Посвящается Съюзен. Даниел. Элизабет, Кейт.
Майклу, Стивену, Мегги. Мэтью и Джону Баффало
В те дни я действительно пришел из Назарета, и Иоанн окрестил меня в реке Иордан. В Евангелии от Марка сказано, что, когда я показался из воды, небеса разверзлись, явился «Святой Дух в обличье голубя» и раздался громкий глас: «Ты — мой возлюбленный Сын, в тебе моя отрада». А потом Дух отвел меня в пустыню, и я провел там сорок дней, искушаемый Сатаной. Не стану утверждать, что Евангелие от Марка — сплошное вранье, но все-таки многое он изрядно преувеличил. Еще меньше добрых слов заслуживают Матфей, Лука и Иоанн. Они вложили в мои уста речи, которых я никогда не говорил, и описали меня кротким в минуты, когда я бледнел от гнева. Понять их можно: они творили спустя много лет после моего ухода и лишь повторяли то, что слышали от стариков, уже совсем дряхлых. Полагаться на такие байки — что отдыхать под кустом перекати-поля, который сорвет первым порывом ветра и унесет неведомо куда.
Поэтому я решил изложить свою историю сам. Тем, кто непременно спросит, как слова мои попали на страницы книги, отвечу: считайте это еще одним маленьким чудом. (Ведь евангелие — не что иное, как рассказ о чудесах.) Однако сам я твердо намерен не грешить против истины. Марк, Матфей, Лука и Иоанн стремились увеличить число своих приверженцев. Та же задача стояла и перед авторами других евангелий. Одни писали исключительно для евреев, которые уверовали после моей смерти, другие — для неевреев, которые ненавидели евреев, но верили в меня. Поскольку каждый из писавших и вещавших жаждал укрепить позиции своей Церкви, он неизбежно мешал правду с вымыслом. В конце концов одна из Церквей взяла верх и оставила из множества евангелий четыре, осудив остальные за подмену «священной истины бесстыдной ложью».
Окажись этих избранных евангелий не четыре, а сорок, все равно было бы мало. Ибо истина умеет сначала явить себя, а потом вновь затеряться во мраке. Я же хочу рассказать историю непростую, местами неожиданную, но правдивую. Во всяком случае, такую, какой она помнится мне.
Четырнадцать лет кряду я вместе с десятью другими юношами ходил в подмастерьях у плотника Иосифа. Любого новичка первым делом учили распускать бревна на доски. Всадив клин по центру, мы обухом топора загоняли его все глубже, покуда ствол не расщеплялся надвое. Мы проделывали это снова и снова. Лишь у самых хватких подмастерьев клин шел ровно и можно было сразу приступать к долгой и кропотливой обработке получившихся грубых досок.
Найти общий язык с древесиной тоже было нелегко. Мы хорошо помнили, что яблоки с райского древа обладали знанием о добре и зле, и порой казалось, что добро и зло по-прежнему таятся в любой деревяшке. Тратишь многие дни на прекрасный чурбак, а он предает тебя из-за одного неверного движения. Или доска вдруг раскалывается сама по себе. Со временем я поверил, что даже необструганная доска отлично разбирается в добре и зле (и всегда норовит сотворить последнее). Но это неудивительно: проходя мимо доброго дерева, злой человек непременно смутит его листву.
И все же за работой мы обретали мудрость. Когда дело спорилось, на душе было хорошо и покойно. Меня радовал запах крепко сколоченного комода, и светлый дух витал между древесиной и моими ладонями. Уж не знаю, как это понятнее выразить. В моей семье об этом не говорили. Мы были ессеями, то есть самыми истовыми почитателями единого иудейского Бога. Ессеи глубоко презирали римлян — за то, что они молились многим божествам. Поэтому дома я и заикнуться не мог о духе, жившем в древесине. Духи — это язычество, а муж моей матери, плотник Иосиф, воспитал меня в вере в единого Бога, такой же крепкой, какую сам хранил в душе своей. Иосиф, когда не работал, носил белые одежды и часто стирал их, даже если вода в колодце стояла совсем низко. Соблюдение чистоты — один из главных ессейских догматов.
Немудрено, что женились ессеи редко, и муж ложился с женой, только когда Бог повелевал ему зачать ребенка. Остальные евреи считали ессеев сектой и предсказывали нам вымирание (и весьма скорое!), если мы не обратимся к общепринятым традициям.
Теперь вы понимаете: меня учили сторониться женщин. Искать близости и даже просто подходить к женщине запрещалось. Нам надлежало стать воинством Божиим, а близость с женщиной уносила силы, которые вели нас к этой великой цели. Таков был закон, и преступить его мы не имели права, пусть даже война во имя Божие продлится всю жизнь.
Когда мне исполнилось двадцать семь, ученичество закончилось. Я и сам стал мастером, хотя продолжал работать с Иосифом. В юности другие подмастерья завидовали мне, считая наставника моим отцом, но я мог бы поклясться, что Иосиф жил богоугодно и относился ко всем ученикам равно уважительно, как и к своей работе. Видя мое прилежание, Иосиф кивал и говорил: «Если Бог уготовил, из тебя выйдет хороший плотник». Что он имел в виду? Произнося такие слова, он обыкновенно отворачивался и сжимал губы, точно боялся проболтаться.
На самом деле к старости память его ослабела, и он позабыл, что главный секрет — историю моего рождения — он рассказал давно, когда мне было двенадцать лет. Впрочем, я и сам помнил это весьма смутно, потому что узнал об этих событиях в дороге, на пути из Большого иерусалимского храма в Назарет, и был настолько потрясен услышанным, что по возвращении домой свалился в тяжелейшей горячке. И казалось, позабыл рассказ Иосифа напрочь. Правда, я думаю, дело не в болезни. Просто мне не хотелось об этом думать. И лишь восемнадцать лет спустя, когда мне исполнилось тридцать и я оплакивал смерть Иосифа, я вспомнил его давний рассказ.
Моя семья, как и другие ессеи из Назарета, богачи и бедняки, за неделю до Песаха облачалась в белые одежды и отправлялась в Иерусалим. Мы шли толпой, так что могли не бояться промышлявших на дорогах грабителей. Три дня, с рассвета дотемна, мы шли по холмам, долинам и пустошам, разделявшим Назарет и Иерусалим. Однако, когда мне минуло двенадцать, мы туда ходить перестали.
Дело в том, что в последнее наше паломничество, когда назаретские ессеи уже выходили из наружных ворот Иерусалима и направлялись домой, я выскользнул из толпы и побежал обратно к Большому храму. Поскольку обычно назаретские ребятишки шли не с семьями и держались вместе, мать хватилась меня не сразу.
Не обнаружив меня ни среди друзей, ни среди родственников, ни среди соседей, Мария и Иосиф поспешили обратно в Храм. Там, в одном из внутренних двориков, они меня и нашли — в окружении священников и книжников. К изумлению моих родителей, я не только держался с учеными людьми вполне свободно, но и осмеливался вести беседу.
И речи мои — если верить Иосифу и Марии — были речами пророка. Настоящим чудом.
Позже, после смерти Иосифа, я понял, что должен стать проповедником, и спросил у матери, что же я говорил тогда, восемнадцать лет назад, возле Храма. Но она отвечала только, что слова мои были святы и она не может их повторить, как не может упоминать имя Господа всуе. Однако ее отказ подстегнул мою память. Я все вспомнил и обрадовался собственной мудрости.
Что же я тогда говорил? Речи мои были не столько святы, сколько сложны для понимания. В те времена мудрецы в синагоге частенько вели затейливые споры о Слове. Всегда ли Слово было Словом Божиим?
Спустя много лет Иоанн начнет свое евангелие так: «В начале было Слово. И было Слово — Бог». Но это потом, через много лет после моего ухода. Когда же мне было двенадцать, вопрос был еще открыт. Сотворил ли Бог нашу плоть наподобие плоти других своих тварей или создал нас единым Словом?
Помню, я поведал этим старым и ученым людям, что Слово вначале жило в воде. Холодным зимним утром дыхание, которое выносит изо рта нашу речь, похоже на облако, а облака — сказал я тогда — чреваты дождем. Потому-то Слово и живет в воде нашего дыхания. Потому-то все мы и принадлежим Богу. Ибо все воды, как мы знаем, принадлежат Ему, пусть даже все они текут в море.
В тот час священники сказали моей матери:
— Никогда не слышали мы столь мудрых речей из столь юных уст.
Эта похвала, вероятно, и подвигнула Иосифа рассказать мне по дороге домой историю моего рождения. Я же вспоминаю сейчас, как все это всколыхнулось в моей памяти, когда мне шел тридцатый год. Я молился на похоронах Иосифа, а перед глазами стояло его лицо, страдальческое и обреченное, в ту минуту, когда он признался, что он мне не отец.
Иосиф овдовел задолго до моего рождения. Он был на много лет старше моей матери, но предложил ей руку, оговорив как истинный ессей, что намерен уважать разницу в их возрасте и сперва станет ее опекуном, а уж потом мужем. Она согласилась. И Иосиф ждал.
Но однажды ночью в спальню Марии проник архангел Гавриил. Как она позже рассказала Иосифу, он произнес: «С тобою Бог. На тебя — из всех женщин — пал выбор Божий».
Моя мать, как и ее мать, тоже была из ессеев. Ее оберегала двойная стена добродетели и целомудрия. Но архангел лучился таким ясным светом, да и белые одежды его сияли, как луна. Мария затрепетала испуганно и восхищенно. И вдруг ослабела. И враз позабыла все, что знала. Архангел сказал:
— Мария, ты обрела милость Божию. Ты зачнешь и родишь сына. Дай ему имя Иисус. Будет он великим, и называть его будут Сыном Всевышнего.
Так длинно говорил Гавриил согласно Евангелию от Луки, хотя мать рассказывала, что архангел был немногословен. Но все же она (пусть на короткий миг) постигла величие Господне, а потом в ее груди что-то торкнулось, и она поняла, что понесла. В воздухе разлился аромат — слаще, чем в самом благовонном саду. А потом архангел исчез. Он даже не дотронулся до ее руки.
Узнав, что Мария беременна, Иосиф ничком пал на землю, и из глаз его потекли слезы.
— Какую молитву читать нам? О чем просить? Она была девственницей, а я ее не защитил!
Но потом Иосиф рассердился и спросил:
— Как могла ты себя опозорить? Она заплакала.
— Я невинна. Я никогда не знала мужчины.
Иосиф растерялся. Скрыть ее грех означало преступить закон. Однако, расскажи он о беременности Марии священникам, ессеи наверняка забросают ее камнями. И он
сказал себе: «Отошлю-ка я Марию куда подальше, потихоньку».
Он задумал спрятать ее у своих родственников, на западных холмах. Мария же захотела на восток: навестить свою двоюродную сестру Елисавету, которая была в ту пору на седьмом месяце беременности. Пока Мария гостила у Елисаветы, Иосифу во сне был Голос:
— Возьми эту женщину в жены. Она затяжелела не от мужчины, и сын, которого она носит, — Святое дитя,
Иосиф проснулся с твердым намерением жениться на Марии. И женился — как только она вернулась в Назарет. Но он был целомудрен: пока я не родился, он не познал Марию и не вожделел к ней. Нарекли меня Иисусом. В Назарете, на нашем грубом наречии, имя это звучит Иешуа. Так меня и звали, когда я посетил Иоанна Крестителя, получил его благословение и провел сорок дней на горе, посреди пустыни. Впрочем, прежде чем говорить об этих днях, нужно поведать о других событиях, многие из которых произошли давным-давно, еще до моего рождения.
Иосиф гордился своими предками: он мог с полным правом сказать, что род его восходит к царю Давиду, отцу царя Соломона. Поэтому Иосиф хотел, чтобы жена рожала в его родном Вифлееме, городе царя Давида.
Мария была уже на сносях, но с радостью согласилась покинуть Назарет, так как тоже гордилась великими предками Иосифа. Такова истинная причина нашего путешествия в Вифлеем. Правда также, что родился я в яслях, при свете свечи. Как знают теперь все, на постоялом дворе не оказалось места.
Несколько пастухов стерегли свои стада в окрестных полях, и все они поспешили к нам вскоре после моего появления. Путь к яслям им указал ангел, сказав:
— Сегодня родился Христос, Спаситель, посланный Богом.
Пастухи рассказали о пророчестве ангела многим мужчинам и женщинам, и вскоре Ирод, Царь иудейский, прослышал, что в Вифлееме родился Божий избранник. Ирод тут же понял, что дитя, которому покровительствует ангел, может стать правителем Иудеи. Ироду же другие цари были ни к чему.
В год, когда я родился, Ирод был уже стар. Люди давно позабыли, что он — величайший военачальник Израиля. Однако в молодости он в самом деле был триумфатором. А еще его постоянно снедала похоть, и он держал одновременно десять жен.
Евреи не любили Ирода. Он был идумеянин, родом из южной Иудеи, то есть, по сути, не иудей, а язычник. Указом из Рима Цезарь назначил его правителем над евреями, и благодарный Ирод установил изображения римского орла над воротами Большого храма, преступив Моисеевы заповеди. Вся жизнь этого святотатца прошла в нечистых помыслах и злобных деяниях. Он постоянно сомневался в верности своей любимой жены Мариам и, убедив себя в конце концов, что она ему непременно изменит, приказал слуге ее зарезать. После чего долго и безутешно ее оплакивал и осыпал благодеяниями двух прижитых с Мариам сыновей. Но они не смогли простить отца и задумали убить его в отместку за смерть матери. Составился заговор. Заговор раскрыли. Сыновей обезглавили. В Риме император Август произнес: «Лучше быть свиньей в стаде Ирода, чем его родным сыном». У евреев эти слова стали поговоркой.
К старости Ирод совсем обезумел. Едва услышав о моем рождении, он послал в Вифлеем трех мудрецов и повелел:
— Найдите младенца и тут же дайте мне знать. Я хочу поклониться ему.
Мудрецы не поверили Ироду, но поняли, что отправляться надо без промедления, в ту же ночь. На их кратком пути в Вифлеем на востоке загорелась звезда, повисела над их головами, а потом двинулась к югу. Они последовали за звездой и наткнулись на наши ясли. Там они пали ниц перед Марией и Иосифом и начали молиться. Так сказано в Евангелии от Матфея. Он также утверждает, что мудрецы подносили мне дары: золото, благовония и мирру, — но, похоже, это неправда. Потому что ни Иосиф, ни Мария никогда о подобных подарках не упоминали.
Верно, однако, другое: мудрецы преподнесли нам один весьма ценный дар. Они
предупредили Иосифа, чтобы он ни на день не оставался во владениях Ирода. Сами они тоже спешно покинули землю Израиля. Часом позже отправился в путь и Иосиф. Мы двигались всю ночь и пришли в Египет.
Отомстил Ирод жестоко. Когда мудрецы не вернулись во дворец, он послал в Вифлеем палачей с приказом умертвить всех недавно родившихся младенцев мужского пола. Так сбылось пророчество Иеремии: «Печаль, рыдания и скорбь».
Вскоре Ирод умер, и Иосиф вернулся в Назарет. У них с матерью родились два сына, Иаков и Иоанн. Увы, похоже, братская любовь наша была проклята изначально, потому что я никогда не чувствовал к братьям той душевной тяги, какую испытывал к умерщвленным в Вифлееме младенцам. Когда смерть Иосифа вскрыла печати, затмевавшие мою память, я стал часто думать об этих детях и о непрожитых ими жизнях.
Хочу пояснить, что к разговору со священниками в Большом храме я был отчасти готов. Я начал учиться, как и положено, когда мне не исполнилось и пяти лет. Мы занимались в нашей маленькой синагоге с утра и допоздна, К восьми годам я умел читать по-древнееврейски, знал все заповеди, оставленные нам Моисеем, и основанные на этих заповедях законы. Поскольку каждый закон порождал еще десять, а каждый из этих десяти — еще десять, нам приходилось учить десять сотен законов о том, как молиться, поститься и приносить жертвы у алтаря. Кроме того, мы изучали священные книги: «Бытие», «Исход», «Левит», «Числа» и «Второзаконие».
Мы читали пророчества Илии, Елисея, Иезекииля и Исайи, а то, что не было запио на скрижалях, старики и учителя передавали нам изустно.
Но я в свою образованность не верил и, когда семья моя после посещения Большого иерусалимского храма вернулась в Назарет, я — в свои двенадцать лет — решил, что мудрость, с которой я вел беседу со священниками и книжниками, передалась мне от убитых из-за моего рождения младенцев.
И еще одно бремя тяготило мои слабые плечи. Рассказ Иосифа о том, кто мой истинный отец. Я силился представить себя Сыном — и не мог. Когда после занятий мы с ребятами устраивали потасовки, я выходил из них победителем ничуть не чаще, чем побежденным. Какой же из меня Сын Бога? И сомнение это посеяло во мне страх перед Его гневом. Поскольку я помнил, как Господь грозил Моисею:
— Увидишь, эти люди предадут меня и нарушат наш договор. Тогда обратится на них гнев мой. Их иссушит голод, испепелит нестерпимый зной…
На самом деле, на меня за мои сомнения, должно быть, и впрямь обрушился гнев Господень. Мою плоть охватила страшнейшая горячка, и я едва не умер в возрасте двенадцати лет.
Когда же я оправился от недуга, рассказ Иосифа начисто стерся из моей памяти, и я снова превратился в обычного мальчика, точнее, юношу, поскольку мне исполнилось уже тринадцать лет. Я пришел в плотницкую мастерскую Иосифа и проработал семь лет младшим подмастерьем, да еще семь лет старшим — прежде чем стать настоящим мастером.
Первые семь лет я изучал, как изготавливать саманные кирпичи, из которых потом сложат стены, как возводить стропила для крыш, как делать двери и окна. Я навострился сколачивать кровати и столы, табуреты и ящики любых размеров, мог сделать соху и ярмо для быка. Второй этап ученичества я провел в столице Галилеи, Сепфорисе, что в часе ходьбы от Назарета. Там я постиг многие тонкости плотницкого искусства, поскольку работали мы на отделке богатых домов, и Иосиф раскрыл нам свои профессиональные секреты.
В этом городе жил сын Ирода Великого, Ирод Антипа, ставший правителем Галилеи, Идумеи и Иудеи. Я видел порой его торжественный кортеж на улицах Сепфориса и сам не знал, отчего вскипает в жилах моя кровь, отчего рвется из груди сердце. Сердце подсказывало мне то, о чем молчали память и разум. Я не знал, почему мне следует бояться царя Ирода Антипы. Я знал лишь одно: за работой забываются все дурные (да и добрые) чувства. Я работал с тщанием и готовился посвятить плотницкому искусству всю мою жизнь.
Иосиф любил повторять:
— Доски, соединенные лишь руками, но бережными и неравнодушными, подогнаны ровнехонько, они сами льнут друг к другу, как супруги в богоугодном брачном союзе. А доски, сколоченные железными гвоздями, распадутся, едва эти гвозди проржавеют. Они распадутся, как брак, искореженный ржавчиной измены.
Уж не знаю, по этой ли причине или по какой другой, но в первые семь лет ученичества никому из нас железных инструментов не давали и работали мы только с бронзой. Иосиф часто рассказывал, как проверяли в древности мастерство плотника. А еще он описывал шкатулочки, которые изготовляли египтяне из таких неблагородных пород, как акация, смоковница и тамариск. Древесина у них волокнистая, узловатая, и каждую поверхность надо было покрыть краской и сусальным золотом. Эти творения египтян, хоть и выполнялись бронзовыми инструментами, превосходили наши по красоте и изяществу. У Иосифа хранилась одна такая шкатулка, и он не уставал дивиться ее округлым, похожим на голубиные хвосты углам.
Железными инструментами мы начали пользоваться с осторожностью, даже с опаской. Все ученики знали про видения пророка Даниила и помнили, что клыки четвертого зверя были как раз железными и крепость их навевала ужас.
Но я учился — вопреки страхам. И через некоторое время уже мог управляться с железными орудиями и знал подходы к самой разной заморской древесине: клену, березе, дубу, тису, ели, липе и кедру. Из дуба мы обычно делали дверные косяки, из гибкого, податливого клена — кровати, а душистый кедр оставляли для сундуков и комодов. Крепкая, как камень, дикая олива шла на рукояти для инструментов.
У меня завелись приятели среди ремесленников — подмастерья ювелиров, работавших по золоту и серебру. Мы даже обсуждали, не поехать ли из Сепфориса в Рим — поучиться у тамошних искусников. Впрочем, дальше разговоров дело не шло. Ведь мы неукоснительно соблюдали ежедневные очистительные обряды, а Рим — как мы знали — кишел грешниками. Сам император с императрицей предавались такому разврату, что люди не упоминали об этом вслух — из боязни, что языки их покроются язвами.
Итак, я гордился своим ремеслом и уважал инструменты, помогавшие мне в работе. В ящике у меня лежали напильник и рубанок, молоток и сверло, бурав и тесло, локоть и пила, три стамески и полукруглое долото. Главным же инструментом было мое умение обращаться с деревом.
Когда мы делали еловый пол, мы непременно молились, чтобы он не загорелся. Потому что огонь всегда тянется к ели. А над изделиями из зимнего дуба мы читали другую молитву, так как его древесина подвержена гниению. Зато кипарис — порода благословенная, ее никогда не точит древесный червь.
Иосиф научил нас также многим видам каменной кладки, показал, как делать фундаменты для больших зданий, и поведал о материале, называемом пуццолан. Это особые комья, которые извергают вулканы к югу от Рима. Из смешанного с известью пуццолана получается цемент. Все эти знания заставили меня задуматься о мудрости Господа. Как хорошо знает Он все, что сотворил! Поэтому комья, изрыгнутые далеким вулканом, и могут за тридевять земель обрести новую жизнь и скрепить камни, из которых сложен дом. Я часто размышлял о сотворенных Им разнообразных веществах, в которые мы вкладываем свой труд.
Мое ремесло приносило душе покой. Но редок покой, ничем не нарушаемый и не омраченный. Еще когда Иосиф доживал последние дни, я стал мечтать о Большом иерусалимском храме. Вдруг мне не поздно выучиться работать по золоту и серебру? Я смог бы изготовить для Храма священный алтарь. В то же время мысли эти меня немало смущали, так как горло от них перехватывала душная алчность. И я засомневался: стоит ли простому плотнику работать с золотом?.. Но все-таки я был готов. Только не знал к чему. Порой казалось, что внутри у меня заключен еще один, неведомый мне человек,
Иосиф умер, и я оплакивал его смерть. Но душа моя пребывала в смятении: в памяти всплыл секрет, который Иосиф поведал мне когда-то. Я вспомнил, что истинный отец мой — Господь, но не мог постигнуть, в чем и как это выразится. Он был по-прежнему далек. Временами мне мерещилось, что Он вот-вот появится, — но Его не было. Я жаждал новой мудрости.
Тогда-то я и решил совершить паломничество к пророку и праведнику по имени Иоанн Креститель. Признаюсь, я был знаком с ним еще до встречи, и это не преувеличение, а истинная правда, поскольку он приходился мне троюродным братом. Моя мать вспоминала Иоанна часто и — наперекор всеобщему о нем мнению — одобрительно. Порицали же его фарисеи. Вообще-то назаретские фарисеи были правоверными евреями, хотя, разумеется, уступали в набожности нам, ессеям. Однако толстобрюхие фарисеи принадлежали по большей части к купеческому сословию и любили не только поесть. Многие их помыслы и деяния были нечисты. Эти-то погрязшие в грехе люди и позволяли себе отзываться об Иоанне как о дикаре, Я же ощущал близость к брату. Незнакомый, он казался мне родным. Объединяла нас и тайна нашего зачатия.
Захария, отец Иоанна, был ессейским священником, а мать — той самой Елисаветой, которую моя мать навещала, когда носила меня. Отличавшаяся крайним благочестием Елисавета была тонка и суха, как былинка. Худ был и Захария, поскольку оба считали, что тело — святилище Господне и лишь из чистого тела можно возносить молитвы, борясь с силами зла.
Так, соблюдая чистоту, они и остались бездетными. И жили вполне счастливо. Но настал день, когда Елисавета пожалела о бесплодности своего чрева. Однажды она даже обратилась к Богу с просьбой даровать ей дитя. И Господь внял молитве.
В то утро Захария стоял один у алтаря и исполнял священнические обряды, и вдруг к нему слетел ангел (кстати, тот самый архангел Гавриил, что через шесть месяцев явится моей матери).
Ангел промолвил:
— Не бойся, Захария. Я принес добрую весть. Елисавета родит сына.
Но Захарии стало не по себе. Прежде ангелы ему никогда не являлись. И он сказал:
— Я уже стар. И жена моя стара. Кто ты таков?
Тут Гавриил рассердился:
— Раз не веришь мне, останешься не мым, пока Елисавета не разродится.
И когда Захария вышел из синагоги, он не мог произнести ни слова. Лишь хрип да мычание доносились из его рта.
Он вернулся домой и смирился со своей немотой. Вскоре, однако, ему пришлось дивиться новому чуду. Ибо, потеряв речь, он вновь обрел мужскую силу. Плоть его поднялась, даровала Елисавете семя, и она зачала.
Боясь не выносить Богоданное дитя, Елисавета не покидала постели. Но ребенок во чреве все не шевелился.
Эта беременность длилась уже шесть месяцев, когда Гавриил наведался к моей матери. И Мария, оставив Иосифа раздумывать о том, как осуществлять опекунство над беременной девственницей, отправилась в горы — навестить свою двоюродную сестру.
Едва Елисавета увидела мою мать на пороге, ребенок у нее в животе забился, и она, возликовав, воскликнула:
— Мария, ты благословенна! Из поколения в поколение будут благодарить тебя люди.
Марии польстили эти слова. Елисавета была женщиной знатной: род ее (со стороны, не связанной с моей матерью} восходил к Аарону, брату самого Моисея. Благословение Елисаветы запало в душу Марии, и наряду со смирением в ней поселилась гордыня. Немногие осмеливались с нею спорить. На все возражения она отвечала:
— Тот, кто всемогущ, наделил меня ве ликой милостью.
Вскоре она совершенно уверовала, что изрекает одни лишь непреложные истины. Иоанну Крестителю она явно благоволила и любила вспоминать:
— Только Елисавета увидела меня, Иоанн зашевелился у нее во чреве.
В день, когда мой троюродный брат появился на свет, Захария вновь обрел дар речи и смог благословить сына.
И вот Иоанн вырос. Был он тощ — куда худее Захарии и Елисаветы. Жил отшельником в пустыне и проповедовал у излучины реки Иордан. Паломники, желавшие отмолить многие грехи свои, стекались сюда толпами. Иоанн вкладывал в проповеди такую силу слова и страсть души, что первосвященник Большого храма прислал из Иерусалима левитов, чтобы спросить его:
— Кто ты? Уж не Христос ли?
«Христос» — по-гречески «мессия». Многие просвещенные иерусалимцы предпочитают изъясняться по-гречески.
Но Иоанн ответил:
— Я крещу водой, и только водой. Я не Мессия.
Фарисеи были разочарованы. Они сказали:
Ты совершаешь обряд крещения, не будучи Христом. Кто же ты?
Я — глас вопиющего в пустыне, — ответствовал Иоанн. — Но вслед за мною при дет другой, пока вам неведомый. Он выше меня и избран Господом, я же не достоин расстегивать его сандалии.
Иоанн произнес эти слова накануне моего прихода. А я и знать об этом не знал. Я собирался идти к нему как обыкновенный паломник.
Люди рассказывали, что Иоанн носит лишь повязку из верблюжьего волоса вокруг чресл. И это оказалось правдой. Он был наг и черен от знойного солнца, куда смуглее всех навещавших его паломников, — худющий человек с длинной редкой бородой.
По слухам, Иоанн утверждал, будто мясо и вино поселяют в человеческом теле демонов. Поэтому сам он питался только диким медом и саранчой. Говорят, саранча помогала Иоанну изгонять неверие из сердец его паствы. А дикий мед согревал его голос, когда он взывал словами пророка Исайи:
— Сделайте извилистые дороги прямыми, а ухабистые гладкими — для Господа нашего!
Рассказывали также, что от употребляемой им в пищу саранчи дух Иоанна сделался суров и он вопрошал кающихся грешников:
— Змеиное отродье, кто предупредил вас, чтобы вы бежали от грядущего гнева Господня?
А когда люди спрашивали: «Что же нам делать?» — Иоанн отвечал:
— Пусть тот, кто имеет два теплых одеяния, поделится с тем, кто не имеет ничего.
Еще он твердил о Том, кто сильнее его, Иоанна, и придет за ним следом.
Впервые его увидев, я поспешно отвел глаза. Недолго осталось ему пробыть в нашем мире. Я понял это так ясно, словно смерть уже распростерла над ним свои крыла.
Затесавшись в толпу паломников, я смог разглядеть Иоанна прежде, чем он увидел меня. Люди принимали крещение, уходили, я оставался. Место было голым и пустынным, но, сокрытый в тени большого камня, я пронаблюдал за обрядом крещения много раз. За полдень, когда камни раскалились под палящим солнцем, мы наконец остались вдвоем, и я выступил вперед.
— Я ждал тебя, — коротко сказал Иоанн.
Глаза его были разом светлее неба и бледнее луны. Редкая борода длинна. На щеках и в ушах кустились волосы. В бороде застряли крылышко и лапка саранчи, чему я немало удивился. Ведь Иоанн много раз на дню погружался в воду, омывая новообращенных. Откуда же остатки пищи? Но это не отвращало. Просто лицо его было изборождено ущельями, и, естественно, там водились малые твари.
Иоанн взглянул на меня и произнес:
Ты — мой троюродный брат. — И добавил: — Я знал, что ты придешь сегодня.
Почему ты знал?
Он вздохнул. Дыхание его прошелестело ветром в пустыне. Он ответил:
— Мне велено ждать тебя. Но я очень устал. И рад, что ты уже здесь.
Он показался мне таким близким и родным, что я готов был каяться во всех грехах. А ведь никому прежде я не открывал свою душу — гордость не позволяла (да и грехи мои были малы). Теперь же я, тридцатилетний человек, уважаемый мастер плотницкого дела, чувствовал себя мальчишкой, невинным и робким, перед умудренным и суровым мужем. Я старательно искал, в чем бы покаяться, но на память приходили лишь мелкие грехи: то недостаточно почтительно поговорил с матерью, то томился среди ночи плотским соблазном, да еще случалось рассудить поспешно и несправедливо — пару раз, не больше.
— Что ж, — сказал Иоанн, — все равно кайся. Грехи наши всегда больше, чем нам о том ведомо.
Я вошел в реку. Иоанн последовал за мной и вдруг, одной рукой зажав мне нос, другой с львиною силою надавил на лоб, так что я погрузился в воду по самую макушку. Все произошло быстро, и я, не успев набрать воздуха, наглотался иорданской воды, захлебнулся. И в этот миг постиг всё — ясно и зримо, и жизнь моя переменилась навсегда.
Что это? Уж не Всевышний ли слетает к нам голубем? Только я показался из воды, этот голубь сел на мое плечо. И я вновь обрел все утраченное. Я снова был в согласии с собою: пусть бедный, но полный достоинства человек. А потом мне явились небеса. Небеса на миг приоткрылись, и я увидел миллион — нет, миллион миллионов душ.
Раздался Глас — прямо оттуда, свыше. Он сказал мне в ухо:
— Я знал тебя раньше, чем сотворил во чреве.
Я затрепетал, страшась и ликуя. Никогда прежде не знал я таких сильных чувств. Я обратил взгляд к небу и произнес:
— Господи Боже! Я — малое дитя.
И Бог сказал мне, как когда-то пророку Иеремии:
— Не говори «я — малое дитя», ибо тебе предстоит идти туда, куда я пошлю тебя.
Голубиный клюв — благословляющий перст Божий — коснулся моих губ. Слово Божье прожгло меня огнем до самых костей. Такой жар я ощущал лишь однажды, в детстве, когда болел горячкой.
Иоанн снял руку с моего лба. Мы стояли посреди реки. Голубь улетел. Мы немного поговорили. Я поведаю и об этом разговоре, всему свой черед. Уходя, я знал, что никогда больше Иоанна не увижу. Я шел, а он пел, но не мне, а водам реки Иордан. Вкус этих бурых вод долго оставался на моем языке, и песчаная пыль этой пустыни долго иссушала мои ноздри на длинном пути домой, в Назарет.
Солнце клонилось к закату, вызолачивая камни и скалы. Голос Иоанна Крестителя все догонял меня, и было это не пением — песен он не знал, — а кличем овна, созывающего стадо.
Я шел упруго, уверенно. Теперь я был — не как все. Даже ноги мои ступали шире. Я наконец познал человека, поселившегося внутри меня. Человека лучшего, нежели я был прежде. Теперь я стал им.
Небо заволокла огромная туча. Начался ливень. С одного конца пустыни на другой перекинулась радуга, и надо мною разлилось Божественное сияние. Я лег на мокрый горячий песок, но Его голос приказал мне:
— Встань.
Я повиновался. Он продолжал:
— Когда-то Я поговорил с пророком Иезекиилем, и он спас народ наш в вавилонском плену. Теперь те же слова предназначены тебе: «Сын Человеческий, посылаю тебя к сынам Израилевым, к народу, который, возмутившись против Меня однажды, остается непокорным до сего дня. Они неблагодарные и жестокосердные дети. Но ты передашь им слова Мои. Они не чужестранцы, говорящие на непонятных наречиях, а дети дома Израилева. Не страшись! Я дам тебе силу, чтобы ты мог противостоять им. Не бойся их».
Потом голос добавил в самое мое ухо: — Такие слова обратил Я к Иезекиилю. Но тебе скажу: ты — Сын Мой, и потому будешь сильнее любого пророка. Даже пророка Иезекииля.
Мне предстоял долгий переход по малознакомой земле. Я шел, вновь исполненный ликования и страха. Еще я чувствовал неимоверную усталость. Слова Господа показались мне ближе и понятнее Священного Писания, которое я изучал с раннего детства. Но и теперь, когда Он был совсем рядом, я по-прежнему испытывал страх. Ведь это Его глас раскатывается эхом на сто верст окрест, когда рушатся скалы. Я не знал, как служить Богу, который может враз покрыть кожу всех людей и тварей в Египте кипящими волдырями, наслать град на цветущие поля или огонь на деревья и травы, чтобы сжечь их дотла. Я воздел руки к небесам, словно хотел спросить: неужели я и впрямь избран, чтобы исполнить Твою волю? И Бог ответил:
— Раз ты пока слаб, не возвращайся в дом свой. Поднимись лучше на гору, что высится здесь, пред тобой. Иди же. И прими пост среди этих пустынных каменистых утесов. Воду найдешь под камнями. Пей, но ничего не ешь. В последний день твоего поста, до захода солнца, ты постигнешь, почему Я избрал тебя.
Вскоре я понял, что Он оберегает меня от напастей. Я стал подниматься в гору, но тут как раз стемнело, и я принужден был делить ложе со змеями и скорпионами. Однако ни одна из этих тварей ко мне не приблизилась. Поутру я продолжил путь и большую часть дня поднимался в гору. И не единожды вспомнил стенания пророка Исайи, поскольку здесь воистину властвовали лишь бакланы да выпи.
Куда ни кинь взгляд — всюду простиралась одна лишь великая пустошь. С гребней скал на меня хищно взирали стервятники, сидевшие попарно, бок о бок. Мне вдруг вспомнилось, как Иоанн Креститель на прощание спросил: —Явился ли тебе Божий лик, когда ты поднял голову из воды?
Иоанн ждал ответа, не сводя с меня глаз. Я размышлял. Быть может, миллион миллионов душ, которые я увидел в тот миг, и были ликом Божьим? Однако Иоанну я ответил вопросом на вопрос:
Разве лицезрение Бога не есть смерть? Не есть конец?
Для всех, кроме Христа, — сказал он. А потом добавил: — Однажды меня посетил Святой Дух. Он был так близко, что я за крыл глаза руками. Но Святой Дух молвил: «Я позволю тебе взглянуть на спину Мою». И я увидел Его спину — осанистую и благородную. — Иоанн сжал мой локоть. — Я знал с самого детства, что следом за мной придет брат, что он станет мне сменой. Мать рассказала мне все, о чем поведала ей твоя мать, все, что с нею случилось. — Он расцеловал меня в обе щеки. — Я крещу водой, — произнес он, — Я очищаю любую душу, которая искренне раскаялась в грехах своих. Ты же будешь крестить Духом. И — с Божьей помощью — искоренишь зло. — И он поцеловал меня снова.
Запах, который шел изо рта у Иоанна Крестителя, запах изможденного тела, остался в моей памяти навсегда. Этот запах неистребим — сколько ни смачивай водой запекшиеся губы и воспаленное горло. Он — знак безмерной усталости и утрат, постигших человека на его пути к цели. Но кожа Иоанна была чиста и невозмутима, как выжженная солнцем каменистая пустыня. А еще от него пахло водами Иордана и тяжелой вязкой мудростью иорданской воды и ила.
Валуны на вершине лежали, точно надгробья, и меж них зияли провалы немереной глубины. Был полдень. Весь жар близкого солнца изливался прямо на меня.
Я сидел в тени большого камня и глядел на земли Израиля. К северу простиралась Галилея, к югу— Иудея. В воздухе висела золотистая дымка. Уж не отсвет ли золотых иерусалимских куполов? Однако я недолго всматривался в далекие холмы, пытаясь разглядеть священный город. Прожив весь предыдущий день без пищи, я терзался муками голода.
Но я знал, почему Господь послал меня на гору. Мало быть Сыном Божьим и братом Иоанна Крестителя, надо еще пройти испытания. И первое из них — пост. Я сказал себе:
— Не стану есть до захода солнца.
И тут же услышал Господа. Я не видел Его, и Он ничем, кроме голоса, не выдал
своего присутствия. Но я отчетливо услышал:
— Ты не станешь есть, покуда Я не раз решу тебе.
И я оставался без пищи весь этот и все последующие дни. К пятому дню голодные боли в животе сменились торжественной пустотой. Я ослабел и усомнился, найду ли в себе силы спуститься с горы. Я воззвал:
Долго ли. Господи? И Он ответил:
Долго. Еще долго.
Поскольку я пришел не спорить, а исполнять Его волю, пост стал даваться мне все легче и легче. Я избегал палящего солнца и полюбил вкус воды и мудрость, что постигается в тени больших камней (пока они совсем не остынут от ночного холода). А ночи на горе были холодные. На вершине не росло ни кустика, ни травинки. Да это и к лучшему. Иначе я бы не удержался и принялся глодать шипы и колючки.
На исходе второй недели мне привиделся царь Давид, и я понял, что он совершил великий грех. Не разобравшись, чем именно он провинился, я запомнил зато, как он был наказан. А еще я запомнил, что после его смерти Господь явился его сыну, царю Соломону, и спросил:
— Что даровать тебе? И Соломон ответил:
— Господи Боже, я отрок малый, не знаю ни моего выхода, ни входа, и раб Твой — среди народа Твоего, великого народа, которому несть числа. Даруй же рабу Твоему сердце разумное, чтобы различить, что добро и что зло.
Помню, речь эта так понравилась Богу, что Он молвил:
— За то, что ты не просил ни долгой жизни, ни богатства, ни смерти врагов твоих, но просил лишь разума, чтобы уметь судить, Я даю тебе сердце мудрое и разумное.
А вдобавок Бог дал Соломону все, о чем он не просил, — и богатство, и славу, — и не было в те дни царя более великого, чем царь Соломон.
Однако теперь голос Господа сказал мне:
— Соломон не выполнил Моих заповедей. Он изрек три тысячи пословиц, спел общим счетом тысячу и пять песен, люди стекались отовсюду, чтобы внять мудрости Соломона, ибо в этом он превосходил всех земных царей. И остальные цари несли ему в дар серебро и слоновую кость, обезьян и павлинов, но… — произнес Господь в самое мое ухо, — царь Соломон полюбил многих чужестранных женщин: и дочь фараонову, и моавитянок, аммонитянок, идумеянок, сидонянок, хеттеянок, — хотя Я повелел сынам Израиля: «Не входите к ним, чтобы они не склонили сердца вашего к своим богам». У Соломона же было семьсот жен и триста наложниц. Нет, хоть он и дожил до глубокой старости, но с каждым годом радовал Меня все меньше и меньше. Слишком много подарков получил он от Меня, слишком много. Потому-то, — продолжил Господь, — тебе Я вовсе не дам богатства. И ты никогда не коснешься женщины, иначе Бог покинет тебя.
Перечислив грехи царя Соломона, Он дал мне пишу для размышлений — преимущество, которого сам Соломон был в свое время лишен. К тому же я ослабел от долгого поста и совершенно не хотел женщины. Запрет Господа не показался мне серьезным лишением. Пост мой продолжался.
В эти недели мне часто являлись пророки: Илия, Елисей, Исайя, Даниил и Иезекииль. Все, что говорили они, помню дословно, как если бы говорил это сам.
Однажды мне приснилось, будто я — пророк Илия и веду спор с прорицателями Ваала. Более сорока язычников взошли на мою гору, чтобы принести в жертву тельца, но сперва они разрушили алтарь Господа, возведенный на самой вершине. Потом в знак преданности Ваалу они исполосовали себя ножами. Из ран хлестала кровь, язычники истошно вопили, но Ваал не отзывался.
Видя, что Ваал в моем присутствии безмолвствует, я поставил стоймя двенадцать больших камней, чтобы обозначить двенадцать колен Израилевых, и воздвигнул алтарь заново. После чего вырыл вокруг камней ров, положил на алтарь дрова и, заколов тельца, кинул мясо на дрова. И принялся лить воду на принесенную жертву: лил, покуда ров не наполнился водой.
И тут, взметнувшись, пламя Божье охватило тельца, мокрые дрова, камни и мгновенно слизнуло из рва всю воду. Я же обезглавил всех до единого прорицателей Ваала и лишь тогда проснулся.
Проснувшись же, осознал, что я вовсе не Илия, а видел сон, согласно его пророчествам. И сон этот говорит о том, что мой пост должен длиться сорок дней и сорок ночей. Иначе — если я не изменюсь сам и не изменится народ Израиля — всем нам грозит Божья кара.
Я понял, что в юности размышлял о древесине под резцом куда больше, чем о своем народе. И не прислушивался к Иосифу, который часто повторял: «Все мы повинны
в грехе Израиля, ибо не прилагаем усилий, дабы его избыты.
Я еще не ведал, что стану печься о грешниках больше, чем о праведниках. Я довольствовался тем, что вспоминал слова пророка Исайи: «Хотя народ твой — что песок морской, но лишь остаток обратится к Господу». И тогда, на шестой неделе своего поста, вдохновленный пророком Исайей, я надеялся, что с помощью этого остатка правоверных евреев мне удастся возродить все, утраченное моим народом. Я повторял речения Исайи вслух, вперив взгляд в самое солнечное око, пока глаза мои не начинало жечь огнем и я не принужден был возвращаться в тень. Я раздумывал, с какими проповедями обратиться к грешникам, и решил вновь прибегнуть к словам Исайи: «Омойтесь, очиститесь; отрешитесь ото зла в деяниях своих; освободите угнетенных».
И настал сороковой день. И настал вечер, и Господь обратился ко мне:
— Завтра можешь сойти с горы и принять пищу.
Тут меня снова одолел голод — жестокий и необоримый.
Я неотступно думал о пище, но Бог сказал:
— Сегодня останься на горе. И жди гостя.
Вскоре гость появился — прекрасный, как князь. Его шею украшала золотая цепь с подвеской, а на подвеске был изображен овен, свирепый, но самый прекрасный из всех виденных мною овнов. Волосы князя, длинные, как и мои, отливали шелковым блеском. На нем были бархатные одежды цвета багряного заката, а на голове корона — золотая, как солнце. Он взошел на крутую гору, но одежда не запылилась и на коже не проступил пот. Я признал его сразу — и не ошибся. Дьявол не замедлил представиться, а я подумал: он — самое совершенное из Господних созданий.
Он спросил:
— Ты знаешь, какой смертью умер пророк Исайя?
Я промолчал. И вынужден был выслушать такую тираду:
— Исайя был убит иудейским королем, язычником Манассией, предшественником Аммона. Манассия был плохим евреем. — Дьявол горестно покачал головой, точно сам был евреем хорошим (а я уверен, что не был!). Затем он назидательно поднял перст и заговорил снова: — Этот Манассия жаж дал уничтожить религию своих отцов и по велел изгнать Исайю из родного дома, с тем чтобы скитался он вечно, а на него охотились, как на дикого зверя. Услышав об указе, Исайя бежал, а солдаты Манассии устремились в погоню. Оказавшись в пустыне, пророк стал искать дерево с большим дуплом, где мог бы стоя уместиться чело век. И нашел — в толстом дубе с гнилой сердцевиной. Там он и притаился. Но по сланцы Манассии обнаружили его убежище, принесли пилу и распилили ствол. Исайя скончался в страшных мучениях. Ты знал об этом?
— Нет, не о такой смерти я слышал. Дьявол засмеялся. У меня же его рассказ
унес больше сил, чем весь мой долгий, многонедельный пост.
Дьявол, однако, и не думал умолкать.
— Тебе не стоит много размышлять над кончиной Исайи. Ты ведь не пророк, а во истину сын. На моей памяти — а я помню немало! — бог ни разу не учинял ничего подобного. И теперь один твой вид наводит меня на самые занятные размышления. Ибо ты, похоже, не повинен ни в едином известном мне грехе.
Он взглянул на меня с явной приязнью. В матово-черных глазах его блеснули искры.
— Ты не голоден? — спросил он заботливо. — Может, хочешь выпить?
И он вытащил из-под полы плаща не замеченный мною прежде кувшин с вином и хорошо прожаренную баранью ногу. Он подошел ко мне почти вплотную, так что ноздри мои втянули винный дух и аромат мяса. Из складок плаща пахнуло и самим дьяволом, его телом вперемешку с какими-то благовониями. Он источал алчность — запах сродни тому, что исходит из отверстия меж ягодиц. Поэтому я отказался от предложенной им пищи, хотя остальные запахи раздразнили мой аппетит, как духовитый дымок из печи, где томится мясо. Он же, видя мою решимость, снова улыбнулся и произнес:
— Ну, разумеется, тебе вовсе не нужна еда. Ты же сын божий и запросто можешь превратить все эти камни в хлеб. А хлеб — достойная еда для ессея. Но что я вижу? Твои одежды в пыли и грязи! И при этом ты — сын божий? Странно. Почему твой отец избрал именно тебя? Кстати, когда будешь беседовать с ним в следующий раз, передай от меня привет. Тебе, верно, и невдомек, а ведь мы с твоим отцом немало беседовали, немало спорили и теперь всегда рады получить весточку друг от друга. При встречах я никогда не упускаю случая сказать ему, что мужчина и женщина действительно венец творения, лучшее из всего живого, что он создал, но я разбираюсь в этом его изделии куда лучше, чем он сам. Кроме того, он насоздавал множество мелких тварей, о которых и ведать не ведает. А я очень даже ведаю. Да и неудивительно. Я ведь был когда-то его слугой, самым преданным и доверенным. Так что прикинь, насколько хорошо он мне знаком.
Я потрясенно подумал: с дьяволом не страшно, с ним хорошо и покойно. А еще я вдруг понял, каково живется грешникам. Даже ощутил вкус вина, которое они пьют в жалкой таверне. Все лишения долгого поста позабылись, и конечности мои враз окрепли, точно на них пролился целительный бальзам. Я понял, что способен говорить с дьяволом, что мы найдем общий язык. Пусть от запаха, источаемого им, становится не по себе, но он снисходителен к желаниям, которые я прежде не смел допустить до своего сердца.
В то же время, при всем доверии к гостю, я не мог согласиться, что Господь, Владыка мира, знает о своем творении меньше, чем дьявол.
— Это невозможно! — воскликнул я. — Он всемогущ. Пред Ним склоняются небеса и земля, звезды и солнце. Пред Ним, а не пред тобой.
Сатана фыркнул, точно конь. Похоже, узда не пришлась бы ему по нраву.
— Твой отец, — молвил дьявол, — всего лишь бог, один среди многих. Не забывай, какому множеству божеств поклоняются римляне. По-твоему, их боги не достойны уважения? А твой отец, кстати, даже не может справиться со своим народом, с еврея ми, хотя живут они кучно и многие признают его единственным и неповторимым. Ты бы лучше задумался: не слишком ли часто и надолго он впадает в гнев? Пристало ли это великому богу? Ведь он, когда разъярится, забывает об элементарном чувстве меры. И изрыгает слишком много угроз. Не терпит, чтоб ему прекословили. На самом же деле, скажу тебе по секрету, капля непокорности и вкус предательства придают жизни немалую привлекательность. Эти радости отнюдь не зло, а, скорее, обаятельные пороки.
Это не так, — с усилием выговорил я. — Мой Отец — Господь, и Он властен над всеми и всем. — Я говорил, словно жевал мякину.
Он не властен над самим собой, — ответил дьявол.
Только представьте! Дьявол произнес это без малейшего страха!
— Твой отец, — продолжал он, — не вправе требовать от своего народа абсолютного повиновения. Он не понимает, что женщины — существа, отличные от мужчин, и живут по своим законам. На самом деле твой отец не имеет ни малейшего представления о том, что есть женщина. Он ее презирает, а вслед за ним — это делают и его пророки, говорящие, как считается, с его голоса. Да так оно, собственно, и есть. Ведь он никогда и ни за что их не наказывает! Возьмем, к примеру, Исайю. Ну разве не дорог он сердцу отца твоего, когда провозглашает: «За то, что дочери Сиона надменны, и ходят, подняв шею и обольщая взорами, и выступают величавою поступью, и гремят цепочками на ногах, оголит Господь темя дочерей Сиона, и обнажит Господь срамоту их». Срамоту их, — смачно повторил дьявол. И снова продолжал словами Исайи: — «Отнимет Господь красивые браслеты и ожерелья, цепочки на ногах и серьги, и перстни, и кольца в носу, верхнюю одежду и нижнюю, и платки, и покрывала. И будет вместо благовония зловоние, и вместо подвязки будет веревка, вместо завитых волос плешь, и вместо красоты клеймо».
Отец говорит обо всем народе Сиона, — возразил я. — Так нас учили.
А вот и неверно, — сказал дьявол. — Он притворяется, будто говорит обо всех. На самом деле женщин он попросту унижает. Зато самые грозные проклятия он приберегает для мужчин. И, обращаясь к на роду, обращается исключительно к мужчинам: «Гнев Господа на все народы, и ярость Его на все воинство их. Он предал их заклятию, отдал их на заклание. И от трупов их поднимется смрад, и горы размокнут от крови их». Какой гнев! Какая мощь! Его собственные неудачи жгут его сердце. Разве может он допустить, что он не всемогущ? Нет! У него не хватает духу признать поражение. Он не в силах сказать: да, я про играл, но мои воины сражались отважно и честно. Нет же, он слишком мстителен. Поэтому Исайя твердит: «И зарастут колючими растениями дворцы, крапивою и репейником — твердыни, и будут они жилищем шакалов, пока сам дух Его не соберет их».
Но когда? — спросил вдруг дьявол. — Когда же прольется на нас Святой Дух? Твой отец прислал тебя для исправления сердец человеческих, а его собственное сердце купается в крови им убиенных. Его любовь ко всему, что он создал, захлебывается в его же проклятиях. Он заходится в приступах ярости, но и они не облегчают терзающей его страсти. А как выдает его речь! Ведь он на самом деле алчет величия и богатств, которые якобы презирает!
Может, ты веришь, что твой отец не восхищается женщинами? Просто он скрывает это даже от самого себя. Потому что ненавидит женщин за их чары. Боится, что его обольстят. Иезекииль хорошо знал, что на сердце у твоего отца. В конце концов, он слышал эти слова от самого Господа: «Я поклялся тебе и вступил в союз с тобою, и ты стала Моею. Я омыл тебя водою, и смыл с тебя кровь твою, и помазал тебя елеем. И опоясал тебя виссоном, и надел на тебя узорчатое платье, и покрыл тебя шелковым покрывалом. И нарядил тебя в наряды, и положил на руки твои браслеты, и на шею твою ожерелье, и дал тебе серьги к ушам твоим, и возложил на голову твою прекрасный венец. Так украшалась ты золотом и серебром, питалась ты хлебом из лучшей пшеничной муки, медом и елеем и была чрезвычайно красива, и достигла царственного величия. И пронеслась по народам слава о красоте твоей, которую возложил Я на тебя». Теперь послушай, как он негодует. В этом негодовании он, право же, жалок! «Но ты понадеялась на красоту твою и, пользуясь славою твоею, стала блудить и расточала блудодейство твое на всякого мимоходящего, и умножала блудодеяния твои. Блудила с сыновьями Египта — соседями твоими, людьми с большою плотью; и с сынами ассирийскими прелюбодействовала, ибо была необузданна. Посему, блудница, за то, что в блудодеяниях твоих раскрываема была нагота твоя, Я соберу всех любовников твоих, которыми ты услаждалась, соберу их отовсюду против тебя и предам тебя в руки их, и они разорят блудилища твои, и сорвут с тебя одежды твои, и возьмут наряды твои, и оставят тебя нагою и непокрытою, и побьют тебя камнями, и разрубят тебя мечами своими. Они сожгут дома твои огнем и совершат над тобою суд пред глазами многих жен. Так положу я конец блуду твоему».
Уж не думаешь ли ты, что все это и вправду произносится для порицания Иерусалима? — спросил дьявол. — Разве в словах твоего отца не трепещет желание? Разве он не хочет женщину?
— Это грязный навет! — Я хотел негодовать, возмущаться, а вместо этого лишь беспомощно повторил: — Ты возводишь гнусную напраслину.
Сатана возразил:
— Слова твоего отца источают не меньше похоти, чем мои.
Я смятенно умолк. Я не смел отрицать, что кровь моя побежала к чреслам быстрее и член отвердел, когда он повторял слова Отца.
И тут дьявол произнес:
— Думаешь, мы по-прежнему сидим на вершине горы? Нет! Мы поднялись выше всех святых мест.
Он всецело завладел моим зрением. Внизу, под нами, раскинулся Иерусалим. И были мы уже не на горе, а на центральном куполе Большого иерусалимского храма.
У меня закружилась голова. И в этот миг дьявол произнес:
— Поскольку ты — сын божий, можешь прыгнуть. Ну же, вперед! Ангелы отца твоего подхватят тебя и не дадут разбиться.
Меня и вправду потянуло прыгнуть. Но я вдруг почувствовал, что я — не Сын Божий. Пока не Сын!
Подо мною зияла пропасть. И я знал, что эта пропасть уготована многим и многим поколениям. Едва они окажутся наверху, их закрутит вихрь — тот бес-смутьян, что живет в нашем дыхании и таит в себе страх прыжка.
Дьявол снова пронзил меня темными очами. Искры в них сверкнули, точно звезды в ночи; они сулили мне неземное блаженство.
— Останешься с отцом — будешь ишачить на него всю жизнь, — сказал дьявол. — От тебя ничего не останется. Прыгай же. Это путь к спасению. Прыгай.
Я разобьюсь. Но вдруг мое небытие будет кратким? И я вскоре вернусь к живым? Дьявол вобрал, втянул меня в себя. Я заранее знал все, что он скажет, — по блеску темных глаз. Прыгни я сейчас, дьявол завладеет мной без остатка. Шагнуть по его приказу навстречу собственной смерти?
Тут он проговорил: —Ты возродишься. Тайком. Никто не узнает. Я сумею его отвлечь.
Он принялся описывать мою грядущую благодатную жизнь.
— Все в моей власти! — вскричал он.
В своей алчности он был великолепен. Воистину, неприкрытая корысть способна создавать настоящие шедевры.
— Те, кто мне преданы. — продолжал дьявол, — стоят на земле уверенно и креп ко. Их экскременты — не жалкий козий по мет, вроде бисера, который выдавливает из костлявой задницы твой друг Иоанн. Ха! Он даже какать в Субботу не смеет! А в другие дни таскает за собой мотыгу, чтобы закапывать собственные испражнения.
А я в этот миг подумал: вдруг не разобьюсь? Вдруг меня вправду подхватят ангелы? Вдруг я полечу с ними — благодаря чудной силе, дарованной мне Господом?
Но как? Как узнать? Между мною и Отцом моим стоит Сатана, Вдруг в его власти отвести подставленное ангелом крыло?.. Я не прыгнул. Хотел, но не осмелился. Я сказал себе: «Я стану Богу не отважным, а скромным и покорным сыном». Так и пристало. Разве не провел я большую часть жизни в тихих трудах? Разве не были движения рук моих бережны и осторожны, когда я постигал тайны древесных волокон?
И я вдруг понял, почему Бог выбрал мне в родители Марию и Иосифа. Я сказал:
— Изыди, Сатана. — Голос мой был поначалу слаб, но я повторил: — Изыди, Сатана. — И голос зазвучал громче и тверже. Он набирал силу из гулкой пустоты. И я познал мудрость Божию. Ибо даже в пустоте поста обретается сила, которая смеет противостоять ненавидящему пустоту дьяволу. Разве есть существо более одинокое, чем дьявол? Я наконец осмелился взглянуть в глаза Сатане. И произнес: —Ты мне не нужен. Мне нужен Отец мой.
Я говорил, а сердце щемила боль хоть и малой, но горькой утраты. Я терял что-то желанное, терял навсегда…
Сатана возопил, как пронзенный копьем зверь:
— Твой отец готов разрушить собственное творение! Из-за какой-то ерунды!
Возопил и исчез. А меня окружили ангелы, торопясь омыть глаза мои. И я погрузился в сон. Никогда прежде не знал я такой безмерной усталости.
Наутро я снова проснулся на знакомой горе, где провел сорок дней поста. Теперь я был готов спуститься вниз. Путь в Назарет предстоял долгий, по безлюдной дороге. Однако в первые два дня никаких грабителей мне, к счастью, не встретилось. К счастью, потому что я был слишком изможден после часового разговора с Сатаной. Дыхание мое было смрадным, и я пока не чувствовал, что окончательно выбрался из дьявольских тенет.
Но, воодушевленный собственной стойкостью, я шел, повторяя слова Исайи:
— «Младенец родился нам; сын дан нам; владычество на плечах его; и нарекут имя ему: чудный, советник, Бог крепкий, Отец вечности, Князь мира».
И пусть я, ничтожный, был не достоин этих слов, я полагал, что Бог выбрал меня в сыновья, поскольку я родился и рос не царем, а среди простых людей. Я мог различить в чужой душе и добро, и мелкие пороки. И сумей я приумножить данную мне силу (а я знал, что Он щедро наделит меня силой), возможно, тем самым приумножится и добродетель в человеческом мире. Так начал я верить в Отца своего. И решил служить Ему не покладая рук. Скоро Он придет спасти Иерусалим. Он — Царь вселенной. Я буду служить Ему с радостью. Он успокоит скорбящих, накормит голодных. Даже отчаявшимся грешникам благодаря Ему будут отпущены грехи. Я возликовал. Неужели это — мои собственные мысли? Похоже, схватка с дьяволом начисто лишила меня способности мыслить трезво и я возомнил о себе слишком много. Впрочем, тогда, в то утро, я не слишком боялся Сатаны. Он завладел лишь малой частью моей души. Это была проверка на преданность Господу, и я ее выдержал, и теперь язык мой постепенно очищался от скверны. Тут мне явилось чудо, самое скромное и прекрасное чудо из всех чудес: посреди безводной пустыни я наткнулся на сливовое деревце с плодами. Они утолили мою жажду, влили в руки и ноги теплую, животворную силу. Я упал на колени, желая возблагодарить Создателя. Но, едва начав молиться, снова поднялся.
Сколько вопросов! Почему Господь оставил меня наедине с Сатаной? Не затем ли, чтобы сбить с меня излишнее благочестие?.. Вскоре эта догадка подтвердится. Мне предстоял великий труд, из тех, что нельзя исполнить на коленях.
Я вернулся в Назарет и вошел в дом моей матери. Она встретила меня с радостью и облегчением. Чего только не передумала она за эти сорок с лишним дней. Она знала, что я отправился к троюродному брату, и считала, что мы путешествуем где-то вместе. Потом до нее дошли рассказы о страшной участи Иоанна. (События эти произошли, пока я был на горе.) Дело в том, что Ирод Антипа, сын покойного царя Ирода, давно не доверял Иоанну Крестителю. Антипу, как в свое время его отца, мучили ночные кошмары: ему привиделось, что пророк настраивает людей против него, подначивает народ на восстание. И он заточил Иоанна в темницу в крепости Махерус, что высилась на неприступных скалах над Мертвым морем. Тут я понял, что пробил мой час. Пора оставить Назарет. Я должен стать проповедником и продолжить дело Иоанна.
Однако моя мать воспротивилась. Она не хотела, чтобы я скитался по безлюдным дорогам, благословляя незнакомых странников. По ее мнению, мне следовало стать добродетельным ессеем. Она мечтала отправить меня в Кумран, в общину самых истовых ревнителей веры. Но меня туда не влекло. Эти отшельники, покаявшись во всех прегрешениях и малых провинностях, передавали братству все свое имущество и жили вдали от мира много лет, прежде чем их объявляли ессеями Кумрана. Они не смели открыть рта без особого приглашения своих старейшин.
Неужели мать желает для меня подобной доли? Я готов был пройти все проверки и искусы, которые уготовил мне Бог, но держать экзамен перед первосвященниками? Ну уж нет! Впрочем, понять мою мать всегда было непросто. Она, разумеется, гордилась моим происхождением, но тревожилась за меня чрезмерно. Всякий день ждала какой-нибудь напасти. Страх жил в нашем домишке постоянно: вылезал из щелей, как ночной зверек, и скрипел половицами в темноте. И еще одно. При всей своей скромности мать была крайне тщеславна, и оба конца этой палки ударяли по мне, поскольку Мария, ко всему прочему, обладала и железной волей. Сама она, кстати, считала себя женщиной вовсе не сильной, а слабой и беззащитной. Хуже того! Она и меня полагала себе подобным и потому совершенно не готовым выйти в мир. Я же, зная, какой удел меня ждет, болезненно переживал, что родная мать в меня не верит.
Я не рассказал ей, что произошло на горе за сорок дней поста, но она, должно быть, поняла, что я наконец пообщался с Отцом. Впрочем, она и не желала ничего слышать. Имея великое, поистине царское сердце, она — как настоящая царица — не желала слышать то, что выходило за пределы ее понимания.
И все же она была мне матерью. И знала меня очень хорошо. И потому наверняка сообразила, что на горе я встречался не только с Отцом, но и с тем. Другим. Ей представлялось, что я, будучи существом слабым, наверняка поддался козням дьявола, водителя темных сил, и теперь меня надо непременно наставить на истинный путь, отправив к кумранским отшельникам. Что ж, теперь можно признаться: мать ничем не облегчила мой удел. Ее увещевания угнетали меня, в особенности потому, что она действительно обладала даром предвидения.
Наш спор длился и длился, тихий, но неуступчивый, и тут возникло неожиданное развлечение. В Кане, неподалеку от Назарета, играли свадьбу. Отец невесты, зажиточный человек, которому Иосиф с подмастерьями когда-то поставил добротный дом, пригласил мою мать, меня и моих братьев, Иакова и Иоанна, на семейное торжество. Впервые после смерти Иосифа Мария вышла на люди. Собственно, она так долго колебалась, идти или не идти, что мы в конце концов опоздали и пришли, когда церемония уже закончилась. Мать очень смутилась, но тут же пристально оглядела стол и сказала:
— У них нет вина.
Вино попросту кончилось, поскольку гулять на свадьбу собралась вся деревня. Однако на брачном пиру вино не должно иссякать, иначе молодую чету ждут немалые беды. И я решил испробовать силы, которыми наделил меня Господь.
Перед нами стояли шесть высоких каменных сосудов с водой. На столе же лежала виноградинка, одна-единственная, оторвавшаяся от грозди. Я взял ее в рот и прожевал, напряженно думая о Духе, что живет внутри нее. Я ощутил рядом с собою невидимого ангела. И в тот же миг вода в сосудах сделалась вином. Я знал это точно. Чудо совершилось благодаря чистому вкусу одной виноградины и присутствию одного ангела.
Я почувствовал близость Царства Божия. Ибо знал теперь, что Царство это состоит из превеликой красоты. Мой Отец не только гневливый Бог, в Нем есть доброта — нежная, как легкое, неравнодушное касание рук. Несмотря на это откровение, я преисполнился и печали. Потому что понял: мне не пировать на людских пирах. И вскоре я действительно покинул веселое сборище, поручив Иакову и Иоанну проводить мать домой.
Выходя, я услышал, как дядя невесты обратился к жениху:
— Обычно хозяева сразу выставляют на стол лучшее вино, а когда гости нальются, достают напитки похуже. Вы же приберегли лучшее вино напоследок! Да будет благословен ваш брак!
Таково было первое из моих чудес, и совершилось оно в Кане Галилейской. Однако похваляться я не спешил. Ангел, посланный Отцом моим, вовремя нашептал мне мудрую мысль: «Как бочонок, до краев полный меда, может вмиг опустеть, так и глупый сын может растратить дарованный ему запас чудес». Я не признался даже матери. Она лишь порадовалась, что у хозяев все-таки оказалось вино, и это немного скрасило ей неизбежность моего ухода. Я ушел поутру — в плаще и сандалиях, с посохом в руках и материнскими слезами на сердце.
Я решил проповедовать в Капернауме, куда от Назарета идти всего полдня. Что бы ни говорил дьявол, я по-прежнему считал пророка Исайю своим наставником, а он написал: «На пути приморском, за Иорданом, в Галилее языческой, народ, ходящий во тьме, увидел свет великий». Вот я и выбрал Капернаум. Он стоит у самого Галилейского моря (которое на самом деле озеро, но величиной с целое море), из этого моря вытекает река Иордан и течет дальше на юг, к Иерусалиму
Однако прежде, чем идти в Капернаум, я решил поговорить с евреями в синагоге родного Назарета. Ведь язык мой был не так искусен, как руки с топором или рубанком, и меня тянуло начать там, где меня хоть кто-то знал.
Но я растерялся и повторял только одно:
— Кайтесь, ибо близится Царство Божие. Скоро всему конец.
Слова мои не возымели никакого действия. Только все вдруг примолкли. Да и как могут люди возрадоваться, узнав, что им грозит Страшный суд, причем очень скоро? В Назарете меж тем стояло ясное солнечное утро. Я же, обуреваемый новыми мыслями — о том, что вера, пусть самая крепкая и истовая, должна быть проста и естественна, как дыхание, — добавил (а говорил я на древнееврейском):
— Благодарю Тебя, Отец, за то, что ута ил это от мудрых и понимающих, но открыл простосердечным младенцам.
Спустя много-много времени я прочту, что написал в своем евангелии Лука:
«И все, кто присутствовал в синагоге и слышал эти слова, преисполнились ярости, и поднялись, и изгнали его из города. Приведя его на склон горы, на которой стоял их город, они хотели сбросить его с утеса. Но Иисус прошел сквозь толпу и отправился своей дорогой».
Лука не был евреем. И всё в его описании изрядно преувеличено. Он вообще ненавидел евреев. На самом деле я держал речь в маленькой синагоге, которую посещал с детства, и никто там не стал бы гневаться на меня или гнать прочь. Но смешки… Да, смешки, точно мыши побежали по полу меж ног. Я даже почувствовал на себе маленькие бесшумные лапки. И шепоток различил, пожалуй, еще прежде, чем он прозвучал вслух:
— Плотник велит нам покаяться. А другие спрашивали:
— И что же, интересно, Господь скрыл от мудрых и понимающих и отдал малым детям?
Я понял, что в местах, где меня не знают, так проповедовать нельзя. Твердо решив научиться говорить складно, я отправился из Назарета в Капернаум. Сердце мое все еще точила обида за напраслину, которую дьявол возвел на Господа. А мой Отец даже не стал защищаться…
В какой-то миг мысли мои прервались: я споткнулся и упал, причем тяжело и неудачно, хотя обыкновенно был легок на ногу. Но меня подняли чьи-то сильные руки, и твердый голос сказал на ухо:
— Слова пророков — не Мои слова. Про роки — люди честные, но склонные к пре увеличениям.
Я же молвил:
— Бог мой, я слаб. Мне не хватает красноречия.
— Верно, — ответил Бог. — Вот и Моисей говорил: «О Боже, я тяжело говорю и косноязычен». И Я ответил ему так же, как скажу сейчас тебе: «Кто дал уста человеку? Не Я ли — Господь? Потому иди, а Я стану при устах твоих и научу, что говорить. Твои слова падут не на бесплодную почву».
Заручившись таким обещанием, я взбодрился. Отец мой также сказал:
— В Капернауме ты не ударишь в грязь лицом. Не уставай повторять одно и то же много раз. Люди что камни: они глухи. По этому повторяй снова и снова: «Так сказал Господь Бог». И не заботься о том, слышат тебя или нет. Слова — тоже Мои творения, и доходят они многими путями.
Встав на ноги, я почувствовал, что Святой Дух поднимает меня еще выше. И услышал вокруг себя шелест невидимых крыльев, потом — тарахтенье тысячи колесниц и шум буйного, веселого застолья, который шел вроде бы из-за ближнего холма. И тут Бог заговорил опять:
— Когда уверуешь в Меня, сможешь творить чудеса — руками, глазами и голосом своим.
Да, рука Божия была крепка и надежна. Я направился в Капернаум.
Я шел по галечной кромке Галилейского моря и вдруг увидел, как два рыбака, могучие люди с большими, сильными руками, забрасывают сети. Старший — на вид чуть моложе меня самого — был, как я вскоре выясню, Симон. Брата его звали Андреем. Вытягивая на берег хороший улов, Симон заметил в сети большую прореху. Он тут же ловко залатал ее длинными лоскутами сыромятной кожи.
Я подумал: мне непременно нужен человек, умеющий чинить сети. Мало поймать рыбу, надо еще не упустить ее. И я без долгих раздумий крикнул рыбакам во весь голос:
— Пойдемте со мной, я сделаю вас ловцами людей.
Я позвал их с радостью, поскольку вдруг ощутил, что прожил сорок дней не только без пищи, но и без друзей. Разумеется, за время, прошедшее после поста, я повидал разных людей: и на свадьбе, и в назаретской синагоге, но я их не выбирал, они не стали мне ни друзьями, ни соратниками.
Эти же двое мне понравились сразу. Я любовался, глядя, как они забрасывают сети и морская гладь пусть на миг, но смиряется, точно околдованная. Будучи плотником, я знал о воде куда меньше, чем о дереве. Мне представлялось, что рыбу наверняка охраняют особые рыбьи чары и рыбакам надо обладать большой силой духа, чтобы заманить такие существа в свои сети.
Воодушевившись, я повторил:
— Идите же со мной, я сделаю вас ловцами людей.
Нас разделяла полоса воды. Но взгляды наши скрестились над нею, и мы поняли друг друга без слов. Судя по всему, Бог позволил мне позаимствовать у дьявола кое-какое обаяние.
Да-да, я действительно научился обольщать — даже словом — не хуже самого Сатаны. Я обращался к незнакомым людям со всей учтивостью и в то же время по-приятельски доверительно, словно нас связывали отношения давние и очень близкие.
Мне вспомнилось, как Сатана, перед тем как исчезнуть, сказал: «Я ценю тебя весьма высоко, поэтому позволь на прощанье коснуться руки твоей». Я же, желая, чтобы он ушел побыстрее, сам дотронулся до него и тут же понял, что лишился малой толики Божьего покровительства и защиты.
Малой толики. А теперь я уверился, что многое, с Божьей помощью, уже вернулось назад. Потому что Симон и Андрей без промедления подогнали лодку к берегу, уложили улов в мешки и повели меня по тропе к какому-то дому. Там меня познакомили с Иаковом, сыном Зеведея, и его братом Иоанном, и я увидел в этом хорошее предзнаменование (потому что так же звали моих родных братьев). Стоило Симону их позвать, они оставили отца своего, Зеведея, на попечение работников и пошли с нами. Я невольно задумался: чего ищут они? Быть может, развлечений, а вовсе не служения Господу? Но Симон за них поручился, а Симон должен был стать моей главной опорой. Так уж я порешил. И стал называть его Симон-Петр, потому что Петр на языке римлян означает «камень», а я хотел быть за ним, как за каменной стеной. И он действительно стал мне надежной опорой — навсегда. Кроме одного-единственного раза.
Теперь я шел в Капернаум с четырьмя спутниками. И, глядя на них, думал, что сомневаться в них не стоит, что они заслуживают настоящего доверия и почтения. В дороге Петр отозвал меня в сторону и поведал такую историю:
— Позапрошлой ночью в наши сети по пало так много рыбы, что лодка переполни лась до краев. Боясь, что мы вот-вот утонем, я начал молиться, и мы спаслись. Знаешь, когда я молился, мне привиделось твое лицо.
После этого Петр опустился передо мною на колени и провозгласил:
— Не бери меня с собою, о Господи, ибо я человек порочный и греховный.
Но я схватил его за руку и заверил, что он, как мне кажется, человек очень хороший. И добавил, что его присутствие придаст мне сил в Капернауме. И мы двинулись дальше, прямиком к капернаумской синагоге. В то утро я проповедовал там истины, которые почерпнул у Иоанна Крестителя.
Была Суббота, и в синагоге собралась огромная праздная толпа. Трудиться в этот день запрещалось. Я понял, что застал Петра, Андрея, Иакова и Иоанна за работой, потому что все дни были для них одинаковы и они не соблюдали Субботу. Рыбакам важно одно — чтобы шла рыба. Я понял и другое: их познаний не хватит, они не смогут проповедовать вместе со мной. Во всяком случае, не сегодня. Впрочем, я чувствовал, что и сам сумею выступить достойно.
Я заговорил. Рассказал, как тяжело на сердце у Бога. Из всего множества созданных им мужчин и женщин Бог избрал один народ, свой народ, евреев. Конечно, немало евреев сохранили преданность Богу, но многие Ему изменили. А Бог-то уготовил для послушных Ему евреев небесный рай.
Что до изменников, не чтящих Закон, погрязших в грехах и пороках, — их ждут великие муки. Суд над ними будет вечным, им предстоит спускаться все глубже по каменным ступеням страданий в темницах Отца моего, все глубже и глубже — в бездонную пропасть. Тогда-то грешники и поймут, что по одному лишь мановению Его руки могут разрушиться целые государства — с той же легкостью, с какой погибает под тяжелой поступью раздавленный червяк или мышонок. Грешники поймут все, но будет — увы! — слишком поздно! Я говорил с напором, и каждое мое слово рассекало воздух, точно взмах меча.
— Кайтесь, — твердил я, — и вам отпустятся все грехи ваши.
Повторяя учение Иоанна Крестителя, я черпал в нем новую уверенность и силу. Голос мой возвысился над распевом фарисеев и книжников. В капернаумской, да и в других синагогах книжники и фарисеи обыкновенно читали молитвенные свитки слабыми, плачущими голосами, монотонно и жалобно, словно огонь их сердец не горел, а тлел, заглушённый долгими годами сделок с собственной совестью. Из сжатого спазмами горла доносилось лишь сипенье. Мой же голос был полнозвучен и звонок.
Я сказал — хотя за миг до этого сам не знал, что зайду в своих речах так далеко:
— Придите ко мне все, кому тяжек труд их, и я дам вам покой. Примите мое бремя на свои плечи и учитесь у меня, ибо сам я, как и вы, кроток и смирен сердцем, и вы обретете покой в душах ваших.
А потом я добавил и, добавив, почувствовал, что Бог наделил меня еще большей силою:
— Если воззовете вы: «Боже, изгони бесов!» — от них не останется и следа.
И все исполнилось, как я сказал. В точности. Из толпы вышел человек, и остальные испуганно посторонились, поскольку с виду он был вылитый разбойник: со сломанным носом и многими шрамами на лице. Короче, отъявленный громила. Дух его был так нечист, что даже тело его испускало мерзкое зловоние. И этот-то грязный человек крикнул мне:
— Что тебе до нас, Иешуа Назарянин? Ты пришел погубить нас?
Я понял, что удары, исказившие его лицо, были расплатой за исказивший его душу непокой. Он приблизился. Я стоял непоколебимо. И, заглянув в глаза его, произнес:
— Обрети мир свой.
Он замер. Я знал: беса, снедающего его сердце, нужно выманить, выгнать, как зверя из глубокой норы. Я знал также, что он пришел ко мне именно за этим. Мне не требовались ни чародейские кольца, ни знахарские травы. Я лишь коротко выдохнул:
— Бес, выходи! Изыди!
И злобная тварь вырвалась прямо из его горла и возопила по-звериному.
Черный, грязный дух этот оставался невидим, но все почувствовали, что он вырвался и находится посреди синагоги. Попадали пустые скамейки, по полу пронесся ветер, заклубилась пыль. Однако вскоре восстановился прежний покой.
Богобоязненные евреи ужаснулись. Каково было им, ставящим превыше всего чистоту, оказаться в синагоге вместе с грязными бесами? Они не знали, чем и как бороться с нечистью. И не желали иметь дело с людьми, которые жаждали объявить этой нечисти открытую войну. Поэтому они сказали:
— Что это за новое учение? Кем он повелевает? Неужели духом нечистым?
Мне вдруг показалось, что я бросил камень в середину Галилейского моря и теперь круги от него пошли во все стороны, ко всем берегам. Скоро молва обо мне разнесется на всю округу.
— Просите, — обратился я к людям, со бравшимся в синагоге. — Просите — и да но будет вам. Ищите — и найдете. Стучите — и отворят вам.
Мои новые друзья, Симон-Петр, Андрей, Иаков и Иоанн, покинули синагогу вместе со мной и отправились обратно, в дом Симона-Петра.
Новообретенная сила так и клокотала во мне. В доме Петра мы застали мать его жены, метавшуюся в тяжелой горячке. Но стоило мне взять ее за руку, жар спал. Женщина поднялась с постели и на радостях закатила нам целый пир. Мы наелись досыта.
Вечером к дому стянулись друзья Симона, Андрея, Иакова и Иоанна. Они привели с собой людей, которые полагали, что в них вселился бес. И я изгонял нечисть, счастливый и потрясенный собственной силой. Едва я прикладывал руку к телу страдальца, бесенята выпрыгивали наружу.
Утром же Петр сказал:
— Многие люди ищут встречи с тобой. Боюсь, соберется целая толпа. Хочу предупредить тебя: они просто любопытствуют. Жаждут новых чудес. Но помогут ли чудеса изменить души людские?
Его слова заставили меня вспомнить об участи Иоанна Крестителя, который томился в темнице Ирода Антипы. Боль, точно нож, пронзила мою грудь. Раз Господь наделил меня такими талантами, меня наверняка невзлюбят те, кто Его ненавидит. И станут мстить. Я решил позвать с собою Петра, Андрея, Иакова и Иоанна. Мы пройдем по всем синагогам Галилеи и будем повсюду изгонять бесов. Лучше творить чудеса и идти дальше, оставляя в людских сердцах удивление и радость, чем оставаться на месте, в кругу одних и тех же людей, которым чудеса эти быстро наскучат. Я понял, что благодаря Петру рассудил здраво и мудро.
Уже в другом городке, во внутреннем дворике синагоги ко мне приблизился прокаженный и спросил:
— Ты можешь очистить мою кожу от струпьев?
Я не отвечал. Больной продолжил:
— Пока кожа моя нечиста, меня не пустят в синагогу. Но как получить очищение, не входя в синагогу?
Лечить проказу мне еще не доводилось. Но я не мог отвернуться и уйти. Я шепотом обратился к Господу:
— Даруй мне сегодня такую силу.
Стараясь не выдать своего отвращения, я глядел прокаженному в глаза. Я вспомнил записанные на скрижалях слова, которые Бог обратил когда-то к Моисею: «Брось свой жезл на землю». Моисей бросил. Жезл превратился в змея, зашевелился, и Моисей в страхе побежал прочь. Но Господь остановил его: «Не убегай. Протяни руку свою и возьми его за хвост».
Моисей поймал змея, и он снова стал жезлом в его руке. Потом Бог велел: «Сунь руку к себе за пазуху». Моисей повиновался, а когда вынул, рука его покрылась белыми струпьями проказы. Тогда Бог сказал: «Сунь руку обратно за пазуху». Моисей сделал и это, и рука опять стала такою же, как его тело.
Теперь же я услышал голос Божий:
— Сделай то же самое.
И я понял, что Он передал мне силу, которой когда-то наделил Моисея,
Я протянул руку, коснулся груди прокаженного и коротко сказал:
— Ты очистишься.
И проказа вмиг отступила. Кожа больного была чиста. Чудо это показалось мне столь великим, что я велел исцеленному:
— Никому ни слова.
Но он вышел на улицу и принялся рассказывать о своем исцелении каждому встречному. Городок забурлил. Я понял, что сейчас самое время укрыться в пустыне, иначе меня одолеют толпы прокаженных. Я и без подсказки Отца моего понимал, что всех, да еще разом, не излечишь.
Тогда-то я и постиг, что людские хвори имеют свою иерархию, как, допустим. Божьи ангелы. И для исцеления высших — или, если угодно, низших, то есть самых тяжелых, — недугов нужно, чтобы Святой Дух удесятерил мои силы, опустившись в земную юдоль на десять ступеней глубже обычного. Я-то, впервые в жизни исцелив прокаженного, совсем обессилел. Так, может, и у Бога силы на исходе? Ведь я творю чудеса не сам по себе, а с помощью Святого Духа. А Дух этот — не что иное, как нить, связующая меня с Отцом моим. Разве нет?
Я поспешно удалился в пустыню, предупредив моих последователей, что подожду их в Капернауме.
Я провел две ночи, лежа на земле среди змей и скорпионов и стараясь не поддаться страху. Я напоминал себе, что Иоанн Креститель брал скорпионов в руки, вел с ними беседы, и скорпионы его не кусали. Уговоры, однако, не очень-то помогали. Я очень боялся, хотя ни один скорпион меня покуда не укусил.
Новый поход в Капернаум прошел успешнее прежнего. Первым мне встретился осанистый центурион в латах, с орлом на щлеме. Кто знает, сколько людей пало под его разящим мечом? Но со мною он был обходителен.
— Господин мой, — сказал он, — лучшего из моих слуг разбил паралич,
Я не раздумывая ответил:
— Позволь мне излечить его.
Ответ центуриона лишь увеличил почтение, которое я питал к нему, и к тому же немало меня удивил:
— Господин мой, я не достоин принимать тебя под своим кровом. Но слуга мой излечится благодаря одному твоему слову. Я умею приказывать воинам, и они повинуются беспрекословно. Я велю солдату идти, и он идет. Заболевший слуга сделает все, что необходимо для его излечения, если ты наделишь меня силой и подскажешь, что ему приказать.
В глазах центуриона стояли слезы. Я подивился и, повернувшись к моим спутникам, воскликнул:
— Встречал ли я в ком-нибудь веру более глубокую? Такой не сыщешь в целой Галилее! — Затем я обратился к центуриону: — Иди. Твой слуга будет здоров.
И он выздоровел. Мне тут же об этом сообщили. Так я и понял, что могу наделять Божьей силой других людей, причем даже не евреев. Я возрадовался. И с удовольствием шел по улицам, принимая приветствия почтительно расступавшихся горожан. Со мной здоровались многие, в основном мужчины, чьи губы были очерчены ярко-красной краской. Тогда-то Симон-Петр и поведал мне, что в Капернауме, в этом небольшом городке, по преимуществу живут мужчины, которые отдают любовь не женщинам, а другим мужчинам. Они покрывают губы соком красных ягод, а в тавернах рассказывают о спартанцах, храбрейших из всех греков, великих воинах, которые ищут усладу исключительно в объятиях друг друга.
Меж моих рыбаков возник жаркий спор. В конце концов Петр сказал:
— Спартанцы спят друг с другом, но и с мечом. А капернаумцы лишь малюют губы женской помадой.
Несмотря на их распри, я полюбил моих новых соратников. Они были добры душой, а молиться предпочитали под деревом, поскольку в храме их не особенно привечали. Я был с ними мягок и добр.
В синагоге же я произнес гневную речь о заточении Иоанна Крестителя в темницу крепости Махерус. Иоанн был для меня так реален, словно стоял возле меня, и слова мои лились связно, без запинки цепляясь друг за друга. С каждым днем в синагоге собиралось все больше и больше народу, и для желающих уже не хватало скамеек — ни внутри, ни в прихожей, ни снаружи. Однажды четверо мужчин попытались внести несчастного паралитика, но толпа не про- пустила их даже к двери. Отчаявшись пробиться, они раздобыли лестницу, взобрались на крышу, прорубили дыру меж продольных балок и опустили страдальца (вместе с кроватью) туда, откуда доносился мой голос. Я подумал, что больной, о котором так пекутся, наверняка человек достойный, и не раздумывая произнес:
— Тебе простятся грехи твои.
И он встал с постели. Я знал — почему. Все, кто стремились ко мне, прошли сквозь многие мучения и знали, сколь велико бремя их грехов. Они тем самым были готовы к исцелению. Страдания этого паралитика уравновесили зло, которое он причинил ближним, и я смог простить его без всяких колебаний.
Книжники возмутились. Я услышал шепот:
— Иешуа святотатствует. Кто вправе от пускать грехи? Только Бог.
Я понял, что веду себя чересчур откровенно. Однако сохранять терпение и невозмутимость было трудно. И больше всего вреда приносили благочестивые евреи. Их целомудренная святость была с душком; они подванивали, точно устрицы, гниющие на солнце подле взрастившего их моря.
Поэтому на вопрос о том, как я смею отпускать грехи, я ответил:
— Зачем искать разумные объяснения? Этого человека принесли ко мне парализованным, а потом он сам вынес свою кровать из синагоги. И шел почти не спотыкаясь — ну разве совсем чуть-чуть.
Книжники затаили обиду.
С каждым днем я все отчетливей понимал, почему Господь избрал именно меня. Я видел, как люди, творение Отца моего, испытывают Его долготерпение. Мы. люди, живем Его щедротами, ничего не давая взамен, и лишь множим свои грехи. Потому-то Ему и понадобился простой человек вроде меня, который мог бы выслушать рассказы о людских ошибках. Я вспоминал, какая пустота поселилась в душе моей во время поста, и постигал, откуда взялись все бреши и пустоты в сердцах других людей и почему они не могут уважать и любить себя, даже когда размышляют о добрых своих поступках. Душа опустошается пред лицом грехов своих. Как же глубоко сочувствовал я грешникам в тот миг, когда понял замысел Божий. И я молился, чтобы Господь всегда обращался к людям через меня.
Я понял, что нуждаюсь в учениках, которые последуют за мной везде и всюду и исполнят то, что сам я, по скудости своих способностей, исполнить не умею. Встретив на таможне Левин, я тут же сказал: «Идем со мной», потому что лицо его было хорошим и умным, а в глазах горел ясный огонь.
Левий пошел с нами. Меня нисколько не смущало, что он — сборщик налогов. Однако вскоре я узнал, что мытари, собирающие подать для римлян, — самые непопулярные люди во всей стране. У меня же было одно мерило для грешников: есть ли что-то в их лицах, что внушает надежду на счастье и спасение? Для меня даже в мошеннике, даже в прислужнике римлян крылось больше Божественной сути, чем в безгрешном, но забитом, не вдохновенном праведнике.
Кроме того, мне нужно было набрать двенадцать человек, по одному на каждое колено Израилево, двенадцать человек, которые не отведут взгляд и позволят мне проникнуть в самую его глубину, в самое сердце.
Лишь один человек по-прежнему оставался закрытым для меня, и звали его Иуда Искариот. Чернобородый, красивый. Я хотел видеть его среди двенадцати своих последователей, хоть и не мог заглянуть ему в душу. Не мог — потому что в глазах его полыхало пламя. Оно сверкало, слепило. И я, ослепленный, позвал Иуду с собой. Он заявил, что любит бедняков, а богачей — прожив среди них достаточно долго — презирает. Собственно, богачом был его родной отец, и Иуда говорил, что досконально знает все хитрости и обманы сильных мира сего. Я понял, что смогу почерпнуть у него много полезного. В то же время я заподозрил, что такого соратника мне подарил сам Сатана. Впрочем, это меня тоже не особенно тревожило. У нас были другие, более насущные заботы.
Я жил среди этой дюжины людей, готовых следовать за мной повсюду, и надеялся, что смогу обучить хотя бы нескольких из них изгонять бесов. Тогда я пошлю их проповедовать в одиночку. Для этого, однако, нам надо было по-настоящему сблизиться. На Симона-Петра я мог положиться вполне, чего не скажешь о сыновьях Зеведея, Иакове и Иоанне, а также об Андрее, Филиппе, Варфоломее, Фоме, еще об одном Иакове, Фаддее, Симоне Кананите и Иуде Искариоте, речь о котором шла выше. Его, как я понял, вообще ничему не обучишь. Слишком горд. Еще меньше надежды было на сборщика податей Левия, который прозывался еще и Матфеем, но я все-таки стану называть его Левием, а единственным Матфеем пусть остается всем известный автор одного из евангелий.
Мой выбор учеников вызвал большое неудовольствие фарисеев. Мне случалось сидеть за столом в доме Левия бок о бок со множеством грешников, по преимуществу сборщиками налогов. Их тяготила необходимость служить римлянам, и они стыдились своих единоверцев евреев. Оттого и тянулись ко мне.
Но стоило книжникам и фарисеям однажды застать нас вместе за трапезой, они возмутились:
— Как может он общаться с этим отребьем?
Я же не хотел усугублять свои распри с капернаумскими фарисеями, поэтому ответил просто:
— Тому, кто цел и невредим, лекарь не нужен. Он нужен тому, кто болен. Я здесь, чтобы покаялись грешники, а не праведники.
Я не знал, как объяснить фарисеям, что, столкнувшись лицом к лицу с нечистым духом, грешники порой проникаются отвращением к прежним своим привычкам, в то время как праведники только и думают, как бы уберечься от соблазнов Сатаны, и потому зачастую терзаемы душевным раздором.
Кстати, я с радостью вкушал пишу за одним столом с грешниками. Некоторые из знакомцев Левия были грязны и неопрятны (поскольку Левий привечал в своем доме самых обнищавших друзей), но, узнав этих людей поближе, я, право же, усомнился в достоинствах многих богачей. Ведь богачи никогда не употребляют свое богатство на счастье ближнего. Здесь же, в кругу обездоленных грешников, я увидел, что они умеют не только обидеть друг друга, но и искренне пожалеть. Лица бедняков за столом Левия были полны гордого достоинства, словно незачищенная, траченная солнцем, дождем и ветром узловатая древесина.
Впрочем, я понимал, что для фарисеев все это — не доводы. Они твердят только одно:
— Ученики Иоанна Крестителя постились. Почему твои не делают то же самое?
По ночам я представлял их надменные лица, благочестивые речи и размышлял. Эти евреи говорят, что заботятся о моей религии, но при этом отвергают грешников. Почему?
Вопросов у меня было множество. Действительно, почему я выбрал в ученики людей, которые едят и пьют куда охотнее, чем молятся? Может, в пику тем, кто хвастливо провозглашает себя истинными потомками Авраама и считает, что от них требуется лишь прилежно посещать синагогу? Я говорил себе, что когда-нибудь этих праведников не пустят на небесный пир. Туда пригласят лишь бедняков и грешников. Так рассуждал я, потягивая вино и удивляясь тому, что пью так много. В родительском доме вино пили только в дни особых торжеств. Теперь же мы запивали вином любую трапезу.
Мои ученики любили кутить и предаваться веселью. Но и я не прочь был выпить с ними доброго вина. И вообще, сейчас не время умерщвлять плоть постом. Надо готовиться к служению Господу. Пост же сделает нас угрюмыми, и мы станем похожи на праведников, которые так боятся других людей, что восхваляют Бога лишь словом и никогда — делом.
Вот такие мысли обуревали меня, пока я пил вино. Я принесу спасение всем грешникам. Но времени так мало, а впереди столько препятствий! Голова моя шла кругом. Что, к примеру, делать с язычником, который пожелает креститься? Сможет ли он отринуть своих прежних идолов? Станет ли он тогда изгоем в родной семье?
Наши распри с фарисеями Капернаума разгорелись еще жарче, когда мои ученики, проходя в Субботу полевой дорогой, сорвали несколько колосьев.
— Это беззаконие, — сказали фарисеи. — В Субботу нельзя собирать урожай.
Я ответил со всею возможной осторожностью, но голос мой прозвучал победительно:
— Суббота для человека, а не человек для Субботы.
В следующую Субботу я застал в синагоге работника с отсохшей рукой. Фарисеи, весьма возбужденные, следили: буду я исцелять его или нет. Они ждали повода для новых обвинений. Я решил отказать работнику в его просьбе.
Однако, едва он заговорил, я понял, что отказать не в силах. Он сказал:
— Я был каменщиком, но однажды мне раздавило пальцы. Умоляю тебя, Иешуа, верни мне руку, чтобы я смог прокормить семью.
Я сдался. И велел ему:
— Подойди ближе. Потом я обратился к толпе:
— Законно ли творить в Субботу добро?
Ответить никто не посмел. Никто не отважился сказать: «Исцели его». Их жестокосердие (а именно трусливые сердца оказываются самыми жестокими) вызвало во мне ярость.
Я обратился к страдальцу:
— Протяни руку вперед.
Он протянул, и мне даже не пришлось до нее дотрагиваться: прямо на глазах она вновь обрела плоть и силу и стала целой, как другая его рука. Я же был в смятении. Большинство фарисеев в гневе покинули синагогу. Я понял, что недалек тот час, когда мне придется вступить в войну с моими собственными соплеменниками.
Позже в тот вечер один из фарисеев, знакомый с жившим в Капернауме придворным Ирода Антипы, сообщил Петру, что Ирод всерьез намеревается приструнить этого Иешуа из Назарета. Я счел благоразумным укрыться в гроте на берегу Галилейского моря. Потому что для солдат Ирода Иешуа из Назарета не Божий Сын. Для них он — еврей-простолюдин.
Вечером меня, терзаемого угрызениями совести из-за того, что я так говорил о своей матери, потянуло к морю. И я предложил ученикам:
— Давайте переберемся на другой берег.
Надо сказать, что мои соратники не упускали случая попировать в каждом доме — куда бы нас ни пригласили. Они, разумеется, приметили, что богачи из всех городков в окрестностях Капернаума принимали нас весьма радушно. Поэтому ученики мои вдосталь ели и пили и вели жизнь самую беззаботную. Мне же недоставало покоя.
За прошедшие недели у меня перебывало великое множество больных. Одни страдали недугом душевным, у других отсохли конечности. И я старался вылечить всех. Святой Дух перебирался из моего сердца в самую руку, и для исцеления очередного несчастного хватало одного касания.
Но в эти мгновения мне всегда вспоминался прыжок, который я так и не совершил по приглашению дьявола. Едва благодать исцеления перетекала в тело страдальца, на моей руке оставался боязливый трепет, печать того страха, который я испытал. Да, я тогда по-настоящему испугался смерти. Что ж, теперь мне жить с этим стыдом до конца жизни. Это только справедливо. Не стоит гордиться своими благими деяниями. Лучше поразмышлять о том часе, что я провел с дьяволом. Не осталось ли в моей душе толики душевного расположения к князю тьмы?
Такие сомнения терзали меня всякий раз, когда мне не удавалось кого-нибудь исцелить. В глазах этих людей мне виделась та самая тьма, и они казались мне посланцами Сатаны. Меня неудержимо тянуло к морю или к огромному озеру, вроде моря Галилейского, чтобы дыхание мое вновь стало легким, чтобы сбросить бремя черных мыслей.
Я велел моим ближайшим сподвижникам отослать толпы страждущих прочь. К вечеру многие разошлись, и мы быстро сели в лодку. Кое-кто, однако, устремился за нами на совсем маленьких, утлых лодчонках. А ветер над морем гулял нешуточный.
О борт нашей лодки бились огромные волны, через нос захлестывала вода. Возможно, кто-то из моих спутников и дрогнул душой, но сам я сейчас не ведал страха. Я мирно спал. Бешеная качка дала мне покой. Однако вскоре меня разбудили ученики со словами:
— Некоторые лодки вот-вот затонут. Наставник, ты допустишь, чтоб мы погибли?
И тогда я сказал ветру:
— Уймись.
Наступило затишье. Если честно, я не уверен, что действительно сотворил это чудо. Ведь еще проснувшись, я почуял, что конец бури близок. Но теперь я был доволен, что воды усмирились так вовремя, и обратился к ученикам:
— Чего вы испугались? Где вера ваша? И я услышал, как они говорят друг другу:
— Кто этот человек? Ему повинуются даже моря!
В конце концов мы причалили к берегам языческой страны Гадаринской, неподалеку от города Декаполиса. На душе у меня было тревожно. Это была чужая, недружелюбная земля. Высокие неприступные скалы спускались к самой воде, там и сям на них торчали надгробья.
Вдруг от одного из склепов к нам двинулся великан с факелом в руках. Дух его был столь нечист, что пламя факела неистово полыхало, раздутое этой смрадной силой. Он шел очень быстро. Никто из моих людей, даже Петр, не был готов к схватке. Все поняли, что перед нами сын Нефилимов, сын падших ангелов, которые когда-то предавались любви со смертными женщинами и породили целое племя великанов. Эти свирепые исполины-язычники повсюду несли разрушение и смерть. Но я произнес:
— Мир тебе. — И он тут же остановился. А остановившись, сказал:
Меня нельзя связать, даже цепями. Мной нельзя повелевать.
Тогда чего ты боишься?
Всего, — признался он. — Я живу в гробовой тьме и плачу. И раздираю остры ми камнями плоть свою. Но о тебе я слы шал. Я преклоняюсь пред тобой.
Что же ты слышал?
Что глаза твои сияют великим светом и зовут тебя Иисус. Так, во всяком случае, говорили те, кто вообще отваживается со мной говорить.
Его губы дрожали, и я понял, что еще мгновение — и он призовет свою силу и примется в слепой ярости крушить все вокруг.
— Многие страшатся меня, — добавил он, — Во мне больше бесов, чем в любом из моих соплеменников. Предупреждаю: не тронь меня, Иисус! Остерегись.
Не скажу, что сердце мое не дрогнуло. Человек этот был могуч, как бык. К тому же от него исходило зловоние. Страшный, заросший; волосы его были точно канаты, которыми привязывают к берегу корабль, чтоб не унесло в открытое море.
Он произнес:
Я живу в гробах тех, кто навеки проклят.
Как тебя зовут?
Легион. Нас много, и все это множество — во мне.
Я знал, что в нем сидят бесы, причем так много, что я могу с ними не совладать. Но я почувствовал на спине руку Господа, она подталкивала меня вперед.
— В тебе нечистый дух, мучивший царя Ирода. — молвил я. — Выйди из Легиона! Прочь.
И я взревел, как зверь. Ессеи часто так делают, чтобы укрепить заповедь, полученную от Бога. Мой рев спугнул диких свиней, что паслись на лугу, неподалеку от кладбища. Стадо с бешеным топотом рванулось прочь, и в тот же миг Легион изрыгнул целую стаю демонов. Как же бесновались они, как вопили! Я различил:
— Впусти нас! Впусти нас в свиней гадаринских!
Что ж, демон должен куда-то вселиться. И я позволил им войти в стадо. Свиньи же, приняв разбушевавшихся бесов, устремились с крутизны прямо в море. И было этих тварей числом две тысячи, и все они утонули, до единой. Даже низкие животные не смогли вынести вторжения нечистой силы.
Вскоре на берег стеклись люди, чтобы взглянуть на бывшего бесноватого. Легион оказался одет, умыт, в добром расположении духа. Но это никого ни в чем не убедило. Старейшины Гадаринских земель, трепеща от страха, попросили меня покинуть их берег.
Когда я взошел в лодку, Легион стал умолять, чтобы я взял его с собой. Искушение было велико. Из него получился бы могучий апостол. Но их было уже двенадцать, я не мог добавлять еще. К тому же он был язычником. Поэтому я, скрепя сердце, повелел ему:
— Иди лучше к своему народу и расскажи, что случилось с тобой.
Честно признаться, я все еще не мог побороть отвращения к этому человеку. Ужасны были демоны, вырвавшиеся из его горла, безумны их вопли. Как найти в себе сочувствие к вместилищу бесов?
Легион поселился в городе Декаполисе и говорил обо мне много хорошего его жителям. Язычники дивились его похвалам. В прежние времена у него ни для кого не находилось доброго слова.
Возвратись в Капернаум, мы встретили одного из старейшин синагоги, звали его Иаир. Завидев меня, он приблизился и встал передо мною на колени. До сих пор фарисеи не оказывали мне никакого уважения, разве что отводили место для проповедей, да и то неохотно. Теперь же Иаир преклонил колена и взмолился:
— Моя крошка дочь при смерти. Прошу тебя, пойдем со мною, исцели ее. Она должна жить.
К этому времени я уже постиг, что вера и безверие ходят рука об руку. Одинаково тихо прокрадываются они в сердце. Пусть заправилы синагоги хулят меня, но это не значит, что слово мое не отзывается в их сердцах. Встреча с Иаиром придала мне уверенности, и я отправился к нему домой. За нами увязалась целая толпа. Мы шли по улице, и вдруг я почувствовал, что со мной творится что-то недоброе. Я вдруг обессилел. Я повернулся и спросил:
— Кто трогал мои одежды? Какой-то человек ответил:
— Что толку спрашивать у несметной толпы: «Кто трогал меня»?
Но тут предо мною пала ниц женщина:
— Из меня не переставая, вот уже двенадцать лет, течет кровь. Все, что имею, уходит на лекарей, но мне все хуже и хуже. Я. как прослышала про тебя, прибежала и дотронулась до твоих одежд. Надеялась: вылечусь. И чудо свершилось! Кровь не течет.
Она не лгала, это было видно по глазам. И я не стал ее укорять.
— Дочь моя, — сказал я кротко, — иди с миром, и к утру ты полностью исцелишься.
Едва она ушла, к нам подбежал слуга из дома Иаира.
— Твоей дочери больше нет, — сказал он хозяину.
Неужели женщина отняла у меня силы, которые были нужны для спасения ребенка?
Но в эту минуту я ощутил, что Отец мой рядом. Мне передалась Его сила, и я обратился к фарисею:
— Иаир, не бойся. И верь.
Оставалось надеяться, что девочка не умерла, а лишь погрузилась в глубокий, близкий к смерти сумеречный сон. Оттуда я ее вызволить смогу. Насчет своей способности воскрешать настоящих мертвецов я не был вполне уверен.
Я повторил про себя слова пророка Исайи:
— «Воспряньте и торжествуйте, повер женные в прахе».
В доме у Иаира царила великая скорбь. Многие плакали, голосили. Я произнес:
— Девочка не умерла. Она спит.
Я говорил так, чтобы успокоить воздух. Воскрешать мертвых лучше в тишине: душевная сумятица лишь загоняет их дальше, откуда возврата нет. Я попросил плакальщиков покинуть дом и прошел вместе с Иаиром и его женой туда, где лежала их дочь. Взяв ее за руку, я стал читать из Второй Книги Царств, строки эти я помнил наизусть:
— «И вошел Елисей в дом, и вот ребенок умерший лежит на постели его. И вошел, и помолился Господу. И поднялся, и лег над ребенком, и приложил свои уста к его устам, и свои глаза к его глазам, и свои ладони к его ладоням, и простерся над ним, и согрелось тело ребенка. И чихнул ребенок семь раз, и открыл глаза свои».
Потом я обратился к отцу и матери девочки:
— Раз сказанное не нужно проделывать снова.
На самом деле я понимал, какой вред будет нанесен моему делу, если я действительно выполню все, что предписано, а девочка не очнется. Поэтому я лишь коснулся ее рукой, осененной могуществом Господа, и сказал:
— Добрая дочь, я говорю тебе: восстань.
И девочка тут же встала и пошла. Родители ее были потрясены, но я велел им побыстрее накормить ребенка, причем вложить в эту пищу всю свою любовь. Я подчеркнул это недаром, потому что девочка, казалось, совсем не рада была вернуться в мир живых. Кстати, я так и не узнал, побывала она уже в мире мертвых или нет. Зато понял, что муж и жена в этой семье сильно не ладят и разлад этот лег черным покровом на ребенка. Было видно, что девочка растет среди нечистых помыслов. Воздух в комнатах не был сладок, здесь сосредоточились все горести, которые точат и снедают души. Прежде чем уйти, я велел Иаиру и его жене поститься, молиться и каждое утро ставить у изголовья дочери вазочку с цветком.
Казалось бы, все просто: я велел девочке встать, и она встала. Но мне это досталось тяжело. Сперва женщина, которая коснулась моего платья, потом… девочка, возвращенная мною к жизни вопреки ее желанию… Как много сил унесли они! Быть может, не стоило так безоглядно пользоваться щедростью Господа? Не мудрей ли было бы сохранить Его силы для чего-то более важного? Меня потянуло домой, в Назарет. Я понял, что хочу извиниться перед матерью за тот недобрый час, когда я ранил ее материнское сердце.
Я вернулся в родные края; ученики последовали за мной. В Назарете я провел с Марией два дня. Но я не уверен, что ее сердце смягчилось. Да и как могла она простить меня после того, как я сказал: «Кто мать моя?»
В Субботу я начал было проповедовать в синагоге, но вскоре услышал недовольные возгласы. Люди восклицали:
— Что это за премудрость?
Я принялся рассказывать о сотворенных мною чудесах, о прокаженном, которого я исцелил, о буре, затихшей по моему приказу… Я похвалялся, не чувствуя стыда (вообще, в последнее время нескромность поселилась во мне, точно нечистый бес). Но самое главное — мне не поверили. Похоже, молва обо мне достигла самых дальних пределов, а Назарет обошла стороной. Люди перешептывались:
— Это же наш плотник, правда? Сын Марии?
Я подумал: как же, верно, страдает гордыня человеческая, когда вдруг приходится почитать того, кто прежде был тебе равен. Я не нашел в этих людях любви, и это было больно.
— Пророка не принимают в своем отечестве, среди родни и в доме своем, — произнес я, — Но, кстати, лекарь и не излечит того, с кем хорошо знаком. Так что в этом лекарь и пациент друг друга стоят.
И это была истинная правда. В Назарете я не смог сотворить сколько-нибудь значительных чудес.
Но все же настала следующая Суббота, и, проснувшись, я вновь ощутил в себе силу Отца моего. Я смог излечить женщину, пробывшую калекой восемнадцать лет. Но один из начальников синагоги снова упрекнул меня за врачевание в Субботу. Человек он был богатый и самодовольный и сказал так:
— Шесть дней отведено людям для трудов. В эти дни их можно лечить. Но не в Субботу.
Я на это ответил:
— Ты же в Субботу отвязываешь быков, выпускаешь их из стойла и ведешь на водопой. Но путы, что связывают эту женщину, ты развязывать запрещаешь. И это в тот день, когда мы празднуем величие трудов Господних!
Однако он был готов к спору.
— В Субботу многие вовсе не отвязывают быков. Тропа настоящей веры — узкая тропа.
Я возмутился. Но вместо того чтобы воскликнуть: «Лицемер! Ты водишь быков на водопой каждую Субботу! Ты не допустишь, чтобы они страдали от жажды и теряли в весе», я осмотрительно сказал:
— Узка тропа, что ведет к жизни. Зато дорога к погибели весьма широка.
Он довольно кивнул, словно подобрался наконец к самой сути.
— В ясные дни человек не споткнется на широкой столбовой дороге своей простой, бесхитростной веры, — сказал он. — Но в дождь или ночью вся ширина ее превращается в непролазную топь. Ищи узкую тропу меж камней, Иешуа. И не врачуй в Субботу. А то споткнешься на широкой дороге.
Он по-отечески похлопал меня по плечу, и вера моя убавилась от его прикосновения, уверенного, самодовольного. Пальцы богача словно говорили мне: «Уважай слова мои. Они покоятся на серьезном основании».
Он посрамил меня в споре. Я снова оказался беспомощен и бессилен в своей родной назаретской синагоге.
Однако, покинув Назарет, я воспрянул духом и преисполнился новых надежд и замыслов. Пришла пора разослать моих гонцов по городам и весям. Не исключено, что они смогут творить чудеса ничуть не хуже меня. Ведь молва об удивительных исцелениях уже бродит по свету, и теперь многие будут готовы поверить моим апостолам.
Я велел им отправиться в дорогу с одним лишь посохом — без хлеба, без денег, без лишней одежды. И сказал:
— Не кочуйте из дома в дом, живите на одном месте, пока не покинете селение. Если же вас не примут, уходите сразу. И отряхните грязь с ног своих. Тогда путь покажется вам легок.
Я твердо знал, что смогу передать ученикам часть того могущества, которым наделил меня Господь, только если буду сам трудиться — неустанно и себя не жалеючи. Стоит человеку пожалеть себя, он тут же вступает на тропу саморазрушения. А для Сына Божия это справедливо вдвойне. Так пусть это будет вдвойне справедливо и для его последователей.
Я дал им и другие наказы. На самом деле им предстояло многому научиться. Причем за малый срок. Поэтому говорил я коротко и сурово. Я начинал понимать, что покаяние в грехах всегда связано с душевной смутой: душа шарахается из стороны в сторону и нет ей покоя. В такие минуты слово тихое и мягкое не всегда уместно. Его могут просто не услышать.
Кроме того, я велел им не беспокоиться, если они не во всем разобрались досконально. Их знаний все равно достаточно, чтобы учить других.
— То, что вы слышите, есть мудрость Господня. Ее и проповедуйте, взобравшись… ну, хоть на крышу. И никогда не бойтесь тех, кто готов умертвить ваше тело. Душу им все равно не убить. Лучше бойтесь Бога. Он может разрушить и душу, и тело. Главное, помните: Богу известно все. Даже воробей не упадет на землю без того, чтобы Отец наш об этом не узнал. Посему вперед, без страха. Вы стоите многих воробьев.
Следующие слова дались мне нелегко. Слишком много в них было гордой самонадеянности. Но их выбрал сам Господь и вложил в мои уста:
— Знайте, кто отвергнет меня, того я сам отвергну перед Отцом моим.
Некоторые из учеников отшатнулись. Они знали, что не готовы признаться каждому встречному, что они — мои соратники.
Я заглянул в глаза каждому из двенадцати и произнес:
— Я пришел не с миром, а с мечом. Раньше-то я говорил совсем другое. И я
действительно пришел, чтобы принести на землю мир, но теперь Бог дал мне увидеть многие битвы, которые грянут до того, как этот мир настанет. Сердце мое сжималось от боли: ведь я так и не помирился с Марией, когда побывал в Назарете в последний раз. Поэтому теперь меня снедал не только Божий, но и свой собственный гнев. Моя семья вселила в меня душевный разлад. Я сказал:
— Врагами человека могут быть и близкие его. Кто возлюбит отца и мать превыше меня, те меня недостойны. Чтобы обрести жизнь, надо сперва ее потерять. Но тот, кто расстанется с жизнью ради меня, обретет ее вновь. Апостолы плакали. Представив, что отдают жизнь за друга, они, как это водится, прониклись к себе жалостью и ощутили в себе истинное благородство. Человек всегда готов скорбеть о себе. И тогда я начал рассказывать им законы любви, потому что законы эти покрыты великой тайной. Я промолвил:
— Любите друзей своих, как душу свою. Берегите их как зеницу ока. Радуйтесь всякий раз, когда можете взглянуть на них с любовью. И знайте, нет тягостнее преступления, чем огорчить душу брата своего.
Ученики вздохнули в ответ. Они видели разом и правоту мою, и то, как трудно следовать таким законам.
С этим я и отослал их учить людей.
Сам же удалился в пустую пастушью хижину в горах над Капернаумом. И попытался унять снедавшие меня страхи.
Но страхи были ужасны. И приходили они во тьме ночи, сковывая руки и ноги мои, точно цепями. Я не ведал, куда идти дальше.
Первый страх был самым худшим. И это был не сон. Я узнал, что погиб Иоанн Креститель. Зарезан в темнице крепости Махерус. И убить его велел царь Ирод Антипа.
Еще когда до меня дошла первая весть о пленении Иоанна, я стал уповать на Господа. Я верил, что Бог освободит Иоанна. Теперь же я понял, что даже самые твердые мои убеждения могут оказаться ошибкой. Казалось, я поскользнулся на краю высокого утеса и земля теперь уходит из-под ног.
За первым страхом шел второй. Люди уже поговаривали, будто Иоанн восстал из мертвых. И идет по земле, творя великие деяния и чудеса. Некоторые решили, что Иоанн и Иисус — один и тот же человек. Угроза была ясна. Если Ирод Антипа убил Иоанна единожды, он может убить его и во второй раз. Видения страшной Иоанновой смерти терзали меня во сне.
Ученики подробно рассказали мне, как все это случилось. Они слышали многое и от многих. Сначала Ирод заточил Иоанна в темницу за такие слова: «Брать в жены вдову брата твоего противу закона». Иродиада, бывшая когда-то женой Филиппа, Иродова брата, стала теперь женой самого Ирода Антипы. Слова Иоанна пришлись ей не по нраву, и она принялась бранить его и поносить. А потом перекинулась на самого Ирода Антипу. За то, что тот не наказал Иоанна. В конце концов он приказал своим стражам арестовать проповедника. Не устоит монарх против праведного гнева неправедной царицы.
Но Иродиада никак не могла уговорить царя назначить день казни Крестителя. Царь боялся его убить. Кто знает, какой силой наделил Бог своего Иоанна?
На день рождения Ирода Антипы в крепости Махерус устроили пир. Саломея, дочь Иродиады и покойного брата царя, танцевала перед высокими гостями. Танцевала она с такой страстью, что Ирод отвел ей почетное место возле себя. И спросил:
— Проси все что хочешь. Ничего не пожалею.
Саломея ответила, что он бросает слова на ветер.
Тогда Ирод Антипа поклялся:
— Все, о чем ты попросишь, будет исполнено, даже если захочешь получить полцарства. Даю слово.
Царская клятва — что киль корабля, который он строит для души своей, клятва придает ему сил. А нарушить такую клятву — все равно что погрязнуть в мерзости собственных деяний и кровавых преступлениях своих приспешников.
Саломея рассказала матери об обещании Ирода, Иродиада тут же сказала:
— Попроси у него голову Иоанна Крести теля.
Ирод Антипа не мог нарушить собственную клятву. Он в тот же час послал за палачом и приказал принести ему голову Иоанна. Голову доставили прямо в пиршественную залу, и Ирод передал ее Саломее. Говорят, она положила ее на серебряное блюдо и танцевала перед гостями Ирода с блюдом в руках.
Я часто лежал без сна. Один в пещере, я утешался тем, что Бог здесь, рядом со мною, в то время как Ирод Антипа далеко, в своем дворце.
Я плакал в темноте. Иоанн избрал трудный путь. Он никогда не пил вина, но и при этом люди считали, что в нем сидит дьявол. Так что же скажут обо мне? «Пьяница и обжора. Бес, под стать самому Вельзевулу». Моим апостолам встретится много недоверия, многие не станут их слушать.
Настал день, когда они вернулись. И с горечью рассказали о своих бесплодных попытках исцелять людей. Они то и дело спрашивали:
— Почему мы не смогли изгнать бесов? Ведь тому, кто верит, все должно быть по плечу.
Я объяснил им, что, даже если все время возносить молитвы об укреплении своей веры, в глубине сердца все равно таится островок неверия.
— Как-то раз я спросил одного человека, верит ли он. И знаете, что он ответил? — спросил я апостолов. — Он ответил: «Господи, я верю. Помоги мне в моем безверии». Такова истинная мудрость.
Мои ученики были по-прежнему угрюмы. Им не удалось исцелить больных.
Я решил снова отправиться с ними в плавание по Галилейскому морю. Левий всегда мог раздобыть для нас лодки: он знал многих лодочников, которые были рады угодить сборщику налогов. Вскоре мы оторвались от толпы, которая следовала за нами по пятам. Но кое-кто все же заметил, как мы отчалили, и двинулся за нами по пустынному берегу. Когда же мы высадились на сушу и пошли на гору, они тоже потянулись следом.
Отправляясь в путь, я был крайне изможден, поскольку провел много ночей без сна. Теперь же я вновь преисполнился сострадания и готов был снова учить людей. Разве я мог поступить иначе? Я ведь знал все совершенные мною ошибки. Мои сподвижники напоминали сейчас стадо овец без пастуха. Я-то вселил в них надежду, пообещал, что они смогут творить чудеса. Но надежда рухнула. Впрочем, они слишком мало любили Отца моего. Мне следовало это предвидеть. Но я и сам не любил его достаточно. Нет, недостаточно… Не было в моей вере и уповании на Него той цельности, которую я требовал от своих учеников. Значит, пора забыть обо всех сомнениях. Надо убедить всех, кто меня слышит, в моей великой любви к Нему. И я принялся учить. Весь день напролет я проповедовал на горе, скорбя всем сердцем о погибшем Иоанне Крестителе.
Много позже все, кто описал мою жизнь, и в особенности Матфей, назвали мои речи Нагорной проповедью. И вложили в уста мои много разных, порой противоречивых слов. Матфей собрал воедино столько приписанных мне изречений, будто я вещал днем и ночью, да еще в два рта, которые вовсе друг друга не слышат. Я же могу рассказать лишь то, что помню твердо: я хотел передать людям все, что сам знаю о Боге.
Но я начал уже осознавать, какой великий, какой неподъемный труд я затеял. Я не могу нести слово Божье в одиночку. Слишком много противников встречается на моем пути. Мне нужна целая армия апостолов. Если каждый из моих двенадцати обретет двенадцать своих, а затем каждый из ново-обретенных найдет еще двенадцать, у меня будет целая армия. Я понял, что должен снова послать апостолов в путь, чтоб возвратились не одни, а со своими учениками.
Однако в больших армиях часто царит разлад. Некоторым вера дается просто, но для Сына Человеческого она скоро превратится в лабиринт, и на каждом новом повороте я буду гадать, к чему приблизился — к свету или к кромешной тьме. Возможно, именно поэтому (пока вера оставалась для меня проста) я и говорил в тот день с такой убежденностью и так восхищался делами Отца. Я был теперь действительно уверен, что Его любовь готова простить всякого, кто придет к Нему. И я стремился подвигнуть людей от слепого преклонения перед моими чудесами к любви и вере в Отца моего. Голос мой звенел над горой.
— Благословенны те, кто осознает потребность свою в Боге, ибо Царство небесное принадлежит им, — сказал я в тот день. — Благословенны те, кто печалится, ибо Бог утешит их. Благословенны кроткие духом, ибо унаследуют они землю обетованную.
Я говорил и проникался верой в собственные слова.
— Благословенны те, кто изголодался и томим жаждой праведности, ибо удовлетворены они будут Богом сполна. Благословенны те, кто проявляет милосердие, ибо им будет оказана милость Божия. Благословенны чистые сердцем. Ибо они увидят Бога.
Ученики, примолкнув, слушали, и надежда занималась в моем сердце, как заря в ночной темноте. И я заговорил о свете.
— Вы, — сказал я, — светоч мира. Невозможно скрыть город, построенный на вершине холма. И никто не прячет зажженную лампаду под опрокинутое кверху дном ведро. Наоборот, светильник ставят на подставку, и он дает свет всем, кто есть в доме. Я знал, что одними лишь ласкающими слух словами не приведу их к истинной любви. Они должны услышать то, чего не захотят слышать, чему не захотят верить — как я сам когда-то. Жажда мести снедает не только их, но и мою душу. Однако, если я смогу полюбить Бога так, чтобы любовь эта передалась и им, они должны уверовать так же сильно, как верю в Него я сам. Поэтому я произнес то, что выслушать им было почти невмоготу:
— Если кто ударит тебя по правой щеке, подставь ему и другую. Если кто захочет от нять у тебя нижнюю рубашку, отдай ему также и плащ свой.
Я чувствовал, как отчаянно пытаются ученики уразуметь мною сказанное. А главное — поверить. Я продолжал:
— Вы слышали слова: «Возлюби ближнего своего, но ненавидь врага своего». Я же говорю вам: «Любите врагов своих. Благословите тех, кто вас проклинает. Делайте добро тем, кто вас ненавидит. Молитесь за тех, кто вас преследует. Тогда и только тогда станете вы детьми Отца вашего. Он посылает солнце сиять и над злыми, и над добрыми людьми, Он посылает дождь и на праведных, и на неправедных. Ибо если вы любите только тех, кто любит вас, разве заслуживаете вы награду? Будьте же совершенны, как совершенен ваш Отец Небесный».
Я чувствовал, что они, так же как и я. страстно хотят во все это поверить.
Поэтому я принялся объяснять, как велика Его щедрость:
— Не заботьтесь ни о том, что есть и что пить для поддержания жизни вашей, ни об одежде для тела вашего. Разве жизнь не больше пищи? Разве тело не больше одежды? Птицы в небе не сеют и не жнут, не собирают урожай. А ваш Отец Небесный кормит их. Посмотрите на полевые цветы. Они не трудятся, не прядут, но даже Соломону со всем его великолепием Бог не дал таких одеяний, как им. Раз Бог с такой роскошью одевает полевые цветы, разве не оденет и вас? Так не беспокойтесь, не говорите: «Что будем есть?», или «Что будем пить?», или «Откуда возьмем одежду?». Ваш Отец Небесный и так знает, что вам все это нужно. Ищите прежде всего Царство Небесное и праведность, а остальное будет дано вам вдобавок. И не заботьтесь о завтрашнем дне, он сам о себе позаботится. Довольно для каждого дня своей заботы.
А потом я обратился к ним:
— Давайте помолимся.
И, услышав, как они повторяют мои слова, я почувствовал себя могучим, поднимающимся из морских глубин Левиафаном.
Отец наш Небесный,
Да святится имя Твое,
Да наступит Царство Твое,
Да исполнится воля Твоя
На земле, как на небе.
Пошли нам хлеб насущный на каждый день
И прости нам прегрешения наши,
как мы простили тех, кто причинил нам худое.
И не введи нас в искушение, Но избавь нас от лукавого.
Ибо Твое есть Царство и сила и слава вовеки.
Аминь.
И пока мы спускались с горы, я много раз повторял «аминь». Был уже конец дня. Ученики сказали:
— Надо бы отослать людей прочь. Пусть вернутся в свои деревни и купят хлеба. Им ведь нечего есть, а здесь кругом пустыня.
Но мне и в голову не пришло отсылать их прочь. Эти люди пробирались за нами по острым прибрежным камням, взошли на гору, они меня слушали! Мне все еще казалось, будто Господь поддерживает меня под локоть. Я произнес:
Накормите их.
Вот ты и дай им пищу, — предложили ученики. — Разве не говорил ты недавно: «Не беспокойтесь о том, что будем есть и пить?»
Что ж, я действительно это говорил.
— Сколько у нас хлеба? — спросил я.
Они проверили. Оказалось, что еды всего: пять ячменных лепешек и две вяленые рыбки. Я велел ученикам рассадить людей по группам. Сам же взял эти пять лепешек и разделил их на крошки, так что из каждой получилась сотня. А из каждой рыбки вышло, верно, по две с половиной сотни крошечных кусочков. И вот, с пятью сотнями хлебных крошек и с пятью сотнями кусочков рыбы, я обошел всех своих последователей и каждому дал пишу своими руками. Человек высовывал язык, и я клал на него по крошке хлеба и рыбы. Но стоило людям вкусить пищу — она увеличивалась в их представлении (как когда-то виноградина, из которой сделалось вино в Кане Галилейской), и ни один из них не пожаловался на недостаток хлеба и рыбы. Это было торжество духа, а отнюдь не расширение материи. Для Бога, кстати, дело пустяковое, памятуя, что небеса и землю он сотворил вовсе из ничего и, разумеется, мог бы с легкостью сотворить из наших пяти лепешек пять сотен.
Позже Марк, Матфей и Лука раздули эту историю неимоверно. Не появлялся на небе никакой ангел, не было и манны, которую Бог когда-то посылал Моисею. Просто мои сподвижники насытились благодаря мощи благословения Господня. Мне же казалось, будто я снова — ученик плотника и сижу с приятелями на зеленом лугу (а вовсе не посреди каменистой пустыни). Мы ели и веселились. Получился настоящий пир. Может, поэтому Марк приписал мне пять тысяч хлебов и сотни рыб да еще снабдил моих учеников двенадцатью корзинками, чтобы отнесли домой недоеденное. Нас же на самом деле было пять сотен, и нести домой нам было нечего.
Преувеличение — язык дьявольский, и человек склонен к нему, поскольку никто из нас, даже Сын Божий, не свободен от Сатаны. Не говоря уже о Матфее, Луке и Иоанне. Я, разумеется, знал, что мои последователи распишут это как великий подвиг. Что до Отца моего, я подозревал, что Он стремится каждое чудо сделать равным той нужде, ради которой это чудо сотворено. Избыток плох в чудесах, как и во всем прочем; излишеств лучше избегать. И мне казалось, что я понимаю Отца.
Но все же понять Его вполне мне не было дано. Ведь не все мои чудеса оказались так скромны.
Вскоре мы с учениками снова погрузились в лодку и принялись грести к Вифсаиде, что на другой стороне Галилейского моря.
Когда мы пристали к берегу, я велел ученикам лечь спать прямо в лодке. Сам же сошел на берег. Мне хотелось поразмышлять в одиночестве о событиях прошедшего дня. Удивительного дня.
К ночи разыгралась буря. Сидя на крутом берегу, я видел, как волны мотают наше утлое суденышко. Я спустился к воде и поплыл к лодке. И вдруг — поднялся над волнами! Я шел по морю! И слышал, как смеется Отец мой, глядя, с каким удовольствием я шагаю по Его водам. Но потом смех Его перешел в хохот. Он издевался надо мной. Слишком поспешно я решил, что в Его чудесах нет излишеств. Видно, забыл, как в Книге Иова Господь тяжело, по-хозяйски шел по морскому дну. Теперь же сам я шел по водам (ступая легонько — на всякий случай) и вспоминал, как Отец говорил Иову из бури: «Здесь предел надменным волнам» — и «нисходил во глубину моря, и входил в исследование бездны». В юности я много раз перечитывал эти строки, теперь же волны под моими ногами и впрямь стали тропою. И Бог радовался моему восторгу. Потому что я познал, как далеко простирается Его владычество. Он существовал, когда не было еще ни дня, ни ночи, ни вод, ни суши. Он принес мое семя с востока и с запада, он собрал воедино мировой хаос. Я возликовал от этого видения и жаждал, чтоб оно длилось и длилось. Я едва не прошел мимо лодки с учениками. Но остановился. И взглянул на них. Они перепугались. Кто может идти по волнам возле лодки? Многие завопили от страха.
— Призрак! — закричал кто-то. Но я промолвил:
— Где ваша храбрость? Это же я. Я. — И, желая убедить их, что я не призрак, добавил: — Не бойтесь.
Тогда Петр сказал: —Наставник, если это ты, позови меня к себе.
— Иди же.
Петр ступил за борт. Мы оба надеялись, что он сможет пройти по водам. Но его сбил порыв сильного ветра. Он стал тонуть.
— Господи, спаси! — закричал он.
Я протянул руку, вытащил его из воды и спросил:
— Почему ты усомнился?
И, не дожидаясь ответа, поднялся с ним в лодку.
Тогда-то я и понял, что Петр всегда спешит выказать свою преданность. Но наступит час, когда он предаст меня. Поскольку вера живет в словах, а не в ногах его. Бог же никогда не выразится в чувствах и словах людских. Только в деяниях. И это справедливо. Ибо дьявол, поднабравшись у Бога красноречия, научился лепить ловкие, пышные, трогающие душу фразы из красивых, но пустых слов-однодневок.
Когда мы с Петром ступили на борт, ученики спросили:
— Ты — Сын Всевышнего?
Они задавали этот вопрос и прежде. И каждый раз было в их голосах что-то, что подсказывало мне: они готовы поверить. Но звучало в их голосах и другое: они еще не верят. С каждым днем они были все ближе, ближе к вере, но…
…Нет, еще не время. Сейчас я понял: в них есть и преданность, и предательство. И сегодня ночью, когда сам я ликую, потому что ощутил близость к Отцу моему, они не смогут разделить мое ликование. И затаят в сердце обиду.
Проведя ночь на воде, мы высадились поутру в Геннисаретских землях, и нас снова окружили толпы. Страждущие выползли на улицы и поджидали нас, валяясь в пыли.
К полудню я устал; к вечеру был изможден совершенно, и одежды мои впитали мольбы всех несчастных. Войдя в синагогу, я увидел фарисеев и даже книжников: они специально пришли сюда из Иерусалима.
Они сказали, что видели, как мои ученики едят хлеб нечистыми руками. Ведь они сидят на городских площадях и собирают для римлян налоги, они день напролет перебирают монеты, а после ночь напролет играют на прикарманенные монеты в азартные игры. Как же можно иметь при этом чистые руки? Вот фарисеи, когда приходят с базара, даже к столу не садятся, не омыв рук. Но разве угодишь ревнителям благочестия? Как ни старайся, как ни чти букву закона, им все мало. Да и не может обычный человек соблюсти религиозный закон до последней буквы. Поскольку написан он людьми куда более благочестивыми, чем он сам. Так и выходит, что закон пусть на самую каплю, но нарушается. Человек поминутно его преступает. Поэтому я встал в синагоге перед фарисеями и заговорил с ними, точно врач:
— Ничто извне не может проникнуть в человека и осквернить его. Оскверняет только то, что исходит изнутри. Имеющие уши да услышат!
Среди фарисеев раздался приглушенный ропот. Как смею я в синагоге, при алтаре, вспоминать о природной нечистоте человека, который вынужден испражняться по несколько раз на дню? Как смею я оскорблять священный алтарь?
Но я говорил не только с фарисеями. Меня слушали и мои последователи. Поэтому я не сдавался.
— Ничто извне не проникнет в сердце человека, оно попадет только в живот и оттуда же выйдет, — произнес я и добавил шепотом: — Грязь на руках — это ерунда.
Думаю, мой шепот все равно был услышан. Я продолжал громко:
— Оскверняет то, что исходит изнутри, из сердца. Недобрые мысли, прелюбодейство, блуд, убийство и воровство, алчность и злодеяние, обман и богохульство, гордыня и даже сглаз.
Негодование захлестнуло меня такой мощной, такой сокрушительной волной, что я задохнулся. И умолк. Эти фарисеи упрекают других за грязные руки, а сами даже не знают меры своего порока. Еще бы им не бояться идущего извне зла! Они же боятся дорожной пыли, боятся земли с полей! Им кажется — и для них это непреложная истина, — что достаточно чуть-чуть, самую малость, преступить закон, и они перестанут различать добро и зло. Послушать их, так грязь — это целое море грехов. Но найдется ли хотя бы в одном из них такая любовь к Господу, чтобы поступиться всем, что он имеет?
Я вышел из синагоги. И до исхода ночи успел еще исцелить одного глухонемого. Едва я дотронулся до его ушей, он сплюнул; потом я коснулся его языка, и он взглянул на небеса и глубоко вздохнул. Тут я произнес: — Откройся.
Его уши открылись. Развязались и путы, стягивавшие язык. Он заговорил. Я улыбнулся. Теперь-то фарисеям придется признать (причем в весьма выспренних выражениях): «Он не омывает рук, но возвращает глухим слух и немым речь».
В другой день я собрался было уединиться и отдохнуть в пустыне, но за мной последовали толпы страждущих, и нам опять не хватило пищи. На этот раз у нас с собою оказалось семь хлебов, и я снова разделил их на кусочки и раздал ученикам. Они же прошли меж людей и наделили хлебом всех до единого. Голодным никто не остался.
Однако часы, проведенные мною на горе, моя нагорная проповедь остались в прошлом. Тогда я говорил только о моей любви к Господу, говорил своими собственными словами — Он не вложил в мои уста ни единого слова. Теперь же жизнь была снова исполнена сурового долга. Поэтому, должно быть, я так много размышлял о Моисее. Ему пришлось выслушать, как дети Израиля стенают в пустыне. Они, те, кто пошел за ним, вопрошали: «Кто накормит нас? Мы помним, как ели в Египте рыбу, мы помним огурцы и дыни, лук зеленый и репчатый и чеснок. А ныне душа наша изнывает». И никто из них не обрадовался посланной Богом манне. Они ее собрали, смололи, испекли лепешки, но манные лепешки пахли маслом кориандра. И люди плакали возле своих шатров. Сам Моисей и тот не был рад. Он сказал Богу: «Зачем Ты возложил на меня бремя народа моего? Разве я породил этих людей? Мне тяжело отвечать за всех».
И Моисей попросил Бога умертвить его, поскольку жизнь его — сплошное несчастье.
И Бог сказал: «Твой народ будет есть, покуда пища не пойдет из ноздрей их и не сделается им отвратительна».
Теперь я глубоко понимал Моисееву усталость. Усталость духа напоминает вывих ноги: каждый шаг прибавляет к старой боли новую.
Однажды, когда я входил в Вифсаиду, ко мне от городских ворот подвели слепца. Я взял его за руку и увел прочь, чтобы никто не стал свидетелем исцеления.
Я плюнул ему в глаза, возложил на него свои грязные, немытые руки и спросил:
— Что ты видишь?
Он взглянул вверх и произнес:
— Вижу людей, похожих на деревья, которые ходят.
Это потому, что люди, подобно деревьям, могут давать и хорошие, и плохие плоды, — пояснил я.
И снова возложил на него руки. Тут он полностью исцелился и стал различать людей совершенно ясно. Я отослал его домой и велел никому ни о чем не рассказывать (хотя был уверен, что он нарушит запрет). Я был так изможден, что не знал, на сколько еще исцелений меня хватит. Было похоже, что Бог, помогая мне творить чудеса, и сам утомился донельзя. Впрочем, в этом я боялся признаться даже самому себе.
Мне случалось проснуться ночью с мыслью: кто я? Однажды, проходя по городу Кесария Филиппова, я спросил учеников:
— Что говорят обо мне люди? За кого по читают?
Одни сказали: «За Иоанна Крестителя». Другие: «За Илию». Третьи сказали: «Они не знают, но думают, что ты — один из старых пророков».
— А вы как думаете? Кто я? — спросил я с бьющимся сердцем.
И Петр, должно быть вспомнив, как я шел по водам, тихо произнес:
— Осмелюсь ли сказать, что ты — Христос?
Поскольку я во всем, кроме одного, чувствовал себя вполне обычным человеком, я возлюбил Петра за его веру. Она придала мне сил. Должно быть, я и вправду Сын Божий. Но как поверить в это окончательно, если никто меня не признает?
Я начал осознавать, что нужно порой заглядывать в темноту, которая всегда таится за светом и радостью. И мне захотелось открыть эту истину моим ученикам. Я рассказал им сон, который являлся мне семь ночей кряду: мне снилось, будто в Иерусалим приходит Сын Человеческий, но первосвященник его отвергает и жизнь его кончается распятием на кресте.
Выслушав мой рассказ, апостолы сказали:
— Нет, ты будешь жить вечно. И заодно мы с тобой.
Тут я понял, почему тьма лежит так близко от желания возвыситься над людьми. Они любили меня не за то, что я учил их любить других, а за то, что умел творить чудеса. Они мечтали проповедовать, как я, но не для того, чтобы нести любовь, а чтобы усилить свою власть над другими. И я укорил их, сказав:
— Вы рассуждаете не по-Божески, а по-людски.
Тут воцарилось молчание, и сон явился мне снова.
— Если меня убьют, я воскресну через три дня, — промолвил я, вовсе не уверенный в том, что это правда.
Я заглянул им в глаза — проверить, открыты ли их души. Потому что именно сейчас должно было произойти — или не произойти — чудо. Уверуют ли они? Однако в глазах учеников я увидел лишь тяжесть духа. Ту тяжесть, которая знаменует заботу о самих себе. Я хотел привести их к вере, но теперь понял, что мною также движет не любовь, а одна лишь жажда убедить. И я вздохнул, поразившись хитросплетениям человеческого сердца. Ученики тоже вздохнули — словно все мы разом поняли, как близко оказались от истины. И как далеко.
Спустя несколько дней мне захотелось снова сблизиться с Петром, Иаковом и Иоанном. Ведь именно они были рядом, когда я начал служение Господу. Я увел их высоко в горы, и мы остались одни. Тут над нами нависло облако. Точь-в-точь такое же облако висело когда-то над горой Синай, и, едва Моисей возвел там молельный шатер, оно опустилось прямо на алтарь.
К тому времени дети Израиля скитались в пустыне уже сорок лет. Они повсюду следовали за облаком и раскидывали шатры там, где оно останавливалось. И снимались с места, едва облако устремлялось дальше.
Вот и мы тоже присели под облаком, и Петр сказал:
— Наставник, давай сделаем три кущи: для тебя, для Моисея и для Илии.
И он возвел их в мгновение ока. Облако все стояло над нашими головами, застилая солнце. Но мои одежды сияли. Сияли лучезарным светом, какой, должно быть, окружает души праведников. И я увидел Илию. Он стоял совсем рядом. Возле него был Моисей.
Я обратился к трем своим апостолам:
Что вы видите?
Я ничего не вижу, — ответил Петр. — Тот, кто узрит Бога, должен умереть.
В это мгновение над первой кущей взвилось пламя, и Петр молвил:
— Ты — Христос.
Я покачал головой. Даже теперь я не был уверен. И я снова рассказал Петру свой сон: я должен пойти в Иерусалим и там умереть. Но почему Сына Божия, Сына покровителя Иерусалима, должна постигнуть смерть?
Петр сказал:
— Отбрось эти мысли, господин мой.
Он не поверил в мой сон. Но точно ли это Петр? Если Сатана мог явиться в образе ангела света, разве не может он принять образ Петра? Поэтому я сказал Петру:
— Встань за моей спиною, Сатана.
В глазах его блеснули слезы. И я снова почувствовал, как нужна мне близость с этими людьми, с моими первыми апостолами, из коих Петр был самым первым. Я захотел, чтобы Петр познал красоту собственной души. И в тот же миг в мои жилы потекла Божья сила и ужасный сон-наваждение померк.
Увы, Божью силу я сохранил ненадолго. Когда мы спускались с горы, Петр, Иаков и Иоанн затеяли спор о том, кто из них станет более великим. Возможно, они все-таки поверили в мой сон и решали теперь, кому предстоит меня заменить. Я же хранил молчание, пока мы не возвратились в Капернаум. Там я собрал всех двенадцать учеников и сказал:
— Если кого-то из вас переполняет желание быть первым, знайте: он будет последним.
В это время словно Бог послал прекрасный пример им в назидание. К нам приблизился юноша и. преклонив предо мной колена, промолвил:
— Учитель благой, что мне делать? Как обрести вечную жизнь? Я соблюдаю все до единой заповеди, с самого детства.
По глазам его было видно: он хочет порадовать меня своим благочестием. И я сказал (не столько для него, сколько для апостолов):
— Продай все, что имеешь, и раздай деньги бедным. Тогда обретешь богатство на небесах.
Но молодой человек ничуть не обрадовался; он признался, что владеет многими богатствами и ему жаль было бы с ними расстаться. Я продолжал:
— Немало сыновей и дочерей Авраамовых живут в грязи и умирают от голода. Твой же дом — полная чаша. Чем ты делишься с ними?
Он ушел.
Я заметил ученикам:
— Трудно богачам обрести Царство Небесное.
Некоторые из моих последователей весьма опечалились. Тогда я продолжил:
— Дети, вера в богатство чревата болью. Вы скоро узнаете, что удобнее верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели бога тому войти в Царство Небесное.
Ученики поразились и стали приглушенно переговариваться между собой:
— Кто же, в таком случае, спасется?
А один, невидимый из-за спин, пробормотал:
— Бог обогащает тех, кому доверяет. Иначе богатым не доставалось бы столько почтения.
Ему вторил еще один голос:
— Кто же спасется, если не богачи? Я произнес:
— Никогда не спасется тот, кто считает деньги.
Тут подал голос и Петр:
— Вспомни, мы бросили всё и пошли за тобой.
Тут я напомнил себе, что ученики мои — обычные люди, снедаемые мелкими страстями, они ничуть не лучше и не хуже всех прочих людей. Но все же распри апостолов о том, кто будет первым, разгневали меня безмерно. И я сказал:
— Прости нам долги наши, как мы простили тех, кто нам задолжал.
Ученики не расслышали издевки.
Напротив, им очень понравилась эта фраза. Неужели я нащупал их главное желание? Чтобы им простились все долги? Сами-то они не поспешат прощать своих должников.
Я-то мечтал о воинстве, чьи души будут так чисты, что им не понадобятся мечи.
А вместо этого набрал несколько последователей, которые вдрызг переругались за почетное место по правую руку от меня и за первенство после моей смерти. Как много чудес и как ничтожен итог!
Да, я мог каждого из них узнать по глазам, но глаза их менялись каждый час; их преданность всегда отдавала недовольством. Может, и великий гнев Отца моего вызван тем, что избранный Им народ предан Сатане куда больше, чем Ему, и Он об этом знает?
В ту ночь я увидел сон, в котором ангел сказал:
— Бог так любил мир, что пожертвовал единственным Своим Сыном. Того, кто верует в Него, ждет вечная жизнь. Ибо Бог послал Сына Своего не обличить мир, а спасти.
Вот бы слова ангела оказались правдой! Тогда я буду посланным в мир светом! Впрочем, похоже, людям больше по душе тьма. Я проснулся в замешательстве. Для чего я здесь? Спасти мир или пасть жертвой его обличений? Каждую ночь мне во сне был приказ, но слова в нем звучали мои собственные. Я слышал: оставь эти края, где люди жаждут коснуться твоего платья, иди вместо этого к гордецам в Иерусалим и войди в Большой храм — пусть даже дни твои после этого будут сочтены.
Я вспомнил, как жаждал уничтожить меня царь Ирод. Руки человечества обагрены кровью. Гнев врагов моих похож на жар геенны огненной.
Уж не важно как, но я понял, что должен повести моих последователей к Большому храму и испытать те муки, которые мне там уготованы. И медлить негоже, пусть даже время года для подобных походов не совсем благоприятно. Хуже выбрать было нельзя. Приближался Песах. В Иерусалим стекались евреи из Иудеи и Галилеи. Ведь никто из нас не забыл, что этот праздник посвящен нашему бегству из Египта. Сорок лет бродили мы по пустыне, прежде чем нашли новую землю. И, попав туда, стали процветать. Но потом мы утратили ее вновь. Теперь нами правят римляне. Крупные восстания евреев против римского владычества чаще всего случались именно под Песах. Потому-то идти в Иерусалим было сейчас крайне опасно. Наши сердца жгла память об утраченной славе страны.
Я уже совсем собрался в Иерусалим, но был вынужден задержаться в Галилее. Мои сподвижники никак не могли решить, когда же нам все-таки выступить в путь. Даже утром в день, когда мы наконец договорились идти, опять случилась задержка. Исчез Левий. Оказалось, он пьет вино с какими-то людьми, которые нас ничуть не почитали. Остальные апостолы рассвирепели.
— Пускай нас будет одиннадцать, а не двенадцать! — сказали они. — Обойдемся без него.
Я произнес:
— Если у человека есть сотня овец и од на из них потеряется, как думаете, пойдет он в горы ее искать? И если удастся вернуть заблудшую овцу, не будет ли он рад ей боль ше, чем остальным девяноста девяти?
Петр возразил:
Господин мой, в детстве я жил с дядей, а был он пастухом. Поэтому я тоже пас овец. Так вот, у нас не было принято гоняться за заблудшими овцами. Мы старались уберечь хороших.
Ты не прав, — молвил я. — Сын Человеческий пришел в мир, чтобы спасти заблудших.
И в этот миг я услышал, как Господь вздохнул. Он избрал детей Израиля своим народом уже тысячу лет назад. И сколько же овец разбрелось за это время неведомо куда! Я остался ждать Левия.
Он вернулся под вечер, полубезумный. Человек, который пропьянствовал день напролет, остро чувствует все зло, всю неправоту людскую — потому и пьет. Это его способ защититься. Может, Левий слишком хорошо знал, какие беды ждут нас в Иерусалиме?
В ту ночь я долго проповедовал — вероятно, чтобы умерить непокой собственной души. Я продолжал говорить, даже когда огонек внимания в глазах моих апостолов тускнел и гас. Что ж, они слушали меня не единожды. Но среди нас были новые лица. И я решил учить, прибегая к иносказаниям. Я давно понял, что люди, будучи созданиями Господа, во многом унаследовали Его гордыню. Им легче учиться без наставничьего кнута. Полезнее отгадывать загадки, чем выслушивать назидания. Так они быстрее проникаются Божьим духом. Поэтому я предложил им такую притчу:
— Царство Небесное подобно человеку, посеявшему на поле своем доброе семя. Но когда он спал, пришел враг его и посеял между пшеницей плевелы. И вместе с пшеничными ростками взошли сорняки…
Тут меня прервал один из слушателей:
Следует ли слугам хозяина прополоть поле?
Нет, — ответил я. — Иначе они вырвут и пшеницу. Пускай добрые колосья и сорняки растут бок о бок до самой жатвы. Тогда и только тогда можно отделить плевелы, связать их в снопы и сжечь. А пшеницу принести в дом.
Но тут у меня возник вопрос к самому себе. Хорошо ли Божьи ангелы умеют отличать добро от зла? В своих скитаниях я познал хитрость простых людей. А священники и того хитрее. Что, если перед райскими вратами стоит часовенка, вроде домика сборщика налогов? Если так, в рай могут проникнуть множество нечестивцев.
Я убеждался снова и снова: людям не так уж и важно, велики они ростом или малы, худы или толсты, красивы или уродливы. Их не волнует даже, есть ли сила в их руках. Зато по жизни их ведет одна общая страсть — алчность.
Недаром Петр сказал мне: «Мы бросили все и пошли следом за тобою. Что мы получим взамен?» Поэтому я рассказал еще одну притчу — специально для Петра:
— Хозяин нанял работников по динарию за день и послал их на виноградник. Прошло два часа, и он нанял еще людей, потом через пять часов и даже через восемь. В конце дня он велел своему управителю позвать работников и расплатиться с ними. Каждый — не важно, работал он с первого часа до последнего или всего ничего, — получил по динарию. Первые возроптали, поскольку считали, что должны получить больше. Но хозяин сказал: «Разве не вы согласились работать за один динарий? Берите то. что вам причитается, и уходите. Я всем дам поровну. Пусть последние будут первыми и первые последними».
Я воодушевился от силы моего голоса. Я говорил с таким напором, что Господь шепнул мне на ухо:
— Довольно! В твоих речах таится семя недовольства. Когда меня нет рядом, тебя сопровождает дьявол.
Мне почудилось, будто Бог коснулся моего лба шипом терна; я уже не мог бы сказать наверняка, чей голос я только что слышал. Я понял, что быть Сыном Божьим вовсе не то же самое, что быть князем рая. Мой удел — ходить у Него в подмастерьях и учиться говорить просто и мудро, не ошарашивать людей потоками красноречия, а главное — и самое трудное — различать, когда моими устами говорит Бог. а когда нет.
Мы ждали и старались поддержать в себе твердость духа, но меня обуревали сомнения. Я так старался достучаться до сердец своих соплеменников, людей достойных, уважаемых в обществе, но многие из них меня отвергали.
Тогда-то и состоялся самый мой длинный разговор с Иудой. В очередной раз исполнившись сомнения, я спросил у него:
— Почему они не идут ко мне? Неужели не хотят обрести Царство Небесное?
Он с готовностью ответил:
— Потому что ты их не понимаешь. Твердишь о конце света, о переходе в иное царство. Но ростовщик или купец вовсе не хо чет, чтобы его жизнь кончалась. Ему уютно на этом свете, он любит посмаковать свои маленькие победы и утраты. Он пребывает в ладу со всем вокруг — не важно, чище оно или грязнее, чем было задумано Господом. Он живет игрой счастливого случая. Потому-то, когда не играет, и становится таким «праведником». Он подозревает, что Бог вряд ли его одобрит, но тем не менее наслаждается жизнью именно как игрой, а не как серьезным делом. Серьезно в его жизни лишь одно — деньги. Золото для таких людей — философский смысл бытия, и они, конечно, могут размышлять о спасении души, но вряд ли готовы чем-нибудь ради этого спасения поступиться. Они даже согласились бы со всеми твоими рассуждениями — не требуй ты от них слишком многого. Ты же велишь всецело предаться служению Господу. И наносишь им тем самым глубокую обиду. Ты стремишься к концу света, чтобы все мы познали рай небесный. А знакомый тебе купец стремится совсем к другому. Иметь всего понемножку и поклоняться Всевышнему — разумеется, на почтительном расстоянии.
Ты говоришь так, словно согласен с ними.
Зачастую я мыслями ближе к ним, чем к тебе.
Тогда почему ты со мной?
Потому что многое из твоих речей мне дороже той радости, которую я испытываю, когда гляжу на игры богачей. Я вырос среди них, мне ведомы движения их сердец, и я их презираю. Они всегда уверены в своей непогрешимости. Они богачи до мозга костей, даже когда, расщедрившись, подают милостыню, когда молятся Богу, когда кичатся преданностью своему народу. Я их презираю. Они не только терпят пропасть, существующую между богачами и бедняками, они эту пропасть углубляют.
— Значит… ты со мной?
— Да.
— Потому, что я утверждаю, что Небесное Царство наступит, когда не будет ни богатых, ни бедных?
— Да.
При этом ты говоришь так, будто не хочешь попасть в Небесное Царство.
Да покарает меня Господь, но в Небесное Царство я не верю.
Но все же ты со мной. Почему?
Ты готов к правде?
Без правды я — ничто.
А правда, дорогой Иешуа, в том, что я не верю, что ты когда-нибудь приведешь нас к спасению. Однако речи твои придают беднякам храбрости, дают им повод почувствовать себя ровней с богачами. Этим я и счастлив.
Только этим?
Я ненавижу богатых. Они нас всех отравляют. Они тщеславны, недостойны, они не отзываются на упования тех, кто от них зависит. Они лгут беднякам, вся их жизнь проходит во лжи.
Я не знал, что ответить. Но слова его меня ничуть не огорчили. Напротив, я почти ликовал. Этот человек будет служить моему делу, служить истово. И поможет тем самым привести нас всех к спасению. Я предвкушал, как мы вместе войдем в райские врата и недоверчивая улыбка Иуды сменится радостной. Тогда он и поймет, что слова мои шли прямиком от Отца.
Я любил Иуду. В эту минуту я любил его даже больше, чем Петра. Будь все мои ученики так же со мной откровенны, я стал бы стократ сильнее, я смог бы столько совершить…
Я сказал:
Представь: я помогаю беднякам чуть меньше, на самую малость меньше, чем сейчас. Я паду в твоих глазах?
Я отрекусь от тебя. Кто готов предать бедняков на малую толику, однажды предаст их с головой.
Я восхитился. Иуда не ведает о небесном счастье. Но он так же предан своим убеждениям, как я — моим. Он достоин даже большего восхищения, чем Петр, чья вера слепа и тверда, как камень, и потому может быть расколота другим камнем, побольше.
Я понял и другое: мы с Иудой можем крепко не поладить. Потому что в его сердце нет того, чем щедро наделил меня Отец, готовя к грядущим, самым непредвиденным испытаниям.
Скажу и другое. Разговор с Иудой удивительным образом успокоил раздор, царивший в моей душе. Все вдруг встало на свои места. И мы были готовы выступить в путь. Мне даже не верилось, что мы наконец отправляемся в Иерусалим. Но утро выдалось прекрасное. И хотя мы страшились, страх не мешал нашей радости, не поглощал нас целиком, а таился в самой глубине сердца. Ноги же бодро шагали вперед.
И так отрадно нам было идти, что многие поверили: через день-два, когда покажутся купола Иерусалима, нам явится Царство Божье. И с нами будет Господь.
Все же разговор с Иудой, видимо, дался мне нелегко. По дороге в Иерусалим у меня открылся сильный жар. Я шел, но ноги нестерпимо ныли. Ночью, на привале, я не мог найти себе места от боли. Не стихла она и наутро.
К вечеру, когда до Иерусалима оставался еще день пути, мы проходили через город Иерихон, и местный богач, Закхей, захотел со мной поздороваться. Однако он был мал ростом и через окружавшие меня толпы пробиться не мог. Тогда, надеясь, что я его замечу, он залез на смоковницу.
— Слезай, Закхей, — молвил я. — Эту ночь я проведу в твоем доме.
Он принял меня с распростертыми объятьями. Кто-то из моих последователей заметил, что мне не пристало гостить у первого иерихонского богача. Ведь он грешник, начальник мытарей. Но Закхей сказал:
— Господи! Теперь, когда я узнал тебя, половину добра своего я отдам нищим.
Я возрадовался. Если богатый человек поверил в меня и готов поступиться половиной своего имущества, значит, падут и стены Иерусалима. В ту ночь я спал спокойно под кровом Закхея.
Наутро мы двинулись было дальше, но по пути нам повстречались сестры одного из моих последователей, Лазаря. Я когда-то обедал с ним в Капернауме. Лазарь был хорошим человеком. Теперь же его сестры, Мария и Марфа, пришли из Вифании меня искать. Они сказали:
— Господи! Лазарь, наш Лазарь болен! Они сказали это так, что я понял: он при
смерти.
Женщины плакали. А ко мне внезапно вернулся мой недуг, точно брат-близнец Лазарева недуга. Ночи отдыха как не бывало. Мне пришлось остаться под кровом Закхея еще на две ночи; до Иерусалима по-прежнему оставался целый день пути. Лишь на пятое утро после нашего выхода из Галилеи я ощутил наконец, что жар спал. Я был здоров, но печаль моя была безмерна. Я молвил:
— Лазарь умер.
Один из апостолов, простак Фома, часто говоривший вслух то, что другие только думали, сказал:
— Пойдемте в Иерусалим и умрем вместе с ним.
Меж учеников пронесся ропот.
Мы шли весь день и почти к ночи пришли к дому Лазаря в Вифании, что в часе ходьбы от стен Иерусалима. К дому Лазаря со всех сторон стекались евреи. Сестра его, Марфа, вышла мне навстречу.
— Господи, — сказала она, — будь ты здесь, мой брат остался бы жив.
Я не спорил. Но все-таки сказал:
— Твой брат воскреснет.
Подошла и другая сестра, Мария, и присела у моих ног вместе с другими плакальщицами. Когда она взглянула на меня, я спросил:
Где вы положили его?
Господи! Пойди и посмотри.
А вдруг Бог не даст мне силы вернуть этого человека сестрам? Ведь Лазарь уже два дня как умер.
Видя мое смятение, евреи, друзья покойного, воскликнули:
— Смотрите, как он любил Лазаря! Они провели меня к пещере. Вход в пе щеру преграждал камень. Я сказал:
Уберите камень. Марфа возразила:
Господи, а если он уже смердит?
Но по моему знаку камень отодвинули от входа. Я возвел взор к небесам и громогласно воззвал:
— Отец! Пусть Лазарь выйдет вон!
И замолчал. Когда душа покидает тело, высвобождается все нечистое, что было в этой душе. Поэтому я ждал, что в нос мне ударит зловоние. Я стоял и размышлял: как можно воскресить человека, если все зло, содеянное им в жизни, приковывает его к земле?
Но Бог, похоже, меня услышал. Он показал мне лицо Лазаря. Шевельнулись его веки, губы…
И я снова вскричал:
— Лазарь, выйди вон.
И услышал его голос.
— Иешуа, — отозвался он, — со мной говорят малые твари. Они говорят: «Ты не хозяин нам, Лазарь, ты — наша половая тряпка». Так говорят черви.
Я стал молиться, чтобы умерить его страдания. И Лазарь восстал из гроба. Он вышел из пещеры и мелкими, неверными шагами двинулся ко мне. Он семенил, потому что ноги его стягивал погребальный саван. Лицо его также было закрыто. Я велел сестрам:
— Развяжите его, но в лицо не смотрите.
И Лазарь заговорил — голосом человека, побывавшего в краях, где не бывал никто:
— Черви уползли.
Голос — точно чириканье птички. Но Лазарь был жив.
И все, кто случился рядом, дивились этому чуду. Я знал, что Каиафа, первосвященник Большого храма, услышав об этом, соберет совет. Потому что воскрешение Лазаря видели не двое и не трое. И все они учуяли могильный смрад. Фарисеи назовут меня демоном. Еще бы! Ведь я воскресил человека, который уже начал гнить!
Я явственно слышал твердую речь первосвященника: «Если мы оставим этого Иисуса в покое, за ним пойдут все евреи. Римляне решат, что в стране восстание. Мы не успеем и оглянуться, как римляне лишат нас всего, что мы нажили».
Первосвященник Каиафа может сказать и другое: «Разве всеобщее спокойствие не стоит жизни одного человека? Разве не лучше, чтобы умер один, а остальные остались.
В тот день я не пошел в Иерусалим, а переночевал в доме Лазаря. Утром, когда мы прощались, он был слаб и удручен духом. Я спросил:
— Ты веруешь?
Лазарь ответил:
— Я боюсь того, что увидел, когда был мертв. Но я пытаюсь верить. — Он покачнулся от слабости, но, ухватив меня за руку, добавил: — Мне явился ангел. Все не так тяжело…
Я сказал Лазарю:
— Не бойся. Бог любит тебя.
А про себя стал молиться, чтобы слова мои были правдой.
Поскольку я хотел, чтобы вход наш в Иерусалим воодушевил моих сподвижников, я послал вперед двух учеников и велел им:
— Пойдите в ту деревню и возьмите осленка, на которого никто доселе не садился. Как найдете, ведите сюда. Хозяевам объясните, что это животное нужно Богу.
Они ушли и вскоре вернулись с норовистым необъезженным молодым ослом. Я сел на него верхом и уцепился за гриву. Если я не смогу усмирить это строптивое существо, справлюсь ли с возмущенными сердцами тех, кто ждет меня в Большом храме?
Мало-помалу осел перестал ошалело метаться. И хотя он шел неровным, танцующим шагом, изредка становясь на дыбы, процессия бодро продвигалась вперед. Мне нравилось это животное, нравилось ехать на нем верхом. А еще мне нестерпимо хотелось есть — точно я хотел насытиться напоследок… Поэтому, завидев впереди фиговое деревце с пышной кроной, я устремился к нему рысью, надеясь насытиться. Но на ветвях не нашлось ни единого спелого плода.
Неужели нам ни в чем не будет удачи?! И я в сердцах обратился к дереву:
— Да не будет от тебя плода вовек!
Я проклял корни своего собрата, другого живого существа, и это проклятие легло мне на сердце тяжким грузом. «Я — Сын Божий, но в остальном я самый обыкновенный человек, — укорял я себя. — Людям свойственно разрушать, бессмысленно и бездумно».
Так я понял, что Сатана не отступился, он кружит надо мной, как ястреб над полями, высматривая добычу, а потом камнем кидается вниз. В такой миг я и проклял дерево.
Шедшие впереди мужчины и женщины срывали пальмовые ветви и устилали ими мой путь. Они кричали: «Хвала! Благословен Тот, кто пришел во имя Господа! Хвала сыну Давидову! Хвала Господу в небесах!» А некоторые кричали: «Благословен царь, пришедший во имя Господа!» Иерусалимцы (большинство из них никогда не видели меня прежде) встретили нас доброжелательно; многие приветственно махали из окон. Молва о наших добрых деяниях достигла Иерусалима раньше нас.
Но я не забыл о фиговом деревце. Его ветви теперь бесплодны навсегда. Мне вдруг вспомнилось падение города Тира. Тысячу лет назад он процветал: его жители ели на столах из эбенового дерева и носили расшитые изумрудами пурпурные одежды; его закрома ломились от меда и целебных настоев; кедровые сундуки были до краев полны кораллами и агатами. Но море смыло все, все без остатка. А вдруг и Иерусалиму, славному ныне, как некогда Тир, суждено будет пасть?
Я разглядывал белоснежные здания с колоннами и не знал: то ли предо мной храмы, то ли дома римского прокуратора. Я уговаривал себя: «Доброе имя дороже богатства», но слова эти казались натужными, чересчур благочестивыми (потому что сердце мое екало при виде всех этих богатств). Тогда я сказал себе: «Уста блудниц — глубокая пропасть. А великий город подобен блуднице».
Но я не мог презирать Иерусалим. Дети Израиля жили теперь так же пышно, как во времена царя Соломона, чей паланкин был сделан из ливанского кедра — с серебряными балясинами, золотым днищем и пурпурным сиденьем-троном; львиные лапы у основания трона были украшены руками иерусалимских дочерей. Потрясал Иерусалим во времена царя Соломона; потрясает он и теперь.
Среди здешнего великолепия мои последователи выглядели убого. Я заметил, как какой-то высокородный римлянин остановился и долго смотрел вслед нашей процессии. Сотни людей шли, кто попарно, кто по трое, и лишь немногие были одеты хорошо. В основном все были в рубищах или вовсе в лохмотьях.
Я тоже всматривался в свою свиту. К нам поминутно примыкали все новые и новые иерусалимцы; предо мной проходили лица самые разные, отображавшие все характеры, все типы человеческие. Многих из них едва ли можно было назвать верующими: одни просто любопытствовали, другие терзались сомнением, третьи ерничали и насмехались. Эти последние пошли с нами, чтобы вдоволь потешиться над фарисеями и отомстить им за старые обиды.
Некоторые из присоединившихся к процессии были строги лицом. Но в глазах их светилась надежда: вдруг я дам им новую веру? Вдруг она ляжет на их плечи меньшим грузом, чем старая, затертая от бесконечных повторений одних и тех же молитв? Шли с нами и дети; они глазели по сторонам с открытыми ртами и радовались чуду щедрости Божьей, отражавшейся на лицах вокруг; казалось, детям до счастья — рукой подать. Были здесь и люди, чье чело омрачали безмерная неудовлетворенность и пресыщенность жизнью.
Но в основном толпу составляли бедняки. В их глазах я читал и великую нужду, и новую надежду, и глубокую печаль — слишком много разочарований их постигло. И я говорил со всеми, с добрыми и злыми, говорил так, словно они были едины, потому что знал: в такие минуты перемены в душах совершаются очень скоро. В дурном человеке добро и зло чередуются много быстрее, чем в хорошем; дурным людям ведомы их грехи, и они, устав, зачастую готовы подчиниться голосу совести.
Толпа все росла, и в моего осла вселялись все новые и новые злые духи. К счастью, они были юны и от них, в отличие от старой, видавшей виды нечисти, не шло зловоние. Тем не менее осел то и дело взбрыкивал, явно намереваясь сбросить меня на камни мостовой. Но я по-прежнему ехал верхом. Этот осел был точно создан для меня. Я ощутил себя властелином добра и зла.
Но — только на миг. Приблизившись к Храму, я затрепетал. И почувствовал себя скромным евреем-ремесленником, что пришел к вратам великого и священного сооружения. Храм всех Храмов был возведен на горе.
Я еще не вошел внутрь, но явственно вспомнил, как уступами следуют друг за другом внутренние дворы, как в каждом из них взору открываются все новые часовни и святилища прекрасных, благородных форм, и есть одно святилище, куда может входить только первосвященник, да и то лишь раз в году. Это святая святых. Я был не только Сыном Божиим, я был и сыном моей матери, и мое уважение к Храму росло с каждым вдохом, вытесняя желание изменить все, что есть внутри. Когда мужчины и женщины, шедшие впереди, поднялись на гребень холма и, завидев стены Храма, принялись возносить хвалы, мое сердце дрогнуло.
Въехал на гребень и я и, окинув взором величественный вид, в то же мгновение понял: всему этому великолепию грозит опасность. В скором будущем враг разрушит эти стены, кроме одной, до основания, не оставив камня на камне. И все это произойдет, если священники не поверят, что слово мое — от Бога.
Я сидел на осле и открыто, не таясь, плакал у подножия Великого храма. Он был прекрасен, но — не вечен. И я вспомнил, что сказал пророк Амос: «И исчезнут дома из слоновой кости». Тогда я слез с осла и продолжил путь пешком.
Я взошел по ступеням и очутился в Храме. За первыми воротами обнаружился просторный двор, где люди получали товары в обмен на деньги. Я искренне восхитился бородами служителей Маммоны — завитыми на теплом утюге, зачесанными волосок к волоску. Ростовщики расхаживали горделиво, точно павлины. Священники тоже походили на павлинов, напыщенных и тщеславных. Их столы наверняка ломятся от яств, в то время как нищие сидят в зловонной грязи на улицах Иерусалима.
Я завернулся в молчание, словно в священное платье, которое никто не осмелится тронуть. И сел в одиночестве на каменную скамью — смотреть, как эти люди опускают деньги в ящик для подаяний. Богачи бросали помногу. Но вот подошла бедная женщина в протертой до дыр шали и бросила монетку. Мое сердце возликовало.
Я обратился к ученикам, которым случилось оказаться рядом:
— Эта бедная женщина поступилась большим, чем богачи. Они отдали крохи от своего изобилия. Она же — все пропитание, какое имела. Ее деньги — воистину дар Богу. А для богачей главное — переплюнуть друг друга.
Я стал раздумывать о деньгах, об их гнусной звериной ненасытности. Этот слюнявый, похотливый зверь сжирает все, что попадается на пути. Богатые захлебываются, давятся своим золотом, деревья в их садах гнутся под тяжестью плодов, но ни один плод им не в радость. В этих садах висит тяжелый гнетущий аромат, и даже цветы не приносят хозяевам счастья. Потому что сосед всегда оказывается богаче и соседские сады — красивее. Богач всегда завидует соседу.
Здесь, во внешнем дворе Храма, в окружении ростовщиков, я обратился к людям — от себя, своим собственным голосом. Я сказал:
— Никто не может служить двум господам сразу. Ибо он привяжется к тому господину, который ему нужнее, а другого станет втайне презирать. Нельзя служить Богу и деньгам одновременно.
И тут. впервые после встречи на горе, со мной заговорил дьявол. Он произнес:
— Не успеешь оглянуться, богатые завладеют и тобой. Повесят твой образ на каждую стену. От подаяния, собранного во имя твое, будут ломиться сундуки в богатых церквях. Больше всего тебя станут почитать, когда ты будешь принадлежать и мне и ему в равной мере. И это только справедливо. Поскольку мы с ним ровня.
Он расхохотался. Видно, знал, что скажет дальше:
— Ты думаешь, алчность — грязный зверь? Но заметь, зверь этот испражняется золотыми слитками. Разве цвет золота не есть цвет солнца, от которого растет все живое?
Бог ответил в другое мое ухо:
— Все, что он говорит, имеет смысл, но — до поры. Он обращается только к тем, на кого падет его взор, а взор его всегда обращен к лучшим, к самым прекрасным, к тем, в кого Я вселил самые большие надежды. А смиренных, но неизменно Мне преданных он презирает.
Ни до, ни после мой Отец больше не говорил о Сатане. Но сказанное сейчас мало укрепило мою веру. Неужели Отец поминает смиренных добрым словом только потому, что никто, кроме них, не хранит верность Ему и мне? Какое смятенье возникает в душе от такой мысли! Я разъярился — разъярился, как никогда прежде.
В глазах ростовщиков сверкала алчность, хищная, как острие копья. Неистовый гнев пророка Исайи выплеснулся из меня его же словами. Я вскричал:
— Эти столы залиты отвратительной блевотиной! Здесь нет чистого места!
И я принялся опрокидывать все столы подряд — прямо с лежавшими на них деньгами; я ликовал, когда монеты со звоном ударялись о камни, которыми был вымощен двор. Владельцы бросились за своими богатствами, как гадаринские свиньи с обрыва в море.
Потом я перевернул скамейки торговцев голубями и распахнул дверцы клеток. Под хлопанье крыльев пришедшие со мной толпы собрались вокруг и восславили этот бунт против ростовщиков и менял.
Я произнес:
— Мой дом будет известен всем народам как дом для молитв. Вы же поклоняетесь лишь деньгам и превратили дом мой в воровской притон.
И это было истинной правдой. Жрецы Маммоны всегда воры. Даже если в жизни не украли ни кружки зерна. Их жадность лишает добродетели всех, кто следует их примеру.
Вскоре во всех притворах Великого храма священники заговорят о содеянном мною. И все потому, что у них, как и у ростовщиков, были свои расчеты с Богом и свои — с Маммоной. Как же спешили они напоить водой лозы корыстолюбия, которыми поросла одна половина их двуликих душ!
Я ходил среди воцарившегося шума и беспорядка и говорил:
— Разрушьте этот Храм. Я в три дня построю его заново.
Один из менял, грузный старик с ясным взором, осмелился сказать:
— Этот Храм строился сорок шесть лет. Неужели ты воздвигнешь его в три дня?
Я прикусил язык. Какая ошибка! Со мной пришли сотни людей, и большинство из них готовы крушить все, что им не принадлежит. Поэтому призыв «разрушьте» может привести в будущем ко многим и многим бедам. Как жестоки слова, что заточены в узилище сердца. Они не знают ни жалости, ни прощения. Они пленники.
Я пожалел о сказанном. Вокруг высились небывалой, совершенной красоты здания. Очутись я в этих стенах простым паломником. я бы проникся великим почтением к мастерам, создавшим такое чудо.
Так размышляя, я старался напомнить себе, что пришел сюда не разрушать, а учить.
И надеялся, что Бог по-прежнему со мной. Разве не Его гнев мешался только что с моим? И разве не Он теперь подсказывает мне, что надо быть кротким? Я сказал моим приверженцам:
— Уважайте наш Храм. Ростовщики и менялы — испражнения зла. Их можно просто отмыть, оттереть с этих священных камней. Пойдемте дальше, я стану учить.
Я привел их в тихий садик меж двух часовен, под тень кедра. Как я и предвидел, к нам вышла целая делегация иерусалимских священников, книжников и старейшин. Один из них промолвил:
— Мы тебя ждали. Но не понимаем, почему ты так ведешь себя. Кто дал тебе эту власть?
Я сказал:
— Спрошу и я вас. Дадите ответ — я то же отвечу. Итак, крещение Иоанна было с небес или от людей?
Я знал, что они рассудят примерно так: если мы скажем: «С небес». Иисус скажет: «Почему же вы ему не поверили?» Если же мы скажем: «Иоанн был человеком», народ уверует, что этот простой человек был пророком.
Поскольку священники дорожили преданностью правоверных иудеев, а иудеи эти весьма ревниво взирали на слишком тесную дружбу своих священнослужителей с римлянами, признать Иоанна пророком для них было бы опасно. Ведь я бы тут же спросил: «Почему вы не заступились за Иоанна перед римлянами? Почему не спасли его?»
И они, разумеется, ответили:
— Мы не знаем.
Тогда я сказал:
— Вот и я не отвечу вам, по какому праву я веду себя так, а не иначе.
Тут вперед вышел один книжник. Он держался свободно, видимо, происходил из знатной семьи. Глаза его были голубы, темно-русая борода мягко курчавилась. Он улыбнулся, словно испытывал ко мне большую приязнь. Он даже почтительно назвал меня «наставником» — и это после учиненного мною разгрома. Он дал понять, что, хотя не одобряет моего поведения, по-прежнему уважает во мне наставника. Итак, он сказал:
— Наставник, мы знаем, что ты стремишься учить правде. Тогда ответь на очень важный для нас вопрос. Следует ли нам платить дань Кесарю? Или не платить?
Человек этот излучал такое тепло… Но таковы многие приспешники дьявола. Если я отвечу, что Цезарю не надо платить дань — подобного ответа он, вероятно, и ожидал, — фарисеи тут же сообщат прокуратору Иерусалима, что я призываю к восстанию против римлян.
Ум мой был остер, как стрела. Я сказал:
Дайте-ка монету. Принесли монету. Я спросил:
Чье лицо изображено на монете?
Кесаря, — ответил книжник.
— Так отдайте кесарю кесарево. А Богу — Богово.
Я был доволен. Я не только ответил на вопрос, я еще и дал им понять, что деньги — бог римлян, а не евреев.
Я почувствовал к себе уважение. Они увидели, что я обладаю не только силой, чтобы опрокидывать столы менял, но и мудростью, чтобы избегать поспешных, необдуманных ответов.
Позже, поразмыслив, я пришел к выводу, что дал чересчур благоразумный ответ. Безусловно, многие церкви, управляемые порочными, грешными руками, выживут только потому, что привечают Кесаря. Но я-то пришел не строить церкви, а вести грешников к спасению. Тогда почему я дал такой ответ? Быть может, Господь счел, что осмотрительность — лучший способ достигнуть цели? Неужели Он теперь позволит церквям процветать на болотах гордыни и Маммоны?
Я заметил, что книжник, назвавший меня «наставником», хочет продолжить беседу. Он спросил:
— Какая заповедь, по-твоему, является наиглавнейшей?
Я ответил:
— Бог, Господь наш, есть единый Бог. Это первейшая заповедь. А вторая: возлюби ближнего, как самого себя.
Книжник сказал:
— Возлюбить ближнего, как себя, означает гораздо больше, чем все приношения и жертвы.
Он говорил со мной как истинный мудрец. Быть может, он — главный книжник Большого храма? Манеры его были мягки, под стать ухоженной бороде. А речи — прекрасны, как лик. Только глаза были блекло-голубые, выцветшие, как затянутое обланами небо. И я ему не доверял. Но внимательно выслушал его вопрос:
— Все мы здесь обрезаны. У всех у нас единая вера. Многие в этом Храме полагают, что ты пришел не за тем, чтобы разобщить народ, а напротив — приблизить нас друг к другу. И мы все еще верим в это, хотя непокой клубится вокруг тебя, как пыль перед бурей. — Он помолчал, чтобы слова его прозвучали с большей силой. Все замерли.
— Бури, — продолжил он, — бывают и очистительными. А посему скажи, наставник, когда нам явится Царство Божие?
Он говорил, а мне слышались два знакомых голоса, которые живут бок о бок в каждом фарисее. Их речи всегда обходительны, но в них неизменно сквозит скрытая издевка, незаметная, как пыль в песке. Я, тем не менее, слушал. Поскольку он не вполне отвергал идею, что я — Сын Человеческий. Возможно, пославшие его священники тоже готовы внимать моим словам. Поэтому мы говорили на равных. Только на втором часу беседы он выказал знание скрижалей и вежливо, ненавязчиво завел спор об исцелениях в Субботу.
— Помнишь ли ты стих, — спросил он, — где сказано: «Когда сыны Израилевы были в пустыне, им встретился человек, собиравший дрова в день Субботы, и они привели его к Моисею и Аарону и ко всему обществу. И сказал Господь Моисею: «Должен умереть человек сей. Пусть побьет его камнями все общество». И люди вывели его вон из стана и забили камнями до смерти». Это было тысячу лет назад, и сегодня наше общество не стало бы убивать этого человека. Но принцип остается незыблемым. В Субботу работать нельзя.
Я возразил, что отвечал на этот вопрос уже много раз.
— Если вы в Субботу обрезаете младенца, значит, можно и снять шоры со слепца, и вправить кость хромому.
Но тут он заговорил так красноречиво, что я не знал, как и где смогу его прервать. Он произнес:
— Я ждал этого разговора целый год. Я много размышлял о твоих деяниях, наставник, и скажу словами, которые пророк Самуил обратил когда-то к царю Саулу: «Непокорность — такой же грех, как колдовство». Подумай над тем, что я сейчас сказал. Если ты пришел от Того, Кого не хочешь объявить, но Кого предлагаешь нам почитать за Бога, почему не скажешь об этом прямо? Потому что, если ты не хочешь назваться, от твоих добрых дел произойдет много страданий. Твои исцеления покажутся нам колдовством, причем колдовством, полыхающим пламенем восстания. Мы здесь, в Храме, боимся этого пламени. Вот уже десять сотен лет мы трудимся, чтобы познать Книгу. Многие отдали свои жизни за Пятикнижие Торы. Но мы сумели — единой силой нашей веры — возвести стены этого Храма. И живем теперь светом, который он нам дарит. Это тот же свет, что пролился на нас благодаря деяниям мучеников. Они принесли себя в жертву нашим скрижалям и законам. И я напомню тебе, что написано в Первой книге Маккавеев. Царь Антиох, царь язычников, был поставлен над нами, и он провозгласил всему царству, что все его подданные, и евреи и неевреи, теперь должны составить единый народ. И нам повелели повиноваться законам новой религии, хотя это была чужая для нас религия.
Неевреи согласились. К нашему стыду, многие дети Израиля тоже склонились к идолопоклонству. Этих отступников, принявших эдикты Антиоха, оказалось так много, что единственной пробой истинного еврея стало: предаст он Субботу под страхом смерти или не предаст.
Потом царь Антиох запретил нам обрезать младенцев. За ослушание полагалась смерть. Правоверным евреям пришлось бежать из Иерусалима. Жрецы царя Антиоха клали на алтарь свиней. Смерть ожидала любого, кого застанут с Книгой в руках. Обрезанных младенцев солдаты убивали на месте. И вешали священников, исполнивших обрезание.
Тогда мы и поняли, что наша Книга не сможет обуздать зло, если все мы, до единого, не будем абсолютно повиноваться всем Ее законам. Поэтому, слушая твои речи, мы не всегда слышим в них понимание тысячелетней истории Книги. Мы не чувствуем в тебе почтения к мученикам, павшим во имя наших законов. Вместо этого ты, в своем рвении услужить Богу, ведешь к Нему сборщиков податей, грешников и далее необрезанных. Ты стремишься уничтожить все, что познал за годы учения. Неужели ты не понимаешь, что слепое отвержение закона так же дурно, как идолопоклонство?
Среди собравшихся раздавалось все больше и больше одобрительных возгласов. Кое-кто из моих людей тоже бормотал, что книжник прав. А когда он вспомнил невинно убиенных, многие заплакали.
Я медлил с ответом. Но наконец произнес:
— Не думай, что я пришел, чтобы отвергнуть закон и пророков. Я пришел не разрушать, а исполнять. — Тут я на миг умолк и заглянул в его выцветшие голубые глаза. — Если вера моих последователей не превзойдет веры твоих книжников и фарисеев, нам не обрести Царство Небесное.
И добавил — прежде, чем он успел ответить:
— Все, что ты говоришь, справедливо, если люди следуют Книге. Но люди не соблюдают законов. Эта земля, земля Израиля, знает столько грехов, что Бог взирает теперь на нас, словно мы живем в непотребном доме. Что ж, нам теперь и не пытаться спасти блудницу?
Книжник ответил так легко, так уверенно и окрыленно, и слова так танцевали на его губах, что я явственно почувствовал присутствие дьявола. Он переспросил:
— Спасти блудницу? В конце концов ты скажешь иноверцам: «Вы — мой народ», а они скажут: «Ты — наш Бог». — Книжник тихонько засмеялся. Издевка, подмешанная в каждое его слово, подавила меня совершенно. Он держался, словно ему, в отличие от меня, ведомо все: и добро, и зло, и мудрость. Оттого и уверенность, что иноверцы — невежественные язычники, а он, как и прочие правоверные фарисеи, принадлежит Избранному народу.
Я не заговорил, пока не подыскал единственно верные, точные слова. Я говорил на древнееврейском языке, словами Книги:
Согласно Иезекиилю, блуждают овцы мои по всем горам, ибо не было им пастыря, и сделались овцы мои пищею всякого зверя полевого; и пастыри мои не искали овец моих, а пасли самих себя. За то я — против пастырей, говорит Господь Бог.
Ты полагаешь, я подобен этим пастырям? — спросил книжник. — Ты к этому клонишь?
Я подумал: даже пьяный на моем месте знал бы сейчас, как пристало ответить, чтобы вежливо, никого не обидев, настоять на своем. Мне же это не дано. Впрочем, меня и не тянуло быть чересчур вежливым. Я хотел, чтобы фарисеи запомнили мои слова навечно.
Я обратился к книжнику:
Я собираю моих овец отовсюду, где они блуждают. И потому не презираю необрезанных и тех, кто не ведает Книги.
Так ты хочешь дать свет язычникам?
Да. Во спасение всех.
Книжник промолчал. Наверно, устал. Он изучал писания пророков, и все они мечтали о том часе, когда Бог дарует спасение Израилю. Но этого не случилось. Быть может, книжник размышлял сейчас; вдруг этот галилеянин со своими крестьянами знает о спасении больше, чем все герои, пророки и даже цари славного и священного прошлого?
Я снова заговорил:
Господь сделал уста мои разящим мечом. И сокрыл меня под тенью руки Своей. Он велел мне: «Подними племена Иакова и опору Израиля». А еще Он сказал: «Я дам тебе свет для иноверцев, чтобы стал ты спасением моим во веки веков».
Не святотатствуешь ли? — произнес книжник.
— Так сказал мой Отец, — ответил я.
Тут он ушел. И ушли многие, согласные с ним. Очень многие. Я снова остался наедине с моими последователями
Солнце клонилось к закату, тени во внутреннем дворике становились все длиннее, а спор мой с книжником продолжал отзываться в моей голове гулким эхом. Теперь, когда некому было мне возражать, я был готов говорить, мне хотелось говорить — все, что думаю. Я понял: дело моего Отца не победит, если я не сражусь с силами этого Храма, если не падет стена их заблуждения. Значит, я должен найти самые сильные и точные слова. И они уже чуялись, подступали — голос Господа лился из меня, не стреноженный моими собственными путаными мыслями.
Среди нас по-прежнему находились фарисеи, и я поэтому начал так:
— Старейшины сидят на месте Моисеевом, их трон — Большой храм иерусалимский. Все, что они требуют, — соблюдайте. Но не делайте так, как делают они. Ибо они возлагают на плечи людские тяжелые обеты благочестия, но сами не шевельнут и пальцем, чтобы облегчить наше бремя. Нет, они жаждут иного: стать начальником синагоги или сесть за главным столом на большом пиру.
Фарисеи недовольно заерзали. Кое-кто поднялся и ушел. Но те немногие, что остались, — соглядатаи — следили за каждым моим словом с удвоенным вниманием. И я принялся их передразнивать. Я заговорил, словно сам тоже был фарисеем.
— Взгляните на меня. — сказал я. — Разве я не нелеп?
А потом сказал уже собственным голосом:
— Жалеет ли кто из вас старушку, которая скрюченными пальцами вышивает узор по краю вашей молельной шали?
Фарисеи побойчее заулюлюкали, другие, более робкие, предпочли уйти. Но я видел в толпе и другие лица — тех, кто потерял кров из-за происков богачей.
— Почему, — укорил я фарисеев, — вы не накормили детей вдовы, а забрали вместо этого ее дом? Рабы Маммоны! Все вы — Божьи должники, ибо без конца клянетесь золотом Храма. Глупцы! Вы же слепы! Даете десятину с мяты, аниса и тмина и проглядели важнейшее в законе: суд, милость и веру. Вы отцеживаете комара и глотаете верблюда. Вы омываете чашу снаружи, а внутри оставляете нечистоты. Вы похожи на прекрасные белоснежные гробы, полные костей мертвецов. Строите надгробья пророкам, но сами вы — прямые потомки тех, кто этих пророков убил.
Слова эти дал мне Господь, и я наконец смог говорить с таким же пылом, как Иоанн Креститель. Я и вправду был его братом.
— Внемлите! Я пошлю вам пророков и мудрецов. Одних вы убьете, других распнете на кресте, иных будете вечно гнать из города в город. И на вас падет вся праведная кровь, пролитая на земле до этого дня. О Иерусалим, Иерусалим! Ты забил камнями всех, кто был послан тебе!
Мои слова попали в цель. Но бремя моего сердца было тяжелее, чем все нанесенные их гордости удары. Потому что я говорил истинную правду. Я знал: это мой народ, это мой Храм и я должен скорбеть об Израиле.
А еще я знал, что пора уходить. Фарисеи уже кликнули храмовую стражу.
Однако многие в толпе прониклись моими речами. Мои последователи были готовы защищать меня яростно, точно смерч, они забили бы колким песком глаза любому, кто осмелится помешать мне уйти. Кое-кто из стражников держал в руках камни. Но ни один камень не был брошен. Никто не коснулся моих одежд. Мой час еще не пробил. Стражники приблизились и тут же отступили, одним взглядом я повелел им меня не трогать.
Так я покинул Храм в первый мой день в Иерусалиме.
Когда мы оказались за городскими воротами, большая часть сопровождавшей меня толпы последовала за мной на Масличную гору. Все ликовали. Лишь я один чувствовал, что за светлой радостью надвигается мрак.
Один за другим подходили ученики и спрашивали:
— Когда же свершатся эти великие чудеса? Когда наступит конец света, и мы вознесемся?
Я отвечал:
— Конец света наступит, когда меня уже не будет с вами.
Им было больно это слышать. На глаза мои навернулись слезы. Я видел, что их любовь ко мне больше, нежели нелюбовь, и снова захотел научить их мудрости. Я рассказал им свой сон.
— Вы услышите о войнах и смятениях. Народ восстанет на народ, царство — на царство. Настанут глады, и моры, и вели кие сотрясения земли. Но будет это лишь начало печалей. Вас будут преследовать, убивать. Вас возненавидят все народы — за имя мое. Умножатся беззакония. Многие соблазнятся любовью к злату. Но претерпевшие до конца — спасутся. И будут проповедовать это евангелие в Царстве всех народов.
В этот миг, в окружении людей, которые раскачивались и стенали в такт моим словам, я подумал о приспешниках дьявола. Не об этой ли опасности предупреждал Господь? Приспешники дьявола тоже сойдут на землю, причем под моим именем, и в их арсенале будет множество мелких чудес. И каждый станет утверждать, что он и есть я. Нам уготованы неисчислимые обманы! Я промолвил:
— Если скажут вам: «Вот здесь Христос» или «там», не верьте. Ибо придут лжепророки и станут творить великие знамения и чудеса. Если скажут вам: «Он в пустыне», не спешите туда. Если скажут: «Он в потаенной комнате», не верьте. Только когда молния воссияет на востоке и озарит запад, сойдет к вам Сын Человеческий. Солнце померкнет, луна не даст света своего, и звезды упадут с небес. Поколеблются силы небесные. Только тогда явится знамение Сына Человеческого и все увидят, как идет он по облакам небесным под звуки громогласных труб. Говорю вам, это свершится еще при жизни одного поколения. Кончатся небеса, кончится земля, но слова мои будут вечны. Поэтому — готовьтесь. Вам неведом час, когда придет Бог ваш. Знайте одно: кабы знал хороший хозяин, когда придет вор, он был бы настороже. Он не дал бы взломать свой дом. И вы готовьтесь. Сын Человеческий придет в самый нежданный час. И скажет: «Наследуйте Царство. Меня мучил голод — вы накормили меня; меня мучила жажда — вы напоили меня; я брел странником — вы впустили меня в дом; я был наг — вы дали мне одежду; я хворал — вы навестили меня; я томился в темнице — вы пришли ко мне». Всё, что вы сделали любому из братьев моих меньших, вы сделали мне. Тот, кто не помог им, обречен на вечные муки. Праведники же обретут вечную жизнь.
Люди вокруг меня возликовали, словно были уверены, что попадут в праведники. Словно многие хвалы Господу заменят труд во имя Его и обеспечат им вечную жизнь. Как же им найти истинную дорогу к Богу? Однако я не смел омрачить их веры. Ибо произнес уже главные слова. И должен теперь их уважать. Пусть красноречие мое исходило не от меня, а от Господа, но именно я принес Его великое послание людям.
В ту ночь я не стал принимать пищи. Жители Иерусалима стояли по обочинам дороги и кричали мне: «Царь!» — но не знали, что я обрету свое царство — если обрету — только на небесах. Они же искали монарха, который возродит былое величие Израиля, — величие, которое народ наш знал при царе Давиде.
Рассветная прохлада придала мне бодрости. Я был снова готов идти в Храм, сесть там под священное дерево. Я хотел учить.
Но на тропе под Масличной горой дорогу мне заступили фарисеи. С ними была женщина. Они сказали:
— Наставник, эта женщина обвиняется в блудодеянии. Ее застали прямо в постели. Закон гласит, что ее надо побить камнями. Как ты рассудишь?
Ищут всякую лазейку, чтобы уличить меня в потакании грешникам! Я не поднимал глаз ни на фарисеев, ни на женщину.
— Не прелюбодействуйте. — произнес я. — Кто смотрит на женщину с вожделением, прелюбодействует в сердце своем.
Я сказал это ради юношей, оказавшихся в толпе фарисеев. Глаза их сияли: не всякий день им доводилось открыто смотреть на блудницу. Я знал: их обуревают похотливые мысли, которые скоро найдут дело для праздных рук. Про себя же я подумал: если рука твоя тебя соблазняет — отсеки ее.
Стоявшая предо мной женщина была, по всей видимости, дьявольским отродьем, средоточием сатанинской грязи и срамоты: ведь искушение блудом — самое могучее оружие дьявола. Фарисеи пребывали в полной уверенности, что я найду способ простить ее и признаю тем самым, что потворствую блудницам. Но я молчал. Лишь склонился к земле. И принялся писать пальцем в пыли, точно вовсе не слышал их слов.
Они просчитали все самым изощренным образом. Ведь для ессея прелюбодеяние — прямая дорога в адское пламя. Они наверняка знают, что я изучал Священное Писание и помню, сколь страшна и опасна нечистая женщина. Собственно, они учились по тем же книгам. Вот, к примеру, царевну Иезавель из Второй книги Царств выбросили из окна высокой башни, и ее кровь брызнула на стену, и придворные растоптали ее копытами своих коней. И царь, увидев это, сказал: «Похороните эту проклятую женщину, все же она — царская дочь». Но от нее не нашли ничего, кроме черепа, ступней и кистей рук. Когда донесли об этом царю, он молвил: «Таково слово Господа: псы съедят тело Иезавели, и труп ее станет навозом на поле».
Я не смел поднять глаз на женщину, которую привели фарисеи. И продолжал писать в дорожной пыли какие-то слова. Какие — сам не знал и потому никому не позволял прочитать написанное.
Про себя же я повторял из Притчей Соломоновых: «Мед источают уста чужой жены, мягче елея речь ее: но последствия от нее горьки, как полынь, и остры, как меч обоюдоострый. Она распущенна и непостоянна. И ноги ее — те, что так спешили к разврату, — ведут ее к смерти».
Я не поднимал глаз. Петр сел возле меня на землю и развернул свиток, который всегда носил с собою, чтобы — хотя и был малограмотен — читать на досуге. Оказалось, мы с ним думаем об одном и том же. Толстым, вдвое толще моего, пальцем он указал строки и прошептал на древнееврейском языке:
— «Кто знается с блудницами, расточает все, что имеет.»
Я кивком попросил его продолжить. И он снова зашептал:
— «Прелюбодейная женщина поела, обтерла рот свой и говорит: «Я ничего худого не сделала»».
Я все кивал, стараясь удержаться и не взглянуть украдкой на эту женщину. И повторял про себя слова Иезекииля: «И пришли сыны Вавилона к Оголиве на любовное ложе, и осквернили блудодейством своим, и она осквернила себя ими и открыла наготу свою. Но умножала блудодеяния свои и пристрастилась к любовникам, у которых плоть — как у жеребцов».
В конце концов я не смог устоять и взглянул на блудницу.
Этого я и боялся: она была красива. Тонкие черты лица; длинные, струящиеся по плечам волосы; искусно подведенные глаза. И она была кроткой. Даже надменный и глупый рот не портил этой кротости.
Всю жизнь я боялся прелюбодеяния — и чем больше боялся, тем больше обуревала меня жажда плотских наслаждений. Как часто я мучился неукротимой, неутоленной яростью! Но сейчас я услышал тихий глас души. Быть может, ее ангел просит о сострадании? Мне представилась эта женщина во грехе, С мужчиной. Но все равно она — создание Божье. Она близка Богу — пусть мне не дано знать в чем. Возможно — возможно ли? — даже во грехе с незнакомыми, чужими для нее мужчинами. Если так, отличается ли она от Сына Человеческого? Он тоже должен дарить себя всем людям. Да, она может быть близка Богу даже в тот миг, когда тело ее находится в объятиях дьявола. Ее сердце может быть с Богом, когда телом владеет дьявол. Фарисеи ожидали ответа молча, терпеливо, точно закинувшие сеть рыбаки. Но вот они снова подступились ко мне с вопросом:
— Нами правят Моисей и закон. Они велят побить такую женщину камнями. Что скажешь ты?
Я поднялся и обратился сразу ко всем: к своим ученикам, к фарисеям, к книжникам. Я произнес:
— Если рука твоя соблазняет тебя — отсеки ее.
В их глазах мелькнуло удивление. Я продолжил:
— Лучше войти в другую жизнь увечным, чем с двумя руками — в геенну.
Теперь в их глазах был страх.
— Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его. Лучше войти в Царство Божие с одним глазом, чем смотреть двумя глазами в огонь неугасимый. Не умирает в геенне червь, поедающий твою плоть.
Я был потрясен. Я очистился от влечения к этой женщине, очистился своими собственными словами. И тогда я добавил:
— Кто из вас без греха, пусть первым кинет в нее камень.
В толпе поднялось волнение. Такое внезапное и такое сильное, что я даже покачнулся и предпочел снова склониться и писать пальцем по земле. Словно для меня важнее, что скажет земле мой палец, чем то, что станется с этими людьми.
Вскоре волнение начало ощутимо спадать. И утихло. Их души корчились от собственных прегрешений.
Я увидел, как они уходят. По одному. Первым ушел самый древний старик (видно, слишком много грехов накопил за долгую жизнь). Последними уходили молодые, чьи души еще не забыли невинность. Я остался один. Ушел даже Петр. Передо мной стояла только женщина.
Сначала я не мог поднять головы. Потом все-таки заставил себя взглянуть на нее. Но не в глаза. В ушах моих, словно нашептанный Сатаной, зазвучал стих из Песни Песней: «Бедра твои круглятся как ожерелье, творение искусного художника; живот твой — круглая чаша…»
Меня преследовали злые силы. Я чувствовал в себе беса, который стремился вырваться наружу из черных, немереных глубин. Злые силы были могущественны. И я понял: красоты этой женщины надо остерегаться.
Я решил обратиться к ней словами пророка Иезекииля.
— Страшись греха своего, — произнес я, — ибо сказано: «Я подниму против тебя любовников твоих, и придут на тебя с оружием и колесницами, и поступят с тобою яростно: отрежут у тебя нос и уши, а остальное твое будет пожрано огнем. И снимут с тебя одежды твои, и возьмут наряды твои. Так положу конец распутству твоему и блуду твоему, принесенному из земли египетской, и о Египте ты уже не вспомнишь».
И блудница, с глазами жемчужно-серыми, как последний вечерний свет, тихонько сказала:
— Я не хочу остаться без носа.
Я спросил:
— Женщина, где твои обвинители? Никто не осудил тебя?
Она ответила скромно:
Здесь некому судить меня.
Я тоже не осуждаю тебя, — промолвил я. — Иди!
Но я знал: этого мало. Блуд, скопившийся в женщине, не покинул еще закоулков ее души. Я спросил:
Куда ты можешь пойти? Не предашься ли снова прелюбодеянию со многими мужчинами?
Не осуждаешь меня, так не суди. Без плоти нет жизни.
Она оказалась горда. И сильна. Я увидел: она обручена с семью силами дьявольского гнева и их потомками — семью демонами. Значит, я должен попробовать их изгнать. Разумеется, они не поспешат наружу. Они и вправду покидали ее неохотно, по одному, и тут же вцеплялись когтями в немногие окружавшие нас добрые силы. Одни из них были хитры, другие похотливы, и почти все ужасны — все семь дьявольских сил и семь демонов.
Первой силой была Темнота, а ее демоном — Измена. Лишь выкликая их имена, я осознал, что выведал у Сатаны больше, чем он рассчитывал мне открыть. Я знал, что вторая сила — Страсть, а ее демон — Гордость. Третья — Невежество, с демоном Ненасытностью, пожиравшим мясо свиньи. Четвертой силой была Любовь к смерти, а ее демон — не кто иной, как Стремление съесть себе подобного. Ибо мы ближе всего к смерти в тот миг, когда вкушаем людскую плоть. Пятая сила всегда хотела Власти над всем, а ее демон был Растлителем духов, поэтому с его появлением окружавшие нас добрые духи немало смутились. Шестая сила называлась Избыток ума, а ее демон — Похититель душ. Но седьмая сила была самой страшной из всех. Имя ей было — Мудрость гнева, а ее демоном была Жажда рушить города. Все семь дьявольских сил и всех семь демонов изгнал я из этой женщины. И лишь тогда сказал:
— Иди и впредь не греши.
И она ушла.
После я узнал, что имя женщины — Мария, а родом она из местечка Магдала под Тверией. Многие евреи в этом городе пали на войне против римлян. И кости падших лежали теперь под фундаментами зданий, которые возвели победители. То есть эта женщина, Мария Магдалина, блудодействовала на земле наших мучеников. Нo я не сожалел о том, что спас ее. Все-таки одна половина ее была кроткой, и этой своей половиной она принадлежала Богу. Я не думал, что нам суждено свидеться вновь. Однако я ошибался.
Во второй свой день в Иерусалиме я шел по Иродиадиной улице и думал: как могли назвать улицу в честь жены Ирода Антипы? Как забыть, что по ее повелению убили Иоанна Крестителя? И вот теперь ее проклятым именем названа широкая улица, ведущая к главным воротам Храма!
Ко мне приблизился слепец. Как сказал он сам — слепой от рождения. Даже в детстве он был лишен счастья видеть разноцветный мир. Один из моих учеников спросил:
Наставник, какой грех совершили его родители? За что он родился слепым?
Этот человек слеп для того, чтобы, как только он прозреет, на нем явились дела Божий. И я его исцелю.
Но я пожалел о поспешно данном обещании. Взглянув на слепца, я растерялся: по бокам его носа не было хотя бы незрячих глаз. Лишь две щели темнели под бровями.
— Я верую, — воззвал я к Отцу. — Помоги моему неверию.
Я плюнул на землю, растер слюну с землей и замазал слепцу глазные щели. И произнес:
— Иди. Омойся в купальне Силоамской. Эта купальня находилась прямо возле
тропы.
Постукивая перед собой палкой, он кое-как нащупал дорогу. Вернулся он уже зрячим. Соседи спрашивали его:
— Разве не ты только что сидел и просил милостыню?
Другие кивали:
— Он это, он самый.
Когда его спросили, как вышло, что он прозрел, он объяснил так:
— Человек по имени Иисус помазал мне глаза и велел омыться. И вот теперь я вижу.
Люди спросили:
— Где же этот Иисус?
— Не знаю, — ответил бывший слепец.
На улице какой-то фарисей тоже спросил его, как он прозрел. И бывший слепец повторил свою историю.
Фарисеи решили, что не мог он быть слеп от рождения. Они призвали его родителей.
Но перепуганные старики повторяли только одно:
— Мы знаем, что это наш сын и что он родился слепым. Но как случилось, что он теперь зрячий, и кто дал ему зрение, — мы не знаем. Наш сын совершеннолетний. Спросите его. Он может сам за себя говорить.
И фарисеи снова подступили к бывшему слепцу.
Человек, помазавший грязью глаза твои, — грешник, — заявили они.
Уж не знаю, грешник он или нет, — ответствовал тот. — Знаю одно: я был слеп, а теперь вижу.
Как же он открыл глаза твои? — допытывались фарисеи.
Я уже рассказал, но вы не услышали. Зачем же мне повторять? Или вы хотите стать его учениками?
Мы — ученики Моисея. — возмутились фарисеи. — Но нам надо узнать, откуда взялся этот Иисус.
Прозревший становился храбрее с каждой минутой, которую он прожил, видя мир вокруг себя. Я радовался, что мне довелось исцелить такого достойного человека.
— Удивительное дело, — сказал он фарисеям. — Вы не знаете, откуда он взялся. А ведь он открыл мне глаза. Если не Бог послал его, разве смог бы он это сделать?
Фарисеи набросились на него с бранью и кулаками:
— Ты, рожденный во грехе, как смеешь ты учить нас?
И прогнали его прочь. Ученики привели его назад ко мне. Я сказал:
— Я здесь не только затем, чтобы слепые прозрели, но и затем, чтобы считающие себя зрячими поняли, что слепы.
Гнев мой был сейчас куда больше, чем накануне, когда я перевернул столы ростовщиков. Да, много больше. Гнев был сейчас не в руках, не в ногах, не в голосе моем. Он проник в тайники сердца.
Услышав такие мои речи, один из фарисеев насмешливо спросил:
— Это я-то слепой?
— Да, ты слеп в грехе своем, — ответил я. Фарисей этот полагал себя важной птицей.
В этом Иисусе сидит бес! Он спятил! — заявил фарисей.
Может ли бес открыть глаза человеку, который был слеп от роду? — возразили другие фарисеи.
Между ними разгорелся спор.
Чуть дальше на Иродиадиной улице мне встретился старый фарисей с добрым лицом. Лоб его бороздили морщины, рот кривился в мудрой усмешке. Он подошел ко мне и спросил, можем ли мы поговорить.
— Многие из нас, правоверных иудеев, одобряют твой вчерашний поступок, — сказал он. — Опрокинуть столы менял — дело богоугодное. Жаль, мало кто решается противостоять стяжателям. Но…
Он хотел объяснить мне что-то, чего — по его собственным словам — сам не понимал в юности. Я кивнул. Я хотел успокоиться прежде, чем войду в Храм.
Фарисей заговорил:
— Бог щедр и создал нас по Своему подобию. Но мы знаем, что носим образ Божий, не обладая Его могуществом.
Старик показался мне достойным человеком. Я произнес:
Человек действительно создан по образу и подобию Божьему, но не творит чудес своею рукою.
Верно, верно. Ну а как же тот, кто творит чудеса? Он что, ближе к Богу? Или им владеет дьявол? Ведь злой дух может использовать свою силу и на добрые дела, Сатане мастерства не занимать. Он тоже может дать зрение слепцу. Он перехитрит тебя, благородный Иисус, и ты даже не будешь знать, кто творит твои чудеса. А еще он таким образом умножит заблуждения несчастных иудеев,
— Ты так красноречив, — перебил я старика. — Можно подумать, ты сам и есть искуситель.
Он вздохнул.
— Я знаю, у тебя благородное сердце. Это видно по глазам. Я лишь хочу тебя предостеречь. Уже поговаривают, будто ты — Сын Божий. — Он опустил глаза, стыдясь вымолвленного богохульства. И так, глядя в землю, продолжил: — Ходят даже слухи, будто ты утверждаешь это сам. Прошу, поберегись. И если встретишь первосвященника Каиафу, ничего подобного при нем не произноси. Услышь он эти слова из твоих уст — святотатство станет чрезмерным. Пока ему доносят другие, он предпочитает не слушать. Чтобы не пришлось выносить за святотатство смертный приговор. Постарайся остаться цел.
Я улыбнулся ему но не знал, смогу ли последовать его совету.
Толпы внемлющих мне в Храме умножились на другой день многократно. Люди собрались во внутреннем дворе, громко и истово молились, вели себя крайне беспокойно, и я счел важным поговорить с ними об этом, поскольку не умеющий вести себя в Божьем доме не сумеет достойно вести себя и наедине с самим собой.
— Не уподобляйтесь лицемерам, которые любят распевать молитвы в синагогах напоказ. Молитесь Отцу вашему втайне. И не болтайте попусту, затверженные слова пусты и мертвят душу. Потому не будьте многословны в своих молитвах, Отец ваш знает, в чем вы имеете нужду.
Однако люди хотели слушать только о чудесах и о небесных знамениях, которые возвестят им о конце света. И мне пришлось, когда они наконец притихли, рассказать о знамениях солнца, луны и звезд и о бурях, грядущих на земле и на море.
— Сердца ваши ослабеют от страха и ужаса. Но если будете тверды — увидите на облаке Сына Человеческого, во всей его великой силе и славе. Тогда распрямитесь, поднимите головы и знайте: близко избавление ваше, — так говорил я, а про себя добавлял: «Господи, сделай, чтобы слова мои стали правдой».
Мне казалось: я воззвал к Нему, но Он не услышал. Я по прежнему был один. Но я должен найти такие слова, чтобы достучаться до людских сердец. Каждое из моих слов может стать бесценным, как доски, из которых была сколочена разбитая штормом лодка: каждая может спасти человека, помочь ему удержаться на плаву в бурных волнах.
Вдалеке я заметил священника, говорившего с начальником храмовой стражи. А священник саном пониже, что стоял рядом со мной, вдруг промолвил:
— В Писании сказано, что Мессия придет из Вифлеема. Но может ли что-то доброе прийти из Назарета?
Ему тут же возразили:
— Иисус родился в Вифлееме. А человек таков, как земля, в которой он родился.
— Нет, Иисус из Галилеи, — стоял на своем священник. — А из Галилеи никакой Мессия прийти не может. — Он закивал, уверенный в собственной мудрости: уж он-то знает, откуда Мессия прийти может, а откуда не может.
Только он ничего не знал о Боге.
Я слушал его и говорил себе: «Человек невеликого ума непременно заводит себе панцирь, чтобы защитить свои невеликие мыслишки».
И тут во мне вскипел весь гнев, который обуял мое сердце накануне, когда фарисеи издевались над исцеленным мною слепцом.
— Ваши отцы повинны в крови пророков. — вскричал я, — а вы теперь возводи те пророкам гробницы! Господь пошлет вам новых пророков, но вы прогоните и их! Вы их убьете! Это будет великое кровопролитие: с одного поколения взыщется столько крови, сколько пролили ее все пророки от сотворения мира!
Священник попятился. Я же наступал, продолжая говорить:
— От крови Авеля до крови Захарии, убитого меж алтарем и святилищем.
Священник, стоявший предо мной, был скуден умом и мал ростом, но вцепился в немногие свои знания клешнями скорпиона. Он принялся ругать меня за то, что врачую по Субботам.
Но мое терпение иссякло. Я промолвил:
— Нет в тебе любви к Богу.
Как жаждал я изобличить чванливое благочестие всех этих евреев, хитроумных и скудоумных одновременно! Вот бы им набраться доброты у тех, других, которых я знал в Назарете, с которыми строил дома. Те евреи были мне ровней. Друзьями.
Я снова заговорил:
— Грядет час, когда все, кто лежат в могилах, услышат Его глас и восстанут. Все, кто творил добро, и все, кто творил зло. И я совершу суд над всеми вашими предками. — Я смолк, а затем повторил снова: — Над всеми вашими предками.
Эти последние слова вызвали в толпе такое волнение, какого в первый день не было и в помине. Священники и фарисеи корчились, точно на огне. Ведь они, хоть и погрязли в грехах, хоть и поклонялись Маммоне, все же надеялись, что найдут на небесах защиту от собственных прегрешений. Они надеялись на славу своих великих предков. Они верили в них больше, чем в Бога. Их глубочайшая вера заключалась в том, что праотцы, чьи достойные имена они теперь носили, переправят их через пропасть, прямиком к Господу. Я же вздумал судить этих самых предков, их давние недобрые деяния. Вот потомки и позатыкали уши. Ограждали себя от происков дьявола. В глазах моих, точно стражники па часах, стояли слезы. Ведь самые могущественные, самые уважаемые люди из моего народа, а также первосвященники считали меня не иначе как посланником Сатаны. И как, оказывается, глубоко ранило меня их неверие! Они стали мне отвратительны, да-да. отвратительны. Старейшины моего народа были отвратительны мне, точно гадаринские свиньи.
Они так бушевали, что дневной свет превратился в моих глазах в красное зарево. Словно их души уже горели в аду. Я не в силах был принимать их гнев с покорностью. И. не сдержавшись, сказал:
— Вы постигнете истину! И только истина сделает вас свободными.
Однако фарисеи были надменны, и в надменности своей почитали себя чрезвычайно. Они сказали:
Мы — семя Авраамово и никогда не были ничьими рабами. Как же ты говоришь: «Сделаетесь свободными»?
Да, — ответил я, — вы потомки Авраама, но вы пытаетесь от меня избавиться.
Я же пришел открыть вам истину такой, какой услышал ее от Бога. Они сказали:
— У нас один отец, и имя Ему — Бог.
— Дьявол — ваш отец, — ответствовал я.
Они так распалились — в пору плавить железо! Никогда прежде не видел я фарисеев в таком гневе.
Теперь-то понятно, откуда ты взялся! — кричали они. — Уж не считаешь ли ты себя выше праотца нашего Авраама?
Ваш праотец Авраам преисполнен счастья, потому что знает, кто я. Я есть всегда — еще до Авраама.
Тут они схватились за камни. Я не мог бы теперь спокойно пройти мимо них, как в первый день. Тогда они тоже готовились бросить камни, но что-то их не пускало. И я прошел сквозь их строй. На этот раз будет иначе: сперва осмелеет один, потом другой. За первым камнем полетят многие. Я спрятался за спину одного из учеников, он — за другого, и мы потихоньку выбрались из Храма. Я знал: фарисеи рвут и мечут, но вряд ли поспешат в погоню.
Ученики устроили меня на ночлег в Вифании, в доме прокаженного Симона, решив, что никому не придет в голову искать меня там. Но слух обо мне быстро разлетелся по округе. Мы сидели за столом, когда в дом вошла женщина. Она принесла в алебастровом сосуде благовонное нардовое миро и принялась втирать его мне в голову. Мазь эта была необычайно ценной, стоимостью до трехсот динариев. Бедняк зарабатывает такие деньги за многие месяцы, а то и за целый год.
Нард оказал на меня удивительное действие. Его аромат проник в уши, в нос, и я услышал вдруг Песнь Песней. Вначале донесся голос невесты: «Пока сидел царь за столом, нард мой издавал благовоние свое…»
Некоторые ученики возмутились. Один даже сказал:
— Почему учитель не продал это притирание и не отдал деньги бедным? Непростительная роскошь!
Я неодобрительно взглянул на подавшего голос. Это был Иуда. Он потемнел от гнева и отвел глаза.
Нардовое миро принесла женщина по имени Мария. (Ее звали, как мою мать, как Марию Магдалину, как Марию — сестру Лазаря.} Да, еще одна Мария, и я не забуду ее имени, потому что остатками миро она смазала мне ноги, а потом обтерла их своими волосами. Ноги мои отдыхали в приятной истоме, точно женщина благословила пройденный нами долгий путь. Мне снова пришли на ум стихи из Песни Песней: «Встань, возлюбленная моя, выйди! Вот зима уже прошла; дождь миновал; цветы показались на земле, и настало время пения птиц». По всему дому разливался сладостный аромат.
Иуда снова спросил:
— Почему это притирание не продано? Возроптали и остальные. Меня они не
упрекали, но клеймили подарок, принесенный женщиной. Я возразил:
— Зачем корить ее? На мне — следы ее доброты.
Иуде же я сказал больше:
— Нищие всегда с тобой. Ты сделаешь им добро всякий раз, когда только сможешь. Я же с тобой не навсегда.
Сам я пребывал в сомнениях. Любовь, исходившая от рук женщины, дала мне миг счастья. И в этот миг я не чувствовал себя другом и защитником обездоленных. Да разве сам я не обездолен? Я ведь дышу часто и коротко, такое дыхание — постоянный спутник страха. Страха смерти. Благоухание нарда пролилось на екающую от страха пустоту моего живота целительным бальзамом.
Так я впервые узнал, каково живется богатым, понял снедающую их потребность все выставить напоказ. Они кичатся своим богатством, потому что оно для них не менее ценно, чем собственная кровь. Я понял, что стяжательство — их снадобье против страха, против дурных предзнаменований. Я как-то сказал, что легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Небесное Царство. Но, с другой стороны, не презирал ли я также и бедных? Пусть на минуту, на краткий миг?
Неужели я, стремясь достучаться до каждого, говорил раздвоенным языком? В моих ноздрях все еще струился аромат миро, и мне пригрезились прекрасные храмы. Их воздвигнут в мою честь. Я чувствовал, что хочу быть всем для всех. Чтобы каждый мог взять от меня свою мудрость. Но разве это плохо? Разве не много путей ведут к Богу?
Я вдруг заметил, что Иуда исчез. Раньше он любил меня, а теперь лишил своей любви. Как и грозился. И ушел в ночь по дороге от Вифании к Иерусалиму. По ней даже в этот глухой час сновало много народу. Всем чуялись грядущие перемены.
Подошли ученики и рассказали, что Иуда на улице говорил обо мне дурное. Я. мол, готов предать бедняков. Я ничем не лучше других. Я не верен своим убеждениям. Так говорил он. Но я обязан был его простить. Поскольку распознал в себе презрение к бедным. Пусть только миг. краткий миг. но я презирал их. Причем вполне искренне. Что ж, истина является порой лишь на мгновение ока, это не мешает ей быть истиной.
Во сне мне было предсказано, что третий мой день в Иерусалиме придется на начало Песаха. В этот день меня и схватят римляне. Поэтому утром третьего дня ноги мои отяжелели. Я не мог подняться. Глаза болели от всего виденного, уши — от всего слышанного. Грудь теснило от скопления нечистого духа. Толпы, тучи людей соберутся сейчас, чтобы сопровождать меня в Иерусалим, — больше, чем в первый день, больше, чем во второй. А я не готов. Я спрашивал себя: быть может, Богу угодно, чтобы я покинул этот город и снова отправился проповедовать в Галилею? Как красиво отражается солнце в водах Галилейского моря…
Верно, жарко спорили в ту ночь священники Большого храма. И что решили? Схватить меня? Но сегодня праздник Песаха. Священники не станут затевать ничего, что могло бы вызвать бунт среди еврейского населения, они побоятся рассердить римлян. Если в городе начнутся беспорядки, священникам несдобровать.
Они не знали, что делать. Я был в этом уверен. Впрочем, я тоже не знал, что делать. В то утро я не мог заставить себя подняться с постели и отправиться в Храм. Если осмотрительность дается нам Богом, а страх дьяволом, отличить одно от другого не всегда просто. Во всяком случае, обыкновенному человеку. В то утро я уже не был Божьим Сыном, я был простым человеком. Глас Божий почти стих в моих ушах, а в сердце поселился низкий страх.
К полудню вокруг моего ложа собрались ученики.
— Куда бы нам пойти, — спросили они, — чтобы всем вместе сесть за стол в честь Песаха?
Наконец я смог начать действовать.
— Пускай двое из вас пойдут в город и, встретив человека с кувшином воды, последуют за ним. Проводите его до самого дома и скажите: «Наш учитель просит о гостеприимстве. Он хотел бы сесть здесь за праздничный стол вместе с учениками». Этот добрый хозяин покажет вам просторную комнату в верхних покоях, обставленную для гостей. Приготовьте ее к нашему приходу.
Эта картина представилась мне так отчетливо, словно ее явил сам Бог. И действительно, ученики мои вскоре нашли такого человека. Все вышло, как я предсказал. И они приготовили праздничную трапезу. Вечером, в темноте, я пришел в этот дом с апостолами, и мы сели за стол.
Я молчал, покуда не взял в руки пресный хлеб. Затем, благословив его, преломил и дал по куску всем сподвижникам. И тут же вспомнил, как когда-то в пустыне накормил пятью хлебами пятьсот человек. В тот час я испытал чудо Господней милости. А сейчас сказал: «Ешьте меня, этот хлеб — плоть моя». И это было правдой. После смерти наша плоть возвращается в землю, а из земли всходит хлебный колос. Я — Сын Божий. Я есть в каждом колосе.
Я взял чашу, вознес хвалу Господу и, разливая вино, стал вспоминать другие вечери, когда мы пили вот так же, все вместе, и души наши сливались, и сокрытое становилось явным. Сейчас тоже многое прояснилось. Вино сделало меня ближе к Отцу, заставило взглянуть на него, как на великого царя. На самом деле до этих кратких минут я боялся Его куда больше, чем любил. Теперь же я проникся Его трудами. Он так стремился упорядочить хаос, который учинил на земле наш народ. Как упорно Он трудился, как часто гневался и отправлял нас в изгнание за наши грехи. Но даже разметав нас по миру, Он снова собрал свой народ воедино. Как ни портили мы творение Божье, Он всегда готов был нас простить. Вправе ли я за этим столом сказать двенадцати моим друзьям, что Бог придет, причем совсем скоро, чтобы спасти нас всех? Нет, я не смел вселять в них такую надежду. Поскольку знал: мы, дети Израиля, — народ грешный и рассеянный по миру, и мы наверняка предпочтем не спасение, а суд. Потому что в самонадеянности своей полагаем, что суд этот нас помилует. Как верный клятве, но усталый солдат, я прошептал:
— Господи, помоги моему неверию.
А передавая ученикам вино, сказал вслух:
— Это кровь моя, она проливается за вас и за многих.
Я пригубил горечь винограда, раздавленного в вино, и сказал:
— Я не стану пить вина, пока не смогу испить его в Царстве Божием. — Царство Божие казалось совсем близким.
Мои апостолы стали переглядываться и перешептываться.
— Как может пророк дать нам в пищу свою плоть? Как напоит нас своей кровью?
Я сказал:
— Покуда не отведаете плоти Сына Человеческого и не напьетесь крови его, не будет в вас жизни. А тот, кто ест мое тело и пьет мою кровь, обретет вечную жизнь. Я воскрешу его в день последний. Он останется во мне, а я — в нем.
Поднялся ропот. Раздался голос Иуды:
Такое учение трудно принять. Кто может слушать это?
Разве не вас я избрал? Разве не вы — мои двенадцать? — ответил я, а потом, как ни сдерживался, все же добавил: — И разве нет среди этих двенадцати дьявола? — Я произнес это вполне уверенно. Я знал, как безгранична сейчас Господня скорбь. — Один из вас предаст меня. Горе ему. Лучше б он вовсе не родился на свет.
Я знал: тот, о ком говорю, близок мне, близок, как мои собственные грехи, как моя безмерная усталость. Мне было его жаль. Предав меня, он будет страдать, и страдания его будут больше моих.
Однако от таких размышлений сил у меня прибавилось. Исполнившись милосердия, я всегда становился сильнее.
Я поднялся из-за стола, снял и сложил свои одежды, перепоясался полотенцем, налил воды в таз и начал омывать ноги ученикам.
Когда дошла очередь до Петра, он сказал:
Неужели ты омоешь мне ноги? Я не допущу этого вовек.
Если я не омою их, тебе не быть вместе со мною, — ответил я.
Тогда омой не только ноги, — попросил Петр, — но и руки, и голову.
У одних учеников ноги были чисты, у других — в зловонной иерусалимской грязи, но я знал, у кого они крепки и надежны, а у кого готовы в страхе пуститься в бегство. Закончив омовение, я произнес:
— Впредь омывайте друг другу ноги, как сделал сегодня я.
Про себя же я думал: «Один из вас предаст меня». Наверно, я даже произнес это вслух, потому что Симон-Петр спросил:
Господи, кто же?
Тот, для кого обмакну хлеб в вино, — ответил я.
И вскоре, склонив голову над чашей с вином, я обмакнул хлеб и передал его Иуде Искариоту. Взгляды наши встретились. Мы многое вспомнили в этот миг. Главное же — разговор наш перед походом в Иерусалим.
В темных глазах Иуды сверкнула показная преданность: так смотрят, когда хотят скрыть свои истинные чувства. Но я принялся уговаривать сам себя, что ошибся, что Иуда все-таки предан мне по-настоящему. Ах, как мне хотелось в это верить! Вера без веры — мне было ведомо это чувство. Поэтому я сказал Иуде:
— То, что сделаешь, сделай скорее.
Я знал и не знал одновременно, ибо очень его любил. И я произнес это очень тихо: никто из сидевших за столом ничего не понял, ученики могли подумать, что я отправляю его с поручением и благословляю на прощанье. Я стиснул его плечо. И он вышел. В черную-черную ночь.
Я был взволнован, точно снова готовился ступать по водам Галилейского моря.
Я произнес:
Даю вам новую заповедь: любите друг друга, как любил вас я. По одному этому люди поймут, что вы — мои ученики. Потому что скоро уйду туда, куда вы не сможете за мной последовать.
Господи, куда ты пойдешь? — спросил Петр.
Вы не можете идти за мною сейчас. Только потом, после.
Господи, позволь мне пойти сейчас, — взмолился Петр. — Я отдам за тебя жизнь. Я готов идти за тобой в темницу и на смерть. — Он клялся и верил своим клятвам. Он был уверен, что не предаст меня никогда. Что ж, даже лучшие воины, любуясь своими подвигами, проникаются верой в собственное величие. На самом деле они не так уж велики и славны. Но они не ведают этого в слепоте своей.
Я произнес:
Скажу тебе правду: не успеет еще и петух пропеть, как ты трижды отречешься от меня.
Не отрекусь! — с горячностью вос кликнул Петр. — Никогда.
Остальные повторили его клятвы.
— Есть у нас мечи? — спросил я
Не услышав ответа, я сказал:
— У кого нет меча, пусть продаст одежду и купит меч.
— У нас есть два меча, — признались они и показали два меча с короткими клинками. Один меч тут же схватил Петр.
— Двух хватит, — кивнул я. А сам поду мал: «Не знаю, хватит ли двенадцати легионов ангелов… Не знаю…»
Тут заговорил апостол Фома:
— Господи, как мы поймем, куда идти?
Фома был простаком, и мне обычно приходилось долго втолковывать ему любую мысль. Сейчас я ответил коротко:
— Я и есть ваш путь, истина и жизнь. Никто без меня не придет к Отцу моему.
Впрочем, я знал: уже поздно, и в неведении останется не только Фома.
— Господи, покажи нам Отца, — попросил Филипп.
— Я воплощен в Отце, а Отец — во мне. Верьте.
Ясно, как никогда прежде, я понял: они не верят. И если они не поверят, им недостанет сил, чтобы продолжить мое дело.
— Помните одно: любите друг друга, — повторил я. — Любите так, как люблю вас я.
Никогда я не любил их так сильно, никогда так не жалел за слабость. Сколько бед уготовано для них впереди!
— Знайте, я посылаю вас, словно овец среди волков. Так будьте мудры, как змеи, и чисты, как голуби. Но остерегайтесь людей. Они отдадут вас в руки властей, те будут сечь вас, а правители и цари — вершить неправедный суд. И все из-за меня. Не беспокойтесь о том, что скажете, вам откроется это в час допроса. Говорить будете не вы. Дух Отца вашего будет говорить через вас. — (В этом я уже убедился сам.)
Большинство апостолов устрашились такой участи. Но это и понятно: не многие готовы стремиться вверх, все выше и выше, вопреки своему страху — к высотам веры. Поэтому я добавил:
— Бойтесь не тех, кто может погубить ваше тело. Бойтесь того, кто может ввергнуть вашу душу в ад. Бойтесь его.
Вдруг они наконец сумеют понять страх, лежащий в основе любого другого страха? Вдруг поймут, что смерть — это не конец, а начало? Что счастье и муки после смерти превзойдут все, что они знали доселе? Научил я их хотя бы этому? Чтобы не отворачивались от смерти, чтобы не надеялись спрятаться от страшной кары?
Я знал: все, что я говорил им, — правда. Кроме одного. Я говорил: «Любите друг друга, как люблю вас я». Но к моей любви очень часто бывал подмешан гнев.
И я решил сказать сейчас то, что останется правдой навсегда:
— Нет ничего выше той любви, когда человек отдает жизнь за ближнего. Повторяю: любите друг друга. Это ваш долг.
Я говорил так, словно уже покинул их. И верил в это. Но одновременно я верил, что никогда их не покину. И буду с ними завтра.
Я взглянул на апостолов. Одни были уродливы, другие — покалечены, у кого-то не хватало носа, у кого-то были скрюченные толстые пальцы, у кого-то — кривые ноги. Но апостолы — не только мои последователи, но и друзья. Я возлюблю их.
— Гнали меня — будут гнать и вас. И все из-за меня. Не расскажи я им об их прегрешениях, им не пришлось бы узнать о них вовсе. А теперь им нечем прикрыть свои грехи.
Чудовищный рокот донесся из пустыни, из далекой дали, но — у меня в ушах. Безмерна была ярость дьявола. Раз фарисеям теперь нечем прикрыть свои грехи, дьявол останется без урожая.
— Настанет время, — сказал я ученикам. — когда вас будут убивать, считая это богоугодным делом. Во имя Бога будут вестись войны, а в барыше останется только дьявол.
Сердце мое переполняла горечь утраты: даже завтрашний вечер я уже не проведу рядом с учениками. Но я должен был сказать им так:
— Ваша печаль обратится в радость. Вы познаете самих себя и поймете, что вы то же сыны Небесного Отца.
Я желал, чтобы это было единственной истиной — сейчас и во веки веков, но в то же время знал, что на сердце Отца в этот час лежит камень и камень этот куда тяжелее моего. Выполнил ли я свое предназначение? Об этом я не осмеливался и думать. Вместо этого я поднял глаза к небесам и стал молиться.
— Отче, — сказал я, — верни мне рай, который я познал с Тобой до сотворения мира.
То, что Он был со мной с самого начала и даже до начала всех начал, вселяло надежду. Быть может, это придаст мне силы для грядущих испытаний?
— Отец, — произнес я, — пусть мне не суждено больше жить на этом свете, но здесь остаются мои последователи, и я передал им Твое слово. Прошу, прими их в лоно Твое, обереги от зла, которое захотят причинить им люди. Как Ты во мне, Отец, а я — в Тебе, пусть и они будут в Нас, будут едины с Нами. Тогда мир поймет, что меня послал именно Ты. Как Ты дал мне познать небеса, так и я передам их им, чтобы были едины, как едины мы, я в них, а Ты во мне.
И мне явилась Божья любовь, подобная необычайной красоты зверю. В моем сердце горели его глаза.
Молитвы эхом отзывались в моей груди, и я понял, что должен снова идти в Храм, сейчас, среди ночи. Впереди был третий мой день в Иерусалиме. Я должен идти, скопив все эти вопросы в своем сердце. Пускай они тяжелы, я понесу их, это мое бремя.
И я пошел.
С каждым шагом ноги мои все тяжелели. Дойдя до Гефсимании, я сказал ученикам:
— Присядьте. Я помолюсь.
Я выбрал Петра, Иакова и Иоанна и поднялся с ними по склону холма в Гефсиманский сад. Ноги мои едва шевелились и были словно чужие.
— Будьте начеку, — предупредил я. И, сам не знаю почему, добавил, обращаясь к Петру: — Не вводитесь в искушение. — Душа моя печалилась в преддверии смерти.
Потом я один прошел туда, где они не могли меня видеть, и упал на землю. Я молился, чтобы этот час миновал. Я не мог жить в таком страхе. На лбу моем выступил густой, как кровь, пот. Я произнес:
— Отец, пронеси эту чашу мимо.
Но я знал: мне не избегнуть чаши страданий, пропасть их бездонна. Я вдруг испугался Отца моего. Не слишком ли мне себя жаль? И я обратился к Нему:
— Сделай не по-моему, а по-Своему. Да будет воля Твоя.
Вернувшись к трем своим ученикам, я застал их спящими.
— Петр, неужели ты не мог посторожить хоть час? — укорил его я. Но по лицу его я понял, что он оцепенел от ужаса, он боится ничуть не меньше, чем боюсь я. Ибо что делает сильный человек в час малодушия? Засыпает. Теперь же Петр снова принялся клясться мне в верности и обещал стоять на часах. — Дух твой, может, и бодр, — возразил я, — но плоть слаба.
И я снова ушел в сад молиться. В аромате цветов чуялось предательство. Даже в цветах… Я вернулся к ученикам. Они опять спали.
— Довольно, — сказал я. — Час настал. Я не кончил еще говорить, когда в саду
появился Иуда, а за ним храмовая стража и римские легионеры. Иуда направился прямиком ко мне.
— Учитель, учитель, — проговорил он и поцеловал меня в уста. Я понял: он тоже любит меня и даже сам не знает, как любит.
Однако он любил меня лишь половиной своего сердца. Губы его горели. Должно быть, он предупредил солдат: «Тот, кого поцелую, называет себя Мессией». Да-да. наверняка они так и условились, потому что они тут же меня схватили. Тогда Петр выхватил меч и ударил по уху одного из слуг первосвященника. Заструилась кровь.
Не страдай. — Сказав это, я дотронулся до уха несчастного. И он исцелился. Я спросил: — Как зовут тебя?
Малх.
Римские солдаты стояли молча и не спешили на помощь Малху, потому что он был евреем. Когда же я исцелил его. они испуганно отшатнулись.
Я обратился к храмовой страже:
— Вы пришли изловить вора?
Я был схвачен. Иаков и Иоанн бежали. Бежал даже Петр. Бежали и римские легионеры.
Стражники увели меня. Я не сопротивлялся.
Меня привели к Каиафе, в большой, просторный дом. На другом конце длинной залы горел огонь в очаге, возле него сидели приближенные первосвященника. Я заметил Петра, который, как видно, прокрался следом за мной и теперь грелся у огня.
Стражники завязали мне глаза. И тут же кто-то из них дал мне пощечину.
— Кто ударил тебя? Кто? Говори, пророк! — кричали они наперебой.
Потом кто-то невидимый плюнул мне в лицо.
Вошли священники, старейшины и несколько членов синедриона. И разумеется, привели с собой лжесвидетелей. Двое из них рассказали первосвященнику, будто я говорил: «Я разрушу этот Храм и в три дня построю его заново». Только они никак не могли решить, обещал ли я отстроить Храм своими руками или вовсе без помощи рук.
Каиафа приказал развязать мне глаза. Первосвященник оказался высок и седой бородой напоминал пророка. Вокруг него толпились приближенные. Он тихо спросил:
— Ты ответишь на мои вопросы?
Я промолчал. Мое молчание, должно быть, звучало вызывающе, и первосвященник, не выдержав, произнес:
— Повелеваю именем Живого Бога: отвечай! Ты действительно Христос, Сын Божий? Ты — наш Мессия?
Итак, он повелел. И я не мог солгать первосвященнику моего народа, не мог — даже будучи Сыном Божьим и, значит, в какой-то степени выше первосвященника. Поэтому я сказал:
— Я тот, о ком вы говорите.
Слова мои словно бы пришли с неба. Они казались далекими, хотя произносил их я сам.
Каиафа, казалось, ничуть не удивился. И тут же, с готовностью, воскликнул:
— Нам не нужно других свидетельств! Вы все слышали это богохульство!
Каиафа принялся рвать на себе одежды, и понимать это следовало так: Иешуа не вправе считать себя Сыном Отца, нет, он — сын еврейского народа. И сын этот совершил такое святотатство, что первосвященнику пришлось разорвать свои одежды. Ведь в жилах всех евреев течет одна кровь, и, приговорив Иешуа, своего родственника, к смерти, Каиафа теперь оплакивает эту смерть.
Стражники возобновили свои глумления. Слова Каиафы избавили их от всякого страха: теперь пленник уже не пожалуется на жестокое обращение. Они били меня по лицу.
Краем глаза я видел Петра. Он по-прежнему сидел на скамье в другом конце залы. Вдруг к нему подошла служанка и спросила:
Не ты ли был в Храме с назаретянином Иешуа?
Не понимаю, о чем ты, — ответил Петр. Он тут же поднялся и вышел на открытую галерею, хотя ночь была холодна.
Вскоре другая служанка сказала:
— Ты — один из них.
И он снова отрекся.
— Женщина, — промолвил он, — я его не знаю.
Тут к нему приблизился какой-то мужчина и сказал:
Разве ты не из его людей? Судя по выговору, ты из Галилеи.
Я не знаю человека, о котором ты говоришь, — резко ответил Петр.
И тут прокричал петух. Глухой ночью, задолго до рассвета. Он прокричал, и Петр вспомнил, что я предрек ему накануне.
Он в слезах вышел вон. Он плакал. Его боль передалась мне — внезапно и остро, точно укол в сердце. Всю жизнь придется ему раскаиваться за то, что он трижды отрекся от меня прежде, чем прокричал петух.
Первосвященник Каиафа ушел вместе со старейшинами синедриона. Меня же до утра бросили в крошечную темницу. Спать я не мог. Я думал: можно ли что-нибудь сделать? Пусть Иуда предал, но он честно предупредил меня об этом. Теперь я нуждался в его совете. Из всех учеников именно он всегда умел объяснить, как наши священники обделывают свои дела с римлянами. Я знал: утром все будет зависеть от того, о чем договорятся между собой Каиафа и прокуратор Иудеи.
Иуда часто рассказывал нам об этих людях, о том, как искусно поддерживают они мир в Иерусалиме: Понтий Пилат не позволял своим солдатам оскорблять Храм, а Каиафа не позволял хоронить евреев, погибших в стычках с римлянами, по древнему еврейскому обряду.
Так они сохраняли порядок. Римляне, как истинные язычники, верили в особо предназначение Рима. Евреи же верили в единого Бога, одного-единственного, более могучего, чем все языческие боги и демоны, вместе взятые. В остальных же вопросах между Каиафой и Понтием Пилатом царило полное согласие. Иуда говорил мне, что римский прокуратор втайне получает от Храма золото, этим и объясняется его мягкое отношение к евреям. В первый год своего правления Понтий Пилат допустил ошибку, подняв над гарнизоном в священном городе знамена с римским орлом. Против идолопоклонников поднялось восстание. Толпы евреев взяли в кольцо резиденцию Понтия Пилата и отказывались снять осаду. Но их окружили римские легионеры и приказали разойтись или умереть. Ни один еврей не отступил. Пойти на попятный пришлось Пилату. Он убрал со знамен изображение орла. Евреи оказались не только отважны, но и прозорливы. Они предвидели, что Пилат не захочет войны в Иудее в самом начале своего прокураторства, побоится гнева своих римских покровителей. С тех пор прошло пять лет, не омраченных никакими беспорядками, хотя Пилат по-прежнему жил и правил, постоянно страшась восстания.
Каиафа был первосвященником уже более десяти лет. И договор его с Пилатом основывался на том. что он тоже боялся бунта. Так, во всяком случае, рассказывал Иуда, который никогда не упускал возможности упрекнуть меня за упорный отказ этот бунт поднять. Иуда твердил, что евреи не придут к единству и братству, если не избавятся от ига римлян. Только таким способом, по словам Иуды, евреи освободятся от разъединяющего их стыда, потому что сейчас все они — и горстка богатых, и множество бедных — раболепствуют перед римлянами. Как же сердился Иуда. когда я объяснял, что хочу лишь одного: привести мой народ к Отцу моему. Я повторял это не раз, беседуя с ним по дороге в Иерусалим. У меня действительно никогда не возникало желания восстать против языческого орла. Но во мне не было и раболепия перед римлянами. Они угнетают нас здесь, на земле, но они ничто в сравнении с Царством Небесным.
Не в этом ли моя надежда? Я никогда не хотел стать во главе восстания. Но руки и ноги мои уже ныли, предвидя грядущую участь: лицо вспухло от побоев. Узилище было чернее ночи.
На рассвете меня перевели из дома Каиафы в комнатку при дворе Понтия Пилата. Один из стражников сообщил мне по пути, что Иуда вернул тридцать серебряных монет, которые заплатили ему старейшины.
— Священники не знали, что делать с этим подношением, — рассказывал стражник. — Кровавые-то деньги в сокровищницу класть не положено.
Священники отказались принять сребреники. Иуда бросил их наземь и ушел.
А потом повесился. Часа три назад.
Непостижимо! За что расплатился Иуда? За недостаток веры в Отца? За недостаток преданности мне? Я не мог говорить. И не смел. Чтоб не расплакаться. Одной половиной своего сердца. Или обеими?
Меня привели к Понтию Пилату, человеку небольшого роста, с острым носом и угловатыми плечами. Колени у него тоже были острые, выпирающие, словно взбираться по служебной лестнице ему помогали не только ум, но и ноги. Кстати, о носе: редко встретишь тупицу с острым носом. Никакой доброжелательностью от Пилата не веяло, но было видно, что он утомлен и не так уж жаждет моей смерти. Похоже, он считал меня не врагом, а скорее — вестником перемен. Возможно, недобрых перемен.
Он обратился к подошедшим священникам:
В чем вы обвиняете этого человека?
Господин прокуратор, он мутит народ и пытается обратить его в другую веру.
Тогда заберите его. И судите по своим законам.
Наши законы не разрешают предавать смерти.
Так и было. Право на казнь принадлежало только римлянам. Поэтому Понтий Пилат, покинув судилище, удалился для размышлений. Вернувшись, он задал священникам еще несколько вопросов. Они ответили, что я запрещал людям платить дань Кесарю, а себя называл царем. Пилат спросил:
Ты называешь себя царем иудеев?
Это сказали другие? — ответил я вопросом на вопрос.
Евреям виднее. Тебя привели сюда твои священники. Что ты сделал?
Мое царство не в этом мире, — отозвался я.
Он взглянул на меня повнимательнее. но с усмешкой. Лицо мое было в синяках и ссадинах.
Тем не менее ты — царь? — спросил он снова.
Я царь в одном: я — свидетель истины.
Что есть истина? — произнес Пилат. Он не умел верить, но умел говорить. — Где есть истина, там нет мира. Где царит мир, истины не найдешь.
Книжники и священники, присланные Каиафой. недовольно загудели. Уж им ли, правоверным евреям, не знать, что есть истина? В то утро истина у них была одна: римляне должны приговорить меня к смерти.
Переждав их ропот, Пилат снова спросил:
— Так что есть истина?
И сам же ответил:
— Истина в том. что имею. В земле. Особенно в бумаге на владение землей, А еще больше истины в законе о разделе земли. Поскольку ты из Галилеи, судить тебя должен не я, а Ирод. Он, согласно римскому разделу, правит Самарией. Идумеей и Галилеей. Но Ирод сегодня в Иерусалиме. И не просто в Иерусалиме, а здесь, у меня в гостях. Он уже говорил, что желает тебя видеть. Весьма наслышан. Видно, жаждет чуда. — Пилат улыбнулся. — Сумеешь сотворить чудо в доме язычника? Вдруг здесь хозяйничают языческие боги, а не единый Бог иудейский?
Меня провели через анфиладу внутренних дворов в покои Ирода Антипы. Он оказался тучен и немногословен. Красавица, сидевшая рядом, занимала его куда больше, чем я. Однако, когда солдаты захихикали, увидев мои грязные одежды. Ирод повелел принести другое платье, какое пристало носить царю. Или — поправился он тотчас же — царским придворным. И приказал надеть его на меня.
Затем он произнес:
— Поскольку ты находишься в Иерусалиме, судить тебя должен Понтий Пилат.
Казалось, Ирод сам доволен сказанным. Он с радостью отошлет меня к Понтию Пилату. Не захочет иметь дела с братом убитого им пророка — благо рядом есть другие, чьими руками можно со мной расправиться.
— Поскольку ты родом из Галилеи, из подчиненных мне земель, я отошлю тебя обратно к Пилату в достойном одеянии, — сказал Ирод и захлопал маленькими, глубоко посаженными глазками. Как, должно быть, крепко зажмурились эти глазки при виде окровавленной головы Иоанна Крестителя! На меня Ирод больше не глядел. Рука его блуждала по телу женщины.
Стражники провели меня обратно через все покои к Понтию Пилату. Перед ним стоял Каиафа. Похоже, первосвященник тоже плохо спал этой ночью.
Говорил Пилат:
— Вы обвинили этого человека в том, что он хочет обратить ваш народ в иную веру. И прислали ко мне. Но я не нахожу его виновным в подстрекательстве к бунту против римлян. Ирод тоже не видит его вины. Смотрите, Ирод даже надел на него пурпурные одежды. Поэтому я велю его выпороть и отпустить. Смертный приговор можно вынести лишь за серьезные провинности. В конце концов, смерть слишком тяжкое наказание.
Я понимал: это не состязание в логике, это игра. Каиафа ничем не выдал своего недовольства. Он лишь печально улыбнулся, словно знал, что римское правосудие обойдется ему сегодня дорого. Понтий Пилат наверняка готов меня казнить — но только за свою цену.
— Я осужу этого человека, если вы настаиваете, — продолжал Пилат. — Но так ли уж это необходимо? Сегодня у вас праздник. Согласно нашим законам — а в этом они совпадают с вашими, — я должен отпустить на волю одного еврея, которому случилось на Песах оказаться в тюрьме. Давайте отпустим вашего иудейского Царя?
Священники Большого храма притворились, будто размышляют над ответом. Никого из моих сподвижников в толпе не было. Это и понятно: мои люди в большинстве бедны, а кто богат, тот робок, к тому же все они неграмотны и очень боятся римлян. Зато здесь были храмовые старейшины, книжники, фарисеи, иерусалимские богачи. Они-то и окружали священников. Я понял (увы, слишком поздно), что голос большинства похож на ураганный ветер: он сметает все на своем пути, а стихнув, оставляет лишь усеянную обломками пустошь.
Пилат спросил:
— Кого освободить?
И покорная священникам толпа ответила:
— Варавву.
Об этом человеке я уже слышал. Он убил римского легионера.
Пилат улыбнулся. Законы законами, но освобождение убийцы римского легионера обойдется Храму в круглую сумму. Каиафа тоже улыбнулся, шире, чем прежде, словно говоря: «Мне по карману такая трата».
— Что же сделать с тем, кто именует себя Христом?
Послышались крики:
— Распять его! Распять!
Понтий Пилат неподдельно удивился:
— Распять? За что? Какое преступление он совершил?
Он и в самом деле ничего не понимал. Если они просто жаждут поглазеть на распятие, почему не выбрали Варавву? Римляне полагали, что справедливый суд укрепляет порядок в обществе, а убийство этот порядок подрывает. Убийца, по их мнению, достоин казни, причем самой жестокой. А богохульник… Подумаешь, оскорбил какого-то бога! Такую провинность можно искупить молитвами. Или поменять этого бога на другого. Римляне считали пророков чем-то вроде богатых купцов. Нечистого на руку купца не убивают, с него берут штраф. Пилат, должно быть, сильно изумился, услышав, как много людей закричали: «Распять его! Распять Иисуса!» Он воочию увидел, что для евреев добродетель состоит не в справедливом разделе земли, а в наказании греха.
Пилат приказал принести таз с водой. Умыл руки. И сказал:
— Я не повинен в крови этого человека. И все, в том числе и я, поняли: Пилат согласился с решением большинства.
Каиафа и его приспешники закричали:
— Пусть его кровь будет на нас и на наших детях!
Они говорили искренне. И верили так истово, что клялись детьми. Пилат же с легкостью принимал этот дар.
Мне хотелось крикнуть: «Не клянитесь! Вы запятнаете моей кровью не только ваших детей, но и детей ваших детей, и всех потомков. Вас ждут неисчислимые беды!» Но я молчал. Мне оставалось только молчать — перед неколебимой уверенностью этих людей. Моего народа.
Римские солдаты отвели меня в казарму и сняли с меня все одежды, оставив только повязку на чреслах. Потом прикрыли мои плечи тем самым багровым плащом, какие носят царские придворные. Они сплели венец из терновника и возложили мне на голову. В правую руку мне вложили толстый сук — вместо скипетра.
Потом они преклонили предо мной колена и закричали:
— Радуйся, Царь иудейский!
А затем, поднявшись с колен, плевали мне в глаза и секли хлыстом по лицу. Безжалостные, жестокосердные римляне.
Насадив терновый венец еще плотнее мне на голову, они давили и давили — покуда не потекла кровь. Но струйки красной крови показались мне белыми червями смерти, ползущими по моей живой еще плоти.
Плащ с моих плеч вскоре сдернули. Я остался наг, и мне вернули мои одежды. Я обрадовался: они были нежны, как рука Господа на теле младенца.
Перед дворцом Понтия Пилата нам встретился человек по имени Симон Киринеянин. Ему назначили нести мой крест. Я понимал теперь, отчего издевались солдаты, когда я стоял перед ними нагим. Я ничем не напоминал того крепкого плотника, который когда-то играючи управлялся в Галилее с любой работой. От меня остались одни кости. Сейчас они снова принялись смеяться и называть меня иудейским Царем.
Мы пришли на место, называемое Голгофой. Следом за нами шло множество женщин; они скорбели и плакали. К процессии примкнул и кое-кто из моих последователей, но женщины шли в первых рядах и выли так горестно, словно ощутили ожидавшую меня боль прежде меня.
Я не думал спасать мир усилиями женщин. Я надеялся на мужчин. Теперь же, с трудом шевеля пересохшими губами, я громко произнес:
— Дочери иерусалимские! Не плачьте обо мне. Оплакивайте детей своих. Скоро настанут дни. когда люди позавидуют бесплодным, никогда не рожавшим и не кормившим дитя молоком своим.
Мне вдруг вспомнилось проклятое мною фиговое деревце. И я добавил про себя: «В этом тоже каюсь и прошу о прощении». А потом я вспомнил дни. когда был простым плотником и молился о том, чтобы добрый чурбак невзначай не раскололся под топором.
В толпе рыдающих женщин я увидел свою мать. Скоро, совсем скоро меня отнимут у нее навсегда. Теперь — слишком поздно — я понял ее любовь. Я был для нее даром Божьим, она преклонялась предо мной и именно поэтому не принимала ничего из того, что я делал. Потому что жить в постоянном преклонении перед сыном — значит совсем его не знать. Но в этот час ее сердце разрывалось от скорби. Я снова был ее ребенком. Возле матери стоял мой ученик Тимофей, и я сказал Марии:
— Не плачь. Я возвращаюсь к Отцу. Смотри, женщина, вот сын твой.
И ему сказал:
— Вот твоя мать.
Тимофей кивнул. Он возьмет ее к себе в дом. Его, из всех моих учеников, я выбрал заботиться о ней, потому что у него было терпеливое и щедрое сердце.
Невдалеке от моей матери стояла Мария Магдалина. Ей я сказал так (сказал, понизив голос, потому что дочерям иерусалимским велел совсем иное):
— Надейся. Рожай детей. Бог простил тебя.
Вместе со мной на Голгофе должны были распять двух разбойников. Когда мы подошли, их уже прибили к крестам. Теперь же кресты поднимали. Под крики несчастных на Голгофу взошел Понтий Пилат. Он взглянул на привешенную мне на шею надпись: «Иисус из Назарета, Царь иудейский». Большинство священников Большого храма предпочли удалиться, но один из оставшихся сказал Пилату:
Нельзя писать: «Царь иудейский». Мало ли чего он наговорил. Чтобы стать царем, мало сказать: «Я — царь».
Что написано, то написано, — ответил Пилат.
Я его понял. Если в будущем меня действительно назовут иудейским Царем, Понтий Пилат прославится, поскольку признал это первым. Ведь он позволил мне принять смерть в этом звании. Если же в будущем никто меня царем не сочтет, Пилат опять же прославится — отменным остроумием. Так или иначе, он останется в истории мудрым римлянином. Еще бы не мудрым! Надо уметь извлечь выгоду из двух совершенно противоположных идей. Я начинал понимать, почему этим римлянам удалось захватить полмира. Но и это понимание пришло слишком поздно.
Солдаты подвели меня к лежавшему на земле кресту, грубо сбитому из сырой, необструганной древесины. Я оскорбился столь жалкой плотницкой работой, но с меня уже снимали одежды. Меня положили на крест, заставили вытянуть руки.
Я вдохнул поглубже — и свет вокруг меня померк. Я снова был одинок и наг.
В мои запястья вогнали по острому штырю, потом так же пригвоздили ноги. Я не кричал. Но небеса раскололись надвое. В голове, внутри черепа, занялся огонь, он разгорался, делился на радужные цвета; моя душа исходила сияющей болью.
Крест подняли, и я словно взобрался еще выше, на самые высоты боли. Боль распространялась вширь, как на необъятном море — до горизонта. Я потерял сознание. А открыв глаза, увидел под своим крестом римских солдат. Они отчаянно спорили, пытаясь поделить мою одежду так, чтобы каждому достался хоть клочок. Но мое ветхое рубище, сотканное единым куском, не имело даже шва, и римляне решили: «Бросим жребий. Тут добра только на одного».
Когда победитель схватил мое платье, я вспомнил, как однажды женщина, дотронувшись до этого одеяния, исцелилась от кровотечения. Теперь платье свисало с руки римлянина пустой, никчемной змеиной шкуркой.
Неподалеку раздался стон. С другой стороны — другой. Я взглянул на обоих воров: один был по правую руку от меня, другой — по левую. Снизу, с земли, послышался голос:
Он спас многих. Отчего же сам не спасется?
Если он Сын Божий, где его Отец? — подхватил другой.
Тут заговорил разбойник, что был справа:
— Если ты и впрямь Христос, спаси меня!
Я сказал себе: «Этот человек думает только о себе, о спасении своей жизни. Он — преступник».
Разбойник же, распятый слева, сказал совсем иное:
— Господи, вспомни меня, когда войдешь в Царство свое.
И я ответил:
— Ты сегодня же вступишь со мной в рай.
Правду ли говорю? Услышал ли он меня? Ничего этого я не знал. Голос мой был тише шепота. Но даже теперь, в час, когда я сам нуждался в помощи, я продолжал, по своему обыкновению, обещать.
Было еще утро, но землю окутывала кромешная тьма. Я стал читать про себя из Книги: «Мои кости обгорели от жара; мои внутренности кипят; моя кожа почернела на мне».
Как когда-то у Иова, лихорадочный жар моего тела сменился ознобом. Прикрытый лишь повязкой на чреслах, я дрожал.
— Поверхность бездны замерзает, — сказал я громко из наготы своей. Но ответа Господа не услышал. Когда же я произнес: — Пить, — один из солдат предложил мне уксус. Я отказался, поскольку уксус хуже жажды.
Солдат сказал:
— Что ж ты не сойдешь с креста, а, Царь иудейский?
Тут мне вспомнился стих из Второй книги Царств: «Разве не послал он меня к людям, которые сидят на стене, чтобы есть помет свой и пить мочу свою?»
Я крикнул Отцу:
— Ужели не даруешь хоть одно чудо в этот час?
Отец ответил, и вой ветра донес его ответ в самое мое ухо, заглушая боль:
Ты отвергаешь Мой суд?
Никогда, — ответил я. — Покуда дышу — никогда.
Но мучения не оставляли меня. Даже небо корчилось в муках. И боль пронзала меня точно молния. Заливала — точно лава. И я снова воззвал к Отцу:
— Одно чудо!
Если Отец не слышит, значит, я больше не Сын Божий. Как ужасно быть обычным человеком.
— Господи! — воскликнул я. — Ты оставил меня?
Ответа не было. Только эхо повторило мой крик. И тут мне привиделся райский сад, и я вспомнил слова, которые Бог обратил к Адаму: «От всякого дерева в саду ты будешь есть, а от древа познания добра и зла не ешь».
Пусть глас Отца моего молнией бьет в Голгофу, пусть раскатывается громом, но боль заставила меня поверить в то, во что верить нельзя.
Бог — мой Отец. Но я вынужден был спросить: так ли Он всемогущ? Подобно Еве, я жаждал познать добро и зло. Даже задаваясь вопросом о том, всемогущ ли Бог, я знал уже, как отвечу: Господь, Отец мой. — Бог. Но существуют и другие боги. Если считать, что я предал Его, что ж… Он тоже предал меня. Так понимал я теперь добро и зло. Может, поэтому и оказался на кресте?
Один из солдат взял губку и, обмакнув ее в уксус, насильно просунул меж моих губ. И глумливо захохотал.
Вкус был настолько отвратителен, что во мне вскипели остатки праведного гнева. Я возопил и взглянул в лицо римлянина.
— У меня есть молитва, — сказал он. — Я молюсь, чтобы ты был Вараввой. Я бы тебя помучил. Вымазал бы твое лицо собственным дерьмом.
И тут дьявол шепнул мне на ухо:
— Стань моим. И я покажу этому римскому громиле парочку настоящих издевательств. Нет большего удовольствия, чем месть. К тому же, — добавил он. — я сниму тебя с креста.
Искушение было велико. Однако я удержался, я не согласился. Слезы обожгли глаза, но я знал, что должен сказать дьяволу «нет». В этот миг я все и понял. Нет, не враз, но за часы, проведенные на кресте. Мой Отец делает только то. что в Его силах. Как я делал то, что было в моих силах. Потому Он — мой истинный Отец. И, как всякого отца. Его снедают горькие заботы, многие из которых имеют очень мало касательства к Его сыну. Быть может, помогая мне. Он истощил свои силы? И Ему тяжко теперь, как было мне в Гефсиманском саду?
Эта мысль, трезвящая, как сама смерть, заставила голос дьявола умолкнуть в моих ушах. И я вернулся в мир, где пребывал на кресте.
Однако боль стала стихать. Потому что я понял: не хочу умирать с проклятием на сердце. Недаром же я говорил ученикам: «Вас будут убивать, считая, что это угодно Богу». Теперь эти слова вернулись ко мне — подмогой и утешением. Я промолвил:
— Господи, они слепы. Пустыми пришли они в мир, пустыми и покинут его. Пока же они пьяны. Прости их. Они не ведают, что творят.
Сила жизни оставила меня и вошла в дух. Я успел только сказать:
— Кончено.
И умер.
Я действительно умер прежде, чем тело мое проткнули копьем. Кровь и вода излились из моего бока, и утро кончилось. Я увидел белое сияние, райское сияние, но — в далекой дали. Напоследок мне привиделись лица бедняков, прекрасные лица, и во мне зародилась надежда, что за них-то я и умер на кресте. И то, что скажут завтра мои последователи, правда.
Те, кому довелось знать меня при жизни, успели написать множество богоугодных, благочестивых воспоминаний. Те, кто не знали меня вовсе, написали евангелия. (Кстати, еще более благочестивые.) Эти, позднейшие, авторы — называли их теперь «христиане» — слышали о моих скитаниях от предков. И сильно дополнили их рассказы. Одни присочинили ангелов, круживших возле моего тела после смерти; другие придумали молнию, ударившую в тот день в главные ворота Большого храма. Им привиделось, что раскалывались утесы, разверзались гробницы. Якобы, когда из моих запястий и лодыжек вытащили штыри и положили меня на землю, она содрогнулась. Кто-то придумал даже, будто пророки восстали из мертвых и являлись многим жителям священного города. И тогда-то люди сказали: «То был воистину Сын Божий».
Многие из бывших возле меня оказались склонны к преувеличениям. И ни один не верил в Сына и Отца настолько, чтобы просто написать правду, которая, как вы убедились, достаточна сама по себе. Поэтому я, подобно Даниилу, хочу запечатать это евангелие в надежде, что оно и останется единственной непреложной правдой — навеки.
Но нет. Пока не могу. Я должен еще сказать о том, что случилось после моей смерти. До меня дошло множество историй, и все они далеки от правды. Совпадает лишь одно: я действительно воскрес на третий день. Но дальше мои ученики дали волю воображению. Когда человек видит чудо, Сатана непременно проникает в его рассказ и умножает это чудо стократ.
Правда же такова: в день моей смерти один богатый человек из числа моих последователей по имени Иосиф Аримафейский тайно посетил Понтия Пилата и попросил разрешения забрать мое тело. Пилат, получив от него круглую сумму, согласился. После чего Иосиф вместе с Никодимом стали готовить тело, бывшее некогда моим, к погребению. Они принесли состав из смирны и алоэ, до пятидесяти литров весом, омыли меня и обвили пеленами с благовониями. Так у нас, евреев, принято обряжать мертвых. Неподалеку от места, где меня распяли, был сад с недавно выбитым в скале склепом. Иосиф Аримафейский предназначал это место для себя. Но теперь, из уважения, решил положить здесь меня.
И вот меня опустили в гробницу богача. И ушли, заложив вход огромным камнем.
В это время Каиафу и его приближенных одолевали мрачные мысли. Они усомнились в мудрости содеянного. В день моей смерти, к вечеру, многие благочестивые евреи вышли на улицы Иерусалима. Они били себя кулаком в грудь и кричали: «Наши грехи навлекут на нас многие беды!» Священники Большого храма испугались за народ и за самих себя. Поэтому наутро они пришли к Пилату и поведали, что я обещал воскреснуть через три дня. Я говорил это многим. Они попросили прокуратора выделить на три дня стражу для охраны гробницы.
— Иначе, — сказали они, — ученики Иисуса выкрадут его ночью, а потом объявят людям: «Он воскрес». Если это случится, беспорядков в стране не избежать.
Пилат ответил:
— Стерегите сами.
Дело в том, что они не заплатили ему обешанного.
Потом он добавил:
— На мне нет крови этого человека. Вы сами его осудили.
Священникам почуялась в его словах угроза, и они решили заплатить. После чего Пилат дал им легионеров под началом центуриона Петрония. На камень, закрывавший вход, римляне наложили семь печатей и встали сторожить гробницу.
Некоторые говорят, что той ночью случилось землетрясение и ангел Господень, слетев с небес, откатил камень от входа. Охранники же, испугавшись белоснежного сияния, которое исходило от ангела, пустились наутек.
Другие говорят, что на рассвете третьего дня к месту погребения пришла Мария Магдалина и застала там другую Марию, мою мать. Смерть часто сводит блудниц и праведниц, это не ново. И эти две женщины решили исполнить надо мной подобающие погребальные ритуалы. Дело было за малым — отвалить камень. Но кто может это сделать?
Однако вход в склеп оказался открыт. Они могли свободно войти внутрь. Там им явился юноша в длинных белых одеждах. Он промолвил:
— Вы ищете Иисуса из Назарета, но он вознесся. Скажите его ученикам, что он прибудет в Галилею прежде них. Там вы все и встретитесь.
Возможно, эта история близка к истине. Я точно знаю, что воскрес на третий день. Припоминаю также, что вышел из склепа и побрел по улицам Иерусалима, потом прочь из города по проселочным дорогам и наконец в какой-то час предстал перед учениками. Я сказал им:
— Отчего вы печалитесь?
Но они меня не узнали. Они решили, что я странник и, придя издалека, не ведаю, что случилось в Иерусалиме. Они даже попытались объяснить:
— Мы скорбим по великому пророку Иисусу из Назарета. Наши правители его распяли.
Я сказал им:
— Взгляните на мои руки и ноги! Фома, увидев сквозные раны от штырей,
попросил позволения их пощупать (потому его доныне и называют Фомой Неверующим). Остальные же поверили сразу. Скоро все, кому случилось меня тогда встретить, узнали, что я был принят в раю и посажен по правую руку от Бога, Я недолго оставался с учениками, и больше они меня не видели. Тем не менее, они стали повсюду рассказывать, что Господь был с ними. К тому же они наконец уверились в том. что могут изгонять бесов. У них прорезалось небывалое красноречие, а, когда они возлагали руки на недужных, некоторые и впрямь исцелялись.
Моя смерть разъединила евреев. Многие под водительством апостолов тоже стали моими последователями. Они назвали себя христианами. Остальные остались верны Храму и спорили между собой еще добрую сотню лет: был я мессией или не был.
В спорах победили те, что побогаче и поблагочестивее. Мессия, по их мнению, не мог быть бедняком, не мог говорить на грубом галилейском наречии. Бог бы этого не допустил!
Справедливости ради надо добавить, что многие из тех, кто называет себя христианами, так же богаты и ханжески благочестивы, как толстосумы-фарисеи. Боюсь, они зачастую даже превосходят в лицемерии тех, кто обрек меня когда-то на смерть.
В мою честь и в честь моих апостолов возведено великое множество церквей. Самый большой, самый почитаемый храм посвящен Петру и стоит в Риме. Он великолепен и окружен великолепием. Нигде вы не увидите столько золота сразу.
Бог и Сатана по-прежнему стремятся завладеть людскими сердцами. Но поскольку силы у борцов примерно равные, торжествовать победу ни один ни другой не могут. Я по-прежнему сижу по правую руку от Бога, постигаю мудрость — новую, большую, чем прежде, — и о многих думаю с любовью. Люди очень почитают мою мать. В ее честь построено много церквей, возможно, даже больше, чем в мою. И она довольна своим сыном.
Отец мой, однако, говорит со мною редко. Но я Его почитаю. Разумеется. Он дарует всю любовь, какую только может, но любовь Его не безгранична. Силы Его уходят на все более ожесточенную борьбу с дьяволом. И многие битвы уже проиграны. В последнем веке второго тысячелетия на землю обрушились такие жестокие кровопролития, такие смертоносные войны, такие глады и моры, каких мир прежде не знал.
И, несмотря на все это, большинство людей уверены, что Бог одержал благодаря мне великую победу. Возможно, дьявол просто не раскусил глубины Его мудрости. Ибо Отец мой всегда умел воспрянуть после поражений, пусть даже самых сокрушительных. Через полвека после моей смерти было написано Евангелие от Иоанна, и, похоже. вдохновителем этого (неизвестного мне) Иоанна был мой Отец. Потому что в Евангелии от Иоанна есть незабываемые слова: «Бог так возлюбил мир, что пожертвовал Своим единственным сыном, чтобы всякий, кто уверует в него, не погиб, а обрел вечную жизнь». В этих словах заключалась такая сила, что не было с тех пор на земле пророка, за которого столько людей были бы готовы пойти на смерть. Оно и понятно: я был не только пророк, я был Сын.
Но истина превыше всего, превыше даже, чем райское блаженство. Поэтому хочу быть понятым вполне. Я отнюдь не утверждаю, что Отец мой одолел дьявола. Не прошло и сорока лет после моей гибели на кресте, когда случилась война и миллионы евреев пали от руки римлян. Большой храм был разрушен до основания, от него осталась лишь одна стена. И все же Господь не уступал Сатане в хитрости. И он все-таки понимал мужчин и женщин не хуже, а лучше, чем дьявол. Мой Отец знал, как извлечь выгоду из поражения. Назвав его победой. Теперь, в нынешние времена, многие христиане уверены, что все победы одержаны ради них. Они уверены, что победа уже одержана — задолго до их рождения. И считают ее своей — из-за мук. которые я претерпел на кресте. Такое вот применение находит для меня Отец и по сей день. Через мое благословение Он шлет на землю свою любовь всякому живущему, будь то мужчина или женщина, и я стараюсь быть источником самой кроткой любви.
В то же время я должен помнить и о Понтии Пилате, который сказал, что там, где есть истина, нет мира, а где царит мир, истины не найдешь. Поэтому я иду не с миром, я иду с мечом. Я веду войну против всех, кто делает нас меньше и мельче. Кто лишает нас щедрости. Я не дам дьяволу убедить себя, что бездна нашей жадности — благородные глубины и что сам он — дух свободы. Впрочем, кто как не Сатана втолковывает нам, что жизнь должна быть легка и приятна? А любовь на самом деле не торный путь, который наверняка приведет нас к хорошему концу, любовь — это награда, которая дается нам в конце тяжкого пути, в конце нашей многодневной и многотрудной жизни. Поэтому я часто думаю о той надежде, что освещает лица бедняков. Тогда из глубин моей скорби непреложно, неизбежно поднимается волна сострадания, и в ней я черпаю силы жить и радоваться.