Николас БорнФальшивка

1

К утру вся влага стала льдом. Все текучее, серое, зыбкое оцепенело от шока; холод и лед. Почва снова держит. Любители вставать ни свет ни заря самоутверждаются на свежем воздухе, под ногами хрустит замерзшая снежная каша, на перекрестке застряла снегоуборочная машина, мотор воет. Все вокруг, казалось, воспрянуло духом, словно после отмены каких-то суровых законов. И краски вернулись, и домашнее тепло тем отрадней, что скоро пора на улицу.

Лашен сварил кофе покрепче и сидел за столом, подпирая руками голову. За полуоткрытой дверью спальни пиликала музыка. Проснувшись, он, несмотря на холод, сразу почувствовал запах отсыревших обоев и старого тряпья; здесь, в квартире, ни к чему не хотелось прикасаться, скоро он уйдет отсюда, уедет; собственно, осталось совсем мало времени. Он с опаской вошел в ванную и заметил тонкий слой давнишней пыли на полочке, где между флаконов и тюбиков валялись шпильки и заколки, и еще фотография Греты, простая, на паспорт, сделанная в уличном автомате. В обеих комнатах и в коридоре она бросила газеты, должно быть, бегло просмотрев. Действует на нервы, надо будет сказать ей, потом, когда он вернется. Но в ту же минуту остро почувствовал робость и бережный страх, – словно боясь разбудить детей и Грету, бесшумно крадешься по темному дому, подумал он. Мысли невесомо легки, и кружится голова.

Эту квартиру в Гамбурге они сняли три года назад, вскоре после рождения Эльзы, когда переселились в загородный дом. Бывшая привратницкая в бельэтаже, но в боковом крыле, со своей входной дверью. Фасад и лестница чопорно солидные, на решетчатой двери лифта бронзовые завитушки. И сам он, и Грета не любили ночевать у друзей, когда бывали в Гамбурге, а снимать квартиру все же дешевле, чем жить в гостинице.

Он ведь звонил Грете за город. Она сказала, что Верена уже ушла с детьми в детский сад. А он что сказал? Что рад возвращению домой. «Серьезно, Грета. Прошу тебя, давай забудем весь этот вчерашний спектакль. Постарайся забыть. Пойми, мне с тобой трудно, но на самом деле это мои проблемы с самим собой. В общем, так вот…» Она внимательно выслушала, долго молчала, потом спросила: «Хорошо, а как быть с моими проблемами? У меня, видишь ли, тоже есть проблемы». – «Да-да, извини», – он испугался. На столе лежало письмо от владельцев верфи, старое письмо, еще в октябре пришло, в нем сообщалось, что уволенные рабочие не являются членами трудового коллектива и потому администрация впредь не разрешает Грете фотографировать их на территории верфи.

В утренних известиях – ничего нового о событиях на Ближнем Востоке. Хофман уже едет, скоро будет здесь. Грета раньше без конца фотографировала безработных докеров. У них в квартирах. Хмурые лица, поджатые губы. Или на бирже труда, в кафе, на профсоюзных собраниях.

Ночь он провел с Анной – подругой Хофмана. Сидели в пивной, она жаловалась на Хофмана, мол, вечно находит в ней недостатки, сравнивая ее со своей бывшей женой, а жена его активистка женского движения и вместе с какой-то редакторшей пишет киносценарии о проблемах эмансипации. И он неодобрительно отозвался об этой манере Хофмана, но странно, в его собственном отношении к Анне тотчас появилось что-то вроде пренебрежения. Она сказала, что хочет разъехаться с Хофманом.

В постели они долго не засыпали, лежали, прижавшись друг к другу, и постепенно он избавился от мыслей о Хофмане. Удивила совершенно неожиданная нежность к Анне, лишь раз он с силой дернул ее за волосы, притянув к себе, и у нее вырвался глухой гортанный стон. Потом вдруг проснулся, – что-то зазвенело, разбилось. Подумал, Анна встала, мало ли зачем, но сквозь занавески уже пробивался голубоватый свет. Она что-то разбила в ванной, наверное один из флаконов Греты. Анна заглянула в полуоткрытую дверь и, увидев, что он не спит, извинилась. Он закрыл глаза, услышав, что Анна подметает осколки. Когда она присела на край постели, уже в пальто, он почувствовал смутную благодарность, и еще показалось, ночь с нею словно начисто стерта каким-то сновидением. Но нет, он ничего не хотел забывать. Спросил, скажет ли Хофману, она ответила – нет.

Хофман позвонил в дверь ровно в восемь сорок пять. На улице ждало такси, фары горят, мотор не выключен, водитель протирает стекла. Хофман ходил взад-вперед возле крыльца с видом триумфатора, вдруг усомнившегося в своей победе, дышал на пальцы.

В машине Хофман молчал. Они уже много раз ездили вместе (Лашен хорошо помнил свой первый репортаж о. «событиях в Чехословакии» – вводе в страну иностранных войск, фотографировал тогда тоже Хофман), но могучая физическая сила и неколебимая уверенность Хофмана по-прежнему таили словно некую угрозу, во всяком случае так казалось. Впрочем, чувство неловкости, похожее на зуд, возникавшее, когда он работал вместе с Хофманом, уже стало привычным. В поездках оба старались поменьше мозолить глаза друг другу. Он не мог избавиться от ощущения, что Хофман считает его тексты никчемным, но, увы, неизбежным приложением к своим фотографиям. Иногда он воображал, что у Хофмана тело дикого вепря, мускулистое, все в шерсти, вот только руки подгуляли, несуразно тонкие, лицо же хмурое, высокомерное, весил он килограммов сто, не меньше, но в южных городах ходил по залитым светом и жаром площадям легко, не потея.

Они долго лавировали по скользким мостовым и, когда выбрались наконец из центральных районов, над светлой и холодной туманной мглой взошло солнце. Лететь решили через Дамаск, значит, Кипра опять не увидят, ничего не поделаешь, с Кипра уже нет рейсов на Бейрут. Можно было бы сесть вечером на пароход в Лимасоле и к утру быть в Джунии, но такой маршрут показался слишком сложным да и долгим. К тому же в прессе сообщалось, что у побережья Ливана полно сирийских военных кораблей, охотников на транспорты с оружием.

В самолете вроде удалось отдохнуть. Гамбург остался позади, все проблемы, связанные с ним, вся история жизни теперь там, а здесь покой. Прошлое расплылось дымными пластами, то ли сгинуло, то ли умерло, и медленно проклевывалось настоящее, до странного простая действительность, она прорезалась, когда самолет, набрав высоту, мягко и ровно поплыл над землей. Защелкали зажигалки, струи дыма не расползались в воздухе, а поднимались вертикально вверх, к вентиляторам. На крыльях сверкали кристаллы инея, яркие, пурпурно-красные. Стюардессы были идеально безлики, пассажиры, наоборот, стали разными, непохожими друг на друга; раньше, пока в каком-то холле дожидались приглашения на посадку, они были единым безликим скопищем тел. Хофман тогда ждал молча, хотя по лицу видно было, что он вот-вот выругается.

Каких-то полтора месяца назад, в декабре, они с Хофманом первый раз ездили в Ливан. Остановились тогда в «Финикии», эта гостиница, как сообщалось в прессе, теперь закрыта, – в холле застрелили ее директора, австрийца. С директором они были знакомы. «Монд» писала, что его убили, приняв, вероятно, за кого-то другого. Они вернулись в Германию десятого декабря, раньше, чем предполагалось. Перемирие тогда еще не нарушалось, за короткое время они собрали массу материала. Вернулись. Греты не было дома, она уехала на три дня в Гамбург. Но в городской квартире он не обнаружил ни малейших признаков того, что она туда хотя бы приходила. Отправился в деревню и пришел в ярость, увидев возле дома вырытую траншею, кое-как прикрытую ветошью, стекловатой и досками, – так и не привели в порядок трубу отопления. Он немедленно позвонил Вольфу, слесарю-ремонтнику, тот обещал прийти на следующий день, с утра пораньше, в восемь. Ну да, он сидел дома, ждал, тем временем просматривал ливанские фотографии Хофмана, надо было придумать к ним подписи. Ждал до девяти, Вольф не пожаловал. Наконец он встал из-за стола и вышел на улицу к траншее, нужно было отвлечься от гнусного состояния апатии и злобы. Вся эта история с Вольфом случилась не потому, что он вдруг преисполнился решимости и попытался что-то изменить, – нет, только из-за раздражения. Во дворе на него навалилась гнетущая тоска: Грета его попросту обокрала, ничем не ответив на его бесконечные тревоги. Ждал долго. Наконец во двор въехал грузовичок Вольфа с двумя раковинами в кузове, с серыми пластиковыми трубами, инструментами, сварочным аппаратом. Вольф принялся вытаскивать из траншеи тряпье и доски. В дверях стояли Верена и дети. У детей были разрисованы лица. Он сделал выговор Вольфу и пригрозил, что подаст жалобу в Союз ремесленных рабочих. Верена увела детей в дом и плотно закрыла за собой дверь. Со злобным сарказмом он сказал, что ужасно рад приезду Вольфа. Тот в ответ: ну, теперь какая работа, земля-то промерзла. Дебильное лицо с прилизанными белобрысыми прядками на лбу раскраснелось, он бестолково мотал головой, покусывал толстые губы и наконец решительно заявил: трубы забило. Лашен только засмеялся. Лицо Вольфа вызывало дикую злобу, эти вульгарные оттопыренные уши, этот девичий ротик с обиженно поджатыми губками. Он отпер дверь подвала и спустился вниз, к котлам. Вольф шел позади. «Вот, уважаемый господин Вольф, вот полюбуйтесь, это ведь вы наглухо зацементировали распределительный щит!» Вольф сунулся вперед, наклонился, и тут он схватил его за голову и двинул лбом в стену. Вольф медленно поднялся на ноги и утер кровь, сочившуюся из расквашенного носа. Лашен внимательно следил за каждым его движением. Вольф, низко опустив голову, поплелся из подвала, Лашен запер дверь и подошел к грузовичку. Вольф сидел в кабине и все утирал кровь тыльной стороной руки. Просто сидел за баранкой, тупо глядя перед собой, кажется куда-то далеко. Лицо Лашена отразилось в боковом стекле. Из кухни вышла Верена с мусорным ведром, из которого торчал засохший букет. Вольф запустил мотор и дал задний ход, чтобы развернуться. Лашен не спускал с него глаз. Верена с пустым ведром вернулась в дом, мимоходом улыбнувшись Лашену. Грузовичок тарахтел, но не трогался с места. Вольф вылез и, не поднимая головы, медленно обошел его кругом, проверяя, пнул ногой каждую шину. Потом все-таки увидел, что Лашен подходит ближе, и спросил: «Что дальше-то?» – «До свидания, господин Вольф», – сказал как отрубил и ушел в дом, где Верена мыла посуду, а дети на лестнице играли в кубики.

Пообедав вместе с Вереной и детьми, закрылся в своей комнате, твердо решив засесть за работу, и действительно начал писать. Первые строки дались легко, материал не оказывал сопротивления, получалась пустая трепотня. Он переписал все заново, сформулировал жестче и более лаконично, между делом думая о Верене, потому что слышал ее голос, она о чем-то разговаривала с детьми, негромко, как бы нарочито приглушенным голосом. У Верены удивительная кожа, уж слишком упругая, слишком ровная, с виду во всяком случае; и тело вообще чересчур крепко сбитое, а лицо неестественно гладкое, ни морщинок, ни пор. Да, все-таки за обедом между ними возникло какое-то странное взаимное притяжение. На его взгляд она ответила долгим взглядом, и в его теле словно что-то замерцало, весело и легко встрепенулось. На улыбку, которая означала – все, хватит, Верена не ответила.

Он писал тонким фломастером, не в блокноте, а на отдельных листах. Иногда почерк менялся: на одном листе был наклонным и резким, с острыми углами, на другом – размашистым и округлым. Ничего необычного – случалось, почерк менялся даже на середине листа. Он писал о причинах, следствием которых стала ныне столь актуальная палестинская проблема, о войнах, которые вели палестинцы, о традиционно добрососедских отношениях, существовавших раньше между мусульманами и христианами Ливана. Хорошо, это преамбула, «корешки» современных событий. Но почему никогда еще проблема палестинцев не была такой острой? Текст не складывался, слова оставались легковесными, хуже того: звучали как пошлый, рассказанный под настроение анекдот. Все смахивало на беллетристику. Он услышал, что Эльза заплакала, посмотрел в окно, там клумба с розами, на каждый кустик наверчен полиэтиленовый кулек. Дальше! Да какое там, дальше пошли уже совсем слабые, неуверенные рассуждения о бесперспективности любых попыток выявить истинные причины войны, иначе говоря, интересы той или другой стороны. Вот, дважды употребил слово «абсурдно». Нет, просто барахтаешься и никак не можешь выбраться из того, что написал в начале. То и дело он срывался, опять лез куда-то наверх, поспешно добавлял новые и новые слова, а прочитывая, не всегда вдумывался в смысл и считал, что все в полном порядке и звучит, пожалуй, совсем не плохо.

Уже стемнело, и послышался шум мотора – это машина Греты, свет фар метнулся по голым ветвям; он пролистал написанное, оказалось десять станиц. Вышел в кухню, там Верена гладила белье, посмотрел на Грету, та стояла на коленях, прижимая к себе детей. «Привет», – сказал он и, подходя, зазевался и задел головой абажур. Губами коснулся ее щеки, Грета погладила его по волосам. Ее лицо было горячим, руки – холодными. Неловкая встреча, как бы репетиция настоящей, которой потом так и не произошло. Он вышел к машине, надо было принести чемодан и сумку с фотоаппаратом. Вернулся, поставил чайник. Грета вытащила из кармана пальто двух плюшевых зверушек – подарки детям. Очень интересно, о каких пустяковых делах она сейчас начнет рассказывать. Грета казалась довольной, сытой, ну да, она же три дня провела в Гамбурге или еще где-то. Где, с кем, он не знал, и это возбуждало. Как раз это всегда вызывало его интерес, как раз это всегда почему-то разжигало влечение.

В прогнозе по радио предсказали сильное похолодание. Дети сползли с колен Греты и убежали в коридор. Он сказал: «Тебя не было в городской квартире». – «Не было». – Она ответила с едва заметной усмешкой. Он "тоже улыбнулся. Но тут же почувствовал, что лицо застыло, задубело, словно покрылось коркой льда. От холода лицо больно жгло, когда он на велосипеде ездил в школу. Никогда не забудешь, как ты мерз в детстве. Как стягивал зубами перчатки и выл от боли, когда окоченевшие руки понемногу отогревались в домашнем тепле. Со времен детства этого уже не бывало.

Тронул Грету за плечо: «Пойдем, надо поговорить». Она замешкалась. Но все-таки пошла за ним в комнату. Обернувшись на ходу, подмигнула Верене.

Загрузка...