В середине 1990-х гг. Р.Д. Тименчик в своей статье «Георгий Иванов как объект и субъект» справедливо заметил: «По сути дела, о Георгии Иванове мы знаем не так уж много»[1]. К этому можно добавить лишь то, что о Георгии Адамовиче мы знаем немногим больше. И это несмотря на всеэмигрантскую славу и центральную роль в литературной жизни русского Парижа. И даже о третьем персонаже публикации — Ирине Одоевцевой, — несмотря на ее столь популярные мемуары, мы мало что можем сказать с полной уверенностью, начиная с даты рождения и кончая количеством мужей. За последние годы обо всех троих появилась кое-какая литература. Ирине Одоевцевой почему-то были посвящены почти исключительно литературные портреты, предназначенные для самого широкого читателя[2], а Георгию Иванову с Георгием Адамовичем, наоборот, преимущественно диссертации и узкоспециальные монографии, посвященные отдельным филологическим аспектам[3]. Выходили и книги биографического характера[4], однако вряд ли кто-нибудь рискнет назвать тему закрытой.
Изучение биографий всех троих поэтов далеко от завершения. Разбросанные по всему миру, их архивы сохранились в кошмарном состоянии, а многое, по-видимому, не сохранилось вовсе, переписка публиковалась случайно, малыми частями и почти не комментировалась, дневников они не вели, а свидетельства современников противоречат друг другу на каждом шагу.
Чуть лучше известны годы, проведенные ими в России, в силу обилия публикаций об этих баснословных годах, а также большего интереса славистов к литературе Серебряного века, чем к ее завершению — литературе эмиграции.
Сведения же о их жизни после отъезда до сих пор чаще всего черпаются из эмигрантских воспоминаний, изобилующих мифами и легендами в гораздо большей степени, чем мемуары их предшественников или советских современников. При всем том мемуары XX в. во многом точны и вполне могут использоваться как авторитетный источник, для этого надо только вписать их в общий фон известных фактов и отделить реальность от легенд и преувеличений. К великому сожалению, для эмиграции мы этого общего фона не имеем, особенно для эмиграции послевоенных лет. Но он и не может сложиться иначе, кроме как из большого числа таких публикаций.
Ни в коей мере не претендуя немедленно исправить положение и дать исчерпывающие биографии всех троих поэтов или одного только автора публикуемых писем[5], хотелось бы сказать лишь несколько слов о сложных взаимоотношениях Адамовича с Георгием Ивановым во время и после Второй мировой войны.
Георгий Викторович Адамович родился в 1892 г. в Москве в семье военного и в Петербург попал лишь в 1903 г., после смерти отца. Тем не менее считал себя природным петербуржцем и к литературной Москве относился весьма скептически. С Георгием Ивановым познакомился, по его собственным словам, «на лекции Корнея Чуковского о футуризме, в круглом Тенишевском зале»[6]. Здесь, как и во многих других случаях, приходится верить ему на слово, хотя вообще-то присочинить в воспоминаниях он был способен ничуть не хуже Иванова или Одоевцевой. Пожалуй даже, он делал это чаще и особенно невнятен был в датах, сперва потому что ему приходилось скрывать два своих «лишних» года, а позже — подчиняясь масонскому правилу, предписывавшему дат не уточнять. Уже в начале 1920-х гг. Адамович во всех автобиографиях проставлял годом рождения 1894 г., сбрасывая таким образом два года. Как утверждала Одоевцева в частной беседе, чтобы не отличаться возрастом от Георгия Иванова. Так или иначе, но во всех воспоминаниях о своей юности Адамович обращается с датами исключительно вольно.
Лекция К.И. Чуковского о футуризме в Тенишевском зале былапрочитана 13октября 1913 г. Георгий Иванов к тому времени уже состоял членом Цеха поэтов, куда в начале 1914 г. и Адамович «был со всем церемониалом принят обоими синдиками, Гумилевым и Городецким»[7]. Вскоре почти весь эстетский Петербург знал эту неразлучную пару как «двух Жоржиков». Вместе они организовывали второй Цех поэтов сезона 1916/17 г., были главными действующими лицами третьего, вновь гумилевского, Цеха. После расстрела Н.С. Гумилева Георгий Иванов стал главой Цеха, а Адамович — основным критиком. Перед самой эмиграцией они даже жили вместе — Адамович и Иванов, только что женившийся на Одоевцевой — в пустующей квартире тетки Адамовича Веры Семеновны Белэй (урожд. Вейнберг; 1861-?), вдовы англичанина-миллионера (ул. Почтамтская, д. 20, кв. 7).
И эмигрировали все трое почти одновременно: летом 1922 г. уехал Иванов, затем Одоевцева, а в самом начале 1923 г. за ними последовал и Адамович. Описывать подробно все нюансы сложных взаимоотношений в нашу задачу не входит, для этого и материала недостаточно, и объем статьи слишком мал, — уж слишком богатые биографии у всех троих. Чуть подробнее хочется остановиться на одном: как теснейшая дружба, насчитывающая 25 лет (и каких лет!), сменилась пятнадцатилетней враждой. Что было настоящей причиной? Обоюдная зависть (у одного к творческим успехам, у другого — к житейским)? Об этом можно только догадываться, судя по второстепенным признакам: по намекам, отдельным интонациям писем. Причина внешняя очевидна, — внезапное несходство политических убеждений.
Вторая мировая война завершила целую эпоху в жизни русской эмиграции в Париже. 3 сентября 1939 г. — день, когда Франция и Великобритания вступили в войну с Германией, — можно одновременно считать и концом «русского блистательного Парижа». Ему уже никогда не суждено было возродиться в своем прежнем качестве. Нельзя сказать, что война оказалась для эмигрантов событием неожиданным. О том, что она вот-вот разразится, поговаривали задолго до осени 1939 г., — слишком уж напряженная была атмосфера в Европе в конце 1930-х гг. Но одно дело — ждать и предчувствовать, и совсем другое — делать выбор, когда этого требует время. Вторая мировая заставила каждого сделать свой выбор. Некоторым эмигрантам судьба предоставила несколько более широкие возможности для выбора, чем, например, советским людям, но выбирать, тем не менее, пришлось всем. Соответственно широким оказался и диапазон решений. Война все перевернула. Лидер кадетов П.Н. Милюков приветствовал сталинскую политику, А.И. Деникин возлагал надежды на Ворошилова, а Д.С. Мережковский — на Гитлера, сын террориста Л.Б. Савинков оказался капитаном интербригады в Испании, а бывший белогвардеец С.Я. Эфрон — агентом НКВД. Трудно даже придумать вариант судьбы, которому нельзя было бы подыскать аналог в истории русской эмиграции. Одни шли в Иностранный легион, другие организовывали Сопротивление во Франции, третьи сотрудничали с гитлеровцами, четвертые эмигрировали вторично, — в Новый Свет, в нейтральные страны. Литература в это время окончательно отошла на задний план, все заслонила политика, и в списках сражавшихся на той или иной стороне немало имен литераторов, в том числе и довольно известных: Н.А. Оцуп, Г.И. Газданов, B.C. Варшавский, Д. Кнут, А.П. Ладинский, В.Л. Андреев и многие другие. А уж остаться от политики в стороне, не быть замешанным в нее или хотя бы заподозренным в симпатии к той или другой стороне удалось и вовсе единицам. Из крупных имен здесь, кроме Алданова, и вспомнить-то некого. Не остались в стороне и Адамович с Ивановым.
Из-за чего в точности произошел разрыв, пока неизвестно, и в письмах, и в воспоминаниях оба глухо упоминают лишь о каких— то разговорах в «Круге» И.И. Фондаминского. Но по статьям Адамовича тех лет и общему умонастроению обоих суть этих разговоров легко восстановить. Георгий Иванов, как и Гиппиус с Мережковским, всегда был «за интервенцию» и остался стоять на этом даже после начала Второй мировой войны, что в глазах эмигрантской общественности автоматически превращало его в «коллаборациониста» и пособника нацистов. Адамович же в статьях конца 1930-х гг. цитировал Сталина едва ли не на каждой странице, вынужденно признавая его главной защитой демократии от «коричневой чумы», поскольку на других надежды мало. И свои убеждения тех лет едва ли не единственный раз в жизни постарался доказать делом, доказать прежде всего самому себе, что способен не только на прекраснодушные разговоры.
Со стороны это наверняка выглядело довольно смешно: сорокасемилетний тщедушный интеллигент с врожденным пороком сердца, никогда не державший в руках ничего тяжелее ручки, впервые сталкивающийся с солдатской жизнью. Во всяком случае, французских офицеров такой факт очень позабавил, да и некоторые из знакомых Адамовича сочли нужным над этим посмеяться, не исключая и Георгия Иванова. Зато на участников «Круга» почин Адамовича оказал воздействие неизгладимое. Следуя его примеру, несколько молодых и не очень молодых поэтов, прозаиков и философов русского Парижа записались на фронт добровольцами и, надо сказать, проявили большую предрасположенность к службе, чем их вдохновитель. Другие сражались на стороне партизан или участвовали в Сопротивлении (собственно, и организатором-то французского Сопротивления, и автором самого термина Resistance был знакомый Адамовича русский поэт-эмигрант Борис Вильде, также посетитель «Круга» Фондаминского).
Это отнюдь не был самый легкий и простой выбор. По нескольким причинам. Во-первых, он отнюдь не вызвал восторга у всей эмиграции. По свидетельству современника, многие русские в Париже «на участие в Сопротивлении смотрели почти как на измену основному эмигрантскому делу борьбы с большевиками»[8].
Во-вторых, и сами французы далеко не всегда отвечали взаимностью русским эмигрантам, признававшимся в любви к новой родине и демократии. В ночь на 2 сентября 1939 г. по решению французского правительства были проведены массовые аресты в среде русских эмигрантов, распущены русские патриотические союзы и конфискованы их архивы и имущество, закрыта почти вся русская пресса. Русских эмигрантов, решивших бороться с фашистами на стороне Франции, не остановило и это. Они сражались во французской армии и в рядах Сопротивления и заставили все же французов изменить к ним отношение: после войны многие были отмечены наградами французского правительства вплоть до ордена Почетного легиона.
Военная карьера Адамовича была куда скромнее: ему не довелось непосредственно участвовать в боях: его часть была расквартирована в лагере Septfonds на юге Франции (под Монтоба— ном) и должна была отправиться на оборону Парижа, но немцы так стремительно взяли Париж, что французское командование не успело даже бросить в бой все имеющиеся в распоряжении части. Солдатской муштры, однако, Адамовичу пришлось хлебнуть предостаточно. Свои впечатления об этом периоде он позже изложил в книге, написанной на французском языке: «L’autre patrie» (Paris: Egloff, 1947).
10 мая 1940 г. «странная война» была закончена. Адамович разочарованно писал из лагеря своему знакомому: «Надеюсь скоро быть демобилизованным, но не знаю точно когда»[9]. Демобилизовался он лишь в конце сентября, после чего вернулся в Ниццу. Депрессия была сильнейшая. Уже из Ниццы тому же знакомому он писал, почти дословно повторяя Бунина: «Не хочу только ехать ни в Нью-Йорк, ни в Москву, а остальное безразлично»[10]. И позже Л. Д. Червинскую отговаривал уезжать в Америку: «Все Ваши голоды и холоды могут оказаться терпимы и даже сладки в сравнении с нью-йоркским благополучием. Благополучие, вероятно, будет, как оно там у всех. Но “не хлебом единым сыт человек”»[11].
В письмах Адамовича военных и послевоенных лет фамилия Иванова всплывает то и дело, в самых разнообразных контекстах, произносимая то с досадой, то с жалостью. Очевидно одно: Адамович не мог, да и не хотел вычеркнуть бывших ближайших друзей из памяти, более того, постоянно помнил о них и живо их судьбой интересовался. 25 мая 1940 г. «солдат 1-го батальона № 552» Г. Адамович из лагеря Septfonds спрашивал у Юрия Фельзена об Ивановых: «Где они? я все хочу ему написать, с начала войны ничего о нем не знаю, а несмотря на все, я его люблю, и ее тоже, не за дела, а за желания»[12].
Все годы ссоры, продолжавшейся пятнадцать лет, постоянно пишет знакомым что-нибудь вроде: «Были ли Вы a propos у Ивановых? Мне их жаль, беспричинно и беспредметно, но не надо им этого говорить (особенно ей)»[13]. И даже если пишет в сердцах: «Г. Иванова я видеть не хочу, и адресов ему никаких не давайте», то тут же спешит добавить: «Парижский адрес ему известен»[14].
Сразу же после окончания войны Алданов запрашивал Адамовича об Иванове и интересовался, может ли он дать «гарантии», что Иванов ни в чем предосудительном с политической точки зрения не замешан. Адамович, легко идущий на компромиссы ради дружбы и в куда более незначительных вопросах, не смог покривить душой перед Алдановым, который был для него «directeur de conscience» (духовным наставником), по его собственному выражению. 28 июля 1945 г. Адамович пишет Алданову: «О Г.В. Иванове. Скажу откровенно, вопрос о нем меня смущает. Вы знаете, что с Ивановым я дружен, — дружен давно, хотя в 39 году почти разошелся с ним. Я считаю его человеком с такой путаницей в голове, что на его суждения не стоит обращать внимания. Сейчас его суждения самые ортодоксальные. Но прошлое не таково. Я был бы искренно рад, если бы Вы послали ему хоть десять посылок, но дать то ручательство, которое Вам нужно, не могу. Писать мне это Вам тяжело. Но Вы просите меня “не подвести Фонда”, и по всему тону Вашего письма я чувствую, что не имею права отнестись к поставленному Вами вопросу легкомысленно. Пусть официальной причиной моего отказа дать гарантию останется общее нежелание их давать. Остальное — строго между нами. Не скрою от Вас, что мне было бы неприятно, если бы о нашей переписке по этому поводу узнал сам Иванов. Он истолковал бы мое поведение как недоброжелательство. А недоброжелательства нет. Но я не могу в отношении Вас — и при моем уважении к Вам — поступить иначе. Кстати, Роговский мне только что рассказал, что на совещании у Долгополова Иванову было в выдаче посылки отказано на том основании, что он состоял членом сургучевского союза писателей. К сожалению, я думаю, что такой факт, всем к тому же известный, делает все гарантии несерьезными и недействительными. Если Вы принимаете во внимание раскаяние и изменение — дело, конечно, другое. Но судя по Вашему письму, в Нью-Йорке настроение не таково. (Мне сейчас приходит в голову: не возникла ли у Вас мысль о гарантиях только в связи с мнимым “негодованием”? нужны ли они, если негодования нет, и так ли страшны ошибки?)»[15]
Политические суждения Иванова после войны и впрямь были весьма своеобразны, так что легко могли поставить в тупик человека куда более решительного в политических вопросах, чем осторожный Алданов. К примеру, поздравляя М.М. Карповича с новым 1951 годом, Иванов желал ему «личной удачи, счастья, всего самого лучшего и осуществления в новом году общей русской надежды на падение большевиков. Ведь как будто возможно… Хотя все-таки никак не могу, про себя, решить — если бахнуть двести или сколько там атомных бомб и, не говоря уже о людях, не останется ни Петербурга, ни Москвы, не выйдет ли “одно на одно”, хуже “разбитого корыта”? Это, конечно, праздные размышления, и все-таки трудно не думать, а думается, и становится отвратительно не по себе»[16].
21 сентября 1945 г. Адамович вновь пишет Алданову об Иванове, заявляя: «Лично у меня чувство такое, что надо бы устроить торжественное чаепитие и в слезах и лобзаниях забыть общие грехи»[17]. Алданов при всем своем джентльменстве в таких вопросах был неуступчив, и Адамович в переписке возвращается к этой теме еще не раз:
«Пишу я Вам после встречи с Георгием Ивановым и почти что по его просьбе.
Он очень тяготится разрывом (или чем-то вроде разрыва) с Вами. Я ему говорил, что тут надо различать “общественное” и “личное” — как, помните, Гиппиус говорила Блоку после “Двенадцати”, — но этот довод для него очевидно неубедителен. Мне кажется, он за последнее время изменился, во всех смыслах. Вы его знаете — это странный и сложный человек, по-моему, даже больной. Если в результате этого моего письма что-либо улучшилось бы в Вашем отношении к нему, я был бы искренне рад»[18].
После войны Адамович долгое время оставался при своих прежних убеждениях, здесь можно упомянуть и участие в газете «Русские новости», финансировавшейся советским посольством во Франции, и визит делегации эмигрантов к советскому послу А.Е. Богомолову, в котором, по уверениям Н.Н. Берберовой, принимал участие и Адамович[19]. Улучшить отношения с Ивановым все это никак не могло.
На участии в «Русских новостях» имеет смысл остановиться чуть подробнее, потому что это едва ли не единственный реальный факт, которого Адамовичу не могут простить профессиональные антикоммунисты. Газету организовал в 1945 г. А.Ф. Ступницкий, до войны правая рука П.Н. Милюкова в «Последних новостях», масон, вместе с В. А. Маклаковым и Д.Н. Вердеревским ходивший в 1945 г. к А.Е. Богомолову в советское посольство. Парижских литераторов и журналистов он соблазнил тем, что газета будет продолжением «Последних новостей», и даже название взял похожее — «Русские новости». На его уговоры поддались не только бывшие сотрудники «Последних новостей», Г.В. Адамович, А.В. Бахрах, В.Е. Татаринов. В «Русских новостях» печатались и И. А. Бунин, и Н.А. Бердяев, и многие другие. Недолгая вспышка «большевизанства» или хотя бы некоторого «покраснения» в Париже после освобождения его от фашистов захватила многих эмигрантов, в том числе даже и некоторых из ранее непримиримых.
В первой своей статье для «Русских новостей» Адамович писал: «В каком-то смысле сейчас стало трудней жить, чем во время войны. Да, пожалуй, и до войны. Тогда все было ясно. <…> …Мне иной раз жаль, что эти пять лет кончились… жаль чистоты и какой-то строгой серьезности прошедших пяти лет. Отсутствия суеты. Отсутствия пустяков»[20]. Далее на протяжении четырех лет Адамович в газете по-прежнему постоянно публиковал «Литературные заметки», как раньше в «Последних новостях», и значительных изменений ни в их тоне, ни в тематике не появилось, а кроме того, писал статьи о кино и русском языке. Какие чувства он испытывал, видя на первой полосе газеты часто появляющиеся портреты Сталина и других вождей, трудно сказать. Но уже 10 сентября 1946 г. писал Бахраху: «Я смутно слышал, что наша газета собирается “праветь”, чему я был бы очень рад»[21].
Уже вскоре Адамович начал подумывать о другой работе. В конце 1948 г. Алданов предлагал ему помочь получить место переводчика в ООН, от которого Адамович не без сожаления отказался, отшутившись в письме Алданову от 21 января 1949 г.: «Английский я знаю плохо и не возьмусь быть не только interpret’ом, но и traductent’oм. Переведешь не так Вышинского, а потом будет война»[22].
Советское посольство финансировало «Русские новости» до конца 1949 г., после чего Ступницкий продолжал издавать ее сам, несколько изменив курс. Как выразился А.В. Бахрах в письме к Г.П. Струве от 11 октября 1984 г., «когда газета начала давать крен, мы все сообща ее покинули»[23].
16 августа 1949 г. Адамович писал А.В. Бахраху: «Алданов разводит руками. <…> “Признаться, Г<еоргий> В<икторович>, я был очень огорчен, узнав, что Вы в эту газету вступили…”. Т. е. в 1945 году! На что я ему бурно возразил, что от тогдашнего желания целоваться со Сталиным не отрекаюсь»[24].
В этом своем настроении Адамович был далеко не одинок. Сам Бахрах считал точно так же и гораздо позднее, 8 мая 1977 г., писал Струве, отвечая на его запрос о сотруднике «Русских новостей» Татаринове: «Я, например, знаю, что совершил ошибку, но мне в каком-то смысле жалко тех, которые этой ошибки не совершали и всегда видели все в черном цвете. <…> Татаринов покинул Ступницкого вместе с Адамовичем, мной, еще кем-то (имен уже не помню)»[25].
Судя по всему, направление газеты с самого начала не совсем его удовлетворяло, но печатные органы противоположного толка удовлетворяли еще меньше. 16 августа 1949 г. Адамович писал Бахраху, уже окончательно прекращая сотрудничать в «Русских новостях»: «Я считаю, что в орган николаевского типа нам идти негоже, ибо считаться блядьми еще хуже, чем большевиками»[26]. И это несмотря на то, что других средств к существованию, кроме газеты, у него не было, а газеты с литературным отделом в эмиграции после войны можно было пересчитать по пальцам на одной руке. В то время он соглашался почти на любую работу, лишь бы она не шла вразрез с его убеждениями. Тому много свидетельств в его письмах той поры, пестрящих фразами вроде: «Конечно, на любые предисловия я согласен и рад. О Розанове, о Достоевском, о Вас — о ком угодно»[27].
Новая перспектива забрезжила в начале 1950 г. Алданов в письме Адамовичу от 19 февраля 1950 г. писал: «И от Кусковой, и от Маклакова, и от Кантора слышу, что Вы будете редактором новой газеты. Вчера получил от Михаила Львовича приглашение в ней сотрудничать. Вчера же его отклонил по причинам, которые Вы знаете или о которых догадываетесь. <…> Ради Бога, в первой же передовой статье сожгите то, чему поклонялись, — если не Вы, то экс-патрон. Но сожгите так, чтобы всем было ясно: сожжено все, пепел развеян, началась новая страница. Тогда я хоть читать буду с удовольствием»[28]. Предприятие с газетой осталось только на бумаге, хотя к совету Алданова Адамович отчасти прислушался и постепенно начал печататься в антисоветской эмигрантской прессе: с 1951 г. — в нью-йоркском «Новом русском слове», а с 1956-го — ив парижской «Русской мысли». Вряд ли он пришел к этому без долгих раздумий. Публичного покаяния, впрочем, он писать не стал и мостов в передовых статьях не сжигал, что не преминула отметить эмигрантская общественность[29].
Хотя Адамович и любил говорить о том, что «на биографию не рассчитывает», собственная репутация его не могла не интересовать. 16 февраля 1952 г. он задумчиво сообщает Бахраху: «Вейдле поехал в Мюнхен для радио. Это в смысле возможности испортить биографию хуже, чем газета, а он человек осторожный»[30].
15 марта 1953 г. в письме Алданову Адамович выражает сомнение по поводу своего участия в будущей газете, которую собирался открыть С. Мельгунов: «Испортить себе биографию участием в таком предприятии можно еще успешнее, чем писанием в “Русских новостях”. Но я на биографию не рассчитываю. <…> …Их (т. е. Мельгунова и его друзей) сомнения о том, не осквернятся ли они, приглашая “большевика” или хотя бы “экс— больш<евика>”, мне противны»[31].
Общественное мнение, оглядка на Алданова, желание не покидать окончательно Париж и русскую литературу в Париже, а также рухнувшие в очередной раз надежды на изменение советского строя к лучшему сделали в конце концов свое дело. 11 февраля 1956 г. Адамович сообщил Алданову: «Я получил от Водова письмо с предложением сотрудничества. <…> Что на меня будут всех собак вешать, — теперь скорей слева, чем справа, — не сомневаюсь. Но меня это мало трогает. Сотрудничество в “Р<усской> м<ысли>” мне было бы скорей приятно, потому что это — Париж, а не что-то заокеанское и далекое, как другая планета. <…> Политика в ней такая же, как везде, — т. е. в “Н<овом> р<усском> с<лове>”, — но налет провинциальности, по-моему, сильнее. Но это — не препятствие»[32].
Финансовые же проблемы удалось решить еще раньше, причем совершенно неожиданным для Адамовича образом: по рекомендации Б.И. Элькина, душеприказчика Милюкова и редактора книги Адамовича о Маклакове, ему удалось устроиться преподавателем в английском университете. В начале 1950 г. он читает лекции о поэзии в Оксфорде, ас 1951 по 1960 г. преподает в Манчестерском университете.
Георгий Иванов с Одоевцевой в 1951 г. переезжают на жительство в Русский дом в Montmorency (5, avenue Charles de Gaulle). Атмосферу в нем Иванов описывает в письме Р.Б. Гулю, прося «прислать на адрес нашего русского библиотекаря пачку старых — какие есть — номеров “Нового журнала” — сделаете хорошее дело. Здесь двадцать два русских, всё люди культурные и дохнут без русских книг. Не поленитесь, сделайте это, если можно. Ну, нет, это не русский дом Роговского. Я там живал в свое время за свой собственный счет. Было сплошное жульничество, и грязь, и проголодь. Здесь Дом Интернациональный — бывший Палас, отделанный заново для гг. иностранцев. Бред: для туземцев с французским паспортом ходу в такие дома нет. За нашего же брата апатрида (любой национальности) государство вносит на содержание по 800 фр<анков> в день (только на жратву), так что и воруя — без чего, конечно, нельзя, — содержат нас весьма и весьма прилично»[33].
В Montmorency (S. et О.) Ивановы прожили три года (1951–1953), после чего были переведены в другой Русский дом на юге Франции. Уже здесь происходит примирение Иванова с Адамовичем и начинается последний период их переписки, которая публикуется ниже. В ней гораздо больше писем к Одоевцевой, чем к Георгию Иванову, который, хотя и заключил с Адамовичем «худой мир»[34], с прежней теплотой к нему относиться не начал и, например, в письмах Маркову крыл бывшего ближайшего друга почем зря.
Письма печатаются по копиям из фонда Адамовича в библиотеке Йельского университета (Beinecke. Georgii Adamovich Papers. Gen MSS 92. Box 1. Folder 1–3). В приложении даются два письма, которыми обменялись Г.В. Иванов и М.А. Алданов в 1948 г., разбираясь в причинах сложного отношения эмигрантской общественности к Г.В. Иванову после войны. Они отложились в фонде Алданова, хранящемся в Доме-музее М.И. Цветаевой (Москва).
Хотя Одоевцева и писала Адамовичу, что прячет его письма в особый ящик и тщательно их бережет, он сомневался в этом недаром. Письма сохранились не в лучшем виде. Часть их утрачена, другие сохранились не целиком (письма 18, 19, 39, 42, 47, 53, 54): кое-где по неизвестным причинам части страниц отрезаны, а иногда не хватает целых страниц (в частности, одна из страниц была обнаружена в Калифорнии, — Одоевцева послала В.Ф. Маркову автограф «самого Адамовича», о другой упоминает Р.Б. Гуль в письме Адамовичу от 11 апреля 1958 г.: «Ир<ина> Вл<адимировна> даже приложила вырезку из Вашего письма» (Beinecke. Roman Gul’ Papers. Gen MSS 90. Box 18. Folder 412). Местонахождение обратныхписемнамнеизвестно. Возможно, Адамович не шутил, говоря, что по прочтенииу ничтожаетвсе приходящие к нему письма. Как бы там ни было, и то, что сохранилось, представляется нам весьма любопытным документом эпохи.
О взаимоотношениях трех поэтов на протяжении 1955–1958 гг. лучше всего расскажут сами письма, а здесь остается только привести эпилог этой истории.
Георгий Иванов умер 27 августа 1958 г.
4 сентября 1958 г. Адамович писал С.Ю. Прегель: «Я был в Hyeres на похоронах Георгия Иванова. Она, “вдова”, — ей как— то не идет это слово! — растеряна и недоумевает: что ей делать дальше? Показала мне записку, оставленную Жоржем для распространения после его смерти. Он, по ее словам, предназначал ее для печати. По-моему, печатать в газетах ее нельзя, и она, Ирина, с этим согласилась. Я Вам ее списываю и прилагаю. Что, по-Вашему, можно с ней сделать? Мне записка не очень нравится по тону, но это вопрос другой и значения не имеет. Ирина хотела бы ее распространить, а главное, — она мечтает уехать в Америку, и ей обещан даровой билет. Но, кроме билета, нужна виза, affidavit (даже если на время — 6 месяцев, “а там видно будет”) и т. п. Я сейчас ее делами немножко занимаюсь и хотел бы знать, как Вы относитесь к мысли об Америке и кто и как мог бы в этом деле помочь и содействовать? Друзей у нее мало, и она это знает, что растерянность ее и увеличивает.
Простите за все эти скучные вопросы. Но я уверен, что Вы поймете мое желание для этого сумасбродного и, в сущности, милого существа что-то сделать»[35].
К письму прилагался текст записки Георгия Иванова:
«Благодарю тех, кто мне помогал.
Обращаюсь перед смертью ко всем, кто ценил меня как поэта и прошу об одном. Позаботьтесь о моей жене Ирине Одоевцевой. Тревога о ее будущем сводит меня с ума. Она была светом и счастьем моей жизни, и я ей бесконечно обязан.
Если у меня действительно есть читатели, по-настоящему любящие меня, умоляю их исполнить мою посмертную просьбу и завещаю им судьбу Ирины Одоевцевой. Верю, что мое завещание будет исполнено.
Георгий Иванов»[36].
Ирина Одоевцева после смерти Георгия Иванова наконец— то перебралась из Йера в Ганьи и продолжала переписываться с Адамовичем (окончание их переписки опубликовано Ф.А. Черкасовой[37]).
Адамович скончался в Ницце 21 февраля 1972 г. от второго инфаркта.
По прошествии двух десятков лет после смерти Иванова Одоевцева вышла замуж за Якова Николаевича Горбова (1896–1981)[38]. С ним она прожила немногим более трех лет, а когда он умер, жила в Ганьи одна вплоть до переезда в СССР в 1987 г. В Ленинграде ей была предоставлена квартира на Невском проспекте, и многочисленные гости толпились в этой квартире постоянно. Умерла Ирина Владимировна 14 октября 1990 г., так и не успев написать третью книгу своих мемуаров «На берегах Леты».
В заключение остается только поблагодарить кураторов Библиотеки редких книг и рукописей Байнеке, любезно разрешивших опубликовать хранящиеся у них письма, а также профессора Жоржа Шерона, без которого эта публикация не состоялась бы.
Список сокращений
Amherst — Amherst Center for Russian Culture. Amherst College (Amherst, Massachusetts)
BAR — Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture. The Rare Book and Manuscript Library. Columbia University (New York)
Beinecke — Beinecke Rare Book and Manuscript Library. Yale University (New Haven, Connecticut)
Hoover — Hoover Institution Archives. Stanford University (Palo Alto, California) Leeds — Leeds Russian Archive. Brotherton Library. University of Leeds (Leeds, Yorkshire)
Library of Congress — Library of Congress. Manuscript Department (Washington, D.C.)
UCLA — University of California (Los Angeles, California)
ГАРФ — Государственный архив Российской Федерации (Москва)
НИОР РГБ — Научно-исследовательский отдел рукописей Российской государственной библиотеки (Москва)
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства (Москва)
РЗИА — Русский заграничный исторический архив (Прага, 1923–1945)
РМОЗ — Русское музыкальное общество за границей (26, avenue de New York, Paris)
РНБ — Российская национальная библиотека (Санкт-Петербург)
РСХД — Русское студенческое христианское движение
ОР ИМЛИ — Отдел рукописей Института мировой литературы им. А.М. Горького Российской академии наук (Москва)
ОР ИРЛИ — Отдел рукописей Института русской литературы (Пушкинского Дома) Российской академии наук (Санкт-Петербург)
ЦОПЭ — Центральное объединение политических эмигрантов (Мюнхен)
104, Ladybarn Road Manchester, 14 8/II-55
Жорж, получил сегодня Твое письмо. Спасибо. Очень рад, что наконец выбрались в Hyeres[39], на безмятежную жизнь, притом с моим чемоданом.
Насчет поэзии[40]: сейчас я пишу два слова, самые необходимые. У меня после гриппа сделалось воспаление глаза, уже 2 недели, и не проходит. Я сижу в черных очках, во тьме, ничего не могу делать. Напишу поэтическое письмо, когда пройдет (и если пройдет).
Ты ничего не пишешь о Рейзини[41] — получили что-нибудь? И вообще, как все? Мой добрый совет: не веди разговоров, кроме как о погоде. Такие дома — гнезда сплетен, интриг и вражды (и ссор).
Ну, до свиданьица. Лето далеко, может, и свидимся! Пишу на бланке Университета[42], чтобы там видели, что у Вас интеллигентные знакомые. А о «Живи, как х<очешь»>[43] — сами все знаем. Хуже он никогда не сочинял, а считает, что это его главный цимес.
Целую ручки Madame и Вас тоже.
Твой Г. А.
104, Ladybarn Road, Manchester, 14 23/III-1955
Дорогой Жорж
Посылаю — наконец — начало нашего совместного сочинения[44]. Написал первое, что пришло в голову, а мог бы писать без конца, и, надеюсь, вместе напишем нечто вроде целой книги. Тон я взял довольно непринужденный, по-моему, так и лучше, чтобы не был академический трактат.
Оставь у себя то, что я посылаю (у меня есть копия), и когда напишешь свое и пришлешь, тоже оставь копию у себя, иначе запутаешься. А я все буду переписывать подряд и беречь.
Ну, вот. Я тебе не ответил на увещание ехать в Париж — ибо уже написал им, что не приеду. Независимо даже от моего желания или нежелания на этом съезде[45] быть, я, правда, не мог отсюда 18-го уехать, никак. А кроме того, я все время болен, все болит, глаза болят и сама я немножко нездорова.
На будущей неделе я еду в Париж, надеюсь там пробыть до 25 апреля, так что если будешь писать, присылай туда — 7, rue Frederic Bastiat, Paris 8. А после 25 апреля сюда — до середины июня. Дальше — увидим.
Как Вам живется в Вашем доме? Вы ничего не сообщили. Я мечтаю, когда отсюда выберусь, тоже устроиться в нечто вроде богадельни, вопреки людям, которые ужасаются этому. Еще не ответили, получили ли деньги от Рейзини, притом будто бы от меня?
До свидания. Надеюсь летом свидеться. Chere madame, целую Ваши ручки и штучки, как сказал Бунин Тэффи (на что она ответила: «вот за штучки я особенно благодарна»[46]). Я впал в старость и опасаюсь, не всерьез ли.
Ваш Г. А.
7, rue Frederic Bastiat Paris, 8 3/IV-55
Дорогая Madame
Получил Ваше письмо уже в Париже, куда мне его переслали.
Все, что могу, я, конечно, для Вас сделаю, — но могу ли? C’est a voir[47]. Недошивину[48] и особенно Долгополова[49] я мало знаю. Ее — Недошивину — больше, и она мне помогала в Олюшиных[50] делах очень любезно. Но лучший путь, по-моему, через масонов, которые ко всем этим делам имеют какое-то таинственное отношение. С ними и я в дружбе[51].
Но мне надо знать:
1) Одна ли Вы хотите на лето переехать в другой дом — или с Жоржем?
2) На какой срок?
Я здесь до 24 апреля. Ответьте мне par retour du courrier[52], и я попробую устроить, что можно. И не потому, — как Вы изволите указывать! — что я «приложил руку» к испорченной Вашей репутации[53], а по старым и неизменным чувствам. Ах, Мадам, стоит ли все о том же говорить и вспоминать, тем более что все это на 99 % (ну, м. б., не на 100) чьи-то выдумки. Вот Вы пишете о Кровопускове[54]. Он меня считает большевиком, и всех нас кто-то кем-то считает, и давно на все это пора махнуть рукой. Впрочем, Вы и сами это знаете, — я уверен, — et n’en parlons plus[55].
Спасибо за милое письмо. Насчет съезда — посмотрим. Хотя я Вас высоко уважаю, но считаю своим directeur de conscience[56] Марка Александровича и должен выслушать его мнение. Да если Съезд будет осенью, то едва ли я и могу присутствовать, ибо буду в Манчестере. Что это вообще за глупая затея! Как развлечение — пожалуй, но они-то ведь не развлекаются, а думают, что это что-то серьезное. В Париже я только два дня. Холод собачий. Ниту[57] еще не видел, отчасти по всяким немощам: помимо глаза, свернул спину, поднимая чемодан, и еле двигаюсь. Злит это меня особенно потому, что я приехал и для любовных развлечений, а тут о прыгать не может быть речи. Вообще никого еще не видел и пока живу инкогнито, что скорей приятно. Очень я польщен Вашим замечанием, что «мы мало изменились внутренне и внешне». Внутренне — не знаю, но внешне: Вы — да, действительно, а на себя мне тошно смотреть в зеркало, как Ходасевичу («Тот, который в Останкине летом…»[58] — хорошие стихи). Отчего на Съезде не был Оцуп? Забыл или не пожелал? Его как-то все совсем забыли, и он делает себе из этого надменно-страдальческую позу.
Ну, chere petite Madame, до свидания, — но если Вы летом не будете на юге, то где и когда? Я мечтаю о юге. Пусть Жорж пришлет мне свой поэтический ответ еще сюда, а я отвечу — а перепишу все потом, в Англии. Целую Вас обоих. Не совсем понимаю, отчего Вам юг вреден летом. На вид Вы совсем здоровы. Что это, легкие? Или что-нибудь другое? Не думайте, что я с кем-нибудь поделюсь своими сомнениями, это я спрашиваю интимно, для себя. Если легкие — не верьте докторам. Олюше, когда она только приехала в Ниццу, сказали, что ей жить на берегу моря — гибель (у нее ведь был туберкулез). А она поправилась совсем, и все зарубцевалось, живя в Ницце безвыездно.
Жду ответа. Очень жалею, что не видел Вас в Париже. Сколько Вам дали «на расходы»?
Ваш Г. А.
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 7/IV-55
Chere Madame,
Я чувствую, что Вы волнуетесь из-за Вашего эвентуального периода, и потому пишу, не имея еще никаких точных сведений, pour tenir au courant[59].
Я видел Д.Н. Ермолова[60], человека «со связями» в известных Вам таинственных кругах. Он — милейший старик и обещал помочь. Увижу я его опять 12-го вечером и тогда что-нибудь узнаю. Он совсем не знает, есть ли комната, хотя бы на время, но справится и поговорит с кем надо. Между прочим, он говорит, что решают окончательно все французы, а не Долгополов с Недошивиной. Кто Вас устроил в Hyeres? Если французы, то они могут дать распоряжение Долгополову Вас перевести под Париж.
Кроме того — знакомы ли Вы с Вас. Вас. Вырубовым?[61] Если да, напишите ему. Я его знаю, но если знаете и Вы — напишите ему лучше сами (можете сослаться на меня, если знаете его мало). Это тоже совет Ермолова. Вырубов — кузен того сумасшедшего актера[62], которого Вы, конечно, знаете. Но ничего с ним общего, больше по части фрейлин и дюшесс.
А вот совет от меня лично: напишите Даманской. Я с ней в контрах, Вы, м. б., тоже, но если ей польстите литературно, она оттает. Напишите, что восхищены ее «Мирандой»[63]. У нее очень хорошая комната в Cormeilles, м. б., она на лето хотела бы переехать на юг, — ну, а там, м. б., Вы и обоснуетесь в Cormeilles. Там очень хорошо, хотя, кажется, вечные ссоры и истории (но это сведения Даманской, которая изведет кого угодно). Адрес ее — Maison russe, rue du Martray, Cormeilles-en-Parisis (S. et О.). Зовут ее Августа Филипповна, м. б., Вы забыли.
Ну вот, пока все. Видел вчера Ниту. Ох и ах! Все то же, но страсть принимает более агрессивный характер, тем более что она чувствует себя знаменитой писательницей, а «Плавни»[64] будто бы прославят ее окончательно. А в общем — une pauvre mioche[65].
До свидания. Напишу 13-го. Целую и шлю всякие чувства.
Ваш Г. А.
104, Ladybarn Road, Manchester 14 6/V-55
Chere Madame
От Вас давно ни слова, и я не знаю, как Ваши дела по Вашим сведениям. Мои сведения сводятся к тому, что хлопоты о Вас наталкиваются на препятствия. Но дело никак не в политике, т. к. весь принцип этих домов «а-политичен» и живут в них люди самых крайних, в обе стороны, мнений и с любыми политическими репутациями. Для Долгополова это будто бы «основная заповедь». Дело в чем-то другом, а в чем точно — не знаю. По одной фразе из письма ко мне я склонен думать, что связано это с Вашим пребыванием у Роговского[66], п<отому> что, кажется, это единственный случай, когда Вы жили в таком доме (или в Montmorency?). Были у Вас там какие-нибудь истории, кроме денежных? (Денежные, конечно, значения теперь не имеют.) Я не уверен, что предположение мое — правильно, но не вижу, какая другая может быть загвоздка. А пишу я Вам сегодня для того, чтобы поддержать оптимум, malgre tout[67]. Только что получил письмо от Ермолова, который пишет, что видел Вырубова[68] и что тот «надеется на благоприятный исход дела об Ивановых». Значит, Вырубов действительно что-то делает, а он имеет всюду «руку» и людей, которые для него сделают что могут. Кстати, я не знаю, писали ли Вы — или Жорж — ему или это на него действует Ермолов. Если не писали, напишите, с благодарностью за уже сделанное. Вот его адрес, который мне сообщил Ермолов: 4, rue de Sere, Paris IX. Простите, что руковожу, как говорил бедный Пира Ставров. Мне все кажется, что Вы столь же беззаботны, как было это тогда, когда Вы были пленявшей все сердца райской птицей.
Стихов Ваших в «Нов<ом> журн<але»>[69] я еще не видел, ибо журнал, здесь выписываемый, где-то затерялся. Но Чиннов прислал мне о них восторженный отзыв[70]. А я считаю, что в нашем окружении или экс-окружении есть два человека, смыслящих в самых стихах, а не в поэтических чувствах вокруг — Чиннов и Гингер. Кстати, сижу над Лидиной рукописью[71], с целью сокращения, и с грустью убеждаюсь: именно как стихи это вяло и слабо (не всегда, конечно, — но много дряни). А чувства «пронзительные», но этого мало. До свидания. Я все-таки завидую Вам, что Вы на юге. Здесь — глубокая осень. С Нитой Бор — как в бурном море: то проклятья и ненависть, то любовь — до гроба. Как Ваше здоровье? И Жоржа? La main (это не Пира, а Маллармэ).
Ваш Г. А.
Manchester 11/VI-55
А в Париже:
7, rue Frecteric Bastiat, Paris 8 (приблизительно до 10 июля)
Дорогая Madame
Наша переписка заглохла, не знаю, по чьей вине. Вероятно, по моей.
На днях я уезжаю в Париж. Как Ваши дела с переездом в другой дом? Я как-то — довольно уже давно — получил письмо от Вырубова, который сообщил мне, что главное препятствие то, что Вы уже где-то устроились, а другие ждут годами. На это я ему ответил, что, вероятно, есть желающие переехать с севера на юг. Не написал Вам сразу об этом потому, что ничего нового в этом не было, т. е. ничего важного. Вырубов писал, что «надеется»… А с тех пор — ничего не знаю.
Если что надо, напишите мне в Париж. Я пробуду там около месяца, до Ниццы, куда рвется моя душа. И вообще напишите. Как Ваше здоровье, все вообще и Жорж? Я, конечно, предчувствовал, что наша поэтическая переписка далеко не пойдет. Или, м. б., он нездоров?
Ваши стихи в «Н<овом> ж<урнале>» я наконец прочел. Очень хорошо, и очень «Вы», два Ваших облика в двух совершенно разных стихотворениях. Иваску больше нравится первое, а я, со склонностью к лиризму, предпочитаю второе[72]. Но что вокруг, если исключить Чиннова, который хоть с изысками![73] Только что есть поэзия? Я пишу сейчас книгу о балете[74] — и все думаю: что есть балет? А за этим другой вопрос — стихи? Кстати, если Вам и Жоржу попадутся «Опыты» — кажется, Вам их послали, — прочтите мою статейку о поэзии[75]. Это немногое, что я писал всерьез, хотя Вы, вероятно, ни с чем не согласитесь. Вот не согласились же насчет цитаты из «Онегина» («бесчувственной руки» — или наоборот). Я уверен, что не вслушались или решили перечить из принципа.
Ну, до свидания. А то вдруг Вы скажете: «а я шла, думала… а Вы вот что… а я надеялась…» — как когда-то было в Петербурге, вроде семги[76]. До свидания, chere Madame et amie. Вы, вероятно, знаете, что Ниту Б сбил с ног какой-то обворожительный велосипедист. Кланяйтесь Жоржу. У меня все в голове мысли, как надо жить. Мы все (все) жили не так. Надо жить, как Кантор или Алданов.
Ваш Г. А.
4, av
3/VIII-55
Дорогая Madame
Верьте или не верьте, сел за стол, взялся за перо, чтобы писать Вам — и в эту минуту мне принесли Ваше письмо! А не писал я Вам «так» (что всегда злило Зинаиду)[77], без причин, но «храня Вас на струнах сердца». Жарко, суетно — и вообще я думаю: чего, собственно, я сюда приехал? Любовных развлечений мало (даже совсем нет), а беседовать с Марком Ал<ександрови>чем о преимуществах Толстого перед Достоевским[78] не так уж увлекательно. Il est plus triste que jamais[79], разорившись на своей операции.
Что это Вы, Мадам, пишете мне о своем удивлении по поводу моего стишка в «Лит<ературном> соврем<еннике>»?[80] Этому стишку почти столько же лет, сколько мне, и стоит ли о нем говорить! Я его послал, чтобы отделаться, а впрочем — жалею. Насчет Андреева[81] Вы правы: идиот, и развязный. Но тоже не стоит говорить. А, в сущности, о чем говорить? Чем больше живешь, тем яснее все уходит сквозь пальцы, и если идиоты думают, что это «снобизм», то на то они и идиоты.
Ну, поговорим о Вольской[82]. Она ни с того ни с сего встретила меня здесь «мордой об стол» — а потом рассвирепела, что я не бегал узнавать, где она, здорова ли et ainsi de suite[83]. Потом стала уверять, что я ее вижу — но не кланяюсь: ложь сущая! Одним словом, встретились мы только накануне ее отъезда, и я ей объяснил, что даже сердиться на нее не могу, ибо надо бы ей обратиться к психиатру. Действительно, она не в себе и становится нормальной, только говоря об «Аризоне»[84], написанной сверх-художественно и которую я должен, наконец, куда-нибудь устроить.
А что еще? Ничего, кроме того, что Вам давно известно и мне тоже. Как Вы живете в Hyeres? Если в конце месяца будут капиталы и не будет очень жарко, я очень бы хотел к Вам приехать на apres-midi[85]. Надеюсь, что удастся. Когда я уезжал из Парижа, Кодрянская хотела мне дать 5000 фр<анков>, чтобы передать Вам анонимно, но оказалось, что у нее их нет, а просить у мужа она не хотела. Сказала, что даст, когда я вернусь. Она — очень милый человек, и очень добрая, но с заскоками и капризами.
До свидания, chere Madame et amie. И Жорж тоже, с коим мы так и не поговорили. А было бы о чем! Но я все больше чувствую, что разговоры не ведут ни к чему, а потому лучше молчать и считать, что все сказано и пересказано. В Петербурге когда-то Фалаковский faisait l’amour[86] с рыбами, потому что «они молчат». Как видите, я на старости преисполняюсь экклезиастической мудрости, а Вы, наоборот, полны жизни и огня на все, п<отому> что, вероятно, я своим безразличием Вас раздражаю.
Ну, простите, если не так сидел и не так говорил (это цитата из одного нашего ниццского гостя, еще на вилле[87]).
Напишите.
Ваш Г. А.
Вот что усладило мою жизнь: в начале июля приехал ко мне из Брюсселя Jean Perin, толстый, как голландская бочка с пивом, но такой же, как всегда, в обращении. Я его очень люблю. Была с ним и новая его «подруга жизни», ничего, но с претензиями, которая мне теперь пишет длинные неврастенические письма, считая, что мы с ней друг друга понимаем, a Jean — так, un etre inferieur[88].
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 23/IX-55
Дорогие Madame и Жорж
Вот, пишу из Парижа, куда прибыл на днях. До чего грустна наша быстротекущая жизнь: опять зима, скука и никаких развлечений, и надолго. Впрочем, тут жара, на зиму еще не похоже.
Получил письмо Жоржа. Книгу пришлю[89], но должен ее купить, а сейчас сижу с 300 фр<анками> в кармане. Я приехал в твердой надежде на того типа, который мне дает под фунты авансом, а он оказался еще на vacances[90], и где — неизвестно. Я был так в нем уверен, что, проходя мимо Samaritaine, купил descente de lit[91], для украшения моего апартамента в дополнение к барометру и шкафику, поразившим Жоржино сердце. А оказалось, что типа нет, а на descente истрачено все, что было, впрочем, очень мало, но все— таки — все. «La vie est tissee de pieges»[92], как правильно говорит Фруэтша.
Наставление, что в книге отметить и особенно оценить, пришлю тоже, хотя и без энтузиазма, тем более что не знаю ничего и сам. Пишите что хотите[93] в тесном супружеском сотрудничестве. Я перечитываю книгу, как Толстой «Хоз<яина> и работника» и <несколько строк не читаются> рассказывать, как я собой доволен. Не доволен, нет, а, многое забыв, перечитываю с чувством, что не так плохо, как бывает.
A descente я приобрел отчасти потому, что на Рождество должен приехать ко мне один неземной красоты jeunne homme[94] из Ниццы. Надо, значит, чтобы все было как у людей. Не знаю, приедет ли, но обещал, хотя это мне и будет стоить, как господину Мандельштаму, не по средствам[95]. Надо будет свести и туда и сюда, понимаете.
Ах, дорогие дети, пишу я всякую чепуху, не взыщите уж. Сам не знаю,
чем писать, нечего сказать и все надо сказать. Вот вчера ночью, бродя по улицам, сочинял стихи «подражание Полонскому и Фругу» насчет того, что все умрет и все умрут:
…Старая истина, нету старей,
Только не в силах я свыкнуться с ней[96].
Кстати, тут же встретил Раевского, толстого, как бочка. Если пришлете свидетельство, то с удовольствием поеду к Долгополову с протестом и ходатайством. Удовольствие, конечно, для красного словца, но поеду. Я здесь до 3–4 октября.
Ну, вот и все. Целую и шлю всякие чувства. Очень мило было в Hyeres. А дом Ваш, как рай, и напрасно Вы рветесь в ночь и в неизвестность. Пишите.
104, Ladybarn Road Manchester 14 22/Х-55
Дорогой Жорж, или Жоржинька, уж не знаю, как Вас называть после того, как помирились мы «нежно и навсегда», согласно Ром<ану> Гулю. Кстати, откуда он взял эту идиотскую формулу? Еще мне очень понравилось, что он должен меня «поддержать»[97].
Ну, сначала о деле — т. е. о книге с таким же названием, как у Madame. Надо сделать так.
Найдите делового человека или даже адвоката (у меня сначала была адвокатесса, с которой я был знаком у Рабиновичей[98], а потом все сделал Кантор, — но, конечно, он слишком мягок и взял мало. Адвокатесса пришла в ужас, когда узнала. Но она теперь в Тель-Авиве, навсегда). Пусть Ваш homme d’affaires[99] напишет изд<ательст>ву письмо: мы удивлены, негодуем и требуем немедленного изменения названия. Изд<ательст>во, конечно, будет отвиливать. Надо дать понять, что иначе будет суд. Только до суда не доводите: есть риск, т. к. судья может признать, что название не столь оригинальное, чтобы быть чьей-либо собственностью. Но риск есть и для изд<ательст>ва: поэтому нормально оно должно предложить dommage-interets[100]. Мало-помалу на этом и надо сговориться. Изменение заглавия должно стоить Изд<ательст>ву дорого, если оно есть в тексте, наверху каждой страницы: тогда можно взять с них больше. Если заголовок только на обложке, дело для Вас хуже. Но во всяком случае, меньше чем на 100 000 не соглашайтесь. (А главное, ничего не просите сами, а только возмущайтесь и дайте понять, что в решении суда Вы уверены. Се qui n’est pas le cas, — entre nous[101].) Желаю успеха. Но длилось это у меня около полгода.
Теперь о твоей статейке обо мне. Во-первых — пиши что хочешь и как желаешь. Во-вторых, — если непременно жаждешь моей помощи, то пришли черновик, проект, а я на нем сделаю всякие свои добавления и указания в поучение критику. Кстати, можешь написать, что это, конечно, не лучшее, что я мог бы сотворить, что «Коммент<арии>» были бы лучше, даже статья о поэзии в «Оп<ытах»> лучше, т. е. не такая газетная жвачка. Но, конечно, и это сочинение — тоже бессмертный шедевр. Сейчас получил письмо Цвибака, с его статьей в «Н<овом> р<усском> с<лове>»[102]. Большие восторги, но, по его мнению, в Поплавском ровно ничего не было и все раздуто. Затем что-то наврал о Зинаиде (или не все мое привел, так что вышло для нее обидно). Но это понятно: он когда-то у них был для интервью, а потом она написала статью «Наше убожество»[103], даже с описанием его наружности. В «Русской мысли», по сведениям их главной сотрудницы Вольской, будет обо мне писать Глеб Струве[104], и будто бы очень хорошо. Сомневаюсь, но все бывает. А ты пиши где хочешь — да «взгляд и нечто» можно и после обыкновенной рецензии, хотя бы в «Опытах».
Вольская все мне доказывала, что «Аризона» достойна только «Опытов» и что я должен ее рекомендовать Иваску. Теперь она наконец пристроила ее в «Р<усскую> м<ысль>». А то ведь сами понимаете — Иваск и «Аризона»! Она, кстати, пишет мне письма, что я «ушел из ее жизни» и все в этом роде. Кроме того, что я «перехожу из постели в постель», на что я ей написал, чтоб хотя бы ради изящного стиля забыла слово «постель». Но все это — entre nous[105], пожалуйста, а то и так возни у меня с ней не оберешься, не знаю, в сущности, чего ради.
Ну, письмецо вышло длинное. Насчет переписки о поэзии, повелитель мира, ты неправ. Надо было бы это сделать. А если ты не согласен, что я больше писал «о ямбах», то и лучше: было бы меньше согласия и совпадений. Ямбы, голубчик, очень важны, хотя и не все в них дело. Как все у Вас? Почему Madame умолкла и даже не сделала приписки? Или прокурор помешал? Адреса Кодрянской я в Нью-Йорке не знаю[106], но можно написать через Варшавского. До свидания. Да, забыл: вчера один студент, уверяющий, что «Воскресение» — очень скучная книга, говорит мне: «Вот я вчера всю ночь читал роман и… прямо замечательный! — Какой? — А как-то странно называется… “Оставь надежду…”[107] и даже имени автора не знаю!»
Ваш Г. А.
104, Ladybarn Road Manchester 14
Дорогая Madame 6/XII 55
Получил сегодня Ваше письмецо и, видите, отвечаю сразу. Так что провалы в переписке из двух углов — не по моей вине. Спасибо, что наконец написали.
Отвечаю по порядку.
1) «Моц<арт> и Сальери»[108]. До меня дошли слухи, что это Яконовский. Но неужели и Нина[109] приложила ручку? «И в подлости оттенок благородства»[110] все-таки нужен бы! Меня удивило, что она мне эту статью прислала. Предлог был такой: что делать, как отвечать?! Я ее успокоил: ничего не надо, и мне действительно все равно. Не такое я еще читал. Все — таки я сомневаюсь, чтобы вероломство моей невесты могло дойти до этого — хотя были примеры (с Юрой), да и когда-то в «Русской мысли», еще до того, что ее там печатали, она будто бы со сторожем обо мне говорила Бог знает что (что немедленно до меня дошло). Ну, не знаю. Я, хотя и Сальери, вспоминаю свои стишки о графе Палене[111] в таких случаях, но Вы их не помните, наверно. А что я — Сальери, это, кстати, совершенно верно. Но все-таки лучше Евангулова[112].
2) Статья Гуля[113]. Я ее просмотрел, а журнал у меня со стола кто-то стащил (студенты), и не могу его найти. Видел, что очень лестно, но мнения «по существу» не имею. Но вообще я не поклонник Вашего друга Гуля и «сомневаюсь, чтоб». Да и Вы сами все знаете. Кстати, я сейчас с ним в переписке и не налюбуюсь его стилем, в смысле панибратства. А стишки Жоржа[114] прочел и многое мог бы о них выразить, помимо само собой разумеющихся комплиментов и восторгов. Кстати, перебирая еще в Париже старые «Посл<едние> нов<ости>», нашел 8 или 10 своих статей о Ж<орже>[115], вопреки Яконовскому. Когда-то Лозинский[116] (помню это хорошо, на каком-то Цехе или вроде, после смерти Гум<илева>) сказал, что нет на свете людей и литераторов более различных, чем Ив<анов> и Ад<амович> — при кажущейся близости[117]. Что совершенно верно.
3) Вижу, что «третьего» — ничего нет. Значит, оно и есть самое главное. «За жизнь», как говорил Рабинович. За жизнь особенно сказать нечего, кроме того, что дней через 12 надеюсь быть в Париже и крутиться в вихре света, главным образом монмартрского. Бес в ребре у меня по— прежнему. Здесь такие невероятные туманы, что я совсем скис: на днях заблудился в десяти шагах от дому и блуждал два часа, как в «Хозяине и раб<отнике>», коего Вы, верно, не читали. (Прочтите: sa vaut la peine![118]). Очень жаль, что Вы не будете в Париже, правда. Поговорили бы о поэзии и о смысле жизни.
До свидания — верно, летом, у розового моря, е. б. ж.[119] Да, почему же в конце концов Жоржино сочинение об «Од<иночестве> и св<ободе>» будет в «Н<овом> журн<але>»? Он мне писал, что нет. Bon loisirs[120]. Не забывайте старого друга.
Ваш Г. А.
Ninon пишет сегодня: «Як<оновский> оказался подлецом и пошляком». Неужели это с ее стороны хитрость, на всякий случай? Зачем?
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 18/XII-55
Chere Madamotchka Завтра — т. к. сегодня воскресение — пошлю Вам Вашу английскую книгу, заказным. Поиски в Манчестере оказались тщетными. Но у меня было несколько часов в Лондоне, проездом в Париж, и я разыскал это издательство. Сначала они мне заявили, что книги у них нет, но когда я сказал, что это — для автора, засуетились и принялись искать. Самое смешное, что они решили, что я — это и есть автор, а потом, когда уже книга нашлась, секретарша мне недоверчиво сказала: «Irina, кажется, ведь женское имя?»
Ну, очень рад, что мог исполнить Ваше поручение. Надеюсь, что если Вы заработаете на этом миллионы, то угостите меня ужином с прочими удовольствиями на Ваш счет.
Приехал я сюда вчера, еще никого не видел. Но нашел письмо от Гингера с приглашением к ним в среду, где Оцуп у них собирается делать доклад поэзии![121] По-моему, он чувствует, что впал в ничтожество, и хочет опять доминировать, не так, так иначе.
До свидания. Bon loisirs. Да, если случайно соберетесь писать Вольской, не пишите, что я в Париже! Для нее я приеду попозже.
Ваш Г. А
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 6/I-56 Сочельник!
Chere Madamotchka
Получил вчера Ваше письмо и отвечаю по горячим следам. Сначала я был в недоумении. Вы пишете о «пенсии» Жоржу на год, и притом «5-10 тысяч не помогут». Ну где, дорогая душка, я могу такую пенсию выхлопотать? У кого? Tout le monde a ete debrouille[122], как сказал кто-то в ответ на «debrouille toi!»[123]. Но вчера же я днем был у Эльканши[124], и там был Померанцев. Так как это Ваш друг, то я с ним и заговорил о Вас. Он говорит, что Вы (или Жорж) писали ему о Леонидове[125], т. е. нельзя ли, чтобы он устроил gala. Померанцев, по-видимому, стесняется с ним говорить, находясь у него в подчиненном положении. А я Леонидова хорошо знаю, и, насколько могу судить, он ко мне относится почтительно (Померанцев это подтверждает). Вот мы и условились, что поговорю с Леонид<овым> я. Конечно, он мог бы устроить вечер с ведеттами[126] при его связях, но захочет ли — не знаю. Пом<еранцев> говорит, что он Жоржин поэтический поклонник, и вообще он к литературе рвется. Так что, может быть, и удастся, не знаю. Во всяком случае, это мысль возможная, а «пенсия» — по-моему, нет, т. е. я не вижу, где и как ее получить. Кстати, Цвибак мне ответил насчет Лит<ературного> Фонда: «Фонд помогает Иванову регулярно». Что это значит, как помогает? Я об этом не знал. Но они, вообще-то, присылают гроши… кроме экстренных случаев, вроде операции и т. д.
Ну, вот — это дела. Что с Жоржем? Просто «депрессия» или болезнь? Надеюсь, хоть Вы цветете как роза. Вы спрашиваете о моем парижском времяпрепровождении. Ничего, в общем приятно. Приехал ко мне обожаемый красавец на пять дней, и я пребывал в блаженстве и счастьи. Он правда очень мил, Вы бы оценили всячески, но о прыгать не может быть речи, и даже намека не было, даже в разговорах, ибо он бы сказал отцу и был бы скандал страшный. Мог бы сказать, во всяком случае. Ninon сегодня опять прислала вопль: одолжите 5 тысяч! Не нравится мне то, что она пишет: «вспомните, Креол…», т. е. что она мне когда-то «с радостью помогала». Положим, без радости, а с трудом, и что-то очень мало. Но само по себе это почти хамство — напоминать (как Буров[127] в письмах ко мне, требуя статьи о «Буреломе»[128] — еще на днях). Я сегодня с Ninon увижусь и скрепя сердце дам ей 1000 фр<анков>, хотя у меня дела совсем плохи, особенно после визита моего «существа из Эдема». А 1000 фр<анков> другую дала Фруэтша, при которой я раскрыл письмо и прочел. Так что вручу ей 2000 фр<анков> с соответствующим назиданием. О любви больше ни слова, вроде как в истории с «oh, mon dieu!», перешедшем в «ой, вэй, мир!» (я Вам рассказывал когда-то). Да, о Маковском[129] не беспокойтесь. Я ему только сказал, что Вы другого, чем он, мнения о Блоке, без всякого «фе», и ничего обидного тут нет. Кроме того, его ругают все, даже письма в редакцию были. А читали Вы рассказ Дианы Карэн?[130] Я не читал еще, но знаю, что это неземной шедевр. Оцуп, кажется, пускается в литературное наступление, желая завладеть былым диктаторским положением, как властитель дум.
До свидания, дорогой друг и товарищ. Над чем изволите работать? Я читал в Лондоне лекцию о смысле русской литературы, всех восхитившую, и хочу изложить это на бумаге, а то помрешь, и ничего не останется. Но если бы я изложил, то негде печатать, п<отому> что надо бы страниц сто. Bon loisirs Вам и Жоржу. Я через неделю (ровно) еду в чудный Манчестер, т<ак> что если будете писать, рассчитайте время.
Ваш Г. А.
104, Ladybarn Road Manchester 14 20янв<аря19>56
Chere Madame et amie Только собирался я Вам писать, а сегодня пришло письмецо от Вас. Спасибо. Лекарство пришлю, не щадя затрат, только пошлю простым, а не заказным, т. к. при заказном тут надо ставить пять печатей и все прочее. Надеюсь, дойдет и так. От каких это немощей? Я в Манчестере уже три дня, дождь льет такой, что тошно смотреть.
Вы спрашиваете про Париж. Что же, провел я время недурно, вращаясь в сливках общества. Ninon — plus amoureuse que jamais[131], хотя и говорит, что «страсть перегорела», а осталась чистейшая дружба. «Снежная поляна»[132], действительно, лучше других ее произведений, хотя и напоминает те рассказики, которые лет 40 назад мы с Жоржем сочиняли для Бонди[133]. Она, между прочим, требует, чтобы я написал статью об «Аризоне», а кроме того, устроил ее в «Опыты». У нее драки с Лялей, не знаю точно, из-за чего, но под русский Новый год я у нее пиршествовал вместе с Водовым[134] и той же Лялей, и все было мирно. Водов все говорил о «перестройке» газеты под «Последн<ие> новости», но пока к нему мало кто идет.
Из литературных событий был доклад Оцупа у Гингеров: высокопарная чепуха, со ссылками ежеминутно на Пушкина и Гумилева, двух главных мэтров, а смысл тот, что с тех пор, как погибли «Числа», погибла и русская литература. Будет повторение публичное, в Консерватории, но т. к. Оцупу дали понять (Гингеры), что слишком все бессвязно, он будто бы все «переработает». Он лыс, как колено, благосклонно-важен и элегантно-мил. Еще был вечер Блок — Достоевский, на котором блистал я[135], потом была Греч[136], с моей любимой главой из «Подростка», и поэты читали Блока, один хуже другого. Оцуп, надо сознаться, был тут лучше других. Вот, кажется, все происшествия, кроме мелких и интимных.
Стихи Ваши, Madame, в «Н<овом> ж<урнале>» (или в «Опытах»? — «и ску, и гру»[137]) я читал с восхищением Вашим блеском и мастерством, честное слово! И слышал кое-что такое же (от Гингеров — немногих, кто что-то в стихах и самой их материи смыслит). Правда, очень хорошо и очень по-Вашему, что важнее, чем хорошо. А других, простите, не читал и не видел. О тех ли Вы спрашиваете? Что же до Жоржиной статейки обо мне, то, если без шпилек, то спасибо за все, что бы там ни было. Мы не горды и не требовательны, а что написано наспех, не имеет значения, ибо все суета сует, для кого, для чего и зачем? Да, о Ikor[138]. Вы уже дважды пишете, как Вы за него рады. Это интриган и мерзавец, каких мало на свете, не говоря уж о том, что ничтожество. Он меня ублажал всячески, а когда вышла моя «Patrie»[139], я случайно убедился в его истинных чувствах и какой-то звериной ко всем зависти. Так что не очень за него радуйтесь! Он, вероятно, так всем надоел (а особенно жене), что ему дали эту премию, чтобы от него отвязаться.
Я для «Опытов» перебираю письма Зинаиды[140], почти во всех есть что-нибудь плохое о других, чаще всего о Бунине или Ходасевиче. Но кое-что нейтральное я выберу. Да, читали Вы письма Цветаевой к Штейгеру?[141] Я давно не читал ничего столь бабьего и вздорного, о чем и сообщил Иваску, на что он мне ответил, что я Цветаеву «не понимаю». Говорят, она, разочаровавшись в любовных способностях Шт<ейгера>[142], набросилась потом на Аллу Головину[143]. Я за ней этого не знал.
Ну, «assez de musique comme cela»[144] (откуда? — надо знать русскую литературу!).
До свидания, шер мадам, а также Жорж, не желавший дважды поклониться по свойственной ему гордости. А до чего горд Оцуп, если бы Вы видели! Я его спросил, как Диана. Он помолчал, вытянул нижнюю губу и сказал: «Диана Ал<ександров>на — вне… Европы». Даже в этом идиот, «вне Европы»!
Пишите и пишите, а то не пошлю лекарства. Впрочем, пошлю его в понедельник.
Ваш Г. А.
7, rue Frederic Bastiat Paris 8
Chere Madamotchka Спасибо за письмо. Я уж беспокоился: что с Вами? Вы существо общительное, а вдруг исчезли. Буду ли я в Ницце летом? Если буду жив, буду, и вообще не представляю себе лета в другом месте. Новые пейзажи меня не привлекают. Но я поеду autocar’oм, через Гренобль, это и приятнее, и дешевле, — так что «заехать» к Вам никак не могу. Но вообще-то непременно к Вам с визитом явлюсь, тоже, однако, если буду жив. Надеюсь быть в Ницце во второй половине июля, или, вернее, около 14–15, ну, а там спишемся. Я не понял, приехал ли к Вам Макеев[145] совсем, как жилец, или в гости. Если совсем, Вам, верно, приятно, да и прибавка к прокурору или губернатору в качестве супиранта на побегушках.
В Париже я уже три дня, мало кого еще видел, только Кантора и Бахраха. Вы спрашиваете, что я думаю о книжке Струве[146]. Ничего не думаю. Я о ней слышал и слышу со всех сторон, но на старости лет предпочитаю избегать раздражений и всего прочего, а так как обо мне там, по слухам, написаны всякие гадости, то я ее и не собираюсь читать. Собака лает, ветер носит. Хочу только сделать Терапиане реприманд[147] за слишком вежливо-почтительную рецензию на эту собаку[148]. По-моему, Терапиано — лиса, «и нашим, и вашим». Да, еще Вы интересуетесь Марковым. Вишняк pour une fois[149] совершенно прав[150]: Марков сочинил развязный вздор, Бог знает что (но есть почтительная фраза о Жорже)[151]. Кстати, и о «Моцарте»[152] в «Нов<ом> жур<нале>» — тоже вздор, и как все это написано! Но Иваск и Цетлина просили меня «помочь», «поддержать», т. е. написать отзыв[153], чтобы не давать его змее-Аронсону: не мог же я «помогать», говоря, что № скверный. Да еще там мне устроена реклама, на что Вишняк и намекнул деликатно: в трех статьях я упоминаюсь[154], что крайне глупо. Самое лучшее — скажите Жоржу! — что Татищев написал, что русская поэзия началась с нашего перевода С.-Ж.-Перса![155] А мы и не знали.
Ну вот — все это суета и гиль! Только бы льнули девчонки[156] и так далее. Лидины стихи[157], конечно, трогательны и кое-где с прелестью, — но кое— где и с кашей.
До свидания и примите сердечный поклон и поцелуй. Если Макеев у Вас — кланяйтесь. У меня к нему — всегда была симпатия, еще с «Дней»[158], когда он давал 20 фр<анков> авансу очень мило. Чем был souffrant[159] Жорж? Напишите мне, пожалуйста, еще в Париж. Только обратите внимание, как пишется мой адрес.
Ваш Г. А.
4, avenue Emilia chez Mme Lesell Nice 25/VII-56
Chere Madamotchka Нахожусь в Ницце и весьма этим доволен. Очень также доволен, что Жорж доволен (моей рецензией)[160]. Но не дурно бы написать благодарственное письмо, тем более что он всем пишет, кроме меня. Даже Маковский мне сказал, что получил «прелестное» письмо от него. Нашел тоже кому писать! Читали ли Вы, кстати, о новоявленном «мыслителе», кн<язе> Волконском?[161] О Вас, Мадам, я напишу с великим удовольствием, и уже сообщил Водову, чтобы он «Н<овый> жур<нал>» никому не отдавал[162]. Но ведь что бы я ни написал, Вы скажете: «а я думала, считала…» et ainsi de suite[163]. Вольская весьма ревнует, что Вы в «Н<овом> ж<урнале>», и говорит: «ей всегда везет». Она всерьез считает себя Вашей ровней и даже чуть получше, но ей «не везет». Живет она наискосок от меня и настроена бурно. На будущей неделе я, по ее требованию, веду ее на рандеву с Алдановым, о котором, кстати, Яконовский написал в «Р<усском> воскр<есении>», что он «величайший писатель XX века», значит, даже лучше Чехова. Сам М<арк> Ал<ександрович> удивлен, но доволен. Вольская жалуется, что ей не с кем поговорить о литературе, а так как я в собеседники не иду, то она и надеется на Алданова. Еще о литературе: я написал о Червинской, Вы, м. б., читали. По-моему, лестно, а она, кажется, не очень польщена[164]. Все женщины таковы. Мне стихи ее меньше нравятся, чем я написал. Но с ней большое несчастье, только это entre nous[165], пожалуйста: мне написал Бахрах, что у нее обнаружился склероз глаз и может это кончиться совсем плохо. Она будто бы в полном отчаянии. Но не пишите ей об этом и не говорите никому, это тайна. Когда я ее видел, еще ничего не было, и, по-моему, то и плохо, что это, очевидно, не медленный процесс, a quelque chose de galopant[166]. Лечит ее моя глазная докторша и будто бы настроена пессимистично. Померанцев собирается Вас навестить и предложил мне «заехать за мной». Но я на его трясучке не поеду, да и не хочу с этим болтуном Вас навещать, а лучше в одиночестве. Очень рад, что Жорж обругал не Чех<овское> изд<ательст>во, как мне сказали в Париже, а только Струве[167]. Я удивлялся: зачем, с чего? Ну, а Струве пусть ругает, это стоит. Относительно Маркова извиняюсь, сударыня! Но я не верю, чтобы Вам эта выспренняя чепуха могла нравиться. Нравится по дружбе, по хорошим отношениям — и только. Вот Аронсон восхищался этим «Моцартом»[168], ему я верю. Также не согласен насчет Иванникова[169], кстати, возмутившего до истерики Зайцева. Как бы это ни было старомодно и demode[170], Зайцеву никогда так не написать, и наш друг Яновский рядом[171] — сладкая водичка. Да, я просил Алданова вскользь сказать в разговоре, что «Аризона» — вроде «Смерти Ивана Ильича». Он даже не слышал об «Аризоне», но обещал сказать. Отчего не сделать человеку удовольствие! Ну, вот — письмо вышло литературное, а чувства — между строками.
До свидания, Мадам и Жорж.
Я все думаю: чего приехал? Хотя есть разные развлечения, и в особенности в Cannes. Но туда далеко ездить, да и дорого. В Casino сначала была катастрофа, и теперь понемногу восстанавливается. Была бы выдержка и нервы, можно было бы на это и жить! Как Ваши ревности и Отелло? Кланяйтесь обоим. Bon loisirs. И, пожалуйста, поддерживайте интеллектуальную переписку.
Г. А.
4, avenue Emilia chez Mme Lesell Nice
Вторник, 4/IX <1956 r.>
Дорогие дети, я, верно, приеду к Вам по дороге в Париж, т. к. издержавшись здесь, как Хлестаков, не имею денег на приезд особый. А так — будет без расходов специальных. Думаю, что это будет в будущий четверг, т. е. 13-го, но пришлю еще подтверждение. И, вероятно, приеду довольно рано, т. к. потом хочу поехать в Марсель по делам сердечным (не медицинским, а любовным).
Madame, статейку о «Н<овом> ж<урнале>»[172] послал Водову третьего дня, с просьбой напечатать в ближайший четверг. Не знаю, сколь Вы будете ею довольны. Вы любите комплименты без прикрас, а у меня жанр другой. Но писано с лучшими чувствами, а в доказательство сошлюсь, что здешняя машинистка моя, принеся рукопись и передав ее моей хозяйке, сказала: «как, вероятно, Мг. Ад<амови>ч любит эту Одоевцеву!» Она сама поэтесса и потому к Вам в ревности. О Ninon расскажу при радостном свидании.
Ну «пока». Надеюсь, a bientet![173]
Ваш Г. А.
4, av
<между 5 и 12 сентября 1956 г.>[174]
Chere Madame et George
Sauf imprevu[175], я буду у Вас в четверг, 13-го. Приеду в Тулон в 11 1/2, ну, а когда попаду в Нуere, — зависит от автобуса. С поездом 17–47 я должен обязательно из Тулона уехать. Значит, сидите дома. А если нельзя, шлите немедленно телеграмму.
A bientot, надеюсь.
Ваш Г. А.
Водов сообщил, что статья моя будет в четверг, 13-го. На этой неделе нельзя было из-за сочинения Маковского о Гиппиус. А я просил его печатать меня только по четвергам, как было когда-то.
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 16/IX-56
Дорогая Madame Ирина Владимировна Ну, вот — je suis a Paris[176], без большого удовольствия. Но с удовольствием увидел, что статейка моя появилась в должном виде и что мои опасения не оправдались. Перечтя ее, я сам себе сказал: «как я люблю эту Одоевцеву!» Почти как Макеев и прокурор.
В Марселе было «блаженство и безнадежность». Второго больше, но и первого много, а все рядом мне кажется такой трын-травой, что и думать не стоит. Вы — натура холодная и меня не поймете, а Жорж тем более, ибо считает, что я хочу только добраться до дела. У Льва Николаевича (Алданов никогда не говорит: Толстой) есть в «Отце Сергии» хорошая фраза: «Он так ее любил, что ему от нее ничего не хотелось».
Да, мы говорили о всякой чепухе, а <1 лист утрачен>
Пусть он не очень смущается из-за своей tension[177], это вовсе не столь важно и опасно, как он думает. Я из-за Олюши говорил об этом со всякими докторами, и даже с Laubry, знаменитой звездой по cardiologie. Но надо быть осторожным, особенно с едой. А главное — надо tension спускать, несмотря на слабость. Слабость неизбежна при спуске, но к ней организм привыкает, и потом она исчезает. De temps en temps[178] надо непременно понижать tension и давать артериям отдых. Я это пишу не наобум, а потому что знаю. И пусть не щурится. Но это совет эстетический, а не медицинский.
Здесь я еще почти никого не видел. Видел Кантора, который неожиданно превратился в старца (забыл о Луначарском! Но я увижу его послезавтра и скажу). Сегодня зачем-то должен видеть Цетлиншу, верно, из-за «Опытов».
Ну, Madame et Jojo, до свидания! Пишите — о жизни и мыслях. Знаете, как Несчастливцев[179]: «Ты, брат, да я…» Но Вы, верно, не помните по малой культурности.
Ваш Г. А.
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 22/XII-56
Chere Madamotchka Прежде всего, прибыв в Париж, шлю поздравления и пожелания к Празднику и Новому году, как полагается в хорошем обществе. И правда — желаю Вам de tout coeur[180] всего, что можно. Но можно мало, и, в сущности, выходит, как у Тэффи: «а главное, здоровья!» Я начинаю думать, что это, действительно, главное, т. к. у меня болит то сё, то это, а вот теперь — печень, и видно, начинает человек разваливаться. Пора, мой друг, пора, — но не хочется.
Ну, оставим философию. Здесь я уже пять дней. Вчера видел Вольскую, которая все любовные глупости забыла, ибо заботы у нее теперь другие. Ляля разорилась окончательно, и хлопоты лишь о том, чтобы спасти ее от суда и тюрьмы, а о фабрике нечего и думать. Она чего-то там не платила, что платить надо, и это обнаружили. Наложили на нее штраф, — кажется, 30 миллионов, а у нее нет ничего. Ninon, однако, говорит, что ей придется «жить литературой», в чем я не стал сне хватает страницы>
— т. е. не у меня лично, а «достаньте для меня» — но доставать мне тогда, а у меня все в обрез, до крайности. Так что я вздохнул и не дал, на что она очень скисла. Она хлопочет о доме под Парижем или на юге, но еще неизвестно, возьмут ли ее. Если будете ей писать, не пишите, что я Вам о ее делах сообщил, — м. б., это и секрет, не знаю.
Помимо сего, был на фестивале у Гингеров, по случаю выхода его книги[181]. А завтра на завтрак Бурова[182] не иду, т. к. у меня в 3 часа идиотская лекция для студентов Петерб<ургского> университета[183]. Но после моей переписки с Буровым этой осенью я и рад, что не могу пойти. Да, видел я в одном высоком и тайном собрании Маковского. Он меня не без иронии спросил: «Как Вам понравилась моя статья о Блоке в “Р<усской> мысли”?» Я ответил: «Не согласен ни с одним словом», на что он мне сказал: «А вот Георгий Иванов пишет мне, что наконец-то о Блоке сказали правду, и что он давно бы сам все это написал, но не решался», и что Блок — бездарность, а великий поэт — Андрей Белый, а сверх-великий — Зинаида Гиппиус. На все это я ему сказал, что, очевидно, не всегда муж с женой согласны, т. к. <окончание письма утрачено>
104, Ladybarn Road Manchester 14 26/1-57
Дорогие душки, как все у Вас? Перед отъездом из Парижа я пошел к Леонидову, но он был где-то за границей, поэтому я ему написал письмо, со всем красноречьем, на которое способен, и с указанием, как «все друзья Георгия Иванова» будут ему благодарны за устройство вечера или хотя бы содействие в устройстве. Но ответа нет! Это меня чуть-чуть удивляет, из Парижа мне его письмо переслали бы. Впрочем, я написал ему, что все дальнейшие переговоры он может вести с Померанцевым, который у него ежедневно бывает, кажется, на положении «негра». Ну, вот меня и интересует — каков результат? Лифарь[184] — чепуха, на него публика не пойдет, достаточно ходила за 30 лет, но у Леонидова есть всякие другие звезды, и все дело, можно ли его раскачать.
A part cela[185], сижу в чудном Манчестере и вспоминаю парижские развлечения. Вольская все просится в дом, но мне говорят, что если ее и возьмут, то в комнату пополам с другой особой — и представляете себе, что из этого получится.
До свидания. Как здоровье? Сейчас прочел в статье Слонима, что Пильский хвалил Одоевцеву за то, что она умеет ставить точки. А я и не знал. Пожалуйста, пишите (мне), с точками или без точек. Кстати, сколько глупостей печатается с тех пор, как мы с Вами более или менее сложили перо!
Ваш Г. А.
104, Ladybarn Road Manchester 14 11/11-57
Дорогая Madamotchka
Только что получил Ваше письмо и немедленно, сидя на профессорской кафедре, отвечаю. Я ждал Ваших указаний, но, конечно, и сам думал, что и как. Но наши с Вами мнения очень разошлись. Я не думаю, чтобы сбор среди французов был возможен, т. е. при участии «Figaro Lit
Мой совет — действовать в русском мире, если речь о сборе, а не о спектакле. Но есть загвоздка: только что заболела жена Зайцева (кажется, удар), и, конечно, на них будут собирать. В русских мирах — первое лицо Алданов, хотя и кислое. По-моему, malgre tout[189], Лит<ературный> Фонд мог бы вам прислать 100 долларов. Ну, а если бы Вы написали отдельно всяким миллионщикам вроде Физа[190], Кодрянских[191], Цетлинши и т. д., — то набралось бы и до 100 тысяч. Больше едва ли, если только нет в виду (у Вас, — п<отому> что у меня нет) какого-нибудь лица богатого, а главное, — нового. Среди французов единственное лицо — Терешкович[192], но на него положиться нельзя, хотя попробовать можно. У него связь с «N
Не думайте, Madame, что я от чего-либо уклоняюсь. Ни отчего. Но надо делать то, что может что-то дать, а не планетарные пустяки. Кстати, видели Вы в «Н<овом> р<усском> с<лове>» письмо — «мне стыдно, что я русская». Теперь это очень распространено, а кто rouge[195], кто blanc[196] — несущественно. Кто есть еще в Нью-Йорке? Прегель[197] (?), Стелла, если не обеднела, ну, и Ваши друзья Гринберги, которые на слезное письмо, м. б., и расшевелились бы. Вы, наверное, подумаете: дурак, все это я знаю сама! Но, честное слово, Madame, других мыслей родить не могу, и не сердитесь на меня. А еще просьба, tres serieux[198]: напишите мне, что с Жоржем, без прикрас, полную правду. Я не думаю, что Вы преувеличиваете, чтобы на меня больше подействовать, но все-таки это возможно, pour ainsi dire[199] безотчетно. Так что напишите все, как есть, т. е. как рассказывали бы доктору.
Пожалуйста. Я хотя и «великая сушь», но по ночам рыдаю в подушку, вспоминая, как жизнь прожита и зачем прожита.
До свидания. Целую ручки и все такое. Простите, если письмо Вас разочарует.
Ваш Г.А.
В качестве литературного развлечения: прочтите в новом «Нов<ом> журн<але>» стихи Madame Горской[200]. Я только что получил и насладился.
Manchester 14
104, Ladybarn Road
26/II-57
Chere Madamotchka
Как Ваши дела? Есть ли что-нибудь новое? Я написал Леонидову и подал ему разные мысли, но ответа не получил. По-моему, на него мог бы насесть Ваш друг Померанцев, у него, кажется, работающий. Я, в сущности, мало знаю Леонидова и не знаю, что он за человек, с какого бока за него надо браться. Из Парижа сейчас все пишут о Зайцевых, т. е. о ней. Фонд будто бы прислал им гроши, и на них должны собирать. Он будто бы в ужасном состоянии, хуже даже нее. Кстати, против сбора публичного для Жоржа люди знающие выдвигают довод, м. б. и основательный: это может дойти до французских властей и вызвать историю, т. к. считается, что Вы ни в чем нуждаться не можете. Quen pensez vous?[201] В частности, будто бы abbe Glasberg[202] может возмутиться. Я об этом мнения не имею, т. к. дел этих не знаю. Стороной это идет от Веры Николаевны. Она сейчас занята Зайцевыми, хотя их и ненавидит (во всяком случае — ненавидела).
От Ninon — ни слова. Я даже обеспокоен. В конце марта я собираюсь в Париж. Поговорить было бы много о чем — о любви, об уходящей и неиссякающей молодости, descente de lit и всем прочем, chere Madame — но отложим до радостного свидания. Только когда? Я сейчас все читаю Леонтьева и восхищаюсь, что это за замечательный писатель (но не романы). А вот Щедрин скорей г…о (пардон!). До свидания, голубой и дальний друг (я когда-то, кстати, сказал Вам, что самое большое несчастие для человека было бы в Вас влюбиться, и продолжаю это думать). Поцелуйте Жоржа и скажите ему главное, чтобы приободрился. Все болезни на 1/4 физические, на 3/4 — духовные неполадки.
Ваш Г. А.
Manchester
9/III-57
Дорогой и бесценный друг, chere Madame Иногда люди дружатся и даже влюбляются по письмам, как Чайковский и Mme Мекк[203]. Но хотя мы с Вами пребываем в дружбе давно, хоть и с перерывами, я ощутил прилив нежности, получив сейчас Ваше письмо, во-первых, — литературно: не то Пушкин, не то сюрреалисты, а во-вторых, — по смятению всех чувств, что я сейчас особенно понимаю и разделяю. Да, Алданов. И верно Вы пишете — «passons»[204], п<отому> что лепетать что-то можно в газетах, а так — не стоит[205]. Для меня это большое потрясение, и даже я не согласен, что в нем было что-то «ридикюльное», как Вы пишете и как все считали. Нет, было другое, скорее жалкое. Но еще раз — passons. Я бы лично не хотел так умереть, с папироской в руках, а хотел бы подумать раньше: что это все было?[206]
А вот о том, что влюбиться в Вас — великое несчастие, Вы не так поняли, и если окажется не столь лестно, то извиняюсь. Вот что я думал: у Вас от природы — великий дар забывать. Вы можете уверять человека в вечной любви, и он поверит в вечную любовь, а Вы через неделю даже забудете, о чем ему говорили и как «блестели глазами», вроде Анны Карениной. Это я в Вас понял с первых лет. Это то, что делает Вас femme fatale[207], хотя Вы от этого стиля (скорей Дианы Карэн, чем Анны Кар<енин>ой), к счастью, крайне далеки по врожденному вкусу. Ну, тоже passons.
Еще я очень рад, что Вы оценили стишок Мандельштама[208]. Я его получил недавно и случайно, а еще до этого думал: «а может быть, подделка?» Но это — не подделка, а прелесть и чистейший Мандельштам, чего дураки не понимают. Что же до Вейдле, вас восхитившего, то он, действительно, недурен, хотя уж очень свысока-наставителен. А чтобы оценить, что за перо у этого человека, прочтите последнюю фразу (10 строк) на стр. 43[209]. Пожалуйста, прочтите вслух — себе и Жоржу, дабы насладиться стилем. Мне, между прочим, претит, что в «Опытах» слишком много обо мне[210]. Хотя я и великий писатель, но это смешно и глупо, верьте мне или не верьте. Могу поклясться, что не сочиняю. Померанцева я не обижал, а написал в «Н<овом> р<усском> с<лове>» статью[211] (я ее еще не видел, — разве уже напечатали?) по поводу его стишков в «Р<усской> мысли» с призывом писать только о бомбах и великих событиях. Ничего обидного в статье не было, — кроме, пожалуй, слова «демагогия». Но и это пустяк. Померанцев мне скорей приятен, ну, а остальное — сами понимаете.
Да, Madame, сказать ничего нельзя, и только с такими людьми говорить стоит, кои это знают и чувствуют. Вольская умолкла, даже до неприличья. Было «креол, креол!», а теперь, как ее разобрало, ни слова. Чем она наглупила? Я писал о ней Водову, с которым она говорит по телефону, и советовал, что сделать для комнаты.
Шлю Вам самые нежнейшие чувства, обоим. Не скучайте, ибо скучно везде. И, пожалуйста, пишите. Я после 22–23 буду, вероятно, в Париже (т. е., вероятно, — если не случится непредвиденного) до Пасхи или чуть больше.
Ваш Г. А.
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 8/IV-57
Дорогая Madame и друг бесценный!
Получил Ваше письмецо — с удивлением, что я не пишу. Во-первых, в вихре света писать трудно, а во-вторых, вихрь был до сих пор не интересный, и писать было не о чем, кроме чувств и мыслей. Но об этом лучше писать из Англии.
Сначала о делах.
Леонидова я до сих пор не мог добиться. Он, по-видимому, ошалел от Legion d’Honneur[212] (поздравили Вы его?), куда-то уезжал, был неуловим. Наконец, вчера я говорил с ним по телефону и условился о свидании на четверг. Сделаю все, что могу, буду persuasif[213], сколько могу, и сейчас же отпишу, что и как. Что выйдет, не знаю, но постараюсь, чтобы вышло хоть что-нибудь. Кстати, Жорж соизволил сделать приписку на Вашем предыдущем письме, приведшую меня в гнев, ярость и возмущение: Pour une fois[214] сделай для меня что-нибудь конкретное». «Выходит, значит, соловья баснями не кормят» или что-то вроде. Но сделать что-нибудь «конкретное» насчет комнаты в Cormeilles мог бы только Господь Бог, а со сбором денег у меня тоже возможностей мало, а главное, я бездарен, как пень, в этом смысле. Тут надо бы быть Роговским[215] или хотя бы Рогнедовым[216]. Ну, passons, не стоит об этом говорить.
Я был в первый же день приезда на панихиде по Вольской на rue Daru. Ляля страшно расстроена, что неожиданно. Но напрасно она написала в faire-part: «dans la 6-eme annee»![217] Бедная Ninon была бы возмущена. Зачем было это оповещать? Кого я вообще видел? Всех понемножку, но все какие-то кислые. Бахрах, друг моего сердца, как Вы, верно, знаете, отбыл в Мюнхен[218], Лида стала на 9/10 несносна из-за претензий и обид на весь мир, Маковский все тот же старый хрыч и еще поглупел, по-моему. От Оцупа — ни слова ни у кого, но я жду грозы и выговора с высоты Синая. Да, попросите, пожалуйста, Вашего друга Померанцева прислать Вам статейку «Опять о поэзии», если Вы ее еще не читали: там есть пассаж обо мне. Я был глубоко изумлен, т. к. cela frise 1е[219] хамство, и даже больше, чем frise. Это не полемика, а черт знает что по тону. Я его, кстати, встретил у Неточки третьего дня и сказал ему, что если не обижаюсь, то только по своей беспредельной лености. Он замахал руками и что-то стал объяснять, считая, что в статье в «Опытах»[220] я его страшно оскорбил, не называя его, но определенно на него намекая. Ля даже забыл о его существовании, когда писал эту статью! Ну, passons, тоже. Скучно жить на свете, господа, и, в сущности, мне давно все все равно, совсем.
Вот «descente de lit» — еще не совсем все равно. Но моя последняя lis d’ete[221] только что известила меня, что не приедет, ибо военные власти не пускают. Оно, м. 6., и лучше, т. к. надо вести при ней сверх-роскошный train[222] жизни, а, господин Мандельштам, это вам не по средствам. Съездил в Enghie, выиграл 4 т<ысячи>, а больше ездить боюсь, мало капиталу. Еще видел старика Гласберга[223] (у масонов), который с Вами будто бы играл в винт. Все бывает на свете. Он хоть и развалина, но страшный донжуан, и при очередном его винте советую вступить с ним во флирт для всяческих протекций. Восхищался лекцией какого-то прокурора, — это Ваш, который <строчка не читается>.
Ну, дорогая душка, до свидания. Я на старости стал болтлив, начну писать, не могу кончить. Напишу, значит, в пятницу, после Леонидова. Обнимаю и целую обоих и желаю всего.
Ваш Г. А.
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 12/IV-57
Дорогая Madame
Ну, вот — был вчера у Леонидова. О спектакле, как о «прыгать», нет речи. Он не может (или не хочет) ничего устроить. Предложил мысль идиотскую: сделать спектакль русских писателей, т. е. чтобы играли писатели. Vous voyez cela![224] Как бы это все блестяще прошло, какой был бы сбор. Я просил его о другом: у него бывают известные артисты в его бюро, пусть бы он с каждого что-нибудь брал pour un grand poete russe[225]. Но тут он скис — «неудобно» и т. д. В конце концов вот что он предложил: с какими-то своими друзьями «в складчину» он дает 30 000 фр<анков> — и Вам их пошлет. Я спросил: верно ли это совсем, могу ли я Вас об этом известить. «Да, абсолютно верно, можете Иванову написать». Когда пошлет? В течение ближайших двух недель, через меня — или через Померанцева, если меня уже не будет в Париже. Вы, верно, надеялись на большее, но и это некий капиталец, и я рад, что вышло хоть это. У меня было опасение, что, кроме слов и советов, ничего не будет. Он в полном литер<атурном> преклонении перед Вами обоими (о Вас — очень смешно: перескажу при радостном свидании), но тут же говорит: «А Сергей Горный![226] Какой алмазный талант!» Et ainsi de suite. Оказывается, он с Вами не знаком, а я думал, что Вы у него бывали. В понедельник его чествование[227], по поводу Legion, я должен пойти, косвенно им облагодетельствованный, хоть и не для себя. Когда получите деньги, напишите (т. е. Жорж) ему трогательное письмо.
Сейчас получил от Кантора «Р<усскую> мысль» с Оцупом о Достоевском и обо мне[228]. Какие высоты, какой пророческий тон. «Мое водительство…» — читали Вы это? Между прочим, я написал о том, что его статья написана с «синайских высот», а он сказал Водову, что это намек на его еврейское происхождение. Даже Водов изумился такой догадливости! Я продолжаю вертеться в сливках, сегодня обедаю у Вашего друга Рабиновича с дурой-Лидой[229]. До свидания, cherie et tant chere[230], а также Жорж, несмотря на его дерзкие шпильки. Напишите мне еще в Париж, непременно, я здесь еще дней 10.
Ваш Г. А.
Manchester 24 мая <19>57
Дорогая Мадам и друг бесценный Ваше письмецо — долгожданное! — меня очень удивило. Я был уверен, что Леонидов давно деньги Вам прислал. Единственное, что могу Вам посоветовать: напишите ему — Вы или Жорж, — но не реприманд, а вопрос, т. е. когда уже рассчитывать, мы сделали долги и т. д. Мне неудобно ему писать, я ведь его совсем мало знаю. Но сошлитесь на меня: я его спросил, уходя от него: «Это верно? Могу написать Ивановым, что деньги будут?» Он ответил: «Верно! Можете написать». И дал срок — недели две. Напишите и Померанцеву, пусть напомнит. Кстати, до Вашего письма, накануне, мне вдруг Леонидов приснился, что будто бы он разорился и в нищенстве. Надеюсь, что это не так, хотя tout arrive[231].
Я здесь еще дней 10, а потом в Париже, если все будет в порядке. То, что Вы пишете о Ваших любвях и поклонниках, мне очень по душе. Не унывайте, дорогая детка, пока душа молода, человек тоже молод. А душа не стареет, в чем я все больше убеждаюсь и из чего заключаю, что она в самом деле бессмертна (раз не стареет). Я только боюсь, что в будущей жизни окажусь лягушкой или червяком, а хотел бы быть Рамзесом или Линой Кавальери[232]. На крайность Дианой Карэн. Писал на днях о «Н<овом> журнале» и написал несколько прочувствованных слов о Жоржиных стихах, вернее, не о них, а о нем вообще[233]. Какая страшная дрянь Олег Ильинский (?)
Будапеште![234] Я все меньше выношу эти поэтические актуальности. Что Ваш Кормэйль? Неужели мечта Ваша исполнилась? Очень буду рад за Вас, конечно, но мне будет жаль, что не к кому будет ездить в Hyeres, — разве что к Зое Симоновой![235]
Ну, до свидания. Напишите, если что будет от Леонидова. Я его в Париже, м. б., где-нибудь встречу и тогда сделаю удивленное лицо. Будет — должен быть, по крайней мере — вечер памяти Алданова[236], на котором я произнесу speach[237], Леонидов, как молодой писатель, наверно придет.
Целую, обнимаю и желаю всяких успехов.
Ваш Г. А.
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 27/VI-57
Chere Madame, amie и все прочее!
Спасибо за письмецо. Очень рад, что, наконец, «свершилось», и Леонидов прислал деньги. Я его не видел, но звонил ему и просил передать, что звонил. М. б., это на него подействовало, т. к. он, конечно, понял, зачем я звонил. О том, чтобы к Вам заехать по дороге в Ниццу, увы, как о «прыгать», нет речи: я еду автокаром, через Гренобль. Если доживу, приеду в сентябре. Кстати, во Францию приезжает моя сестра, Таня[238], и в сентябре должна быть в Ницце. Пишет, что она — «толстая старуха», что мне трудно себе представить. Относительно кружения в сливках света, Вас интересующих, могу сообщить немного: видел Гингеров, Прегелыну, Лиду, — все то же. Видел еще американцев — Гринбергов, Женю Клебанову. Гринберги спрашивали о Вас, они приехали со своим автомобилем и собираются разъезжать по Франции! Еще видел Маковского, plus «гад», que jamais[239]. Я его не выношу. Кажется, все. В понедельник алдановский вечер, на котором будут, верно, еще сливки. Я всегда лечу в Париж на крыльях любви, а долетев, удивляюсь: чего так стремился? Притом, у меня под крышей[240] жара нестерпимая. Неожиданно я получил приглашение в Мюнхен, на какой-то съезд, в конце июля (верно, устроил Бахрах, который там). Но, по здравому размышлению, не поеду и уже им ответил: хотя taux frais payes[241], но чего ради тащиться в жару и сидеть там три дня, слушая какие-то доклады? Если бы они платили, кроме расходов, дело было бы другое. Относительно Зои Симоновой, простите, дорогие товарищи, не одобряю: ну, чего обижать une pauvre mioche[242], дорвалась до литературы, и Бог с ней! Мир, мир, мир, везде и повсюду, и Блоку от ее Герцена никакой обиды нет. Оцупа о Лермонтове и высших вопросах я прочел полстолбца и бросил, решив: зачем я буду себя утруждать? Водов, кажется, думает, что это все великая мудрость и блеск, я ему смутно намекнул, но он сказал: «Кускова в восторге». А Кускова пишет о Некрасове: «и сказать, что это когда-то нравилось!» Ну, passons, так было, так будет.
Относительно любви и поклонников, то Троцкий был прав: «продолжайте, mademoiselle!»[243], только найдите кого-нибудь помоложе. Не знаю, какой великий писатель (кажется, Вольтер), сказал, что понять, что такое любовь, в смысле poignant[244], можно, лишь влюбившись в женщину на 25 лет моложе тебя. Вот с этой точки зрения я бы очень советовал Вам влюбиться в 20-летнего мальчика, на что, впрочем, Вы по легкомыслию своему не способны. А жаль. У женщин это, должно быть, она более poignant, чем у мужчин, чему пример — Федра. Кстати, я нашел у того же Вольтера строчку, от которой пришел в восторг:
C’est moi qui doit tout, puisque c’est moi qui t’aime[245].
Совсем на него не похоже. Как здоровье, Ваше и Жоржа? Напишите теперь в Ниццу (но если напишете до 8 июля, то еще в Париж!) — адрес: 4, avenue Emilia, chez Mme Heyligers, Nice, ибо моя хозяйка Lesell вышла замуж, жениху 82 года, и теперь она Heyligers. До свидания, cherie и дорогой друг. Я очень люблю Ваши письма, всячески, так что доставляйте одинокому старцу удовольствие. Жорж же, простите, свинья, ибо не пишет никогда и забыл Мурзилку. Я в жизни хочу помнить только хорошее и забыть плохое. В этом (как во всем) надо тренироваться, а в особенности ежедневно повторять: «яко же и мы оставляем должником нашим»[246]. Видите, Madame, я стал, как Гоголь перед смертью.
Ваш Г. А.
4, av
Вторник <13 июля 1957 г.>[247]
Cher Жорж
Получил вчера письмо от Полякова:
«Можете сообщить Ивановым, что вчера им постановлено перевести 50 долларов».
Значит — ждите. А может быть, уже и получили.
Кроме того, у меня есть к Вам вопрос.
Я хотел бы дней через 8-10 поехать в Марсель, по делам любовным или вроде. А любовные мог бы соединить с дружеским — и быть у Вас. Но, ввиду Вашего молчания, сомневаюсь, в каких Вы настроениях и будет ли это кстати. Поэтому ответьте, можно ли, и еще ответьте, могу ли я просто написать: «приеду тогда-то», т. е. в любой день (думаю, что это, скорее всего, будет среда 21-го). Если приеду, то, как в прошлом году, между двумя поездами, но без всяких ветчин и сардинок с Вашей стороны, т. к. съем все что нужно в Тулоне.
Надеюсь, a bientot[248], а впрочем, не знаю. Зависит отчасти и от casino, где бывают les hauts et les bas[249], т<ак> что сами понимаете, что может получиться.
Ваш Г. А.
4, av
Милый друг, дорогая Madame’очка
Спасибо, что написали, и простите, что отвечаю не сразу. Всякие хлопоты, Таня[250], желающая обозревать Ниццу, — и прочее. Сами понимаете. Я очень рад, правда, что Вы поправляетесь, и еще больше, — если возможно, — жалею, что не видел Вас, когда приезжал. Глупо ведь то, что мне было все равно, когда приехать, и я мог бы выбрать, в сущности, любой день! Постараюсь приехать проездом в Париж, на будущей неделе. Но не знаю, удастся ли это, тоже по разным причинам. Во всяком случае, если приеду, напишу заранее, и, пожалуйста, сидите дома, какой бы это день ни был. Ужасно мне не хочется уезжать отсюда: опять зима et une solitude de plus en plus noire[251]. До свидания, дорогой ангелке vous aime bien[252] со всем Вашим наполеоновским умом и другими качествами.
Ваш Г. А.
Paris
28/IX-57
Дорогая моя Madame и Жорж
Пишу из Парижа. Увы, увы! Я никак не мог к Вам приехать, и мне это ужасно жаль, но что поделаешь. Во-первых, не было денег, совсем, ибо, как Хлестаков, «издержался в дороге», а во-вторых, я в Париж ехал с Таней автокаром, через Гренобль. Ну, объяснять нечего, а результат печальный. Сейчас сижу здесь тоже «на бобах» или вроде, а надо ехать в Англию, где к тому же азиатский грипп. Видел еще мало кого, Эльканшу и M-me Бунину, да еще Червинскую, которая в таких мизерах всяческих, что не знаю, что с ней и делать. При этом она на весь свет озлоблена, что до всего света доходит и ей сильно мешает. Дорогие душки, пожалуйста, напишите мне в Манчестер (104, Ladybarn Road, Manchester 14 или еще лучше на университет: The University, Russian Department, лучше потому, что моя хозяйка читает мои письма, но это ничего, если все там благопристойно).
Если Жорж может прислать какую-нибудь «документацию» насчет себя, было бы очень хорошо. И какие-нибудь suggestions[253]. Карпович был в Париже и еще, говорят, вернется, но я едва ли его застану здесь, т. к. должен ехать дня через 3–4. Жаль мне, что кончилось лето, так что и сказать не имею слов. Ибо лето было романтическое, и у меня все чувства, что оно последнее. Впрочем, так каждый год, так что будем надеяться на продолжение. Как Ваше здоровье, Madame? Пожалуйста, напишите подробно. И вообще все. Целую Вас обоих со всей силой страсти и нежности. Буду ждать письмеца.
Ваш Г. А.
104, Ladybarn Road Manchester 14 21/Х-57
Chere petite amie Madame, получил сегодня Ваше письмо и, как заведено, отвечаю сейчас же. Как маршал Петэн, «je tires mes promesses»[254] и статью о Ж<орже> напишу непременно. Я думал, что увижу Карповича в Париже, но не видел и ни ему, ни Гулю о статье не писал. Но едва ли это нужно, на печатают и так! Сейчас у меня голова забита всякой чепухой (здешней: начало года). Но в ноябре — декабре напишу, во всяком случае — до каникул Рождества.
Но вот в чем я уверен заранее. Что бы я ни написал, как бы ни написал, Вы — а Ж<орж> тем более — скажете, что это Шарантон[255] и не то! Душка моя, каждый имеет свою манеру, и писать «точно и просто», как Вы требуете, что Ж<орж> — первый поэт после Пушкина, я не могу. Не в том дело, что он не первый, а в том, что у меня перо извилистое и не такое, чтобы ударить по всем струнам, а затем поставить точку. Сами знаете. Обещаю твердо, наверно, лишь то, что буду писать с лучшими чувствами и лучшими намерениямии, но без рассуждений, отступлений, сомнений, сравнений (Эллиота[256], кстати, здесь считают кривлякой) не обойдусь. Впрочем, м. б., и без сравнений будет, не знаю еще. Уверяю Вас, что так будет лучше, глубокомысленнее. Ne me forcez pas la main[257] в этом смысле, пожалуйста. Ни одного слова в статье «против» не будет, все будет «за», и иначе никто ее не поймет, т. к. все поймут как хвалу и прославление.
Насчет же того, что это нужно Вам по каким-то высшим соображениям, простите, сударыня, плохо мне в это верится. Я Вас обоих слишком хорошо знаю, чтобы не чувствовать, что Вы все это писали мне немножко а contre-coeur[258], по внушению Жоржа. Практически от моей статьи не будет ничего, м. б., 5 долларов лишних от какого-нибудь мецената, да и то едва ли. Не может ничего быть. А что у Жоржа какой-то зуд, мало мне понятный, я знаю давно, и отчасти мне даже лестно, что он непременно желает моей статейки (Чекверша мне писала как-то: «поставьте на мне Вашу печать»). Но я устарел, отстал и сдал свои позиции Терапиане, Маковскому и прочим юношам. Правда. А кроме того — зачем?? Я никому себя в пример не ставлю, но если бы Вы знали, до чего мне все равно то, что я иногда о себе читаю! Большей частью читаю, что «дурак и болван», но если бы прочел, что «сверх-гений», тоже все равно. О душе пора подумать! Но это я все пишу в дружеском удивлении насчет Жоржа, но без осуждения. «Это что же говорить, всяка жисть быват», как говорил мне мужик в Новоржеве[259], посмотрев на холливудские фильмы.
Ну, хорошо — точка. Напишу, постараюсь, сделаю все, на что способен, честное слово. Только хорошо бы Ж<орж> сделал, если бы прислал свои книжки: я их верну аккуратно, но тут у меня ничего нет. Надо бы вспомнить кое-что. Кстати, Ж<орж> не столько первый поэт в эмиграции, сколько единственный, ибо, читая то, что сочиняют другие, я прихожу в уныние и недоумение. Ну, вот, passons.
Чувствуя в Вашем письме всякие преувеличения и все такое, я утешаюсь, что и насчет здоровья Вашего Вы преувеличили. Да или нет? Дорогая Madamotchka, пожалуйста, не болейте, будьте здоровы на радость мне и всей мыслящей России. Ну, шарики, белые или красные, и у кого же они в порядке? То много, то мало у всех. Главное, хотите жить, быть веселой, любить (c’est tres important[260]), а остальное будет само собой. Я бы еще посоветовал: молитесь Богу, но это как знаете, и говорить об этом трудно. Но попробуйте. St. Therese[261] очень хорошо говорила: «ne craignez pas de dire a Jesus que vous l’aimez meme sans le sentir»[262]. Т. e. тогда-то это само собой придет, и придет еще многое. Ну, простите за эту мудрость и не примите ее за старческое расслабление.
До развлечений я еще падок, и очень оценил то, что Вы написали о Вашем прокуроре и Спутнике. Но, знаете, Водов способен напечатать, как он напечатал в прошлом году статью из Астрологии, что небесный свод окружен зеркалом и все звезды — это только отражение земли. Я дал это прочесть в переводе здешним астрономам, и они долго ахали и хохотали. А на днях была статья Злобина[263] (не на днях, в сентябре), с такой фразой: «К сожалению, о первородном грехе никто толком ничего не знает…» Действительно, до слез обидно, что никто не присутствовал, когда Ева надгрызла свое яблоко! Впрочем, Вы, кажется, Злобина весьма уважаете, как второго поэта эмиграции. Ах, Madame, Madame, до чего все в жизни глупо и пусто, но, пожалуйста, живите подольше и получше, ибо je vous aime, и целую от лучших чувств Вас и Жоржа. Не сердитесь за возражения насчет статейки. Все будет. А про «ангела моей души» писать долго, но ангел он правда, хотя и дубина. Пожалуйста, ответьте и вообще пишите.
Ваш Г. А.
104, Ladybarn Road Manchester 14
22/Х-57
Дорогая Мадам
«Что думает старуха, когда ей не спится»[264]. Вчера я писал Вам, весьма длинно, а ночью мне пришло в голову: не затеяли ли Вы все это в надежде на Нобел<евскую> премию?[265] Ведь о каких-то шагах Жоржа в этом смысле я слышал уже давно. И вот что хочу рассказать Вам, — тоже вспомнил это.
Было это сразу после известной Вам статейки[266] Ж<оржа> обо мне и всего прочего. Или почти сразу. Я был еще на rue de Ponthieu[267], это помню наверно. Я получил от какого-то неизвестного мне француза письмо с приложением переписки, начавшейся в Стокгольме. Было письмо директора «Figaro», потом еще что-то, а на письме «Фигаро» была пометка, насколько я мог разобрать — Андре Мальро: «Demandez l’amis de Georges Adamovitch»[268]. Речь шла о Зайцеве, Гребенщикове[269] и Жорже, т. е. что они такое и какая их valeur[270]. Из-за этого всей попало ко мне. Я, хотя был в праведном гневе, превозмог себя и о Ж<орже> написал все самое лучшее, даже с указанием, что «первый» (кажется, указал, и очень хотел бы, чтобы эта бумажка Вам когда-нибудь на глаза попалась!). О Зайцеве тоже написал лестно, а о Гребенщикове, не желая ему гадить, написал, что мало его читал и мнения не имею. Потом я об этом говорил Алданову, с удивлением, что он упомянут не был. Он сказал: «Они обо мне все хорошо знают», и сказал еще, что после Бунина (котор<ый> в Стокгольме не понравился) никогда русск<ому> эмигранту премии не дадут. И вообще много рассказывал «закулисного»: интриги, просьбы и все такое[271].
Ну, вот я и подумал: не в этом ли дело? Но если в этом, почему было мне не написать прямо? М. б., Вы думаете, что я — как Николай Авдеич[272] — стал бы дуться, завидовать? Могу поклясться, что, кроме удовольствия, во мне это ничего не вызвало бы. Даже больше: самой настоящей радости (плюс надежда на подачку!). Все другие чувства во мне окончательно «переплавились, перегорели», да и миллионной доли расчета на что-либо подобное для себя я не имел никогда.
Ничего невозможного в этом, в сущности, нет. Qui sait?[273] Маловероятно, но возможно, и, значит, надо надеяться. Только если статья и имеет значение (по-моему, нет или почти нет), то как раз глубокомысленная и не слишком ударная и грубая. Мне Алданов рассказывал, как Duhamel[274] себя погубил чем-то таким, на что в Стокгольме сказали: «jamais»[275]. А главное, они хотят возвышенного образа мыслей и высокой морали. Дюамель, впрочем, подошел бы, но кто-то за него перестарался.
Очень бы хотел знать, верно ли я догадался. М. б., нет? Тогда простите, дорогие товарищи, но повторяю: готов содействовать в размере своих слабых сил сколько могу и всячески помогать, а затем и радоваться de tout coeur[276].
Ваш Г. А.
104, Ladybarn Road Manchester 14 16/XI-57
Chere Madamotchka
Получил Ваше письмо с «документацией». Еще не все прочел, даже только повертел в руках, но намерен насладиться, т. е. прочесть медленно, перечесть пять раз. Иначе не стоит. На каком-то стишке Жорж спрашивает, как у меня было: «вернее, циан<истый> калий» или «точнее, циан<истый> калий»? Точнее[277]. Но зачем это ему? Как водится, он у меня этот калий украл вместе с розовым небом. Впрочем, насчет калия было непостижимое совпадение с Сологубом[278]. Помните? Боже, как это было давно. Юрка Султанов[279] и все прочее. И вот мы все живем и не унываем. Вы-то еще цветочек, а я! Кстати, очень рад, что Вам пришелся по душе мой Анненский[280]. Я это писал с целью «восстановления истины», ибо теперь получилось, что главный анненкист — Маковский, с покойником Ставровым. (Это он мне говорил о Тютчеве и просил отметить, какие у Тютчева стихи «хорошие»![281]) А еще было тайное желание, нереализованное, вновь объединиться, собрать Цех, чтобы Вы были с бантом, а Оцуп плел какую-нибудь чушь, все как прежде, — а потом разойтись окончательно. Qu’en pensez vous?[282] У Жоржа к этому нет охоты никакой, а у меня очень, вроде как Блок все вспоминал, помирая, свою «Прекрасную Даму». Кстати еще: с Оцупом что-то случилось, мне написал Бахрах: «знаете ли Вы о несчастн<ом> случае с Оц<упом>?» Я взволновался — дружба, русская литература! — написал Гингеру, от которого это шло, но, оказалось, не «несч<астный> случай», а какая-то болезнь, угрожающая зрению и требующая кашки в виде диеты. Хорошо, кончим о делах: статью сочиню и пошлю до каникул. «П<ортрет> без сходства»[283] мне, конечно, нужен бы, но могу и обойтись, посколько я его приблизительно помню, т. е. не отдельные стихи, а дух и стиль. На крайность, возьму в Париже и что-нибудь добавлю и исправлю. Еще мне надо бы статью Гуля[284], чтобы не очень с ним разойтись и не очень сойтись, раз он в журнале начальство. Но это я, вероятно, достану здесь или поищу, надеюсь — есть. Сейчас, между прочим, читал в одн<ом> советском журнале о Нарбуте[285]: что он был в 1919-21 или 22 г. большевиком, чем-то на юге заведовал, был дружен с Багрицким и издал книгу «Огненный столп», не зная, что «Столп» есть у Гумилева. Знал ли все это Жорж? Там же есть его стихи, ничего, но противные.
Теперь поговорим о главном — о любви. Пожалуйста, Madame, опишите мне Ваши испанские страсти, т. е. вокруг Вас, и все вообще. А Макеев? «Тебя, как первую любовь…»[286] Еще напишите о своем здоровье. Je пе vous vois pas malade[287], а Вы все пишете про слабости. Какие, почему? Ну, вот я напишу статейку, Вы получите миллион, и все войдет в норму. Я, конечно, понимаю (и как!), что безвыездно в богадельне, даже при всех южных красотах, можно очуметь и расслабиться совсем. Я тут тоже вроде богадельни, но с налетами в Париж, довольно часто. Моя «любовь», верно, ко мне на Рождество явится, надо копить капитал, не для платы, а для развлечений, сами знаете, то да се.
Ну, дорогая Madame, ангел души моей, до свидания. Я верю в Вашу дружбу и прошу меня не обмануть и не разочаровать. Все бывает. Но это было бы мне весьма прискорбно, тяжко и обидно. Знаете, у меня есть стишок про императора Павла?[288] Так вот. Впрочем, Вы, верно, забыли. До свидания. Жорж — свинья, никогда не пишет ни слова. И вообще — свинья. Он когда-то, глядя на мой барометр, сказал, что я — «великая сушь». А сушь — он. Кстати, не мог я и тогда понять, почему его этот барометр (и градусник) так поразил. Таня на днях вернулась в Варшаву, но, верно, приедет зимой или весной опять. Я ее немножко забыл, но она — очень милая, такая же, как была, хотя толстая старуха.
Ваш Г.А.
Напишите про здоровье.
3/XII-57
А с 12-го — Париж, как обычно
Дорогой друг Георгий Владимирович
Письмецо Ваше о «грязи, нежности и грусти»[289] получил и с великим трудом разобрал. Что за почерк! Вроде Наполеона или Маклакова[290]. Сплошные блохи и кружочки. Ну, а теперь — ответ, «чему следуют пункты», для ясности:
1) Откуда Ты взял, что я в жизни всего «вкусил» и катался как сыр в масле? Меня это глубоко поразило, как и то, что я тебя «не понимаю, как сытый голодного»?! Я в сто раз более голодный. У тебя красавица-жена, семейная жизнь, на столе самовар и прочее. А я мыкаюсь, неизвестно зачем и для чего. Ты меня уверял в последний разговор наш, что я — «как Бердяев». Во-первых, меня, наоборот, все шпыняют и называют дураком, а во-вторых — и в-третьих, и в-сотых: что с того! Ну, я — Бердяев, а Ты — Пушкин, а дальше? На этом — точка.
2) Насчет нашей предполагавшейся переписки. Я будто бы начал с «чуши о ямбах». Голубчик, с ямбов и надо было начать, никак не с вечности. Да и ямбы — не чушь, т. к. я хотел обозреть всю галерею поэтов, а не писать, что есть жизнь. Теперь — единственный возможный корреспондент Чиннов. К нему и обратимся, т. е. я. Еще есть Иваск, но уж очень переутончился не по летам.
3) Помер Ремизов. «Опыты» я получил — и все оценил по достоинству насчет Ремизова[291]. Но теперь негодовать не время. Однако особенно умилил меня Вейдле со «Славой»[292] под конец. Что за перо у этого человека.
4) Ну и еще разные мелкие пункты, не стоит писать о них. Например, насчет детективных романов. Это меня еще удивило в эпоху Мурзилки: до чего же разные существа. Я ни одного такого романа до конца не дочитал и предпочитаю смотреть в потолок.
5) Для Тебя — самый важный пункт: статья. Все будет сделано в ближайшие дни, с жаром и усердием. Статья Гуля у меня есть. Маркова[293] прочел. Он, конечно, ударил по всем струнам, и Ты доволен. Но как он все-таки развязно пишет, а местами и глупо. Лучше писать, как правитель департамента, чем с таким «художеством», как говорила бедная Вольская. Стихи Твои очень хорошие, правда, и я это все опишу, не навязывая pour une fois своих взглядов ни на что. (А о своих взглядах все хочу что-то окончательное и завещательное написать, но едва ли раскачаюсь. Надо бы, в назидание потомству[294].)
Кажется — все. А вообще-то можно написать еще многое, но все ясно и без. Мне очень понравилось, что я «Тебя называю дураком» и в скобках: («м. б., это и правда»). Никогда я тебя дураком не считал, все поклеп и ложь. Вот, что-то все умирают вокруг, каждый день. Ремизов, кстати, все— таки плохой писатель, хотя Ты и ввернул, что «гениальный». Маковский и все серьезные коллеги — того же мнения, т. е. твоего. Кстати еще, Маковского надо бы унять, уж очень он возвеличился, и еще ничего бы, если бы был старичок симпатичный, а то ведь на редкость противный и злой.
До свидания, дорогой друг Иванов, как звал когда-то из-за ширмы Апостол. Я все вспоминаю, что было сто лет назад. Вот под конец два слова совсем всерьез: не думай, что я и правда обижаюсь, если Ты никогда не пишешь и т. д. Я все понимаю и все знаю, хотя и не Бердяев, т. е. я слишком знаю тебя (за 45 лет!), чтобы не знать всего и в Тебе, с «грязью» включительно (и литературным зудом).
Ваш Г. А.
<на бланке Манчестерского университета> 3 дек<абря 19>57
Дорогая Madamotchka, сильно утомившись на письме Вашему супругу, пишу только два слова. Спасибо за письмо Ваше. Я крайне растрогался, что Вы мои письма прячете в особый ящичек или конвертик, — но если это и не так и если Вы, прочтя, что «растрогался», скажете Жоржу: «вот тоже болван, всякой чепухе верит!», то это ровно ничего не меняет, ибо вообще, со времен семги, я все навсегда уразумел, о чем пишу и Жоржу.
Как Ваши амуры? Я читал с интересом про испанца. Вам ведь всегда нравилось нравиться, больше всего другого, — значит, и теперь все в порядке. Но «не подносите корыта, если не даете пить» (простите, грубо, но не мое: это писал Пушкин жене, если изволили читать).
До свидания, cherie. Будьте здоровы и благополучны на радость и испанцам, и русским. Напишите мне в Париж, пожалуйста.
Ваш Г. А.
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 21 дек<абря 19>57
Дорогая Мадамочка, прибыв в Париж, получил Ваше письмо. Спасибо. Верчусь в вихрях света уже с неделю, но внезапно ослаб и сдал, устаю очень, не знаю с чего. Верно, c’est l’age[295]. Кстати, я все больше становлюсь похож на Гинденбурга[296] или бульдога, из-за мешков у рта в виде каких-то грецких орехов, что меня сильно огорчает. Но тут и крэмы не помогут, ибо надо бы “ушиться”, как советовала, кажется, Вам Вольская. Вам-то не надо, а мне пригодилось бы. Ну, passons.
Нового нет особенного ничего, кроме того, что все кто-то помирает. Вот теперь Леонидов[297], Ваш благодетель и admirateur[298]. Оцуп будто бы ослеп на один глаз и до конца жизни должен сидеть на кашках. Маковский стал поклонником Пастернака, а со мной tant sucre tant miel[299], хотя я знаю этому цену. И так далее.
Пришло письмо от Гуля, в ответ на мое. Ближайший № выходит в начале января, он просит статью о Жорже — к концу января, т. е. на следующий №. Я этому рад, т. к. напишу с чувством и толком, а не к спеху. Между прочим, он Жоржа называет “Джорджио” и пишет, как о старом братишке-приятеле! Очень интересуется, соглашусь ли я с ним или буду возражать. Вернее, не будет ни того ни сего. До чего все на свете одержимы литературой и самолюбием! Вот, о Ремизове кто-то (Зайцев?) писал, что он до последнего дня интересовался отзывами, переводами и т. д. — и это в похвалу! Значит, и ясно, что человек был пустой и глупый, что о Рем<изове> я знал всегда.
Теперь, Madame, — о самом важном. Почему Вы решили прекратить романы и страсти? Уверяю Вас, это интереснее переводов и отзывов, да Вы и сами знаете. Вот я как-то одряхлел, честное слово, и то рвусь в бой. Мой друг вечный, или полу-вечный, должен ко мне на днях явиться из Марселя, это и приятно (75 %), и хлопотно. Он — типичный jeune chien[300], и если о чем догадывается, то с испугом и недоумением. Да, о Ваших стихах в «Опытах»[301]: представьте, я их не видел! Получив «Опыты», я с раздражением их перелистал, кое-где разрезал, но почти не читал — и забыл их в Манчестере. Даже не заметил, что какие-то стихи, и чьи, там были. Но завтра или послезавтра я «Оп<ыты>» достану, и тогда — ежели Вам интересно — сообщу свое авторитетное суждение. Маковский, кстати, утверждает, что первый поэт теперь — Величковский[302].
Ну, вот — все. Да, еще насчет вырезки — о возрасте и ферламуре. Напрасно Вы удивляетесь. По-моему, они даже преуменьшили, и вообще — цифра глупая: у них к 30 годам человек сдает, что совсем не верно. Кстати, прочли Вы Аминадо о Фурцевой — «Никитские ворота»? Остроумно, но неприлично, и, я думаю, Водов не сообразил, что это значит. У меня почерк куриный из-за стило, которое подарила мне Кодрянская: слишком тонкое, она перестаралась. Вот, карандашом яснее. Madame, tenez mes voeus les plus affectueux[303] к Праздникам, пожалуйста, не болейте, не скучайте, не образумливайтесь. Мне будет ужасно жалко, ежели Вы решите больше не «змеиться». До свиданьица. Жоржу salut <1 слово нрзб> и все прочее. Пожалуйста, пишите.
7, rue Fred
Дорогой друг Madame
Не знаю, я Вам не ответил, Вы мне? А также поздравление с Новым годом, как полагается? Но если я, то простите и поймите: у меня был и только что прошел (почти прошел) «азиатский» грипп, самый что ни на есть азиатский. Это такая мерзость, что и сказать нельзя, и десять дней я был совсем не в себе. Да и сейчас свет не мил. Надо бы уже быть в Англии, а я раньше будущей недели не сдвинусь. Ну, вот, оттого переписка и задержалась. И представьте, лежу я утром, в 7 ч<асов> утра, с 39° звонок, или, вернее, стук в дверь. Я кое-как встал: «ангел моей души с чемоданчиком»!! А я за два дня послал телеграмму, чтобы не приезжал, но послал в Марсель, а он был в Ницце! Vous voyer tout 5а[304]. Он пробыл сутки, но все— таки это было неудачно и тягостно, ибо надо было все делать и развлекать, как ни в чем не бывало. Madame, Ваши стишки в «Опытах» совершенно прелестно-очаровательны, и я рад, что notre Terapiano national хорошо написал о них[305]: «кто, кроме нее!..» — или что-то вроде. Правда, это Одоевцева в лучшем своем виде, значит, «продолжайте, мадмуазель», как Троцкий выразился, кажется[306]. Встретил на лестнице metro Оцупа, в черных очках, леденяще-вежливого, но на мысль мою устроить цех с бантом на Вас он чуть-чуть размяк.
До свидания, cherie. Мне разные друзья и знакомые предлагают «прийти помочь», т. е. убрать или сжарить котлеты, но я до сих пор удачно отговаривал, — кроме Фруэнши, которая, отбиваясь от консьержа, ее по моему приказу не пускавшего, ударила его по лицу, после чего произошла свалка. Был только Гингер, но это ничего.
Как все у Вас? Я что-то много расписался о себе; но это ввиду одра болезни. Кланяйтесь Жоржу с поцелуями и пожеланиями в 1958. Какая цифра! Алданов правильно говорил: «как мы это допустили?!» Напишите мне, дорогая душка, и лучше еще сюда, ибо я еще дней 5 здесь наверно.
Ваш Г. А.
Кстати, читали Вы Оцупа («Апокалипсис») в «Р<усской> мысли»?
104, Ladybarn Road Manchester 14 22/1-58
Дорогой друг et chere Madamotchka
Я получил Ваше письмо уже в Манчестере, его мне переслали. Не могу сказать, что совсем пришел в себя. Этот грипп очень расслабляет, и «сама я немножко нездорова». Или это от преклонного возраста трудно прийти в норму? А здесь зима, снег, это тоже действует. Ну, не буду распространяться про свои мизеры, сами понимаете, но мне противно быть больным старцем, а не молодым спортсмэном. История с миллионами Вашего испанца трагикомична. Mais, madame, се serait tres beau[307], как писала Зинаида, «нет, не бывает, не бывает, не будет, не было и нет»[308]. С нами таких чудес не случается. Но по-моему, Вы с этим испанцем должны быть теперь еще милей и нежней, чем прежде, — за желание его и в утешение ему. Да и благородство свое высказать. Кстати, вчера я читал в журнале «Нева» воспоминания Л. Никулина о Ларисе Рейснер, где она будто бы уговаривала Блока писать более революционно и «созвучно» большевикам. А Блок ответил: «вчера мне одна женщина, тоже молодая и хорошенькая, говорила совершенно противоположное». Никулин от себя добавляет: «думаю, что Блок имел в виду И. Одоевцеву, позднее оказавшуюся в эмиграции». Правда это? Но во всяком случае, Вам лестно: — хорошенькая и собеседница Блока.
Гулю я опять третьего дня сообщил, что статья о Ж<орже>[309] будет к концу месяца, п<отому> что он меня запрашивал. Он почему-то стал писать мне длиннейшие письма — о том, как ему опостылела литература и т. п. Я, в сущности, считал его чем-то вроде колбасника, а он, оказывается, с неврастенией и запросами. Да, о Маллармэ. Я думаю, что Вы что-то путаете, т. е. забыли о том, что говорил о нем Гумилев. Или это было в другое время? Когда я был уже в Новоржеве, то в один из приездов пошел на две-три лекции Гумилева, в какой-то маленькой комнате «Дома иск<усств>», для студистов. Он читал «цикл» о французской поэзии, и я тогда уже понимал, что это черт знает что. Он кисло отзывался даже о Бодлере, превозносил Готье и Мореаса, а о Маллармэ несколько раз повторил: «я не понимаю, зачем это написано». Я помню все это твердо, вижу комнату, стол, где он сидел. Кажется, ни Вас, ни Жоржа не было. Помню, что у Мореаса он особенно восхищался «Pelerin passionne», а о «Stances»[310] наоборот — холодно. Но где и когда я обо всем этом писал, на что Вы ссылаетесь?[311] Вот этого не помню.
Ну, вот — это все литература. А она мне поднадоела, как Гулю. Только б водились деньжонки, и все прочее. Пожалуйста, Madame, продолжайте мне аккуратно писать и все сообщать, в моральную мне поддержку. Если <б> Вы знали, что творится в моей мятущейся душе, притом во всех смыслах! Но Вы — друг, который искренне хочет быть верным и которого Бог все-таки к этому не предназначил! Не думайте, что я Вас в чем-то упрекаю. Не в чем. Но я чувствую эту черту в Вас «mobile comme l’onde»[312], которая, верно, и сводила (и сводит) сума Ваших поклонников: в последнюю минуту ускользнет, сама этого не заметив! Действительно, если бы я имел великое несчастье в Вас влюбиться, то сошел бы с ума. То ли дело Ангел с чемоданчиком, белыми зубами et «un film formidable»[313]. Тут тоже блаженство и безнадежность (пропорция 1/10 и 9/10), но по крайней мере без иллюзий, без беспокойства, без неожиданностей. Знаешь заранее, что ничего нет, но ничего и не обещано.
Ну, простите за радотаж[314] и лирику. Целую Ваши нежные ручки и все такое. Будьте здоровы, а миллионы не так важны.
Ваш Г.А.
Гласберг (старый) пишет, что виделся «с Mme Ивановой». Не попал ли и он в адмиротэры? Когда-то он был знаменитым Ловласом. Но он старик умный, хотя и надоедливый.
Manchester 2/II-58
Дорогие душки Спасибо за два письма, Мадам и Жоржа.
Сейчас, только что, кончил и переписал статью, оттого пребываю в некоем высокотворческом волнении. Если вам не понравится, «расстаюсь вечным расставанием»[315]. Статья хорошая, по мере моих сил: для меня хорошая. У меня все время жар, я в болезненном состоянии ее и писал. Скажу правду, я начал <здесь и далее край листа отрезан> надо же наконец <…> «отделаться» <…> всем струнам, и хотя ударил, но по-своему, м. б., и с Шарантоном. Однако сравнение только с Блоком: Блок и Иванов. Под конец пущен намек о глубоком смысле ивановской поэзии, и кончается словом «царит». Кстати, в начале сделан даже hommage[316] Вашему другу Маркову, с оговоркой, что он гимназист. Его статья[317] Вам нравится, я понимаю, — но ведь это чорт знает что!
Ну, одним словом — постарался и чувствую удовлетворение.
Madame, я не могу прислать Вам копии, т. е. Жоржу — ибо Вы хитрите <…> весь его «зуд» <…>
Жорж пишет, что, верно, я притворяюсь «бедным, больным старичком». Нет, я сейчас развалина и не знаю, что это, а если это все грипп, то Ваши уверения, что от гриппа молодеют, не вполне соответствуют истине: ибо я и на вид стал совсем <…>
обычно. Что Ваш Amigo Peseta? Я никак не могу понять, что приятного в том, что нравишься. Для меня, в редких случаях моей практики, это всегда было только неприятностью. Пожалуйста, пишите.
Ваш Г. А.
Manchester
2 марта 1958
Дорогой и бесценный друг Madame
Не может того быть, чтобы я Вам не ответил. Впрочем, не помню. Но en principe[318] — не может быть, ибо отвечаю всегда, да на старости лет стал вообще всем отвечать. Вам тем более и особливо. Вот, теперь у меня даже дружеская переписка с Оцупом[319]. Он мне прислал книжку[320], я написал статейку (Тютчев[321]) — ну, и пошло. Даже Диана шлет поклоны. Он хочет в апреле, когда я буду в Париже, свидеться «посидеть». Боюсь, что опять получатся в море корабли, но вообще-то, «перед тем, как умереть, надо же поговорить»[322]. И со всеми наладить нерушимый мир.
Madame, Ваш испанец лучше, чем я думал. Мне его жаль. Вы его терзаете и наслаждаетесь игрой, а он страдает. Я бы ему все объяснил насчет Вас, «брось, дорогой товарищ, все равно ничего не выйдет». Вот у него были заплатки на коленях, а Вы возмутились: ну, заплатки, — et apres tout?[323] Мне трудно Вам все это сказать как надо, но хоть раз-то погладьте его по голове, «руки на плечи» и так далее. Впрочем, он и самоуверен: «vous etiez heureuse aupres de moi»[324] или что-то вроде. Как это понять? Кстати, лучше вспомните какого-то умного человека: «l’amour est une chose, le bonheur en est une autre»[325]. Очень верно. Процитируйте ему это, в назидание.
Гуль прислал письмо с восторгом по поводу моей статьи о Жорже. Карповичу будто бы тоже очень понравилось[326]. Действительно, не статья, а бонбон. А Водов мне пишет, что Гуль едва ли будет доволен моим отзывом о его «Скифе»[327]. Но этот «Скиф» такая дрянь, что мне было тошно читать, будто как в Рязани одеваются по последней моде и шику. Я выжал из себя все что мог, дабы не ссориться.
А «Н<ового> журнала» у меня до сих пор нет, и стихов Ваших[328] я поэтому не видел. Вероятно, они послали в Париж, как уже бывало, а консьержка моя книги маринует.
Ну, вот — все. Я в большой меланхолии, pour ainsi dire[329] метафизической, вроде Льва Толстого или Байрона в Греции. Что, зачем, куда, к чему, почему? Да и морщины к тому же сильно усилились, до невероятия, так что «пора, мой друг, пора!». Правда. В Париже бывает суета сует, а тут, при моей монастырской жизни, все яснее. У меня есть две строчки на этот предмет, кстати, хорошие, — о пьянице, который утром приходит в себя:
И беспощадно бел, неумолимо светел…[330]
начинается рассвет.
При Вашей суетной натуре это Вам, конечно, недоступно. Вот, еще раз: не могу понять, какое Вам удовольствие от испанских страстей, буде Вы их не разделяете?
А у Жоржа мне непонятно, что он читает детективные романы. Я не мог дочитать ни одного, никогда. Между прочим, я в статейке выразился, что мы люди очень разные, но вышло, что он лучше меня. А на деле — неизвестно.
Простите, Madame, за радотаж. Я стою у столика, вроде аналоя, как Гоголь, — и пишу стоя, отходить не хочется, ну вот и пишу всякую чушь. Не взыщите, дорогой друг и ангел. Кстати, мой ангел демобилизовался, и я не могу ему домой писать, опасаясь родительских подозрений. Если же poste restante[331], то еще хуже, п<отому> что он письмо потеряет, его подберут — и получится совсем скандал: почему не домой пишет?! Ну, вот и посудите сами.
До свидания. Если когда-нибудь мы прославимся и письма наши будут изданы, что подумают потомки? Все ведь может случиться, вот Зайцев недавно написал, что я «по звуку» похож на Чехова[332], и я растрогался. М. б., и правда, не совсем болван, хотя скорее — совсем.
Пожалуйста, пишите, и об испанце, и обо всем. Я собираюсь в Париж к 20 марта, так что рассчитайте, куда писать. Жоржу шлю всякие приветы-поклоны, как обычно, только пусть читает Платона, а не Агату Кристи или другой хлам. Кстати, Вы спрашиваете о Sainte-Beuve[333]. Я чрезвычайно обожаю Sainte-Beuve’a, считаю себя его учеником и подражателем, хотя он иногда бывал туп и, например, в Бодлере не понял ничего.
Ваш Г. А.
<на бланке Манчестерского университета> 11/III-58
Bien chere Madam, отвечаю, как видите, немедленно
Отчего Вы не написали, что с Жоржем? «Еще неизвестно». Но голова, печень, живот — что? И сколько он пробудет в больнице? Я вижу, что Вы взволнованы, и очень сочувствую.
Теперь о делах.
На что именно нужны деньги? Для лечения сейчас или для переезда в другое место, совсем из этого дома? Я понимаю, что деньги нужны всегда и для всего, но надо же объяснить другим, а другие насчет денег тупы или притворяются тупыми.
Сделать подписку в газете — бессмысленно, да и едва ли Вейнбаум согласится. Они именно сейчас делают сбор на Лит<ературный> фонд, как раз для помощи писателям, и, значит, отдельные случаи включаются в общие. Собрали уже около 10 т<ысяч> долларов и соберут еще. Подписка о Жорже отдельно, даже если Вы Вейнбаума уломаете, кроме клянчания и позора ничего не даст, т. е. даст гроши. Недавно собирали на Гребенщикова, у которого удар, — и собрали что-то позорное (30 долл<аров>, кажется). Вы скажете — это на Жоржа, но в Америке Гребенщиков — Лев Толстой. Еще был случай с женой Зайцева, тоже удар. Им Вейнбаум написал: «только через Фонд», и Фонд им помогает, т. к. она больна до сих пор.
Так вот: если деньги нужны для лечения, то пишите Вейнбауму (Марк Ефимович) и Полякову, а я напишу обоим, кроме того, от себя, хотя они просили никогда ни за кого не «заступаться». Но я напишу, что случай исключительный. Сейчас в Фонде есть деньги, больше, чем бывало.
Если Вы хотите переехать из Hyeres, то куда? Если жить частной жизнью, скажем, в Париже, то никакой подписки, никакого Фонда на это не хватит, и то, что Вы пишете о «позоре эмиграции», ничего не поможет. Да, позор эмиграции, но эмиграция предпочитает быть опозоренной, а денежки попридержать, если понимаете, душка! Но вот другое: если Вы хотите еще раз попытаться переехать в дом под Парижем, то пришлите мне какую-нибудь attestation или вроде от главного иерского доктора, и я еще раз поеду к Долгополову, попытаюсь его уговорить. Может быть, он наконец размякнет. Еще совет: напишите Вере Н<иколаевне> Буниной, расскажите, спросите, как быть, — она маг и волшебник по части сборов, хотя сильно сдала. Если я ей скажу, будет не то: Вы — психолог, сами знаете, что когда человека просят прямо, то действует иначе, чем через другого.
Вот единственное, что мне приходит в голову. Не думайте, что я от чего— либо уклоняюсь: нет, я заранее на все согласен, но согласен на то, что может дать результат, а не на бессмыслицу. А главное — Вам ведь не 20 дол<ларов> нужно, а побольше и надолго. По-моему, лучше — еще раз подействовать на Долгополова. Кстати, в Gagny нет Кровопускова, он умер, м. б., там теперь было бы легче… (Но вот соображение a cote[334]: как же будет с Amigo, если бы Вы уехали? И хватит ли Вашей бессердечности его оставить?!)
У меня есть слабая надежда — проект — мечта поехать на Пасху в Ниццу, ибо я тут замерз и скис, а там есть солнце и аллегорическое впридачу к настоящему. Не знаю, поеду ли: все дело в деньгах, конечно. Но если поеду, на обратном пути приеду к Вам.
В Париже я sauf imprevu[335] буду 20 марта. Но напишите еще сюда (если ответите сразу). Гуль молчит после письменной бомбардировки: вероятно, обижен.
До свидания, Courage[336], все будет хорошо, — вопреки тому, что Жорж пишет в стихах! Je n’en doute pas[337].
Ваш Г. A.
Paris
22/III-58
Дорогая Мадам
Я сейчас приехал в Париж и нашел Ваше письмо.
Вы пишете, что мое письмо Вас «сильно огорчило». Наверно не так, как Ваше меня. И удивило. На старости лет я стал крайне чувствителен к таким вещам. То, что Вы мне написали, ничем с моей стороны не вызвано. Я не помню, конечно, своих выражений, но помню чувство, с которым раскрыл сейчас Ваше письмо, не подозревая, что в нем. Но не будем «выяснять отношений». Ни к чему, и все равно каждый скажет, что прав он. Passion n’en parlons plus![338] Но остаюсь при своем удивлении и огорчении.
Дальше следуют пункты:
1) В понедельник я пойду к Водову, узнаю, что он делает, и поговорю с ним. Потом я Вам напишу.
2) Вейнбаум. Вы не хотите понять, что он с Фондом — одно и то же. Он им гордится, все делает для него. Вам кажутся «нелепыми» мои слова, что он воззвания не напечатает. Но это почти наверно так. Сейчас Фонд как раз собирает деньги — и он скажет: на что же мы собираем, если не на это? Ваши сведения о 600 дол<ларов> для Гребенщикова — фантастичны. Я не помню, сколько собрали точно, но читал и думал: какие гроши!
Вот что я предлагаю как самое лучшее в смысле результата и в смысле воздействия на Вейнбаума:
Письмо о Жорже и сборе должно быть от нескольких людей, и хорошо бы, чтобы подписал и Карпович (и, пожалуй, Гуль). Кажется, Карпович Ваш друг[339], а он в Америке — столп. Вы поймите, что мне не трудно письмо написать и подписать одному, но Вы сильно преувеличиваете мое значение, в особенности для Америки. Я поговорю с Водовым, должен бы подписать и он, и если Вейнбаум поместит, то надо бы перепечатать в «Р<усской> мысли», хотя Париж даст мало. Хорошо бы, чтобы подписал Зайцев, но он увильнет, <лист утрачен>
«случилось», как Вы пишете теперь. В больницу ложатся и с гриппом, если дома мало ухода. Еще раз: что с ним? Вы возмутились, что я написал об Amigo. Но и в Вашем письме была целая страница «о своем, о женском», правда, о моем, а не Вашем. Кстати, если все, что Вы об этом бедном испанце писали, — верно, я остаюсь при своем мнении, malgre tout[340].
До свидания. Буду ждать ответа. Mobile comme l’onde[341], и не только в любви! Не надо сердиться, от этого жизнь только труднее. А она и так достаточно хороша. В гневе Вы даже не поняли простого смысла моих слов «все будет хорошо», которые к болезням и деньгам не относятся.
Ваш Г. А.
22/III <1958 г.> 6 ч<асов> веч<ера>
Дорогая Madame
Только что отправил Вам письмо с репримандом, а сейчас вернулся — и нашел второе! Поверьте, de tout coeur[342] я с Вами и Вам сочувствую. Я не в том возрасте и состоянии, чтобы притворяться, а слова вроде «ах, ах, дорогая моя» и т. д. пусть пишут другие. Но все эти слова впустую. А я, кроме того, — «великая сушь». Ну, словом, все сделаю, что могу, и вижу, кстати, что мысли наши насчет списка лишних подписей встретились. Напишу после свидания с Водовым, т. е. в понедельник. Не унывайте и не «скучайте», а Жоржу кланяйтесь и скажите то же самое.
Ваш Г. А.
Будет ли бумажка от доктора для Долгополова?
Всем сердцем (фр.).
Paris
25/ III –58
Bien chere Madame
Я не был вчера, в понедельник, у Водова, т. к. в воскресенье у меня оказался жар, 39°, и вчера было то же. Верно, простудился, был холод собачий, но сегодня стало тепло — и я встал, хотя «не в себе».
Водов просил старуху Любимову[343] перевести Вас в Париж. У нее есть какие-то свои дома, но кроме того, она всюду «заседает» и всех знает. Что из этого выйдет, не знаю, и Водов еще не знает. Шик[344] должен переговорить с Тер-Погосяном[345], которому подчинено Gagny. Я хорошо знаю Т<ер>-Пог<осяна>, и завтра ему позвоню. Водов думает, что Шик его еще не видел, да и знает его мало. Кроме того, Зайцев написал Долгополову (Corneille) от имени союза. Ответ тоже еще не известен, но они уже раз просили Долгополова — ничего не вышло. Водов согласен со мной, что записка от доктора могла бы помочь.
Относительно сбора: Водов об этой идее ничего не знал и тоже крайне не уверен в согласии Вейнбаума. Он говорит, что если В<ейнбаум> согласится, то подпись Зайцев даст, а кроме того, советует — Терапиано и Прегельшу, кроме меня и его самого. В «Р<усской> мысли» он, конечно, письмо перепечатает, буде оно появится в «Нов<ом> р<усском> слове».
Сегодня, par le meme courrier[346], я напишу Полякову обо всем этом. Поляков — и мой друг, и вообще человек верный, прямой. Я ему все изложу и попрошу переговорить с Вейнбаумом en principe. Можно бы попросить и Цвибака, но Цвибак наобещает больше, а сделает меньше и в случае чего увильнет.
Если хотите, в подписи можно взять Померанцева, известного философа. Вообще, список — по Вашему усмотрению, особенно в Америке. Я написал Полякову, что будут знаменитые подписи! На историю со Смоленским[347] не обращайте внимания. Водов преувеличивает ее значение. Собака лает, ветер носит, особенно, если собака подвалила.
Пока все, ввиду болезни. Я предполагаю, что это опять ямайский грипп, по отвратительному самочувствию.
Ваш Г. А.
Paris
31/ III-58
Дорогой друг Мадам
Я был сегодня утром в Земгоре (malgre[348] 38°, которые не проходят! Но это я упоминаю не в заслугу себе, а просто так. Выхожу я все равно, а почему жар — не знаю).
Долгополов — invisible[349], о чем меня предупредил Ермолов. У него умер сын, он потрясен, никого не хочет видеть и т. д. Все делает Недошивина, у которой я и имел долгую аудиенцию.
Она обещает сделать все возможное и говорит, что все прежние доводы (будто Вы «трудные» жильцы) отпали, т. к. в Hyeres у Вас хорошая репутация. Докторское свидетельство я ей передал, но она сразу сказала, что предпочитает действовать не по «медицинской» линии, а по культурной и писательской: докторские свидетельства не имеют значения, т. к. они есть у всех. Сегодня или завтра будет какое-то заседание, на кот<ором> эти дела решаются, и она мне твердо сказала, что будет Вас всеми силами отстаивать перед другими кандидатами. Ей можно верить, она едва <ли> виляет, а говорит прямо то, что знает.
Но на Cormeilles пока нет надежды. Почему? Она говорит, что перевод из одного района в другой вообще встречает препятствия (кажется, у французов), а в Cormeilles — особенно, и если это сделать, будет много осложнений. Как я ни настаивал, она не уступила: нет, в Cormeilles — не могу. Я упомянул о сырости в Gagny (с Ваших слов). Она рассмеялась и говорит, что сырость именно в Cormeilles, где с трех сторон три речки. Ну, словом, она будет устраивать Gagny или Sevres, где открыт новый, небольшой дом, по ее словам, очень хороший, и сообщение с Парижем очень хорошее: 15 минут с Gare St-Lazar, масса поездов.
Вас, вероятно, это огорчит. Но другого я не мог добиться, и главный мой довод — что юг Жоржу вреден — тут не действует. Это она мне и сказала. Кроме того, если Вы попадете в Gagny или Sevres, то на месте, м. б., сами устроите переезд, сговорившись с кем-нибудь из жильцов. Я спросил Недошивину, можно ли будет это сделать: она только развела руками, «не знаю». Но не сказала, что нельзя.
Сейчас свободных комнат нет ни в одном из трех домов. Но если Вас поставят первыми кандидатами, едва ли ждать придется долго. Однако, как я ни спрашивал: «когда?» — точного ответа не добился, даже приблизительно. Но я поговорю в среду с Тер-Погосяном. Я хотел его видеть раньше, но Вы мне писали, что «Gagny— ни за что», а он — именно Gagny. А раз пока на Cormeilles надежд нет, то надо браться за Gagny. Если Вы никак на это не согласны, напишите сейчас же. Но по-моему, это будет ошибкой. О письме от Союза (Зайцев) Недошивина упомянута без большого уважения, и верно, письмо — чисто формальное. Кстати, Madame, Вы пишете: «действуйте, действуйте вместе с Водовым». Водов — милейший человек, но упоен газетой, ничем, кроме газеты, не интересуется, и все его действия — «слова, слова». Опять, я не в пользу себе это говорю, и Вы, надеюсь, это поймете! Но мало людей, которым можно верить в смысле действий, а не слов. «Человек человеку — бревно», единственно, что хорошо сказал покойник Ремизов, любимый Ваш и Жоржа писатель.
Ну, вот, chere Madame, и все, что могу сообщить. А если получу от Вас опять дерзостное и гневное письмо: «я думала! я ждала!» — то заранее примиряюсь. Только это будет напрасно, ибо делаю, что в силах. Недошивина обещала написать мне, как только что-нибудь сделает. Я хотел ей звонить, встретиться: «нет, я Вам напишу», т. к. она будто бы все время в разъездах и даже сегодняшнее свидание наше назначила с трудом. Как только получу от нее что-нибудь, извещу сейчас же. И о разговоре с Т<ер>-Погосяном.
Как Жорж? Bon loisirs pour vous deux[350].
Ваш Г. А.
P. S. Литература.
«Н<овый> ж<урнал>» я так и не получил, верно, потерялся. Но видел его у Кантора. О стихах Жоржа я все высказал в известной Вам статейке и читал эти с теми же чувствами. А Ваши: первое очень хорошее, в очень Вашей манере и всякими прелестными trouvailles[351]. Но почему Поляков и что с ним было? Я не знаю или не помню. Второе тоже хорошее, но неожиданно напоминает Ахматову, позднюю, особенно последняя строфа. Ее тон. Но это ничего, что напоминает, и это не подражание, а совпадение. Только позвольте поправку, по старой памяти о «не таких словах». Лучше бы «нет дома», а не «не стало дома». Будет короче строка, но это Гумилев напрасно уверял, что «надо выравнивать». Это чепуха, пусть будет короче. Даже лучше здесь, чтобы короче, п<отому> что «нет дома» — и нет дыхания, нет голоса, чтобы это договорить, т. е. ритм совпадает со смыслом, а в этом же весь цимес поэзии! Поверьте знаменитому критику и экс-поэту! «Не стало» очень ослабляет все. А стихи весьма пронзительные.
Paris
5/IV-58
Дорогой друг Madame
Получил Ваше письмо — и, как заведено, отвечаю сразу.
Ваш отказ от Gagny и Сэвра примем к сведению, но без согласия и удовольствия. По-моему, Вы не правы. Я был, кстати, у Тер-Погосяна, который сверх-директор над Gagny и Сэвром. Если бы знал, не поехал бы к нему! Он ничего не обещал в ближайшее время, но обещал сделать все что надо, как только освободится комната. Мой совет: если бы Вам в Gagny или Сэвре комнату дали, не отказывайтесь, а оттяните, на что-либо сославшись. Отказ — после всяких хлопот — может Вам повредить. Выразьте благодарность и радость, но скажите, что сейчас переехать не можете и т. д. Водов еще написал какой-то старухе Башмаковой[352], которая имеет власть над Сэвром. Но главная власть — Т<ер>-Погосян, который твердо обещал о Вас помнить и подтвердил, что ничего против Вас, ни в каких смыслах, нет. Я, между прочим, видел Терапиано, кот<орый> говорит, что в Gagny ambiance[353] недурна, хотя сада действительно нет.
Теперь о Ротшильде[354]. Что-то в связи с Олюшей[355] я вспоминаю, но это было не о доме, а о больнице. Ее туда советовала поместить Эльканша, но ничего не вышло, т. к. Олюша была в Beaujon, а это госпиталь замечательный. Я помню, что звонил Прегель насчет Ротшильда. Она говорит, что это дом крайне роскошный, вроде санатории, и не исключительно еврейский. Можно ли туда устроиться, она не знает, но узнает и мне сообщит. Конечно, у нее есть всякие связи там, и она может помочь. Я ее просил сделать все, как «лучшему другу», и думаю, она это и сделает. Прегельша — человек настоящий, не из тех, которые наговорят всего и этим ограничатся. Как только будет ответ, я Вам напишу. В чем дело с Cormeilles — ума не приложу. Я поверил Нелошивиной. что есть препятствия непреодолимые, а Вы считаете, что это — чепуха. Не знаю. Но если бы было что-нибудь против Вас вообще, то было бы и в Gagny. Почему же только Cormeilles? Кстати, Прегельша говорит, что abbe Glasberg очень влиятелен всюду. Напишите ему и скажите, что, по твердому заявлению Недошивиной, Cormeilles невозможно только по администр<ативным> причинам. М. б., он поможет, в особенности если оттуда кто-то хотел бы переселиться на юг.
Насчет спондеев — «нет дома» — протестую. Это не спондей, а проглатывание слога, скороговорка, которая тут подходит. Но, пожалуй, «не существует» лучше, чем «не стало». Читали ли Вы, что в «Гранях» написал обо мне Струве?[356] Собака лает, ветер носит. До свидания, ami cherie. Как Жорж? Передайте все пожелания и чувства. А также испанцу.
Ваш Г. А.
<между 5 и 10 апреля 1958 г.>[357]
<начало письма утрачено>
знаю, т. к. Прегельша куда-то исчезла и, во всяком случае, умолкла. По-моему, и ей недурно бы написать, т. е. чтобы Вы ей написали! Я сейчас немного скрываюсь в Париже и никого не вижу, притворяясь больным (впрочем, я и правда болен и еле волочу ноги). А то у меня тут столько solliciteures[358], как обычно, вроде Неточки или Веры Ник<олаевны>, что на собственные развлечения нет ни времени, ни сил. К тому же холод и дождь. Ну, вот пока — все. Я в Париже до 20–21 апреля[359], и буду Вас держать au courant[360], если будут новости. Насчет литературы, т. е. Пастернака, я мнения не имею. Стихи из «Д<окто>ра Живаго», по-моему, слабее его прежних, т. е. не хуже, а именно слабее, без прежнего напора. А самого романа я не читал. Оцупа не видел, и, как правильно заметила Нета, моя дружба с ним, вероятно, при свидании опять скончалась бы. Так что я его едва ли и увижу, сошлюсь на немощи. Quant’а[361] мой ангел, он выразил желание приехать в Лондон, а я в растерянности: как быть? С одной стороны — безумное счастье, с другой стороны — безумный расход. Надо же его в Лондоне содержать и развлекать, даже если только 3 дня!! У каждого свои заботы, у Вас Amigo, а у меня — это. До свидания, друг мой дорогой и милый, а также — надеюсь — верный. Целую и кланяюсь Жоржу. Недошивина упорно ни в какие болезни не верит и говорит — «все болели»; а больше напирает на скуку в Иере. Пишите.
Ваш Г. А.
Paris
19/IV
День моего рождения
Bien chere Madamotch’ka
Пишу Вам в последний раз из Парижа, ибо послезавтра уезжаю обратно в чудный Манчестер. И пишу в печали и раздражении, т. к. потерял стило, драгоценнейший предмет, поднесенный мне Кодрянской. Вероятно, его украли. Но это дела не меняет, надо писать crayon a bille[362], чего я терпеть не могу.
Получил Ваше письмо с посланием Amigo и портретом, кои возвращаю. Но сначала о делах.
Я имел длинную беседу с Прегельшей и вынес впечатление, что это единственный человек, с которым стоит иметь дело (т. е. в данном случае). Держитесь за нее. Она не обещает чудес и не болтает вздора, а что может сделать, то сделает.
О Ротшильде сведения малоутешительные. Есть три его дома, два в Париже, третий где-то за 45 километров, и это-то и есть дом роскошный (там даже есть платные жильцы по 1000 фр<анков> в день). Но дом — совсем еврейский, с синагогой и прочим. Это бы ничего, но плохо то, что, прежде чем попасть туда, надо пожить в доме парижском, где общие дортуары, и притом, сколько этот «стаж» продлится, неизвестно. Так что сами понимаете, как это должно быть приятно!
Но с Прегельшей в моих мыслях связан план другой. Через месяц а реи pres[363] приезжает ее брат со своей женой[364], к которой, по ее словам, давно и безнадежно неравнодушен Долгополов. Она (Прегельша) говорит, что будет с Долгополовым постоянно у них встречаться, «запросто», а не по делу, и постарается на него насесть для Cormeilles. Хотя Cormeille будто бы невозможно, но, конечно, Долг<ополов> там всесилен и, если захочет, всякие препятствия преодолеет. Вопрос, захочет ли? Препятствия какие, я узнал от Вырубова. Парижская префектура платит от себя за каждого жильца в Cormeilles 10 тысяч в месяц, и поэтому не соглашается на переводы из другого района. Вас с удовольствием выпустит Hyeres, но тут префектура может Вас не принять. Но, по-моему, Д<олгополов>мог бы и это уладить. Прегельша говорит, что в смысле устройства, комфорта и питания — лучший дом Gagny, хотя без сада. Да и сообщение с Парижем лучше, и она очень советует держаться Gagny, если Cormeilles не выйдет. Кстати, я познакомился с Новиковым, новым директором Gagny. Он обещал содействие, но просил не обращаться к нему раньше сентября, т. к. он до этого еще «временный», без власти. Un monsieur tres bien[365], правовед. По секрету он сказал, что Т<ер>-Погосян — человек, кот<орый> наговорит с три короба, а сделает мало. У Новикова, кажется, point d’honneur[366], чтобы все было через него.
Ни от Полякова[367], ни от Вейнбаума ни слова. (Я пишу ерунду, т. к. Вейнбауму и не писал, да он все равно на письма отвечать не изволит.) Но вот что Прегельша говорит о сборе.
В лучшем случае, даже если Вейнбаум согласится, воззвание появится один раз. По ее мнению, это даст гроши, какие бы ни были подписи. Если Фонд собирает что-то, то п<отому> что долбит каждый день. По-моему, это соображение правильное.
У Прегельши мысль другая: устроить осенью в Париже вечер-gala. Она думает, что можно собрать много, если хорошо взяться. Водов поможет наверно, а если Прег<ель> будет устроительницей, то у нее много богатых знакомых. Qu’en pensez-vous? Я мнения не имею, т. к. в вечерах разочарован. Но П<регель> говорит, что сбор будет. Только кто же будет всем заниматься, делать черную работу? У меня сомнения именно насчет этого, и, кстати, если даже вечер устраивать, то сбор в Нью-Йорке этому не препятствует.
Вот, кажется, все. Напишите Прегельше сами, в тонах скорбных и достойных, с выражением признательности за желание что-то сделать и за справки о Ротшильде. Адрес — 17, rue des Petites Ecuries, Paris X, Mme Pregel-Rovniczki.
Ну, о испанце — что же? Наружность неплохая, хотя, конечно, celui que j’appelle mon ange[368] лучше и несколько моложе. А письмо совсем милое, та petite Irene adoree[369]. Мне его жаль, потому что он не знает, как его petite adoree легкомысленна и переменчива. Впрочем, м. б., и знает! Мне это не мешало бы «любить и страдать», ибо любовь и есть страдание (без чего превращается в свинство), но он, м. б., иного склада, с жаждой верной взаимности. До свидания, cherie. Теперь пишите в Манчестер, а за Вашими делами я буду иметь глаз и оттуда. Жоржу — поцелуи и поклоны. Как он? От Гуля пришло письмо, с полуобидой, но и благодарностью. Пишет, что Вы требовали корректуры моей статейки, но он устоял и не послал[370]. Эльканша, по слухам, вступилась за меня и обложила Струве[371], но я ее произведения не видел. А вообще — суета сует, зачем, к чему?
Ваш Г. А.
104, Ladybarn Road Manchester 14 5/V-58
Chere amie Madame
Что это Вы смолкли? Я уже слегка обеспокоен, все ли у Вас благополучно, — хотя бы в пределах благополучия прежнего.
Пришло, наконец, письмо от Полякова.
Печатать какие-либо воззвания Вейнбаум отказывается категорически. Но Поляков предлагает другое: он уже подготовил в какой-то «комиссии», чтобы Фонд «взял на пенсию» Жоржа, т. е. присылал бы что-нибудь ежемесячно. Заседание Правления должно быть в ближайшие дни, и Поляков уверен, что решение будет благоприятное.
Конечно, большой «пенсии» ждать нельзя. Но я знаю по опыту с Олюшей, когда она стала получать, как incurable[372] 4 1/2 т<ысячи> в месяц из мэрии, я считал, что это все равно что ничего. А когда шел получать, всегда было кстати. Я думаю, что Фонд назначит несколько десятков долларов в месяц. Но, м. б., Жорж мог бы попросить от себя — когда получит извещение — об этом, чтобы прислали, например, за полгода вперед, сразу. Не знаю, согласятся ли они, но ведь деньги у них есть, и им это как будто все равно.
Между прочим, Иваск мне пишет, что для Ж<оржа> что-то в Америке собирают. Что это и кто?[373] Гуль пишет, что они издают стихи Ж<оржа>[374] и спрашивает, кто мог бы написать рецензию (считая, что я, он и Марков уже высказались). Я посоветовал Степуна[375], который имеет вес и все-таки человек настоящий, хотя и болтун. Qu’en pensez vous? Степун, кажется, Жоржин поклонник, иначе, конечно, он не годится.
Вот — все. Писали ли Вы Прегельше? Как Ваши дела, всякие? Пишите. Bon loisirs обоим, et de tout cceur.
Ваш Г. А.
Paris
14/VI-58
Дорогой друг Madame
Как у Вас? Спасибо за письмо. Я предпринял некоторые шаги для сбора денег, надеюсь что-нибудь собрать. Пришлю все вместе, чтобы была «сумма», хотя и не большая, но все-таки не грош, который уходит незаметно.
Вы просили написать про Оцупа. Мне как-то не хочется писать о всякой чуши, т. к. думаю, что у Вас, может быть, не то в голове, если Ж<оржу> не лучше. Но в двух словах вот что: после моей статьи о его Тютчеве он прислал мне благодарность, «все верно», «я не все досмотрел» и т. д. Кроме того, textuellement[376]: «Диана Ал<ександров>на говорит, что это не статья, а жемчужина». После этого было еще одно или два дружеских письма. Поэтому, увидев его статью[377] в «Р<усской> м<ысли>», я начал читать с удовольствием, ожидая комплиментов и всего прочего. Оказалось — «бац по морде!» Водов и другие объясняют это тем, что он — не в себе. А у меня объяснение другое, т. к. я его знаю 40 лет: статья о Жорже! Он рассвирепел, что не он — первый поэт. Иначе почему он ждал три месяца с ответом? А сегодня я прочел, что вышло какое-то его сочинение, вроде драмы-поэмы — «Три царя»[378]. Теперь он подождет, чтобы я об этом шедевре высказался, пусть пишет Терапианц.
Ну, вот — все. Я собираюсь в начале июля в Ниццу, но через Гренобль каром, так что к Вам — позже.
До свидания, дорогая Madame и друг бесценный. Я не писал, что «сумасшедшинка» в Вас, а в Ваших стихах. Это сущая правда, а у Вас, как известно, ум Наполеона. Пишите мне о здоровье Жоржа, хотя бы вкратце. И шлю всякие пожелания. Как испанец во всем этом? Мой «ангел» прислал письмецо с просьбой preter[379] 50 тысяч, а у меня их нет. Были бы, послал. Он, как Jean Perin, который мне говорил: «oui, tu est gene pour le moment… mais ou est ton argent?»[380]
Ваш Г. A.
Paris
15/VI-58
Chere amie Madame
Я опустил час назад письмо Вам, а сейчас получил второе — «пятница, числа не знаю» и т. д.
Отвечаю по пунктам, для ясности.
1) Я считал, т. е. знал, что комната в Сэвре для Вас есть. Я думал, что летом Вы переезжать не хотите и что Ж<оржу> сейчас перевозиться нельзя. Вы пишете: «Ж<оржа> надо перевезти в Париж, но никто ничего не делает». Из сего я заключаю, что насчет Сэвра твердого ответа у Вас еще нет. Напишите мне, так ли это. Тогда я все разузнаю, et le cas echeant[381] приму меры. Недошивина сказала, что с Сэвром все улажено.
Распространение книги Ж<оржа> «по подписке».
2) Я третьего дня написал несколько писем о Жорже людям, susceptible[382] что-нибудь дать. Теперь я не могу им же писать о книге. А других у меня нет. Подождем результата моих писем, а когда книга будет, экземпляры можно будет поднести вторично. Деньги я Вам вышлю сейчас же, когда выяснится результат, во всяком случае — до конца месяца. Получился ли второй взнос от Л<итературного> Фонда? Если нет, напишите Полякову (и вообще, Вы бы хорошо сделали, если бы Вы написали ему два нежных слова).
С Прегельшей я разговор имел. Она обещала позвонить Леонидову, но говорит, что он очень «жмется». Сама она, по-видимому, dans du mauvais draps[383] и ничего лично не обещала. Кодрянская что-то обещала, но неопределенно.
3) Татаринов[384] о книге Жоржа. Pourquoi pas?[385] У него ясная голова, и пишет он неплохо. Я только совсем не знаю, какого он о Ж<орже> мнения. Но почему Вы отвергаете Терапиано?[386] Если у Вас с ним не было трений, то он напишет наверно восторженно, — а кроме того, если его обойти, Вы в нем наживете вечного врага. Он самолюбив до черта и вообще человек неясный. Но все это — в случае, если у Вас с ним отношения не Бог весть какие. Иначе он подходит и напишет, что Ж<орж> великий поэт.
Одного бойтесь — Маковского! От него можно ждать чего угодно.
А когда выходит книга? Mandat я, конечно, пришлю в письме, а не открытым, хотя, м. б., Вам все равно.
Madame, cherie, письмо мое сухое и деловое, а чувства все — между строками. Поцелуйте Жоржа.
Ваш Г. А.
Paris
25/VI-58
Chere petit Madame
Получил сегодня Ваше письмо. Но спасибо за то, что было раньше, т. е. разными хорошими словами и чувствами. Трэ тушэ[387].
Недошивина говорит, что для Вас в Сэвре была комната, но Вы ее прозевали, т. к. все время от Сэвра отказывались. Она твердо обещает дать Вам комнату, как только будет свободная. Срок, по-видимому, не долгий, но сказать определенно, когда она будет, — она не может. Не прозевайте вторично! По-моему, если будет комната к осени, то и хорошо.
У меня есть для Вас 21 тысяча, но еще не посылаю, т. к. надеюсь, будет еще. Два мерзавца не ответили совсем, что я воспринимаю как личное оскорбление. Кроме того, Прегельша писала Леонидову, и он еще не ответил тоже. Если не будет больше ничего, пришлю эти 21 000 (из них 10 т<ысяч> — Кодрянская, самый щедрый жертвователь, и 5 т<ысяч> — Mme Benenson).
Посылку пришлю тоже, хотя и охая. Подумайте, надо ведь идти в русскую лавку, делать пакет, идти на почту, а я стар, слаб и ленив. Ну, ничего, сделаю! Померанцев (кажется, он) говорил мне, что Вы просили его о том же. Значит, будет два огурца и две халвы. Огурцов я, кстати, не терплю и удивляюсь, как можно такую мерзость любить.
Madame, я уезжаю в четверг 3-го и, значит, е. б. ж.![388] — в пятницу 4-го буду вечером в Ницце. Рассчитайте с перепиской. Адрес обычный — 4, av
Ваш Г. А.
Никаких книг, «Дней поэзии» и т. д. у меня нет. Я беру у Каплана[389] на прочтение и отдаю. А то, что было в Англии, я там и оставил. В Ниццу должен, увы, выписывать, — и эти потом пришлю (журналы и «Лит<ературную> газету»).
<начало июля 1958 г.>[390]
<начало письма утрачено>
Дама, давшая 5 т<ысяч>, — Madame Benenson (Вы не разобрали). Притом она деликатно сообщила, что «уже Г. Иванову помогала». Ну, если дала 5 т<ысяч>, то деликатность можно ей простить. Хотя, как говорит Serge Lifar, «все они — сволочи», т. е. люди делаются сволочами от денег, а без денег — ничего. Какой это Ваш поклонник приехал в Hyeres? И что Amigo, о котором Вы пишете с глухой, затаенной скорбью, будто «я шла, думала», а он оказался подлецом или вроде. Ну, chere Madame, до свидания, м. 6. скорого. Целую Вас и Жоржа, пусть он потихоньку повторяет каждое утро «je vais de mieux en mieux»[391], уверяю Вас, что это действует, даже если говорить, не веря. А доктора вообще идиоты. Вот камфора от сердца — хорошее средство, я принимаю капли (Lolucamphre) довольно часто, и потом становлюсь юным спортсменом, хотя и не надолго. А главное, это совсем вещь безвредная, и мне 25 лет назад сказал Laubry[392], первый светило по сердцу, — ne prenez que du camphre, et dites un medecin qui vous donnera autre chose, que je vous l’ai interdit[393].
Пожалуйста, пишите. Не помню, писал ли я Вам о своей встрече с Оцупом на лестнице «Р<усской> мысли». Если не писал, напишу — в порядке развлечения.
Ваш Г. А.
4, av
8/VII-58
Chere petite amie Madame
Получил вчера Ваше письмецо, спасибо очень. Как видите, я уже в Ницце. Как я к ней ни привык, все-таки не ждал, что тут столь райская погода, ибо везде по дороге был холод и ливни. Спасибо за сведения о здоровом Жорже. Я постараюсь к Вам приехать до отъезда в Париж, т. е., вернее всего, в первой половине августа. Но это отчасти зависит от состояния моих капиталов. К Вам, между прочим, хотел поехать Иваск, который собирается провести несколько дней в Ницце, а потом — к Вам. Он звал меня поехать вместе, но я предпочитаю, конечно, один и вести разговоры не об Анненском и Блоке. Если бы Вы не желали визита Иваска, напишите мне, я его отговорю и, кстати, уже сказал, что, м. б., это по болезни Жоржа для Вас неудобно. Он разошелся совсем и с Анненского немедленно перешел на мальчиков. Но с Вами, на первых порах, будет, верно, стесняться. Вы спрашиваете о Париже и сплетнях. Там сплошная война мышей и лягушек, т. е. Маковского и Померанцева во главе двух враждебных армий. Все из-за «Рифмы»[394] и того, кому ей владеть! Я перед отъездом обедал у масонов и сидел рядом с Маковским. Что он говорил и как кипел, описать я не в силах. Кстати, сообщил, что Померанец бегает (и не только бегает) за маленькими мальчиками, но тщательно это скрывает. Правда это? Что— то не похоже. По-моему, все они слегка сошли с ума. Было бы что делить! Два человека выпускают книжку стихов, три — ее читают, а шуму столько, будто en jeu[395] миллионы и мировая слава. Да и из-за мировой славы не стоило бы так злиться. Простите, что пишу грязно, т. е. не в моральном смысле, а с кляксами. Мое драгоценное стило в починке, а пишу я crayon a bille, которых терпеть не могу. <нет страницы>
Одоевцева мне писала именно о своем несогласии с Вами (т. е. Маковским). Но зачем Жорж подлизывается к этому надутому болвану?! Ведь статья была чушь совершенная, и притом с какой важностью! Я понимаю писать, что Буров — Лев Толстой, но Маковский хуже, и пусть бы помнил, что сказала ему о нем Ахматова. Помимо сего, я уязвлен, что всем другим Жорж пишет высоко-идеологические письма, а мне говорит, что в маразме, и если пишет, то о Фонде. Но это я, впрочем, пишу так, не всерьез. Кстати, о Фонде: я написал не только Полякову <правая половина шести строк не читается> который там влиятелен. Но надо послать прошение дали такой грош, что в настроении печальном окончательно, но претензии на меня, что ни в «Нов<ом> ж<урнале>», ни в «Опытах» нет
о ней рецензии. Будто я должен был позаботиться!
Кажется, новостей больше нет. Ожидаю приезда своего ангела, друга, мечты и утешения, но не знаю еще, приедет ли. А чувства мои двоятся, ибо утешение связано с расходами, сами понимаете. Ну, chere Madame et ami и мой знаменитый друг Жорж, на сем до свидания. Квартира моя — бон— бон и мне после Манчестера вдвойне нравится, даже шестой этаж ничего. Кроме того, я себе сейчас сготовил пшенную кашу, а там меня кормят рыбой и бараниной. Пожалуйста, напишите — еще сюда.
Ваш Георгий Адамович
4, av
Дорогая и бесценная, chere Madame
Что это такое? «Усекновение Августа без продолжения и конца». Получил хвост письма, а начала нету. Где начало и что в нем сказано? Не знаю, например, пускать ли к Вам Иваска, буде он сюда приедет. И, может быть, вообще, было там что-нибудь важное?
Я узнавал об отелях в Ницце. Сейчас еще не совсем полно, но через неделю будет archi-plein[396]. У меня есть знакомый, совладелец отеля Эверест, где жил всегда Штейгер. Он разумно советует, чтобы Вы приехали в начале сентября. Тогда комнаты будут, и, кстати, в этом Эвересте есть комната с маленькой кухней. Я буду в Ницце sauf imprevu[397] до 15 сентября, по крайней мере. Сейчас всюду надо брать полный пансион, и стоит это не меньше 2000 фр<анков> в день, да и то я искал для двух студентов из Англии и нашел за 2000 фр<анков> только до 1 августа, а потом дороже. По-моему, лучше всего в сентябре, в самом начале. Тогда и не так жарко, и можно комнату выбрать по вкусу. Моя хозяйка спит в ванне, да и ту собирается сдать, и тогда будет спать, очевидно, на плите.
Получил вчера письмо от Прегельши, с сообщением, что высылает мне для Вас 5000 фр<анков>. Как желаете — переслать их Вам или передать при радостном свидании? Могла бы, дура, послать прямо Вам. Кажется, Вы бы хорошо сделали, если бы поблагодарили Кодрянскую и ее, хотя бы по принципу «не плюй в колодец».
Относительно войны Маковский — Померанец, то я еще в своем уме и никаких третейских судов, лично, не желаю. Маковский меня уверял, что все подкопы Померанца — против меня, но я не верю, да мне и все равно. Померанец мне в связи с этим прислал очень милое письмо, на которое я столь же мило ответил. По-моему, он — человек без интриг и хитростей, да и зачем ему под меня подкапываться? К «Рифме» этой я отношения не имею и не намерен иметь. Но о третейском суде я сказал Маковскому: т. е. сказал, что если он хочет «бить П<омеранцеву> морду», то лучше устроить суд и просить Зайцева быть председателем. Кстати, Зайцев, божья коровка, верно, откажется.
Ну, а о Оцупе писать долго, расскажу лично. Когда я его спросил, почему же, до его гневной статьи, он мне писал, что Диана просит передать, что «моя статья — жемчужина», он прищурился и процедил: — Ты не понял. Диана Александровна сказала — черная жемчужина!
Тут я не нашелся ничего ответить. А оказывается, черная жемчужина дороже белых.
В сущности, мне этого болвана жалко, как на старости лет всехлюдей на свете. Я бы ему написал об этом письмо, но уверен заранее, что ничего из этого не выйдет, и потому писать не буду. Относительно «Трех царей» не знаю, что это, но воображаю.
Амуры мои продолжаются и причиняют мне эмоции различные. Даже очень различные. Но хорошо, что есть эмоции. До свидания, Madame и Жорж. Если я к Вам приеду, или Вы сюда, то приготовьтесь увидеть старого сморчка, в какой я превратился внезапно, все после зимнего гриппа. Bon loisirs обоим. Как Жорж — лежит или ходит? Долго лежать в известном возрасте не хорошо, даже если хочется. Пусть встает непременно.
Ваш Г. А.
Nice
21 июля <19>58
Chere petite Madame
Вот 5 тысяч. Спасибо за милое письмо и всякие сообщения. На Померанца я и не думаю сердиться. За что? Иваск пишет, что если и приедет, то в августе, да и то под вопросом. Получил сегодня письмо от старика Гласберга, что только я объяснил ему своей статьей поэзию Жоржа, а до этого он был согласен с собеседником Гуля насчет ссылки на каторжные работы[398]. Видите, какого я Вам приобрел поклонника! Я в настроении кислом, оттого пишу кратко. Разные на то причины, и сама немножко нездорова.
До свидания, bien chere amie и Жорж также. Пишите, пожалуйста, и не подражайте моему лаконизму и «великой суши».
Ваш Г. А.
4, av
Chere amie Madamotchka.
Пишу в сладком тумане дружеской встречи, еще не совсем рассеявшемся. Как и что у Вас? Очень был рад у Вас побывать, несмотря на болезнь Жоржа. Пусть прибодрится, он худ, конечно, но вид — ничего, и цвет лица, и все прочее[399]. У меня на это глаз острый. Не надо поддаваться болезни, это важнее всех лекарств. А Вы, Madame, меня до мозга костей поразили своей юностью. Годики ведь уже не столь маленькие, а вид с ума сводящий. Я даже, вернувшись, рассказывал вечером своему «ангелу», и он заинтересовался, т. к. предпочитает дам, а не девиц, которые кричат: «ах, пустите меня к маме!», как было со Спаржей[400]. Радио мне обещали присмотреть, тогда я Вам напишу. А газеты и журналы пришлю тоже. Стишок Ваш оценил и прочел дважды, но на Пиотровском увяз[401]. Почти Пушкин, но не совсем. Ну, вот — все. До свиданьица и примите всякие чувства, для обоих. Пожалуйста, не сохраняйте моих писем, а рвите, а то потомство скажет: был знаменитый критик, но идиот.
Ваш Г. А.
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 Суббота, 20/IX-58
Дорогая душка Madame Приехал вчера и нашел Ваше письмо. Ехал долго, с приключениями в дороге, в Гренобле должен был ночевать и т. д. Здесь еще никого не видел, кроме Кантора. Сегодня увижу Кодрянскую и Цетлиншу. Нашел письмо от Померанца, который желает меня видеть, но, верно, для философских разговоров. Сейчас, par le meme courrier, я пишу Ермолову, который дружен с директором Gagny (я не могу ему сам написать, т. к. не могу никак вспомнить ни его имени, ни фамилии, но Ермолов мне это сообщит, да и сам поговорит). Как только что-нибудь узнаю, Вам сразу напишу. Я понимаю, что Вам в Hyferes не по себе, и даже больше. Насчет остановки в Нью— Йорке, я больше всего имею в виду Mme Nowburg (Ольга Жигалова)[402], которая имеет там роскошную квартиру на Park Avenue. Она должна быть сейчас в Париже, и я с ней поговорю. Она — дама ничего, довольно дура и скуповата, но ввиду того что Вы — литература, думаю, будет даже рада. А если не она, так найдем другое. Кстати, Поляков до сих пор мне не ответил. Отчество Татаринова — Владимир Евгеньевич. О Жорже я напишу из Англии. Во-первых, напишу густо, а во-вторых, по-моему, будет вообще лучше, когда пройдет некоторое время и будет это «голос издалека», а не чепуха, вроде статьи Яконовского[403]. La mort demande du calme[404], а не причитаний и «рева», как у Померанца[405], по его рассказу. А где лучше написать? М. б., в Нью-Йорке?[406] Напишите Ваше мнение. Конечно, Париж — это здесь, va, — но там больше понимающих людей, гораздо. Я сейчас в полном, полнейшем отупении, по разным причинам. (О чем Вы могли бы судить по моей статейке-каше о Тургеневе[407]. Впрочем, прочтя то, что было рядом, я решил, что моя каша все-таки лучше.) Насчет пальто и шляпы: пальто — когда-нибудь, как-нибудь, это не к спеху, а шляпу — ежели бы прислали посылочкой в надлежащей коробке, весьма одолжили бы! Только если пришлете, то сразу, как только получите письмо, а то посылки идут долго. Я уезжаю 2 октября, или au plus tard[408] 3-го. Простите, Madame, если это хлопотливо и трудно. Почему Вы не хотите мне написать о чем-то, что надо сказать le vive voix?[409] Писем у меня никто не читает, и я все сейчас же уничтожаю. Если помру, будто никто никогда мне и не писал! Прокурора не обижайте, хотя дурак, что признался именно теперь.
Я очень хотел бы Вас видеть до Англии. С Прегельшей я увижусь на днях и постараюсь всячески ее для Вас использовать. Она приятна тем, что не говорит лишнего и обещает только то, что действительно сделает. On sait а quoi se tenir[410]. Целую Вас и ручки и буду ждать известий.
Ваш Г. А.
Juan-le-Pins
февраля 1948
Многоуважаемый Марк Александрович.
Не скажу, чтобы мне было приятно беспокоить Вас. Вы знаете почему. Все-таки я это делаю…
Вы, конечно, слышали от Буниных и других людей о наших стесненных, мягко выражаясь, обстоятельствах. Я знаю, что Вы выразили желание выхлопотать нам помощь Литературного Фонда. Буду Вам за это, конечно, крайне признателен. К сожалению, как и два года тому назад, я бессилен «оправдаться» в поступках, которых не совершал. Если — по Толстому — нельзя писать о барыне, шедшей по Невскому, если эта барыня не существовала[411], то еще затруднительней доказывать, что я не украл или не собирался украсть ее несуществовавшей шубы. Я не служил у немцев, не доносил (на меня доносили, но это, как будто, другое дело), не напечатал с начала войны нигде ни на каком языке ни одной строчки, не имел не только немецких протекций, но и просто знакомств, чему одно из доказательств, что в 1943 году я был выброшен из собственного дома военными властями, а имущество мое сперва реквизировано, а затем уворовано ими же. Есть и другие веские доказательства моих «не», но долго обо всем писать.
Конечно, смешно было бы отрицать, что я в свое время не разделял некоторых надежд, затем разочарований тех же, что не только в эмиграции, но еще больше в России разделяли многие, очень многие. Но поскольку ни одной моей печатной строчки или одного публичного выступления — никто мне предъявить не может — это уже больше чтение мыслей или казнь за непочтительные разговоры в «Круге» бедного Фондами некого[412]. Таким образом, я по-прежнему остаюсь в том же положении пария или зачумленного, в каком находился два года тому назад, когда жена моя была тяжело больна и просила той же помощи… у того же Фонда…
Буду очень рад и крайне Вам благодарен, если Вам удастся на этот раз снять с нас «заклятье». Но скажу Вам откровенно, что наше нынешнее положение не таково, чтобы такая помощь, если даже будет учтено, что два года мы не получали ничего — могла бы нас серьезно выручить.
Как бы Вам сказать?.. Когда-то наш общий друг, покойная Лулу[413], рассказала мне о решении (будто бы) принятом Вами на случай, если Ваш дебют как романиста не удастся материально, не даст Вам возможности жить. Возможно, что Лулу преувеличивала, возможно, что преувеличивали Вы. Я не преувеличиваю. Мы должны иметь возможность жить литературой, никакой другой малейшей возможности у нас нет.
И вот я обращаюсь к Вам с просьбой прочесть новую книгу[414] моей жены и дать о ней отзыв такой, какого, по Вашему мнению, книга заслуживает. Для американского и английского издания Ваш отзыв — Вы сами знаете — имеет огромное значение.
Не буду больше обременять Вас чтением и без того затянувшегося письма. Хочу только прибавить, что я обращаюсь сейчас не к «Марку Александровичу», былые дружеские отношения с которым волей судьбы (и клеветы) оборвались, а к русскому писателю Алданову. Это может сделать каждый, даже незнакомый человек. Достаточно знать Ваше безукоризненное джентльменство — и житейское, и литературное.
Преданный Вам Георгий Иванов
P. S. Я бы с удовольствием привез рукопись в Ниццу, но в настоящее время поездка туда для меня — непосильный расход. Нельзя ли передать ее Вам в Ваше ближайшее посещение Ив<ана> Алексеевича Бунина>?
9 февраля 1948 г.
Многоуважаемый Георгий Владимирович.
Получил сегодня Ваше письмо от 6-го. Разрешите ответить Вам с полной откровенностью.
Вам отлично известно, что я Вас (как и никого другого) ни в чем не «изобличал» и не обвинял. Наши прежние дружественные отношения стали невозможны по причинам от меня не зависящим. Насколько мне известно, никто Вас не обвинял в том, что Вы «служили» у немцев, «доносили» им или печатались в их изданиях. Опять-таки, насколько мне известно, говорили только, что Вы числились в Сургучевском союзе[415]. Вполне возможно, что это неправда. Но Вы сами пишете: «Конечно, смешно было бы отрицать, что я в свое время не разделял некоторых надежд, затем разочарований, тех, что не только в эмиграции, но еще больше в России, разделяли многие, очень многие». Как же между Вами и мной могли бы остаться или возобновиться прежние дружественные отношения? У Вас немцы замучили «только» некоторых друзей. У меня они замучили ближайших родных. Отлично знаю, что Ваши надежды, а потом разочарования разделяли очень многие. Могу только сказать, что у меня не осталось добрых отношений с теми из этих многих, с кем такие отношения у меня были. Я остался (еще больше, чем прежде) в дружбе с Буниным, с Адамовичем (называю только их), так как у них никогда не было и следов этих надежд. Не думаю, следовательно, чтобы Вы имели право на меня пенять. Мне говорили из разных источников, совершенно между собой не связанных и тем не менее повторявших это в тождественных выражениях, что Вы весьма пренебрежительно отзываетесь обо мне как о писателе. Поверьте, это никак не могло бы повлечь за собой прекращение наших добрых отношений. Я Вас высоко ставлю как поэта, но Вы имеете полное право меня как писателя ни в грош не ставить, тем более что Вы этого не печатали и что Вы вообще мало кого в литературе цените и признаете. Наши дружественные отношения кончились из-за вышеупомянутых Ваших настроений, о которых в Нью-Йорке говорилось, и еще по одной личной причине. В письме ко мне в Америку Вы написали, что «клевета Полонского[416]» заставила Вас и т. д. (помнится, печататься в «Патриоте»[417]). Если бы и в самом деле Полонский что-либо сообщил о Вас в Нью-Йорк, то Вы не имели бы права писать об его «клевете» МНЕ, так как он женат на моей сестре. В действительности же Полонский о Вас ни мне, ни другим НЕ ПИСАЛ НИ ОДНОГО СЛОВА. Писали о Вас другим другие, а мне о Вас никто ничего не писал вообще.
Прекращение наших дружественных отношений не мешает мне быть готовым к тем услугам Вам, которые я оказать могу. Не так давно в Париже Вы мне написали, что хотели бы моей помощи в получении посылки Фонда. Как Вам известно, я тотчас послал пневматик Недошивиной и сообщил об этом Вам. Через шесть недель я буду в Нью-Йорке и лично поддержу ходатайство о помощи Вам в Фонде: только позавчера я получил скрестившееся с моим письмо Николаевского[418], — он мне сообщает, что касса Фонда сейчас совершенно пуста и что они надеются весной ее пополнить. Не скрою от Вас, я ходатайствовал из Франции о помощи слишком большому числу людей, и поэтому мои ходатайства очень там обесценились и теперь выполняется одно из трех или четырех. Было бы хорошо, если бы о Вас Фонду написал (Зензинову[419]) какой-либо еще не «использованный» в Фонде другими известный человек. А я там еще устно поддержу, обещаю это Вам твердо, никак не гарантируя, что Президиум Фонда удовлетворит просьбы.
Теперь книга Ирины Владимировны. Я как раз на днях говорил и Бунину, и Даманской, что мой издатель Скрибнер НЕ принял двух книг очень известных лиц, которых я ему рекомендовал, и даже был не слишком любезен, и у меня с ним теперь холодок. Из других американских издателей я еще знаю Кнопфа, который прежде издавал меня (и Бунина). Он не очень любит русских эмигрантов вообще. Поверьте моему опыту: рекомендация моя не может сама по себе иметь значения. Нет такого писателя, который не мог бы получить рекомендации от другого писателя, и американские издатели прекрасно это знают и на такие рекомендации не обращают внимания. Если рукопись неизвестного им автора представляется им по-английски, они читают ее сами со своими «эдиторами» (редакторами). Если она сдается им по-французски или по-немецки, то они ее дают для чтения «ридерам», которые получают жалованье и обязаны высказывать обоснованное суждение. Русские же «ридеры» есть только у некоторых издателей, как Гарнер и Макмиллан. Другие почти всегда требуют от русских авторов представления рукописи (или хотя бы части ее) в переводе. У Ирины Владимировны есть французский перевод, его и надо представить. Мой совет — всегда это делать через агента, как я и делал. В случае принятия романа комиссия агента всегда окупается, так как он выговаривает обычно лучшие условия, чем автор. В случае отказа он не получает ничего. Я очень доволен своим нынешним агентом М.А. Гофманом[420] (теперь 75, rue Caumarlin, Paris). У него большие связи и в Америке, и в Англии. Советую И<рине> В<ладимировне> через агента послать французский перевод в Америку и непременно приложить лестные английские рецензии о прежних ее книгах. Она может, конечно, сослаться и на меня: если тот или иной издатель ко мне обратится, я искренне скажу то, что думаю об ее таланте. Но именно поэтому я не могу читать ее рукопись. По двум причинам:
Вполне возможно ведь, что именно этот роман мне не так понравится или понравится, но покажется не обещающим успеха в С<оединенных> Штатах. Между тем если я его не прочту, то добросовестно скажу свое мнение об ее прежних вещах,
гораздо меньше ответственность, если говоришь о писателе вообще. а не о предлагаемой книге: книга всегда может не иметь успеха, даже превосходная, — издатель же тогда не может обвинять того, кто дал рекомендацию.
Мне тяжело слышать, что Вы находитесь в таком трудном материальном положении. Я слышал, что И<рина> Вл<адимировна> имеет немалый успех в кинематографе[421]. Думаю, что от парижских кинематографических деятелей, хорошо ее знающих и ценящих, много легче получить аванс, чем у американских издателей, которые по общему правилу не только аванс, но и ответ дают очень нескоро. Знаю по себе.
Преданный Вам М. Алданов