Саймон МоуэрЕвангелие от Иуды

1

— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила.

Интересное сооружение — исповедальня. Нечто среднее между платяным шкафом и церковной скамьей, лакированная деревянная конструкция, являющаяся, пожалуй, единственным предметом мебели, который никогда не привлекал интерес коллекционеров. Едва ли, войдя в роскошный современный дом где-нибудь, скажем, в Ислингтоне, вы увидите в прихожей исповедальню, а гордый хозяин небрежно признается: «Вот, купили эту штуку на аукционе… Нам показалось, что она будет замечательно здесь смотреться. И верхнюю одежду вешать очень удобно».

Нет уж.

Исповедальня напоминает нечто иное — например, кабинку в тюремной комнате для свиданий, место, где на несколько минут в месяц заключенные встречаются со свободными людьми, чтобы обменяться парой банальностей и взаимных обвинений.

— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила. — Тень за решеткой. Тесная близость безымянных. Ужас из-за того, что душа сейчас обнажится и страх не сможет больше оставаться незамеченным. — Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила. — Но она лишь страдала от угрызений совести — этого бича всех верующих, напасти изнурительной, словно сыпь. В принципе, угрызения совести и есть что-то вроде умственной сыпи. Почешешь — станет еще хуже. Из-за угрызений совести люди уезжают в Африку, где ведут миссионерскую деятельность и заражаются уже настоящей сыпью. — Меня одолевают сомнения, — сказала она.

— О Господи, дитя мое! Мы все сомневаемся, — сказал он ей. — И я тоже.

— Правда? И в чем же?

— В том, кому слышна эта исповедь.

Что это донеслось из-за решетки — неужто подавленный смешок? Он даже мельком глянул влево, но за сплетением стальных прутьев увидел лишь тень. Снаружи по большой базилике бестолково сновали люди; внутри душной деревянной коробки царила загадочная интимность — между ним и этим едва различимым, неуловимым силуэтом.

Сквозь преграду, разделявшую их, тянулся легкий запах духов — мускусный, с острым, но завуалированным фруктовым привкусом.

— Простите, святой отец. Простите.

— Ты должна относиться к исповеди серьезно или же не исповедоваться вообще, — упрекнул он девушку.

— Конечно, отец.

— Что-нибудь еще, помимо этих сомнений?

— Я касалась себя, отец.

— Всего однажды? — Нельзя проявлять чрезмерную настойчивость. Разумеется, это грешно. Священника ожидала целая змеиная яма грехов: сладострастная пытливость и похоть извивались в той яме подобно гадам.

— Несколько раз.

— Если это вошло в привычку, то это одно дело. Если же это — случайная слабость, то совсем другое. Что же это.

Она негромко хихикнула. На сей раз тень за решеткой исповедальни определенно хихикнула.

— Скорее, все же случайная слабость.

— Ты воспринимаешь это со всей серьезностью?

— Простите. Меня насмешило то, как вы это произнесли — словно торговались со мной. Меняли раскаяние на епитимью.

— Не следует глумиться над подобными вещами.

— Простите, — повторила она. — Простите меня.

Он сказал что-то насчет истинных побуждений к исповеди и прочел ей небольшую лекцию об искреннем раскаянии, Божьей любви и прощении грехов.

— Грех — это отсутствие Бога. Не больше, но и не меньше. Если ты воистину хочешь вернуться к Богу, то исповедь имеет смысл. Лишь в этом случае.

— Да, — сказала она. — Этого мне бы и хотелось.

Он отметил, с какой осторожностью она употребила сослагательное наклонение, но не стал заострять на этом внимание.

— В качестве искупления своего греха прочти Десятикнижие по четкам и помолись о своем духовном здоровье. Теперь же приступай к обряду покаяния.

Религиозные ритуалы — язык, понятный лишь посвященным. Она произнесла одну маленькую формулу, состоявшую из самокритики и обещания встать на путь благочестия, а он отпустил ей грехи. Затем она шепотом поблагодарила его и вышла из тесной коробки, позволив той таинственной, мимолетной близости, что присуща исповедальне, улетучиться. Близость эта выпорхнула из гнетущих сумерек и растаяла во внешнем мире.

Он повернулся направо и отодвинул другой ставень, обнаружив там новую тень — новый комок прегрешений, сомнений и мытарств.

— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешил…

В шесть часов вечера он запер ставни и, подобно тому как хирург стягивает резиновые перчатки, снял с шеи епитрахиль. Духовник ли, хирург — обоих объединяет чувство близости (в первом случае — духовной, во втором — физической) и анонимность общения. Один копошится во внутренностях пациента, другой — в заветных тайнах, и оба выполняют свою работу сколь смиренно, столь и безучастно.

Покинув исповедальню, он вышел под скрещение нефов под внушающий ужас пустой купол, под кривые мозаики под гигантский простор, который Микеланджело Буонарроти назвал бы «зданием-вором, расхитившим воздух». Неужели обычное пустое пространство пробуждало это сверхъестественное чувство? Люди суетливо метались по мозаичному полу, точно песчинки, подхваченные волной: туристы, и паломники, и те, которые представляли собой промежуточный вариант (последних, возможно, было большинство). Свечи мерцали вокруг балюстрады, откуда можно было взирать на углубление с апостольской гробницей. Люди толпились там, точно уличные зеваки, желающие удостовериться, что это не подделка. Одна девушка как-то даже спрашивала у него об этом. Разумеется, он заверил ее, что сам апостол действительно может быть похоронен здесь.

Может быть похоронен, отец?! — возмутилась она. — Что же это за вера?!

А в самом деле, что это за вера? Жалкая, иссушенная субстанция, совокупность привычки, непослушания и тревоги.

— Сам материальный факт не имеет значения, — сказал он ей, — и относится, скорее, к области археологии, а не богословия. Духовная реальность такова, что, сидя у себя в гостиной, вы столь же близки к Богу, как и в стенах базилики. Однако базилика приобретает ценность, если укрепляет вашу веру.

И тогда женщина — седовласая, с усталым и разочарованным лицом, с акцентом, который он принял за немецкий, — задала любопытный вопрос:

— А вашу веру она укрепляет, святой отец?


На улице лил дождь. Огни сверкали на влажных базальтовых плитах пьяццы; рождественская елка измарала всю обстановку, словно клякса, поставленная северным язычеством. Оранжевое сияние города озаряло тучи, словно отблеск разрушительного пожара. Сквозь струи дождя он побежал в свой номер, где принял душ и переоделся к приему, который должен был состояться этим вечером в одном из бесчисленных городских палаццо. Этим приемом закрывался конгресс, длившийся всю прошлую неделю.

Прием оказался мероприятием прескучным — мельтешение черного, серого и темно-синего под присмотром нимф и богинь, что резвились на потолке, выполненном в стиле позднего маньеризма. Розовые груди и дряблые пенисы покачивались над головами порядочных церковников. Иной раз возникала вспышка света: при появлении епископа, или женщины-дипломата, отдающей дань положенной вежливости, или жены одного англиканского священника (а то и возлюбленного другого), — но главенствовал там все же римско-католический дух, дух клерикализма, замкнутости и самодовольства.

— Это Мандерлей Дьюер, — сказали ему, и, прежде чем он успел что-либо осознать, он уже пожимал руку одной из немногих женщин в зале. Она удивила его тем, что сумела вспомнить его имя.

— Я, кажется, читала вашу статью в «Таймс». Что-то о свитках с Мертвого моря…

Он рассеянно взглянул на нее, ощущая неловкость в присутствии женщины.

— Не то чтобы свитки… Так, отдельные фрагменты. Папирусы Эн-Мор.

— Первые Евангелия, — сказал мужчина, который их познакомил. — Вероятно, это важнейшие письменные свидетельства, обнаруженные за последние пятьдесят лет.

Женщина несмело попыталась развить тему.

— Но смысл ведь в том, что если эти фрагменты действительно относятся к Евангелиям, то отсчет нужно будет вести от более раннего срока, чем от Еврейской войны 66 года нашей эры?

— Именно об этом и говорилось в статье, — согласился Ньюман. — С политической точки зрения это просто замечательно.

— С политической точки зрения?

Он мельком глянул через ее плечо, словно что-то искал; возможно, он искал пути к отступлению.

— Я имею в виду религиозный аспект политики. Это было бы настоящим бревном в глазу тех ученых, которые утверждают, что Евангелия — это более поздние сочинения, собранные воедино ранней церковью. Но не в этом же дело, правда? Дело в самих отрывках — в этих текстах, этих свидетельствах.

Она задумалась над его словами, чуть наклонив голову. На губах ее блуждала смутная улыбка.

— Это вас будоражит, не так ли?

В глаголе «будоражить» послышалась скрытая угроза. Он смутился.

— Что вы подразумеваете под словом «будоражит»?

— Эти тексты. Они вас будоражат. — Уголки ее губ слегка изогнулись, но что это значило, он не понимал. Глаза могут оставаться пустыми, приобретая выражение лишь благодаря преломлению света, но рот живет своей собственной жизнью. И иронию, скрытую в улыбке этой женщины, он расшифровать не мог.

— Ну да, наверное, так оно и есть.

Что же еще он видел? Что видит священнослужитель, принявший обет безбрачия, в случайно встреченной женщине? Он видел лицо с неброскими, но правильными чертами, большие зелено-карие глаза неопределимого оттенка, видел легкое смятение под маской беззаботности. Волосы ее были уложены весьма небрежно и тронуты осенними красками. Выглядела она гораздо моложе, чем он, лет на сорок с небольшим, по его предположениям. Впрочем, ему нечасто доводилось определять возраст женщин. Если уж на то пошло, опытом общения с противоположным полом он похвастаться не мог.

А что же, интересно, видела она? Сухого, скучного священника? Стерильного, безликого. Возможно, тупиковую ветвь человечества.

Воцарилось то молчание, что обычно следует за первыми репликами. Да и о чем им вообще говорить? Какие точки соприкосновения они могут найти?

— Вы приехали сюда на конференцию? — спросил он.

— Сюда или сюда?

— Простите?

Его замешательство, кажется, позабавило ее.

— Если вы имеете в виду этот зал, то да; если же Рим, то нет. — Она объяснила, что ее муж — дипломат. При этом она пожала плечами, словно это самая заурядная профессия. Теперь настал ее черед озираться по сторонам в поисках чего-либо, что могло бы послужить темой для разговора. Кто-то отпустил комментарий по поводу потолка (все обращали внимание на этот потолок, когда в разговоре возникала пауза), и она устремила взгляд к пыльному переплетению богов с громадными фаллосами и богинь с пышными персями. Затем снова посмотрела на него, и ее губы расплылись в уже знакомой загадочной усмешке.

— Как вы думаете, а их терзали сомнения? — спросила она.

В ту же секунду он уловил знакомое дуновение — запах, который она источала, войдя в исповедальню, резкий цитрусовый привкус, не имевший ничего общего с искусственной парфюмерией, но носивший характер вполне реальной опасности. Ему в голову пришла кощунственная мысль: а что, если апостолы в Еммаусе узнали Христа после воскрешения именно так — по характерному жесту, по манере говорить или даже по запаху?

Он почувствовал, как краснеет. Он испытывал ужасный дискомфорт и обливался потом от смущения под тесной серой рясой. К счастью, остальные собеседники уже отошли в сторону, чтобы осмотреть какую-то мебель, и на мгновение они оказались вдвоем.

— Весьма неловкое положение, — пробормотал он.

— Вы так считаете? А как же разделение служебного и личного? — Она склонила голову набок, словно хотела оценить и его замешательство, и ситуацию вообще. И то и другое казалось ей довольно забавным. — В любом случае, это мне должно быть неловко, а никакой неловкости я не испытываю. Поэтому разрешаю расслабиться и вам. Думаю, вам приходилось выслушивать кое-что и похуже. Должна сказать, я представляла вас гораздо старше.

— А я вас — моложе.

Она недовольно поморщилась.

— Резонно. Эдакая безмозглая малолетка.

— Вроде того…

— Боюсь, я всегда кажусь такой во время исповеди: сам процесс напоминает мне о школе. Знаете, мы даже придумывали грехи, чтобы нам было в чем исповедоваться. Подозреваю, что вам это известно, не правда ли? «Я притронулась к Анне-Марии в душе, я сказала Матильде, что не верю в Бога, я произнесла бранное слово за спиной сестры Мэри Джозеф…» Такие вот грешки. Но теперь я могу уверить вас, что стала гораздо взрослее! — Она засмеялась, точно отрицая свое утверждение. — В любом случае, я считаю, что нам нужно увидеться еще раз. Где вы живете? Приходите на ужин. Дайте мне свой номер.

Многие женщины-католички дружат со священниками. Это своего рода взаимовыгодные отношения. Священников надо поддерживать материально, тогда как верующая получает взамен поддержку духовного толка. Человек, воспитанный в протестантской традиции, счел бы это несколько странным, но помогать духовному лицу — это все-таки доброе дело. Человек же, избегнувший какого бы то ни было религиозного воспитания, по всей вероятности, не понял бы, зачем вообще принимать целибат и — Господи Боже! — зачем женщине связываться с подобными мужчинами.

— Простите, — сказал он, — я не расслышал ваше имя… Мандерлей?

Она оторвала взгляд от сумочки, в которой, должно быть, пыталась найти нечто вроде ежедневника.

— Мэделин. Мэделин Брюэр.

Вот вам. Мэделин Брюэр. Их самая первая встреча. Так неверная десница случая заполучила над ними власть, словно шаловливое дитя, небрежно движущее отныне фигурками на шахматной доске.

— Диктуйте, — сказала она, занеся ручку над страницей блокнота.

Магда — настоящее время

Квартира, в которой я сейчас живу, находится в старинном римском палаццо, Палаццо Касадеи. Здание стоит на краю гетто: одной стороной оно выходит к открытому, языческому миру, другой — на улочку, петляющую среди скученных домишек Еврейского квартала. Квартирка моя, точно сгорбившись, ютится прямо под крышей: там скошенный потолок, окна на уровне пола, щербатый паркет. Под навесом черепицы создается ощущение убежища, ощущение святилища. Говорят, во время войны принцесса Касадеи прятала иудеев в тесных каморках под скрещенными балками.

Конечно же, я работаю. Мне ведь нужно на что-то жить. Я работаю неполный рабочий день, за крошечную зарплату, работаю нелегально. Организация, нанявшая меня, носит высокопарное название «Англо-американская языковая школа» и занимает третий этаж блочной постройки у главного вокзала. По соседству расположена дешевая забегаловка, какие-то кабинеты весьма сомнительных фирм, занятых импортом и экспортом, и еще более сомнительных адвокатских контор, а также пансион. Эмблемой школы служат британский и американский флаги, неуклюже противопоставленные, точно трофеи некой малопонятной колониальной войны. «Наша школа включена в список Британского Совета», — хвастается свиток за стягами.

Еженедельно мне выдают жалованье — затертыми банкнотами номиналом в десять тысяч лир. С самого начала директор отнесся ко мне с подозрением, не понимая, зачем мужчине моего возраста заниматься банальным учительством. Однако он догадывается — и догадка его не лишена основания, — что мне так же невыгодно доносите на него в налоговую полицию, как ему — нанимать меня» официально. У меня не просили рекомендаций — я никаких рекомендаций не предоставил. Такие уж там порядки. Но у меня, по крайней мере, есть постоянная работа, и я могу заботиться о своем телесном и умственном благополучии, если не учитывать благополучие духовное. Я уже давно оставил всякие попытки сохранить здоровье своей души.

А компанию мне составляет Магда.

Я сам нашел Магду. Я нашел ее в одной из первых групп своих языковых курсов. Она была словно обломок кораблекрушения, выброшенный морем на городское побережье; один из тех обломков, что приплывают из Европы, с Ближнего Востока, отовсюду — из Латинской Америки, с Филиппин, из Индии, откуда угодно.

Новотна Магда. Сначала я не понимал, где у нее имя, а где — фамилия. Новотна Магда, упрямо повторила он а, когда я переспросил. Поначалу я обращался к ней Новотна, и ее это, похоже, устраивало. Высокая, молчаливая, она всегда одевалась в черное, будто вечно блюла некий траур — возможно, по утраченной невинности. Волосы ее, которые, дабы подтвердить славянский стереотип, должны были быть русыми, на самом деле были иссиня-черными. Короткая стрижка и небрежная укладка помогали ей выглядеть моложе, однако цвет лица выдавал ее истинный возраст: даже толстый слой макияжа не мог скрыть морщин. Из-за красной помады ее губы походили на шрам. Во Франции таких, как она, называют gamine.[1]

— Дляначала расскажите нам, где вы живете, — попросил я на первом занятии. В ответ бездомные скитальцы зачитали свой нескончаемый перечень: я живу в общежитии, я — с друзьями, я снимаю квартиру, я живу там и сям…

Ноги Новотной переплетались, словно это была блестящая черная змея, обвившая изогнутое деревце — древо познания добра и зла, по-видимому.

— С сестрами, — ответила она. Конечно, она имела в виду не родных сестер, а духовных, принадлежавших к какому-то таинственному ордену польских монахинь.

— А откуда вы приехали?

— Из Марокко.

— Из Бурунди.

— Из Моравии, — ответила Новотна. Это название всколыхнуло во мне волну боли, вызвало спазм чего-то близкого к страху.

— А куда вы хотите уехать?

— В Америку.

— В Америку.

— В Америку.

Новотна пожала плечами. Это движение вполне соответствовало ее манере поведения — полного безразличия к большинству происходящих событий.

— В Америку, — согласилась она, хотя с тем же успехом могла бы сказать: «На Луну».

Мы приступили к уроку. Темой было: «Как вести себя на таможне». Вполне подходящая тема. Ученики, превозмогая себя, играли роли людей, внушавших им в реальной жизни ужас: мрачных чиновников и полных надежды, но безнадежных скитальцев.

— Ваш паспорт, пожалуйста.

— Вот мой паспорт.

— А где виза?

— Виза на последней странице. — Фраза сопровождалась натужным смехом.

— Цель вашего визита?

— Я хочу работать.

— Длялюдей, которые искренне этого хотят, у нас всегда найдется работа. — Смех становится громче. Безнадежность ситуации изумляла их — она преодолевала языковые и культурные барьеры, становясь универсальной шуткой, понятной всем и каждому.

— Я работаю секретарем, — сказала Новотна. — Я хорошая печатаю.

Хорошо. Вы печатаете хорошо.

— Я хорошо печатаю. Я охочусь на работу.

— Возможно. Но вы, наверное, имели в виду: я охотно выполняю свою работу.

— Я работаю администратором, — сказал один из учеников, и все дружно расхохотались.

Когда же я пригласил ее поужинать — после шестого занятия или после седьмого? Что бы сказала об этом Мэделин? Скорее всего, посоветовала бы оставить девушку в покое. «Что ее может заинтересовать в таком сухаре, как ты?» — спросила бы она. Но Новотна отнеслась к моему приглашению так же, как ко всему прочему в своей жизни: равнодушно пожала плечами, продолжая задумчиво жевать резинку. «Ладно». Казалось, она умолкла, чтобы тщательно продумать ответ и собрать воедино свои обрывочные познания в английском языке. «Я думаю, если мы идем ужинать, можешь называть меня Магда», — решила она.

Магда, Мэделин — мне определенно нравится созвучность этих имен. С какими мерилами ни подойди к оценке человеческой натуры, нельзя представить себе двух менее похожих женщин. Магда — высокая, молчаливая, облаченная в черную одежду, словно вечно что-то оплакивает; Мэделин — маленького роста и кипучего темперамента, из-за ее выходок ее муж постоянно возводил очи горе в карикатурном отчаянии. Мэделин обладала мягким нравом, она всегда умела вовремя произнести слова утешения; Магда же холодна и безучастна. Мэделин жила с душой нараспашку, Магда в свой внутренний мир не пускала никого. Однако обе были названы в честь одной и той же женщины — женщины, из которой Иисус изгнал семь бесов, женщины, стоявшей рядом с матерью Иисуса у подножия креста, женщины, заметившей, как откатился камень гробницы, женщины, которая первая провозгласила воскрешение апостолам, которые прятались на чердаке.

«Унесли Господа из гроба, и не знаем, где положили его».[2]


Итак, мы поужинали в «Зиа Анна» (что значит «Тетушка Анна») — аляповато обставленной таверне неподалеку, где я нередко перекусывал, если мне лень было идти домой. Мы заказали спагетти alla puttanesca — спагетти под замысловатым кислым соусом, состоявшим из помидоров и маслин и навевавшим ассоциации с грехопадением, геенной огненной и даже менструацией. Магда села за крошечный столик напротив меня, положила жвачку (мгновенная вспышка серой амальгамы в алой глубине ее рта) в пепельницу и принялась есть с методичной решимостью человека, который не уверен, когда ему в следующий раз повезет с пристойным угощением.

В редкие моменты, когда ее рот не был забит едой, она успела рассказать мне, что раньше работала на обувной фабрике в дизайнерском отделе. Работа была скучная, оплата — мизерная, и она решила, что достойна лучшей жизни, поэтому и отправилась в Италию вместе с подругой. При упоминании о подруге Магда вновь пожала плечами.

— Она скоро возвращается.

— А кем работаешь ты? В Риме с работой непросто.

Магда презрительно шмыгнула носом. С неожиданным изяществом, словно поправляя макияж, она салфеткой вытерла красный соус в уголке губ.

— Я рисую. — Она потянулась к своей громадной сумке, извлекла оттуда папку и протянула мне несколько листов. Это были эскизы углем, довольно профессионально выполненные, вроде тех, которыми уличные художники на пьяцца Навона соблазняют туристов заказать портрет. Там были изображены Барбра Стрейзанд, Мадонна и Папа Римский. Магда опять пожала плечами. — А еще я позирую.

— Художникам?

Она впервые улыбнулась. Ее улыбка, быстрая и словно через силу, представляла собой лишь легкое движение губ и секундный выдох.

— Фотографам.

— Фотографам?

Магда пожала плечами, словно это разумелось само собой.

— Да, меня фотографируют. Без одежды.

Шум таверны ворвался в нашу беседу — звон столовых приборов, скрип влажных тарелок, гомон чужих разговоров за соседними столиками. А еще я услышал звон двух столкнувшихся эмоций, скрип трущихся ощущений: одному из них в своей прошлой жизни я всегда позволял овладевать мной, другое же — нещадно подавлял. Изумление и похоть.

— На это ты тоже хотел бы посмотреть? — спросила она.

— Не думаю.

Она равнодушно пожала плечами и вернулась к трапезе, макая кусочек хлеба в остатки соуса. Затем она заказала polioalla diavola[3] с энтузиазмом, удивительным для человека, без малейшего затруднения проглотившего только что целую тарелку спагетти под кислым соусом.

— А как же монахини? — спросил я. — Как они относятся к твоей работе?

— Монахини? — рассмеялась она. — Монахини ничего об этом не знают.

Через три дня Магду вышвырнули из общежития. Ей дали десять минут на то, чтобы собрать пожитки. Монахини, как выяснилось, знали куда больше, чем она предполагала. Она переночевала на вокзале и, вероятно, заработала пятьдесят тысяч лир, позволив какому-то мужику трахнуть ее на заднем сиденье машины. Я не знаю. Я не дурак, но не могу знать это наверняка. На следующий день она как ни в чем не бывало пришла на урок английского.

— Мне негде жить, — объявила она перед всем классом.

Магда, Мэделин, Магдалина. Мария Магдалина. Она долгое время доставляла исследователям много хлопот, эта Мария Магдалина (предположительно Мария из Магдалы). Не в этом дело. Дело в том, кем же она была? Великой блудницей, как утверждает Лука? Марией Вифанской? Женщиной, которая помазала тело Иисуса миррой и отерла волосами его ноги? Однако, кем бы она ни была, одного бесспорного факта отрицать нельзя: она была женщиной, и ранние христиане имели возможность отредактировать историю на свой манер. Ранним утром в то первое пасхальное воскресенье Мария Магдалина первой пришла к пустой гробнице; в Евангелии от Иоанна, которое, вполне возможно, соблюдает точность в этом отношении как раз по той же причине, она первой увидела воскресшего Иисуса.

Высокий темный силуэт Магды посреди моей квартиры: ее нелепые туфли, черные чулки, черная юбка (слишком короткая), черное пальто (отброшенное на сломанный диван), черный свитер, плотно облегающий небольшие бугорки грудей, коротко остриженные черные волосы, обрамляющие ее лицо, красные губы, будто бы оценивающие обстановку… Выражение полного безразличия и усталости, с едва заметной примесью подозрения.

Я провел ее по ступенькам из гостиной на крышу, где располагалась терраса. Она обернулась. Ее хладнокровие на мгновение изменило ей — я успел заметить проблеск острого волнения и мимолетную улыбку. Повсюду вокруг нее был город — поверхность города, которую горожане, погрязшие в рутине, никогда не видят. Терраса казалась лодкой, плывущей в штормовом терракотовом океане; скошенные черепичные крыши, точно волны, разбивались о башни, фронтоны и купола. Впервые увидев эту картину, Мэделин издала восхищенный вопль, она не скрывала восторга, она поистине ликовала. Магда же просто улыбнулась, словно этот вид был ей уже знаком.

— Я буду рисовать, — объявила она. Магда положила свою сумку и ушла в дом за стулом. Вернувшись, она какое-то время стояла, держа стул в руках: размышляла над ракурсом. Из той точки, где она стояла, было видно по меньшей мере шестнадцать куполов, включая крупнейший из всех — отца и мать всех прочих куполов, тот, который всему миру известен как работа Микеланджело, хотя это и заблуждение. Впрочем, ее взору открывались и другие купола — искусные своды в стиле барокко, на которых, подобно соскам, торчали фонари. Северная готическая традиция всегда благоволила к фаллическим шпилям, приверженцы ее зачастую изображали Христа тощей, аскетической фигурой. Но на юге главенствовал женский элемент христианства — тонкий, нежный, соблазнительный, пропитанный парами иных, более древних культов — Деметры (Цереры), Кибелы, Исиды. «Мариолатрия», если хотите уничижительную версию. Протестантский термин для этого явления — «марианское благочестие», это на случай, если понадобится политическая подоплека.

Магда приняла решение. Подобрав юбку, она уселась, поставила ноги на поперечные перекладины стула, выудила из сумки альбом и принялась за работу. Движения ее руки были точны и уверенны, штриховала она так, будто резала мясо, — с профессиональной ловкостью. Линии, словно по волшебству, наращивали третье измерение на привычные две координаты бумаги. По мере того как продвигался рисунок, купол Санта Андреи делла Валль (Мадерна) словно вырывался из прозрачного римского воздуха и методично воплощался на листе.

— Хорошо у тебя получается, — сказал я ей.

Она пожала плечами.

— Может, продам.

Она прорисовывала ребра купола, придавая им нужный изгиб и сумрачный оловянный оттенок, затем слепила из стирательной резинки комочек и склонилась на секунду, корректируя нюансы серого. Когда она выпрямилась, оказалось, что, стерев, она парадоксальным образом привнесла нечто новое — солнечный блик на свинцовой крыше.

Магда — настоящая художница. Панорама обволакивала ее, пока она была поглощена рисованием, и Магда будто бы становилась осью, вокруг которой вращается все это — весь город с его куполами и колокольнями, город, полный чувства вины и лицемерия. Магда — художница, и, как вое творцы.

Она присваивает себе каждый предмет, попавший в ее поле зрения.

Три дня она проспала на сломанном диване в гостиной Во сне она клубком сворачивалась под одеялом, точь-в-точь как бродяги, дрыхнущие на парковых скамейках или в вокзальных залах ожидания. Каждое утро я обнаруживал ее на кухне: она варила там кофе, который называла «турецка», хотя сходство с турецким кофе было минимальным. Я смотрел на ее вечно взъерошенные волосы на ее личико, которое забавно морщилось, когда соприкасалось с рукой, или складками одеяла, или грубым, потертым бархатом обивки. На ночь она надевала большую бесформенную футболку черного цвета. Ноги ее были мертвенно-бледными и, казалось, стыдились собственной наготы. Еле заметным кивком она приветствовала меня, а после запиралась в ванной, откуда возвращалась полчаса спустя с толстым слоем косметики на лице. Пудра липла к коже, как свернувшиеся сливки, напомаженный рот зиял, словно открытая рана. Затем Магда уходила из квартиры. Я практически ничего не слышал от нее, кроме слова ciao,[4] которое, должно быть, нравилось ей потому, что оно вошло в употребление среди американской молодежи, стало отдавать беспечной леностью и жевательной резинкой. Каждый день я думал, что она не вернется (ее жалкие пожитки навряд ли можно было считать залогом возвращения), но каждый вечер она все-таки приходила обратно. Макияж ее становился чуть бледнее, но манеры оставались прежними: они все так же хранили тихую, замкнутую сосредоточенность. Казалось, я фактически не существовал для нее.

А на четвертую ночь она бесшумно, точно ночной зверек прокралась в мою комнату и юркнула в мою постель.

Конечно, Магда сразу все поняла. Меня удивил срок, но теперь и это ясно. Магда все обо мне знала. Она лежала в моей постели, свернувшись клубком, словно котенок, излучая в равной мере безучастность и всезнание.

Загрузка...