Лучше вам этого и не читать. Правда, правда. Это вовсе не предостережение, вроде: «возможно, такое может с вами случиться». Гораздо хуже. Вполне вероятно, что такое происходит с вами именно сейчас. А вам этого не понять, пока все не закончится. Не понять по самой сути происходящего.
(Интересно, что на самом деле представляют собой люди, живущие на Земле?)
С другой стороны, возможно, не так важно, расскажу я вам об этом или нет. Если вы освоитесь с этой мыслью, то, возможно, сможете даже расслабиться и неплохо провести время. Ей-Богу, здесь есть чему порадоваться — я снова повторяю — по самой сути происходящего.
Ну да ладно, если вы думаете, что сумеете понять…
Я встретил ее в ресторанчике. Возможно, вы знаете, — ресторанчик Мэрфи. Там большой овальный бар, а за перегородкой маленькие столики, затем, за проходом — отдельные кабинки.
Глория сидела за одним из маленьких столиков. Все кабинки, кроме двух, были пусты; все столики, кроме одного, незаняты, можно было сесть, где угодно.
Но для меня могло найтись место только за ее столиком. Потому что, когда я увидел Глорию, все остальное перестало существовать. В жизни не испытывал ничего подобного. Я застыл на месте и, выронив портфель, уставился на нее. У нее были блестящие рыжеватые волосы и смуглая кожа. Тонкие, изящно вырезанные ноздри, прекрасно очерченный рот: верхняя губа изогнута, как распластанные в полете крылья чайки, а нижняя — полная. Глаза — цвета старого коньяка глубоки, как ночь в горах.
Не сводя взгляда с ее лица, я ощупью нашел стул и уселся напротив нее, забыв обо всем, даже о том, что был голоден. Но Хелен не забыла. Щеголиха Хелен была главной официанткой в этом заведении. Сорокалетняя, всегда довольная жизнью толстушка. Моего имени она не знала, и обычно звала меня Обжорой. Мне и заказывать ничего не приходилось. Как только я появлялся, она наполняла мне кружку пива и наваливала на огромную тарелку двойную порцию фирменного блюда. И сейчас она принесла пиво, подняла с пола мой портфель и отправилась за едой. Я продолжал смотреть на Глорию, лицо которой выражало явное изумление, смешанное со страхом. Страх, как она потом объясняла, был вызван лишь размерами моей пивной кружки, но у меня на этот счет есть сомнения.
Она заговорила первой.
— Составляете опись?
У нее был редкостный голос, по сравнению с которым все остальные звуки кажутся просто шумами. Я кивнул. Закругленный подбородок с легким намеком на ямочку, но линия челюсти резко очерчена.
Мне показалось, она была чуточку пьяна. Она опустила взгляд — я был рад этому, так как сумел рассмотреть, насколько длинны и густы ее ресницы, — и поковыряла вилкой в салате. Затем снова подняла глаза и чуть улыбнулась. Зубы ровные, один к одному. Я знал, что так бывает, но прежде не видел ничего подобного.
— Так что же, — спросила она, — я одержала победу?
Я снова кивнул.
— Несомненно.
— Ну что ж, — сказала она, вздохнув.
— Вас зовут Глория. — Я не спрашивал, а утверждал.
— Как вы узнали?
— Так должно было быть, только и всего.
Она внимательно рассматривала меня, мои глаза, лоб, плечи.
— Если вас зовут Лео, я закричу.
— Тогда кричите. Но почему?
— Я… я всегда думала, что встречу человека по имени Лео, и…
Как раз в этот момент Хелен принесла мне ланч, перечеркнув тем самым прекрасные отношения, сложившиеся между нею и мной за последний месяц.
Когда Глория увидела тарелку, ее глаза расширились.
— Должно быть, вы большой любитель омара по-голландски.
— Большой любитель всего изысканного, — сказал я. — Причем в больших количествах.
— В жизни не встречала человека, похожего на вас, — призналась она чистосердечно.
— И никто, похожий на вас, — никогда не встречал.
— Да?
Я взял вилку.
— Конечно, нет, иначе на свет появился бы уже новый род. — Я зацепил вилкой омара. — Вы не будете так добры, не последите за тем, как я ем? Не могу перестать смотреть на вас и боюсь, что ткну вилкой в лицо.
Она фыркнула. Это не был ни сдавленный смех, ни хихиканье. Настоящее фырканье, как у Льюиса Кэрролла. Большая редкость.
— Я послежу.
— Спасибо. А пока будете следить, говорите, что вам не нравится.
— Что мне не нравится? Зачем?
— Вероятно, остаток жизни я проведу в поисках того, что вам нравится, причем занимаясь этим вместе с вами. Поэтому давайте исключим ненужное.
Она засмеялась.
— Хорошо. Мне не нравится тапиока, потому что из-за нее я чувствую себя кричащей, бросающейся в глаза. Мне не нравится мебель с пуговками на обивке; не нравятся тюлевые занавески, которые расходятся; ткань в мелкий цветочек; крючки и кнопки там, где должна быть молния; тот дирижер, у которого в оркестре слащавые саксофонисты, а солист поет йодлем; мужчины в твиде и с трубками; не нравятся люди, которые не могут смотреть мне в глаза, когда лгут; не нравятся ночные рубашки; не нравятся люди, которые делают коктейли со скотчем… Боже, как вы быстро едите.
— Это чтобы утолить голод, теперь я могу есть, соблюдая все правила хорошего тона. Мне нравится ваше перечисление.
— А что не нравится вам?
— Мне не нравятся интеллектуалы от литературы, которые без конца уснащают свою речь цитатами. Не нравятся купальные костюмы, которые не пропускают солнца, и погода, в которую носят такие костюмы. Не люблю соленую пищу; девушек в облегающих платьях; музыку, которая никуда не ведет и ничего не дает; людей, которые разучились удивляться, как дети; автомобили такой обтекаемой формы, что на них удобнее ехать назад, чем вперед; людей, которые попробовали что-нибудь один раз, и боятся попробовать в другой или в третий и войти во вкус; и скептиков-профессионалов. — Я вернулся к своему ланчу.
— Попали в яблочко, — сказала она. — Происходит что-то удивительное.
— Пусть происходит, неважно, что это и почему. Не поступайте, — предостерег я, — как тот парень, что бросил электрическую лампочку на пол, чтобы проверить, насколько она хрупкая.
Мимо прошла Хелен, и я заказал сливовицу.
— Сливовая водка! — воскликнула Глория. — Она мне нравится!
— Я знаю. Это для вас.
— Когда-нибудь вы ошибетесь, — сказала она, вдруг помрачнев, — и будет плохо.
— Будет хорошо. Это просто будет различие между гармонией и контрастом.
— Лео…
— Да?
Она посмотрела прямо на меня, взгляд был таким теплым, что я ощутил его кожей.
— Ничего. Мне просто хотелось произнести «Лео». Лео!
Я поперхнулся — но не из-за омара. С ним все было кончено.
— Мне нечего на это ответить. Нечем крыть. Я могу только постараться соответствовать, Глория.
Было сказано и другое, но без слов.
Для этого все еще нет слов. Потом она протянула руку через стол и коснулась моей руки кончиками пальцев. Мир вокруг расцвел радугой.
Прежде чем уйти, я нацарапал на бумажке меню цифры.
— Это мой телефон. Позвоните, когда не будет другого выхода.
Она вскинула брови.
— Вы не хотите записать мой телефон, или адрес, или что-то еще?
— Нет, — ответил я.
— Но…
— Все это слишком серьезно, — сказал я. — Простите, если кажется, что я предоставляю решать вам. Но мне хочется, чтобы, если вы будете со мной, то только потому, что сами хотите этого, а не потому, что думаете, будто я этого хочу. Мы будем вместе, потому что движемся в одном направлении с приблизительно той же скоростью, каждый по своей воле. Если же я позвоню вам и договорюсь о встрече, может случиться, что у меня сработал условный рефлекс, как у любого ловеласа. Если же позвоните вы, мы оба будем знать, как обстоит дело.
— Это имеет смысл. — Она подняла на меня глубокие глаза. Уйти от нее было все равно, что выбраться из очень глубокого ущелья. Долгий путь. Я только что проделал его.
Оказавшись на улице, я героически попытался вернуться к реальности. Самое замечательное во всем этом замечательном происшествии было то, что за всю свою предыдущую жизнь я никогда ни с кем так не говорил. Я всегда был чрезвычайно застенчив, беззаботен, неагрессивен, да и соображал довольно медленно.
Я чувствовал себя, как поддавшийся на ухищрения рекламы слабак весом в сорок кило, когда он выстригает из газеты объявление.
— Эй, ты!
Я обычно реагирую на подобное обращение, как на любое другое. Я обернулся и на миг остолбенел. В воздухе рядом со мной плыла человеческая голова. От удивления я даже не перестал шагать вперед. Голова двигалась рядом со мной, чуть покачиваясь, словно невидимые ноги несли невидимое тело, которому она принадлежала. Суховатое лицо ученого человека, немолодого, с чувством юмора.
— Ты вроде бы крепкий орешек, верно?
Странно, но я даже сумел ответить.
— Некоторые вполне приличные люди считают, что так, — пробормотал я. И нервно огляделся вокруг, ожидая увидеть, как разбегается народ при виде этого ужаса.
— Никто не видит меня, кроме тебя, — сказала голова. — Во всяком случае, никто не собирается поднимать шум.
— Чего т-ты хочешь?
— Я просто хотел сообщить тебе кое-что, — сказала голова. Очевидно, у нее где-то располагалось горло, потому что она прокашлялась. — Партеногенез, — продолжала голова нравоучительно, — не дает больших возможностей сохраниться, даже при сизигии. А без него… — Голова исчезла. Немного ниже показались два голых обнаженных плеча, выразительно передернулись и пропали. Снова появилась голова. — …никакой возможности нет.
— И не говорите, — произнес я дрожащим голосом.
Голова больше не говорила. Ни слова. Она уже исчезла.
Я остановился и обернулся, ища ее взглядом. То, что она сказала, показалось мне довольно бессмысленным, как и само ее появление. Мне понадобилось время, чтобы понять, что ее слова были самой сутью явления, о котором я вам рассказываю. Надеюсь, я изъясняюсь более понятно, чем Голова.
Так или иначе, это оказалось первой странностью, и ее одной было недостаточно, чтобы я усомнился в собственном рассудке. Как я уже говорил, это было только начало.
Могу также рассказать вам кое-что о Глории. Ее родные были достаточно бедны, чтобы ценить хорошие вещи, при том, что позволить себе иметь хотя бы одну-две из них они не могли. Поэтому Глория знала цену и тому, что хорошо, и усилиям, необходимым, чтобы достичь этого. В двадцать два года она была помощницей продавца в отделе мужской одежды. (Это было ближе к концу войны). Для осуществления ее заветной мечты нужны были дополнительные заработки, поэтому она каждый вечер пела в клубе. Время, которое удавалось выкроить, Глория тратила на обучение и тренировки, и к концу года получила лицензию летчика гражданской авиации. Остаток войны она перегоняла самолеты.
Понимаете теперь хоть немного, каким человеком она была?
Глория была одной из самых энергичных женщин, когда-либо живших на свете. Она была умницей, умела выражать свои мысли и совершенно не была притворщицей.
Глория была сильной. Вы не можете представить… нет, некоторые из вас знают, насколько она была сильной. Я забыл… Она излучала силу. Сила окружала Глорию, скорее, как облако, чем, как броня, поскольку не мешала ощущать ее. Она воздействовала на всех и все, к чему прикасалась. Иногда я чувствовал, что от земли, на которой остались ее следы, от стульев, на которые она садилась, от дверей, которых она касалась, и книг, которые она держала в руках, даже несколько недель спустя исходит радиация, как от кораблей, прошедших мимо атолла Бикини.
Глория была совершенно самодостаточна. Я понял это, когда настоял, чтобы именно она позвонила мне, прежде чем мы увидимся снова. Само ее присутствие было подарком. Если она была со мной, то потому, что ей хотелось быть именно здесь, а не в каком другом месте на Земле. Если она была не со мной, то потому, что быть со мной в этот момент не было самым лучшим, а она на свой лад стремилась к совершенству.
О да, стремилась. Уж мне-то это известно!
Вам следует узнать кое-что и обо мне, дабы вы могли представить себе полностью, как подобная история случилась и как она случается со многими из вас.
Мне было двадцать с небольшим, я зарабатывал на жизнь игрой на гитаре. А до этого перепробовал множество занятий и сохранил воспоминания о каждом из них — воспоминания эти могут принадлежать только мне. Каков был колер стен в меблированных комнатах, где я оказался «на мели» в Порт-Артуре, в Техасе, когда команда моего корабля забастовала.
Какие цветы были приколоты к платью девушки, бросившейся за борт с рейсового корабля на Монтего-Бей, у Ямайки.
Я смутно помню, как плакал мой брат, испугавшись пылесоса, когда ему было четыре года. Значит, мне тогда было около трех. Помню, как в семь лет подрался с мальчишкой по имени Вооз. Помню Хэрриет, которую поцеловал под благоухающим тюльпанным деревом, когда мне было двенадцать. Помню особый легкий звук, который барабанщик извлекал из своего инструмента тогда и только тогда, когда действительно импровизировал, в то время когда мы играли в отеле, и помню, как трубач прикрывал глаза, слыша его. Помню в точности, как воняло в тигрином фургоне, когда я натягивал канаты в цирке Барнеса, помню однорукого рабочего цирка, который обычно запевал, когда мы вбивали колья, размахивая вместе с нами двадцатифунтовой кувалдой:
Наддай! Ударь! Сильнее жарь!
Еще разок! Давай, дружок!
Так он подбадривал нас, пока кувалды барабанили по стянутому стальными обручами колу, а кол уходил в землю, и оголовье кола погромыхивало в ответ над тугим канатом, а мы вшестером стояли кругом. Помню другие молоты, в кузнице в Пуэрто-Рико, когда подмастерья размахивали кувалдами, описывая мощные круги, со звоном ударяя о наковальню, в то время как старый кузнец касался металла небольшим молотком почти нежно, придавая изделию форму и вызванивая любую синкопу, известную человеку, а заготовка подскакивала над наковальней под его собственными ударами и мощными размеренными ударами кувалд. Помню, как сопротивлялся мне экскаватор и как слушался, когда смена бросалась к вагонеткам, и помню запах перегретой лебедки и огороженное место взрыва. Это было в том самом карьере, где огромный финн, бригадир подрывников, погиб, когда преждевременно подорвали шпур. Он оказался не в укрытии и понимал, что ему не уцелеть. Он стоял прямо и спокойно, потому что ничего нельзя было изменить, и поднял правую руку к голове. Наш механик считал, что он пытался прикрыть лицо, но я подумал тогда, что он салютовал чему-то.
Подробности — вот что я пытаюсь донести до вас. Я помню массу подробностей, и все эти воспоминания, несомненно, принадлежат только мне.
Прошло чуть больше двух недель — если говорить точно, шестнадцать дней, три часа и двадцать три минуты, — прежде чем Глория позвонила. За это время я чуть с ума не сошел. Я ревновал, беспокоился, впадал в неистовство. Проклинал себя за то, что не взял у нее телефон… ведь я даже не знал ее фамилии! Иногда решал, что брошу трубку, если услышу ее голос, так я злился. Иногда оставлял работу — мне тогда приходилось довольно много аранжировать музыку для маленьких оркестриков — и сидел перед молчавшим телефоном, умоляя его зазвонить. Я придумал, как буду с ней разговаривать: потребую, чтобы она сказала, что испытывает ко мне, прежде чем дам ей сказать хоть слово. Потребую объяснить это молчание. Буду держаться небрежно и незаинтересованно…
Телефон все же зазвонил, и это была Глория. Диалог выглядел примерно так:
— Алло.
— Лео.
— Да, Глория.
— Я сейчас приду.
— Я жду.
И все. Я встретил ее у двери. Никогда прежде я не касался ее, если не считать краткого мгновения, когда ее пальцы тронули мою руку; и все же совершенно уверенно, не представляя себе, что можно поступить иначе, обнял ее и поцеловал. В целом эта история довольно жуткая, и все же мне думается, что такие моменты искупают весь ее ужас.
Потом взял ее за руку и повел в гостиную. Комната колыхалась, словно подводное царство — потому что здесь была Глория. Воздух пах по-иному. Мы сидели рядом, сплетя руки, и разговаривали без слов, взглядами. Я снова поцеловал ее. Я вообще ни о чем ее не спросил.
У нее была самая гладкая в мире кожа. Нежнее птичьего голоса. Как полированный алюминий, только теплая и упругая. Словно глоток ликера между языком и небом.
Мы ставили пластинки — Джанго Райнхарда,[1] «Новых друзей ритма» и «Пассакалью и фугу» Баха. Я показал ей иллюстрации Смита к «Фантазиусу Мальяру»[2] и альбом фотографий Эда Уэстона.[3] В этот раз я видел и слышал в них то, чего никогда не замечал раньше, хотя все эти вещи знал и любил.
Ничто из этого — ни книга, ни пластинки, ни фотографии — не было ей в новинку. У нее были сложившиеся эстетические пристрастия; она любила то, что и я, но как-то по-особому, хотя я мог разделить с ней эти чувства.
Мы говорили о книгах и городах, идеях и людях. В ней было нечто мистическое — на свой лад.
— Я не считаю чепухой древние поверья начет вызова демонов и материализации душ усопших, — сказала она задумчиво. — Но не думаю, что это можно совершать с помощью ведьмина зелья, пентаграмм, лягушачьей кожи, набитой человеческим волосом, которую сжигают на перекрестках дорог майской ночью, разве что эти ритуалы часть чего-то гораздо большего — чистой психической, реальной силы, которая исходит от самого «колдуна».
— Никогда не задумывался над этим, — ответил я, гладя ее по волосам. Волосы не были у нее тонкими и нежными. Как и все, связанное с ней, они были крепкими, послушными ей и сияющими. — Ты занималась чем-нибудь подобным? Ты похожа на колдунью. Я-то, во всяком случае, околдован.
— Ты не околдован, — ответила она серьезно, — с тобой не было никакой магии. В тебе самом есть магия.
— Ты моя дорогая, — сказал я.
— Нет! — воскликнула она, мгновенно возвращаясь от фантазий к действительности. — Я не принадлежу тебе. Я принадлежу себе!
Наверное, я выглядел ошарашенным, потому что она засмеялась и поцеловала мою руку.
— То, что принадлежит тебе, это только часть «нас», — осторожно объяснила она. — Во всем остальном ты принадлежишь себе, а я — себе. Понимаешь?
— Думаю, что да, — медленно ответил я. Я говорил, что хочу, чтобы мы были вместе, потому что мы оба движемся в одном направлении по собственной воле. Но, не знал, что это окажется в такой мере правдой, вот и все.
— Не пытайся изменить этого, Лео. Никогда. Если я действительно стану принадлежать тебе, то перестану быть собой, и тогда у тебя не будет ничего.
— Похоже, для тебя эти расплывчатые вещи вполне реальны.
— Они ничуть не расплывчатые! Все это важно. Если будет иначе, я перестану видеться с тобой. Должна буду перестать видеться с тобой.
Я крепко обнял ее.
— Давай не говорить об этом, — прошептал я, ощущая страх, какого в жизни не испытывал. — Расскажи что-нибудь еще. Рассказывай дальше о пентаграммах и духах.
Глория немного помолчала. Я чувствовал, что ее сердце бьется в такт с моим и что она тоже напугана.
— Я много читала и думала об этом, — сказала она после паузы. — Не знаю, почему. Такие вещи захватывают меня. Знаешь, Лео, мне кажется, о проявлениях зла пишут слишком много. По-моему, добро сильнее зла. Мне кажется, слишком много написано и сказано о привидениях и вурдалаках и существах, которые бродят в ночи, как говорится в старой шотландской молитве. По-моему, им придают слишком большое значение. Они в самом деле удивительны, но тебе когда-нибудь приходило в голову, что удивительные вещи, по самому определению, редки?
— Если жуткие существа с раздвоенными копытами и привидения-плакальщицы действительно встречаются редко, — что же встречается часто?
Глория вытянула руки — прямые, довольно большие руки, умелые, причем прекрасно ухоженные.
— Проявления добра, разумеется. Я верю, что добро гораздо легче вызвать. Я верю, что это происходит постоянно. Злой разум должен быть очень сильным, чтобы воплотиться в чем-то новом, обладающем своей жизнью. Во всех случаях, о которых я читала, необходим необыкновенно мощный ум, чтобы вызвать самого маленького демона. Добро, конечно, материализовать легче, потому что оно гармонирует с добропорядочной жизнью. Порядочных людей больше, чем плохих, которые способны материализовать зло.
— Хорошо, но почему тогда порядочные люди не приносят все время добро из-за этой мистической завесы?
— Приносят! — воскликнула она. — Разумеется, приносят! Мир полон замечательных вещей. Ты думаешь, почему они так хороши? Что придает неотъемлемую прелесть музыке Баха и водопаду Виктории, и цвету твоих волос, и раскатистому смеху негра, и тому, как запах имбирного эля щекочет ноздри?
Я медленно покачал головой.
— Мне кажется, это прекрасно, и мне это не нравится.
— Почему?
Я взглянул на Глорию. На ней был костюм винного цвета с повязанным вокруг шеи шелковым платком цвета ноготков. Он бросал отсвет на теплую смуглую кожу подбородка.
— Ты прекрасна, — сказал я, медленно подбирая слова. — Ты — лучшее, что можно встретить. Если то, что ты говоришь, правда, ты должна быть только тенью, сном, чьей-нибудь замечательной мечтой.
— Ах ты дурак, — сказала Глория с внезапными слезами на глазах, — большой дурак! — Она прижалась ко мне и так укусила за щеку, что я вскрикнул. — Разве это сон?
— Если сон, — ответил я ошеломленно, — рад буду не просыпаться.
Глория пробыла у меня еще час — если, когда мы были вместе, существовала такая вещь, как время. Ушла, оставив мне своей телефон. Она жила в отеле. Я принялся бродить по квартире, разглядывая чуть смятое покрывало на кушетке, где она сидела, трогая чашку, которую она держала в руках, рассматривая блестящую черную поверхность пластинки и удивляясь, как эти бороздки могли раскручивать для нее «Пассакалью». Самым удивительным было то, что я чувствовал, когда поворачивал голову: аромат Глории прилип к моей щеке, и я ощущал его. Я думал о каждом из многих мгновений, проведенных с ней. О каждом в отдельности, и о том, что мы делали. Я также думал о том, чего мы не делали — я знаю, вы удивляетесь — и гордился этим. Потому что, без единого слова, мы согласились, что стоящих вещей нужно ждать и что, когда верность совершенна, никаких испытаний не требуется.
Она пришла снова и на следующий день, и через день. Первый из этих визитов был просто замечательным. По большей части мы пели. Оказалось, я знаю все ее любимые песни. И по счастливому совпадению, моя любимая гитарная тональность си-бемоль — подходила для ее прелестного контральто. Мне не следует так говорить, но я чудесно аккомпанировал ей на гитаре, то следуя за голосом, то уходя в сторону. Мы много смеялись, по большей частью над тем, что составляло нашу тайну — разве бывает любовь без своего собственного языка? — и довольно долго разговаривали о книге под названием «Источник»,[4] которая произвела необыкновенное впечатление как на нее, так и на меня; но это и в самом деле необыкновенная книга.
Вскоре после ее ухода начали твориться странные вещи — настолько странные, что можно было бы назвать их ужасными. Не прошло и часа, как я услышал пугающие звуки скребущихся крохотных коготков в первой комнате. Я обдумывал партию контрабаса для трио, которое аранжировал (почти не видя работы, погруженный в мысли о Глории), но вдруг поднял голову и прислушался. Звуки свидетельствовали о самом паническом бегстве, какое только можно себе представить — казалось, наутек бросилось множество тритонов и саламандр. Я точно помню, что легкое царапанье коготков нисколько не мешало мне, но страх перед этим великим переселением никак нельзя было отнести к приятным ощущениям.
Откуда они бегут? Почему-то этот вопрос казался гораздо более важным, чем другой: кто это?
Медленно я отложил нотные листы и встал. Подошел к стене, потом начал красться вдоль нее к дверному проему, но не из страха, а намереваясь застать врасплох нечто, так напугавшее обладателей маленьких лап, бегущих изо всех сил.
И тут я поймал себя на том, что впервые в жизни улыбался, при том, что волосы у меня стояли дыбом. Потому что в прихожей не было ничего вообще; ничто не блестело в темноте, прежде чем я зажег верхний свет, ничто не появилось после этого. Но маленькие лапки убегали все быстрее — их были, наверное, целые сотни — топоча и царапая коготками в крещендо испуганного бегства. Поэтому у меня и встали дыбом волосы. А улыбнулся я, потому что…
Звуки исходили прямо от моих ног!
Я стоял в дверях, напрягая зрение, чтобы рассмотреть невидимое движение; от порога к самым дальним уголкам прихожей удалялись звуки лапок и маленьких царапающих когтей. Похоже было, что они возникали под подошвами моих ботинок и удалялись с безумной скоростью. Никто из этих существ не бежал позади меня. Казалось, что-то удерживает их от того, чтобы появиться в гостиной. Я сделал осторожный шаг в прихожую: теперь они бежали и сзади, но не дальше дверного проема. Я слышал, как они добегали до него и стремглав неслись к стенам. Вы поняли, почему я улыбался?
Это я так страшно пугал их!
Звуки понемногу стихали. Они не становились слабее, просто удирающих существ становилось все меньше и меньше. Это происходило очень быстро, и через полторы минуты слышны были шажки всего нескольких невидимых существ. Одно из них долго бегало вокруг меня, словно все невидимые дыры в стенах уже были заняты, а оно лихорадочно искало еще одну. Но вот и оно нашло себе норку и исчезло.
Рассмеявшись, я вернулся к работе. Помню, что какое-то время мыслил совершенно ясно. Помню, что записывал глиссандо — гениальный пассаж, который мог бы свести с ума и дверцу собачьей конуры, не говоря уж о слушателях. Помню, что напевал мелодию себе под нос, и был страшно доволен тем, как записал ее.
Затем наступила реакция.
Эти маленькие коготки…
Что со мной произошло?
Я тут же подумал о Глории. Здесь действует какой-то неумолимый закон равновесия, подумал я. Желтому свету всегда сопутствует фиолетовая тень. Взрыву смеха соответствует чей-то плач боли. А блаженству знать Глорию ощущение ужаса, чтобы сравнять счет.
Я облизал губы сухим языком.
Что со мной произошло?
Я снова подумал о Глории, о радугах и звуках, которые она приносила с собой, но прежде всего о реальности, о совершенной нормальности Глории, несмотря на ее замысловатые фантазии.
Мне нельзя сходить с ума. Нельзя! Не сейчас! Тогда я окажусь неподходящим.
Неподходящим! Слово казалось мне пугающим, как средневековый выкрик: «Нечистый!»
— Глория, дорогая, — придется мне сказать, — радость моя, нам нужно покончить со всем этим. Видишь ли, я сошел с рельсов. Что ты, я вполне серьезно. Да, да, в самом деле. Вот-вот появятся люди в белых халатах, подадут задним ходом машину к двери и увезут меня прямиком в заведение для таких вот весельчаков. И мы больше никогда не увидимся. Жаль. Очень жаль. Махни мне только на прощание рукой и ищи себе другого приятеля.
— Глория! — завопил я. Глорией были все эти радуги и чудесные звуки, и аромат на щеке, который я ощущал, поворачивая голову.
— Ох, не знаю. — простонал я. — Не знаю, что и делать. Что это? Что это?
— Сизигий.
— А? — Я вскочил, дико озираясь по сторонам. В двадцати дюймах от кушетки парило морщинистое лицо знакомого общительного призрака с улицы рядом с заведением Мэрфи. — Это ты! Теперь-то ясно, что я спятил… Эй! Что такое «сизигий»?
— То, что с тобой происходит.
— Ну, и что же со мной происходит?
— Сизигий. — Голова обворожительно усмехнулась. Я спрятал лицо в ладонях. Я переживал эмоциональный взрыв — вернее, безэмоциональный, — когда уже ничему не удивляешься.
— Объясни, пожалуйста, — сказал я мрачно. — Скажи, кто ты, и что ты имеешь в виду под этим сиз-зиз и как-то там дальше.
— Я не какой-то там первый встречный, — произнесла голова, — а сизигий — это обстоятельство, сопутствующее партеногенезу и некоторым другим процессам низшего разряда. Я считаю, то, что происходит, и есть сизигий. Если это не так… — Голова исчезла, возникла рука с широкими пальцами и громко ими прищелкнула; затем рука исчезла, снова появилась голова и улыбнулась:
— Ты пропал.
— Не делай так, — жалобно попросил я.
— Не делать как?
— Не появляйся по кускам. Для чего ты так делаешь?
— Ах это. Сохранение энергии. Знаешь, здесь этот закон тоже действует.
— Где «здесь»?
— Не так просто объяснить, пока не поймешь, в чем хитрость. Это место с обратными соотношениями. Я имею в виду, что если там что-то соотносится как три к пяти, то здесь оно соотносится как пять к трем. Силы должны находиться в равновесии.
Я почти понял. Слова казались почти осмысленными. Но только я открыл рот, чтобы задать голове вопрос, как она исчезла.
Я остался сидеть, как сидел. И, кажется, заплакал.
Глория снова появилась на следующий день. Но все пошло не так, как надо. Я совершил две ошибки. Во-первых, ничего не рассказал ей, что непростительно. Если делишься всем, то и плохим тоже. Во-вторых, стал расспрашивать ее, словно мучимый ревностью подросток.
Но чего еще можно было ожидать? Все изменилось. Все стало совсем другим. Когда я открыл дверь, она легко и стремительно прошла мимо, улыбаясь, причем не слишком приветливо, и оставила меня неуклюже стоять с распростертыми объятиями.
Она сбросила пальто и свернулась на кушетке.
— Лео, поставь какую-нибудь музыку.
Я чувствовал себя ужасно и знал, что и выгляжу ужасно. Неужели она не замечает? Неужели ей все равно? Неужели ей безразлично, что я чувствую, через что я прошел?
Я подошел и встал перед ней.
— Глория, — спросил я сурово, — где ты была? Она подняла на меня глаза и вздохнула. Это был счастливый, удовлетворенный вздох, явно навеянный воспоминаниями, вздох, от которого я просто позеленел и ощутил, что на лбу у меня прорезаются рога… Я все стоял, возвышаясь над нею. Она подождала еще немного, затем встала, включила проигрыватель, раскопала среди пластинок «Танец часов»,[5] увеличила громкость и чересчур усилила низкие тона, что совершенно не подходило для такой пластинки. Я прошел через комнату и сделал тише.
— Пожалуйста, Лео, — сказала она обиженным тоном, — мне это нравится.
Я со злобой крутанул ручку назад и уселся, надувшись, поставив локти на колени. Я был вне себя. Все шло не так.
Ясно, что надо сделать, думал я мрачно. Переломить себя, встать и учинить ей нагоняй.
Как я был прав! Но я не сделал этого, не смог! Ведь это была Глория! Даже когда я глядел на нее и видел, как она смотрит на меня с легкой презрительной усмешкой, я не мог. Ну, и было уже поздно. Она наблюдала за мной, сравнивая меня с…
Да, именно так. Она сравнивала меня с кем-то. Этот кто-то отличался от меня, он ни во что не ставил все, что было в ней нежным и тонким, все, что я любил и разделял с ней. А ей, конечно, это нравилось.
Я решил дать Глории возможность сделать первый шаг. Мне казалось, она презирает меня. Так оно и было.
В голове всплыл когда-то услышанный диалог деревенской парочки:
— Ты меня любишь, Алф?
— Ага.
— Тогда поколоти меня легонечко.
Понимаете? Я знал, что надо сделать, но…
Но это была Глория. Я не мог. Пластинка кончилась, вертушка автоматически отключилась. Наверное, Глория ждала, что я переверну пластинку. Но я не сделал этого. Она сказала усталым голосом:
— Хорошо, Лео. В чем дело?
Я сказал себе: начну с самого худшего, что можно предположить. Она будет все отрицать, и мне сразу станет легче. И произнес:
— Ты изменилась. У тебя есть кто-то еще.
Она посмотрела на раму картины и спокойно улыбнулась.
— Да, — сказала она. — Конечно, есть.
— Ух! — выдохнул я, ощутив удар в солнечное сплетение. Плюхнулся на стул.
— Его зовут Артур. — продолжала она мечтательно. — И он настоящий мужчина, Лео.
— Да, — горько сказал я, — представляю себе. Легкая щетина, ни грамма серого вещества, грудь поросла волосами. Склонен к крепким выражениям, словно боцман. У него очень широкие плечи, очень узкие бедра; он цитирует Торна Смита, и голос его также низок, как и намерения. Человек, который никак не может уловить разницы между жратвой и пристойным обедом, для которого лучшее времяпрепровождение это…
— Перестань. — сказала она. Сказала небрежно и очень тихо. Поскольку я говорил на повышенных тонах, контраст возымел действие. Я застыл, отвесив челюсть, словно ковш экскаватора, а она продолжила:
— Будь лапочкой, Лео, перестань.
Это был рассчитанный удар — обратиться ко мне, как обычно обращается женщина к женщине, и мы оба понимали это. Я вдруг ощутил то, что французы называют esprit d'escalier — когда разум возвращается к тебе на лестнице; иными словами, когда ты слишком поздно понимаешь, что нужно было сказать, если бы вовремя сообразил, и расстроенно бормочешь эту фразу на лестнице себе под нос, направляясь домой. Я должен был поймать ее, когда она проходила мимо меня, и задушить — как это говорится? — жгучими, неистовыми, доводящими до исступления поцелуями… Ошеломить ее страстью…
Затем подумал о великолепном, гармоничном храме самоотверженности, который я возвел вместе с нею, и смог только воскликнуть:
— Зачем тебе надо было приходить сюда и демонстрировать мне это? — кричал я. — Почему бы тебе вместе с приятелем-бульдозером не зарыться поглубже? Зачем было приходить и тыкать меня носом во все это?
Она встала, бледная и такая красивая — красивее, чем можно себе вообразить, — что я должен был прикрыть глаза.
— Я пришла, потому что мне нужно было кого-то сравнить с ним, — сказала она спокойно. — Ты — это все, о чем я когда-либо мечтала, Лео, и мои мечты были… очень подробными… — По крайней мере, она запиналась, и глаза ее ярко блестели. — Артур… он… — Глория тряхнула головой. Голос отказывал ей, она перешла на шепот:
— Я знаю о тебе все, Лео. Я знаю, как ты думаешь, и что ты скажешь, и что ты любишь… это чудесно, чудесно… но, Лео, Артур — что-то совсем отдельное от меня. Понимаешь? Мне нравится не все, что он делает. Но я не могу угадать, что именно он собирается сделать! Ты… с тобой можно разделить все, Лео, дорогой, но ты не требуешь ничего!
— Ox, — хрипло выдохнул я. Голову сжимало, как обручем. Я встал и направился через всю комнату прямо к ней, до боли стиснув зубы.
— Перестань, Лео, — произнесла она со вздохом. — Перестань. Да, ты можешь… Но это значит, что ты будешь действовать. А до сих пор ты бездействовал. Это будет неверно. Не порть то, что осталось. Нет, Лео… нет… нет…
Глория была права. Совершенно права. Она была всегда права во всем, что касалось меня. В подобной мелодраме для меня не было роли. Я подошел к ней, взял за руку. Она закрыла глаза. Когда мои пальцы сомкнулись на ее запястье, я ощутил боль. Глория дрожала, но не делала попыток вырваться. Я поднес ее кисть к губам. Поцеловал ладонь и сжал ее пальцы в кулак.
— Это тебе, — сказал я. — Может быть, тебе когда-нибудь будет приятно вспомнить об этом. И отпустил ее.
— О Лео, дорогой, — сказала Глория. — Дорогой, — повторила она с презрительной усмешкой… Она повернулась к двери. И вдруг…
— А-а! — Она пронзительно вскрикнула и метнулась назад, ко мне, совершенно сразив меня тем, что испугалась Абернати. Я крепко держал ее, а она прижималась, припадала ко мне всем телом. Тут я разразился смехом. Возможно, это была просто реакция — не знаю. Но я хохотал.
Абернати — это мой мышонок.
Наше знакомство началось вскоре после того, как я поселился в этой квартире. Я знал, что этот маленький паршивец живет здесь, поскольку видел следы его разбойничьих набегов под раковиной, где хранил картошку и овощи. Я занялся поисками мышеловки. В те времена найти мышеловку, какую мне хотелось, было непросто, я потратил на это четыре дня и кучу денег на транспорт. Дело в том, что я терпеть не могу мышеловок, в которых пружина прихлопывает бедного зверька, и он с писком умирает в муках. Я хотел найти — и, к счастью, нашел проволочную ловушку, в которой пружина захлопывает дверку, как только тронешь приманку.
Я поймал Абернати в эту хитрую ловушку в первый же вечер. Это был серый мышонок с очень круглыми ушками. Тонкие, как бумажная салфетка, покрытые нежнейшим в мире пушком. Они были прозрачные, и если рассматривать их вблизи, можно было увидеть замысловатый рисунок тончайших, как волоски, кровеносных сосудов. Я всегда утверждал, что всеми жизненными успехами Абернати обязан красоте своих ушек. Ни один человек, претендующий на обладание душой, не способен уничтожить этот божественный узор.
Я держал его в мышеловке, пока он не перестал бояться и бесноваться, пока он не проголодался и не съел всю приманку, и еще несколько часов. Когда я решил, что он пришел в себя и в состоянии внять голосу разума, то поставил мышеловку на письменный стол и хорошенько поговорил с ним.
Я очень осторожно объяснил ему (разумеется, самым доступным языком), что его манера грызть все без разбора и пачкать кругом совершенно антиобщественна. Я объяснил ему, что в детстве меня приучили доедать то, что начал есть, и я так поступаю и по сей день, а я гораздо больше, сильнее и сообразительнее его. А то, что хорошо для меня, он может, по крайней мере, попытаться сделать. Я предписал ему законы. Дал мышонку время на размышления, а потом стал совать сыр сквозь прутья мышеловки, пока его брюшко не стало круглым, как шарик для пинг-понга. Тогда я его выпустил.
Несколько дней после этого Абернати не показывался. Затем я снова поймал его; но поскольку он за это время ничего не стащил, отпустил его с напутственными словами — на сей раз весьма дружескими, хотя в первый раз был с ним довольно суров, — и дал ему еще сыра. В течение недели я ловил его через день, и единственная неприятность произошла у нас с ним, когда я, положив приманку, оставил мышеловку закрытой. Мышонок не мог достать сыр и начал так буянить, что разбудил меня, и я впустил его внутрь. После этого я понял, что добрососедские отношения наладились, и обходился без мышеловки, просто оставляя ему сыр. Сначала Абернати не брал сыр, если тот не лежал в мышеловке, но потом проникся ко мне таким доверием, что ел прямо на полу, хотя я с самого начала предупреждал его, что кто-нибудь из живущих поблизости может подложить ему отравленную пищу, и считаю, что достаточно напугал его. Как бы там ни было, мы прекрасно ладили.
И вот, ко мне жалась до смерти испуганная Глория, а в центре прихожей на полу сидел Абернати, подергивая носиком и потирая лапками. Все еще смеясь, я вдруг почувствовал угрызения совести.
Абернати не получал сыра с позавчерашнего вечера! Sic semper amoris.[6] Все мои мысли были настолько заняты Глорией, что я забыл о своих обязанностях.
— Дорогая, я позабочусь о нем, — ободряюще сказал я Глории. Подвел ее к мягкому креслу и пошел за Абернати. Щелкнул языком о передние зубы — издав звук, которым всегда подзывал мышонка, когда давал сыр. Он подбежал ко мне, увидел Глорию, заколебался, потом махнул хвостиком, словно решив «черт с ней», и побежал вверх по моей брючине.
К счастью, по наружной стороне.
Затем Абернати сидел, крепко вцепившись в мою ладонь, пока я другой рукой шарил в холодильнике в поисках сыра. И не набросился на сыр сразу, а сначала позволил снова рассмотреть свои ушки. Вы никогда в жизни не видели таких красивых ушек. Я дал ему сыру, и отломил еще кусочек на сладкое, и посадил его в уголок у раковины. Затем вернулся к Глории, которая наблюдала за мной, расширив глаза и вздрагивая.
— Лео… как ты можешь касаться его?
— К мыши приятно прикасаться. Ты никогда не пробовала?
Она содрогнулась, словно я был Горацио, только что беседовавший с тенью.
— Я их не выношу.
— Мышей? Только не говори, что такой человек, как ты, может страдать традиционной викторианской ненавистью к мышам!
— Не смейся, — сказала она слабым голосом. — Не только к мышам. К любому маленькому зверьку — к лягушкам, ящерицам, и даже котятам и щенкам. Мне нравятся взрослые собаки, и кошки, и лошади. Но так или иначе… — Она снова содрогнулась. — Когда я слышу, как маленькие коготочки стучат по полу, или вижу, как маленькие существа бегают вдоль стен, я просто схожу с ума.
Я вытаращил глаза.
— Когда ты слышишь… Да, хорошо, что ты не осталась в прошлый вечер еще на час.
— В прошлый вечер?..
Потом она повторила: «В прошлый вечер?..» совершенно другим тоном, взгляд ее был обращен внутрь, глаза лучились счастьем. Она фыркнула.
— В прошлый вечер я рассказывала… Артуру об этой своей небольшой фобии.
Если я думал, что умелое обращение с мышонком зачтется в мою пользу, то явно ошибался.
— Ты лучше беги, — сказал я с горечью. — Может быть, Артур ждет.
— Да, — согласилась она без малейшего раздражения, — может быть, ждет. До свидания, Лео.
— До свидания. Мы помолчали.
— Ну, — повторила она, — до свидания.
— Да, — отозвался я, — я позвоню тебе.
— Непременно, — сказала она и ушла.
Я долго сидел на кушетке, стараясь свыкнуться с тем, что произошло. Не стоило обманывать себя: что-то произошло между нами. Главным образом, что-то по имени Артур. Я никак не мог понять, как он мог возникнуть — при наших отношениях с Глорией. За всю свою жизнь и во всех книгах, что я прочел, я не встретил ничего подобного такому слиянию душ. Мы оба почувствовали это, когда встретились; такое не исчезает. Артуру предстояло небывалое соперничество, поскольку было очевидно, что у Глории совершенно те же качества, что у меня, и одно из них — верность. Я мог бы понять — если бы очень постарался — как другой человек мог перешибить меня в том или ином отношении. Есть люди, у которых больше ума, красоты, силы. И с нами бы ничего не случилось, если бы я лишился любого из этих качеств.
Но не верности! Нет! Она слишком велика; ничто из того, что у нас есть, не может возместить утрату верности.
Я поднялся, чтобы зажечь свет, и поскользнулся. Пол был влажный. Не только влажный, еще и мягкий. Я с трудом добрался до семирожковой лампы и врубил полный свет. Комната была засыпана тапиокой. На полу ее слой доходил до лодыжек, на стульях и кушетке толщина его была несколько дюймов.
— Она сейчас думает о тапиоке, — сказала Голова. Только на сей раз это была не голова, а дряблая масса живой ткани. В ней виднелись пульсирующие кровеносные сосуды. Желудок мой судорожно сжался.
— Ах, прости, я не в фокусе.
Отвратительное месиво — очевидно, обнаженный мозг — придвинулось ближе и сделалось лицом.
Я вытащил ногу из вязкой массы, отряхнул ее и поставил обратно.
— Хорошо, что она ушла, — произнес я хрипло.
— Тебя пугает эта штука?
— Нет! — сказал я. — Конечно, нет!
— Она исчезнет, — объявила Голова. — Послушай, жаль огорчать тебя, но это не сизигий. Ты пропал, парень.
— Что не сизигий? — задал я вопрос. — И что — сизигий?
— Артур. Вся эта история с Артуром.
— Уходи, — проскрипел я. — Говори осмысленно или уходи. Лучше уходи.
Голова покачалась из стороны в сторону с самым доброжелательным выражением.
— Оставь, — сказала она. — Забудь все. Помни только хорошее и отойди в сторонку.
— Но ты вовсе не хорошее, — пробормотал я, с трудом пробираясь к книжному шкафу. Взял словарь, сердито поглядывая на голову, на лице которой сочувствие мешалось с удивлением. Внезапно тапиока пропала. Я листал книгу. Сиерра, сиеста, сизаль…
— Нашел, — сказал я торжествующе. И прочел:
— «Сизигий — одна из точек, в которых Луна наиболее близка к Земле и Солнцу, в новолуние или полнолуние». Ты хочешь сказать, что я влип в какое-то астрологическое колдовство?
— Вовсе нет, — быстро проговорила Голова, — но должен заметить — если это все, что говорится в твоем словаре по поводу сизигия, то словарь не очень хорош. — И с этим исчезла.
— Но… — сказал я рассеянно, снова заглядывая в словарь. Да, больше ничего о сизигии там не было. Чувствуя дрожь во всем теле, я поставил его на место.
Что-то пушистое, размером с кошку, пронеслось по воздуху и вцепилось мне в плечо. Я испуганно попятился, врезался в шкафчик с пластинками и шлепнулся на спину рядом с дверью. Зверек перепрыгнул на кушетку и уселся, разложив длинный пушистый хвост по спине, не сводя с меня блестящих, как самоцветы, глаз. Это была белка.
— Привет! — сказал я, поднимаясь на колени, затем вставая на ноги. — Откуда ты тут взялась?
Белка характерным быстрым движением скакнула на край кушетки и замерла, широко расставив все четыре лапы и задрав голову; хвост вычерчивал в воздухе траекторию только что совершенного скачка, а сам зверек уже был готов немедленно прыгнуть в любом направлении, хоть на потолок. Я смотрел на белку в некотором замешательстве.
— Пойду взгляну, нет ли у меня грецких орехов, — сказал я ей. И направился к двери. Белка прыгнула на меня. Я поднял руку, чтобы прикрыть лицо. Белка снова вцепилась когтями в мое плечо и скакнула с него…
Как я понимаю, скакнула в четвертое измерение или куда-то в этом роде. Поскольку я искал ее под кроватью, под стульями, в стенном шкафу, в буфете и на стеллаже, и не обнаружил ничего похожего. Она исчезла совершенно, как и слой тапиоки…
Тапиока! Что говорила голова о тапиоке? «Она сейчас думает о тапиоке». Она — это Глория, разумеется. Все это безумие каким-то образом связано с Глорией.
Глория не только не любила тапиоку — боялась ее.
Я немного подумал, затем взглянул на часы. Глория уже должна была добраться до гостиницы. Я подбежал к телефону, набрал номер.
— Гостиница «Сан-Дрэгон», — отозвался невнятный голос.
— 748, будьте добры, — поспешно сказал я. Несколько щелчков. Затем:
— Алло?
— Глория, — сказал я, — послушай, я…
— А, это ты… Ты не можешь позвонить мне попозже? Я очень занята.
— Могу и позвоню, только ответь мне быстренько, ты боишься белок?
Не говорите мне, что дрожь не передается по телефону. В этот раз, по крайней мере, я слышал, как Глория дрожит.
— Ненавижу их. Позвони мне около…
— Почему ты их ненавидишь?
Подчеркнуто терпеливо она объяснила:
— Когда я была маленькой, я как-то кормила голубей, и белка вспрыгнула мне прямо на плечо и напугала до полусмерти. А теперь, пожалуйста…
— Хорошо, хорошо, — отозвался я, — поговорим потом. — Повесил трубку. Она не должна была так со мной разговаривать. Она не имела права…
А кроме того, чем это она так занята в своем гостиничном номере?
Я отогнал дурные предчувствия и пошел налить себе пива. Глория боится тапиоки, думал я, и тапиока появляется здесь. Она боится звука шагов мелких животных, и я слышу их здесь. Она боится белок, прыгающих на людей, и у меня оказывается белка, которая прыгает на людей.
В этом должен крыться какой-то смысл. Разумеется, можно найти легкий выход — считать, что я сошел с ума. Но почему-то расхотелось так думать. В глубине души я решил не признавать этого, пока не будут исчерпаны все другие возможности.
Дурацкое дело. Смотрите, не поступайте так. Возможно, умнее просто не размышлять надо всем этим.
Единственно, кто может разобраться во всей этой безумной путанице (поскольку Голова исчезла), так это Глория, внезапно подумал я. И тут же понял, почему не рассказал ей обо всем раньше. Из боязни испортить то, что у нас с Глорией было общего. Ну что ж, нужно глядеть в лицо действительности. У нас больше нет общего. От этой мысли сделалось легче.
Я шагнул к телефону, набрал номер гостиницы.
— Гостиница «Сан-Дрэгон».
— 748, будьте добры. Минутная пауза. Затем:
— Извините, сэр. Номер 748 просил не беспокоить.
Я тупо смотрел на телефон, внутри меня кружилась и спиралью поднималась боль.
До сих пор я воспринимал всю эту историю то ли как болезнь, то ли как сон, но последний звонок каким-то образом свел все в острый и болезненный фокус. Глория не могла поступить более жестоко и расчетливо.
Я положил трубку и двинулся к двери. Прежде чем я дошел до нее, все вокруг заволокло туманом. Какое-то время казалось, что я очутился на чем-то вроде спортивной «бегущей дорожки» — шел, но не мог никуда дойти. Но вскоре туман рассеялся.
Должно быть, со мной совсем скверно, пробормотал я. Потряс головой. Удивительно, я чувствовал себя вполне хорошо, только немного кружилась голова. Я подошел к двери и вышел.
Путь к гостинице оказался похуже любого кошмара. Творилось нечто странное, но, насколько можно было понять, совершенно не связанное с моей яростью и обидой на Глорию. Меня окружало какое-то темное колдовство, и все вокруг приобретало нереальный вид. Свет был какой-то не правильный. Я проходил мимо людей на улице, а когда оборачивался, их не было. Я слышал голоса там, где не было людей, и видел разговаривавших людей, но не слышал их голосов. Страшно хотелось вернуться домой, но это было невозможно, я понимал это; я знал, что должен встретить лицом к лицу самое невероятное, что бы ни случилось, и знал, что Глория имеет к этому отношение.
Наконец, я поймал такси, хотя мог бы поклясться, что, когда уже готов был сесть в одну из машин, она как сквозь землю провалилась. Очевидно, это было еще одним проявлением темного колдовства. В такси стало легче. Я забился, дрожа, в уголок сиденья и закрыл глаза.
У гостиницы я расплатился с шофером и, еле передвигая ноги, вошел через вращающиеся двери. Гостиница выглядела куда более надежно, чем все, с чем я сталкивался с того времени, как со мной начали твориться эти страшные чудеса. Я направился прямо к конторке, собираясь передать какое-нибудь безумное послание относительно «дела жизни и смерти», чтобы только прервать это жуткое «не беспокоить». Проходя мимо гостиничного кафе, заглянул туда и остолбенел.
Она была там, в кабинке… и не одна. Я не мог разглядеть ничего, кроме лоснящегося черного затылка и толстой красной шеи. Она улыбалась ему, это была улыбка, которая, как я считал, родилась только для меня и предназначалась только мне.
Я стал подкрадываться к ним, трепеща. Когда я был уже почти рядом, он приподнялся, перегнулся через стол и поцеловал ее.
— Артур… — вздохнула она.
— Да, это должно было случиться, — убежденно сказал я.
Они не шевельнулись.
— Прекратите! — заорал я. Они не двигались. Ничто кругом не двигалось. Это была живая картина, портрет, чудовищное застывшее изображение, при виде которого у меня все рвалось внутри.
— Вот и все, — тихо произнес знакомый голос. — Этот поцелуй все решил, сынок. Ты пролетел. — Опять голова, хотя сейчас это был человек целиком. Заурядной внешности, среднего роста, с тощим телом, вполне подходившим к невыразительному немолодому лицу. Он сел на край стола, милосердно загородив собою доставлявший мне невыразимые муки поцелуй.
Я подбежал к нему, схватил за худые плечи.
— Скажи мне, что это, — умолял я его. — Скажи, если знаешь — а я думаю, ты знаешь. Скажи! — кричал я, впиваясь пальцами в его тело.
Он поднял руки и мягко положил их на мои запястья, и держал так, пока я немного не успокоился. Я отпустил его.
— Мне жаль, сынок, — сказал он, — я надеялся, ты сам сумеешь все понять.
— Я пытался, — ответил я и огляделся. Кругом опять все потемнело, но я мог сквозь эту тьму разглядеть людей в кафе, застывших на середине движения. Какой-то трехмерный кадр немыслимого кинофильма. Я почувствовал, как холодный пот струйками стекает по лицу.
— Где я? — вырвался у меня вопль.
— Не волнуйся, пожалуйста, — успокаивающе проговорил он. — Я все тебе объясню. Будь выше этого. Сядь, отдохни, закрой глаза и постарайся не думать. Только слушай.
Я последовал его совету и постепенно перестал дрожать. Он подождал, пока не почувствовал, что я успокоился, и начал говорить.
— Существует мир созданий психики — назови их ожившими мыслями, или мечтами, если хочешь. Итак, из всех животных только человеческие существа могут создавать их. Это биологическое свойство. В людях есть нечто, что соприкасается с этим психическим миром. У людей есть власть открывать дверь между двумя этими мирами. Они редко контролируют эту власть; зачастую просто не осознают ее. Но если дверь открыта, в мире людей нечто материализуется. Для этого достаточно лишь воображения. Если ты жаждешь встретить женщину определенного типа и можешь достаточно живо вообразить ее, такая дверь может открыться, и женщина появится. Ты можешь видеть и трогать ее; она будет мало отличаться от настоящей.
— Но… разница существует?
— Да. Существует. Она не отделена от тебя. Она часть тебя. Она — твое произведение. Вот что я имел в виду, когда упоминал партеногенез. Эти процессы схожи.
— Партеногенез… погоди, я вспомню… Это процесс репродуцирования без оплодотворения, верно?
— Правильно. Эта твоя «материализация» — прекрасная параллель партеногенезу. Однако, как я тебе уже говорил, этот процесс не дает больших возможностей для выживания. Прежде всего, он не дает возможности переносить напряжения. Если ожившее создание не сможет обрести других качеств, оно должно погибнуть.
— Тогда почему выживают партеногенетические животные?
— Потому что этот процесс обычно свойственен очень простым, одноклеточным формам жизни. Но учти, — внезапно прервал он свою речь, — я употребляю все эти биологические термины чисто символически. Основные законы, действующие в обоих мирах, справедливы как для высших форм жизни, так и для низших. Понимаешь?
— Да, понимаю, это просто примеры. Но расскажи о способах, которыми партеногенетические существа преодолевают напряжения.
— Все очень просто. Два таких организма позволяют своим ядрам некоторое время двигаться вместе. Затем они разделяются, и каждый идет своим путем. Это вовсе не репродуктивный процесс. Это просто способ, при котором каждый может обрести частицу другого. Это называется… сизигий.
— Ах так, — сказал я. — Но я до сих пор… подожди… Ты упомянул о нем впервые, когда этот… этот…
— Когда Глория встретила Артура, — мягко договорил человек. — Я сказал, что, если это сизигий, с тобой будет все в порядке. Но это не так, как ты убедился сам. Внешняя нагрузка воздействовала на нее в такой степени, что оказалась слишком сильной. И ты пострадал. Да, при действии реальных основных законов что-нибудь всегда страдает.
— А ты? Кто ты сам?
— Я тот, кто прошел через это, вот и все. Тебе надо понять, что мой мир отличен от того, который ты помнишь. Даже время иное. Хотя я двинулся сюда около тридцати лет назад, я оказался в состоянии открыть дверку рядом с тобой. Совсем маленькую, разумеется. Я сделал это, чтобы попытаться заставить тебя вовремя подумать. Думаю, если бы ты сумел, ты бы уберегся от всего этого. Ты мог даже оказаться в состоянии удержать Глорию.
— Какое тебе до этого дело?
— Разве ты не понимаешь? В самом деле не понимаешь?
Глядя на него широко раскрытыми глазами, я покачал головой.
— Нет, не понимаю. Я… Ты нравишься мне, старина.
Он фыркнул.
— Это удивительно. Себе я не нравлюсь.
Я вытянул шею и бросил взгляд на Глорию и ее возлюбленного, все еще замерших в этом странном поцелуе.
— Эти придуманные люди останутся так стоять вечно?
— Придуманные люди?
— Я думаю, они именно такие. Знаешь, я даже немножко горжусь Глорией. Как я ухитрился придумать что-то такое… такое красивое, просто не понимаю. Я… эй! В чем дело?
— Разве ты не понял, что я говорил тебе? Глория реальна. Глория продолжает жить. Просто ты видишь то, что случилось, когда ты перестал быть частью нее. Лео, это она тебя придумала!
Я вскочил на ноги, положил сжатые кулаки на столик между нами.
— Это ложь, — задохнулся я. — Я… я — это я, черт возьми!
— Ты — мечта, продуманная до мельчайших подробностей, Лео, и это была превосходная работа. Ты чувствительная душа из другого мира, отлитая в форму идеала, который придумала Глория. Не пытайся быть ничем другим. Настоящих людей не так много, Лео. Большая часть мира населена существами, придуманными немногими. Ты не знал этого? Как ты думаешь, почему так мало людей из тех, кто тебе встречался, знает что-либо о мире в целом? Как ты думаешь, почему их интересы так ограничены, а окружение так узко? Большинство из них вовсе не люди, Лео!
— Я — это я, — сказал я упрямо. — Глория не могла придумать всего меня! Глория не умеет управлять экскаватором! Глория не умеет играть на гитаре! Глория ничего не знает об одноруком рабочем в цирке и о погибшем финне-подрывнике!
— Разумеется, нет. Глория только придумала человека, за которым бы стояли такие подробности или им подобные. Работал ли ты на экскаваторе с тех пор, как с ней встретился? Если попробуешь, то убедишься, что не сможешь. Ты играл на гитаре только ей, с тех пор, как встретил ее. Ты тратил время на аранжировку музыки, которой никто не увидит и не сыграет!
— Я никем не придуман! — закричал я. — Нет. Если бы я был ее идеалом, мы бы остались вместе. Я потерпел неудачу с ней, старина, разве ты не знаешь? Она хотела, чтобы я был агрессивен, а я не был.
Он поглядел на меня так печально, что мне показалось — он сейчас заплачет.
— Она хотела, чтобы ты брал. Но ты часть нее, а ни один человек не может взять у себя.
— Она смертельно боится того, что не производит на меня ни малейшего впечатления. Как быть с этим?
— Белки и шаги всех этих крохотных лапок? Нет, Лео, это пустые страхи, и у нее есть силы избавиться от любого из них. Она никогда не пыталась сделать этого, но создать тебя без них было нетрудно.
Я уставился на него.
— Ты хочешь сказать… старина, есть еще такие люди, вроде меня?
— Множество, — вздохнул он, — но немногие так держатся за свои несуществующие, призрачные «я», как ты.
— А реальные люди знают, что делают?
— Очень немногие. Очень немногие. Мир полон людей, которые чувствуют себя несовершенными, людей, у которых есть все, что они только могут пожелать, и все же они несчастливы. Людей, которые чувствуют себя одинокими в толпе. Мир по большей части населен призраками.
— А… а война? А античная история! А новые модели машин? Как насчет всего этого?
Он снова покачал головой.
— Часть из этого реальна, часть нет. Это зависит от того, чего по временам хотят реальные люди.
Я погрузился в печальные размышления. Затем задал ему вопрос:
— Что ты говорил насчет возможности вернуться в пространство-время и сквозь дверку взглянуть на прошлое?
Он вздохнул.
— Если ты так хочешь оставаться при том «я», что она дала тебе, — сказал он устало, — ты будешь таким, как сейчас. Но постареешь. Тебе понадобится некий эквивалент тридцати лет, чтобы найти свой путь в этот странный психический мир, потому что тебе придется поступать и думать, как человеку. Зачем тебе это?
Я решительно сказал:
— Хочу вернуться назад, даже если на это надо потратить целое столетие. Хочу найти себя сразу после того, как я встречу Глорию, и хочу знать, как надо действовать, чтобы остаться с ней до конца ее дней.
Он положил руки мне на плечи, и теперь в его глазах действительно стояли слезы.
— Ах ты, бедный мальчик, — сказал он. Я посмотрел на него. Потом спросил:
— Как… как тебя зовут, старина?
— Меня зовут Лео.
— Ox, — сказал я…