Здравствуй, человек, который решил взглянуть на нижесходящий поток этих букв. Я не знаю, как и с чего начать. Хотел сперва написать десяток отдельных рассказов, но потом передумал и решил скомбинировать их, и пусть они плавно (по крайней мере, для меня) переходят один в другой. Каждое наименование нового рассказа я буду выделять жирным шрифтом.
У меня сейчас минутка самоэкзорсизма — я сижу на стуле и мне нельзя пить. Пот стекает по тощим рукам, голова трясется, и все вокруг кажется темнее обычного. Я пил утром и поэтому вечером мне нельзя… Если я буду пить вечером — так недалеко и до калоприемника и выпускания через трубку скопившейся в животе жидкости. Таким образом, во время написания этих строк живущие во мне демоны моей алкожажды изгоняются и, скрежеща, перепрыгивают на монитор, сливаясь с чернотой букв. Извечное облегчение: если нельзя пить — пиши о том, что ты (прекрасный и очищенный от обязательств перед любящими) пьешь как будто бы взбесился и, возможно, завтрашнего рассвета тебе уже не видать.
Мы вчера разговаривали с матерью; она спросила меня, почему мне нужно поглощать огромное количество грязных мерзостей (в литературе, например), и я ответил:
Потому что у добра и уюта есть предел, а у мерзостей и хаоса его нет. Невозможно написать книгу, где доброта и какие–либо приятные вещи будут возрастать с каждой страницей. Рано или поздно это перерастет в слащавую пародию и ты поймешь: доброта здесь больше не живет. Она переродилась в сахар, и с минуты на минуту на нее сядут мухи. А если ты пишешь книгу о зле, извращениях, грязи ненависти и страхе — тут, если ты не трус, не будет тормозов. На любую гадость всегда найдется еще более крупногабаритная гадость, которая заставит твое мерцающее сердце заколотиться быстрее. Зло бездонно, а у доброты есть (хотя и глубокое) дно. Насколько оно глубокое — затрудняюсь ответить.
Однако, успокаивает то, что через какое–то время я все–таки стану богатым питательными веществами торфом и полезным удобрением, и вся эта театральная суета захлопнется как крышка унитаза. Все смоется, пойдет по трубам — и тогда уже все: Я смеюсь, а вы продолжаете делать умеренное добро и беспредельные пакости. А мне больше ничего делать не надо. И еще (тайное желание) хотелось бы, чтобы после меня сразу произошел всемирный потоп библейских или хотя бы полубиблейских масштабов.
А сейчас, сидя на своем стуле и биологически живой — я хочу пить до смерти!
Меня останавливают любящие меня люди, и я не умираю. Я лечусь и пытаюсь быть более–менее трезвым. Но каждую минуту хочется, чтобы было так: я просыпаюсь утром в холодном поту и вдруг двери моей комнаты распахиваются, раздается щебетание невиданных птиц, в комнату врываются мои родители и мои доктора и еще какие–то неизвестные, но веселые люди, они подходят/подлетают ко мне и радостно, кричат брызгая мне на пододеяльник слюной:
«Сева! Теперь тебе можно пить до смерти. Мы узнали: это полезно. Ученые в атомных лабораториях на берегу ртутных рек долго рассчитывали, примеряли все «за» и «против» и решили, что тебе это можно! Пей, Сева, до смерти!
Это СОВСЕМ НЕ СТРАШНО
Я кричу: «Правда???» Вскакиваю с кровати и начинаю приготовления. А они испаряются, но не материально, а духовно, потому что с этого момента мне нужен покой и я отключаю на своих глазах способность кого–либо видеть.
Еду в магазин. Чтобы умереть на дому от пьянства, нужно потратить много денег. Нужно основательно подготовиться. Раньше, когда я вел машину, я часто думал, что хорошо бы кого–нибудь ради интереса задавить (ночью) и несколько раз переехать, и пусть во тьме бешено мелькают алые от крови шины, но я, разумеется, никого никогда не давил, потому что всегда оставался нерешительным трусишкой со злобными, никогда не осуществляющимися намерениями. Ну…этот геморрой всегда будет кровить, так что наплевать, а сейчас давить никого уже и так нет смысла.
Когда тебе не разрешают пить — твой алкоголизм начинает делать особенно подлые вещи с твоим огорченным сознанием. Подлости периодически проявляются, как ураганная сыпь. Просто диву даешься на свою мерзость. Например, думаешь: «Вот… нельзя мне сегодня напиться, но если бы вдруг внезапно умер (вставьте любимого родственника или друга), то создалась бы ужасная суматоха и у меня был бы повод хорошенько дернуть». Такие мысли медленно убивают. Обезноживают. Начинаешь бояться жизни и того, что может приключиться дальше. Одеваешься, едешь в магазин, чтобы купить много–много вина и наконец–то умереть от него дома. Да и, к слову: окружающая среда и люди вокруг тебя тоже не особо подстегивают к жизни. Скорее к смерти. Они смогли, а я нет. Наказать никого не в состоянии (причмокивающий каннибализм, кипяток на голову, лезвие вдоль уретры) и поэтому смываюсь.
Размеры моей страны и небольшая численность ее населения позволяют мне часто находиться вне людей, ну, допустим гулять по болотистым полям возле гор так, чтобы в пятикилометровом радиусе не было ни души, но (о, зажравшийся иммигрант!) мне это не помогает. Люди все равно остаются у тебя в голове и их не выдует никакой ветер со снежных вершин.
Что мне в первую очередь надо купить в магазине? Опилок. Много опилок. Когда я буду умирать в свое девственной комнатке — я не буду ходить в туалет. Точнее я буду ходить в туалет, но в стенном шкафу на гору хорошо абсорбирующих жидкости опилок. И блевать тоже буду там. Видите, как я решил вас напугать? Хватитесь — а меня уже и нету! Я из комнаты не выхожу.
Так. С туалетом решено. Теперь с питанием. Я никогда не любил еду, а теперь она мне вообще не нужна, но все–таки я куплю десять пачек сухариков, чтобы заедать ими выпивку и не пугать преждевременно остолбеневший организм.
Питьевая вода… Можно купить на всякий случай несколько больших бутылок.
Сигареты? Обязательно! Закуривать я собираюсь постоянно и к тому же такое частое закуривание может немножко приблизить кончину.
Отступление: я не собираюсь умирать в плохом настроении, как можно было бы подумать. О, нет! Я точно знаю, что мне будет в первый раз в жизни легко и весело на душе. Я наконец воспарю. Я понимаю, что это нытье действует на нервы. Желание постоянного внимания и недостаток порок ремнем в детстве — вот все мои беды. Но скоро я перестану жаловаться. И даже не «cкоро», а именно сейчас, когда я переступлю заветные врата ликерного магазина.
Что я куплю, чтобы себя угробить? И вообще: в какой срок я себя уничтожу, сидючи в комнате, слушая музыку и распивая винные напитки без устали? Две недели? Здоровье очень слабое. Наверное, две. А может быть, два дня. А если передозировка? Два часа?
В любом случае, я куплю: три бутылки водки, три бутылки виски, одну бутылку рома (деньги рассчитаны), три больших бутыля шерри, нет — четыре! И сорок восемь банок пива. И еще можно пристегнуть сидр: три двухлитровые бутылки. Вина не надо. Все только самое дешевое. Ну, можно бутылку бакарди.
Да… на две недели тут не хватит, так что лучше бы уложиться в три дня. И… чуть не забыл: на всякий лихой случай будет куплена еще одна крупная бутылка водки, которая будет как капсула с ядом в пломбе у шпиона. Если я не смогу умереть от всего того, что я купил — я приму сильное противорвотное лекарство, которое дают несчастным людям перенесшим операцию на желудке (у меня есть такое), выпью эту бутылку залпом, запью десятком снотворных и лягу лицом вниз между двух подушек так, чтобы воздуха хватало только если я буду сильно вдыхать (то есть только тогда, когда я буду еще бодрствовать). Если меня и это не прикончит, я выскочу на улицу голым, закричу что–нибудь великое, лизну лицо прохожего своим сухим, горячим языком, подниму ногу, как гончая и прысну на него темной мочой, но потом припадок пройдет, я сойду с ума (или поумнею?) и полностью перестроюсь: заведу семью, начну зарабатывать немыслимые теперь деньги, стану унижать подчиненных и лобызать задние ворота вышестоящих, буду на цыпочках изменять жене и сердито горевать по поводу детей, буду ебать и сосать и копить и подкапливать и подмахивать и опасливо подумывать о коттедже на берегу залива и вообще — забуду все, что было на свете до моего пробуждения на неубившей меня подушке. Короче, я стану гнидой, которая хочет доползти до головы, но вынуждена оставаться подмышками. Средний человек.
Но надеюсь — этого не случиться. Я уже приехал домой и разгрузил все свои покупки. Торжественный момент! Внимание! Дверь моей комнаты закрывается навсегда. Постелен слой опилок в стенном шкафу, бутылки выстроились на полу как солдаты и каждый отдает мне честь. Я закрываю окно, я включаю специально подготовленную для этого торжественнейшего случая музыку (колонка для I-pod, сам I-pod и пятьсот специально выбранных любимых песен, которые будут играть в режиме «random» день и ночь.
Открыта первая бутылка виски, открыта первая банка пива, я ложусь на кровать, оперевшись на левый локоть и только лишь тряпочка последа и немножко крови и жидкости марают ковер около закрытой двери моей комнаты, потому что когда я закрыл дверь — я родился во второй раз. Послед нужно закопать в опилки, чтобы не смущал и не жалобил.
И вот я пью, и пью, и слушаю песни, и чувствую полную гармонию, которая запоздала на двадцать девять лет. Все выглядит по–особенному, даже форточка, которую я иногда открываю, чтобы высунуться на балкон, даже воздух раннего утра и звук индустриальных кораблей, бредущих по темной реке. Груз ответственности упал с плеч, и я закопал его в опилках вместе с плацентой и шлаками. Я много сплю днем и, проснувшись, сразу тянусь к пивной банке, и уж потом наливаю шерри, а после шерри идет водка. Читаю любимые книги (вранье: я уже ничего не читаю), строю лица в зеркало, онанирую (онанизм — жалобное и ГУЛАГовское зрелище, когда ты очень худой), разговариваю сам с собой. Не включаю свет.
Проходит несколько дней. Мне уже очень плохо физически. Алкоголь прошедших лет сильно меня подкосил. По словам врачей: мне вообще теперь ничего нельзя. Я почти не могу ходить, не ем сухариков и сгораю от жара, но вот этим утром я все–таки просыпаюсь. Очень счастливым и слабым, как выползший на апрельское солнце клоп. Стенной шкаф смердит все сильней, музыка начинает немножко надоедать, а запасы кончаются и, видимо, нужно прибегнуть к последней бутылке, таблеткам и подушке.
Противорвотное принято, снотворные приняты, бутылка слилась вниз по бугристому пищеводу (я и без нее был уже пьян остатками виски), я ложусь на кровать и плотно утыкаюсь в подушки. Надеюсь, что все–таки умру, но перед тем, как потеряю сознание, я буду много думать и вспоминать. Ловить самодельным сачком мотыля моих прошедших дней. Нос будет со свистом высасывать воздух из пещеры между влажнеющих подушек, а я погружусь в мои последние (надеюсь?) размышления и фантазии. А после я буду засыпать и рассказывать вам обо всем, что вижу в своих видениях и о чем размышляю и, даст бог, после этого сон перейдет в что–то более вечное.
И я благодарю судьбу за то, что у меня не было никаких прободений и прорывов, и я не спасовал и не пополз ужом в больницу, повизгивая от боли. А ведь запросто могло быть!
А может быть я привираю, просто чтобы завлечь. На умирающего лебедя всегда интересно взглянуть. Может быть и не было никаких опилок, закрытой навсегда двери и таблеток. Просто выпил как следует, пописал и лег на диванчик полежать–подумать. И подушка всего одна.
В любом случае:
Первая мысль, которая возникает у меня в голове, когда я утыкаюсь в подушку(и) это то, что Я ХОТЕЛ БЫ СЛУЖИТЬ В БИТЦЕВСКОМ ПАРКЕ.
Би́тцевский парк (Природно–исторический парк «Битцевский лес») — один из самых больших парков Москвы (более 2208 га), уступающий по размерам только парку Лосиный остров. Протяженность парка с севера на юг — 10 км, с запада на восток — 1,5–4 км.
Допустим я вернулся назад в Москву. Мне нужно устроиться на работу, иначе мне придется ходить как вурдалаку по электричкам и орать дурным голосом, что у меня все сгорело и я хочу кушать. Куда устроиться? Как? Что я умею и чего я на самом деле хочу? Я почти двенадцать лет убил на склады и заводы и желаю чего–нибудь другого. Мне надоело врать, мне надоело притворяться. Я хочу, чтобы хоть один разочек в жизни мне позволили быть таким, каким я есть, и не удивлялись. Пусть ненавидят, но хотя бы не удивляются. Я мало чего знаю и совершенно не хочу знать того, что мне не интересно. Даже ради немедленной материальной выгоды. Я родился и живу в глубоководной субмарине и наблюдаю очевидные вещи в иллюминатор. Россия для меня — это то, что для вас уже устарело и то, что до вас еще не дошло. Канада для меня — это то, что я до сих пор не понял. Впрочем — любая страна и любое общество отторгает меня как тело отторгает пересаженное легкое или нос.
В газете я вижу объявление: «требуется честный, трезвый субъект мужского пола для упорной работы в Битцевском парке, г. Москва. Присылайте резюме, или обращайтесь по адресу… и т. д. и т. д…»
Я хочу работать в этом парке. Я знаю, что в нем происходят странные, жестокие вещи и что о нем идет дурная слава (откуда я это знаю?). Я понятия не имею, что мне там нужно будет делать (да и что такое «работник парка»?), но все–таки мне очень хочется туда попасть. Я хочу послать им свое резюме. Резюме — это обычно страшное преувеличение, плюс бесстыдное вранье. Я не хочу врать. Я хочу жить в простом мире, где не надо ни до чего дослуживаться и не надо бороться. Вот что я написал им бы, если бы мне позволили оставаться самим собой:
Бззззз! Им приходит факс и они начинают читать:
“ Уважаемые господа из Битцевского парка!
И я, и вы живем на одной и той же планете. Планета эта называется Земля. Хотелось бы, чтобы мы нашли друг с другом контакт. Я не клетка общего организма, а отдельное существо и поэтому сердечно прошу принять меня не как статистику, а войти в положение.
Я очень хочу служить в вашем парке. Не то чтобы свет на нем сошелся клином, а просто я увидел в газете объявление и мне внезапно взбрело в голову, что я могу быть вам полезен. В крайнем случае — я не способен причинить Битцевскому парку особого вреда. Я никогда раньше не служил в парках, но я более чем уверен, что ваши запросы не будут такими же чудовищными, как, например, у ядерного полигона.
Я долго и со скрипом жил на чужеродной земле и наконец вернулся назад (узелок, карта метрополитена, три баночки кленового сиропа и трубка), потому что понял, что кал пахнет по–разному, но все равно в истоках и корнях своих всегда остается калом. К русскому я принюхался еще с рождения и поэтому полагаю, что мне будет легче продолжать его нюхать.
Рекомендательных писем у меня нет, потому что, во–первых, никто бы, находясь в своем уме, меня бы вам не порекомендовал, и, во–вторых, там, где я жил раньше, люди говорили на другом языке и вы все равно бы мало что поняли.
Но довольно прелюдий!
Сейчас я опишу вам те действия и задания, которые я могу совершать, находясь на службе парка, и те действия, которые я совершать не могу и не хочу. Надеюсь, что то, что я «могу» по счастливой случайности совпадает с вашими требованиями. Я, конечно, могу научиться чего–нибудь новому, но говорю сразу: этот номер может не пройти.
— Если на территории парка обитают какие–либо недоброкачественные мелкие звери, которые, по–вашему мнению, опасны для жизни — я могу периодически перегонять их в более отдаленные участки парка. Если зверь будет крупнее волка — я не буду к нему приближаться.
— Я могу вести подсчет птиц и всевозможных пернатых на деревьях (если таковые обитают в Битцевском парке). Блокнот и ручка у меня есть. Счет птиц может вам понадобиться для московской птицеводческой статистики. Также я могу следить за наличием гнезд.
— Ядовитые растения, инородные грибы и различные выросты могут извлекаться мною из почвы, сдираться с деревьев и а) уничтожаться на месте, б) откладываться в специальный контейнер и затем пересылаться для ученых исследований (спец. контейнера у меня нет — вы его мне дадите). В том случае, если растение поранит меня (и вообще — в случае мелкого ранения) я обязуюсь лечить свое тело сам и не обращаться в вышестоящие органы, ища правосудия.
— Продвижения по земле гадов, насекомых и прочих паразитов также может учитываться вашим покорным слугой.
— Я могу собирать с земли продукты человеческого счастья, а именно — презервативы, бутылки, окурки, шприцы, обертки от конфет, патроны, батарейки. От всего этого я намерен избавляться путем выбрасывания в мусорный ящик, который, я надеюсь, у вас имеется.
— Я могу выкапывать из земли трубы, если это понадобится для учета и исследования их порчи. Трогать трубу я не буду, потому что это ни к чему хорошему не приведет. Я ограничусь поверхностным осмотром и рапортую вышестоящим о внешнем состоянии труб.
— Если на территории парка будут присутствовать нежелательные Москве, но вместе с тем неопасные элементы — я имею возможность отпугнуть их своим странным поведением и жестикуляцией. Говорить я ничего не буду. Я никогда никому не даю приказаний.
— Если возникнет стрельба, бандитизм, подростковая сходка, изнасилование женского, мужского или детского пола — я попытаюсь скрыться из парка на весь день. Я не прошу зарплату за те часы, когда я скрывался или прятался. В милицию звонить я не буду, потому что не верю в ее добро. Паранормальные явления я отметаю.
— На территории парка по здравому рассуждению должен быть хоть один людской туалет. Я могу содержать его в приемлемом виде и красить стены, если их разрушит циклон.
— Для успешной службы в Битцевском парке мне необходимы лопата, компас и толстые брезентовые перчатки. Я надеюсь, что муниципалитет любезно предоставит мне эти необходимости жизни.
— Я умею водить трактор и бульдозер.
— Я не умею стрелять.
— Я могу поднимать вещи средней и легкой тяжести. Если я поднимаю тяжелые вещи — я начинаю болеть и у меня вырабатывается антисоциальное деструктивное настроение.
Теперь о своем характере и о том, чего от меня можно ждать:
— Если я увлекусь женщиной, которая из–за материальной нужды обитает в парке или же пришла на его территорию ради культурной прогулки — моя продуктивность может сойти на нет. В таком случае считайте, что у меня выходной и затребуйте, чтобы я появился на работе в субботу.
— Чтобы существовать не вопреки вселенной — я должен пить. Сразу заявляю, что трезвым вы меня не увидите никогда. Но не будьте обескуражены: в нетрезвом состоянии я не опасен. Разве что немножко более ленив и чувствителен, чем обычно.
— По природе своей я вороват, но, я могу уверить вас, что ваш парк спасен от моей слабости потому что, насколько я понимаю, в Битцевском парке взять нечего.
— Если меня обидят — у них что–то сразу пропадет или сломается. Если у обидчика нечего сломать или взять — в таком случае что–то сломается и пропадет у совершенно невинных людей.
— Меня легко обидеть.
— Администрация имеет шанс успешно подстрекать меня на любое преступление, если в его мотиве нет политической или материально–выгодной подоплеки. Давайте поддерживать Битцевский культ!
— Я совершенно равнодушен к продвижению по служебной лестнице. Более того: я впадаю в угрюмое беспокойство и панику, если моя зарплата внезапно повышается.
— У меня часто бывают так называемые «затмения». Когда у меня затмение — я появляюсь на работе поздно и мало что делаю.
— Я совсем не злой, но очень ненадежный. Однако, я всегда начинаю по–хорошему и работаю на совесть в течение нескольких недель, или даже месяцев. Таким образом дружески советую вам держать меня не более полугода, если вы хотите получить от меня хоть какую–нибудь выгоду.
— Я всегда кладбищенски серьезен и имею непроницаемо–грустный вид, но внутри я смеюсь над любым своим или чужим действием.
Уважаемая администрация! Рассмотрите внимательно мое предложение о найме на работу и ответьте по телефону (…….) так скоро, как вы только можете.
С уважением В. Фабричный».
Теперь, когда письмо составлено, я вспомнил, что обратился к работодателем как к «господам». Это я от волнения. Так получается, что в России теперь каждый хуй и каждая пизда либо граф, либо графиня, либо «господа». Или, может быть, у нас прошла истерия с титулами и званиями? Я не знаю. Надеюсь, что прошла. Но что самое жуткое, так это то, что, если мне дать шанс, я сам запросто стану вести себя как граф. Это в крови. Шумно и грязно нахамить тем, кто тебе не может ответить, кобениться, выделываться, визжать, что что–то сделано не так.
Полная блокада и закупорка границ, сегрегация, катящиеся по улицам колобки и разъезжающие всюду русские печки, щучье веленье в каждой канализации могут еще как–то оправдать проклятую национальность, но все мы так любим выкачивать и посасывать западную культуру, что никакой закупорки уже никогда не случится. Я тоже тут виноват. Я уехал. То есть: выкурил западную сигарету до самого фильтра. Здесь я нахожусь в злобе на американцев, которые «ничего не понимают», и, если бы я приехал назад, я бы, разрывая на себе рубаху, требовал закрытия границ, кваса и колобков. Конечно! Там всем пресытился, насмотрелся на их дерьмо, ни хера не понял, и, вернувшись сюда — начинаю поднимать национальный вопрос! Так у нас сделал один известный писатель, тоже бывший иммигрант.
Недавно в Ванкувере проходила зимняя Олимпиада. От России кроме спортсменов приехало еще целое скопище чиновников, очень многие из которых вели себя как истинные графы и графини и из кожи вон лезли, чтобы показать свою значительность разным муравьишкам. О, боже! Вместо черного лимузина мне подали белый! Какой позор!!! Нет! Блядь! Этот суп приготовлен не так! Мы любим, чтобы черепаха была порезана ромбиками, а у вас, блядь, кубиками! Или приготовьте его так, как надо, или мы уйдем в другой ресторан!!! Некоторые спортсмены были не лучше. У меня нет достоверных источников. Только лишь местные газеты, слухи и моя собственная злобная мания видеть и слышать только плохое. Но я верю!!! Может такое быть c русскими людьми? Вы верите? Вот то, что батюшку со собой на соревнования притащили — это достоверный факт. Наверное он благословил коньки и санки.
«Да освятится колесница твоя!»
Но черт с ними.
В моей голове я уже работаю в легендарном Битцевском парке и начинаю представлять случайно забредших туда людей, которых я бы встретил. И никто из них не «господин» и не «госпожа». Все они тайные ВЫКИДЫШИ,
Их выкинуло на белый свет, и это правда. А все что они делают, делали и будут делать — уже под вопросом.
А что если я колдун и что–то сразу знаю о каждом из них? Какой–то эпизод из их жизни моментально становится мне известен. Словно кисточка мажет полотно со скоростью света, и картина перед тобой готова после первого же векоморгания.
И таким образом:
* Валентина Николаевна Волобуева — пенсионерка. Бывший врач–хирург, а теперь еще и вдова. Ее муж Николай Николаевич хворал раком легких. Долго ли, коротко ли — пошли метастазы. Прямо в его осетровые позвонки. Николая Николаевича выписали из больницы, чтобы он спокойно умирал дома. Ровно через четыре дня после выписки, вечером, ему стало плохо. Он упал на линолеум на кухне и раз и навсегда прекратил свое существование. Как бывший врач и любящая супруга, Валентина Николаевна не смогла отпустить мужа в далекие и неизвестные странствования. Она вызвала скорую, но внутренне сразу поняла, что нужно действовать самой и немедленно. Она расстегнула мужу рубашку (две пуговицы прыгнули под холодильник), метнулась к ящику с инструментами, который стоял возле вешалки в коридоре, схватила садовый секатор, ловко вскрыла Николаю Николаевичу грудную клетку и жирными от фарша руками (она готовила ужин) сделала мужу прямой массаж сердца. Но Николай Николаевич не ожил. И до сих пор (спустя три года) Валентина Волобуева помнит, как громко щелкнула под секатором грудная кость. И каждый раз у нее тупеет взгляд и сжимаются челюсти.
* Павел Алексеевич Опенкин дожил до пятидесяти одного года и ни разу не выругался матерно. Мысли не в счет — им не прикажешь. Но из уст его никогда, никогда, никогда не вылетало непотребное слово. А на прошлой неделе вылетело. Павел Алексеевич работал преподавателем в авиационном техникуме. Каждое утро перед занятиями преподаватели собирались в маленькой учительской и обсуждали свои дела и делишки. Мир сменялся войной, но жертв почти никогда не было. У Павла Алексеевича была своя добрая и нерушимая традиция: в течение многих лет он каждое утро приносил в учительскую прямоугольную коробочку овсяного печенья. И все учителя угощались им во время перерывов на чаепитие. В один прекрасный день (вторник) он как всегда положил коробочку на стол, а когда после нескольких уроков был обеденный перерыв, обнаружил, что она (нераскрытая) лежит в мусорном ведре возле раковины. И что–то произошло со старым учителем. Может быть горечь накопилась за много лет, может быть невыносимым показалось видеть свою ритуальную доброту в мусорке. Он запрокинул назад седую, увесистую голову и очень, очень громко закричал: «Пиздюки!! Ненавижу вас! Ох, как же я вас, проклятых ненавижу!». Все испуганно молчали, да и он после этого замолчал. И потом после этого неприятного эпизода все больше и больше уходил в себя (но теперь часто матерился вслух). Кто–то из коллег даже пустил слухи, что Опенкин занялся домашним чернокнижничеством и путем смешения крови, семени и трутовиков пытался вызвать какое–то существо. Но эти данные не могут быть уже никогда проверены.
* Петр Витальевич Семенов рос сдержанным, молчаливым мальчиком. Родители редко видели его улыбающимся, а что касается смеха или верещащего детского хохота — так этого вообще не бывало. Сейчас маленькому Пете девять лет, он гуляет вместе с мамой по парку, и вчера он в первый раз в жизни хохотал. Дело в том, что вечером его отец, видя особенно хмурое настроение сына, как всегда попытался его развлечь и вот что он на этот раз придумал:
«Петя, а представляешь, если бы провели такие спортивные соревнования, где участвуют совсем непригодные для спорта люди. Полные инвалиды! И спорт специально был бы подобран, чтобы им было тяжелей. Слепые бы фехтовали, безногие катались на утюгах по льду, безрукие плавали наперегонки, а идиоты играли бы в шахматы!»
Маленький Петя залился смехом. Отец сперва остолбенел, а потом и сам стал хохотать. И потом весь счастливый, сияющий вечер Петя подходил к нему и, хихикая, говорил:
«Папка, папка! А как слепые–то фехтуют!»
* Виктория Абрамовна Иванова сильно маялась желудком. Дошло до обезвоживания, анорексии и видений. Ей казалось, что под ее кроватью притаился некий Белый Гладиатор, и — как только она закроет глаза — он выскочит, навалится на нее и начнет поедать с головы. Проходили дни, лучше ей не становилось, но когда–то — в редкие минуты просветления — она записала свое видео на вебкамеру и послала всем своим школьным подругам. На видео она попрощалась со всеми и, тихо плача, сообщила, что жить ей осталось недолго. Не обошлось и без глупостей: увлекшись скорой смертью и, таким образом, полной безнаказанностью — она лепетала о каком–то Вите и его сахарном пенисе (только она не сказала «пенис», а использовала иное словечко). Видимо, это было признание в безответной любви. Также было сказано что–то вроде: «…как классно было бы, чтобы все люди в мире…» и потом что–то сладенькое и несбыточное. То, что приходит с ожиданием конца. В общем, девица наговорила лишнего. На видео пришло много соболезнующих и восторженных сообщений. Умирающая стала центром позитивного внимания.
Но случилось неожиданное: Виктория Абрамовна Иванова выздоровела. Причем полностью и без каких либо чреватых будущему осложнений. Потолстела и зарумянилась. И ей было очень стыдно за видео. Когда она вспоминала о нем — ей совершенно не хотелось жить и выздоровление было даже в тягость. В школу, в свой десятый класс, она пока что не ходила. А когда пошла — то нарисовала себе под глазами круги и перед самым отходом съела тюбик ромашкового крема для рук и запила жидкостью для полоскания рта, чтобы ее в школе рвало. Ей было стыдно являться назад такой здоровой. Ее действительно мощно и с прихрипами выворачивало уже со второго урока, и она создала нужное впечатление полной доходяги, но это не помогло. Уховертки сомнений навечно поселились в ее золотистой голове. Весь десятый класс (и половину одиннадцатого) она чувствовала себя виноватой в том, что обнадежила подруг, пообещав умереть, но все–таки не умерла.
* Вадим Владимирович Алексюк работает на консервном заводе «Заря». Каждую секунду он сознает, что слишком умен для своих консервов и заслуживает чего–то большего. Но «большее» не появляется, и поэтому для равновесия он иногда, в свободное время, воровато пишет рассказы. Причем, наблюдается прямая пропорция: чем дольше Алексюк батрачит на своем заводе — тем смелее и отчаяннее становятся его новеллы. Недавно он написал рассказ с таким ужасным сюжетом (эта фантазия, надо сказать, появилась у него после армии): главного героя рассказа зовут Михаил, и он вкалывает на старом, заросшим бурьяном консервном заводе возле Москвы–реки. Завод носит гордое имя «Восход». Каждый день Михаил идет на работу по грязной тропинке возле речного берега (он живет в десяти минутах ходьбы от завода) и по пути ему обычно встречается не более, чем два–три человека. А иногда и никто не встречается. Естественно, и возвращается он таким же образом. Однажды осенью, Михаил как всегда заканчивает смену, заворачивает к «пекарному», покупает бутылку «Легенда Кремля» и бутылку Балтики № 9 и возвращается домой своим обычным путем, посасывая из Балтики. На середине тропинки (она в этот день особенно зыбучая), возле берега, он обнаруживает труп маленькой девочки. Совсем свежий и наполовину в воде. Голова ее отсутствует, а к полуголому (только маечка) телу прилип речной сор. Михаил начинает кашлять от волнения и страха. Потом он, словно во сне, озираясь по сторонам, нагибается к трупу, переворачивает его и, с выпрыгивающим из горла сердцем, глубоко засовывает указательный палец в холодный анус утопленницы. Подержав его там около пятнадцати секунд, он извлекает свой нашаливший палец, берет девочку за ногу и тащит ее через тропинку к кустам на другой стороне. Там он засыпает труп листьями и мелкими ветками, после чего торопливо идет домой, сознавая, что в скучной жизни его наконец–то случилось что–то настоящее. Теперь можно быть более толерантным и не так сильно гневаться на блевотину телевизионных реклам и не смотреть с такой стальной ненавистью на плотно стоящих в автобусе людей.
В течение одиннадцати дней по пути на работу Михаил повторял свой трюк с пальцем (на четвертый день он добавил ещё кое–какие действия) и потом снова засыпал разлагающийся труп листьями. На двенадцатый день он увидел милиционеров в кустах и огораживающую ленту, повернул назад и после этого всегда ходил на работу другим путем.
После того, как Алексюк написал этот рассказ, он начал бояться самого себя и, чтобы загладить вину, купил своей шестилетней дочери новую видеоприставку (пришлось сильно ужаться и поскандалить с женой). Нужно было искупить листья, осень, тропинку возле Москвы–реки и ощущение твердого, но податливого холода на указательном пальце. Рассказ он никому не показывал.
* Всеволод Владимирович Фабричный, отбывая свою смену в Битцевском парке помнит, что когда он проживал в Канаде, то на каком–то моменте вынужден был по состоянию здоровия и психики бросить работать и получал социальное пособие. Когда он в первый раз пришел в контору, дабы оформить нужные документы и уверить соцработников, что его дела «как сажа бела», он увидел, что контора набита раздраженными до предела людьми разного низкого сорта. Ожидая своей очереди и вдыхая запах гнилой капусты, перегара и травы — он долго всматривался в своих товарищей по несчастью. Он увидел:
1) Пищащую белиберду старушку с половиной носа и одной губой. Старушке было наверное лет сорок, но наркотики так ее потрепали, что на вид было все семьдесят. Она была одета в теплые треники и постоянно что–то роняла. С ужасом Сева обнаружил, что когда она нагибалась и поворачивалась к нему задом, он взглядом «оценивал» ее девичьи стати.
2) Еще одну старушку (да сколько их там?). Эта человеческая особь сидела неподвижно и с носа ее медленно падали прозрачные капли. Сто лет. Не меньше.
3) Китайца–инвалида с двумя палочками, в огромных очках и трагическим вихром на седоватой голове. Когда соцработник вызвал его — он страшно заторопился и заверещал «Меня зовут Лю Чанг. Я пришел за своими деньгами». Больше он ничего не смог сказать по–английски, но вид у него был настолько жалкий, что даже злобные работники над ним закуковали и обращались к нему, как к дошкольнику.
4) Молодую пару под всевозможными комбинациями наркотических кайфов. Женщина постоянно говорила «Мне надо поссать, мне надо поссать».
5) Обветшалую от вредных привычек мать с маленьким сыном (лет пять). Она рассказывала спящей соседке–индейцу историю, как она собирала пустые бутылки и банки на помойке и какой–то бездомный конкурент и соперник хотел ее за это убить ножом. Тут в разговор ввязался ее маленький сын и заревел на все учреждение: «Он крал у меня! Я бы таких людей сам ножом бы зарезал. Мне все равно — пусть в тюрьму». Тут даже его мать смутилась и попыталась его утихомирить.
6) Поющего песни и беспрестанно тараторящего весельчака. Он, хохоча, просил у всех семьдесят пять центов (на кофе), но ему никто их не давал. Тогда он стал ходить взад–вперед как маятник и стряхивать с головы пыль.
7) Тихого и серого от усталости мужичка, которые приплыл из другого города на пароме (хуй знает из какой дали) и просил у соцработников денег на жизнь. Ему не верили, говорили, что он скорее всего уже получил пособие в своей конторе, и отгоняли. Он вдруг тихо сказал: «Там, где я живу, ко мне все относятся плохо. И вы тоже здесь также ко мне плохо относитесь». После этого он ушел, но вернулся через три минуты и уснул на стуле.
8) Иммигрантку из Ирана или Ирака, не вяжущую лыка по–английски, но исполненную собственного достоинства. Она хотела пособия для всей своей семьи: для мамы, папы, бабы и деды. Над ней откровенно потешались, но она стояла прямо, как памятник Пророку, и не обращала внимания на мелкие издевательства.
9) Женщину, напоминающую умершую ведьму из русско–народной сказки. Она ничего не говорила, а только хихикала и дергалась. Будучи проституткой, она была одета достаточно модно и крикливо, но это уже не помогало.
10) Молодую мать–подростка с новорожденным ребенком, которого она привязала с своей груди для жалости. Сидящие рядом розовощекие, укуренные панки сразу же пристали к ней с вопросами про имя грудничка и поздравили ее с удачными родами.
11) Самого cебя. Жадно всматривающегося в каждое лицо и сразу же отводящего глаза, когда на него смотрели в ответ. Для убедительности он не надел свою вставную челюсть и рот его запал, состарив Севу на 10 лет. Оделся он во все черное, чтобы подчеркнуть свой траур по хорошим временам.
* Наталью Юрьевну Глотову переехал грузовик «Молоко». Но не убил. За день до катастрофы она видела сон. Во сне этом стая ворон застучала крыльями и клювами в застекленный балкон. Наталья выскочила туда, чтобы прогнать их (она жила на втором этаже) и увидела, что на под домом на земле возле лавки полулежит собака без шерсти и смотрит на нее снизу. Глаза у собаки были точь–в–точь как у покойной матери Глотовой.
* Светлана Георгиевна Липак каждый вечер, перед тем как лечь спать, подходит к клетке со своей ручной крысой, снимает крышку, нагибается и прижимается щекой и носом к теплой, немножко горбатой крысиной спине. Спина пахнет виноградной эссенцией.
* Борис Ильич Горский вступил в небольшое, свежее и немного наивное националистически–оккультное общество Ursus Arctos. Точнее — его туда затянули друзья. Первое собрание. Думали, думали и наконец придумали, что нужно кого–то сильно побить, чтобы закалить сталь своих молодых сердец. Вечером, под покровом тьмы и метели, пятеро товарищей прокрались на станцию электрички. На дальней лавке, почти у конца платформы, пригорюнившись, сидел пьяница среднего возраста. Друзья сломали ему обе руки (двое держали, один прыгал) и отбили и так барахлящую почку. Пошли по домам. В этот же вечер за ними пришли. Тайное на удивление стало явным. Когда Борю выводили из квартиры — ему на секунду показалось, что он раздвоился. Один (виноватый) до сих пор энергично пинал ботинком извивающуюся плоть, а другой (невиновный) фиксировал взгляд на голубой отцовской куртке на вешалке и не мог представить, что все так внезапно обрушилось и оборвалось, и ничего больше не будет «как раньше». Боря отсидел полтора года и когда вернулся — действительно уже ничего прежнего не увидел и не почувствовал.
О последнем человеке, которого я увижу в парке — я хочу рассказать особо. Его зовут Сергей Егорович Слыханов. Под пальто у него свитер. Под свитером рубашка, под рубашкой майка, а под майкой голое тело и руки на одной из которых пухлеют царапины. Если приблизиться и как следует рассмотреть их — царапины будут образовывать надпись. Сергей сделал все это обычным гвоздем. Надпись гласит: КОЛЬЧАТЫЙ ПАПА.
Месяц назад у Сергея Слыханова умерла мать. Умерла она внезапно и очень тихо, никого не обременив. Так умирают волнистые попугайчики. Сидит себе на жердочке и говорит чего–то, а через секунду — брык! И лежит лапками кверху.
Сергей стал жить с отцом. Когда оба вернулись с похорон — квартира казалась пустой и какой–то…замедленной. Время ползло вполсилы. Лампочки горели неестественным, чужим огнем. Было совершенно нечего делать. Пропал стимул к любым действиям. Отец, подвывая от утраты, заперся в ванной комнате и скоро затих, а Сергей лег на кровать и лежал на ней сорок минут, думая, как пережить говно завтрашнего дня, за которым придет послезавтрашний.
Прошла неделя. Растения в доме (папоротник, бегония, пальма) заросли липучей паутиной. Белье в тазу нещадно копилось. Пол на кухне стал жирным и скользким. Казалось, что в любую секунду из углов и щелей полезут мохнатые гусеницы. В комнате у Сергея стало все чаще и чаще пахнуть перегаром и появились странные предметы, от которых нельзя было ждать нечего хорошего.
Отец по вечерам продолжал запираться в ванной, и если в первые два дня оттуда были слышны кладбищенские вздохи и стоны, то теперь не доносилось ни звука. Отец просиживал взаперти до двух часов и более. На работу он больше не ходил. С Сергеем почти не разговаривал и только ранними утрами иногда светлел умом и, раздражающе кашляя, почитывал книгу о вкладах индейцев в мировую цивилизацию.
Сергей иногда выходил на улицу, чтобы купить вина (он кое–что безжалостно продал и у него теперь водились мелкие деньги), но для него и это было пыткой, потому что он не мог смотреть на людей без сотрясающего череп внутреннего гнева. Он решил вообще больше ни с кем не говорить, и, когда покупал вино, молча показывал на нужную бутылку, навлекая на себя злобу продавцов.
Он понял, что словесный контакт гораздо невыносимее физического, и гораздо легче кого–то изо всех сил ударить, чем в течение десяти минут сражаться словами. Он, можно сказать, провалился назад в доисторическую фазу, когда действия занимали место еще неразвившегося языка. Несколько раз у него случились уличные столкновения. Его теперешний слегка безумный взгляд приковывал взгляды других безумцев, и те начинали не на шутку волноваться и переживать за свое мужество. Обычно Сергей бил противника в подбородок и потом изо всех сил бежал прочь.
Прошло еще две недели. Квартира потихоньку превращалось в питомник и курятник. Всем было на все наплевать, и нигилизм словно угарный газ был невидим и неосязаем, но травил на все сто.
Отец запирался в ванной комнате все чаще. Сходить в туалет стало серьезной проблемой. Иногда было слышно журчание воды, но так как отец все время издавал запах лесного вепря — было ясно, что он не моется.
Сергей уже много раз спрашивал его, что он там делает и почему так подолгу, но никакого вразумительного ответа не получил. Мало помалу тайна ванной комнаты стала не давать ему покоя. Плюс к этому появилась запоздалая и весьма острая жалость к отцу, который тоже был человеком и вот так — в одиночестве — переживал свое горе. Были и минутки раздражения:
«Да что же старый подлец там делает?»
«Мемуары наверно пишет, сволочь…»
«Может, у него там резиновая женщина, и он на ней лежит?»
В конце четвертой недели Сергей не вытерпел. Он решил раскрыть эту тайну и раз и навсегда положить конец догадкам.
В шесть часов вечера в полутемной, загаженной квартире раздался щелчок закрывающейся двери в ванную комнату. Сергей подождал минут пять, затем подошел к двери и громко постучал в нее:
«Папа, выходи!».
Нет ответа.
«Папа, выходи немедленно, а то я выломаю дверь!».
Нет ответа.
Сергей изо всех сил ударил в дверь ногой. Она не поддалась. Тогда он, разбежавшись по коридору, ударился об нее всем телом. Замок сломался, и дверь распахнулась.
Унитаз с поднятым сидением. Засохшие бугорки зубной пасты вокруг раковины. Уносящий ноги прусак. Тряпка из старых трусов на полу.
Ванная была на четверть залита водой. Отца в ней не было. В воде, похабно извиваясь, лежал кольчатый червь. Толщиной с мужское бедро, свернутый в два темно–красных полукольца. Любопытное, острие мордочки, вытягиваясь, касалось края ванны и, прикоснувшись, судорожно отдергивалось. Червь был слеп и беспомощен. Из хвоста (или головы?) червя выдавилось что–то черное и осело на дне ванной.
«Значит, вот как он справляется со смертью мамы», подумал Сергей.
«Это его выход. Его персональная борьба».
Около раковины, рядом с зубными щетками лежала коробочка с бритвенными лезвиями. Почти целая, только одного лезвия не хватало.
Сергей освободил одно из лезвий от оберточной бумаги, крепко сжал его между указательным и большим пальцем правой руки, наклонился над червем и левой рукой прижал его скользкое тело к краю ванной.
Червь, видимо, не понимал, что сейчас произойдет.
Сергей начал резать. Червь бешено извивался, вода плескалась.
Шесть больших кусков. Каждый из них продолжал судорожно жить. Тошнота рвала горло на куски. Желудочный оргазм. Эякуляция пищи.
Скорее уйти.
Забыть все на свете. Забыть все слова и жить как медуза — от минуты к минуте.
Сергей оделся и ушел из квартиры не заперев дверь.
Долго шел куда глаза глядят и попал в Битцевский парк. В парке он нашел груду сваленных в кучу досок. Из одной торчал гвоздь. Сергей Слыханов вырвал его из доски, снял пальто, засучил рукав свитера и рубашки, сел на корточки, вздохнул и начал выцарапывать на руке надпись.
Надо добавить, что когда я увидел Сергея Слыханова — меня поразила его походка. Он передвигался мелкими шажками, чуть–чуть загребая направо. Как будто бы его насильно одели в новенькие ортопедические ботинки, и он пока что к ним не привык.
К слову ОРТОПЕДИЯ у меня довольно нежное отношение. Несколько лет назад я работал на складе/мастерской, которая была набита шнурками, ортопедической обувью, ваксой для чистки ботинок, кожаными лоскутами, подошвами, щетками и прочей обувной всячиной.
Представьте себе широкую, пустынную (по утрам) улицу, по бокам которой расположены дымящие, пердящие и плюющиеся здания заводов и мастерских. Серые стены, покрытые граффити, леденеющие или совсем обледенелые лужи, изредка проезжающие грузовики.
В конце улицы, упираясь в тупик, стоит старомодное бледно–голубое здание со смешной крышей. Это моя «ортопедичка». Если зайти внутрь, то, миновав обманчиво–цивилизованную комнатку с секретарем и компьютерами, вы зайдете в настоящий лабиринт маленьких отделений и отсеков. Все они до потолка забиты барахлом. Все так и дышит древней таинственностью. Запах кожи, ацетона и ваксы. Рулоны, обрезки, невиданные станки по углам. Раньше в этом здании пекли хлеб и булки, но это было давно — в шестидесятых. Пол — настолько неровный, что если посередине комнаты поставить тележку — она покатится сама по себе. В главном, самом просторном зале, происходит упаковка заказанных товаров. Пакую и отсылаю их я и долговязый, вежливый наркоман с подвижным кадыком и футболкой Reservoir Dogs. Мы работаем спиной к спине. Каждый за своим столом (на своем столе я ежедневно рисую фломастером похабные картинки и часто стираю их на следующий же день, испугавшись своей фантазии). У нас общие весы и общий график цен за перевозку. Мы отправляем товары в самые отдаленные уголки Канады. Индейскому поселению количеством в сорок индейцев вдруг понадобилось сорок пять шнурков! За дело! За дело! Часто (ради смеха) я снижал цены для заказчиков. Допустим, наша ортопедичка берет сорок долларов за перевозку двадцати пар обуви в Квебек. На специальном бланке я писал: доставка $30. Потом я относил бланк пожилой девице китайского происхождения, и она, не заметив подвоха, оформляла заказ на компьютере. Признаюсь честно: я люблю мелкие обманы подобного рода. Да что мелкие! Я обманывал и по–крупному! Читайте дальше.
Да, совсем забыл: к главному залу мастерской (вместе с десятком других отделений) примыкала узкая комната с высокими полками вдоль каждой стены. Полки были завалены инструментами для починки обуви, к одной из стен примыкал длинный стол–верстак и за ним обычно стоял бывший полицейский Билли, который в былые годы полицействовал и кощунствовал в Англии, а теперь почему–то работал здесь в Канаде. Я не спрашивал его, почему он переехал. Билли чинил обувь. К нему приходили клиенты. Вообще, весь этот домик был обычным складом и починка обуви составляла лишь маленькую часть довольно успешного бизнеса. И я говорю не кривя душой: я был страшно рад этой маленькой части! Почему? Потому что клиенты платили Билли деньги, и он складывал их в настоящую кассу, которая прочно стояла на столе–верстаке! Понимаете к чему я клоню? Старик Билли ведь не каждую секунду сторожил свою кассу! Ему, как живому существу, нужно было и в туалет отойти и сходить в вечно холодную столовую (на стенах висели старые плакаты с jazz–музыкантами из Нового Орлеана), чтобы поклевать еды и попить кофе. И тогда касса оказывалась без присмотра. А я могу быть очень быстрым, когда мне это необходимо. И к тому же — я люблю выпить, а магазин с выпивкой был в десяти минутах ходьбы!!! Когда я в первый раз заметил кассу — Билли как раз ее открывал (касса была старая и не нужно было вводить никаких кодов). Эротика двадцатидолларовой купюры! Ее зелено–серое тело. В меня ударило двести двадцать вольт непередаваемой радости. Мои скучные дни были спасены.
Одна только беда: я никогда не могу вовремя остановиться. Сначала брал по двадцатке в день (а когда не было двадцатки — то и по десятке), потом, в холодный, невыносимый понедельник — жадные, дрожащие пальцы утащили сорок. Потом повторили. И после этого я был позорно и бесстыдно пойман. Но пока об этом еще рано говорить.
С самого раннего утра, когда я начинал упаковку товаров со своим наркоманом — я всегда вполглаза следил за комнатой с Билли и его замечательной денежной кассой. Как только он куда–то отходил, или наоборот направлялся к нам, чтобы переговорить с начальником Бобом — я моментально шел к комнатке с кассой. Для отвода глаз я брал с собой какую–нибудь бумагу и ручку и притворялся, что изучаю ее, неся в офис. Я даже постукивал ручкой по листку и шевелил губами. Высший класс! Как только я оказывался вне поля видимости (стол с кассой закрывали полки, но если Билли исчезал по направлению к столовой — я мог увидеть его узкую спину), я кидался к столу, обходил его и наощупь (глаза должны были следить за входом и выходом из мастерской) ворошил руками в ячейках кассы. Это было схоже с лотереей. Я не знал какую купюру я вытащу, но обычно это были двадцатки или десятки. Я тайно, с девичьим стыдом, мечтал о сотне, но она так и не появилась.
После непосредственного похищения денег я молниеносно нырял под стол и там быстро прятал купюру в карман своих военных штанов. Если бы в эту минуту кто–либо (о ужас, Билли!!) зашёл в мастерскую — дела мои были бы плохи. Как бы я объяснял свое нахождение под верстаком? В английском языке есть хорошее выражение «your goose is cooked». Мой гусь был зажарен чуть позже, но пока мне везло.
Пару слов о начальнике по имени Боб. Это было тучное, неприятное создание возрастом в полсотни лет. Говорил он чрезвычайно тонким голосом, постанывая, охая и сюсюкая. Когда он смотрел на тебя — в его взгляде легко прочитывалось отвращение и ленивая неприязнь. Боб постоянно пускал газы и потом, нарочито ахая, просил извинения у окружающих. Он не был агрессивным или злым. Он был просто немножечко невыносим. Меня он иногда называл «сынок».
Он любил задавать мне сразу десяток заданий, потом забывал их и давал новый десяток (подмети, позвони курьеру, принеси со второго этажа краску, разлей ацетон по бутылочкам, вымой туалет, встреть грузовик), и все, что бы я ни делал, было «нет, нет, нет — совсем не так». Я спасался водкой и кассой старого Билли. С наркоманом мы мало разговаривали, потому что Боб следил за нами пуще глаза.
Только лишь когда заканчивалась работа, и мы, туманным вечером (в тот год на земле канадской возникали удивительные, морозные туманы) выходили из ортопедички, он рассказывал мне о своих бедах. Ему не везло. То знакомый обчистит квартиру, то подруга забеременеет. Позже, года через два я видел его как–то в автобусе. На мое приветствие он не ответил. Как будто бы не узнал. Я стоял радом с украдкой на него смотрел. Видно было, что ему очень солоно. Он был бледен как клиническо–биологический мертвец. Кадык ходил вверх и вниз, с каждым подскакиванием автобуса он подавлял рвоту.
Все деньги, которые я выуживал из кассы — я в этот же день тратил на алкоголь. Виски, водка, ром, пиво. В обеденный перерыв я как сумасшедший бежал в магазин и обратно. Не буду вдаваться в подробности. Дело в том, что у меня есть мини–повесть «Муравьиный Лев» в которой детально описано — как я тороплюсь в винный магазин, чтобы напиться в рабочие часы (другая работа, другое время) Повторяться я не хочу.
Обычно я не пил ничего сразу, а тщательно прятал назавтра. Кое–что я прятал прямо в мастерской, а кое–что на улице, чтобы завтра утром по пути на работу как следует освежиться. Я люблю пить по утрам. Это самое оно. Не верьте в слизь вечерних посиделок с ебаными стакашками и задушевными разговорами. Пейте утром, на улице, пейте в одиночестве. Тогда алкоголь совсем другой и действует по–другому.
Утром, ранним декабрьским утром, я ехал на работу на электричке SkyTrain. Спускался вниз по лестнице и, миновав безлюдный сквер с лавками, выходил на финишную прямую, которая, как я уже говорил, заканчивалась моей мастерской. Я делал две остановки: одна около заводской стены, где в кустах были свалены старые автомобильные шины гигантской величины. Внутри одной из шин покоилась спрятанная накануне небольшая бутылка…. ну, скажем Jack Daniels. Я садился на шины, обозревая железную дорогу и заросшее болото вдали, и пил половину бутылки. Моя вторая остановка была, около маленькой фабрики, где работали китайцы. У них во дворе стоял массивный мусорный бак, и я, прислонившись к нему доканчивал свой JD. Туман, туман, музыка в ушах, теплый удар в живот, а скоро Новый Год — мой любимый праздник, и сегодня я, может быть, утащу еще двадцатку… Я тоже умею радоваться. Точнее — умел. Сейчас я на социальном пособии, хожу по психиатрам, мне ничего нельзя, я болен и иногда болен так сильно, что сладострастно гадаю — не составить ли мне свое нехитрое завещание. Но я всегда выздоравливаю, выкарабкиваюсь и снова становлюсь неосторожным и насмешливым.
Последняя остановка — это моя ортопедичка. Пока что пришел только один человек (Билли). Я кладу свой обед в холодильник в столовой и прохожу в темные чертоги склада и мастерской. Билли пока что ковыряется со своим велосипедом, так что на складе я один. Жутко холодно. Влезаю по лестнице под потолок. Наощупь включаю обогреватель–фен. Обогреватель, вращаясь, раздувает горячий воздух. Несколько минут я стою на лестнице, закрыв глаза, и греюсь. Затем лихо спускаюсь по лестнице и, миновав главную упаковочную комнату, все также во тьме кромешной направляюсь в дальний закуток на северном крыле склада, где, как блестящие моржи, лежат огромные рулоны кожи. Там, в одной из коробок у меня спрятана вторая бутылка (на этот раз водка Polar Ice и высокая банка пива). Пью пиво в таинственной темноте. Водку пока не трогаю. Включаю везде свет. Начальник Боб уже где–то близко — я слышу его овечий голос. Иду в туалет — вода там замерзла за ночь и с мочеиспусканием нужно будет подождать. В туалете — маленькое окошечко без стекла и в него залетают снежинки. Становлюсь на цыпочки, выглядываю из него. Видно мало: стена и бок прикорнувшего на ночь грузовика. Делаю глоток водки и все. Я готов к труду.
Вы спросите: почему ж ты, дурак, прятал водку около каких–то шин и в коробках на складе. Почему не нес домой и там ее не пил? Я уже как–то отвечал, но отвечу еще. Я живу с родителями. Я не хочу их огорчать и к тому же боюсь их сюрреального гнева. Дома я тоже пью (и немало), но если бы я каждый день являлся домой с новыми (неизвестно на какие шиши купленными) бутылками — моя жизнь стала бы невыносимой. И жизнь родителей тоже. Я не живу один, потому что не умею. Если бы я жил один — я бы низвергся в хаос. Мне просто некого было бы любить и бояться. А когда тебе некого любить и бояться — можно уничтожить себя (или других) за считанные минуты.
Кроме денег я еще много чего утащил со своего «обувного». Ваксой для ботинок и язычком пользуюсь и до сих пор. Шнурки — в ассортименте. Но главной моей страстью — было похищение обуви. Четыре пары тапок, четыре пары ботинок. Дорогих. По сто долларов пара и выше. Не беда, что ботинки были ортопедические. И к ортопедическим можно привыкнуть, если ты не в ладах с головой.
Тапки выносились со склада просто: я засовывал их под просторный балахон и потом втягивал живот, чтобы не было заметно вздутия. С ботинками дело обстояло сложнее. Это было целое приключение. Сначала я завертывал их в бумагу и клал в мусорный бак, потом перед обедом — я выносил их с мусором. Во время обеда я выходил на улицу, обходил мастерскую с другой стороны (в моей первой повести «Самоед» есть описание трансформации дохлой крысы — это как в тех местах), забирал сверток из мусорного бака и относил его на старые, заросшие бурьяном рельсы возле болота чуть поодаль. Там, прикрытый сухой прошлогодней травой, сверток ожидал меня до конца рабочего дня. После работы, в темноте, я подбирал его и нес домой.
Мое увольнение из ортопедички связано не только с кассой, но еще и с последней парой ботинок, которую я украл. У нас работала пожилая азиатка. На вид она напоминала пожилого азиата, но все таки была и должна была оставаться женщиной. Она работала уборщицей и часто кричала и бранилась на нас на своем азиатском языке. Это было ее защитой от своей незавидной доли и касты. Когда я выносил через боковую дверь свою последнюю пару ботинок — (фаза номер один: вместе с мусором) — она как ворона сидела на верхней полке (как она туда влезла?) и что–то там прибирала. Мне до сих пор кажется, что она что–то заметила и настучала начальнику. Ботинки были завернуты в бумагу, но все равно нельзя недооценивать хитрость уборщиц.
Меня поймали перед самым новым годом. Билли, ошалев от постоянной пропажи денег в кассе, принял решительные меры. Подлец принес маленькую видеокамеру и где–то ее установил. Да. Сознаюсь. Я дурак. Как будто бы я не мог этого предвидеть. Каждый день я искал глазами возможную камеру, но я не мог представить, что она будет такая маленькая. Где она была установлена — я до сих пор не знаю. Но это не важно. Важно то, что в тот день, когда меня выгнали — начальник Боб и Билли как–то странно перемигивались, хихикали и потирали руки. Я был пьян как крестьянин и ничего не замечал. И что самое обидное — я так развеселился, что подхихикивал вместе с ними. Вечером наступила расплата.
”Так, так, так. Пойди–ка сюда, сынок. Мы кое–что о тебе знаем…Скажи–ка…»
Мне было стыдно, меня мучили похмелье и многодневный запор. Я не знал, что сказать и был готов к каре. Я, выражаясь грубым языком, был готов получить пизды. Но все обошлось. Наказание мое было очень мягким и простым: меня навсегда выгнали из голубоватого домика со смешной крышей, который располагался в самом конце индустриальной улицы.
Человеку практически невозможно поймать меня за руку. Перед современной технологией я снимаю шляпу. Нужно было родиться пятьдесят лет назад.
Я в последний раз шел к электричке со своим долговязым наркоманом. Он был сильно разговорчив (в последние дни он плотно сидел на амфетаминах) и постоянно бормотал что–то об автомобилях и гангстерах. Когда мы покупали билеты, он на прощание попросил у меня сигарету. Я вытащил пачку. Когда я передавал ему сигарету, я заметил, что у него сильно дрожали руки. У меня они дрожат всегда. Бриться лезвием невозможно и чревато множественными ранениями.
От чего дрожат руки? От нечистой совести? От страха? От неприспособленности?
Я бросил работать где бы то ни было около года назад. Больше не в силах. Теперь — для того, чтобы получать ежемесячное пособие — мне нужно еженедельно «отмечаться» у психиатра. Ломать комедию и обещать исправиться ради своей же пользы. Недавно они придумали новую штуку. Раз в неделю (это значит два раза уже туда переться!) мне необходимо посещать психотерапевтическую группу по нервным расстройствам. Кто–то впадает в панику, у кого–то затяжная депрессия, кто–то просто сошел с ума и так далее. Что–то вроде «Полета над гнездом кукушки», но среди нас нет МакМерфи… Два часа мы сидим в тесной, пахнущей кофе комнатке на втором этаже старого здания и по очереди жалуемся на свои страдания и хворобы.
У нас есть все: русые усы, скрывающие гнилые уста, вставные челюсти в глубине карманов, набухшие на висках вены, бритые и небритые лобки, теплые и ледяные руки, груди способные вскормить слоненка, груди не способные вскормить никого, спутанные волосы, кошельки с фотографиями морских свинок, заколки, затычки, одеколон, кожаные и матерчатые вещи, медальоны, кольца и салфетки для вытирания слез. Наше напряжение велико. Нас сгрудили вместе для того, чтобы мы полюбили друг друга, но мы друг друга не любим и немного боимся. Мы очень разные, но ДРОЖЬ НАШИХ РУК одинакова.
Комната хранит молчание. Возникает робкая надежда, что все это превратится в жуткую оргию похабнейшего масштаба, со сдиранием друг с друга штанов и юбок, слюной и звериными криками. Так было бы интересней. Но, увы…
Молчание становится неприличным. Вдруг: невидимая вспышка электричества, нажата какая–то кнопка и начинаются голоса.
— Я наверное скоро уйду. Мне тяжело тут сидеть и смотреть на вас. Это невыносимо.
— Водила собаку на прогулку — а там без поводка нельзя… Штраф дали…
— Когда я была маленькой — мы с сестрой спали в одной кровати. Она меня терроризировала, говоря мне, что я слишком громко дышу.
— Двадцать пять лет потрачено зря… Больше не могу — слишком много энергии тратится…
— А завтра у меня интервью с работодателем… Хочу чтобы не дрожали руки.
— Дочь в психиатрической клинике, а еще я деньги потеряла…
— Теперь, когда я вижу сестру — у меня все внутри сжимается. Я боюсь ее.
— Для меня важно жить вот именно этим, настоящим моментом. Я хватаюсь за ручку кресла и концентрируюсь на ней. Она — это то, что сейчас.
— Хороший совет, спасибо. Буду глубоко дышать.
— Я знаю, я знаю. Я всегда все забываю. Я как глупая мышь…
— Я ходила к пастору, он сказал мне: «Пошли сестру на хуй»
— Я не безумец. Но мои действия и мысли безумны.
— Симпатизирую. Я сама алкоголичка. Шестнадцать месяцев как не пью….
— А «сукой» ты сестру когда–нибудь называла?
— Стероиды принимал. Инфекция в легких.
— Называла…
— Я всегда по утрам пишу на бумаге вопросы для самой себя. Почему все так? Зачем все так? И недавно я написала: зачем столько вопросов?
— Хочу всем напомнить, что все здесь строго анонимно и ничего из сказанного тут не пойдет дальше этих стен. Однако, если кто–то будет намекать на то, что он или она покончит жизнь самоубийством, или планирует кого–то порешить — мы будем вынуждены принять соответствующие меры.
— Когда я в первый раз в жизни выпил, я подумал: «Я нашел свой потерянный дом».
— Я вру врачам. Говорю им, что мне лучше. Говорю им: «Я хочу работать»
— Да, старший брат или сестра — это как третий родитель…
— Курю траву ради самолечения. Не знаю — то ли бросить ее совсем, то ли больше начать курить…
— Я не безумен! Безумны мои мысли и дей…..
— Когда я был маленький — я боялся уснуть. Самого процесса сна. Это как мини–смерть.
— А когда вышел из больницы — то понял, что им важно только мое выздоровление. А как я живу — всем плевать.
— Он кинул воздушный шарик с водой и попал мне в голову. Я ему: «Ах ты, маленькое говно!»
— Я очень боюсь своей соседки. Ужасная женщина.
— Да нет, дышу я тихо. Вот мне даже один мужчина как–то сказал, когда мы с ним переспали…
— Боюсь, что всем всегда мешаю. Моего ничего нет. Все чье–то чужое.
— …Увидел человека в черных перчатках в автобусе и ТАК напугался!
— Мама стояла надо мной и смотрела, чтобы я каждую пылинку запылесосила…А если я забывала хоть одну — меня наказывали.
— Ой, ой, ой, не могу больше.
— Передайте ей салфетки…
— Они обязаны аккуратно брать кровь…
— Неделю назад я был в маниакальном настроении и набросился на свою квартиру. Все мыл и чистил. А теперь даже белье не стираю…
— Вчера ездила в центр. Там ребенок какой–то орал. Я хотела наклониться к его роже и орать, орать в ответ.
— Сними себя на видео — и ты увидишь, что ты нормальная.
— И коронка вылетела…
— Может быть, Али хочет чего–то сказать? Нет? Ну ладно…
— А я люблю болеть… Когда грипп, например. Он тянется недели три, и тогда ты забываешь свои моральные страдания и концентрируешься на физических. Освобождение посредством болезни.
— Всегда начинаю с улыбкой во всю харю, хочу, чтоб все было хорошо, а потом…
— ….И через минуту уже думаю, как я их ненавижу. Представляю, что дерусь с ними.
— Часто мечтаю, что у меня есть пистолет, который всех испаряет.
— Так. Я пошла. Не могу больше терпеть.
— Спасибо за откровения!
— Гмммм….Гммммм….
— Где бы ни работал, всегда все одно и то же: начинаю пьянствовать и увольняюсь…
— Я всегда с прогулки что–нибудь приношу. Цветок или камешек. И потом смотрю на него и думаю: «Вот…значит я где–то была»
После «собрания» мне жаль всех этих людей и жаль себя, потому что я не лучше, хотя и притворяюсь перед собой, что я там «по ошибке». И раз уж я настроен на такую жалостливую волну и шмыгаю носом — позвольте мне письменно изъявить свое великое желание. Это моя ПРОСЬБА ПРОСЬБ.
Дорогие мои. Я ненавижу унижаться, я ненавижу о чем–то просить. Для меня легче проиграть и потерять, чем заискивать и молить о помощи. Но тут я готов унизиться до последнего. Я готов лизать немыслимые предметы, чистить отхожие места, стоять в бесконечной очереди, готов не закрываться от удара, пренебрегая инстинктом. Я готов потешничать, строить смешные рожицы и быть петухом, который, торчит около параши и языком заменяет зэкам туалетную бумагу. Красные, черные, шерстяные, обиженные — все подходите! Я могу принять на голову атомную бомбу и не моргнуть. Я могу сам стать атомной бомбой и разорваться на испытании. Я могу перейти с восьмиградусного пива на шестиградусное. Я все могу перенести, но только:
— пожалуйста, не рожайте больше детей.
Милые мои, не делайте этого. Не надо. Если хотите — я повторю вам чуть более сахарно, коверкая слова:
— пазалуста, не лазайте больсе дитей.
Если у вас иной менталитет и вы привыкли к палке и грубым приказам — я наберу в легкие двадцать кубометров воздуха и крикну вам в самое ухо, оглушу вас навсегда, посеяв в голове непрерывный вой и звон:
— Перестать рожать! Мрази! Я сказал — перестать!!!
Знаю, знаю: я рос одиноким барчуком, кормящимся добром, центром вселенной, одиноким пупом земли. Слово Севочки было свято и Севочка всегда учинял что–нибудь плохое. Я вырос трусом, неудачником, воришкой и пьяницей. Я никогда не терпел особую нужду, я врал напропалую, все мои беды я причинил себе сам. Я могу предать любого из вас от страха или ради курьеза, мне не нужно соратников, друзей и подруг. А если нужно — то чтобы развлечь себя на короткое время. Мне плевать на свой народ, мне плевать на чужой народ. Я — эгоистичная развалина, хотящая обратить на себя внимание. Я состарил своих родителей просто будучи таким, какой я есть. А они состарили меня. Нигилист и извращенец мыслей. Самоучка, мазохист, ленивец, иммигрант… Знаю, знаю.
Но вы — другие! Вы запросто во многом лучше меня. Я отношусь к вашей массе с иронией и злобой, но это от безвыходности нашего с вами положения.
Вы выручаете друзей и родственников из беды, вы помогаете друг другу, вы любите своих детей и пойдете ради них на любые жертвы. Вы завещаете своим внукам крупные суммы денег и квартиры. Вы справедливы и искренни. Вы сдерживаете свои обещания. Вы готовы пойти под шквальный огонь артиллерии к реке, чтобы набрать ведро воды для своих умирающих от жажды близких. Вы сдаете кровь и дарите почку больному племяннику. Вы подаете милостыню. Вы чистите зубы своей собаке, чтобы у нее не было кариеса. С попугайчиком беда! Уж не болит ли горлышко? Вы умеете прощать, вы придете на помощь в трудную минуту. Даже к таким как я. Умнее, ловчее, способнее. Добрее, в конце концов.
Вы умеете жить и приносить радость себе и другим.
Однажды я пошел в театр (по–моему, на Таганке), и в антракте один молодой человек, вытащив из паспорта десять тысяч рублей, повел свою свежую как булочка подругу в буфет, чтобы там налопаться осетрины с фантой и обсудить игру актеров.
Когда спектакль кончился — я ехал домой на метро и чувствовал острейшую жалость к этой паре. Сам не знаю, почему. Как вспомню, как он из паспорта деньги доставал — так хоть плачь.
Мне жаль людей в очках. Когда они плачут — очки сразу снимаются.
Все–все таки вы все очень хорошие. Вас очень много, и я прошу, прошу прямо из толкающего кровь сердца:
— Хватит. Нас в этом мире достаточно.
Выражение «полно народу» хуже, чем любое матерное. Нет ничего пошлее и гаже, чем «народ».
Выражение «ради моих потомков» хуже всего когда–либо сказанного на свете.
Народ, народности — это же так неприлично! Поймите вы это наконец… Это как криво подставленное больничное судно. Паштет инфекционного кала, скользнув по краю, пластилинно ляпается на кафельный пол.
Все наши беды, наши страдания происходят потому, что после нас кто–то еще будет. Этим страшным «будет» мы парализованы от маковок до больших пальцев ног.
Наша индивидуальность ежесекундно придушена нашей численностью
Невозможно ничему радоваться, невозможно достигнуть счастья и прогресса в своих чувствах, когда вокруг тебя — в миллионах маток зреют плоды. Пока мы рожаем, осеменяем, брюхатим — у нас нет выхода. Мы навсегда пойманы, залиты в кубы цемента и опущены на дно шахты. Потому что так заведено, а «заведено» — тоже страшное слово.
Детишки продолжают поступать и каждый из них — комок земли на твой гроб.
Не спорю: детородный инстинкт силен — особенно у женщин. Наш род должен продолжаться. Чувство материнства прекрасно! Ах, ни с чем не сравнимые ощущения, когда новорожденного ребенка кладут тебе на потную грудь.
Но, милые женщины! Вы рожали и рожали тысячелетия. И всегда все одно и то же. Хотели бы вы хоть раз в жизни сделать, что то удивительное, что–то способное убить всех Богов и чертей и сделать вас Богинями? Не рожайте новых детей. Любите тех, кто остался. И самое главное: вы, непосредственно вы — отдельная единица — будете участвовать в великом освобождении земли и себя от смерти при жизни. При появлении на земле нового ребенка — все сразу сводится к нулю. Земле уже остоебенили эти нули (Земля мне лично не сообщала, но я уверен, что это так).
Если вы еще нерожавшая девушка — не поддавайтесь искушению. Материнство — неблагодарная и жуткая вещь. Мать навсегда проклята. Пять лет козы и «буль–буль–буль мой зайчик!!» скоро пройдут и начнется совсем не то, о чем ты мечтала. А вдруг твой сынок будет таким как я? Пожалеешь, ох как пожалеешь…
И, если бы я просил хоть что–то делать… но ведь то, что я прошу — так просто! Я прошу ничего не делать и только вовремя вытаскивать половой член из влагалища, пока убивающее надежду семя не прыснуло в багровую глубину и не откинуло наше счастье еще на один виток.
Свобода будет только тогда, когда мы наконец поймем, что самое великое, гуманное, легкое и правильное решение — это прекратить человеческий род и дожить наши дни, убывая количеством, а не увеличиваясь.
Забудьте об анархизме, коммунизме, фашизме, капитализме. Забудьте о любых проектах, которые нас осчастливят, или помирят, или наполнят гордостью. Это брехня. Это бессмысленно.
Да, когда люди начнут убывать — появятся хапуги, которые начнут занимать все больше и больше земли. Появятся оппортунисты и недоноски. Но все они со временем станут добрее, потому что жадность и невыносимое поведение — тоже следствие того, что «когда–нибудь наши потомки…» и так далее.
Когда мы останемся одни, наши пороки профильтруются через новое, удивительное чувство, которое будет все нарастать и нарастать. Я даю вам гарантию. Ну, а если кто–то зарежет меня средь бела дня: что ж, умирать все равно легче, когда знаешь, что ты «один из последних» Тем более, что все равно менты и пожарники останутся. Врачи останутся. Но новых не будет.
Когда с каждым днем нас будет становиться все меньше — все мы физически почувствуем, как с наших согнутых плеч сваливается невыносимый, уничтожавший нас груз. Можно будет в первый раз в жизни чем–то гордится. Каждый из нас станет личностью, хозяином вселенной и никакое божество, никакая теория эволюции не посмеет и пикнуть в нашем присутствии. Мы скомандуем Богу: «Лежать!», и он ляжет. Главный инстинкт разбит в пух и прах. Мы повернули реки вспять. Открытие Америки, первый полет на Луну, Китайская Стена, пенициллин — это все, простите, хуйня, когда тебе уже восемьдесят лет и ты продвигаешься по опустевшему городу и знаешь, что ты — один из последних. Ты — мудрее их всех. Ты понял самое главное и обманул то, что тысячелетиями сидело в тебе инстинктом.
Со временем возраст людей сравняется. Карапузы, которые недавно родились, будут последними людьми планеты. Я завидую им и рад за них.
Вы спросите: ну и что нам делать, когда мы вот так, коллективно откажемся от зачатия новых детей. А ничего не делайте. Живите точно так же как жили. Ходите на работу, попрошайничайте, воруйте — и вслушивайтесь в себя. Ждите того самого удивительного чувства. Оно возникнет, как вспышка над Нагасаки, и вы поймете, что такое настоящий бунт.
Мне скоро тридцать лет. Я никогда ничем особенно не интересовался и ничего не хотел. Но я могу стать совсем другим, когда буду знать, что после меня, когда доживут нынешние дети и подростки, трава наконец покроет шоссе, звери выдут в развалины городов, и земля в первый раз за свое существование простонет из своих недр: «Спасибо ребята». За это «спасибо» можно положить жизнь. А на «спасибо» будущих поколений за наш упорный труд и освобождение от (выберите страну) я кладу не жизнь, а сами знаете что.
Мне так жаль, что у меня нет способностей выразить все свои мысли на этот счет. А мыслей тысячи. Я не могу представить себе своей эйфории, когда, просыпаясь утром, я буду думать: «Это все». Через сотню лет нам конец, и сейчас мы, живущие на земле, разорвали прогорклые декорации и живем так как нужно жить мыслящему человеку.
Нацизм, социализм, разъяренные марши с флагами, сознание своего превосходства, господство над миром — это шелуха моих самозалечивающихся прыщей по сравнению с тем, что могло бы случиться. Миллионы болезней, комплексов, зверств, геноцидов и голодоморов подойдут к концу. Оставшейся тысячи столетних дедов и бабок не будут нужны Холокосты. Вся дрянь прошла, как страшный сон.
В наших руках (членах/влагалищах) — начать новый, единственно подлинный переворот изнутри и снаружи.
Я знаю. Весь этот бред мой не только никогда не осуществится, но и прочитается (если повезет) с насмешкой. Но у человека нельзя отнять его заветную мечту.
Ведь как бы могло все просто решиться… Как жаль. Как жаль.
Какие осложнения могут возникнуть? Да такие, что кто–то не захочет. Как всегда подведут! Скоты.
Решение?
Клиники абортов на каждом углу (сам первый кирпич вложу и бревно понесу с тонкого конца). Аборты на дому, аборты на улице. Не надо тратить баснословные суммы, чтобы лететь на Марс. Нехера на Марсе нам делать. Дома нужно ситуацию утрясти.
Поголовная вазектомия (в Индию! В Китай! Они так любят плодиться!) Добровольная и принудительная. Это единственное, что было бы немножко неприятно. Но, скажите, зачем? Зачем перерезать что–то в паху, когда можно, пошевелив забитыми ненужными истинами мозгами, понять, что освобождение земли и себя самих — это первый и последний человеческий подвиг, который вытащит каждого из могилы на свежий воздух.
Невозможно не воевать, когда будут новые дети. Невозможно жить спокойно, когда будут новые дети. Невозможно не строить, когда будут новые дети. Невозможно не убивать и не мучить, когда будут новые дети. Невозможно жить достойно и не заниматься саморазрушением, когда будут новые дети. Невозможно не быть рабом, когда будут новые дети. Невозможно по–настоящему любить и быть любимым, когда будут новые дети. Невозможно не врать, когда будут новые дети.
Вытащи его, друг. Вытащи пока не поздно. Хочешь, я вот эту какашку в лифте съем? Только вытащи. А если не вытащишь: ты дурак, и жизнь твоя пошла коту под хвост. Тебя нет. Есть только актер, которому снова задали сыграть спектакль, который играли с незапамятных времен.
ЭСКАПИЗМ — возможно не совсем удачное слово. Я не совсем понимаю его. Но я чувствую, что оно как–то со мной связано.
I. Я, видимо, существую по ошибке.
II. Вы практически всегда вне ошибки.
III. Под контактной линзой любого дня накапливается много пыли.
IV. И много страха.
V. Неописуемые телефонные звонки, от которых лопается резервуар куриной груди, и нужно, скорее, скорее, скорее взять трубку, дабы удостовериться, что это «не по тому случаю».
VI. Мысли о том, что в голове все так хитроумно и непостигаемо устроено, и идут годы, а она все работает. Сбейся мельчайшая извилина и ты — гадящее в штаны шимпанзе.
VII. Космическая, вечная перегрузка под кодовым названием «н. а.д. о.»
VIII. Н. а.д. о. в школу. Н. а.д. о на работу, н. а.д. о. «отслужить» в армии, н. а.д. о. давить, н. а.д. о. ебать, н. а.д. о. веселиться вовсю.
IX. Я заворачиваюсь в пленку ожидания. Прячусь в мешок для перевозки трупов, в пакет для утилизации отходов.
X. Мне бы только переждать, пока извечные, прибыльные понятия промаршируют мимо моих окон.
XI. Гляжу из дырочки и все надеюсь, что мясо закончится и из мясорубки перестанет лезть чесночный фарш.
XII. И я в положении хомяка, который имеет право зарыться в опилки, выбрать уголок для туалета и перевернуть свое колесо.
XIII. Клетка все равно будет. Рукам, приносящим сухарики и морковку, никуда не деться.
XIV. А без руки я не могу. Этим и усугубляется положение.
XV. Остается ждать безвредного, но интересного помешательства своих хозяев.
XVI. Страх оказаться на частном владении и быть позорно изгнанным.
XVII. Страх быть наблюдаемым из всех щелей.
XVIII. Страх старого доброго тройного лицемерия от всех «надежных» ресурсов.
XIX. Страх, что с тобой «не встанет».
XX. Страх, что «встанет» как назло как раз при тебе.
XXI. Страх, что «иду по улице — никого не трогаю и тут ко мне двое…»
XXII. И тогда придется доказывать себе свою смелость.
XXIII. Страх внезапно разбогатеть, или бесстыдно обнищать. Два зла.
XXIV. Страх дожить до мафусаиловых лет и очутиться в доме престарелых близ местечка Большое Гнилище. Сидеть на табурете, в чистенькой, стираной рубашке и ловить правила поведения из ртов несусветной швали.
XXV. Шаркать опухшими ногами. Дивиться обыденных предметов.
XXVI. И каждая ночь — это «Ночь Живых Мертвецов». Часть первая, часть вторая, часть третья — сколько еще частей?
XXVII. Страх того факта, что многие действительно «заодно» и наигранная отчужденность может перерасти в сплоченность в любую трудную минуту.
XXVIII. И от «мы вместе» мне не спрятаться.
XXIX. На Дальнем востоке живут северные пищухи.
XXX. Все лето пищуха тащит траву себе в нору. Метр сухой травы чтобы перезимовать.
XXXI. Я хочу стать пищухой. Я могу лишь тупо собирать траву и волноваться, но зато когда придет зима — я останусь один.
XXXII. Когда говорят: «Жизнь тяжела и надо бороться», мне становится стыдно и тошно, как начинающей вокзальной шлюшке, которую застигли за неумелым актом сосания и крикнули ей: «Да как же так можно?!»
XXXIII. В компьютерной игре Doom есть уровни сложности. Я не хочу жить на nightmare. Я хочу жить на easy. Стрелять и знать, что всегда попаду. Это возможно и в жизни, но многие не хотят.
XXXIV. Так и знал, что не захотите. В таком случае я:
XXXV. Закупорю нору, доползу до камеры «главного сна». Зажгу на стене светлячков, которых принес еще летом.
XXXVI. И буду спать в зеленоватом полумраке, положив побоявшуюся сдохнуть голову между двух подушек из ягеля.
март 2010