Европейская новелла Возрождения

Эпоха Возрождения и новелла

Составление и вступительная статья

Н. Балашова, А. Михайлова, Р. Хлодовского[1]


В поисках сколько-нибудь общего определения для новеллы, в отличие от рассказа, краткой повести, бытовой сказки, может помочь связь этого жанра с эпохой Возрождения. Краткое описание одного события или несложной группы событий, связанных единством ясно обозначенного конфликта, действия, немногочисленностью персонажей; событие, поданное в прозе как нечто реально, там-то и тогда-то происшедшее, а между тем и нечто необычное, «unа поvеllа» — «новость» для слушателя или читателя; заострение этой новизны остроумной анекдотичностью, неожиданностью концовки, сразу выводящей за круг устоявшихся и освященных религией нравственно-правовых норм; все это с внутренним одобрением, с утверждением человеческих качеств героя, его избытка энергии, смекалки и изворотливости, помогающих обойти и осмеять подавляющий личность сословно-церковный распорядок жизни, — такова раннеренессансная новелла.

Это один из специфических для литературы Возрождения и замечательно ее характеризующих жанров. Новелла народна по своему происхождению из разных видов позднесредневекового рассказа, расцветавшего в демократических слоях города, а при более благоприятных обстоятельствах, и деревни, причем не только в Европе, но также во многих странах Востока, когда с нарастанием предренессансных процессов раскрепощения личности простой человек осознавал ценность народного опыта и начинал чувствовать себя личностью, способной и достойной наслаждения и мысли. У непосредственных предков новеллы — в устных и записывавшихся повестушках-анекдотах, шванках, фаблио, наконец, в анонимных итальянских рассказах-новостях XIII века, которые и положили начало жанру, сила была заключена в очевидной реальности сообщаемого, способной, по крайней мере в ситуации, описанной в той или иной новелле, противостоять тысячелетним идеологическим устоям феодализма — мифу церкви и мифу рыцарства, а главным оружием был веселый непочтительный смех, с которым утверждались победы ренессансных идеалов.

Новелла была народна не только близостью к демократическим слоям, их стихийно материалистическому здравомыслию и смеховой культуре. Новелла Возрождения оказалась способной выразить и общие интересы народа как основы складывавшихся в антифеодальной борьбе наций. Именно в рамках жанра новеллы впервые было — в «Декамероне» — осуществлено соединение гуманистической культуры, которая складывалась в творчестве Данте, Петрарки и самого Боккаччо, с непосредственно народной культурой. Реалистический характер новеллы Возрождения шел не только и не столько от ее исконной жизненной эмпиричности, сколько от крупномасштабной ренессансной проблематики.

В народности и высокой реалистичности «Декамерона» и ренессансной новеллы, историю которой он открывает, — выступают общие черты культуры Возрождения как таковой. И хотя от такого органического синтеза могли в связи с историческими обстоятельствами и спецификой жанра уклоняться и ученая деятельность гуманистов, и некоторые направления в поэзии, и ренессансно-классицистическая драма, — самые великие достижения литературы Возрождения осуществлялись чаще всего там, где идеи гуманизма сближались с непосредственно народной культурой — у Боккаччо, Ариосто, Рабле, Шекспира, Сервантеса, Лоне.

Ренессансная новелла наибольшего развития достигла в классической стране Возрождения — в Италии и не получила большого распространения там, где Возрождение не осуществилось в завершенных формах. Развитие новеллы на более поздних этапах Возрождения связано не только с ренессансной славой, но и с бедой Италии — с продолжавшейся раздробленностью и преобладанием частных форм выражения гуманистической идеи. В объединенной Франции «Декамерону» соответствовал не ряд — замечательных самих по себе — книг новелл, а роман Рабле. В Англии после блестящего позднесредневекового (хотя в проходившего под влиянием Боккаччо) начинания Чосера, видимо, в силу еще большего развития общественной жизни в национальном масштабе, проблематика Возрождения полнее всего выразилась в драме. В Испании, где частная жизнь была драматизирована и казалась поднятой до общенациональных проблем необходимостью отвоевания страны от мавров, выходом на стрежень великих географических открытий, трагическим полуторастолетним противостоянием народа реакционной монархии Габсбургов, — функции новеллы принимали на себя то романс, то повесть о заморских странах и, наконец, драма. В Испании и в Англии сам термин, la novela, the novel, стал обозначать прежде всего не вид рассказа, а роман, но, сохранив отпечаток своего происхождения, — обозначал роман из реальной жизни, а не роман авантюрный или фантастический.

* * *

До начала эпохи Возрождения новое связывалось главным образом с чудесным, странным, необычным. Оно почти не ассоциировалось с происшествиями сегодняшнего дня. В средневековой литературе время как бы не двигалось. Ее читателей не удивляло присутствие рыцарей на казни Христа: время не знало исторических перемен и сразу вливалось в вечность. В первом, еще средневековом, сборнике итальянских новелл (он создан в 80-е годы XIII в. и озаглавлен: «Книга новелл и красивой вежливой речи») рассказывается такой случай: перед началом пира один из рыцарей Фридриха II отправился в дальние страны, совершил там множество подвигов, выиграл три сражения, женился, воспитал сыновей, но когда он вернулся ко двору императора, гости еще не успели усесться за стол. Вся многотрудная жизнь рыцаря оказалась равной мгновению. Средневековое религиозное и аскетическое сознание пренебрегало всем земным, в том числе и земным временем. Однако, собираясь вместе, люди делились новостями о себе, своих друзьях или недругах. В средние века «новелла» соседствовала со сплетней, с волшебной сказкой. Она была фактом быта и устного творчества. Но от фольклора до прозы расстояние огромное. Для того чтобы новости, касающиеся повседневности, приобрели в глазах средневекового человека общественную ценность и начали восприниматься как материал, достойный литературной обработки, потребовались огромные перемены в социальной психологии и в самих условиях человеческого существования.

Одним из первых завоеваний идеологической революции Возрождения стал «Декамерон». Джованни Боккаччо — первый новеллист, которого мы знаем по имени. Его книга дала меру всей ренессансной новеллистике и создала стиль, который вошел в исторический стиль эпохи. «Декамерону» много и долго подражали. Некоторые литературоведы считают теперь, что история возрожденческой новеллы является серией более или менее удачных попыток повторить беспрецедентный успех Боккаччо. Это не так. Читатель сможет в этом убедиться на примере Мазуччо, Ласки, Маргариты Наваррской и других новеллистов, свободно перестраивавших декамероновские сюжеты и ситуации.

Непосредственно следовавшие за Боккаччо новеллисты читали «Декамерон», но не оценили его главных художественных открытий. По своим взглядам они принадлежали к предшествующей «Декамерону» эпохе. О первом из них почти ничего не известно. Мы не знаем даже, что такое «Пекороне», — заглавие книги или фамилия автора, сера Джованни, прозванного Флорентийцем. Обрамление «Пекороне» примитивно: юный Ауректо, оказавшись во Флоренции и прослышав о красоте и добродетелях монахини Сатурнины, влюбился в нее и тоже ушел в монахи. Ауректо и Сатурнина встречаются в монастырском парлаторни, где их разделяет решетка, и рассказывают друг другу новеллы. Много новелл «Пекороне» построено на материале «Флорентийской хроники» Виллани. Сер Джованни оказался не слишком умелым рассказчиком, но попытка ввести в новеллу недавние, почти современные исторические события была новаторской. В новеллу входило время. Правда, пересказы Виллани соседствовали с вневременными анекдотами, но и соседство истории создавало перспективу, придававшую традиционным фабулам иллюзию реального факта. Это было открытие, и в XVI веке его широко использовал Банделло.

Сер Джованни не умел подчинить себе стихию слова, но и его посещали смелые мысли. Идеей его новеллы о рубашке счастливой женщины (Второй день, новелла II) воспользовался Анатоль Франс. В литературе эпохи Возрождения «Пекороне» оставил след. Напечатанная в нашем сборнике новелла легла в основу фабулы «Венецианского купца» Шекспира. Новеллистика Возрождения оказалась арсеналом, вооружившим Шекспира, Лопе де Вегу, Вебстера и других драматургов XVI–XVII столетий.

Наиболее даровитым рассказчиком второй половины XIV века был Франко Саккетти. Он был флорентийцем не только по рождению, но и по складу души. Тогдашняя Флоренция была самым передовым государством Европы. В нем жилось и думалось свободнее, чем где бы то ни было, и, возможно, поэтому ни один из городов Италии не дал миру столько великих художников и поэтов. Саккетти в предисловии к сборнику «Триста новелл» объявил, что следовал «примеру превосходного флорентийского поэта, мессера Джованни Боккаччо», однако опыт «Декамерона» учтен им не был. Саккетти ставил перед собой другие задачи и писал в иной манере. Язык и стиль декамероновского общества казались ему утонченными и неправдоподобно гармоничными. В предисловии он демонстративно называл себя «человеком невежественным и грубым». Автор «Трехсот новелл» был начитан, знал латинских поэтов, много повидал. Однако гуманизм его не затронул. Перед Боккаччо он преклонялся, но в новелле о Коппо ди Боргезе высмеял последователей Петрарки, ошибочно предположив, что новая филологическая ученость уводит от действительности. В сборнике «Триста новелл» говорится о «новых людях», но это не герои новой эпохи, а традиционные шуты или чудаки, попадающие в смешные ситуации. «Новое» в книге Саккетти нередко понимается по-старому. Оно все еще отождествляется с «необычным», однако таким, какое постоянно случается в повседневной жизни. Для читателя XIV века подробности его собственного быта обладали большей новизной, чем фантастика арабской сказки. Саккетти понял это. Он ценил правдивость детали, был наблюдателен, сумел изобразить суматоху флорентийского рынка. По сравнению с «Декамероном» «Триста новелл» могут показаться произведением значительно более правдивым в частностях. Однако сопоставлять Саккетти с Боккаччо не следует. Наибольшие эстетические достижения итальянского Возрождения оказались связанными не с эмпирическим стилем «Трехсот новелл», а с идеализирующим человека стилем ренессанс, художественным стилем гуманизма, великие образцы которого были созданы Петраркой и Боккаччо.

Ренессанс «Декамерона» — это стиль огромных реалистических возможностей. Гуманисты поняли «Декамерон» тоже не сразу. Петрарка, намечая перспективы развития высокой ренессансной прозы, счел необходимым перевести новеллу о Гризельде на латинский язык. На какое-то время это стало традицией. В первой половине XV века новеллы «Декамерона» переводили на латынь Антонио Лоски, Леонардо Бруни, Бартоломео Фацио. Их переводы были экспериментами, для литературы Возрождения необходимыми и важными. Обращение гуманистов к языковым формам древнеримской литературы тогда не мешало, а помогало создавать в феодально раздробленной Италии большой стиль новой национальной литературы.

Однако как раз для новеллы, с ее ориентацией на современность, классическая латынь оказалась малоподходящей. В 1438 году уже упоминавшийся Бруни пересказал народным языком фабулу одной из самых патетических новелл «Декамерона», новеллу о Гисмонде (IV, 1). Однако он все-таки перенес действие в античность и закончил новеллу счастливой развязкой, превратив жестокого салернского принца в великодушного царя Селевка. Бруни хотелось придать новеллистической прозе еще большую ренессансность, чем она имела у самого Боккаччо. Бруни утверждал, что перекроил декамероновскую фабулу только для того, чтобы показать «сколь далеко древние греки превосходили в человечности и благородстве сердца наших итальянцев».

В гущу современности новеллу вернул знаменитый Леоне Баттиста Альберти. В его «Маленькой истории о любви Леоноры де'Бради и Ипполито Буондельмонте» (1470) возникла характерная для литературы Возрождения драматическая ситуация Ромео и Джульетты, которую в начале XVI века с большой поэтичностью разработает рыцарственный Луиджи Да Порто, а затем обессмертит гений Шекспира.

Альберти был архитектором, скульптором, теоретиком искусства, атлетом, философом, драматургом, прозаиком и поэтом, равно свободно владевшим и классической латынью, и языком флорентийских закоулков. Это соответствовало духу времени, но универсальность Альберти поражала даже его современников. Кроме того, Альберти оказался превосходным организатором новой культуры: с одной стороны, он сознательно побуждал гуманистов заниматься народным языком и народной поэзией, а с другой — планомерно приобщал народных художников, все еще живших традициями средневекового ремесла, к гуманистическим концепциям искусства и человека. Он ломал стены, отделявшие народное творчество от филологической учености гуманистов.

Навстречу Альберти из глубин флорентийской демократической культуры поднимались такие гиганты, как скульптор Донателло и архитектор Брунеллеско. Обоих их мы встретим в «Новелле о Грассо». Автор ее не установлен (полагают, что им был Антонио Манетти), но она справедливо считается одним из шедевров новеллистики Возрождения. Подлинно ренессансен ее сюжет. Он построен на шутке-мистификации («бурле»), предметом которой оказывается реально существовавший резчик по дереву. «Бурлы» были среди флорентийских художников делом обычным. Они не однажды давали благодарный материал и для Боккаччо и для Саккетти, к стилю которого примыкает «Новелла о Грассо». Новым по сравнению с Саккетти в новелле оказалась архитектурная виртуозность «бурлы», не случайно приписанной Брунеллеско, создателю купола флорентийского собора, психологическая глубина при изображении растерянности центрального героя, а главное — характер ее несколько жестокого комизма. Брунеллеско заставляет Грассо поверить в то, что тот перестал быть самим собой. В средние века, в латинской поэме Виталия из Блуа, аналогичное недоразумение выглядело просто смешным. В новую эпоху, гуманизм которой отстаивал ценность и индивидуальную неповторимость человеческой личности, забавно-фривольная ситуация плавтовского «Амфитриона» порождала ренессансный смех, утверждающий новые жизненные идеалы. Возможно, именно поэтому читатели XV века охотно верили, что в «Новелле о Грассо» рассказан подлинный случай, хотя им была знакома поэма в народных октавах «Гета и Бирра», восходящая через «Амфитрионеиду» Виталия к Плавту.

«Новелле о Грассо» в XVI веке подражали такие крупные новеллисты, как Ласка и Фортини. Во второй половине XV века «бурла» лежала в основе ряда новелл, написанных народным языком и входящих в народное течение, питающее культуру итальянского Возрождения. Центром этой культуры по-прежнему оставалась Флоренция, формально сохранившая демократический строй, но фактически управляемая купеческой династией Медичи. Лоренцо, прозванный Великолепным, будучи искусным дипломатом, держал в своих руках судьбы всей Италии, но делал вид, что он не тиран, а такой же человек, как все, только имеющий возможности тратиться на украшение родного города. Он дружил с поэтами, писал стихи на народном языке, содействовал учреждению Платоновской Академии, защищал Пико делла Мирандолу от преследований папского Рима, покровительствовал живописцам, среди которых выделялись Боттичелли и юный Микеланджело. Культура стала у Лоренцо частью его политики; но это не помешало тому, что именно при нем флорентийский Ренессанс достиг наивысшей точки.

Душой так называемого кружка Лоренцо Медичи были Анджело Полициано, самый тонкий лирик XV столетия, и Луиджи Пульчи, автор народно-ренессансной эпопеи «Морганте», однако здесь отдавали должное и новой художественной прозе. Полициано оставил «Книжицу» изящных анекдотов-фацеций, написанных уже не на латинском языке, как это было у Поджо, а по-итальянски; Луиджи Пульчи сочинил новеллу, в которой по традиции посмеялся над жителем соседней Слоены, а Лоренцо написал одно из уникальных произведений XV века — «Новеллу о Джакопо».

Излюбленной темой новеллистики Возрождения было лицемерие и сластолюбие монахов. Тема эта пришла из средневековья. Враждебность горожан к монахам определялась условиями бытия. «Причину их яростных нападок на безбрачие духовенства никто так хорошо не объясняет, как Боккаччо»[2]. Однако даже по отношению к осмеиваемым им монахам автор «Декамерона» был несравненно человечнее, нежели средневековые бюргеры. Для гуманистов Возрождения характерен антиаскетизм и сознательное безразличие к спорам о догмах. В то время как на германском Севере готовилась почва для торжества Лютера, который, по словам К. Маркса, «…освободил человека от внешней религиозности, сделав религиозность внутренним миром человека…»[3], на романском Юге «…стало все более и более укореняться перешедшее от арабов и питавшееся новооткрытой греческой философией жизнерадостное свободомыслие, подготовившее материализм XVIII века»[4]. Итальянские гуманисты безбожниками, как правило, не были. Однако в некоторых случаях антиклерикализм итальянских гуманистов принимал весьма радикальные формы. «Новелла о Джакопо» уникальна тем, что само таинство христианской исповеди оказывается главной частью скандально-эротической «бурлы», жертвой которой делается не только придурковатый супруг Кассандры, но и репутация католической церкви. «Новелла о Джакопо» дала сюжетный материал для «Мандрагоры» Никколо Макьявелли; созданный Лоренцо образ брата Антонио предвосхитил фра Тимотео, а заключительная «мораль» новеллы перекликалась с наиболее антирелигиозными максимами из макьявеллевых «Рассуждений о первой декаде Тита Ливия».

Такой силы антиклерикализм можно обнаружить в «Новеллино» Томмазо Гуардати, называвшего себя Мазуччо. Он родился, жил и издал свою книгу, состоявшую из пяти «декад» и содержавшую пятьдесят новелл, в Неаполитанском королевстве, которое во второй половине XV века жестоко враждовало с папским Римом. На «Новеллино» лежит некоторый отпечаток политики Арагонского двора, а также аристократических предрассудков тех часто именитых особ, которым дворянин Томмазо Гуардати посвящал свои «повестушки». Тем не менее выводить «Новеллино» за пределы демократической культуры итальянского Возрождения было бы неправильно. Распри между королем Фердинандом и папской курией дали возможность типографу Франческо де Туппо напечатать в Неаполе эту поразительно смелую книгу, но содержание ей дали не они, Мазуччо шел по следам Боккаччо. В то время как неаполитанские гуманисты, сгруппировавшиеся вокруг Понтано, совершенствовали изобразительные возможности латыни и пользовались только ею, Мазуччо обратился к «вульгарному» говору неаполитанского простонародья и, подобно флорентийцам XIV века, создавал литературный язык итальянской прозы, используя ресурсы местного диалекта.

Ренессансной гармонии «Декамерона» Мазуччо достичь не удалось. Он обладал меньшей филологической культурой. Впрочем, дело было не только в этом. В Арагонском Неаполе более, чем во Флоренции Боккаччо и Саккетти, выпирала трагическая дисгармоничность действительности. Оставалось либо бесстрашно взглянуть в лицо жизни и превратиться в сатирика, либо бежать в идиллию прекрасной, но выдуманной Аркадии, как поступит чуть позже Якопо Саннадзаро. Мазуччо выбрал первое. Он изображал мир «черно-белым», и это отделяло «Новеллино» от жизнерадостного многокрасочного «Декамерона». Грубоватые подробности, угловатость слога, трагическая гротескность — все это в книге Мазуччо идет не только от рудиментов готики или от испанского влияния, сильного в Неаполе, — это также стилевой результат критического отношения автора к окружающей его социальной действительности. В прологе к «Новеллино» говорится: «по утверждению философа, сопоставление вещей противоположной природы ярче оттеняет их различие». Мазуччо полагал, что для писателя показывать не примиренные противоречия жизни не менее важно, чем ставить перед человечеством высокие, но вряд ли достижимые идеалы.

В XVI веке эти противоречия стали еще острее. Большинство государств Италии утратило политическую независимость. Родина гуманизма и жизнеутверждающего ренессансного искусства надолго сделалась ареной варварских войн, которые вели на ее территории испанцы, французы и немцы. В 1527 году ландскнехты набожного Карла V безжалостно разграбили Рим. В 4530 году во Флоренции пала республика. Ее сменило деспотическое правление герцогов Медичи. Во всей стране начиналась феодально-католическая реакция, принявшая форму контрреформации. В 1545 году открылся Тридентский собор. Его постановления осуждали не только протестантов, но и новую светскую культуру, которая двести пятьдесят лет развивалась в Италии. В 1559 году был обнародован первый «Индекс запрещенных книг». В него сразу же попали произведения Данте, «Декамерон», «Новеллино» Мазуччо, «Моргайте» Пульчи и многие книги гуманистов, в том числе «Фацеции» Поджо.

Тем не менее неверным было бы предполагать, будто в XVI веке культура итальянского Возрождения сразу вступила в полосу упадка. XVI век — этап длительный, сложный и крайне противоречивый. Именно в первой половине XVI века филологические и художественные эксперименты гуманистов XV столетия дали блестящие результаты. В этот период, по словам Ф. Энгельса, «…в Италии наступил невиданный расцвет искусства, который явился как бы отблеском классической древности и которого никогда уже больше не удавалось достигнуть»[5]. С началом XVI века большой национальный стиль начал формироваться также в Риме, Ферраре, Падуе, Венеции, Милане, Сиене и многих других итальянских государствах. Поэзия тоже жизнь: когда выявилась маловероятность государственно-экономического объединения Италии, нация на какое-то мгновение сплотилась духовно и утвердила себя эстетически. В этом — великое общечеловеческое и конкретно-социальное, жизненное содержание, казалось бы, далекого «черни» и с виду аполитичного Высокого Ренессанса Леонардо да Винчи, Рафаэля, Джорджоне, Тициана, Ариосто, Бембо и Кастильоне.

Характерные черты стиля Высокого Ренессанса с его культом совершенной гармонии и одухотворением нагого тела нетрудно обнаружить в новеллах Луиджи Да Порто, Франческо Марии Мольцы, в лице которых современники надеялись обрести «нового народного Петрарку и Боккаччо», и особенно в «Беседах о любви», написанных Аньоло Фиренцуолой. Противоречие между неоплатоническими рассуждениями участников «Бесед» в обрамлении и по-возрожденчески откровенным изображением любви в самих новеллах является мнимым. Неоплатонизм в «Беседах» — тоже от Ренессанса. Искусство итальянского Возрождения не просто «реабилитировало плоть», а обожествляло земного человека. Фиренцуола писал новеллы разным слогом, умело приноравливая его к изображаемой среде, но диссонансов в «Беседах о любви» не возникло.

Духовное сплочение, одним из художественных проявлений которого стал Высокий Ренессанс, не могло быть ни абсолютным, ни длительным. В Италии даже в начале XVI века гуманистическая интеллигенция не была единой. Часть ее рассчитывала противопоставить иноземным «варварам» не столько эстетические ценности, сколько военно-политическую силу и искала нового сближения с народом, прежде всего с крестьянством, жестоко эксплуатировавшимся и феодалами, и сменявшими их городскими республиками. «Установление иностранного господства на полуострове, — писал А. Грамши, — сразу же вызвало ответную реакцию: возникло национально-демократическое направление Макьявелли, выражавшее одновременно скорбь по поводу потерянной независимости, которая существовала ранее в определенной форме (в форме внутреннего равновесия между итальянскими государствами при руководящей роли Флоренции во время Лоренцо Великолепного), и вместе с тем — зародившееся стремление к борьбе за восстановление независимости в исторически более высокой форме…» [6].

Макьявелли — тоже прозаик Высокого Ренессанса. Этим классическим национальным стилем написаны и трагический «Государь» и шутливая «Сказка» о Бельфагоре, в которой социальная гармония либерального ада иронически противопоставлена земной действительности. Очень примечателен в «Сказке» Макьявелли фольклорный образ крестьянина, идейно перекликающийся с «якобинством» (термин Грамши) его «Рассуждений о первой декаде Тита Ливия» и «Диалогов о военном искусстве».

Не принимая во внимание национально-народное направление XVI столетия, трудно понять шекспировскую глубину трагизма Высокого Ренессанса Микеланджело и Тициана, а также подлинную реалистичность Фоленго, эпопея которого лишь недавно перестала рассматриваться как лингвистический каприз гуманизма.

В новеллистике XVI века традицию Макьявелли продолжил Антонфранческо Граццини, прозванный Ласка (то есть Голавль), поборник чистоты флорентийского народного языка и враг классицизма стиля Чинквеченто, возникшего в творчестве писателей, полагавших, что подражать классическим образцам значит просто-напросто повторять Петрарку, Боккаччо, Вергилия и греческих трагиков. Искусствовед П. Муратов считал Ласку «самым замечательным флорентийским новеллистом после Боккаччо»[7], Но Граццини писал «Вечерние трапезы» уже в то время, когда в Тосканском герцогстве устанавливалась феодальная государственность. Абсолютизм в его мелкодержавном варианте резко и надолго обособили «народное» от «национального». В новеллах Ласки грубоватый фольклорный юмор перемежался с жестокими «шутками», которые «эти господа Медичи» разыгрывали над своими беззащитными подданными. Гармонии не получалось. Граццини придумал для «Вечерних трапез» поэтичное обрамление, но, так же как и «Беседы о любви», его новеллистическая книга осталась незаконченной. Вряд ли это было просто случайностью. В середине XVI века все более обнажающиеся социальные противоречия не создавали больше возможности для того оптимистически цельного миропонимания, которое породило когда-то художественную структуру «Декамерона». Лучше всего это доказал опыт Маттео Банделло.

Банделло отказался от декамероновского единства. Все новеллы у него обособлены, а общее обрамление заменено развернутыми посланиями-посвящениями к каждой новелле. В них вводится рассказчик и воспроизводится обстановка, в которой была рассказана новелла. В качестве рассказчиков у Банделло фигурируют политические деятели, известные писатели, философы и художники — Макьявелли, Помпонацци, Леонардо да Винчи. Банделло вложил в их уста и фольклорные анекдоты о шуте Гонелле, и истории, вычитанные у античных авторов, и новеллы своих предшественников, а также рассказы о подлинных происшествиях. Последних в «Новеллах» больше всего. К ним принадлежит, например, новелла об Антонио Болонье (часть первая, новелла XXVI), давшая фабулу трагедиям Лопе и Вебстера о герцогине Амальфской.

Эпоха Возрождения порождала в Италии яркие, цельные характеры. Но она не была идилличной. Никто из новеллистов Чинквеченто не показал так убедительно, как Банделло, что его время было кровавым, жестоким веком, когда торжествовали не только сильные страсти, но и железные сердца. В стремлении к воспроизведению хроники современной жизни Банделло в чем-то перекликается с Саккетти, однако, в отличие от новеллиста XIV века, он избегает нравственных и социально-политических оценок изображаемого, поэтому по аналогии с представителями итальянского реалистического течения конца XIX века его иногда именуют «веристом». Банделло явно не одобрял сословных предрассудков братьев герцогини Амальфской, но в его изображении гибели Антон по Болоньи отсутствует трагизм; о ней упоминается как о несчастном случае, которого могло и не быть. Банделло не без основания называл себя писателем «без стиля». Это не значит, конечно, что он писал кое-как. Язык Банделло, ориентированный на речь образованного общества не одной Флоренции, а всей Италии, сближал литературу с новой действительностью. Однако писателем Высокого Ренессанса Банделло уже не назовешь. Отказ Банделло от декамероновского обрамления был вызван не столько желанием воспроизвести эту действительность в ее калейдоскопическом многообразии, сколько утратой гуманистической веры в разумность жизни и в способность человека подчинять ее своей воле. Именно поэтому «верист» Банделло предпочитал рассказывать о «случаях столь странных», что даже ему самому они представлялись «скорее сказками, нежели историями». В его новеллах, недавно еще «божественный», всесторонне развитый герой гуманистов оказывается жертвой или орудием жестокой иррациональности бытия. Для новеллистики Банделло типичен скорее не рассказ о Ромео и Джульетте, который является растянутым пересказом новеллы Луиджи Да Порто, а мрачная история о графине ди Челлан, своеобразная поэзия которой обусловлена необъяснимостью действий ее инфернальной героини.

Внутреннюю целостность «Декамерона» в середине XVI века иногда пытались повторить чисто формально. Несколько позднее «Новелл» Банделло появились «Экатоммити» Джиральди Чинтио, тщательно воспроизводившие внешнюю структуру «Декамерона» и приподнятость его слога. Но, внешне подражая Боккаччо, Джиральди не продолжал его традицию, а полемизировал с ней. Это подчеркивалось и эллинизированным заглавием его книги. Джиральди ставил задачей создать своего рода «Антидекамерон», противопоставив веселому и, как ему казалось, непристойному гуманистическому смеху «ста новелл» Боккаччо контрреформационную благопристойность «ста мифов» «Экатоммити», написанных во славу христианской морали, католической церкви и Тридентского собора. Из книги были изгнаны насмешки над монахами и все «соблазнительные» сцены. «Порок» изображается, но только для того, чтобы быть жестоко наказанным. Почти на каждой странице книги Джиральди льются потоки крови. Автор «Экатоммити» хотел исправлять нравы. Но так как нравственные принципы, на которые он опирался, были ложными и реакционными, ему приходилось устрашать читателей, навязывая им религиозно-моралистические выводы, не вытекающие даже из содержания его же собственных «мифов». Новеллы «Экатоммити» грубо риторичны, отличаются подчеркнутой контрастностью добра и зла, использованием необычных, авантюрных ситуаций, сценами насилия и т. д. В середине XVI века, в результате кризиса возрожденческой идеологии, вызванного как ее собственными внутренними противоречиями, так и развернутым наступлением на гуманизм феодально-католической реакции, в литературе и искусстве Италии появляется маньеризм. Подобно классицизму XVI века, он противостоял классике Высокого Ренессанса, но получил значительно большее распространение, наложив отпечаток и на стиль далеких от контрреформации художников.

Во второй половине XVI века тот маньеризм, который был связан с контрреформацией, нашел продолжение в пресно-моралистической новеллистике Себастьяно Эриццо, напечатавшего в 1567 году обрамленную книгу «Шесть дней», но подавить ренессансную традицию «Декамерона» все-таки не удавалось. Жизнерадостное свободомыслие Возрождения воскресало в чувственности Фортини, в шутках Парабоско, в рационализме Шипионе Баргальи, новеллы которого, правда, перекраивали декамероновские фабулы во многом уже по-барочному.

К второй половине XVI века развитие демократизма ренессансной новеллы оказалось связано не с консервацией ее классического канона, а с отступлением от него, порой даже непреднамеренным, как это было у Джованфранческо Страпаролы. Ни одна из новеллистических книг середины XVI века не пользовалась в Италии такой популярностью, как «Приятные ночи». Вопреки запрещениям церковной цензуры, они переиздавались около пятидесяти раз. Беспрецедентный успех книги Страпаролы объясняется прежде всего необычностью ее содержания. С ней в литературу Возрождения вошла крестьянская волшебная сказка, с ее диалектальными словечками, пословицами и прибаутками, с ее феями, удачливыми дураками и непобедимым народным оптимизмом. Но успех «Ночей» развит не был. Страпарола наткнулся на крестьянскую сказку случайно и не оценил всех заложенных в ней возможностей. Основную часть «Приятных ночей» составили не сказки, а бытовые новеллы, в которых автор тщился подражать все тому же Боккаччо. Главное открытие Страпаролы было понято лишь через восемьдесят лет, когда крестьянская волшебная сказка организовала язык, стиль и художественную структуру «Пентамерона» Джамбаттисты Базиле, этого едва ли не самого яркого прозаика итальянского демократического барокко.

* * *

Французский эквивалент слова «новелла» — «нувель» — как термин, обозначающий литературный жанр, возник, несомненно, под итальянским влиянием, хотя то, что затем стало новеллой, родилось во Франции, на тесных улочках ее средневековых городов, раньше итальянской новеллы и передало ей свой повествовательный опыт. Это были смешные и поучительные повествования в стихах — «фаблио». Их восьмисложный стих с парной рифмой не считался тогда поэзией. Когда иной художественной прозы не было, он был «прозой». «Поэзия» же средневековья знала многообразную метрику, сложную строфику, изысканную образность и, естественно, совсем иную тематику.

В романе и рыцарской повести исключительность героев подана была на некоем нейтральном фоне повседневной жизни. В фаблио исключительность иная, это — исключительность наизнанку. Вместо небывалой смелости, неподкупной верности, всепреодолевающей любви романа в фаблио мы находим редкостную глупость, невообразимую жадность или похотливость. Хотя в куртуазном романе происходили события необычайные, для простолюдина они не могли быть «новостью», ибо новость — в обиходном бюргерском или крестьянском понимании — предполагала и конкретное место, и вполне определенное время, и реальных участников события. Стремление к правдивости, понимаемой довольно упрощенно, типично и для фаблио, и для ранней новеллы. Фантастика появится в новелле позднее и укажет на сложность и развитость литературного процесса.

Однако бытописательство еще не делало новеллу возрожденческой. Ей потребовался еще и гуманизм — и как определенного рода ученость, и как специфический — широкий и свободный — взгляд на человека и его земные дела. Пришло это не сразу, и французская новелла проделала за первые сто лет своего существования большой путь.

У его начала стоит анонимный сборник «Пятнадцать радостей брака», возникший, по-видимому, в первой трети XV века. По тематике книга примыкает к средневековой антифеминистской литературе, но это не столько инвектива в адрес слабого пола, сколько собрание забавных историй о проделках коварных жен и об их легковерных мужьях. По всем новеллам разбросаны черточки, скупо, но точно характеризующие быт западноевропейского города на исходе средневековья. Автор проводит читателя по всем кругам семейного ада: тут и ожесточенные перебранки со сварливой женой, и беготня по лавочкам в поисках заморских лакомств, и скитания по заимодавцам, чтобы достать деньги на новое платье жене. Наполняют книгу и нападки на монахов, которые либо просто склоняют женщин к распутству, либо внушают им неуважение к мужьям.

Многое в книге — от средневековых душеспасительных «примеров» и морально-дидактических трактатов. Типичный бюргерский морализм еще не был в сборнике преодолен. В этом направлении едва был сделан первый шаг. Однако антифеминизм книги вряд ли следует до конца принимать всерьез: осуждение женских слабостей постоянно уступает место удивленному восхищению хитроумными проделками, находчивостью, изворотливостью женщин. Отрицание спорит с утверждением, и в этом споре проглядывают предпосылки новой, возрожденческой концепции человека.

Пятнадцатое столетие во Франции создало и другой новеллистический сборник, по форме и по содержанию близкий к типично ренессансным повествовательным циклам. Эта книга — «Сто новых новелл», возникшая между 1456 и 1461 годами в Женаппе (Брабант), при дворе Бургундского герцога Филиппа Доброго, где литература издавна была в особой чести. Хотя каждая новелла сборника приписана определенному рассказчику (зачатки обрамления, столь характерного для ренессансной новеллы), на книге лежит печать единства стиля: на каком-то этапе текст всех новелл подвергся обработке большого мастера, быть может, Антуана де Ла Саля.

Обычно указывают на подражательный характер этой книги. Однако связь с «Декамероном», который был уже широко известен во Франции, ограничивается, пожалуй, одинаковым числом новелл, зачатками обрамления и двумя упоминаниями итальянского писателя. Правда, по сюжету около трети новелл могут быть соотнесены с произведениями Боккаччо, Саккетти или Поджо Браччолини, но эти же самые новеллы обнаруживают сходство и со средневековыми французскими фаблио. Большинство же новелл восходит лишь к реальным фактам жизни эпохи. Эта привязанность как к «домашним» сюжетам, так и к демократической среде станет затем важной приметой наиболее плодотворного направления новеллы эпохи Возрождения во Франции.

Народный характер книги проявился прежде всего в тематике. Действие новелл редко переносится в дворянский замок, хотя в книге есть истории о дворянах, цепляющихся за свои былые привилегии. События разворачиваются на улочках и в домах средневекового города — в Лилле, Сент-Омере, Камбре, в сельских трактирах, на теряющихся в полях проселках Нормандии, Артуа, Пикардии, Шампани или Бургундии. В большинстве случаев это рассказы о любовных проделках монахов, о неверных женах и сластолюбивых мужьях. Обо всем этом рассказано подробно и откровенно. Но за грубоватым юмором «Ста новых новелл» встает правдивая картина жизни, а у героев на первый план выдвигается находчивость, ловкость. Эти качества помогают неверным женам избежать гнева ревнивых мужей, выручают простофилю кюре, забывшего объявить прихожанам о начале поста, вызволяют из беды деревенского священника, похоронившего на кладбище любимого пса; находчивость же позволяет молодому писцу открыто забавляться с женой своего патрона, а благочестивому отшельнику — вкусить любовь молодой девицы. В обилии любовных историй вряд ли следует видеть ренессансную «реабилитацию плоти», это скорее — отражение развлекательного, праздничного характера книги, связанного с травестирующими тенденциями народной карнавальной культуры. Для многих новелл книги типичен мотив любовной связи людей разной сословной принадлежности: родовитые дворяне волочатся за служанками, а их жены домогаются любви простого конюха или лакея. Как правило, подобные коллизии не приводят к трагическим конфликтам, что указывает на оптимистический тон книги, но и на известную упрощенность трактовки поднимаемых в сборнике проблем.

В отличие от «Пятнадцати радостей брака», в, «Ста новых новеллах» нет и в помине антифеминистских настроений; напротив, создатели сборника не без восхищения описывают замысловатые уловки неверных жен и откровенно смеются над незадачливыми рогоносцами. Трудно говорить и об осознанно сатирическом изображении монахов и священников. Если они и оказываются невежественными и глупыми, то природная смекалка позволяет им выпутываться из, казалось бы, безнадежных положений, о чем и говорится одобрительно. Есть в книге трагические новеллы, например, история о неверной жене, попавшей в расставленную ревнивым мужем ловушку и сожженной заживо, но преобладает веселый, жизнерадостный тон.

Становление жанра новеллы означало рождение новой ренессансной прозы, на страницах которой вместо аллегорических фигур городской дидактики и фантастических персонажей куртуазных романов, вместо социально дифференцированных, но схематичных действующих лиц фаблио и фарсов появляются индивидуализированные характеры с личной судьбой и частными интересами.

В «Ста новых новеллах» перед нами уже сложившийся тип новеллистической книги, который будет затем варьироваться на множество ладов, но в основе своей останется неизменным. Во-первых, это целостное собрание новелл, это определенным образом организованный цикл, как бы делающий заявку быть большим, чем простое собрание рассказов. Цикл предполагал и некую общую стилистическую тональность, и единый угол зрения на изображаемое, и более широкое, чем в изолированном рассказе, воспроизведение действительности. Во-вторых, именно в процессе циклизации производилась перелицовка иноземных сюжетов на французский лад (если использовались чужие сюжеты) и происходило переосмысление старых национальных повествовательных моделей, что столь специфично именно для Ренессанса во Франции (в котором некоторые исследователи не без основания видят не только освоение античности, но и возврат к готическому наследию).

Эта национальная укорененность сделала новеллу типичнейшим (наряду с сонетным циклом) жанром литературы французского Возрождения и обеспечила ей небывалую популярность. На заре Ренессанса, особенно после появления книгопечатания, забавные реалистические истории находили читателя и в стенах замка или королевского дворца, и в купеческой конторе, и в монастырской келье, и в крестьянском доме. Это не значит, конечно, что авторы новеллистических циклов не тяготели к той или иной литературной традиции, не ориентировались на разного читателя, не отражали жизни различных социальных слоев.

Все это привело к большому жанровому и тематическому разнообразию французской новеллистики XVI столетия — от новеллы-анекдота, типичного, скажем, для Деперье, до своеобразной сентиментально-психологической повести, к которой тяготела Маргарита Наваррская. В новеллистической продукции эпохи заметный пласт составляют книги, отражающие интересы, вкусы и настроения провинциальных кругов. Авторы этих книг были связаны с выдвинувшей их средой, писали для нее и в основном о ней. Все они разрабатывают старые исконно «домашние» сюжеты и тяготеют к французской повествовательной традиции. Показательно, что из этих рассказчиков-областников лишь у одного Ноэля Дю Файля дошло дело до печатного станка; «Великий образец новых новелл» Никола де Труа или «Веселые проделки и разговоры Пьера Фефё, школяра из Анжера» Шарля Бурдинье были напечатаны лишь в XIX веке, а «Сто новых новелл» Филиппа де Виньеля изданы лишь теперь. Жанр новеллы проникал даже в провинциальное захолустье, но продолжал жить там по-средневековому, то есть в рукописи.

Опыт новеллы как проводника новых гуманистических идеалов и как олицетворения связи с национальными традициями оказал влияние не только на своеобразный жанр сцен-диалогов (например, у Жака Таюро), но и на становление романа (в великой книге Рабле многие главы, особенно где действует Панург, воспринимаются как мастерски построенные новеллы), и даже на биографическую, мемуарную (Брантом) и философскую прозу (Монтень).

Ошибкой было бы не учитывать воздействия на развитие французской новеллы «Декамерона» Боккаччо. Воздействие книги еще усилилось, когда в 1485 году был впервые напечатан перевод (очень вольный) Лорана де Премьефе. Рукописи перевода, нередко прекрасно иллюстрированные, широко распространялись и ранее. В конце 30-х годов XVI века Антуан Ле Масон, секретарь Маргариты Наваррской, завершает свой перевод Боккаччо. Перевод этот, вышедший в 1545 году, выдержал до конца столетия еще шестнадцать изданий, и «Декамерон» стал популярнейшей книгой во Франции. Вслед за Боккаччо переводятся другие итальянские новеллисты— Банделло, Мазуччо, Страпарола, Чинтио.

В середине 30-х годов XVI века составляет свою книгу «Великий образец новых новелл» Никола де Труа, простой седельный мастер и литератор-любитель. Хотя он подхватывает сюжеты «Ста новых новелл» и итальянских рассказчиков, в основном его привлекают дела и дни его современников, и он становится старательным бытописателем и хронистом родного города Труа.

В конце 30-х годов Бонавантюр Деперье, один из видных гуманистов и самых радикальных мыслителей своей эпохи, пишет «Новые забавы и веселые разговоры», в которых он как бы скрывает свою образованность: его рассказы живы, остроумны, непритязательны, шутливо-грубоваты. Здесь мы оказываемся в самой гуще французской жизни первой половины века. Сборник Деперье населяет пестрая толпа его современников; тут и мелкопоместные дворяне, «из тех, что, отправляясь в дорогу, садятся по двое на одну лошадь», и шарлатаны-медики, и уличные торговцы, и степенные юристы, доктора канонического права, ожесточенно ругающиеся с селедочницей с Малого моста; тут и благочестивые монахи, «пьющие вино, как простые миряне», и веселые кюре, «знавшие латынь лишь ровно настолько, насколько этого требовала служба, а может быть, даже меньше». И, конечно, здесь полно молодых и красивых женщин, «таких всех резвых и гладких».

В основу книги Деперье легли по большей части имевшие место в действительности события. Со страниц сборника встает не только веселая, но и правдивая картина французской жизни. Писатель не проходит мимо ее теневых сторон. Замечает он и толпы нищих, и умирающих с голодухи крестьян, и лицемерных, злобных монахов, и тупых педантов. Вся книга Деперье наполнена мошенниками: среди снующих в толпе обыкновенных карманников важно шествуют мрачные фигуры прижимал и богатеев, пускающихся на любые обманы, чтобы набить свою мошну. Писатель не осуждает ни слишком разбитных молодых вдов, ни бездомных школяров, повторяющих «Вийоновы проказы». Он не осуждает прямо и блудливых монахов, и расторопных судей, отправляющих на эшафот невинных. Но горькой иронией звучат слова Деперье о том, что для того, чтобы разбогатеть, надо на несколько лет забыть о совести и чести, или его рассуждение о том, что справедливость всегда торжествует, а порок бывает наказан, коль скоро речь идет о повадившейся в городские курятники лисице. В смехе Деперье не раз проскальзывают горькие нотки. Этим (как и своей стилистикой) «Новые забавы» близки к эпопее Рабле: в обоих произведениях все захлестывает стихия безудержного веселия и смеха; но, как и у Рабле, у Деперье беспечный оптимизм постоянно сочетается с трезвым, скептическим взглядом на жизнь. Недаром Деперье был автором «Кимвала мира», одной из самых мудрых и смелых книг своего времени. В «Новых забавах», однако, писатель остается все-таки человеком той поры Возрождения, когда мечты о безграничных возможностях людей и о грядущем «золотом веке» еще не развеялись.

«Новые забавы и веселые разговоры» писались Деперье в бытность его секретарем Маргариты Наваррской. Несколько позже, в 40-е годы сама Маргарита обратилась к новеллистике (после полумистических стихов и аллегорических поэм, что тоже весьма показательно). Как и в «Декамероне», в ее книге должно было быть сто новелл (написала Маргарита лишь семьдесят две, и издатели назвали сборник «Гептамероном», то есть «Семидневником»), как и у Боккаччо, книга открывается обширным прологом, как и у итальянского писателя, десять кавалеров и дам рассказывают каждый день по новелле, обсуждают эти рассказы, выбирают для очередного дня определенную тематику. Но на этом, пожалуй, сходство с Боккаччо и кончается. Ни одна новелла «Гептамерона» даже отдаленно не напоминает книгу флорентийца. Лишь очень немногие рассказы восходят к старым французским фаблио или куртуазным повестям; подавляющее же большинство представляет собой блистательную литературную обработку современных Маргарите «анекдотов» (в старом значении этого слова). Однако это не делает «Гептамерон» беллетризированной хроникой эпохи. Конечно, в какой-то мере эта книга новелл отвечает на вопрос, как жили люди в первой половине XVI века, но скорее она рассказывает о том, как они чувствовали. Поэтому, хотя «Гептамерону» не чужда событийность и даже занимательность, в книге относительно мало остросюжетных рассказов или новелл-анекдотов, а если такие и случаются, то в них на первом плане не комизм или трагизм ситуации, а раскрытие характеров персонажей.

Поэтому в «Гептамероне» рядом с персонажами комическими, изображенными то с мягким юмором, то с иронией, мы находим положительных героев, обрисованных с большим лирическим вдохновением. Поэтому же веселый смех соседствует в книге с грустными нотками, с печальной мыслью о невозможности личного счастья.

Смеются герои «Гептамерона» (и герои обрамления, и герои самих новелл) над глупостью и жадностью, над напыщенностью и сластолюбием, лицемерием и чревоугодием, то есть над всем антигуманным и противоестественным. Часто носителями этих отрицательных качеств становятся у Маргариты служители церкви. Однако сатира на монахов играет у писательницы вспомогательную, второстепенную роль. Рассказы о проделках священнослужителей позволяют автору противопоставить их низменности благородство и доброту ее положительных героев. Именно в них стремилась Маргарита воплотить свой идеал человеческой личности. И эти положительные герои, умные, обаятельные, любящие, далеко не всегда бывают счастливы. В этом смысле позитивная программа писательницы сложна и непоследовательна. Противоречия книги — не в сочетании беззаботного веселья со скепсисом, резкой антицерковной сатиры с неоплатоническими и религиозными исканиями; об этих противоречиях говорит другое: появление признаков трагического взгляда на жизнь, поиски гармонии в мире и человеке, сомнения в возможности найти эту гармонию. Это делает из книги Маргариты Наваррской произведение, стоящее на пороге новой эпохи — позднего Возрождения, — для которой будут особенно характерны не только такие поиски, но и все более ясное ощущение их тщетности.

Монтень назвал «Гептамерон» «книжкой прелестной по содержанию». Наряду с «Новыми забавами» Деперье, это была вершина французской ренессансной новеллистики. Во второй половине века таких высот французской повествовательной прозе достичь не удалось. Многочисленные сборники бретонского дворянина Ноэля Дю Файля, этого, по словам А. Франса, «самого изобретательного и плодовитого из новеллистов эпохи»[8], представляют собой слегка беллетризированную хронику местных событий с характерами лишь едва намеченными и уж с полным неумением построить занимательную интригу. Изданный в 1555 году анонимный сборник «Рассказы о приключениях» в основном составлен из переводов новелл Мазуччо; в нем всего лишь несколько чисто французских новелл. Подвизавшийся во вторую половину века Франсуа де Бельфоре старательно перелицовывал итальянских, испанских и других писателей, выбирая преимущественно истории трагические и кровавые. Впрочем, эти обработки были очень популярны в свое время, одна из них. дала великому Шекспиру сюжет его «Гамлета», другая послужила основой одной из самых знаменитых поздних трагедий Лопе де Веги — «Кара без мщения».

Во вторую половину XVI века во французской прозе можно найти не только обработки и подражания чужим образцам. Возврат к национальным новеллистическим традициям — в духе «Ста новых новелл» и «Новых забав» Деперье — обнаруживается в книгах Гийома Буше «Утра» и Шольера «Девять утренних бесед» и «Послеполуденные беседы». Жак Ивер в пяти повестях, составивших его «Весну», разрабатывал тип лирической новеллы (часто с трагическим исходом), тем самым продолжая путь Маргариты. Но на исходе столетия эти тенденции столкнулись с мощным литературным влиянием, идущим из-за Пиренеев (где как раз в это время сложилась блистательная национальная новеллистическая школа), и французская новелла пошла в XVII веке по иному пути.

* * *

Вступая в область испанской новеллы Возрождения, читатель сразу переносится в малоизведанные края. Если итальянские и французские новеллисты многократно издавались, то из испанских у нас переводились в основном сервантесовские «Назидательные новеллы», несколько вещей Лопе де Веги и Тирсо де Молины да, разумеется, вставные новеллы «Дон Кихота». Причины этого не только в игре случая или в меньшей интенсивности культурных связей. И для самих испанцев новеллу заслоняют другие ренессансные жанры — романс, роман, который в его новых формах, собственно, и сложился в Испании, и воплотивший все богатство культуры Золотого века неимоверно разросшийся театр. На таком фоне новелла, тоже весьма развитая в Испании, правда, особенно в XVII веке, кажется периферийной. Она здесь не имеет специального обозначения и теперь обычно именуется cuento viejo (старинный рассказ) или novela corta (краткая повесть).

Границы жанра размыты и оттого, что в Испании не завершилось более или менее свободное развитие городов, и классическая схема новеллы Боккаччо с ее торжеством героя над феодально-церковными установлениями часто выглядела бы нереальной. Монархия в ее пиренейской форме, отмеченной сохранением феодально-дробной структуры государства, свирепого деспотизма и претензии на духовную диктатуру, — монархия, казалось, в таком виде отошедшая в прошлое, — одержала в 1521 году роковую победу над восстанием городских общин, и Испания стала превращаться в самую реакционную великую державу в Европе. Но и эта мрачная махина с ее гигантским аппаратом угнетения, в котором инквизиция была лишь одним из звеньев, еще полтораста лет не могла смирить возрожденческую энергию народа. В стране установилось своего рода идеологическое двоевластие, при котором главной трибуной прогрессивных сил стала не философия или наука, а литература и искусство, прежде всего — театр. Даже если взять одни только такие бесспорные вещи, как «Кара без мщении» и «Доблести Белисы», написанные Лопе в 30-е годы XVII века, и прибавить к этому «Саламейского алькальда» Кальдерона или такие смелые драмы, как «Черт-проповедник», то окажется, что в Испании призрак Ренессанса не исчезал и в лучшую пору барокко и преследовал Габсбургскую монархию почти до тех пор, пока она не бросилась под копыта коня Людовика XIV.

Понятно, что в литературе таких эстетических крайностей, где, кстати, реализм органически соединил самое грубое земное с самым выспренне идеальным, трудно раскрыть на примере дюжины выбранных новелл все перипетии этого жанра, а можно лишь наметить некоторые вехи его движения.

Чтобы показать дух испанского Возрождения на раннем этапе, до поражения коммунерос в 1521 году, мы начинаем с Лопеса де Вильялобоса (ок. 1473–1549 г.г.), врача, представителя считавшейся у испанцев презираемой и более зловещей профессии, чем просто могильщик. Но пария этот захватил эпоху подъема, когда испанцам открылись вместе с Новым Светом перспективы расцвета Возрождения, а талант и науки были в чести. Вильялобос не только поднялся со «дна» и стал лейб-медиком, но, исполненный разносторонней энергии, суммировал медицинские познания в большой поэме, писал комментарии к книгам античного естествоиспытателя Плиния, первым перевел на кастильский латинскую комедию (уже упоминавшегося «Амфитриона» Плавта), создал трактат о характерах и книги о социальных типах своего времени, был одним из самых озорных острословов королевства. Диалогическая новелла Вильялобоса показывает, что ученый-гуманист мог вступить в спор с силами, воплощавшими прошлое и грозившими будущему Испании. Предметом осмеяния было пророчески избрано логово герцогов Альба. Оба знатные героя новеллы хороши — и пропитавшийся желчью герцог с замашками инквизитора (он задает врачу провокационные вопросы о святой троице), и обрисованный врачом ему в назидание спесивый граф. Предваряющая Кеведо и Гойю гротескная символика, хлесткости которой мог бы позавидовать и Гейне, есть в сцене, где граф посреди опустелого дворца возвышается в непристойной позе посреди роскошного ложа, ярко освещенный зажженными по его собственному дурацки-спесивому приказу факелами… По новелле врач обуздывает знатных противников — в этом Вильялобос был в меньшей степени пророком, чем в выборе типажа для осмеяния.

Уже для новеллы середины XVI века характерно развитие, во многом не зависимое от итальянского образца. «История Абенсерраха и прекрасной Харифы», напечатанная в книге повестей Антонио де Вильегаса, вышедшей в 1565 году, представляет собой тип испанской романсовой «мавританской» новеллы. Одно из удивительных качеств народных романсов — это сочувственно проникновенное изображение мавров, людей чужой расы и чуждой веры, отвоевание родины у которых потребовало семи веков упорной борьбы, дополнительно распалявшейся с обеих сторон религиозным фанатизмом. И, несмотря на это, большая группа романсов (темы которых были позже развиты в том же гуманистическом духе и Сервантесом, и Лопе, и Кальдероном) свидетельствует об умении среди вековечных врагов разглядеть великодушных, благородных, тонко чувствующих и страдающих людей. На известном этапе развития народного ренессансного сознания испанцы увидели, что, несмотря на пороки восточного деспотизма, на бездуховность мусульманства и порабощение женщины, у врагов может встретиться большая свобода совести и чувства, чем та, что была у самих испанцев в условиях гнета воинствующей церкви.

«Мавританские» романсы, новеллы, драмы являлись формой протеста против идеологии господствующего слоя. На них лежал отпечаток сказочной народной утопии. В новелле Вильегаса испанцы и мавры, Родриго де Нарваэс и Абиндерраэс Абенсеррах с его Харифой, состязаются прежде всего в тонкости чувств и в великодушии. Народный патриотизм этой повести сказывается в том, что при большем душевном богатстве Абиндерраэса и Харифы последнее слово в состязании великодуший все же оказывается за Родриго.

Наряду с «мавританской» новеллой в Испании XVI века распространялись и рассказы, восходившие к позднеантичной приключенческой повести и столь же далекие от типа канонической новеллы. Этот жанр, позволявший поставить важную для эпохи Возрождения проблему человека в потоке событий, привлекал к себе Шекспира, приложившего руку к трагикомедии «Перикл, князь Тирский», и Сервантеса, закончившего на пороге своей смерти «Странствия Персилеса и Сихисмунды». Приведенный в нашей книге рассказ об Аполлонии Тирском был заимствован Хуаном де Тимонедой через посредство средневекового сборника «Римские деяния». Он трактует тот же сюжет, что и пьеса Шекспира, в которой по неясным причинам заменены некоторые имена: Перикл соответствует Аполлонию, Марина — Политании. Хуан де Тимонеда, испробовавший свои силы как кожемяка, продавец книг, актер, драматург, собиратель романсов (знаменитая «Роза романсов» — 1573 г.), выступил и как составитель сборника новелл «Повестник» (1567). Включенные туда наряду с историей Аполлония новеллы Боккаччо, Мазуччо, Банделло, переложения Ариосто сильно испанизированы, но трудно сказать, самим ли Тимонедой или уже раньше бытовавшими в Испании версиями.

Новеллистическую обработку приключенческого рассказа продолжал позднеренессансный писатель Антонио де Эслава, перерабатывавший для своего сборника «Зимние ночи» (1609) сюжеты, восходящие через испанскую «Книгу о великих заморских завоеваниях» (изд. в 1505 г.) к истории крестовых походов Гийома Тирского (XII в.). Эславу интересовали предания, в которых коварству знати противопоставлялось бы демократическое начало и где, хотя бы в сказочной форме, торжествовали бы гуманизм и обычная справедливость. Поэтому его прельстила легенда о жизни у простого лесничего королевы Берты Большая Нога и о зачатии будущего Карла Великого на крестьянской повозке или о наказании справедливым болгарским царем-волшебником Дарданом византийского завоевателя — «императора Греческого Никифора». Обращение к этому последнему преданию, с его верой в справедливость и сказочной наивностью, помогает многое понять в душе ренессансного человека. В те же годы и к тому же источнику, что и Эслава, обратился Шекспир в «Буре», великой гуманистической драме, которой издатели в 1623 году открыли первое собрание его сочинений. Связь простой справедливости и гуманизма у Эславы, конечно, не выступает в столь органическом единстве, как у шекспировского Просперо, — но и у Эславы не только мудрый болгарин Дардан, но и простоватая Берта (о легендарно-венгерском происхождении которой новеллист забыл) обосновывают свои решения ссылками на древнегреческих философов.

Читатель видит, сколь многие новеллистические сюжеты послужили основой драм XVI–XVII веков. Драматизация почти всегда сопровождалась принципиальным усилением обобщающего момента и обогащением характеров. Процесс драматического синтеза мог быть очень сложным. Например, маленькая новелла «Сон наяву», вышедшая из-под пера Рохаса Вильяндрандо, современника Лопе, столь же неуемно энергичного, которому пришлось быть воином, пиратом, бродячим актером, драматургом, составляет лишь один, хотя и немаловажный, элемент драмы Кальдерона «Жизнь есть сон» (начало 1630-х годов).

Выше говорилось, что Испанской монархии и церкви не удалось задушить гуманистическую культуру, и им приходилось довольствоваться идеологическим двоевластием. Не только театр, главное страшилище в глазах реакции, но и новелла не была обуздана. В ней царит карнавальное веселье, насмешки и двусмысленное изображение знати и духовенства, вовлечение последнего (на театре его не разрешалось изображать) в фарсы, иронически переиначивающие священные обряды — пострижение в монахи, заупокойную службу, даже идею христианского чуда и загробной жизни…

Все это может встретиться в рассказах Гаспара Лукаса Идальго «Кастильские карнавалы» (предусмотрительно изданы автором в 1605 г. в Барселоне, городе удалой вольницы). Из книги Идальго в нашем сборнике помещена новелла об одной достаточно выразительной, вольной беседе.

Еще больше всего этого в новеллах, входящих в «Толедские виллы», прославленного драматурга, породившего первого в мировой литературе дон Хуана, маэстро Тирсо де Молины, о котором трудно решить, был ли он самым озорным из ученых-теологов или самым теологически эрудированным озорником конца испанского Возрождения. Чтобы оценить смелость «Проделок Каррильо» или «Новеллы о трех осмеянных мужьях», нужно мысленно вдвинуть эти дерзкие повести в кадр того чопорного и скорого на расправу ханжества, которое окружало и угрожало автору-монаху. Тирсо судили, запрещали писать светские вещи, ссылали в дальние монастыри, он навлек на себя гнев Оливареса, фаворита Филиппа IV. Но едва за Тирсо затворялась мрачная келья, из нее на всю Испанию изливались снопы света ренессансной веселости, и в таком количестве, будто часы этого монаха не были расписаны и он только и делал, что сочинял комедии и рассказы.

Меж тем, в глазах современников, Тирсо терялся в лучах самого Чуда природы, Лопе де Беги, писавшего еще впятеро быстрее и уравновешивавшего с сотней своих друзей и продолжателей всю громаду церковных проповедей и назидательных книг. Лопе мыслил поэтико-драматически, и собственно новеллы не составляют и тысячной доли им написанного. Зато многие его комедии и драмы строже, чем предыдущая испанская новелла, соответствуют новеллистической композиции. Примером может служить драма о жестоком наказании супружеской неверности «Кордовские командоры» (1596). Событие подано как реальный факт (каковым оно и было), хронологически точно приурочено (ошибка в хронологии восходит к непосредственному источнику), взят случай, поразивший воображение народа и вошедший в устное предание. История измены, в данном случае ничем не мотивированной со стороны доблестного и влюбленного мужа, показана объективно. От фабулы боккаччевского типа драма отличается тем, что, в соответствии с реальностью испанской жизни, любовникам не удается избежать гибели. Страшное возмездие тоже показано объективно, без любования, а черты доверчивости и доброты мужа находятся в таком же диалектическом соответствии с ужасом мести, как в «Отелло» Шекспира, при том, конечно, что речь идет не о ложном навете (мотив, заимствованный Шекспиром из новеллы Чинтио), а о факте измены.

Одна из четырех новелл, изданных Лопе в 1624 году якобы специально для развлечения своей подруги, — «Мученик чести» — примечательна параллелизмом с сюжетным ходом гуманистического эпизода «Дон Кихота», рассказа о мориске Рикоте (т. II, гл. 54 и 63–65). Лопе сам ссылается на Сервантеса, хвалит стиль его новелл, высказывает надежду сделать и свои — «назидательными». Как и в рассказе о Рикоте, трагическая коллизия обусловлена «указом короля дона Филиппа III о морисках», но Фелисардо, даже не знавший, что среди его предков был мавр (из знакомого нам доблестного рода Абенсеррахов), обижен еще возмутительнее, чем Рикоте, и поражен известием о включении своей семьи в указ об изгнании. Лопе понимает «явную опасность» описывать современные события, но осуждение указов произнесено без иносказаний. Благородный гнев побуждает родных Фелисардо уйти подальше (они эмигрировали в Константинополь) и вырвать из сердца неблагодарное отечество. Опираясь на опыт Сервантеса и будучи сам великим полемистом, Лопе показывает в новелле абсурдность гонений даже с точки зрения цели гонителей. Изгнание христиан с ничтожной примесью мавританской крови в мусульманские страны, подвергая опасности веру изгнанных, противоречило контрреформационным принципам. Никакой подвиг во имя отечества не может разорвать круг абсурда, ибо, обрати Фелисардо всю Порту в христианство, у него в жилах все равно останется какая-то роковая одна двести пятьдесят шестая крови славных Абенсеррахов, которая подводила его под указ. Так же как в рассказе о Рикоте, у Лопе вице-король пытается защитить Фелисардо. Гуманистическая аргументация высказана Лопе в письме вице-короля Неаполя, содержащем доводы против контрреформационной политики. Прежде всего это — антифеодальный тезис Возрождения: «Человеку рождение не прибавляет заслуг и не отнимает их у него, ибо оно не зависит от его воли, но за свои поступки, как хорошие, так и дурные, он полностью отвечает сам». Затем, это — актуальный в XVII веке принцип веротерпимости: «различие вер» не имеет значения для человеческого благородства; это было показано уже на заре Возрождения в притче о трех кольцах (в LXXIII рассказе итальянского «Новеллино»), отразившейся у Боккаччо и ставшей знаменитой благодаря «Натану Мудрому» Лессинга.

Смеясь над реакционерами, Лопе строит рассказ так, будто и Филипп II считал, что «различие вер не затрагивает благородства крови»… Всему этому Лопе шутливо придает черты достоверности и, вспомнив Русь, страну, на событиях истории которой он восемнадцать лет назад построил действие «Великого князя Московского», смелой драмы в защиту свободы совести, подтверждает истинность новеллы ссылкой: «Так значится в Летописях Московии, хранящихся в библиотеке Каирского университета».

* * *

Внутреннее развитие западноевропейской ренессансной новеллы завершают «Назидательные новеллы» (1613) Сервантеса, придавшие ей синтетичность, характерную для романа и повести нового времени. В них заложен тип романа, бытового в основе, но включающего приключенческий, сатирический, философский элемент. Тенденция к такому синтезу есть в каждой повести Сервантеса и в книге в целом, где чередуются то преимущественно нравоописательно-бытовые, то преимущественно любовно-героические либо философские вещи. Являясь прологом к будущему развитию романа, синтетичность прозы Сервантеса — характерное для зрелого Ренессанса явление, свойственное также драмам Шекспира и отражающее стремление к универсальному охвату и исправлению бед эпохи. У Сервантеса «Назидательные новеллы» играют примерно ту же роль, что комедии у Шекспира. Наименование «назидательные», «образцовые» — «ejemplares» — многогранно и было подхвачено новеллистами XVII века. Оно направляло внимание на пристойность развязок, как бы заранее отводя донос автора «Лжекихота», Авельянеды, что повести «более сатиричны, чем назидательны». Но наименование должно быть понято и как «дающие образцы» — в этом случае оно настаивало на необходимости, при критическом изображении действительности, утверждения ренессансных моральных ценностей, светлого начала в человеке. Новеллы давали образцы настойчивой борьбы за свободу и счастье, и не только с внешними обстоятельствами, но и внутренней борьбы, самовоспитания. Это последнее связывало книгу с литературой XVII века и с проблематикой романа последующего времени.

При всем разлете приключенческого духа даже в ранней новелле «Великодушный поклонник» отчетливо очерчен ренессансный идеал. При этом, когда отвага и великодушие Рикардо достигают предела возможного и идеал будто утвержден, Сервантес возносит проблематику на еще более высокую ступень. Мало того что герой готов великодушно отступиться от освобожденной им Леонисы и вернуть ее сопернику, он осознает, что распоряжение свободой любимой, даже великодушное, есть узурпация, и провозглашает принципиальную свободу воли женщины: «Леониса принадлежит сама себе…» Только на такой основе, бескомпромиссное утверждение которой было весьма смелым в Испании, может, согласно новелле, строиться подлинное счастье.

В новеллах нравоописательно-бытовых Сервантес иным путем идет к гуманистическим обобщениям. В «Ревнивом эстрамадурце» правдиво обрисована трагедия неравного брака купли не только для жены-подростка, не успевшей до конца осознать свое несчастье, но и для богатого старика мужа, объективно превращающегося в тюремщика жены. Узнав об ее измене (в подцензурном тексте Сервантес был вынужден представить дело так, будто измена не совершилась), старик, после некоторых колебаний решившийся поступить человечно, все равно не выдерживает горя и умирает. Опыт, вынесенный из безрадостного брака, уродует на самой заре и жизнь молодой женщины, уже не способной воспользоваться относительно независимым положением богатой вдовы и уходящей в монастырь. Новелла как бы демонстрирует полную негативность отживших установлений официальной морали, ломающих счастье тех, кого само естество побуждает ей противиться, и не могущей обеспечить интересы тех, кто на нее опирается.

Особенности нравоописательных новелл Сервантеса сфокусированы в «Ринконете и Кортадильо». В изображении промышляющих мошенничеством бродяг-подростков и севильского воровского братства, в которое они вовлекаются, Сервантес точен, гуманен и эпически объективен. С предваряющей полотна Веласкеса и Мурильо проникновенностью (и живописностью) он обнаруживает все то хорошее, что есть в несчастных юнцах, и даже в воровской взаимовыручке, но в то же время диалектически и с беспощадной правдивостью показывает, как логика преступного мира ведет к оплаченным убийствам, сутенерству, к жестокости и гнусности. Новелла возвышается над плутовским романом не только полнотой показа энергии и жизнестойкости людей испанского «фальстафовского фона», сочувствием к персонажам, умением раскрыть человеческое в них, но и последовательным осуждением преступности. Внезапно смещая планы, Сервантес подводит к мысли, что банда Мониподио символизирует испанское государство. Грабя и убивая, бандиты, во всяком случае не менее искренне, чем какой-нибудь Филипп II, убеждены, будто служат «богу и добрым людям». Сервантес в несколько приемов описывает елейное благочестие преступников и их рвение в формально-богоугодных делах. Таким образом, в этой мягкой и человечнейшей новелле возникает неотразимая сатира на контрреформацию, чьим нравственным фундаментом была постулированная Тридентским собором формальная (то есть лицемерная) обрядность, показные «добрые дела». «Назидательная» концовка, — которую габсбургские чиновники не смели принять на свой счет, — доводит сатиру до предельной обобщенности и отчетливости: «Очень подивился Ринконете той уверенности и спокойствию, с которым эти люди рассчитывали попасть в рай за соблюдение внешней набожности, невзирая на все свои бесчисленные грабежи, убийства и преступления против бога».

Синтетическая тенденция новелл Сервантеса с наибольшей полнотой выступает в широко известной у нас и неоднократно издававшейся новелле «Цыганочка». Демократизм новеллы очевиден. Мысль, что дворянину должно пройти испытание в цыганском таборе, чтобы удостоиться руки и сердца Цыганочки, — в соответствии с ее человеческой ценностью, — выступает как нечто совершенно закономерное. Высокое развитие Цыганочки, ее непреклонное чувство собственного достоинства, свойственная ей тяга к «великим делам», отражающие достижения испанского Ренессанса, роднят ее с величайшими плебеями испанской драмы — Лауренсией из «Фуэнте Овехуны» Лопе и Педро Креспо из «Саламейского алькальда» Кальдерона.

Гений Сервантеса преодолевает и дистанцию от ренессансных пасторальных утопий до романтической поэмы XIX века, где воссоздавались как жажда ухода к природе и естественному человеку, так и горький урок, что «от судеб защиты нет». С глубоким реализмом воспроизведена вся разносторонность жизни табора — и воровские обычаи цыган, и то их вольнолюбие, которое сохранило притягательную силу для Пушкина, Мериме, Бизе и Лорки. Пространная речь старого цыгана Андресу (один из замечательнейших монологов Возрождения, напоминающий донкихотовские речи) о «свободной и привольной жизни нашей» прямо предваряет гостеприимные слова пушкинского Старика: «Будь наш — привыкни к нашей доле, Бродящей бедности и воле…» Но, в отличие от Земфиры, для которой проблема свободы встает как практический вопрос свободы женского чувства, Цыганочке нужен ренессансный идеал во всей полноте, включая идеальное равноправие женщины. Патриархальную мудрость цыганских старшин, как та ни замечательна, Цыганочка встречает иронически. С исступленной горячностью юности она провозглашает гуманистическое кредо: «Сии господа могут, пожалуй, вручить тебе мое тело, но не душу, которая свободна, родилась свободной и пребудет свободной, поскольку я этого желаю». Высокая патетичность этого клича в будущее не снижается оттого, что он стоит рядом с высказанной старым цыганом несколькими минутами позже житейски верной пословицей: «Нельзя наловить форелей, не замочив штанов». Трезвость Санчо не снижает идеалов Дон Кихота, но убедительно показывает их труднодостижимость.


Трехсотлетнее развитие европейской ренессансной новеллы подвело к реализму нового времени; собственная история этого реализма начинается с XVIII и даже с XIX века; что же касается судеб новеллы в XVII столетии, то им посвящен особый том «Библиотеки всемирной литературы».

Н. БАЛАШОВ, А. МИХАЙЛОВ, Р. ХЛОДОВСИИЙ

Загрузка...