Теперь, когда все уже произошло, а мы по-прежнему стоим в полном недоумении перед загадкой двойного бытия Андрея Коноплева, стоит отметить, что утром дня, следующего за тем, когда он прочел дневник и “вдруг все вспомнил”, взволнованная, потрясенная и смущенная до предела Мария Венедиктовна вернулась на Замятин.
Надо отдать ей должное: понимая, как и все окружавшие, что каждый факт в жизни ее мужа по каким-то непонятным причинам вдруг приобрел двойный смысл, она нашла для обоих случаев достойное ответное поведение.
Ее мужа надо было теперь расценивать либо как лишенного рассудка, даже и сейчас тяжелого психостеника и маньяка, либо же как человека, пережившего нечто неведомое и непонятное нам в сравнительно недавнем прошлом.
Но в том и в другом разе - так рассудила она - нельзя помочь делу ни ревностью, ни обидой, ни гневом, ни слезами. Да и разве он виноват, если с ним стряслось такое?
Правда, всем казалось чрезвычайно важным отделить зерно от плевел - правду от вымысла, установить, что же в этой необыкновенной истории было истиной и что фантазией. Но можно ли было этого достигнуть, если и сам он, по-видимому, не имел об этом никакого представления?
Придя тихонько домой, Мария Венедиктовна, не будя мужа, прошла в столовую, в Светочкин заширменный закуточек, и долго шепотом, но горячо говорила с дочерью. Потом, услышав, что Андрей Андреевич зашевелился, они обе пришли к нему.
Андрей Андреевич проснулся и лежал тихо, смотря прямо перед собой, похудевший, желтоватобледный, но очень спокойный.
Мария Венедиктовна внезапно опустилась на колени на коврик перед его кроватью. Он, помедлив, нерешительно положил руку ей на голову. Светочка уже сидела с глазами, полными слез, и распухшим носом: они пусть как хотят, но ей немыслимо было переживать такое без отчаянного рева…
Некоторое время, не считая ее всхлипов, длилось молчание.
– Не знаю я, Маруся! - поглаживая волосы жены, негромко проговорил наконец Коноплев. - Не скажу я тебе ничего, было все это со мной или нет… Я был там или… не я. Ничего я сам этого не знаю… И, откровенно скажу, боюсь допытываться у себя насчет этого. Очень уж как-то оно все… похоже на сумасшествие… Так, если думать попросту, как привык думать всю жизнь, - не могло этого быть! Нет, не похоже на меня все, что… Что ты прочла в дневнике этом… Ты ведь знаешь меня, разве похоже? Ну, скажем, смелость… Никогда я ею не блистал. На дачах воров боялся; ты же надо мной… Пьяных я и сейчас… не люблю. Дай ты мне в руки пистолет, сомневаюсь, чтобы он у меня выстрелил… Какой уж там путешественник в джунглях!… Да, но с другой стороны. Смотри, вот тот шрам. Откуда он? С Арсенальной нaбережной или с острова? Я просил Бронзова определить; он говорит - затрудняется. Между тем и другим слишком малый промежуток времени. А Ребиков описывает его по письму, которое не я же ему написал… И оттуда же оно, от этого… Светлова… И яблоки эти… Почему они ко мне попали? Ошибка? Случайность? Не знаю, может быть… Но что-то уж все случайность да случайность… Случайно два Коноплевых: оба “А” и оба финансовые работники… Случайно совпали его экспедиция и мое отсутствие… Вот что бы ты сказала, Мусенька?… Не поехать ли тебе или мне в Москву, не попробовать ли там выяснить, что же тут случайно-то было? Хотя, пожалуй, нет: они так меня ненавидят все, что…
Мария Венедиктовна слушала все это, как говорится, вполслуха.
Случайность, не случайность?!
Странный народ мужчины! Не все ли ей, женщине, равно, почему она теряет мужа: по случайности или по закону, если ей уж предназначено его потерять?
– Андрюша, родной мой! Все это мне все равно, только ты успокойся, - сквозь слезы пробормотала она. - Ну, чувствуешь, что иначе нельзя, хорошо. И поезжай туда… к ним… Боже мой, что же иначе делать?!! А потом… А потом возвращайся… Твой дом твоим домом и останется…
Рука Коноплева задвигалась еще нежнее.
– Я вот что… Тебе и Светочке… Я уже ничего другого не могу! Я подожду, я не хочу торопиться… А может быть, все это бред? Так тогда третьего яблока-то не будет?! И лучше бы… если бы не было… Но если оно свалится, тогда что? Я что думаю? Я там, конечно, поклялся. Но я и тут дам клятву… Ты думаешь, я хочу этого? Я знаю: я там нужен. Но разве здесь-то, разве вам я так уж совсем не нужен?
– Папочка, милый!… - взвыла Светочка.
– Ну в том-то и дело, что да! Вы помните, я все читаю, бывало, приключения разные, всякую чепуху… Все мне почему-то казалось, что как-то пресно вокруг меня все… Как-то скучно… жизнь моя сложилась… И вам со мной невесело… Казалось, в чужой дали… там, где-то… будет легче… Потому что тут… все кругом клокочет, а я один… почему-то, как щепка на стоячей воде… А теперь? Нет, теперь мне отсюда совсем не хотелось бы. Но - что же делать? Будет нужно - я пойду… Даже если ошибка… Пойду и, когда станет можно, вернусь… Нет, не клятва это. Просто это я так думаю…
…В тот день и во все последующие дни Андрей Андреевич вдруг предстал перед всеми не только абсолютно нормальным, но, если так можно выразиться, сверхнормальным человеком. “Титаном ясной мысли”, - с неуверенной иронией сказал Юрка Стрижевский.
С необычной беспристрастностью и объективной строгостью анализировал он свою ирреальную эпопею. Теперь он говорил о ней охотно, просто, без страха и смущения. Юра Стрижевский, болтавшийся на Замятиной все эти дни, с удивлением поглядывал на Светку:
– Предок-то твой как развернулся! Я начинаю думать… Как-то никак не разберешься в человеке до конца…
И Светочка сердито фыркнула на него: - Да замолчи же ты!
Сам он, Коноплев, отметил тогда противоречие, никем и ничем доныне не снятое. Наибольшим доказательством реальности его приключения являлось в глаза всех то, что он абсолютно точно, не сбиваясь, со множеством подробностей, зафиксированных только в его памяти, припоминал, отчасти дополняя и уточняя все, что было вкратце намечено записями в парусиновом блокноте. Не то чтобы он слепо повторял рассказанное на его страницах. Нет, он передавал тоже, однако расцвечивая его такими частностями и деталями, такими колоритными штрихами, какие мы привыкли слышать только из уст очевидцев, разглядывающих, скажем, кучу фотографий, относящихся к путешествию пережитому и уже почти забытому. Без них вспомнить былое было бы невозможно. С ними воспоминания текут рекой.
Приведем пример: сцена прощания Коноплева и Ки-о-Куака совсем отсутствует в дневнике. Сказано просто: “В 16 часов Ки ушел навстречу нашим”. Ни слова не говорится о его дальнейшей судьбе.
В рассказах же Коноплева (как и в любопытном письме) сцена эта повторялась уже с рядом красочных подробностей. Известно, скажем, что в дальнейшем Коноплеву удалось встретиться с подростком в Большом Селении Тук-кхаи, что тот, не успев соединиться с членами экспедиции, оказался невольным свидетелем их гибели в затопленной в результате обвала дикой и узкой долине-каньоне ХоКонга…
Но уже сам Коноплев заметил (а позднее профессор Бронзов подтвердил очень убедительными примерами), что его память была странным образом точно ограничена рамками и крайними датами дневника. Он очень ясно видел себя сидящим в беспомощном состоянии на розоватой полоске песка в русле тенистого Хо-Конга и сознающим, что ему “…зит неминуемая гибель”. Он куда более смутно - поскольку дневник обрисовывает их в виде “вставной новеллы”, в виде “возвращения к прошлому” - припоминает трое суток, проведенных экспедицией в порту. Ничего, решительно ничего он не был в состоянии сказать о том, что происходило с ним до приезда за границу. Это естественно (?), поскольку все, что было до этого, являлось, бесспорно, содержанием “Тетради № 1”, которая не попала ему в руки. Впечатление такое, точно с исчезнувшим первым блокнотом записей была вырвана из его мозга целая сюита воспоминаний.
Совершенно то же и - в другую сторону. Связный ход воспоминаний его пресекается внезапно и грубо совершенно так же, как обрываются записи в “Тетради № 2”. Паланкин, в котором несут мужа Золотоликой, углубляется в “римбу”, и полог ветвей на повороте закрыл вершину возвышающегося над буйными зарослями Вулкана. Вполне понятно, что великолепной горы путник больше уже не увидит. Но крайне странно то, что именно на этом, почти что снова на полуслове, завеса падает не только на дневниковые записи, но и на картины, сохранившиеся в памяти Андрея Коноплева.
“В 12.00 тронулись с места. Она смотрела вниз до вечера. Наутро я еще мог различить ее, как белое пятно высоко над собой. Потом мы вступили в лес. Благоприятный знак: хризопелёа орната слетела над моими носилками с пальмы. В тот же миг ветви арена закрыли от меня навсегда гигантскую стену Вулкана. Два дня спустя мы…” Никому не известно, была ли заведена, существует ли где-либо 3-я тетрадь коноплевских “Записок”. Но сам он (если это был он) никаким усилием памяти не мог перескочить за пределы того “Два дня спустя мы…”. Это весьма знаменательно. Впрочем, гадать об этом - напрасный труд. Пожалуй, правильнее всего рассказать, не мудрствуя лукаво, обо всем, что случилось вслед уже изложенному и наложило свой полутрагическийполукомедийный характер на эту необыкновеннейшую из ленинградских “обыкновенных историй”.
Пусть читатели сами сделают свои “независимые выводы”, пусть попробуют строить свои гипотезы событий этих. Пусть они сами поломают головы над личностью Коноплева, ибо ни представитель чистой науки Александр Сергеевич Вронзов, психиатр и психолог, ни я - летописец последних бурных месяцев этой неторопливо протекшей через десятилетия жизни - не нашли для них единственного, рационального и положительного значения икс, которое было бы тут потребно.
А. С. Бронзов проделал множество действий. Он нашел все те твердые отличия, которые позволяют сказать, что “Тетрадь № 2” навряд ли писана А. А. Коноплевым с Замятина переулка. Он установил, что ни в одном из написанных и подписанных главбухом “Ленэмальера” документов на протяжении годов даты не имели вида: “19-е, 23-е”, но всегда непременно - “19-го”, “23-го”… Он производил розыски у помолога Стурэ и убедился, что Коноплев настойчиво искал у него определения плоду шальмугры, что было бы странно, если бы он когда-то видел и плоды этого дерева, и само дерево на острове.
Он обратил даже внимание на недописанную в тексте дневника фамилию “Сури…” и сложными способами доказал, что А. А. Коноплев никогда не знал ни одного человека, фамилия которого начиналась бы с этих двух слогов, ни “Сурина”, ни “Сурикова”. Единственный “Сурков”, которого он знал, потерялся и исчез из его жизни еще в конце 20-х годов…
А в то же время…
Вот в том то и дело, что “в то же время”!…
Два месяца с того дня, о котором только что было рассказано, прошли без всяких происшествий.
Бюллетень Андрея Андреевича кончился, что дало повод участковому врачу Розе Арнольдовне, старому лейб-медику Коноплевых, оригинально сострить насчет того, что все - даже и бюллетени! - кончается… Андрей Андреевич стал с привычной аккуратностью посещать место своей службы на Полтавской, где тогда помещались объединенные “Ленэмальер” и “Цветэмаль”.
Светка, само собой, не удержалась и рассказала под страшным секретом про удивительный случай с папой двум-трем подругам по филфаку. Это привело к результату, слегка озадачившему ее.
По городу заговорили о некоем принце с Молуккских островов, который будто бы поступил на службу не то в Отдел садов и парков, не то на кинофабрику “Техфильм” бухгалтером. На службу к Андрею Андреевичу начали звонить звонкие девические- голоса, всячески домогаясь ближайшего знакомства с ним.
Но мало-помалу затихло и это.
Всем уже начало казаться, что тучу, может быть, пронесло стороной, мороком… Как это ни странно, живей всех верил в такую возможность сам Коноплев.
Кто его знает - может быть, ему и на самом деле выпадало на долю быть то скромным бухгалтером в Ленинграде, то морганатическим супругом золотоликой дочери даякского или аннамитского вождя где-то на островах. Может быть, он даже чувствовал себя неплохо в обоих этих ипостасях своих. Но переходить из одной такой ипостаси в другую - это было для него непереносимо. Он устал, страшно устал от этого!
6 мая Андрей Андреевич, как всегда, утром отбыл к себе на работу. Нева только что очистилась от ладожского льда. Выл очень яркий и теплый солнечный день, хотя нет-нет да и подувал еще - Ленинград же! - востренький восточный ветерок.
Уходя, он заверил, что вернется не позже семи: у Маруси могли перестояться его любимые пирожки.
Не дождавшись мужа ни в семь, ни в восемь, очень встревоженная Мария Венедиктовна подняла переполох.
В “Цветэмали”, иуда она долго и тщетно пыталась дозвониться, в конце концов подошла к телефону дежурная, курьерша Настя, которая порою занималась у Коноплевых мытьем стекол к праздникам и другими хозяйственными работами. Настя сообщила с совершенной точностью, что Андрей Андреевич прибыл на работу вовремя, был спокоен, даже весел (шутил!), и что затем его “вызвонили” куда-то.
Около двенадцати он уехал, все такой же довольный и спокойный.
Примерно в три часа, когда его не было, к нему пришел посетитель (“Какой-то китаец”, - сказала Настенька, и сердце Марии Венедиктовны упало в пропасть).
Узнав, что Коноплева нет, он попросился дождаться его во что бы то ни стало. Его провели в кабинет главбуха, и он, сидя там, тихо “читал французскую книгу”.
“Сам” приехал в половине пятого и, узнав, что его ждут, вроде как расстроился или разволновался, что ли… Не снимая пальто, он заперся с посетителем в кабинете. Примерно с полчаса оттуда не было слышно ни звука…
Потом Андрей Андреевич позвал к себе старшего бухгалтера, передал ей некоторые дела, как перед отъездом, и даже печать.
Потом он вместе с этим китайцем приготовился уходить. Он уже открыл дверь на лестницу, потом быстро вернулся, подошел к ней, к Насте, и к Зиночке, счетоводу, взял их за руки и сказал вот что.
“Настя… Зиночка!… - так сказал он. - Если в случае чего Маруся моя… Пусть она не волнуется! Я - ничего… Скажите ей: я скоро вернусь…”
Вот и все, что ей, Насте, было известно. Ни она, ни Зиночка “ничего такого не подумали”. Но вот теперь ей уже стало казаться, что лицо у Андрея Андреевича было какое-то не такое, как всегда… Какое-то такое лицо…
Стоит ли описывать, что происходило в те часы в доме 8 по Замятину (Красному) переулку?
Может быть, к счастью, было то, что чувствам гражданок Коноплевых не пришлось долго кипеть в пустоте. Около девяти вечера к переулку по набережной подошла знакомая машина, и из этой трофейной машины в трофейного сукнеца шинели, в немецких ботинках, с датскими часами на запястье, вышел, задыхаясь и вытирая платком затылок, Иван Саввич Муреев. Очень возбужденный, он поднялся к Коноплевым.
– Ну что? Ну что? - сразу же зашумел он. - Опять учудил что-нибудь наш чудик? Ну, я так и знал… Да, это он вызвонил сегодня утром Андрея Андреевича к себе на Канонерский. А потому, что там на складе у него произошла странная вещь. Хотя почему же странная: случается и такое… Только на днях он получил с Дальнего Востока - с Филиппин, что ли, откуда-то оттуда!! - отставшую от других большую партию трофейных фруктовых консервов, главным образом ананасов в белых таких жестянках, захваченных на оставленных противником продовольственных базах. Консервы прибыли благополучно. Все ящики были приняты и оприходованы в полном порядке, кроме одного. Он на следующий день начал издавать невообразимое зловоние… Да, знаете, даже не скажешь чем: и тухлым сыром, н падалью, и гнилой травой… Целый букет, понимаете… Грузчики, ворочавшие ящики, начали задыхаться буквально до тошноты и наконец, возле весов таки уронили его. Ящик разбился. Из него посыпались никакие не жестянки, а тоже какие-то плоды или фрукты, вроде гранатов, что ли… Некоторые упали и - ничего, а другие разбились (поспелее были!), и в них странная мякоть такая - ну точь-в-точь сбитый белок или сливки с каким-нибудь вареньем… Но вонь, вонь, я вам даже и сказать не могу какая…
– Прибежали за мной. Я туда: бог его знает - товар-то откуда прибывает, как за них поручишься? Может быть, там ОВ какое-нибудь?! Там ужас что творится: эти самые овощи всюду валяются… Войско мое бегает, знаете, - носы кто чем зажал, - их собирает. Клавочка, счетовод наш, на топчане в сторонке, как рыбка, брюшком кверху воздух ртом ловит, без памяти… А вместе с тем, смотрю, - никакого ОВ. Плоды, сразу видно, в полной сохранности, только дух от них такой, что… Что за произведения природы?
Уложены в ящик со всей аккуратностью, в бумажках… И тут пришла мне в голову мысль: “Да кто же у нас теперь по всяким тропическим делам крупнейший спец? Конечно, Андрюша! Даже, помнится, он мне что-то про какие-то вонючие фрукты тамошние рассказывал…” Ну, снимаю трубку - к нему! “Давай срочно сюда!” Он, конечно: “В чем дело?” Сказать? Не поедет! “Нужен, - говорю, - во! Аллюр - три креста!” Жду его. Из пакгауза все ушли, потому что никакого терпения, говорят, нет. А я как-то принюхался, что ли; мне это благоухание начинает даже казаться вроде как и ничего… Даже как будто аппетит вызывает… Сижу - и вдруг вспомнил, что у меня брюки со вчерашнего дня не отутюжены, а мне ведь потом сразу же к начальству ехать! Выношу решение: свободное время использовать на сто процентов… Как Наполеон, знаете… Кликнул там одного своего, брюки отдал: “Выгладить!” Жара страшная, особенно в пакгаузах: крыши железные накалены… Китель у меня уже давно снят; сел я в одних трусах на весовой стол, ноги калачиком; сижу покуриваю. И жду Андрюшу, пока мне обмундирование в порядок приводят…
И вот, знаете ли, вошел он и встал в дверях, точно его на ходу оглушило чем-то.
Ну, я не удивился. Дух, знаете, вокруг меня от этих плодов земных крепкий. Да еще, как всегда, в порту канатом пахнет, дегтем, масляной краской, невесть чем… Я сижу нагишом, яблоки эти по полу катаются… Но впечатление-то от этого на него уж больно сильное! Стоит и смотрит на меня, прикрыв глаза рукой, точно я не я, а кит гренландский какойнибудь… Точно он сам себе не верит и меня не узнает… И рубит при этом черт те что: - Ты О-Ванг, Ваня, - говорит. - Теперь все кончено! Ты вестник, я понимаю… Ты О-Ванг, или О-Банг, - как-то так? - среди изобилия и плодов дуриана!… Иван Саввич, не мучь меня, - говорит. - Скажи мне, откуда они у тебя?
И нагибается, и поднимает одно такое яблоко, и берет у меня со стола ножик перочинный, и разрезает… И начинает харчить его. Да с такой жадностью, с таким удовольствием…
Ему не надо было договаривать: и Мария Венедиктовна и Светочка уже рыдали друг у друга в объятиях. Им было ясно - случилось то, чего Коноплев и боялся, и ожидал: он увидел нагого, тучного, благодушного бога О-Ванга на складе Военфлотторга на Канонерском острове Ленинградского порта… Могла ли какая-нибудь сила убедить его в том, что это еще не тот призыв?…
… Никто уже не удивлялся, когда на следующее утро чины милиции и администрация артели взломали дверь коноплевского кабинета на Полтавской.
В темноватом и небольшом кабинете этом стоял широкий и длинный уныло-пустой стол, с лампой и стеклом поверх зеленого сукна по столешнице. И, слабо отражаясь в этом стекле, в толстом зеркальном стекле, как в специальной подкладке, точно в центре стола лежал на нем маленький золотистый плод - шальмугровое яблоко.
Я не хочу, да и не в состоянии прокомментировать эту странную и неправдоподобную историю.
Можно только повторить древнюю пословицу: “Sapienti sant!” (“Пусть про то ведают мудрейшие из нас”).