изменила прическу, — сказала она со слабой улыбкой.
— А! Ты это заметила! — сказала Одетта, поднося руку к затылку. — Да, Филиппу больше нравится такой вот низкий пучок. Ты знаешь, мы уже поженились. Ну, прощай, дорогая. Я не хочу сегодня долго задерживаться. Я тебе принесла букетик гвоздик.
— Прощай, — сказала Берта.
Она повторила про себя: «Одетта, Филипп…», не очень-то понимая, как это Одетта смогла к ней прийти. Она взяла цветы и машинально поднесла их к лицу; их сильный, резкий запах напомнил ей жаркие дни в Нуазике, и воспоминания, которые она желала прогнать, вдруг с новой силой нахлынули на нее.
Одетта встретила госпожу Дегуи в прихожей.
— Изменилась она, да? — спросила госпожа Дегуи, входя в гостиную.
— Да, — ответила Одетта. — Видно, что она сильно болела. Она очень страдала?
— Вначале — да, особенно… голова… она очень долго бредила и была ужасно возбуждена. Ее прямо невозможно было удержать в постели.
— Вы, наверное, очень за нее беспокоились? — спросила Одетта, обратив внимание на усталое лицо тетушки.
— О! Милая моя! — произнесла госпожа Дегуи, подрагивая губами, и в выцветших глазах ее показались слезы.
Она села, держась рукой за стол.
— Ты и представить себе не можешь, какого ужаса я натерпелась! Однажды ночью меня позвали. Она была совершенно холодная. И ее невозможно было отогреть. Я звала ее: «Берта! Берта!», а она не слышала меня. На следующий день у нас была твоя мать, она, наверное, тебе писала. Мы думали, что все кончено.
— Да, — сказала Одетта вполголоса, с горестным изумлением глядя на госпожу Дегуи.
— А потом меня и доктора больше всего беспокоило ее настроение. Мы старались развлечь ее. Надо было сделать так, чтобы она ни о чем не догадывалась. Но находиться возле нее долго было нельзя — она становилась беспокойной. Я заходила к ней на минуту-другую, не больше. У нее постоянно было несчастное, бледное личико, такое печальное и серьезное…
— Сейчас она уже знает, что у нее был тиф; она мне об этом сказала.
— Вероятно, она догадывалась. Но это не страшно. Теперь она спасена.
— Вы собираетесь оставаться в Париже до тех пор, пока она не выздоровеет?
— Мы поедем в Нуазик, как только она будет в состоянии переносить дорогу. Теперь ей нужен полный покой и свежий воздух. Через несколько дней она встанет. Мы отправимся туда в конце марта. А как поживает Филипп? Вы ведь вернулись из свадебного путешествия.
— Мы займемся устройством нашей квартиры, — сказала Одетта, вставая. — Она еще не готова; пока что мы живем в гостинице.
Обернувшись, она добавила с ласковой улыбкой:
— Я скоро приду опять.
В Нуазике Берта набиралась сил. В солнечные дни она садилась на террасе, закутавшись в шаль, или совершала короткие прогулки в компании матери и Эммы; ей казалось, что она начинает жить заново, впервые наслаждаясь чудом дневного света. Раньше, возвращаясь в Нуазик, она искала там свои детские воспоминания; теперь же ее омытая свежестью, легкая душа с упоением открывала для себя новую красоту вещей.
Она забывала Альбера и вместе с ним свое неприятное, наполненное лихорадочным возбуждением и болью прошлое.
Очертания деревьев в саду постепенно таяли на фоне неба. Из комнаты Берты были видны ветви фруктовых деревьев в соседних садах, мельница в Граве, изменившаяся линия горизонта с тополями вдалеке. В дождь женщины держались поближе к огню; однако стоило облакам немного разойтись, как сквозь образовавшийся просвет вновь выглядывала знойная летняя синева.
В тот день после обеда Берта сидела на крыльце, греясь на солнышке, и рассматривала изображение тритона с гребешком, которое ей показывал зять.
— Ладно, дети мои, я ухожу! — сказал Шаппюи, схватил стоявшую у ног Эммы Клер и рывком поднял ее высоко над головой.
Берта прошлась по лужайкам, остановилась возле одной из клумб и стала рвать фиалки; она подбирала их одну к другой в ровный, тугой букет, то и дело вдыхая его аромат.
В это время Эмма обычно делала небольшую передышку; вот и сейчас она присела на освещенную солнцем скамейку в саду.
— Даже и не скажешь, что сейчас декабрь, — сказала Берта, снова возвращаясь к сестре. — А у тебя уже есть седые волосы, дорогая…
— Ты еще не все видела, — ответила Эмма и приподняла одну прядь, улыбнувшись немного сонной улыбкой и чуть прищурившись от солнца.
— Завидую я тебе все-таки — в таком месте живешь, — продолжала Берта после небольшой паузы. — А я уже и позабыла, как хорошо в деревне, даже зимой: ясных дней гораздо больше, чем я думала.
Берта удивлялась самой себе: ей доставляли неизъяснимое наслаждение будничные дела, заполнявшие все ее время, и сладкий аромат свежего деревенского воздуха. Она помогала Эмме по дому, в саду, следила за тем, чтобы дети трудились, упражнялась на фортепьяно; и эти привычные заботы по большей части занимали ее внимание, но не прерывали естественного течения ее мыслей, все более глубоких и зрелых.
Если Эдуар возвращался домой рано, Эмма и Берта шли вместе с ним на прогулку в Гравский лес, где тучи скворцов кружили над лугом, чтобы с наступлением ночи опуститься на землю.
По дороге Берта расспрашивала Эдуара про птиц, за жизнью которых он все время наблюдал.
— Почти все птицы зимой живут стаями, — говорил Эдуар. — А весной их племя рассыпается, и они разлетаются парами.
— Всегда парами?
— Всегда. Стая распадается не сразу. Еще в мае я как-то видел маленькие группки, видно, им никак не хотелось расставаться — любопытный диссонанс между коллективным инстинктом и стремлением пары к уединению.
Эдуар внезапно замолчал; знаком он остановил Эмму и Берту, те застыли у куста, а сам он осторожной походкой, держа бинокль в руке, пошел вперед.
Он давно отказался от охоты и окончательно забросил свои вольеры, однако, гуляя по полям, порой срывал на ходу какое-нибудь растение в сосновом леске, подолгу рассматривая его; либо, притаившись на заре в камышах, наблюдал за зимородком, стаей сорок, синицей — так он вносил свой маленький вклад в изучение бесконечных загадок природы.
Заметив идущего навстречу им Эдуара, Эмма и Берта тоже сошли с дороги. Полоса неподвижных облаков над самой линией горизонта приглушала яркие краски заката. Эмма взяла мужа под руку: так они и шли вдоль поля по тропинке, едва видневшейся в рыжеватой тени.
Эдуар продолжил свой рассказ:
— Даже на самые простые вопросы нельзя ответить, пока не изучишь все как следует. Почему, например, малиновка поет зимой, тогда как большинство птиц поют только весной, в брачный период? Пара малиновок осенью не разлетается насовсем, а зимой они не присоединяются к стае, как другие птицы. Самец малиновки всегда держится неподалеку от своей подруги; возможно, именно этим и объясняется своеобразие его пения, — говорил Эдуар, стараясь, насколько это возможно, завуалировать свои объяснения в присутствии Берты, хотя обычно о явлениях природы он говорил при ней более откровенно.
Возвращаясь мыслями к своим детским впечатлениям от Нуазика, Берта вспоминала запахи, осыпанные цветами деревья, вечерние и утренние часы — все, что она безуспешно пыталась обрести вновь. Сейчас природа, даже в лучшее время года, казалась уже не такой пьянящей и не такой богатой. Однако Берта открывала теперь иные радости — в собственном сознании, повзрослевшем, научившемся воспринимать очарование зимнего пейзажа.
Завернувшись в накидку и надев красный берет, она часто бродила по окрестностям. На дороге, ведущей в Сент-Илер, при ее приближении с высокого куста ежевики слетела целая стая воробьев; потом птицы собрались чуть поодаль в ореховых зарослях, чтобы затем снова, завидев ее, перелететь на соседнее дерево. Взгляд ее привлекали и тонкие ветви прозрачной лесной поросли, и мутная вода во рву, и холодный блеск затопленных низин, и квадрат вспаханного поля. Посреди этого серого пейзажа, безмолвного, лишившегося своих летних красок, но ставшего от этого еще более утонченным, более хрупким и строгим, она чувствовала в себе отстраненность от своего прежнего, предосудительного счастья.
По вечерам она иногда доходила до Седры со стороны болот, вновь зазеленевших от зимних дождей. Когда илистый прилив вздувал реку, со стороны моря меж травянистых берегов плыли парусные лодки, а поднимавшаяся вода разливалась по окрестным землям через сеть рвов, наполняя отдаленные рыбные садки и солеварни слабыми всплесками, запахами моря и ощущением необычайного изобилия. На западе небо становилось багряным, и среди темнеющих пригорков на мгновение вдруг высвечивался лоскут водной глади.
Стоило возвратившейся домой Берте заметить издали силуэт почтальона, как она, поддаваясь какой-то неожиданной тревоге, прибавляла шагу, чтобы догнать его, словно все время ждала письма.
— Для нас ничего нет? — спросила она так однажды вечером, остановив почтальона на дороге.
Ей были видны только его освещенные фонариком руки, искавшие в своем ранце почту для Шаппюи.
Он протянул ей большой конверт, в каких обычно рассылают уведомительные письма. Она вскрыла его и подошла к фонарю, возвышавшемуся над решеткой газового завода. В письме сообщалось о смерти господина Пакари. Она узнала на конверте почерк Альбера.
«Господин Пакари умер», — повторяла про себя Берта, идя быстрым шагом, словно спешила сообщить столь невероятную новость. Однако дома она поднялась прямо к себе. Она перечитала письмо:
«Господин Альбер Пакари, господин Артюр Пакари, господин и госпожа Боск… Семьи Дютаста, Питави…»; ее глаза возвращались к имени Альбера, и она долго разглядывала его почерк на конверте.
Она решила, что просто возьмет и напишет ему, как друг, разделивший его боль.
Она села за письменный стол.
Вот здесь же, перед шеренгой маленьких выдвижных ящичков, робея и тревожно прислушиваясь к приближающимся шагам, когда-то она написала свое первое письмо Альберу. Она вспоминала сейчас то письмо, и лицо Альбера, такое, каким она видела его когда-то, снова возникало у нее перед глазами. Но она не хотела писать ему, этому человеку. Он исчез из ее жизни. К тому же за год он, должно быть, изменился. Может быть, он уже и не вспоминает о ней. Сейчас у него горе, он думает только об отце, носит траур. Она пыталась представить себе это новое, незнакомое ей лицо — озабоченное, мрачное, холодное, — и никакие слова не шли на ум.
Среди ночи Берту разбудила гроза. Ветер, с приглушенным свистом рвущийся в окна, временами стихал, и тогда по старому дому начинали гулять странные, жалобные звуки, похожие на скрип отворяемой двери, на шорох легких шагов по шаткой лестнице, на осторожный, торопливый шелест шелкового платья.
На следующее утро по небу неслись свинцовые тучи, которые, казалось, вот-вот разразятся дождем. Берта вышла в сад, чтобы поднять оторвавшийся от подпорки розовый куст; от ветра, теребившего ей платье и волосы, у нее заледенели руки. Она бегом вернулась в гостиную.
Дверь с силой захлопнулась. Сверху доносились быстрые шаги и раздраженный голос Эммы, заглушавший плач и крики ребенка. «Это ветер их так беспокоит, — подумала Берта. — Сегодня у всех ужасное настроение».
Госпожа Дегуи вошла в гостиную еще более неровной и семенящей, чем обычно, походкой и уселась рядом с Бертой. Она пожаловалась на Розу, все время затевающую ссоры с Ортанс, потом заговорила о том, что маленькую Клер плохо кормят; о том, что дети ее утомляют и что в парижской квартире у нее уже все наверняка покрылось пылью. Так она и перескакивала с одной темы на другую, озабоченная и слишком многословная.
— Ты что, хочешь вернуться в Париж? — спросила Берта.
— Они стараются экономить, — говорила госпожа Дегуи, глядя в окно и слегка хмуря брови, как бы продолжая думать о своем и не слыша вопроса Берты. — Только зря они держат Жана. Сад обходится им слишком дорого. А сколько им стоил один только огород!
Берта не стала повторять вопрос.
Ночью, едва она легла спать, в комнату со свечой в руке вошла госпожа Дегуи. Она присела рядом с дочерью и развернула какую-то бумагу.
— Я пошлю еще семьсот франков нашему хозяину.
— Но ведь здесь ты все равно не платишь за квартиру. Какая разница — останемся мы в Нуазике или будем жить в Париже, все равно в течение двух лет этих расходов нам не избежать.
— Мы там все оставили в беспорядке.
— Ты не ответила на мой вопрос! — нетерпеливо повторила Берта.
— Ну и холод же у них в доме.
— Ответь мне! — воскликнула Берта, приподнявшись в постели, но госпожа Дегуи уже удалялась к себе в комнату.
За отговорками Берта угадывала подлинные намерения госпожи Дегуи, стремившейся вернуться в Париж. Она знала мотивы этого решения, связанного с некоторыми давно ей известными особенностями характера матери. Госпожа Дегуи не любила жить подолгу на одном месте и легко поддалась на уговоры Ортанс, мечтавшей побыстрее уехать. Берта подумала о причудах матери, и возвращение в парижскую квартиру, к прежней жизни показалось ей еще более тягостным; ей стало совсем невмоготу терпеть эту неволю, когда все время приходится сдерживать напор взбалмошной, вызывающей раздражение материнской натуры.
— А ведь до этого мама прожила в Нуазике целых тридцать лет, — говорила Берта сестре, ища у нее поддержки.
На что Эмма отвечала:
— Да, но тогда она была в Нуазике у себя дома; совершенно естественно, что она хочет снова поселиться в своей квартире, где не была уже целый год; когда-нибудь вы сможете переехать сюда насовсем. А я приеду к вам в Париж будущей осенью.
Объяснения Эммы представлялись Берте вполне логичными, но стоило ей вспомнить о причинах, которые подталкивали мать к отъезду, как решение тут же начинало казаться ей сумасбродным.
Спустя несколько дней после приезда Берты в Париж, Кастанье пригласили ее на обед.
— Ты хорошо выглядишь, дорогая моя, — сказала Одетта, целуя ее. — Ну и напугала же ты нас! Такая ужасная болезнь…
— Сейчас я чувствую себя совсем хорошо, — ответила Берта, осматриваясь по сторонам. — Дай мне полюбоваться. У тебя так красиво!
— Я очень люблю этот вид на Сену, — сказала Одетта, подходя к окну. — Я не показываю тебе кабинет Филиппа: он еще работает. Первые месяцы нас донимало одно мерзкое фортепьяно наверху. Я переживала за Филиппа.
Она присела, и Берта заметила, что глаза Одетты словно увеличились, а лицо вытянулось.
— Ты довольно быстро оправилась от болезни, — сказала Одетта, внезапно побледнев, но не переставая улыбаться. — Ты помнишь, как я пришла тебя навестить? У тебя был такой вид, как будто ты меня не узнаешь.
— Как же, очень хорошо помню. Ты была первой, кто пришел ко мне.
— Наша кухарка что-то запаздывает, — сказала Одетта, с усилием всматриваясь своим затуманенным взглядом в настенные часы. — Это все Филипп виноват. Обычно он появляется только тогда, когда обед уже на столе.
— Я тут на вас жаловалась, — ласковым голосом сказала Одетта вошедшему в гостиную мужу.
— Сегодня я не опоздал, — ответил он, повернувшись к Одетте. — Я уважаю своих гостей. Начнем с того, что я вообще никогда не опаздываю. Кузина, вы сегодня совершенно очаровательны.
За обедом, поднося к губам маленький стаканчик белого очень сладкого вина, Берта рассматривала изящные вещицы, стоявшие на столе. Она заметила знаки внимания, которые Филипп оказывал жене, любовалась окружавшей их атмосферой счастья и изысканности. Недомогание Одетты, казалось, совсем прошло. Филипп выглядел очень веселым; и он, и его жена были необыкновенно оживлены и приветливы с Бертой.
После обеда они перешли в маленькую гостиную.
— Берта на вас не обидится, — сказала Одетта, посмотрев на мужа, когда тот поставил свою чашку кофе на камин. Она потянула Берту на диван, всем своим видом выражая желание побеседовать с ней в более интимной обстановке.
— Филиппу необходимо выйти на улицу чуть подышать, прежде чем он снова сядет на работу, — продолжала она. — Ты последний роман Буйери читала?
— Я ведь только что из деревни, и меня о прочитанных книгах лучше не спрашивать.
— Как у Эммы, все нормально? — спросила Одетта. — У нее же еще одна дочь родилась, ей сейчас уже около года. Мне кажется, что я не видела Эмму лет десять.
— Она, возможно, приедет в Париж следующей осенью.
— Правда? Вот чудесно! — сказала Одетта, вставая, чтобы позвонить горничной. — Вы долго пробыли в Нуазике? Такая жизнь тебе нравится?
— Ну конечно, — ответила Берта.
Она подошла к Одетте и бодрым голосом сказала:
— Понимаешь, в деревне я открыла для себя столько радостей. Научилась обходиться без других людей, научилась лучше разбираться в самой себе.
Одетта была внимательна к Берте и непритворно сердечна, но все же казалось, что она занята собственными мыслями, и Берта почувствовала, что пути их начали расходиться.
Она подумала о том, что ей пора бы уже прощаться, но задержалась еще на немного.
— На днях я узнала, что умер господин Пакари, — вдруг сказала Берта, вставая.
— Да, у него было больное сердце. Но в последнее время он чувствовал себя лучше. Он умер неожиданно, от сердечного приступа.
Берта стояла в прихожей перед зеркалом и поправляла шляпу.
Одетта, державшая муфточку Берты, сказала, поглаживая пальцами нежный мех:
— Альбера мы видим редко. Он сейчас очень занят.
На обратном пути Берта решила пройтись вдоль Сены; она шла, шла и незаметно оказалась на одной из набережных предместья. Она ощущала потребность в ходьбе, ей хотелось чувствовать себя свободной.
«Одетта ждет ребенка, — размышляла она. — Это будет белокурый, розовощекий малыш. У нее чудесный муж. Сейчас они сядут пить чай. За красиво сервированным столом. А потом вместе куда-нибудь пойдут».
Такая идиллия казалась ей пресной. Любовь окружавших ее людей никогда не соответствовала ее собственным представлениям об этом чувстве, которое не вписывалось ни в какие обычные житейские рамки.
— А у тебя, дорогой мой, брюшко, — сказал Кастанье, глядя на Альбера. — Что? Тридцать лет? Виноват, не спорь. Нужно делать зарядку, каждое утро по двадцать минут. Вот посмотри, самое лучшее упражнение.
Он вытянулся на ковре.
— Пощупай-ка мой живот. Чувствуешь, как напряглись мышцы. Это пояс из мускулов.
Кастанье встал, одергивая жилет; лицо у него было красное.
— Двадцать минут — это же совсем не много, — сказал он.
Альбер то и дело посматривал на часы.
— Надо же, просто удивительно, как ты похож на отца, — сказал Кастанье.
— Мне пора идти: у меня назначена встреча на шесть часов.
— Но ты же только что пришел. Ты не был у меня целых четыре месяца. А у тебя дома теперь бессмысленно даже начинать какие-либо разговоры.
— У меня на плечах сейчас такая тяжелая ноша, — сказал Альбер.
Он помолчал, потом продолжил, расхаживая взад-вперед по кабинету Кастанье:
— Двадцать минут — это немного, но каждый день — это слишком.
Он машинально взял с полки книгу и тут же аккуратно поставил ее на место.
— Тебе здесь, должно быть, хорошо работается.
— Очень хорошо. Этой зимой наверху постоянно играли на фортепьяно. Я не мог удержаться, чтобы не слушать эту музыку. Теперь эти люди куда-то переехали. И представляешь, тишина действует мне на нервы, тяготит меня… Я теряюсь в ней. Одетта с очаровательной строгостью следит за тем, чтобы я работал. Раньше пяти часов выходить из кабинета я не имею права. То есть, если я выйду, то разрушу ее доброе мнение о моем таланте.
Он присел на край стола.
— Мне тут в голову пришла мысль написать пьесу…
Кабинет погружался в темноту. Только незанавешенное окно светлым пятном выделялось в обрамлении теней, и тонкий профиль Кастанье темнел на фоне серого квадрата.
— Так вот, — сказал он, наклоняясь к электрическому шнуру. — Я хочу изобразить мужчину во цвете лет, рядом с женой, которую он любит, рядом с детьми, богатого, здорового…
Внезапно вспыхнувший свет заставил Альбера вздрогнуть, но он ничего не сказал, только потеребил свои часы в жилетном кармане и сел, слушая Кастанье и пристально глядя ему в глаза.
— Ты представляешь себе эту сцену?
— Да, — медленно ответил Альбер, по-прежнему не сводя глаз с Кастанье. — Это очень любопытно… в самом деле… удивительно.
— Мне кажется, неплохо задумано. Я еще об этом подумаю. Я напишу это, когда мне будет лет шестьдесят. Пока не состаришься, ничего толком не узнаешь.
Кастанье прошел в глубь комнаты. Вдруг он резко повернулся и сказал:
— Послушай, дорогой мой, я тебе скажу одну такую вещь, что ты немедленно возмутишься: тебе надо жениться.
— Мне?
— У тебя уже и возраст подходящий, и положение есть. Нужно тебя женить.
— Нет, — сказал Альбер, присаживаясь и озадаченно глядя на Кастанье. — Я жениться не буду.
— Понятно. Боишься хомута. Это старый предрассудок. На самом-то деле именно в браке, в этой тихой обители, мужчина только и может быть по-настоящему самим собой, по-настоящему свободным. А несчастные холостяки как раз и живут в рабстве. Они постоянно впадают в меланхолию, у них постоянные переживания от слишком бурных чувств. Хотя мне, конечно, досталась жена исключительная… прелестная, преданная.
— Нет, друг мой, я никогда не женюсь.
— Ты просто повторял это в течение десяти лет и сейчас продолжаешь говорить так по привычке. Но нужно учитывать, что наша суть меняется быстрее, чем наши мысли. Если бы два года назад я сказал тебе, что ты с головой уйдешь в свою адвокатскую практику и будешь выделять от силы десять минут на разговор с другом, ты счел бы все это глупостями. А дело в том, что ты считаешь себя отшельником, так как не любишь свет. Ну так вот! Ты такой же мнимый отшельник, как почти все остальные отшельники. Тебе нужно отключаться от своих забот. Твоя профессия…
— Разве причина в этом? — спросил Альбер.
Он замолчал, напустив на себя суровость, потом продолжал, улыбаясь:
— Я слишком люблю на улице рассматривать встречных женщин.
— Ну вот еще! Ты меня смешишь. У тебя никогда не было любовницы. Ты считаешь себя развратником только потому, что ты непостоянен в любви. Когда ты женишься, ты больше не будешь думать о встречных женщинах.
— Это верно, у женщин я не пользуюсь успехом. В прошлом году в Долонне я познакомился с одной весьма приятной дамочкой, которая мне нравилась. К числу недотрог она не относилась, и я это знал. Первый попавшийся прощелыга без труда добился бы победы. А у меня не получилось. Когда мне было двадцать лет, такая же неудача постигла меня с госпожой Верней. Одна из этих дам оказалась слишком проницательной, другая же, наоборот, слишком глупой. Мне не удалось разыграть страсть, чтобы преуспеть хотя бы в такой мелкой интрижке, а ты хочешь, чтобы я пустился в великую авантюру с женитьбой.
— Ну а та особа, с которой ты когда-то встречался у меня дома?
— А! — засмеялся Альбер. — Это нечто совсем иное! Как-нибудь я расскажу тебе, история прелестная. Это совсем юная девушка… Ребенок. О, не беспокойся. А то ты сейчас такое вообразишь себе! История очень чистая. Девочка просто чудо. Я воспитывал ее с любовью. Мне никогда не приходило в голову жениться на ней. Это было невозможно. У меня всегда было такое чувство, будто я воспитываю ее для другого мужчины, чьи вкусы совпадают с моими.
— Ты слишком много рассуждаешь, — проговорил Кастанье, выходя с Альбером в прихожую. — Я тебя провожу… Нужно, не раздумывая, броситься навстречу жизни. Очень часто новый опыт позволяет увидеть нашу истинную сущность. Именно поэтому нас всегда обгоняют смельчаки, а то и вовсе вертопрахи.
— Ну, вертопрахи тоже рассуждают, — ответил Альбер, быстро спускаясь по лестнице и глядя через перила на заходившую в лифт женщину. — Просто их рассуждения немногого стоят.
Обычно Альбер вставал рано. Садясь задолго до прихода Ваньеза за свой рабочий стол, где царил безупречный порядок, он говорил себе: «Какой все-таки утром ощущаешь прилив сил». В эти спокойные часы, просматривая на свежую голову записи в своем блокноте, вдыхая резковатую и бодрящую утреннюю свежесть, он испытывал своеобразное удовольствие при мысли о многочисленных делах, которые заполняли его день.
Он подолгу принимал в своем кабинете приходивших к нему клиентов, много говорил, по нескольку раз обсуждал уже рассмотренные вопросы, словно желая изяществом любезной беседы и повышенным вниманием к каждому делу искупить свою излишнюю молодость и недостаток опыта. Потом он ругал себя за эту словоохотливость и суету, только без толку утомлявшие его, и опять мчался на очередную встречу во Дворец правосудия. Страдая от нехватки времени, вечно куда-то спеша, он тем не менее был не способен прервать затянувшийся разговор.
Его речь, весьма приятная в дружеской беседе, была все же недостаточно совершенна во время публичных выступлений. Когда он готовился к судебным прениям, у него возникали странные, болезненные опасения, которые усиливались по мере приближения той минуты, когда он наконец с решительным видом вставал перед судьями и начинал говорить, сначала громким и уверенным, а потом немного дрожащим голосом. Из-за этой боязни говорить перед собранием он старался придать своей речи особую утонченность и так долго и тщательно искал точные выражения, без конца взвешивая все аргументы «за» и «против», что, хотя с начала года выступал в суде всего пять раз, он постоянно был занят работой.
— Вы тонете в стакане воды, — говорил ему Ваньез, перенявший у господина Пакари неторопливый и уверенный стиль работы.
Альбер оставил Ваньеза работать у себя. Раньше его удивляло, как это отец терпит такого неприятного сотрудника. Но теперь он находил опору в порядках, заведенных господином Пакари. Он долго колебался, прежде чем изменить то, что раньше больше всего критиковал, а решившись на перемены, подсознательно думал о том, одобрил бы отец его действия или нет. Без Ваньеза, для которого ведение дел господина Пакари давно стало привычным занятием и который прекрасно разбирался во всех процедурах, Альберу было бы не обойтись. Он с трудом переносил выражение скрытого превосходства на лице у Ваньеза и пытался сбить спесь со своего помощника, стараясь говорить с ним ледяным тоном. Однако, будучи весьма чувствительным к любым неприятностям, при столкновении с первыми же трудностями Альбер начинал паниковать и сомневаться в своем профессионализме, и тогда снова был готов искать поддержки в насмешливом взгляде Ваньеза.
Однажды вечером в гостях у господина де Солане председатель суда Браншю сказал Альберу: «Мой старый друг Русс как-то говорил мне о вас. Во Дворце вас ценят, ваш отец был бы доволен. Не хотите ли поужинать у меня на следующей неделе… В четверг… Там будет несколько наших друзей…»
Альбер стоял, согнувшись в легком почтительном поклоне, слушая Браншю, когда к нему подошла госпожа де Солане.
— Господин председатель, мне очень нужна ваша помощь, — сказала она с ослепительной улыбкой, запрокидывая назад голову и показывая длинную, украшенную массивным ожерельем шею. — Вы только посмотрите на этого молодого человека, он не хочет жениться. Разве это благоразумно? От любви к нему умирает самая очаровательная девушка в мире.
— Мадам… мадам… — говорил Альбер, не переставая улыбаться.
— Право же, Альбер, — продолжала госпожа де Солане, возвращаясь к камину.
Она заговорила тише, стараясь четко произносить слова, чтобы не была заметна ее шепелявость.
— Вы разве не находите, что мадемуазель Алларэ совершенно очаровательна? Она умна, у нее дивный голос…
— Но я ее не знаю! — отвечал Альбер, всплеснув руками.
— А вот она вас видела, это я знаю точно. Послушайте, приходите-ка на вечер к Даркурам. Я ей ничего не буду говорить…
Той зимой Альбер часто выезжал в свет. Дома он наспех проглатывал ужин, рассеянно и нервно ковыряя в тарелке и поторапливая прислуживавшего ему Юго; потом он переходил в гостиную, падал в кресло и закрывал глаза, чувствуя себя совершенно разбитым, будто весь день ходил пешком. Ему хотелось пораньше лечь спать, но он помнил, что должен быть на очередном вечере. Нельзя сказать, чтобы Альбер очень стремился к обществу. Тем не менее он вставал, включал в спальне лампу, брился. Закончив туалет, чувствовал себя отдохнувшим. Он жалел, что так бестолково должен был тратить вновь появившиеся силы, и нередко, уже в вечернем костюме, присаживался опять к письменному столу и открывал какую-нибудь книгу.
Однажды так между делом он пролистал роман, который, как ему казалось, он давным-давно читал. Закрыв книгу, он вдруг подумал: «Я находил в этом произведении красоты, которых там не было и в помине, а истинных его достоинств не понимал». У Альбера появилось желание перечитать все читанные раньше книги. Даже философия, всегда казавшаяся ему праздным занятием, теперь влекла его к себе. Ему хотелось выучить итальянский. «Я осилю его за три месяца; только в моем возрасте и можно работать по-настоящему», — размышлял он. Днем, когда он занимался делами, ему вдруг приходила охота почитать что-нибудь новое, и он с энтузиазмом начинал вынашивать план самообразования. Он принял решение посвящать вечера занятиям. Но тишина, наступавшая в квартире после ужина, гнала его из дома. Ему опять нужны были слова, шум, движение.
На несколько дней в Париж должен был приехать Ансена, и при мысли, что он снова увидит друга, Альбера охватывала радость. Он чувствовал, как его вновь охватывает жажда деятельности. Новый образ жизни отвечал его натуре: «Сильно я все-таки изменился, — говорил он себе. — Что это, кризис роста, потребность выразить себя, необходимая для дальнейшего развития? А может, в сущности, я все тот же?» Он работал, выезжал в свет, говорил, все время находился в движении и ждал новой встречи с Ансена, чтобы понять самого себя и вместе с другом поразмышлять над смыслом, опасностями или же преимуществами этого его странного состояния.
Услышав голос Ансена в кабинете Ваньеза, Альбер перестал диктовать письмо.
— Я очень рад, — сказал он, улыбаясь и пожимая руку Ансена. — Пойдем отсюда. Поговорим по дороге. Ты ведь не был в Париже уже целых два года, вот мы и пообщаемся. Поужинаем в ресторане. Ну как, ты собираешься возвращаться в Экс? Пойдем к Елисейским полям, — говорил Альбер, пропуская Ансена вперед, чтобы идти с правой стороны.
— Я надеюсь получить назначение в Париже. Все зависит от Монгура. Мне известно, что ко мне он относится хорошо.
— Вот было бы замечательно, если бы ты вернулся в Париж! Хотя тебе ведь и в Эксе было неплохо. Славный старый университет… В общем, у тебя было много свободного времени. Кажется, у вас там часто дуют ветра?
— У меня три лекции в неделю.
— А! Это приятно, когда много свободного времени. Посмотри, какой здесь прекрасный вид! — сказал Альбер, останавливаясь на мосту, чтобы задержать Ансена; тот шел слишком быстро, так что беседовать было неудобно.
— Моя жизнь так сильно изменилась, — добавил Альбер.
Но Ансена, казалось, не слышал этих слов, и Альбер вдруг заметил, что лицо друга сильно постарело и приобрело какое-то новое выражение: Ансена казался более погруженным в себя и более равнодушным.
Альбер решил, что подождет, а за ужином поговорит с ним как следует, и они молча помчались дальше, полностью сосредоточившись на торопливой и бесцельной ходьбе.
Устав от этой стремительной гонки, Альбер предложил зайти куда-нибудь поужинать.
Они вошли в ресторан и сели у открытого окна, из которого была видна оживленная улица.
— В это время года дыня совсем безвкусная, — сказал Альбер.
Он отодвинул тарелку, отпил вина и сказал, глядя на Ансена:
— Понимаешь, мне жаль времени. Любого рода деятельность — не более чем пикантное развлечение.
— Похоже, ты становишься светским человеком, — сказал Ансена.
Альбер понимал, что в его образе жизни Ансена не видит ничего, кроме суеты. Доверительность их отношений, которую так ценил Альбер, постепенно стала исчезать. И это тайное неодобрение, проявлявшееся в слегка ироничном и равнодушном тоне Ансена, леденило душу Альбера чувством внезапной утраты, лишало его уверенности в себе; однако он продолжал возбужденно и многословно говорить обо всем без разбору, чтобы рассеять эту напряженную, тягостную атмосферу мучительного молчания и фальшивых слов, особенно невыносимую именно потому, что они так хорошо знали друг друга.
Он должен был расстаться с Ансена в девять часов и с облегчением думал о том, что сегодня вечером увидит милейшего Луи де Ла Мартини, с которым он встречался однажды в Версале у Мало.
Обычно Альбер спал крепко и никогда не помнил своих снов, но однажды утром, проснувшись, он понял, что ему только что пригрезилась Берта. Охваченный воспоминаниями прежних дней, он думал о ней и видел ее такой, какой она только что явилась к нему во сне: нежной и любящей, молчаливой, слушавшей его, опустив глаза.
Направляясь к Кастанье, чтобы узнать, как обстоят дела у Одетты, он вспомнил свой разговор с Филиппом и подумал: «Я боюсь женитьбы, потому что мысленно вижу рядом с собой чужую женщину, но Берту ведь я знаю, с ней общался много лет. Сам того не сознавая, я воспитал ее для себя. Она знает меня и любит. С ней мне не будет тяжело, и я не буду чувствовать себя стесненно, потому что она любит меня таким, какой я есть».
Потом он прервал эти размышления, сочтя их беспочвенными и праздными.
— Все прошло прекрасно, — сказал Кастанье, наливая себе из бутылки остатки пива, которым он угощал доктора. — Она промучилась всего час. И, в общем-то, не очень сильно.
— Вы назовете его Мишелем?
— Да, Мишелем. Мальчик просто великолепный. Я пока что тебе его не показываю; он сейчас в нашей спальне. Одетта просто восхищает меня. Сейчас у нее Эмма Шаппюи, они там беседуют.
Дверь открылась, и Эмма знаком пригласила Кастанье войти, намеренно сдержанным кивком ответив на приветствие Альбера.
— Ты меня извини, — сказал Кастанье, идя за Эммой.
После обеда Альбер неторопливой фланирующей походкой направился к эспланаде Инвалидов. Улица Гренель вела в квартал, где жила Берта. Альберу подумалось, что она сейчас внезапно появится из толпы, именно в тот момент, когда он думает о ней, и вдруг он в самом деле увидел ее. Смутившись, заколебавшись, он притворился погруженным в свои мысли и быстро зашагал вперед, словно не заметив ее, но потом решительно перешел на другую сторону улицы и обратился к ней.
— Простите, я вас было не узнал, — сказал он. — Я только что видел вашу сестру у Кастанье. Вы знаете, что у них родился сын?
— Да, Эмма приехала к нам в гости, — прерывистым и немного дрожащим голосом ответила Берта.
Она хотела произнести еще какие-то слова соболезнования по поводу смерти господина Пакари, но вместо этого продолжала рассказывать об Эмме.
Держа шляпу в руке, Альбер тоже говорил торопливо; во время этого смятенного диалога он впервые со странной отчетливостью увидел некоторые черты лица Берты, обратил внимание на тембр ее голоса, заметил, что она высока ростом.
Потом лицо его смягчилось, и вдруг совершенно другим голосом, смущенным, теперь уже не от неожиданной встречи, а от нахлынувшего чувства, он сказал:
— Вы ведь были больны.
И добавил:
— Давайте прогуляемся немного по этому скверику.
Берте казалось, что и болезнь, о которой он говорил, и прошедшее после нее время, и все то, о чем она думала и что считала таким важным, уходит из ее жизни, как неясный сон; реальным и осязаемым оказалось только давнее и неожиданно вновь возникшее душевное переживание.
— Я хотел написать вам, — говорил Альбер, глядя на бордюр клумбы. — Но не решился. Потом вы уехали.
Он всего лишь хотел узнать, думала ли она о нем, но чувствовал, что слова не подчиняются ему, помимо его воли обретая какой-то другой, более глубокий смысл, делающий его жизнь уже не такой свободной.
— Я узнала… — начала Берта.
— Да… Он умер внезапно, — сказал Альбер, угадав ее мысли. — Мне жаль, что он не успел познакомиться с вами поближе.
Опустив глаза, он продолжал:
— Странно, но, попав на эту улицу, я был уверен, что встречу вас. Одетта утверждает, что вы сильно изменились; не знаю, что она имела в виду.
Он с улыбкой взглянул на нее:
— Мне кажется, что вы все та же. А я — единственный человек, который вас знает.
Они сели на скамейку; Альбер что-то чертил тростью на песке.
— Берта, — вдруг сказал он, — неужели и теперь мы будем жить порознь?
Из сквера они вышли женихом и невестой, и это казалось Берте совершенно естественным, словно все было решено давным-давно, еще тогда, когда они только познакомились, и теперь она не представляла, как это столько времени она могла жить вдали от него. И даже все формальности, все церемонии представления гостей и новых родственников, которые раньше казались ей совершенно немыслимыми, теперь вдруг стали совсем обычным делом.
Она ничего не сказала матери до визита господина Катрфажа, но с сестрой новостью поделилась.
Эмма слушала ее, не выражая никакого удивления, но потом с чувством заговорила:
— Я знаю, что вы с ним давние знакомые, — рассуждала Эмма с такой горячностью, что ее черные глаза засверкали. — Я встречала его в Фондбо. Мне говорили о нем. Ты должна хорошенько подумать. Может, тебе будет это неприятно, но у меня такое впечатление… Должна тебе сказать, что он мне кажется человеком легкомысленным. Пойми, ведь речь идет о твоей жизни. Конечно, как ты решишь, так и будет. От мужчины иногда можно так настрадаться. Я бы на твоем месте хорошенько все обдумала.
В разговоре с Бертой Эмма старалась быть тактичной, но когда села писать мужу о готовившемся событии, то окончательно поняла, что Берте этот брак счастья не принесет. Она не пыталась разобраться, откуда взялось это предчувствие, но ошибочность намерения сестры казалась ей очевидной, и ощущение это подогревалось у нее тайной неприязнью к мужчине, о свиданиях которого с Бертой она уже давно догадывалась.
Войдя в комнату матери, Берта прервала разговор Эммы и госпожи Дегуи.
— Ну чего же ты хочешь, дочка, — сказала госпожа Дегуи, продолжая говорить, несмотря на присутствие Берты. — Если они любят друг друга, то пусть сами и решают. Мы же ничего не знаем… Да хранит их Провидение!
Берта бросилась к матери, обвила ее шею руками и прижала к себе с благодарностью за мудрые слова, подсказанные ее патриархальной верой. Она была признательна матери за ее чистую любовь, отвергавшую зло, прощавшую все грехи и благословлявшую ее.
Берта простила Эмме ее упрямство и недоверие. Не пытаясь убедить сестру, не отвечая, она слушала ее с гордой улыбкой. Она знала, что Эмме не понять ее спокойной уверенности.
Однако временами и ее одолевали сомнения: «А может, он не видит, какая я на самом деле. Что, если я разочарую его? Что, если, несмотря на мое желание сделать прекрасным наш союз, — ведь он будет заключен по любви, — мне все же не удастся быть такой, как этого требует мое будущее положение жены?» И что-то вроде страха перед жизнью и боязнь самой себя отзывались в ней легкой дрожью. Это чувство вернулось к Берте еще более настойчиво в тот день, когда Альбер показывал ей квартиру господина Пакари, где им предстояло жить. Но на обратном пути, когда они шагали по улице вместе с госпожой Дегуи, и Берта разговаривала с Альбером, подобные мысли перестали ее занимать.