РАССКАЗЫ

ЮРИЙ НИКИТИН Фонарь Диогена

В последнее время в связи с созданием позитронного мозга в печати снова заговорили о роботах. Об интеллектуальных чудовищах, которые с бездушной логикой могут покорить слабое человечество, основать железную расу, завоевать всю Землю и т. д. В общем, все, что пишется в подобных случаях, когда нужно дать занимательное воскресное чтиво и поддержать тираж на нужном уровне.

Хочу в связи с этим рассказать о действительном случае. Да, робот однажды восстал против человека. И это был простой электронный мозг среднего класса…


По мере приближения заседания комиссии в кулуарах все чаще поговаривали о кандидатурах контактеров. Кто будет представлять человечество в Галактическом Совете Разумных Существ? Вспоминали крупнейших ученых и писателей, философов и спортсменов, музыкантов и артистов. Много славных людей на Земле… Однако если за других подавали и “за” и “против”, то кандидатура Игоря Шведова ни у кого не вызывала сомнения.

Вероятно, природе надоело распределять таланты поровну или у нее прорвался мешок, когда она пролетала над Игорем. Во всяком случае, его разносторонности дивились многие. Яркий сверкающий талант в физике, он еще на студенческой скамье выдвинул ряд совершенно немыслимых гипотез, которые блестяще подтвердились в ближайшие годы. Профессора постоянно били его “мордой об стол” за увлечение философией, психологией, литературой и другими нематематическими дисциплинами. Вдобавок он имел значок мастера спорта по плаванию и два первых разряда по легкой атлетике.

За два месяца до отправки делегации все намечаемые кандидаты собрались в фойе Дворца Советов Земли.

— Какие дары мы понесем? — спросил Шведов. По всей видимости, только он один не ждал с нетерпением подсчета голосов. — Нет, правда. Послы всегда подносят дары. Читайте историю! Вряд ли стоит нести перфоленты, у них этого добра хватает… Может, обратимся к исконно нашенским дарам? Связке соболей, куниц… Или возьмем бочонок меду… Я недавно видел такую шубу из соболей! Ох и жили предки!..

Его слушали с вежливыми улыбками. Каждый думал о своем. Число контактеров ограничено. Удастся ли попасть в заветную семерку?

— Чарлз Робертсон!!!

Металлический голос принадлежал электронно-счетной машине. Молодой астрофизик поспешно вскочил со стула. Короткая пауза — и динамик проревел:

— Поздравляем вас! Вы приняты в отряд контактеров.

Робертсон выкинул немыслимое па, оглядел товарищей шальными глазами и вихрем вылетел из зала. Торопился сообщить родным и близким радостную весть.

— Таки Нишина!!!

Коренастый японец медленно повернул голову в сторону распределительного щита, откуда доносился голос, и с достоинством поднялся.

— Поздравляем вас! Вы приняты в отряд контактеров.

Ни один мускул не дрогнул на смуглом лице сына Страны восходящего солнца. Он вежливо склонил голову и снова сел в кресло. Вероятно, он и в случае отказа вел бы себя с тем же хладнокровием.

— Олесь Босенко!!!

В глубине зала поднялся рослый, мускулистый мужчина в вышитой сорочке. На крупном лице медленно расплывалась торжествующая улыбка. Он пытался согнать ее, но она упрямо возвращалась, делая его загорелое лицо еще шире.

— Иван Кобылий!!!

— Семен Строгов!!!

— Ив Сент-яно!!!

— Ростислав Новицки!!!

Один за одним поднимались контактеры. Люди, которые полетят к центру Галактики, чтобы представлять человечество перед лицом Галактического Совета… Перед лицом сотен объединенных цивилизаций!

Голос замолк. Друзья Игоря растерянно переглянулись, А Шведов?

Геннадий подскочил к пульту.

— Продолжай! — потребовал он.

В гигантском механизме не щелкнуло ни одно реле.

— Отбор закончен. Делегация составлена.

— А Шведов? Разбиралась ли кандидатура Шведова?

— Разбиралась.

— Так что же?…

— Отклонена.

— Отклонена?…

Если бы собравшимся объявили, что инозвездными жителями являются их собственные коты или что они сами и есть пришельцы из космоса, то они были бы не так ошеломлены, как при этом известии. Отклонить кандидатуру Шведова!..

Среди общей растерянности один Шведов сохранял спокойствие. Он внимательно просмотрел цифровые данные на индикаторной панели и сказал ровным голосом:

— Голем знает, что делает…

Геннадий вскинулся: — Знает? Да будь у него хоть крупица ума!..

Шведов пожал плечами, потом посмотрел на часы:

— Заболтался я с вами. А там, в лаборатории, ребята без присмотра остались. Покидаю вас! Не расстраивайтесь!

Он сверкнул белозубой улыбкой, вышел крупными шагами. Через окно было видно, как он вскочил в кремовую машину и та рывком взяла с места.

Геннадий с шумом выдохнул воздух. Он все еще не мог прийти в себя. Да и все были возбуждены.

— Может быть, робот… взбунтовался?

Это предположила Верочка.

— Чепуха! — сказал Геннадий уверенно. — Он для этого слишком глуп. Это простой механизм, только электронный, причем далеко не самой высокой сложности. В нашем институте есть пограндиознее. Но поломка не исключается…


Бригада наладчиков шаг за шагом проверила основные цепи Мозга. Все было в порядке! Главный инженер наотрез отказался изменять программу.

— Машина функционирует нормально, — заявил он. — Можете проверить сами. Она даст вам правильный ответ на любой вопрос. Разумеется, в пределах собственных знаний.

— Но здесь она, очевидно, вышла за пределы собственных знаний.

— Исключено, — ответил кибернетик твердо. — Правда, иногда попадаются вопросы, которые Мозг решить просто не в состоянии. Но он всегда в подобных случаях дает ответ:.”Решить не могу. Мало данных” или: “Решить не могу. Компетенция человека”.


Через неделю собралась комиссия Совета. Предстояло утвердить кандидатуры, которые прошли через фильтр Мозга. Но в этот раз заседание несколько отклонилось от традиционной процедуры. На повестке дня стояло дело Шведова.

Членов комиссии, как и всех остальных, заскок Мозга больше раздражал, чем тревожил. В самом деле, скорее всего машина попросту ошиблась. Ну и что, будто люди никогда не ошибаются. Или неправильные данные. Или не так поданы. Но кто же в здравом уме решится забраковать Шведова, едва ли не самую яркую личность века!

Председатель комиссии с силой вдавил кнопку на переговорном щите Мозга. Загорелся зеленый глазок.

— Объясни, — сказал председатель, — на чем основано твое ошибочное мнение о непригодности Игоря Шведова представлять человечество?

Монотонный голос ответил с какой-то упрямой ноткой:

— Заключение не ошибочное.

Председатель не имел опыта разговора с машинами. Вместо того чтобы спокойно объяснить роботу его ошибку, он вспылил и сказал излишне громко:

— Заключение в корне неверное! Во всяком случае, у нас сложилось совсем другое мнение об Игоре Шведове.

Электронный агрегат замолчал на несколько мгновений, потом так же бесстрастно произнес:

— В таком случае прошу изменить мою программу норм человеческой этики. Иначе подобные ошибки будут повторяться.

Члены комиссии почувствовали неладное. Председатель спросил неуверенно:

— При чем здесь нормы этики?

— Кандидат в контактеры должен отвечать всем требованиям, — ответил робот, — а Игорь Шведов не прошел самого главного экзамена. Он нетолерантен!

— Нетолерантен… — повторил председатель растерянно. — Вот тебе и на! Обвинение достаточно серьезное. Ты располагаешь какими-нибудь сведениями?

— Да, — ответил робот. — Я располагаю данными об Игоре Шведове, начиная со второй недели его внутриутробной жизни и до настоящего Времени.

— В чем выражается нетолерантность Шведова?

— В основном в мелочах. Но достаточно часто, чтобы вызвать тревогу. Тем более что он является кандидатом в контактеры. Шведов нередко высказывает враждебность к чужому вкусу только потому, что тот расходится- с его собственным. Мне не нравится, значит, плохо — вот критерий Шведова…

— Но ведь вкусы у него безукоризненные! — крикнул Геннадий.

Робот холодно отчеканил:

— Никакой человек не может подняться выше человечества. Если это не так, прошу меня перепрограммировать.

— Продолжай, — сказал председатель.

— Борьба мнений, борьба вкусов всегда останется в развивающемся обществе. Но только в виде соревнования и уважения чужих точек зрения. Никакой гений не волен навязывать свои вкусы другим. Он волен их только пропагандировать. Вот пример: Шведов, что вы сказали двенадцатого декабря прошлого года Артемьеву?

Шведов пожал плечами. Только электронная машина могла запомнить, что он делал в тот или иной день год назад.

— Вы, — продолжал греметь робот, — сказали ему: “Или сбрей свою дурацкую бороду, или я не допущу тебя до экзаменов”.

Шведов вскочил. По его лицу пошли красные пятна.

— Но у него в самом деле была дурацкая бороденка! — крикнул он яростно. — Артемьев это понял и через месяц сам ее сбрил!

— Верно, — подтвердил робот. — Это так и произошло. Но в тот самый день он предпочел уйти от вас. А разве не вы считали его самым талантливым из молодых экзотермистов?

— Я и сейчас так считаю, — сказал Шведов.

— Так почему же вы судили о нем не по таланту, а но декоративной бородке?

И Шведов впервые промолчал.

— Неосознанная уверенность, — продолжал робот, — что только его взгляды правильные, — основа первобытного хамства. В истории человечества уже бывало, что индивидуальные заблуждения превращались в коллективные. Вы знаете, что я напоминаю о шовинизме, расизме и даже фашизме. “Мы лучше всех, и все обязаны подчиняться нам и поступать так, как мы желаем”. Все помнят, какие ужасы принесли человечеству эти явления, поэтому мы не должны проходить мимо даже самых микроскопических проявлений нетолерантности.

В зале стояла мертвая тишина. А звук, размеренный и мощный, падал в зал:

— Поэтому, исходя из человеческих законов, я отклоняю кандидатуру Шведова. В Галактическом Совете нам придется иметь дело с самыми различными мыслящими расами. Их облик, способы мышления, цели бытия могут показаться, да и наверняка покажутся, странными и чуждыми. Но мы обязаны уважать чужие мнения и не навязывать свои. И подчиняться решениям Совета, даже если во главе будет стоять, например, мыслящий паук…

— Чепуха, — сказал Геннадий громко, — разумные существа могут быть только человекоподобными.

— Пусть так. Но что, если у председателя Совета будет, например, рыжая бороденка? Как у Артемьева?

— Это же совсем другое дело! — крикнул Геннадий.

— Пусть так. Я не утверждаю, что Шведов начнет пропагандировать нехорошие взгляды. К счастью, эти тяжелые болезни роста человечества навсегда канули в прошлое. Но Шведов предрасположен к нетолерантности! И мы не имеем права рисковать. К звездам полетит другой человек!


И робот победил… Да ладно, будем считать, что это робот победил. Так интереснее.

Теперь я спокойно читаю прогнозы о возможном засилье роботов. А что? Вполне возможно. Прецедент уже был!

ЮРИЙ НИКИТИН Эстафета

Когда Антон, насвистывая, вошел в свою комнату, оператор сразу же усилил освещение и включил его любимую мелодию.

— Полезная машина, — Антон ласково похлопал по стене в том месте, где должен был находиться оператор, — только что нос не утирает.

Крошечный пылесос и полотер бросились подбирать комочки грязи, упавшие с ботинок, пыль с пиджака. Дубликатор подхватил сброшенную рубашку и туфли и тотчас же смолол их.

Антон выключил вспыхнувший было глазок гипновизора:

— Нет, сегодня зрелищ не будет. Будет работа, и на этот раз все придется делать самому.

Он давно собирался заняться перестройкой дома, но отсутствие свободного времени, а то и просто лень всегда мешали. Наконец его дом, выстроенный еще пять лет назад, стал казаться допотопным чудищем по сравнению с соседними, которые обновлялись и перестраивались по нескольку раз в год. Оттягивать дальше было просто невозможно, и Антон, решившись, почувствовал облегчение, словно уже сделал половину.

Полотер надраил пол, где прошелся Антон, и хотел было юркнуть в свою щель, но Антон ухватил его за усик и швырнул в дубликатор. Полотер только пискнул, за ним полетел пылесос, затем Антон, кряхтя, поднял японскую вазу и тоже опустил ее в дробилку. С картинами было сложнее: полотна пришлось скомкать, а раму из черного ореха сломать, иначе они не влезали в дубликатор, зато голова Нефертити прошла в отверстие свободно. Передохнув, Антон отнес несколько изящных раковин из атоллов Тихого океана.

Когда в комнатах остались одни голые стены, он захватил альбом с трехмерными фотографиями новых домов, который ему вчера прислали по телетрансу, дал команду на разрушение и вышел.

Пока стены плавились и застывали белой пластмассовой лужицей, он внимательно перелистал альбом. Всечгаки здорово изменилась архитектура за последние пять лет. Ни одного знакомого силуэта. Антон посмотрел на дома своих соседей. Те почти не отставали от новейших форм. Недаром коллеги подтрунивали над его спирально-эллиптическим домом, а ближайший сосед вызвался лично пообдирать светящиеся ленты со стен и повытаскивать штыри башенки.

И всё-таки, сколько Антон ни листал альбом, ни один из проектов не пришелся ему по душе. Даже почему-то стало жалко сломанного дома. Он еще раз перелистал альбом, на этот раз с конца. Новые проекты вызывали внутренний протест, Антону казалось, что архитектору на этот раз изменило чувство меры. Его старый дом был проще, уютнее и солидней.

На улице становилось холодно. Антон вышел в безрукавке и шортах, ветер постепенно давал о себе знать.

Постояв в нерешительности, он швырнул альбом в дубликатор:

— Восстановить все как было.

Через полчаса он вошел в дом, избегая прикасаться к еще горячим стенам. На экране дубликатора красный огонек сменился зеленым, и Антон распахнул дверцу. Оттуда в обратном порядке посыпались восстановленные вещи, последним появился полотер.

— Привет троглодиту! — ACT в своих мерцающих тряпках был похож на привидение из германского замка. — Я думал, что ты хоть сегодня перестроишь эту пещеру. — ACT пошел к своей комнате, притронулся к стене и тотчас отдернул руку, — Ого! Горячая!

Антон пожал плечами.

— Ты перестраивал? Но почему все по-прежнему?

— Не подыскал подходящей модели.

— Подходящей модели? — Сын все еще дул на пальцы. — Да они все подходящие, и чем новей, тем лучше.

— Мне так не кажется.

— Ты отстаешь от времени, отец! — ACT ушел в свою комнату.

— Может быть, — вслух подумал Антон. — И черт с ним! Все равно мой дом лучше всех.

Он вспомнил своего отца и засмеялся. Теперь он чуточку понимает его — тот тоже не соглашался перестроить или обновить свой дом. Антон, тогда четырнадцатилетний мальчишка, уговаривал отца заменить хотя бы устаревший пенопласт виброгледом. В то время появились первые громоздкие дубликаторы Д., но старик отказался и от этого. Он к дубликаторам относился сдержанно, хотя сам был одним из создателей. Антон восторженно принял создание Д-4; возможность дублировать любую вещь, кроме органики, казалась чудом из чудес, и он не мог понять привязанности отца к старым вещам. Какой скандал разыгрался, когда он сунул в дубликатор нэцкэ и две лучшие фигурки из карельской березы, которыми отец особенно гордился, так как вырезал их около двух лет, а нэцкэ ценой невероятных усилий не то выменял, не то просто выклянчил у какого-то известного японского коллекционера.

Старик просто побелел, когда увидел на столе десяток совершенно одинаковых нэцкэ, среди которых самый совершенный анализ не нашел бы подлинную. Впрочем, теперь все они были подлинниками. А вокруг этой кучки стояла добрая сотня фигурок из карельской березы.

Антон тогда убежал из дому и долго шлялся по улицам, ожидая, когда гнев отца утихнет, но трещина между ними постепенно превращалась в пропасть, и через год Антон стал жить отдельно. К тому времени они окончательно перестали понимай, друг друга. Отец отказался установить в доме усовершенствованную модель Д-4.

Антон поселился в двухстах километрах от отца, дубликатор ему не полагалось иметь до шестнадцати лет, и на первых порах ему пришлось туго, так как он захватил из дома отца только картину “На дальней планете”, да и ту без спроса. Эту картину отец особенно берег, но и Антон любил ее не меньше. Черное небо, серебряная ракета на багровой земле и яростное лицо звездолетчика в термостойком скафандре. А вдали, похожий на мираж, огненный город какой-то немыслимой цивилизации.

Он редко бывал у отца, вдали от него женился и вырастил Аста.

С тяжелой головой Антон поднялся по звонку оператора и пошел в столовую. Из своей комнаты вышел, не глядя на него, ACT. Антон придвинул к себе соки и груду витаминизированных ломтиков, приготовленных киберповаром по указанию киберврача.

ACT брезгливо посмотрел на тарелку отца и принялся за свою протопищу. Антон, в свою очередь, старался не смотреть на отвратительное желе на тарелке Аста. Так в молчании прошел весь обед. Далеко не первый такой обед.

И снова Антон вспомнил отца. Точно так же держались и они перед окончательным разрывом.

После обеда Антон долго лазил в мастерской, гремел давно заброшенными инструментами, пока не отыскал коробку с гравиопоясом. Это чудесное достижение науки и техники появилось всего пятнадцать лет назад как окончательная победа над гравитацией, но быстро устарело, уступив место телепортации.

Антон обхватил тяжелым поясом талию и обнаружил, что он не сходится на целое звено. “Кажется, начинаем толстеть”. Он обеспокоенно потрогал складку на животе. Нужно вставить новое звено, тогда пояс сойдется, заодно увеличится и грузоподъемность.

Дубликатор выбросил гравитационное звено, и Антон пристегнул его к поясу.

До Журавлевки было далеко, пришлось взять обтекатель. Антон поправил пояс и взвился в воздух. С высоты птичьего полета город оказался красивее, чем ожидалось.

Антон распахнул обтекатель, укрылся за ним от пронизывающего ветра и взял курс на восток. Иногда ему попадались фигуры таких же путешественников, кое-кто обгонял его, но большинство летело к югу. Антон поджал ноги и увеличил скорость. Теперь встречные фигуры проносились как призраки, но Антон успел разглядеть, что все пилоты были его возраста и старше. Ну это и естественно. Антон невесело улыбнулся. Молодежь предпочитает пользоваться более скоростными средствами передвижения.

Подлетев к Журавлевке, он основательно замерз, стуча зубами, опустился возле знакомого дома и снял пояс.

По-видимому, отец не перестраивал свой дом ни разу. Антон огляделся. Да, все точно так же, только цветов вокруг дома стало значительно больше; вероятно, отец. отдает им все свое время.

Антон поднялся во настоящим деревянным ступенькам и едва не стукнулся лбом о дубовую дверь, которая и не подумала открыться. Пришлось шарить по двери в поисках примитивного электрического звонка — отец так и не поставил в дверях фотоэлемент. Предупредив отца звонком, Антон распахнул дверь и шагнул в прихожую. Пол, как и большая часть мебели в доме, был сделан из натурального дерева.

— Можно? — Он потянул дверь за медную (!) ручку.

— Можно, — прогудел откудато слева бас. — Кого там черти несут в такую рань?

Антон зашел в столярную мастерскую. Навстречу поднялся седой, но крепкий, атлетически сложенный старик. Он был в рубашке из натурального материала.

— Антон, — его мохнатые брови удивленно изогнулись, — какими судьбами?

— Да вот соскучился, — виновато развел руками Антон.

— Соскучился, говоришь? — сказал отец медленно. — Ну ладно, пойдем пропустим по маленькой с дороги, а то нос у тебя стал совсем синий от холода. А потом ты расскажешь, что у тебя новенького и почему ты вдруг соскучился обо мне.

Они прошли в гостиную. Антон с удивлением увидел целую батарею бутылок с яркими этикетками.

— Ну, за встречу!

Антон глотнул содержимое своей рюмки и едва не задохнулся: огненный ком встал в горле, потом медленно провалился в желудок.

— Это же сокращает жизнь, — наконец сумел он пролепетать, с трудом сдерживая слезы.

— Зато придает ей остроту. Но не будем спорить, усаживайся в это кресло, ты любил его раньше.

— Это то самое? — Антон погладил старые подлокотники.

Какое-то теплое чувство проснулось в нем при виде поцарапанной ножки, по которой он часто стучал носком конька, ожидая, когда отец позволит пойти на каток. “Старею”, - подумал с грустью.

Старик нажал кнопку дистанционного пульта, и вспыхнул экран телевизора. Не гипно-, не стерео-, не цветного. Обыкновенный черно-белый экран. Двумерный. Антон не мог оторвать взгляд от спины отца. На рубашке виднелись слабые пятна кислоты — видно, старик еще возится в своей лаборатории. А рубашку носит до износа. Его привычки ничуть не изменились. И Антон почувствовал странное облегчение от этого.

— Ты говорил, что твоего деда родители сами женили, без его ведома?

— Ну в целом так, — усмехнулся старик.

— И как… они?

— Да ничего, прожили счастливо. Раньше разводы были редким явлением. Это уже в мое время, когда полная свобода, когда почти всегда вопреки родителям. А, кстати, сколько лет Асту?

— Четырнадцать.

Отец скользнул внимательным взглядом по лицу сына. Вот оно что… Собираясь уйти из дому, Антон тоже советовался с отцом. Но Антону было тогда пятнадцать лет.

— Он еще у тебя?

— Да.

— Значит, тебя потянуло вспомнить старое доброе время?

Отец засмеялся, показав крепкие натуральные зубы.

— Нам доставалось, ого, еще как! Мы носились с самыми сумасшедшими по тому времени идеями. И мы их осуществили. Но если бы мы бросились завоевывать новые высоты (а мы бросились бы завоевывать, не поставь природа предохранительный клапан), то что бы получилось! Над нами висел бы груз готовых схем и понятий, а это только тормозит! Для нового скачка — новое поколение!

Старик остановился перед Антоном.

— Главное: какие у них идеалы? К чему стремится молодежь сейчас?

Антон опустил голову. Он не знал. Старик прошелся по комнате.

— Мы очень разные с тобой, но цель у нас одна. А как ACT? У тебя есть с ним что-нибудь общее?

Антон еще ниже опустил голову.

— Не знаю. Я его иногда совершенно не понимаю.

Отец налил полные фужеры. На этот раз вино не показалось Антону таким отвратительным.

Старик угощал Антона натуральными фруктами, и тот с наслаждением уплетал сочные яблоки и груши и замечал, что непривычные аромат и вкус не вызывают неприятных ассоциаций, как было принято думать в его время. Отец тоже поглощал дымящиеся куски мяса и вареных раков, щедро приправляя их соусом и запивая столовым вином.

Вино у отца было великолепное. Чувство тревоги рассеялось, и он смирился с тем, что факел переходит в руки сына. Так ведь положено.

Было уже поздно, когда он, попрощавшись с отцом, соединил пластины гравиопояса.

Антон поднялся в гостиную и остановился. Что-то в доме не так, чего-то не хватало.

Вдруг стена слева от него засветилась. Антон посмотрел и все понял. Ну что ж, этого и следовало ожидать. Не вечно же ему быть молодым. Если он замедлил темп жизни, то это еще ничего не значит. Есть молодые и сильные руки, которые понесут факел дальше.

А по стене все бежали беззвучные слова: “…Так мы и будем жить. Не беспокойся, я буду навещать тебя, но там я буду чувствовать себя свободнее…”

И тогда Антон понял, чего не хватало в доме. Со стены исчезла его любимая картина “На дальней планете”.

ГЕННАДИЙ ГОР Лес на станции Детство

1

Когда я перешел реку по старому деревянному мосту и оказался на другом берегу, я понял, что попал в детство.

Кому-то удалось восстановить давно исчезнувший мир, все, что иногда приносили сны и воспоминания.

Я стоял на берегу и смотрел на гору и на лес. Все было точно такое, как в детстве, и вдали был виден дом, тот самый, из которого я ушел много лет тому назад.

Он стоял на холме, дом моего детства. Мир возвращался ко мне не спеша, со скоростью пешехода, рядом с которым идет пространство, показывая свои дары, вдруг возвращенные мне далеким прошлым.

Кто поставил эту удивительную драму, в которой я должен был изображать блудного сына? Случай? Но случай всегда посланец настоящего, его верный слуга, и до прошлого ему нет никакого дела.

Да, детство шло ко мне навстречу. Тропа ласково касалась моих подошв. И деревья, узнавая меня, передавали одно другому радостную весть, что я вернулся в свой край.

На поляне заржала лошадь. Та самая, которую мы звали Чалкой. Чалка нисколько не изменилась, словно кто-то остановил все часы и люди забыли, что надо срывать листы на календаре.

Затем я увидел ветряную мельницу. Она стояла на том же месте, возле ручья, закрытого густо разросшимися кустами смородины. Как я любил эту старенькую мельницу и особенно ее большие деревянные крылья! И мельница тоже любила нас, ребятишек, приходивших собирать смородину сюда, к прохладному ручью.

Я нагнулся над ручьем, зачерпнул ладонью студеную воду и поднес ее к губам. Прошлое коснулось моих губ ласково и осторожно. Ручей звенел, мягко ударяясь о круглые камни, исполняя все ту не монотонную песенку, которая началась задолго до моего рождения и все длилась, длилась, длилась, соединяя вечную бодрость с нескончаемым детским сном.

Ручей звенел, и его звон возвращал мне давно утраченные дни и то никуда не спешащее бытие, когда ты чувствуешь, что все только что началось, как утро, заглядывающее в окно вместе с синим кудрявым облаком, плывущим в просторном деревенском небе.

Ручей словно говорил мне:

— Не спеши. Задержись здесь, посиди. В мире, куда ты вернулся, никто не спешит. Это же твое возвратившееся детство.

2

Началось это в то утро, когда я пошел на городскую станцию покупать билет. В большом душном зале было много касс. Это были кассы, где продавались билеты на обычные маршруты Ленинград — Москва, Ленинград — Одесса, Ленинград — Новосибирск… Нет, мне была нужна совсем другая касса, и я долго ее искал, прежде чем увидел окошечко и под ним надпись: “Ленинград — станция Детство”.

“Проездные билеты, — прочел я, — оплачиваются натуральным временем”.

— Что значит натуральное время? — спросил я кассиршу.

Кассирша не ответила. Она была занята. Какая-то женщина в белом летнем платье возвращала билет и требовала от кассирши вернуть ей время, заплаченное за железнодорожный проезд.

— Я раздумала, понимаете? Раздумала, — повторяла она. — Билет до станции Детство слишком дорого стоит. Когда я заплатила за него, я ничего не заметила. Но стоило мне только зайти в туалет и взглянуть в зеркало, чтобы поправить прическу и обновить губы, как я обнаружила на лице несколько морщин.

— Ну и что? — усмехнулась кассирша.

— А вот что! Этих морщин не было до той минуты, как я получила от вас этот билет. Благодаря вам я постарела на полтора года.

— Не преувеличивайте, гражданка. За ваш билет до станции Детство вы заплатили всего одним месяцем без трех дней. Если вам кажется дорого, взяли бы билет до станции Юность. На две недели дешевле.

— Я хочу, чтобы мне вернули мой месяц, — настаивала женщина в белом платке. — Билет в полном порядке.

— Билет, конечно, я могу взять, — сказала строго кассирша, — но плата обратно не выдается. Да и как я могу возвратить то, что вы вычли сами из себя? Не надо было так волноваться, когда покупали билет. Из-за чрезмерного волнения вы немножко осунулись.

— Хорошенькое немножко! На целых три недели.

— Зато встретитесь с родными, со своим детством.

— Нет, нет. Я раздумала. Верните мне мой месяц.

— Не могу, гражданка. Не имею права.

— Тогда дайте сейчас же “Жалобную книгу”.

Я терпеливо ждал, когда кончится этот спор, начавший мне надоедать.

Кассирша подала женщине книгу, и та стала писать жалобу.

Я стоял и думал: “Ну что эти несколько минут по сравнению с месяцем, которым я должен заплатить за билет. Но я готов отдать даже годы, чтобы встретиться со своим давно утраченным детством, чтобы увидеть край, который уже, наверно, давно забыл меня”.

Женщина писала свою жалобу в книге не спеша, тщательно обдумывая каждое слово. И это отразилось на настроении кассирши, которая вдруг сердито закрыла свое окошечко и куда-то отлучилась.

Я стоял и ждал, пока она вернется, а за мной уже стала расти очередь таких же отпускников, как я, желающих провести свой летний отпуск в районе своего давно минувшего детства.

— Куда она ушла? — спросил меня веселого вида человек с черными усиками, как у Чарли Чаплина. Эти усики и придавали ему фатовато-легкомысленный вид, усики да еще спортивная фуражка с длинным козырьком.

— Не знаю, — ответил я. — Может быть, для того, чтобы принести сюда месяц и отдать гражданке, пишущей жалобу. Она возвратила билет и требует обратно свое время.

— Ну а как кассирша доставит этот месяц? — сказал человек с черными усиками. — Его уже приплюсовали к вечности. А вечность сюда не доставишь.

— Как знать, — возразил я. — Да и имеем ли мы представление о вечности? Вечность — это абстракция.

— Я с вами решительно не согласен, — сказал человек с усиками. — Вечность — это банк, чисто финансовое учреждение. И не спорьте. Я сам работаю в банке счетоводом.

— А что вы подсчитываете, уж не дни ли?

— Дни. Недели. Месяцы. Годы. Я знаю, что такое время.

— Этого не знал даже знаменитый философ Иммануил Кант.

— Кант не знал. А я знаю.

И он действительно знал то, чего не знал и о чем не догадывался Кант. В этом я вскоре убедился. И странно, что этот очень довольный собой фатоватый гражданин в спортивной фуражке оказался догадливее Канта.

Мы встретились с ним в купе. Впрочем, я зря забегаю вперед, не сказав ничего о поезде, который стоял на запасном пути. Старенький поезд, почти времен гражданской войны. И с кондуктором тоже старым — старым и занятым старомодным делом: он подогревал большой медный самовар.

Самовар выглядел, как и полагается выглядеть самовару в вагоне, где неизвестно почему все испытывают жажду. От него пахло сосновыми шишками, уютным дымком и необыкновенным благополучием, как за семейным столом.

Только самовар мог превратить незнакомых друг с другом пассажиров в семью. Никакой его электрический соперник не в состоянии был этого сделать.

Все уже попивали чаек, помешивая ложечкой кусковой сахар в стакане. Только фатоватый человек с черными усиками, явно заимствованными у знаменитого киноактера, не принимал участия в чаепитии.

— Почему вы не пьете? Отличный, доложу вам, чаек, — сказал я фатоватому человеку.

— Извините, — ответил он, — ничего не пью и не ем. Соблюдаю диету.

— И давно соблюдаете?

— Давненько. Должность такая. Не располагает к еде и питью.

— А что у вас за должность, если не секрет?

— Я контролер.

— А что вы контролируете?

— Ну, если на то пошло, — махнул он рукой, — скажу. Время я контролирую.

— Чье?

— Ну хотя бы ваше. Кто как его расходует. С пользой, без пользы.

— Социолог вы, что ли?

— Как вам сказать? Отчасти да. Отчасти нет. Я бог.

— Вы произнесли очень странное слово, — сказал я. — Может, я ослышался?

— Нет, вы не ослышались. Я действительно бог. Но не всевышний. А бог районного масштаба.

— Концы с концами не сходятся. Вы же мне перед кассой в очереди сказали, что работаете счетоводом в банке.

— Банк — это метафорическое выражение. Там не деньги, а время хранится. А бог я скромный, незаметный. Вполне современный. В профсоюз аккуратно членские взносы плачу. И хожу на лекции. Очень люблю, когда меня просвещают. Ни одной лекции не пропускаю. И от общественной работы не уклоняюсь. С утра до вечера занят.

— Чем?

— Делаю добро людям. Вот и сейчас сел в вагон, чтобы помочь вам добраться до станции Детство.

— А разве без вашей помощи не доберемся?

Он уклонился от ответа. Из скромности, наверно, уклонился. Да и побоялся задеть наше самолюбие. Кому хоч. ется признаться, что он нуждается в няне. Люди на Луну без всякой няни отправляются. А тут, чтобы добраться до железнодорожной станции Детство, нужна помощь какого-то фатоватого человека е усиками, лежащего на верхней полке и читающего журнал “Наука и религия”.

Мне очень хотелось задать соседу по полке какой-нибудь хотя бы самый незначительный вопрос, но я долго не решался, изредка бросая взгляды в сторону пассажира с черными усиками, погруженного в глубокое молчание, в неслышный диалог с невидимыми и отсутствующими авторами статей, опубликованных в журнале “Наука и религия”. Наконец, я не выдержал и намекнул, чтобы напомнить о себе.

— Скажите, — спросил я соседа, — вы наукой интересуетесь или религией?

— Наукой.

— А к религии как относитесь?

— Отрицательно.

— Но вы же сами признались…

— В чем?

— В том, что вы бог.

— Ну и что? Это мне не мешает отрицать суеверия и религиозные пережитки. Бог-то ведь я в переносном смысле, а не в прямом. В наследственности нашей семьи, по-видимому, когда-то давно произошла мутация. И в результате от предков к потомкам стало переходить странное психическое свойство, шестое чувство, что ли… Способность возвращать утраченное время. И не только свое время, но и чужое. Наука пока относится к этому явлению скептически, так же как к телепатии. Эксперимент пока ничего не дал. Но дело в том, что экспериментировали на допотопном уровне. Кустарно. И даже заподозрили меня в шарлатанстве. Но министерство путей сообщения тем не менее пошло навстречу будущему и даже открыло кассу пока в одном пункте, где продают билеты на станцию Детство. Ну а мне приходится играть роль проводника… В нашем вагоне два проводника: один самовар греет, а второй… Второй проводник — это я. Без моей помощи туда не попасть.

— Куда?

— В детство. Ведь нужна соответствующая атмосфера. Атмосфера в нашем деле самое трудное, но давайте немножко помолчим.

— Устали, что ли?

— Немножко устал. Три раза в неделю вот такую экскурсию возить. И не куда-нибудь, не в Павловск и не в Пушкино, а в Детство. Да и экскурсант попадается разный. Другому и до детства никакого дела нет. Напьется в станционном буфете, набезобразничает и будет требовать, чтобы вернули ему его время, как та женщина, которая потребовала от кассирши жалобную книгу.

— И давно вы этим занимаетесь?

— Чем?

— Добро делать людям?

– “Давно”, “недавно”, для меня это пустой звук. Я ведь время на “давно” и “недавно” не меряю. Я ведь говорил вам о редкой мутации.

— Говорили. Я не совсем понял.

— Да и никто не понимает. Одарен особой способностью. Это почище, чем если бы я проходил сквозь стены. Я сквозь время прохожу и обладаю уникальным талантом, могу и вас провести без всякого пропуска хоть в верхний палеолит. Но кто туда пожелает, кроме разве археолога? А я археологию терпеть не могу. Найдут какую-нибудь кость или черепок и носятся как с писаной торбой. Пытаются из этой кости или черепка вытянуть на свет божий прошлое. А в результате? Докторская диссертация. Из всех этих докторов я только одного признаю. Доктора Фауста. И не за ученость. А за то, что променял он всю эту схоластику на молодость, на жизнь. Правда, он для себя старался, а я для других. Вот торчу в этом захудалом вагоне времен гражданской войны, чтобы дать вам возможность подышать воздухом вашего детства.

— И это что же, — спросил я, — благотворительность, общественная нагрузка или служба?

— Служба, — ответил он лениво, — за которую получаю зарплату. Кто нынче даром работает? Все хотят высокого уровня жизни. Из-за этого-то высокого уровня старушке Земле приходится плохо. Некоторые ученые говорят, что через три поколения биосфере амба! От сверхзвуковых самолетов уже пострадал озоновый экран, А этот экран — единственная защита наша от убийственного действия космического излучения. Кто-то торопится, летит со скоростью звука или еще быстрей. А спрашивается, куда? На побережье Черного моря или в какую-нибудь там совсем необязательную командировку. Он, конечно, выиграет несколько дней или часов, а биосфера за такую расточительность должна расплачиваться миллионами лет, отдать все будущее, отобранное у других поколений этому торопящемуся пассажиру сверхзвукового лайнера. Технический прогресс. А сколько он обходится природе?

— Так что же вы хотите, вернуть человечество в век дилижансов?

— Не я решаю проблемы за человечество. Оно само решает. Но пора бы ему подумать. Вот министерство путей сообщения подумало и открыло кассу, где продаются билеты до станции Детство.

— А вы что думаете? Думаете, что это сделано специально, с воспитательной целью?

— Думаю, да. С воспитательной целью. Чтобы приучать людей без надобности не спешить. А может, я и ошибаюсь. Просто хотят, чтобы люди отдохнули, подышали воздухом, где нет выхлопных газов и над домами не висит смог. Нет, нет. Не возражайте. Я люблю железную дорогу. Поэты теперь совсем о ней не пишут. Воспевают быстрое движение. А я предпочитаю колеса, катящиеся по рельсам, люблю смотреть в окно вагона на русскую природу, которая не суетится, не торопится, а благосклонно раскрывает свою душу перед пассажиром, как народная песня или сказка.

— Да вы же консерватор. Тащите людей и культуру назад, отрицаете технический прогресс.

— Я же бог, — усмехнулся он. — А что вы от бога хотите? Хотите, чтобы бог благословлял новейшие технические достижения?

— А почему бы нет? Вы же выглядите вполне современно. И брюки у вас по моде сшиты. И сандалеты самоновейшие. И импортный транзистор с собой везете. Японский? По меньшей мере непоследовательно.

— Ну и что ж. Это люди последовательны. А я не совсем человек — гибрид человека с богом. Существо уникальное благодаря этой необыкновенной мутации. А бог имеет право быть непоследовательным. Последовательностьто и привела человечество к неразрешимым проблемам.

— Вы считаете, что проблема дальнейшего существования биосферы неразрешима?

— А как ее разрешить? Отказываться от новейших технических достижений? Остановить жизнь? Запретить детям рождаться, как в свое время советовал реакционер Мальтус?

— Неужели уже поздно и процесс необратим?

— Думаю, что еще не поздно. Я же оптимист. Состою членом Общества защиты природы. Аккуратно членские взносы плачу. И веду беседы с теми, кто вырубает кусты и жжет костры в неположенном месте. Моя совесть чиста.

— Но ведь дело не в кострах. Костры жгли в палеолите. Дело в особенностях современной ультрацивилизации. Руссо, выходит, был прав, когда призывал человека к единству с природой.

— Да, у Руссо совесть чиста.

— Так что же вы предлагаете?

— Предлагаю уснуть. Сейчас уже поздновато. И спать, знаете, хочется. Когда-нибудь еще продолжим начатую беседу.

— Когда?

— Когда-нибудь, — ответил он неопределенно. — Я ведь гибрид человека с богом. В любом месте могу вас найти, если будет в этом нужда.

И он отвернулся, и через несколько минут я услышал храп. Храпел он как люди. Боги, наверное, так не храпят.

Я тоже вскоре уснул.

Проснулся я от толчка. Кто-то толкал меня в бок. Возле полки стоял проводник.

— Гражданин, вставайте. Приехали. Станция Детство.

В вагоне, кроме меня, никого не было.

— А где тот пассажир, который ехал со мной в одном купе? — спросил я проводника.

— А, этот-то? Часовой мастер? Остановился на предыдущей станции. Часы там испортились. Вот он и вылез их починить.

3

Когда я вышел из вагона, первое, что я увидел, — станционные часы. Я увидел часы и человека, занятого их починкой. Это был тот пассажир с черными усиками, что ехал со мной в одном купе.

Я окликнул его и не утерпел, спросил:

— Как же вы оказались здесь? Мне сказали, что вы высадились на предыдущей станции?

— Для меня все станции предыдущие, — ответил он, — кроме одной.

— Какой же?

— Конечной.

— А где она? — спросил я.

— В неэвклидовом пространстве, где уже или еще нет времени.

— Я смотрю, вы философ. Но совмещаете свои обязанности с приятной работой часового мастера.

— Да, — сказал он. — Работенка неплохая. Ремонтирую время.

— Часы?

— Нет, не только часы, но и то, что они измеряют. Время ремонтирую. Да и пространство тоже. Потому что время от пространства, вы сами знаете, оторвать невозможно. Чиню, так сказать, ткань самого бытия, но не только бытия, но и сознания тоже. Этим делом занимаюсь только по четвергам. А сегодня среда. По средам я обычной работой занимаюсь. Ремонтирую станционные часы. Часы на станции не должны стоять или идти неверно. Пассажир всегда нуждается в точном времени. Хотите, переведу ваше время на сто лет вперед?

— Нет, — возразил я, — хочу жить и умереть в своем времени. Каждый родится в том времени, в котором ему суждено.

— Ну уж и суждено? А случай? Про случай вы забыли. Каждый человек — сын случая.

Тут что-то оборвалось и быстро замелькало, словно лента старенького фильма.

4

Я проснулся. На этот раз проснулся уже не во сне, а наяву. Но явь была более необычной, чем сон.

Вместо купе старенького поезда я оказался на берегу своего детства.

Мир возвращался в прошлое и возвращал меня вместе с тропой, которая вела к дому на холме.

Уж не перевел ли часовой мастер на станции не только часы, но и само время, чтобы продемонстрировать свое волшебное искусство, а заодно дать мне возможность побывать в моем прошлом?

Я шел, и лес шел вместе со мной, и где-то ржала лошадь, соединяя своим ржанием две разорванные половинки времени, вдруг поменявшиеся местами.

Лошадь ржала из прошлого, и все забытые запахи шли ко мне навстречу, и я остановился, чтобы взглянуть на ветряную мельницу, крылья которой уже вертелись, как в тот день, когда я надолго покинул этот край.

Воздух был свеж и сладок. Я остановился у пруда и увидел мальчика с удочкой, ловившего окуней.

Этот мальчик был я, словно мое бытие раздвоилось. Я замедлил шаги, и сердце мое билось, ощущая всю парадоксальность невозможного, обретшего вдруг реальность, как в сказке, которую вдруг начала рассказывать захотевшая пошутить жизнь.

КИР БУЛЫЧЕВ Вымогатель

Над дачным поселком висела разовая пыль. Поселок был устроен всего лет пять назад, и молодые яблони поднялись чуть выше человеческого роста. Крыши времянок блестели под солнцем. Розовая пыль медленно оседала на крыши, на листву и искрилась, словно иней.

Сооружение на краю поселка спасатели назвали “замком”. Говорили, что утром оно и на самом деле было схоже с готическим замком, украшенным острыми башенками и флюгерами. Теперь же сооружение вообще ни на что не было похоже. Розовая, с желтоватыми потеками глыба ростом с трехэтажный дом пузырилась наростами, между которыми образовались впадины и ямы.

Метрах в ста, за линейкой сосен, пролегало шоссе. Пораженные странным зрелищем шоферы останавливали машины. Грикуров уже вызвал милицию, и милиционеры, маясь от жары, перехватывали любопытных, не пускали к поселку.

Жители ближайших дач были выселены. Часть вещей они перетащили в дальние дома, остальные так и остались лежать на траве. Все это было похоже на пожар, розовую пыль при некотором воображении нетрудно было представить дымом, а дачников, расположившихся на матрацах, в соломенных креслах и на старых кушетках, принять за погорельцев. Не хватало лишь нервозности, страха, суматохи, присущих большому пожару.

Грикуров не успел позавтракать. Лишь выпил чашку холодного вчерашнего чая. Внизу ждала машина, и приехавший за ним молодой человек стоял в прихожей и волновался. Разумеется, дачники не отказались бы накормить Грикурова, но сами не предложили, а просить он не стал — рабочие тоже были голодны, а посланный на “газике” в станционную столовую старшина до сих пор не вернулся.

Грикуров подошел к палатке, в которой устроились химики, но войти в нее не успел.

— Кушак приехал, — сказал сзади молодой человек.

Говорил он тихо и со значением, и обладал завидной способностью всем своим видом показывать, что знает больше, чем может сказать.

— Кто приехал?

— Кушак. Николай Евгеньевич. Из Ленинграда.

— Ясно, — сказал Грикуров, поворачиваясь к дороге, где скопилось уже несколько “газиков”, “Волг”, стояла красная пожарная машина и “скорая помощь”. Санитары дремали под кустом сирени. Пожарники играли в волейбол с девчатами из поселка.

У вновь приехавшей серой “Волги” стоял, глядя зачарованно на замок, высокий мужчина в слишком теплом, не по погоде костюме, с плащом, перекинутым через руку.

Грикуров подошел к нему. Кушак протянул узкую прохладную кисть, потом достал из кармана мокрый платок и вытер пот со лба и узкой лысины.

— В Ленинграде, знаете, дождь, — сказал он, словно оправдываясь. — Трудно предположить, что где-то может стоять такая жара.

— А вы плащ в машине оставьте, — посоветовал Грикуров.

— Правильно, спасибо. Ведь машина подождет?

— Подождет.

— Ну и запустили вы его, — сказал Кушак. — На какую глубину он уходит?

Они подошли к замку, и он нависал над ними, как бочка над муравьями. Рядом была глубокая яма, возле которой валялась лопата.

— Вот видите, на два метра мы углубились, потом бросили.

Навстречу шагнул похожий на мельника бригадир бурильщиков. Брови, волосы на голове, ресницы его были светло-розовыми. Розовая пыль пятнами покрывала комбинезон.

— Зарастает, — пояснил он. — Если заряд заложить, успели бы.

— Сам понимаешь, что нельзя, — сказал Грикуров.

— А так — мартышкин труд, — сказал бригадир. Он сплюнул. Плевок был розовым.

— Отзывается? — спросил Грикуров.

— Стучит, — ответил молодой человек, шедший на полшага сзади.

— Сначала у нас возникло мнение, что звуки представляют собой нечто подобное азбуке Морзе, однако затем мы пришли к выводу, что первоначальное заключение ошибочно…

— Знаю, — сказал Грикуров, чтобы остановить молодого человека.

Кушак покосился на блестящий портфель молодого человека, к которому почему-то не приставала пыль.

— Вы давно знакомы? — спросил Кушака Грикуров.

— Много лет, — сказал Кушак.

Со стороны Москвы показался вертолет. Вертолет летел низко и чуть в сторону. Но в полукилометре пилот, видно, заметил замок и свернул к поселку.

— Я его вызвал, — сказал Грикуров. — У нас один парень забрался почти до самой вершины, но пришлось вернуться. Мне кажется, что наверху есть отверстие. А то бы он задохнулся.

Молодой человек выглядел обиженным.

— Может, ему с вертолета обед спустить? — спросил бригадир монтажников.

Он взмахнул рукой, показывая, как обед попадет к человеку, заключенному в замке. Взлетела розовая пыль, и молодой человек отстранился, оберегая портфель и костюм.

— Как его зовут? — спросил Грикуров.

— Вы не знаете?

— Знаем фамилию. Вольский. Правильно?

— Да. Вольский. Гриша Вольский. Никогда не знал его отчества.

— Григорий Вениаминович, — подсказал молодой человек. — Он является владельцем садового участка. Однако там мог оказаться кто-то другой?…

— Нет, — улыбнулся Кушак. — Это именно он. Когда его обнаружили?

— Часов в шесть утра его сосед позвонил в Москву. Со станции.

— В шесть сорок, — подсказал молодой человек.

— Сосед рано встал, собрался на рыбалку. И вдруг увидел, что; на крайнем участке стоит розовый термитник. Термитник метров в пять высотой.

— Это сосед сказал, что термитник?

— Да, он инженер, работал в Гвинее и видел термитники, — объяснил Грикуров. — А мне вот не приходилось.

— Я тоже не видел термитников, — сказал Кушак.

— А потом уж мои ребята прозвали его замком.

— Ну и что сосед?

— Услышал стук изнутри. А выхода из термитника не видно. Он Вольского видел вечером. Тот строил на участке какую-то загородку.

— Ну разумеется, — сказал Кушак.

— Вот уж обалдел сосед, — сказал бригадир. — Вы только представьте — идет на рыбалку, а у соседей сооружение.

— Он бы и не позвонил, если бы не стук, — сказал Грикуров. — Приехал наряд — патрульная машина с шоссе. Ничего понять не смогли. Дальше все развивалось в геометрической прогрессии.

Грикуров показал на скопление машин у поселка.

— Позвать соседа? — спросил он.

— Гражданин Нестеренко уехал в Москву, — уточнил молодой человек. — У меня все его показания при себе. — Молодой человек хлопнул чистой ладонью по круглому боку портфеля.

— Не надо его звать, — сказал Кушак.

Кушак подошел к розовой громаде замка и постучал костяшкой пальца по стене. Розовая масса чуть-чуть пружинила и, если приглядеться внимательней, была усеяна мелкими порами.

— Быстро меня разыскали, — сказал Кушак.

Розовые рабочие стояли и разглядывали Кушака. Перед ними в стене была глубокая яма с оплывшими краями. Нижний край ее поднимался валиком, будто замок старался залечить нанесенную бурами рану. Под ногами скрипела розовая крошка. В одном месте из нее выглядывала вершинка розовой пирамиды.

— На глазах выросла, — сказал один из рабочих, проследив за взглядом Кушака.

— Понятно, — сказал Кушак.

Изнутри, словно из бочки, донесся гулкий удар. Потом серии коротких стуков.

— Как бы он не задохнулся, — сказал Грикуров.

Вертолет, сделав последний круг над замком, опустился на поле неподалеку. Уходя к машине, Кушак слышал, как подбежавший к Грикурову пилот говорит:

— Там дыра есть. На самой вершине.

— Вы слышали? — спросил вслед Кушаку Грикуров.

— Я так и думал, — сказал Кушак. — У него тенденция расти по вертикали.

Кушак достал с заднего сиденья “Волги” чемодан. Настроение у него не улучшилось. Конечно, ничего страшного не случилось, но могло случиться. И виноват в этом только он сам. Кушак открыл чемодан. Ампулы были на месте.

— Бурильщики вам будут нужны? — спросил, подходя, Грикуров.

— Нет, я один справлюсь.

Вместе с Грииуровьш к машине подошел и один из химиков, расположившихся в палатке.

— Вам анализ нужен?

— Спасибо, я приблизительно представлял состав материала.

— Там ничего особенного, — сказал химик, пряча листок в карман.

— Тогда я отпущу бурильщиков пообедать, — сказал Грикуров.

— Конечно. Вы, наверно, и сами голодны?

— Ничего, — сказал Грикуров. — А то я толстеть начал. Стыдно.

Грикуров провел рукой по крепкому круглому животу. Теперь, когда появился человек, знающий, что надо делать, Грикуров сразу помолодел, скинул лет десять. К Кушаку он проникся благодарным расположением.


Гришу Вольского Кушак знал еще по школе. Класса с третьего. Гриша Вольский собирал марки и монеты. Гриша был самым младшим в классе. Он был белокур и похож на ангела. Мать Гриши жалела его прекрасные кудри, и потому волосы у Вольского были длиннее, чем у других ребят в классе, и он дольше всех носил короткие штаны и гетры. В войну этот наряд выглядел странно, и Гришу дразнили девчонкой. Гриша краснел и смущенно улыбался. Уже потом, подружившись с Кушаком, он сказал как-то:

— Мама очень хотела девочку, а папе было все равно.

Гриша был тихий, учился не очень хорошо, в классе к нему привыкли и не очень обижали. Тем более что Гриша всегда находил себе друга и покровителя из числа сильных ребят. Если Грише нужна была марка или какая-нибудь другая вещь, он не жалел времени и усилий, чтобы ее раздобыть. Брал он настойчивостью и терпением, не свойственными возрасту, провожал хозяина нужной вещи до дому, давал списывать на контрольной и угощал мамиными бутербродами. Он мало ел, потому что бутерброды в войну были выгодным обменом. Кушак с седьмого класса считался другом Вольского. Вольский умел вовремя сказать, что Кушак очень хороший парень, замечательный спортсмен, такой талантливый и добрый. Кушак не ценил вещей, и Вольский всегда что-нибудь у него получал. А Кушак привык к обстановке искреннего восхищения, которой его окружил Гриша. В десятом классе Кушак встречался с одной девушкой, а Гриша был его оруженосцем. Он относил записки, стоял в очереди за билетами в кино и ходил с ней в кино, если у Кушака оказывалась в это время тренировка или кружок в зоопарке. Однажды девушка сказала, что больше с Кушаком встречаться не будет, что она сделала выбор.

В пользу Вольского. Пусть Вольский маленького роста и не так знаменит в школе, но по своим человеческим качествам он превосходит Кушака. Кушак был склонен примириться с потерей, потому что готовился к соревнованиям, но кто-то в классе пошутил, что Вольский выцыганил у Кушака девушку, наверное, за бутерброд — все помнили про бутерброды военных лет. Кушак обиделся на Вольского, и все думали, что он Гришу изобьет, но Кушак его не тронул. Вольский смотрел на него робко, жутко раскаивался и, как сам признался лет через пятнадцать, готов был отказаться от девушки в пользу Кушака. “Вернее, обменять ее на что-нибудь с выгодой”, - не очень вежливо ответил на это Кушак.


Кушак вернулся к розовому замку и, присев на корточки у раскрытого чемодана, начал собирать распылитель. Грикуров стоял рядом, молчал, думал, успеет ли домой к семи тридцати, к началу футбольного матча. Еще полчаса назад такие мысли не приходили Грикурову в голову — замок казался зловещей и неодолимой загадкой.

— Хорошо, что Вольский внутри сидит, — пробормотал Кушак, не поднимая головы.

— Почему? — удивился Кушак.

— Какая-нибудь светлая голова додумалась бы кинуть туда бомбу или подложить заряд. Колония разлетелась бы на куски и прижилась. Имели бы десять замков вместо одного.

Кушак махнул рукой в сторону подросшей пирамидки.

— Колония? — спросил Грикуров. Он раздобыл где-то белую панамку, и в тени ее лицо казалось совсем черным, лишь белки глаз голубели и как будто фосфоресцировали.

— Колония, — Кушак кивнул в сторону палатки химиков. — Они же вам, наверно, сказали?

— Сказали. И я сначала не поверил. А вы что собираетесь делать?

— Это активная культура бактерии, которая их убьет. Чума.

— А не опасно?

— Чума только для них. Ни людям, ни растениям ничего не угрожает.


Они встретились через пятнадцать лет, на стоянке такси. Кушак к тому времени переехал в Ленинград и бывал в Москве наездами. Наверно, поэтому и не приходилось встречаться со школьными товарищами. И Кушак обрадовался, встретив Вольского. Вольский не потерял сходства с ангелом, хотя золотые кудри поредели и узкое тело равномерно обросло жирком. В тридцатипятилетнем мужчине сходство с ангелом не столь чарует, как в мальчике. Вольский был одет в недорогой, но тщательно выглаженный костюм. Галстук тоже был недорогой, скромный и респектабельный. Он был строителем и сравнительно высоко продвинулся по служебной лестнице. Он очень интересовался жизнью Кушака. Спрашивал и повторял с сожалением:

— Только младший научный? Чего же ты, Коленька? И диссертацию не защитил? Чего же ты, милый? Ты же такие надежды подавал! — В голосе Вольского звучали отеческие интонации.

Наверно, так реагировал на рассказ блудного сына его удачливый и послушный брат, пока на кухне свежевали тельца.

— А марки все собираешь? Нет? А я собираю, времени мало, но не отказываюсь от детских привязанностей. Нужно же когда-нибудь расслабляться. Правда? У меня восемь медалей за участие в выставках. Ты случайно не видел последнего номера “Заммлер экспресс”? Это филателистический журнал. Солидное издание. Там обо мне написано. А что-нибудь от старой коллекции осталось? Подарил кому-нибудь?.У тебя неплохие вещи были, я очень жалел, что не выменял в свое время. Помнишь, в шкафу лежали, на нижней полке. Тан и лежат? Не может быть!

Вольский затащил Кушака к себе.

— Ты же в Москве редко бываешь. Хочешь, чтобы мы еще десять лет не увиделись? Не хочешь, тогда пошли. У меня кооперативная квартира. Две комнаты. А мама в старой осталась. Недалеко, час потеряешь, не больше. И не мечтай отказываться.

У Вольского оказалась дома бутылка сухого вина, припасенная для гостей. Вольский подробно рассказывал, как, будучи членом правления кооператива, он раздобывал польские кухни и дубовый паркет. Кушак жалел, что зазря потерян вечер, рассматривал марки, которые расплодились настолько, что занимали целый шкаф, запирающийся на ключик. Вольский записал адрес и телефоны Кушака, сказал, что приедет навестить, заодно возьмет у него марки.

— Если они, конечно, тебе, Колюша, не нужны. За новинки я, разумеется, плачу, но у тебя в основном мелочь.

Кушак сказал, что за марками не надо ездить в Ленинград, они у стариков, на московской квартире. Правда, он обещал их подарить племяннику.

— Сколько племяннику лет?

— Десять.

— Ты с ума сошел, он же ничего еще не понимает! Я ему подберу из дублетов, мы его не обидим.

Оказалось, что Вольский не женат. Они вспомнили школу и ту девушку, которую Вольский пленил преданностью.

— Я бы вернул, по первому требованию вернул, — сказал тогда Вольский.

— Или обменял бы выгодно, — неудачно пошутил Кушак, но Вольский, как всегда, не обиделся или не позволил себе обидеться.

— Зачем так, Коленька? — сказал Вольский. — Ты же знаешь, как я всегда к тебе относился.

В комнате Вольского стояло и лежало множество лишних вещей. Как и раньше. Но если в школьные годы вещи были дешевыми — солдатики, автомобильчики, железки, — то теперь их место заняли фарфоровые статуэтки, часы, плохие картины конца прошлого века и иконы в штампованных посеребренных окладах. Кушак представил, как Вольский провожает домой пенсионерок и чьих-то наследниц.

Расставшись с Вольским, Кушак малодушно решил не подходить утром к телефону — с какой стати он должен отдавать Вольскому марки? Вечером он все равно собирался в Ленинград. Вольский оказался хитрее. Он пришел без звонка, в восемь утра разбудив Кушака.

— Я на минутку, перед работой.

Он был с пустым потрепанным портфелем, долго говорил о том, как его ценят в министерстве, где он имеет отношение к внедрению новой техники, говорил, что получил участок и собирается строить дачу. За разговором полез в шкаф, потому что помнил, где должны лежать марки, положил оба альбома в портфель, обещал, если нужно что-нибудь в Москве, помочь, прихватил на прощание пастушку — любимую статуэтку покойной бабушки. Он быстро передвигался по комнате, маленький и красивый, шутил, смеялся, махал ручками, дотрагивался до книг на полках и отодвигал их, чтобы посмотреть, не спрятаны ли другие, более ценные книги во втором ряду, называл Кушака Коленькой, Коляшей, Колюней, а Кушак потом весь день злился на себя, потому что ему было жалко и марок, и фарфоровой пастушки, — стыдно было, что не отказал Вольскому.


Кушак, думая о Вольском, отламывал головки от ампул и сливал жидкость в контейнер распылителя. Потом поднялся и направился к стене замка. За последний час замок несколько подрос и раздался в боках. Стук изнутри раздавался все реже и слабее. За спиной Кушака собралась толпа. Там были и дачники, и спасатели, и санитары, и пожарники в майках и брезентовых штанах, и милиционеры. Грикуров не возражал. Он и себя ощущал зрителем. Все ждали чуда от высокого лысого мужчины с большим пистолетом в руке. Кушак знал, что ничего подобного не случится. Его беспокоило, сохранил ли раствор вирулентность. Раньше никогда не приходилось сталкиваться с такими масштабами. Кушак нажал кнопку. Мельчайшие капельки жидкости конусом устремились к стене. Кушак медленно шел вокруг замка, а толпа молча двигалась вслед…


Вольский не пропал. Он дважды появлялся в Ленинграде и каждый раз разыскивал Кушака, привез ему в подарок ремешок для часов и растрепанную книжку по переплетному делу.

— Я помню, ты увлекался этим, — объяснил он, — я стараюсь не забывать о друзьях. Пришлось за нее много отдать. Редкая вещь. Ну бери, бери.

— Я не увлекаюсь, — ответил Кушак. — И никогда не увлекался.

Но Вольский так и не согласился взять книгу обратно.

Ремешок тоже пришлось оставить.

— Конечно, у тебя есть. Странно, если бы не было. Подаришь кому-нибудь. Мне из Тбилиси привезли. Три штуки.

Кушак понимал, что дары Вольского небескорыстны. За них придется расплачиваться. Так и случилось. Вольский оба раза уезжал в Москву, отяжеленный трофеями, и с каждым разом его искренняя любовь к Кушаку крепла. Как-то Кушак дал ему решительный бой за часы-луковицу, купленные им самим в комиссионном магазине, которые он все собирался починить, но времени не было. Он наотрез отказался расставаться с часами. Этот бой был битвой при Ватерлоо, и Кушак играл в ней прискорбную роль Наполеона. Жена вела себя как маршал Груши. Она задержалась на работе, и без ее поддержки Кушак потерпел сокрушительное поражение.

В третий раз. Кушак заявил позвонившему Вольскому, что спешит на работу и увидеть Вольского не сможет. Вольский очень расстроился и пришел в лабораторию. Каким-то образом ему удалось обмануть вахтера, и он возник на пороге пустой лаборатории, как опостылевший черт, требующий расплаты за дружбу с нечистой силой. Вольский еще более раздался в талии, но был по-прежнему оживлен, и Кушак с тревогой оглядел лабораторию, борясь с желанием запереть шкафы, чтобы гость чего-нибудь не выцыганил.

— А почему пусто? — спросил Вольский. — Где народ?

— Библиотечный день, — сказал Кушак. — Ив любом случае — людям надо выспаться. Мы три дня отсюда не вылезали.

На длинном столе, разделявшем лабораторию надвое, возвышались кубики и пирамидки розового цвета.

— А это что? Не секрет? — спросил Вольский.

— Это чтобы тебя оставить без работы, — сказал Кушак, отнимая у Вольского кубик, легкий и теплый на ощупь. — Придется тебе переучиваться.

— Я всегда учусь, Коленька, — сказал укоризненно Вольский. — Без этого в наши дни окажешься в хвосте событий. А при чем здесь строительство? Ты же какими-то беспозвоночными занимаешься.

Настроение у Кушака было отличное. Хотелось поделиться с кем-нибудь радостью, понятной пока лишь ему и еще шести сотрудникам лаборатории.

— Это строительный материал будущего, — сказал Кушак. — Легок, как пемза, водонепроницаем, прочность выше, чем у бетона.

Вольский двигался вокруг стола, как кот вокруг слишком большого куска мяса, трогал суетливыми пальчиками розовые кубики, поглаживал и несколько раз раскрывал рот, закрывал его снова, а Кушаку казалось, что он хочет сказать: “Дай мне”.


Распылитель фыркнул и заглох.

Раствор кончился.

— Все, — сказал Кушак. — Если ничего не случится, через полчаса можно ее распиливать. Расти больше не будет.

— Все? — спросил молодой человек и с упреком посмотрел на Грикурова.

Грикуров не обиделся, улыбнулся. Борьба с замком закончилась буднично.

Грикуров сказал: — Тогда пойдем перекусим. Обед привезли. Расскажете нам, что к чему.

Они прошли к палатке химиков. Там на столе, освобожденном от приборов, стояла кастрюля с супом, окруженная разномастными, пожертвованными дачниками тарелками и ложками. Кушак понял, что проголодался. Суп остыл, но в жару это было даже приятно. Кто-то из химиков пожалел, что не привезли пива.

— Вольский, наверно, проголодался, — сказал Грикуров.

— Несчастный человек, — сказал химик.

— Как сказать… — ответил Кушак.

— Так расскажите, — попросил Грикуров. — Что у вас не сработало.

— Все сработало, даже слишком хорошо, — сказал Кушак. — Только я, с вашего разрешения, начну с самого начала.

— Разумеется, — сказал Грикуров. — Но вы сначала поешьте.

— Одно другому не мешает. Итак, идея зародилась от неудовлетворенности тем, как мы, люди, строим свои дома. Ведь, прежде чем построить дом, человек заготавливает строительные материалы — рубит камни в каменоломнях, изготавливает цемент, обжигает кирпичи, валит лес. Все это надо доставить на строительную площадку, сложить из полученных материалов дом и так далее… Но почему нам не воспользоваться услугами наших соседей по планете? Кое в чем мы ими пользуемся. К примеру, тутовый шелкопряд прядет для нас шелковую нить, обувь наша — кожа животных. Мы с каждым годом все больше учимся у окружающего животного мира, все больше у него заимствуем.

Вертолет жужжал в поле, раскручивая винт. Потом, словно нехотя, оторвался от земли и низко завис, борясь с земным притяжением. Потом сразу набрал высоту и скрылся за лесом. Вертолет был похож на пузатого шмеля.

— Сначала мы остановились на кораллах, — продолжал Кушак, жестикулируя ломтем хлеба. — Коралловые рифы тянутся на тысячи километров. Миллионы поколений коралловых полипов, умирая, вкладывают свои скелеты в стену общего дома. Но кораллы живут в воде, строят рифы в течение тысяч лет и, кроме того, нуждаются в органической пище. Нам удалось найти среди мадрепоровых кораллов виды, способные усваивать неорганическую пищу, нам удалось даже ускорить процесс размножения мадрепор, но с попытками извлечь их на воздух мы потерпели неудачу. Правда, опытов с ними мы не прекратили — быстрорастущие коралловые рифы пригодятся морским строителям. Но успеха мы добились в конце концов не с кораллами, а с мутациями фораминифер, раковинных амеб — коралловые полипы были слишком сложными существами для того, чтобы коренным образом изменить их повадки в течение нескольких лет…


— Материал этот, — объяснял Кушак Вольскому, — если рассматривать его под микроскопом, состоит из ракушек амеб.

— У амеб нет ракушек, — поправил его Вольский.

— Это раковинные амебы, близкие к фораминиферам, — пояснил Кушак.

— Так бы и говорил. — Вольский сказал это так, словно всю жизнь возился с форамйниферами.

— Это именно те простейшие, из останков которых сложены известняки Крыма и Усть-Урта. Мы научили их жить в воздухе и размножаться с завидной быстротой. Вот этот кубик, который ты держишь в руках, вырос у нас вчера за пятнадцать минут. Ты представляешь, что это значит?

— Представляю, — сказал Вольский.

Пока что он ничего не представлял. Он только хотел получить этот кубик.

— Мы скоро переходим к полевым испытаниям, — продолжал Кушак. — И весьма возможно, столкнемся с тобой, ведь Это в какой-то степени новая техника строительства.

— Разумеется, — сказал Вольский. — И я окажу всяческое содействие.

— Спасибо. Мы предлагаем делать металлическую опалубку и закладывать в нее затравку амеб. — Кушак показал на полку, где выстроились рядами пробирки, заполненные розовым веществом. — Как только раковины амеб заполнят пространство внутри опалубки, их убивают — и дом готов. Конечно, это не так просто, как кажется на словах…

Вольский подошел к полке, снял одну из пробирок.

— А что они жрут?

— Это самое главное. Извлекают азот из воздуха. А материал для раковин берут из земли, одновременно строя фундамент дома.

— А дом в яму не ухнет?

— Нет, “раковин” — материал пористый, он заполняет все поры в земле. А вес дома ничтожен. Сравнительно ничтожен.

— Теперь все ясно, — сказал Вольский. — Значит, так, ты даешь мне образцы материала, и я срочно везу их в Москву. Это же докторская диссертация. И не одна. Тут и тебе, и твоим людям, и мне самому хватит. Правда, Колюша?

В глазах Вольского горели светлые огни человека, который не зря жертвовал всем ради дружбы. Судьба отплатила ему за бескорыстие сторицей. Он понял.

— И попрошу тебя, Коленька, пойми меня правильно, без моего сигнала ни с кем в министерстве не связывайся. Я сам организую. Завтра же я на приеме у министра. Он меня знает. Какое счастье, что ты обратился ко мне!

Когда Кушак попытался как-то уменьшить энтузиазм, Вольский его слушать не стал. Он совершал выгодный обмен. Он засовывал в портфель куски розового “раковина”, и Кушак в очередной раз сдался. В конце концов все равно надо было подключать строителей, и энергичный Вольский лучше других сможет пробить ведомственные барьеры. А куски материала были мертвы, и никакой опасности для окружающих не представляли.

Потом Вольский принялся выпрашивать пробирку с живой культурой. Тут уж Кушак стоял насмерть. Полчаса они спорили, и в конце концов Вольский ушел ни с чем, а Кушак остался в лаборатории, несколько оглушенный, но довольный тем, что устоял перед натиском “ангела”.

А когда на следующий день лаборантка сказала, что одной пробирки не хватает, Кушак не связал ее исчезновение с визитом Вольского. Он представлял себе, как Вольский обходит кабинеты министерства и выкладывает на столы розовые кубики. Он ждал звонка из Москвы. На третий день ему позвонили. И попросили немедленно вылететь в Москву. Но не в министерство строительства, а в подмосковный дачный поселок. Там растет его “коралл”. И ничего поделать с ним не могут. Стоит отрубить от него кусок — это место зарастает вновь. Подкоп тоже не дал результатов. Но самое грустное — внутри “коралла” оказался человек. И извлечь его пока не могут.


— Он унес одну из пробирок, — сказал Кушак, вставая из-за стола. — Добро бы потащил ее в министерство, а то решил извлечь из нее для себя пользу — соорудить бесплатную дачу.

— Я так думаю, — сказал задумчиво Грикуров, — если снять слой материала, там внутри обнаружится самодельная опалубка. Он только недооценил возможности ваших амеб..

Поджидая, пока бурильщики выпилят отверстие а стене замка, они уселись в жидкой тени яблонек. Косые лучи солнца прорезали розовую пыль.

— Он так спешил, — закончил Кушак, — убраться из лаборатории, пока я не заметил пропажи пробирки, что не захватил ампулу с бактериями, убивающими фораминифер. Его счастье, что колония имеет тенденцию развиваться по вертикали — амебы оставили ему в середине жизненное пространство.

— Ну да, — сказал химик. — Он рассыпал культуру внутри своей опалубки и стал ждать, пока дом вырастет. И опоздал выбраться наружу.

— Его будут судить, — сказал убежденно молодой человек.

Кушак улыбнулся.

— Судить надо меня. Я его воспитал. Ни разу у меня не хватило силы духа послать его ко всем чертям. Вот он и брал.

— Вы не один такой, — сказал Грикуров.

— А с другой стороны, — сказал Кушак, — объективно он принес нам пользу. Поставил опыт в промышленном масштабе.

— Нет, — сказал молодой человек. — Его надо судить. Или заставить возместить ущерб. — Молодой человек показал на дачников, стаскивающих матрацы и посуду в дома.

— Здесь он! — закричал бригадир бурильщиков. — Живой!

— Пошли, — сказал Кушак, поднимаясь. Он не сомневался в способностях “ангела”. — Года через два мы все будем жить в домах, построенных по “методу Вольского”.

— Тогда я напишу в газету, — сказал Грикуров. — Это будет фельетон века.

Вольского извлекли из люка. Он обессилел, ноги его не держали. Он увидел Кушака, но взгляд его не задержался на школьном товарище. Он прошептал;

— Воды…

Шепот показался Кушаку несколько театральным. Хотя он тут же подумал, что несправедлив к Вольскому. Тому пришлось многое перенести — несколько часов в розовой душной камере, и стены все сближаются и сближаются…

Напившись, Вольский разрешил санитарам отвести себя под руки к “скорой помощи”. От носилок он отказался. Он прошел совсем рядом с Кушаком, узнал его наконец, но не смутился.

— Как же ты мог, Коленька? — сказал он тихо.

— Что? — удивился Кушак.

— Как же ты недоработанный материал в производство пустил? — продолжал Вольский. — Я же чуть не погиб на испытаниях.

— Ты все продумал, пока сидел там? — спросил Кушак.

— Да, Колюша, — сказал Вольский, глядя ему прямо в глаза, — я многое продумал.

Тяжело обвисая на руках санитаров, Вольский подошел к “скорой помощи” и нагнулся, забираясь внутрь. И тут же выглянул наружу, нашел глазами Кушака, который так и не двинулся с места, и сказал: — А все-таки у нашего материала большое будущее.

“Скорая помощь”, взревев, умчала Вольского. Розовая пыль медленно оседала. Трехэтажная бочка возвышалась над дачным поселком и обещала стать долговечной достопримечательностью этих мест. Химики сворачивали палатку. Пожарники напяливали брезентовые робы, разбирали каски, занимали места в машине.

ВЯЧЕСЛАВ МОРОЧКО Ёжик


Рейсовый грузовоз держал курс на Землю. Вся программа полета, заложенная в газообразный “мозг” корабля, выполнялась без участия людей. На борту находился только один человек — пилот-контролер.

Пер уже не один год работал на автогрузовозах. Отправляясь на самые отдаленные орбитальные станции, он порой месяцами не видел родной планеты. Однако с тех пор, как в жизнь пилота вошла Сольвейг, земное притяжение обрело для него новый смысл: на Земле он не представлял себе длительного существования без космоса, в полете — жил мечтою о встрече.

Теперь, когда очередной рейс подходил к концу, волнение его возрастало с каждой минутой. Прижимаясь к прозрачному кристапласту иллюминатора, он готов был поделиться своей радостью с каждой звездочкой, сияющей на лишенном горизонта небе. Пер не представлял себе, как мог жить до встречи с Сольвейг: он стал теперь совсем другим человеком. “Да разве я теперь человек? — смеялся он про себя. — Я — Ёжик!” Иногда он протестовал! “Сольвейг, у меня ведь и прическа в порядке, и характер совсем не колючий. Почему ты все время называешь меня ежом?” — “Потому что ты — Ёжик”, - отвечала она.


Это случилось внезапно. Мерный гул корабельных двигателей, легкое дрожание корпуса, звездная бесконечность за бортом — все было как всегда. Но какое-то смутное чувство беды заставило Пера сделать шаг в сторону пульта. А уже в следующее мгновение страшная сила отбросила его к задней стене рубки. На секунду он потерял сознание, но грохот захлебывающихся тормозных двигателей привел его в чувство, что-то тянуло корабль вперед, сообщая ему возрастающее ускорение. Перегрузка становилась невыносимой. “Только бы добраться, до камеры”, - думал Пер. Он полз вдоль гладкой переборки корабля, и каждое движение стоило ему невероятных усилий. В ушах теперь стоял сплошной гул, а перед глазами расплывались радужные круги. Он двигался медленно, почти на ощупь, пока одеревеневшие руки не провалились в люк антиперегрузочной камеры. Пер уже не помнил, как очутился внутри, только почувствовал, что сработала автоматика защитной аппаратуры. Стало легче дышать. Но передышка длилась недолго: даже сквозь шум в ушах пилот услышал невероятный грохот, и новая, еще более мощная волна перегрузки сломила противодействие защитных сил.


Из липкого тумана забытья выплывало море горькой полыни. Пер ощущал ее терпкий запах, висевший над космодромом. То был запах Земли, напомнивший встречи и расставания с Сольвейг. Бред был полон страха и боли. Мучила мысль, что он никогда больше не увидит любимую. Пер стоял на том самом месте, где они расстались. “Сольвейг! — крикнул он, но не услышал своего голоса. — Сольвейг! Сольвейг!” — звал Пер. Предчувствие непоправимой утраты теснило грудь. Он долго метался в бреду и, когда отчаяние достигло предела, услышал вдруг за спиной ее голос: “Привет, Ёжик! Вечно тебе не везет!” Пер хотел оглянуться, но не смог. “Осторожно, Ёжик, — донеслось до него. — Так можно свернуть себе шею!” Даже здесь, в этом бредовом видении, Сольвейг подтрунивала над ним. Но Перу было легче уже оттого, что она где-то рядом.

Потом все исчезло. Он долго падал в какой-то темный колодец, пока не очнулся.

Перу казалось, что он пришел в себя от внезапно наступившей тишины. Он выбрался из камеры и только тогда окончательно вспомнил все, что произошло.

Перегрузка исчезла, будто ее никогда и не было. Осталась лишь слабость во всем теле да боль в ушибленном колене.

Личный хронометр пилота был разбит при ударе. Сверив показания его застывших стрелок с корабельными часами, Пер определил, что с момента первого толчка на грузовозе прошло всего три часа.

Тишина стояла оттого, что смолкли двигатели непрерывной коррекции курса.

Пер опустился в аппаратный отсек и приступил к работе. Двигатели включились сразу же, как только была восстановлена нарушенная при встряске автоблокировка секции управления. Сложнее обстояло дело с навигационным оборудованием: здесь отказала целая группа приборов. Часть блоков удалось заменить однотипной аппаратурой, снятой с других, менее ответственных участков. А там, где невозможны были ни ремонт, ни замена, пришлось заново создавать целую систему косвенного дублирования, не предусмотренную никакими инструкциями.

Определив по звездам пространственные координаты, Пер убедился, что корабль недалеко ушел от полетной зоны и возвращение на расчетную трассу не займет много времени. Похоже было, что какая-то чудовищная сила, подхватив грузовоз, в течение нескольких часов, словно пушинку, носила его по замкнутому кругу со сравнительно небольшим радиусом. “Гравитационный вихрь!” — эти два страшных слова уже давно вертелись в голове пилота. У него были основания предполагать, что грузовоз на короткое время попал в зону действия блуждающей ветви космического смерча.

“Да, с космосом шутки плохи!”- качали головами ветераны, когда речь заходила об этом далеко не изученном явлении: встреча корабля с гравитационным вихрем означала верную гибель.

Однако теперь, когда работа близилась к завершению, Пер имел основание думать, что ему повезло больше других. “Аи да Ёясик! Аи да умница! — говорил он себе, заканчивая монтаж приборов. — Если так пойдет дальше, когда-нибудь ты точно станешь человеком”. Невинное бахвальство веселило его, потому что это тоже были слова Сольвейг.


Жизнь на грузовозе входила в привычное русло. И все было бы хорошо, если бы не досадная погрешность регистратора разности времени. По теории относительности чем ближе скорость полета к скорости распространения света, тем медленнее ход времени на движущемся корабле по сравнению с земным. Но грузовоз не принадлежал к числу быстроходных аппаратов дальнего действия, где отставание времени от земного могло составить в полете несколько лет.

На автогрузовозах эта разность во времени редко превышала одну неделю. Поэтому легко понять беспокойство пилота, который вдруг обнаружил, что его бортовой регистратор показывает без малого пять лет.

Проще всего было бы допустить, что этот прибор так же, как и многие другие, вышел из строя. Но оставалось неизвестным, как быстро двигался корабль в зоне действия гравитационного вихря. Уже то, что на грузовозе несколько суток подряд непрерывно работали тормозные двигатели, свидетельствовало, что эта скорость была немалой. Кто знает, может быть, за каких-нибудь три часа, прожитых Пером в космосе, Земля и в самом деле постарела на целых пять лет? Мучительнее всего была мысль о Сольвейг: для нее это означало бы пять лет разлуки, пять длинных лет кошмара неизвестности. Ему даже страшно было подумать, что такое могло случиться. Но совсем не думать об этом он тоже не мог: лучше заранее предвидеть самое скверное, чем быть застигнутым бедою врасплох.

Только много позднее, когда бортовой автонавигатор уловил сигналы приводного маяка, тревога Пера несколько улеглась: теперь он чувствовал себя почти дома. Корабль шел на посадку. Отказавшие приборы создавали для автонавигатора ощутимый дефицит информации, и пилоту то и дело вводившему корректуру курса, пришлось пережить еще несколько напряженных часов, прежде чем состоялось приземление.

Все как будто складывалось удачно: корма грузовоза надежно сидела в посадочной шахте; оставалось только сдать корабль кибер-дефектатору, и тогда Пер мог быть свободен.

Пилот подошел к иллюминатору. Снаружи едва брезжил рассвет. Низко над космодромом стелился туман. Из рубки было слышно, как, с грохотом переставляя магнитные конечности, по кораблю из отсека в отсек бродит пунктуальный кибер-дефектатор. Это механическое существо первым встречало всех, кто возвращался из космоса. Быстрее и лучше кибера никто не мог оценить состояние корабля. Все неисправности фиксировались в его электронной памяти, а затем уже в виде технологической программы ремонта поступали в спеццентр космопорта. Робот-специалист делал свое дело; и, хотя Пер знал, что на корабле много поломок, сейчас ему казалось, что кибер слишком долго копается.

Разгоралась заря. Легкий ветерок понемногу рассеивал туман. Пилот все еще стоял у иллюминатора, с трудом сдерживая желание плюнуть на все формальности и сбежать с корабля: где-то там, на краю площадки, омываемой полынным морем, находилось место, которое они с Сольвейг облюбовали для своих встреч. Однако в розовом мареве, клубящемся над Землей, еще ничего нельзя было разглядеть, кроме смутного мелькания множества человеческих голов.

Наконец дефектатор вернулся в рубку, чтобы сделать отметки в бортовых документах.

— Послушайте, — спросил его Пер, — отчего сегодня с раннего утра на космодроме столько народу?

— Очередное чудо, — желчно ответил кибер. — Если бы люди смогли обойтись без чудес, это было бы самое великое чудо.

Никто еще не видел усмешки робота, но Пер по опыту знал: она непременно витает в воздухе там, где машины берутся судить о людях.

— Чудес не бывает, — бубнила машина. — И если в исключительном случае регенеративная связь вызвала у человека направленное изменение биопрограммы, то это лишь уникальный факт, который ничего не доказывает.

На груди робота зажглась фиолетовая лампочка, свидетельствующая о возбуждении схемы, — “ЧС”.

Дефектатор исходил фиолетовым светом — признак старости машины: схема “ЧС” — заложенный в робота электронный “червь сомнения”, - перевозбуждалась только на машинах, которые давно отработали свой срок.

“Сколько же тебе лет, дедушка?” — подумал Пер, только теперь обратив внимание, как истерлась обшивка робота и разболтались его шарниры.

“Я кончил!” — неожиданно сообщил кибер, проколов последнюю дырку в перфокарте корабельного паспорта. Фиолетовое свечение погасло.

— Даю заключение! — продолжала машина без всякой паузы. Исследование бортовой аппаратуры вашего корабля показало, что наиболее существенным дефектом следует считать выход из строя “регистратора разности времени”.

“Так я и думал!” — признался пилот. У него сразу отлегло от сердца: теперь все как будто становилось на свои места. Заключение дефектатора рассеяло тревогу Пера. От радости он готов был расцеловать это неуклюжее хитросплетение мысли и проводов, но старик уже погрузил себя в кабину лифта и унесся к земле.


Туман окончательно рассеялся. Первые лучи солнца осветили множество людей, собравшихся на краю космодрома.

— Мы вас ждали, Пер! — произнес высокий, уже начинающий седеть человек лет девяноста. — Возьмите себя в руки. Вы должны знать: все, что произошло, — это прекрасно! Да, да, прекрасно!

“Если все так прекрасно, — насторожился Пер, — то почему я должен брать себя в руки? Что случилось?”

— Известил ли вас кибер-дефектатор, — продолжал незнакомец, — что бортовой “регистратор разности времени” вышел из строя?

— Я и без него это знал, — ответил Пер. — Когда прибор намотал лишних пять лет, я сразу понял, что с ним творится неладное.

— Лишних пять лет?! — переспросил седой человек. — Выходит, робот сказал не все?

— Вполне возможно, — согласился Пер. — Удивляюсь только, тде вам удалось раскопать эту музейную древность.

— Как раз из музея мы его и взяли. Кибер находился там с тех пор, как поставили на прикол последний корабль того класса, на котором летали вы.

— Невероятно! Как могло случиться, что я об этом ничего не знаю? — удивился пилот.

— Вы и не могли знать, — сказал человек. — Это произошло триста лет назад. Теперь судите сами, на сколько ошибся ваш “регистратор разности времени”.

“Ну вот и все, — подумал Пер. — Случилось то, чего я больше всего боялся”.

Мысль о том, что он может опоздать на несколько поколений, с самого начала не давала ему покоя. Но он упорно гнал ее прочь. Допустить такую возможность означало примириться со страшным поворотом судьбы, навсегда отнимающим у него Сольвейг.

Из толпы вышел сгорбленный старик.

— Пер, вам просто чертовски повезло! — произнес он скрипучим голосом. — Мне скоро двести. В старину таких называли патриархами, но я гожусь вам в правнуки. И, как мне ни тяжело двигаться, я не мог не прийти сегодня вместе со всеми на этот праздник победы над временем!

“Какой праздник? К чему все это? — думал пилот. — Что я могу им ответить? Неужели и в самом деле я кажусь им героем — победителем времени? Но ведь это всего лишь слепой закон, известный каждому школьнику. То, что произошло, вовсе не заслуга моя, а моя беда. И единственное, чего я хочу, — это чтобы меня оставили в покое”.

Пилот опустил голову. Все здесь напоминало ему о Сольвейг. Чувствуя себя одиноким среди ликующей массы непонятных и далеких ему людей, Пер уже не слышал, что говорили вокруг. Расслабленный, опустошенный, он не мог произнести ни слова, мечтая лишь о той минуте, когда ему наконец дадут возможность побыть одному.

Подняв отяжелевшие веки, пилот увидел вдруг, что люди перед ним расступились. Он глянул вперед и опустил голову.

“Что же это со мной происходит? Так нельзя! Я действительно должен взять себя в руки. Уже начинает мерещиться… Нет, это невозможно…”

— Сольвейг! — неожиданно крикнул Пер и, сорвавшись с места, бросился туда, где только что перед ним мелькнуло знакомое платье. Еще издали он узнал ее по-детски чуть-чуть угловатую фигурку. Одинокая, хрупкая, она неподвижно стояла на том самом месте, где они когда-то расстались. Так продолжалось несколько мгновений. И вдруг на бледном ее лице вспыхнула задорная улыбка. Она подняла руку, и пилот услышал знакомый возглас: “Привет, Ёжик!”

Сольвейг медленно опускалась на землю. Пер подхватил ее на руки, и она открыла глаза. Лица пилота коснулись мягкие локоны, и он уловил знакомый аромат дикой полыни. Он слышал, как рядом часто-часто бьется ее сердце, а может быть, это кровь стучала в его висках.

— Это ты! Ты!.. — шептал Пер, еще не в силах поверить глазам. Он гладил ее нежную шею, покрытую золотистым загаром, и, задыхаясь, твердил: — Это ты! Ты, Сольвейг, — такая же как всегда! Ты прекраснее, чем всегда! Разве это не чудо?!.

На бледном лице ее вспыхнул яркий румянец.

— Что ты, Ёжик? — тихо ответила Сольвейг. — Просто я тебя очень ждала.

ВЯЧЕСЛАВ МОРОЧКО “Мое имя вам известно”

Пассажирский лайнер “Китеж” вышел в очередной транспланетный рейс. И когда Земля осталась далеко за бортом, Эрзя ощутил спокойствие, какого не знал уже долгие годы, — годы, прожитые напрасно, без всякой пользы для людей. Теперь он добровольно обрек себя на изгнание.

Впереди его ждала неизвестность. Возможно, на какой-нибудь далекой планете он сможет заняться простым трудом, не требующим от человека способности предвидеть будущее. Не пытаясь больше предвосхищать события, Эрзя настраивал себя лишь на длительное путешествие с неопределенным концом.

Уже то, что ему удалось выполнить задуманное и покинуть Землю, воспринималось им как неплохое предзнаменование. Наконецто он сумел подавить в себе несбыточные надежды, рожденные мифом о всемогущем человеке. Именно мифом — только так он относился теперь ко всему, что слышал об Исключительном.

Эрзя слишком долго искал встречи с этим сверхчеловеком. Но разве в жизни кому-нибудь доводилось встречаться с героями сказки? Во всяком случае, не такому отпетому неудачнику, как Эрзя. Где только он не пробовал свои силы! Обладая великолепной памятью, он как губка впитывал в себя знания, но пользы от этого было мало. Эрзя ушел из геофизики, когда предсказанное им землетрясение по какой-то причине не состоялось. Сокрушительный удар ему нанесла медицина. Первому же своему больному Эрзя поставил диагноз неизлечимой болезни. Всю ночь он просидел у постели больного. Никогда раньше мозг его не работал так живо. Он словно переселился в дремучие дебри биологических структур, проникнув в сокровенные их глубины. Мысленно Эрзя проследил весь ход болезни и составил для себя четкую последовательность событий, происходивших в гибнущем организме. Но что стоили все эти муки, если наутро консилиум специалистов нашел у больного лишь признаки крупозного воспаления легких с некоторыми осложнениями, искажающими диагностическую картину.

После этого Эрзя понял, что и в медицине ему не место. Однако он перебрал еще много профессий, прежде чем окончательно убедился, что неспособен применить свои знания ни к какому полезному делу.

Трудно сказать, что было причиной его неудач. Эрзя не мог, например, пожаловаться на отсутствие воображения. Скорее наоборот: он мыслил так ярко и настолько конкретно, так отчетливо представлял себе все возможные варианты, что в конце концов… всегда ошибался.

“Я — конченый человек, — говорил он себе. — Спасти меня может лишь чудо”. Мысль о спасительном чуде не случайно пришла Эрзе в голову. Она зародилась в нем с того дня, как появились первые сведения об Исключительном — так информаторы называли таинственного человека, для которого будто бы не существовало ничего невозможного. Каких только чудес не приписывали Исключительному! Он якобы мог по своей воле изменять явления природы, предотвращать катастрофы, исцелять безнадежно больных и совершать еще многое и многое другое, не поддающееся разумному объяснению.

“Если хотя бы десятая доля всех подвигов Исключительного соответствует действительности, — рассуждал Эрзя, — то у меня еще есть шансы найти свое место: надо только встретиться с этим сверхгением. Он не должен отказать мне в помощи”. Но легко было сказать “надо встретиться”, если никто не может объяснить, где находится и как выглядит Исключительный. Вскоре Эрзя убедился — каждый, к кому он обращался с расспросами, по-своему представлял этого человека, в то время как официальные сообщения вообще не содержали упоминаний о его внешности. Похоже было, что лишь по делам Исключительного догадывались о его присутствии в том или ином месте. Исколесив планету вдоль и поперек. Эрзя вынужден был признаться, что и здесь он потерпел неудачу.

Вынужденные странствия разнообразили жизнь Эрзи, и вместе с тем ему часто приходилось плохо от собственного пристрастия к буквальному мышлению. Каждое новое впечатление возбуждало его воображение, рождало картины предполагаемого развития событий с такими подробностями, что Эрзя уже заранее знал, что ничего из предвиденного не произойдет. А рассказы о делах Исключительного каждый раз напоминали ему о том, как безнадежно ничтожен он сам со своими жалкими попытками предвидеть будущее, хотя бы на ближайшие несколько дней, часов или даже минут.

Именно так вышло и на этот раз. На корабль поступило сообщение, которого он никак не ожидал: по имеющимся данным, Исключительный вылетел с Земли на пассажирском лайнере “Китеж”.

Нет, Эрзе никак нельзя было положиться на естественный ход событий. Преследовавший его повсюду рок непредвиденности снова все перепутал. “Исключительный где-то рядом! — думал неудачник. — Так близко, как никогда раньше! Конечно, он снова захочет остаться неузнанным. Но разве такое упорное бегство от славы уже само по себе не свидетельствует о величайшем тщеславии?” Сейчас Эрзя готов был наговорить этому человеку-легенде кучу дерзостей: слишком много обиды накопилось в нем за годы бесплодных поисков.

Как Эрзя себя ни уговаривал, как ни ругал, как ни издевался над собой, он уже не мог усидеть на месте. Его неудержимо тянуло в людные салоны и галереи корабля, где представлялась возможность среди многих лиц отыскать человека, в существование которого он совсем уже было отказался верить.

Однако, прогуливаясь между креслами в читальных и музыкальных залах, обходя смотровые галереи, неудачник уже догадывался, что это вовсе не будет поиск, а скорее наоборот — бегство. Бегство от человека, которого он приглядел еще с момента посадки на корабль. Медленным шагом Эрзя переходил с палубы на палубу, и чем внимательнее вглядывался в лица пассажиров, тем больше убеждался, что на этот раз чутье не обмануло его.

Человек, о котором он теперь постоянно думал, облюбовал себе кресло на галерее у проема иллюминатора. Теперь всякий раз, когда ноги приводили неудачника в эту часть лайнера, он испытывал панический страх, и сердце его рвалось из груди.

Эрзя ничего не мог сказать о возрасте этого пассажира. Лицо его не отличалось красотой, но приводило в смятение с первого взгляда. В полных тревоги широко открытых глазах его то и дело вспыхивало отчаяние. Он смотрел на окружающих так, словно ему была заранее известна судьба каждого.

Порою сомнения охватывали Эрзю, но внутренний голос упорно твердил ему, что это тот самый человек, которого он так долго искал. Даже сознавая, как часто этот внутренний голос обманывал его, неудачник не мог уже не поддаться привычной иллюзии: желание верить было сильнее всего. И тогда тревога в нем сменялась ощущением счастья.

Теперь, когда Исключительный находился совсем рядом, Эрзя вдруг понял, что ни за что на свете не решится к нему подойти.

“Стоит ли унижаться? — говорил он себе. — Не лучше ли бросить эту затею? Да будь он, этот Исключительный, семи пядей во лбу, если ты хочешь быть человеком, имей хотя бы человеческую гордость! Доведи до конца хоть одно дело, на которое решился сам! Оставь Исключительного в покое. Пусть пребывает в своей блаженной скорби: может быть, для него это любимый способ времяпрепровождения. Взгляни лучше в иллюминатор: этим звездам в высшей степени наплевать, что ты о них подумаешь. И хотя среди них тоже есть неудачники, они не прибегают к уловкам и не пытаются обмануть природу, как намеревался сделать ты. В этой черной бездне у каждой звездочки есть свое место, каждой определен свой отрезок времени, и они весело бороздят пространство, мимоходом выщипывая хвосты заблудших комет. Звезды ползают по небу, вспыхивая или остывая, взрываясь или превращаясь в белых карликов, связанные этими законами внутри себя, друг с другом и со всей вселенной. Разумеется, эта слепая покорность тоже не идеал, но, возможно, они чувствовали бы себя вполне счастливыми, если бы только могли чувствовать”.

Эрзя сидел один на подковообразной софе у самого иллюминатора, когда кто-то за его спиною спросил: “Здесь свободно?” Неудачник молча кивнул головой, а затем, спохватившись и мысленно обругав себя за этот пренебрежительный жест, быстро добавил: “Да, да, пожалуйста, садитесь!” Сказал и осекся: от неожиданности перехватило дыхание. Только вежливая улыбка не успела сойти с лица, да мелькнула досадная мысль: “Черт побери, ну это уже слишком!..”

— Вы простите? — обратился к нему Исключительный, усаживаясь на свободное место. — Меня зовут Джой. Профессия — астроном. Но я не прочь иногда понаблюдать и за людьми. Ваше лицо давно не дает мне покоя. Вот все никак не мог решиться в вам подойти. Если можете, простите меня за нескромный вопрос: что с вами происходит?

“Мне нет дела до того, как ты сам себя называешь, — подумал Эрзя. — Но ты что-то путаешь, приятель. Это твое лицо давно не дает мне покоя. А у меня все в полном порядке! Да, да, я счастлив как бог! Разве это не написано на моей физиономии?”

Разумеется, Эрзя никогда не осмелился бы так ответить. На самом деле все шло обычным для него непредвиденным порядком. Он и не думал, что сумеет так быстро раскрыться. Откуда только взялись слова, целые потоки слов. Все, что мучило его долгие годы, все обиды и разочарования: и гнетущая неудовлетворенность собой, и бессильная ярость, вызванная неудачами, — все, все было излито в одном затянувшемся монологе.

Исключительный слушал внимательно, не прерывая рассказчика. Временами в глазах его мелькало какое-то беспокойство. Но Эрзя уже не мог остановиться, он продолжал говорить, а про себя думал: “Честное слово, это действительно гений, гений терпения! Разве нормального человека можно заставить в один присест выслушать такое количество стонов?!”

Эрзю и в самом деле неожиданно прорвало, но он и словом не обмолвился о том, что догадывается, кто его собеседник: если человек хочет остаться неузнанным — это его личное дело. Эрзя не просил помощи: если Джой в состоянии понять его и помочь, то он это сделает без всякой просьбы. Исключительный долго молчал, однако Эрзе показалось вдруг, что исповедь его подействовала сильнее, чем можно было ожидать. Впечатление было такое, словно Джой не в состоянии собраться с мыслями. Он то и дело пристально вглядывался в лицо неудачника и тут же в смятении опускал глаза. Но Эрзя ни о чем не спрашивал. Он только ждал, молча ждал решения своей судьбы.

Наконец Джой поднялся. Он был немногословен, этот человек.

— Эрзя, — произнес он, с трудом подавляя волнение, — сейчас вы сойдете со мной на ближайшей пересадочной станции. Там нас будет ждать космобот из астрономического центра… Прошу вас, не спрашивайте сейчас ни о чем. Поверьте мне, так надо! Вы должны это сделать…


То, что у Исключительного могли оказаться дела в крупнейшем астрономическом центре обитаемой зоны, казалось Эрзе вполне естественным. Ненормальным было другое. Едва вступив на порог этой обители науки, он ощутил смутное беспокойство: какая-то тревога носилась в воздухе.

Пообещав скоро вернуться, Джой оставил неудачника в небольшой уютной пристройке к огромному залу, где находился штаб астроцентра. У высоких пультов суетилось множество людей в белом. Все они казались сейчас неудачнику на одно лицо, и лицо это, как бы застывшее в долгом напряженном ожидании, выдавало крайнюю степень усталости.

На черном куполе, образующем потолок, светилось объемное изображение нашей Галактики. Глядя на эту симпатичную звездную карусель, плывущую над головами людей, Эрзя почувствовал себя самым спокойным человеком на свете. Сейчас его не касались никакие тревоги. Целиком положившись на Джоя, он твердо решил, что больше не станет даже пытаться заглядывать в будущее. Хватит! Пусть сначала его избавят от комплекса неудачника — вот тогда он покажет, на что способен!


Джой вернулся в пристройку неожиданно. Джой не вошел — он стремительно ворвался из зала.

Было похоже, что беда стряслась с самим Джоем. За эти несколько минут лицо его резко осунулось и побледнело.

Он бессильно опустился в кресло.

— Что-нибудь произошло? — спросил Эрзя.

— Еще нет… — ответил Джой, с трудом переводя дыхание. — Но произойдет… Скоро произойдет…

— Какая-нибудь неприятность?

Джой, занятый своими мыслями, ничего не ответил.

“Черт побери, — с сочувствием подумал Эрзя, — оказывается, даже Исключительному не всегда бывает сладко!” — Скажите, — неожиданно спросил Джой, — вам на Земле приходилось слышать о “слое Керзона”?

— Да, что-то слышал, — ответил Эрзя. — Какие-то невнятные слухи. По-моему, ничего серьезного.

— Ничего серьезного?! — вздрогнул Джой.

— Ну конечно, — успокоил его Эрзя. — Ведь никаких официальных сообщений об этом не поступало. Просто ходят разговоры, что к нашей Галактике приближается некое облако, получившее название “слоя Керзона”. И этот слой якобы таит в себе какую-то угрозу. Однако я думаю, если бы так было на самом деле, то все подробности давно бы стали известны людям из официальных источников. А кроме того, я думаю, что в случае реальной угрозы, человечество всегда может прибегнуть к помощи Исключительного…

При этих словах Эрзя столь красноречиво посмотрел в глаза собеседнику, что тот в смущении отвернулся и некоторое время хранил задумчивое молчание.

— Эрзя, — сказал Джой после паузы, — там, на корабле, вы говорили мне, что в свое время занимались физикой?

— Я и сейчас не отрицаю этого.

— В таком случае, — продолжал Джой, — вы должны представлять себе, что такое энтропия.

— Разве для этого надо быть физиком?! — удивился Эрзя. — Любой школьник знает, что энтропия — это стремление энергии и материи равномерно распределиться в пространстве.

— Все верно, — подтвердил Джой. — Наше счастье, Эрзя, заключалось в том, что сам процесс этого распределения происходил с конечной скоростью. Благодаря этому оказалось возможным существование концентраций энергии около ее источников и скоплений материи в виде звезд, планет и других тел. Существует поговорка: “Природа не терпит пустоты”. Но если бы заполнение межзвездной пустоты материей происходило мгновенно, то, увы, некому было бы рассуждать о природе.

— Я и не спорю, — сказал Эрзя. — Но какое отношение это имеет к “слою Керзона”?

— Самое прямое! — ответил Джой. — По последним данным, “слой Керзона” — это чудовищный ускоритель энтропии. Стоит ему достичь Галактики, и мы сразу почувствуем на себе его действие: наше скопление звезд является механизмом, все элементы которого между собой тесно связаны. Посмотрите вверх, на изображение под куполом зала. Эта звездная прядь и есть наша Галактика. А вон там, видите, слева от самого края тянется к ней черная полоса. Так выглядит на этом экране “слой Керзона” — блуждающий в мировом пространстве выключатель жизни.

Эрзя и сам раньше видел зловещую полосу, но не придал ей значения, решив, что это скорее всего просто трещина в куполе или дефект объемного изображения.

— Хотите узнать, что произойдет, когда “слой Керзона” достигает Галактики? — предложил Джой. — Наши машины смоделировали все возможные варианты.

— Нет! — резко ответил Эрзя. — Я хочу только знать, когда это произойдет?

— Теперь уже скоро…

— Как скоро?

— Возможно, через несколько часов. Во всяком случае, нам нe придется ждать больше суток.

— И там, на Земле, еще никто об этом не знает?

— Никто. Да и зачем знать, если все равно ничего уже изменить невозможно? По нашим расчетам, все кончится очень быстро. Для чего омрачать людям последние часы жизни? Достаточно того, что мы здесь, на астроцентре, уже много дней живем как приговоренные.

— И это вы… вы сказали, что ничего уже изменить невозможно?!. - простонал неудачник.

— Какое имеет значение, кто сказал? — неожиданно взорвался Джой. — Вы поймите: ведь это конец! Конец всему, раз и навсегда! Ожидание может свести с ума. Скорей бы уж все кончалось!

— Так вот зачем вы пригласили меня сюда! — тихо сказал Эрзя. — Хотели показать, что перед лицом всеобщей катастрофы мои терзания просто теряют смысл. Прекрасно задумано!

— Что с вами, Эрзя?

— Что с вами, Джой? Вы обманули меня! Нет, нет, это я сам себя обманул. Очередная “приятная” неожиданность. Цепь моих неудач и не думала обрываться. Итак, очередная ошибка!

Последних слов собеседник уже не услышал, потому что это были всего лишь невысказанные вслух мысли.

“Ну конечно же, Джой вовсе не Исключительный! Что я нашел замечательного в выражении его лица? Печать обреченности? Но она здесь у каждого. Если сейчас Джою рассказать, как я в нем обознался, может быть, это скрасит ему последние минуты: вместе посмеемся. Нет, тут не до смеха… Чепуха, в конце концов, над собой я могу посмеяться! Ведь это страшно смешно: как я в последний раз обознался! Но об этом уже никто не узнает. А жаль, что даже тени улыбки, мелькнувшей на чьем-то лице, не останется после меня. Ты смеешься потому, что еще не веришь в близкую неизбежность. А как в это можно верить, если дышится так легко? Но эти люди — эти боги предвидения… Им-то я могу еще верить, всем могу верить, кроме себя. Хватит! Неудачи тоже могут кое-чему научить. Пора подвести итоги.

Мы создаем в себе неповторимый мир. Что поделаешь, если у такого, как я, слово “неповторимый” надо всегда понимать слишком буквально. Постой! Не в этом ли кроется то самое, что мешает жизни следовать по пути, проложенному моим воображением? Когда я вижу все, что должно случиться… Нет, “вижу” — это не то слово: само событие происходит во мне… Ну это уж слишком! С меня достаточно одного мифа об Исключительном. Хотел бы я видеть того шустрого информатора, который изобрел эту средневековую кличку. Будь Исключительный реальным лицом, одно это имя побудило бы его прятаться от людей.

Ну бог с ним, с информатором! Это уже не имеет значения. Как ты думаешь, что же все-таки произойдет? Как все это будет? Что со мной?! Опять жалкие попытки вообразить невообразимое! Ну и пусть! Есть привычки, расстаться с которыми не легче, чем с жизнью.

Я — человек, и привычка думать присуща мне, как дыхание. Стремление получить неведомую информацию не оставит меня до конца.

Спокойно! Главное — сосредоточиться. Еще… Еще спокойнее… Так. Ну, кажется, началось… Опять трещит голова и разрывается сердце. Зато теперь можно охватить все в целом.

Вот оно, черное щупальце, тянется к самому сердцу! Взрыв энтропии — исчезает тепло и движение. Гаснет разум. Последний всплеск жизни — застывшее недоумение. Скопление звезд расплывается облаком космиаеской пыли — мусором мирового пространства… Вот оно! В один миг столько боли! Держись!.. Только бы не потерять сознания…

А теперь давай, как всегда, вперед — сразу и как можно быстрее! Не упустить ни одной возможности, ни одной детали — все удержать в себе!


То, что сейчас происходило с Эрзей, он никогда не смог бы передать словами. В нем, погибая, трепетала Галактика, и последние удары живых сердец страшной болью отзывались в его сердце. Лишь это ощущение боли говорило о том, что сам он еще жив…


Эрзя открыл глаза.

Сквозь гул в ушах слышно было чье-то дыхание. Пахло лекарствами. Больной взглянул прямо перед собой.

— Он жив! Жив! — услышал Эрзя голос Джоя. — Смотрите, доктор, он открыл глаза!

— Только тише. Пожалуйста, тише, — сказал врач. — Дайте ему прийти в себя.

Больной увидел перед собой взволнованное лицо астронома.

— Эрзя, это я, Джой! Вы слышите меня? Случилось невероятное: приборы зарегистрировали взрыв энтропии в самой энтропогенной среде — “слой Керзона”, быстро теряя плотность, нейтрализуется. Мы спасены!

“Ну и слава богу, — подумал Эрзя. — Только зачем так кричать? Теперь я, кажется, знаю, что происходит. Не ощущение неизбежной реальности, но сама реальность входит в меня раньше своего срока, и тогда обрываются связи, нарушается последовательность событий, неизбежное становится невозможным. Кто я и что я могу?

Человек знает много способов изменять и творить реальность, я такой не, как все. Просто природа подарила мне еще один способ”.

— Эрзя, — произнес Джой над самым его ухом, — теперь я могу сообщить, кто вы! Не удивляйтесь, вы и есть тот самый…

— Постойте, — тихо сказал больной, — прошу вас лишь об одном… Никуда! Слышите никогда!.. Никогда не называйте меня Исключительным… Мое имя вам известно!

МИХАИЛ ГРЕШНОВ О чем говорят тюльпаны

В Саянах я поднимался в горы один. Лучше, когда это делаешь не спеша, никого не догоняешь, не ожидаешь. Мир кажется шире, и мыслям просторнее. Я знал тропинку, по которой за час можно было подняться к гольцам. Сначала меня провели по ней местные ребятишки, потом я ходил один и даже спускался с гор ночью, запомнив между кустами и скалами прихотливую вязь дорожки. Это хорошо — оставаться на вершинах до звезд. И слушать тишину. И видеть, как загораются в вышине первые блестки. Звезды вспыхивают внезапно — ярко и торжествующе. Наверное, потому, что в эти минуты бывают к нам ближе.

И еще хороши в Саянах цветы. Но это уже сентиментальность. Во всяком случае, я стараюсь никому ее не показывать. В горы я поднимаюсь один. У самых гольцов — луга: царство трав и цветов. Иногда я срываю цветы. Не бездумно и не подряд. Ветка рододендрона — саган-далиня, поместному, — пара жарков меня удовлетворяют вполне. Иногда я срываю альпийский мак — красный и желтый. Но это недолговечный цветок — он вянет и умирает на глазах. Мне его жалко.

Прогулки в горы хороши еще тем, что дают простор воображению. Мечталось о крыльях. Не о тех, на которые ставят винты и турбины. Это буднично и привычно: при одном воспоминании о шуме и дрожи моторов холодеет спина. И не о птичьих крыльях, совершенных, но слабых, которые не в состоянии унести далеко. Мечталось о крыльях разума, чтобы облететь планету и смахнуть с нее атомное и прочее зло. И чтобы крылья унесли к другим мирам, красивым и добрым, — есть же такие миры! Мечталось о друзьях, которые есть и еще будут в жизни, о красоте, о любви — мало ли о чем: страна мечтаний необозрима.

И наверное, из этой страны явился Бельский, Борис Андреевич.

Так мне думается теперь, когда я вспоминаю о встрече. Тогда мне казалось, что он явился некстати. Очень некстати. Я прощался с Саянами. Срок путевки закончился, в кармане у меня был билет на обратный рейс. Лечение на горном курорте мало помогло мне. Больше, наверное, помогли горный воздух и тишина. Предстояло возвращение в город, в лабораторию с колбами, реактивами, к неоконченной диссертации “О химических способах борьбы с сорняками”. Все это ждало меня не дальше как завтра. А пока хотелось побыть одному на любимой поляне. Вполне естественное желание. Но оно было нарушено вторжением Бельского.

Сначала я услышал сопение, бормотанье. скрип камней под подошвами башмаков. Потом вполне явственно донесся вопрос: “О чем говорят тюльпаны?…” Опять невнятное бормотание, и. наконец, из-за скалы показался очень высокий, очень сутулый и очень тощий старик в широкополой Шляпе, в очках, в ковбойской рубахе в клетку и с фотоаппаратом на ремне через плечо. “Турист, — подумал я. — Странно, за весь сезон я не встречал здесь туристов… А сейчас встретил”. Старик шел по тропинке ко мне, и, конечно, сейчас состоится разговор, — пустейший разговор, который обычно заводят туристы, — о местности, о погоде, о натертых мозолях, о тушенке, которую трудно достать и которая так необходима на ужин. Мой последний вечер будет испорчен. Я даже вздохнул — так мне не хотелось, чтобы вечер оказался испорченным.

— Тут уже кто-то есть, — сказал старик, заметив меня. — Право же, человек, — продолжал он. — Курортник. Интеллигент…

Знакомство не обещало ничего доброго. Но у меня мелькнула мысль: вдруг старик пройдет мимо? Ах, как я хотел этого! Но, увы, надежда не оправдалась. Старик замедлил шаги. Несомненно, он хотел остаться со мною.

Больше — он опустился рядом на камень.

— Рододендрон, маки, — сказал он, взглянув на цветы у меня в руках. — Денеб и Алголь… Удачное сочетание. Вы их слышите?…

— Кого слышу? — спросил я.

— Цветы, — ответил старик.

— Как можно слышать цветы? — спросил я.

Старик не ответил. Он сидел сгорбившись, опустив руки между коленей. Пальцы его были сцеплены так, что костяшки побелели от напряжения. Взгляд старика упирался в землю, в нем тоже чувствовалась напряженность, как будто бы человек был занят очень серьезной мыслью или решал задачу.

— О чем говорят тюльпаны? — спросил он, не разжимая пальцев и все так же сосредоточенно глядя в землю.

“У него навязчивая идея, — подумал я, — еще чего не хватало!..” Но лицо у старика было добрым, светлые близорукие глаза излучали доверие.

— Меня зовут Борис Андреевич Бельский, — сказал он. — Я сегодня приехал из Южного Казахстана. Ездил смотреть тюльпаны…

“Ботаник”, - решил я.

— Какое чудо эти тюльпаны! — продолжал он. — Миллионы тюльпанов. И какая загадка!..

— Простите, — сказал я, — для меня здесь что-то неясно…

Для меня ничего не было ясно — ни разговор, начатый Бельским, ни цель разговора. Но человек обращался ко мне, молчать было нельзя, отсюда это компромиссное “что-то”. Ничего я в разговоре не понимал.

— Так вы их не слышите? — кивнул он на ветку саган-далиня и маки.

— Нет, не слышу, — признался я.

— Как жаль! — воскликнул Бельский. — Мне показалось, что вы их слушаете и я не один!..

Он поглядел на меня долгим взглядом.

— Ни одного человека, — сказал он. — Кроме меня… — И опять опустил голову.

Мне показалось, что у него горе, что он не может собраться с мыслями и как-то отвлекает себя от очень большой заботы.

— Ничего, — сказал я сочувственно, — пройдет…

— Не проходит, — возразил он. — С самого детства. Но понимать их по-настоящему я начал лет десять тому назад. Ах, если бы раньше! Ведь мне шестьдесят семь!..

— Успокойтесь! — сказал я, все еще предполагая, что у него горе.

— Вы о чем? — спросил он.

Я не знал, о чем говорю, но вопрос отрезвил меня. Пожалуй, мне давно надо было задать этот самый вопрос ему. Но, все еще думая о потерянном вечере, я спросил дипломатически:

— Вас что-нибудь беспокоит?

— Легко сказать — беспокоит! — воскликнул он. — Мне просто не верят! — Бельский наклонился ко мне, глядя поверх очков. Очки у него были с двойными стеклами, я ни у кого не видел таких очков. — Меня считают лжецом! — продолжал он. — А я слышу, как разговаривают цветы!

— Цветы?… — переспросил я.

— Да, молодой человек, цветы! Каждый по-своему! И каждый связан с какой-то звездой.

Я подумал: не встать ли мне и не уйти вниз по склону? Он задержал меня.

— Рододендрон связан с Денебом, — сказал он, беря ветку саган-далиня из моих рук. — Маки — с Алголем. Ромашки… Боже мой, ромашки, не знаю, с какой звездой они связаны!.. И так каждый цветок. От самого невзрачного до тюльпанов!

Он все еще держал ветку рододендрона. Я не отпускал ветку, боясь, что букет в моих руках рассыплется. Мы так и сидели, связанные, точно нитью, веткой сагандалиня.

— Вы когда-нибудь спрашивали себя, — продолжал Бельский, — почему в мире так много цветов и почему они похожи друг на друга, как звезды?

— Нет, не спрашивал, — сказал я.

— А ведь это миниатюрные телескопы! Радиотелескопы, молодой человек, и все они обращены к звездам!

В бреду старика — если это был бред — чувствовалась последовательность. Но еще больше чувствовалась убежденность, и это мешало мне уйти — вовсе не ветка рододендрона, которую мы держали вдвоем. Ветку я мог бы ему отдать, но меня начал захватывать разговор. Не безумие разговора — безумия не было в глазах Бельского, в интонациях его голоса. Была убежденность. Старик и меня заражал убежденностью. Мне хотелось послушать, что еще скажет этот странный человек.

— Посмотрите, — он отпустил наконец ветку саган-далиня, — каждый цветок — будь то ноготки, мак или орхидея — имеет венчик в виде развернутой чаши, стерженек или систему стерженьков в центре. Взгляните на этот рододендрон: разве это не радиотелескоп с ажурным зеркалом и стоячей антенной?… Мы проходим мимо, мы не замечаем чуда, потому что оно привычно. Но это антенна, приемник, настроенный на определенную волну, он принимает передачи из космоса. Остается усилить их и разобраться в них. Хотите послушать?

Бельский расстегнул кожаный футляр, в котором, как я думал, находился фотографический аппарат, вынул прибор, похожий на мини-транзистор. С одной стороны под металлической сеткой я рассмотрел круг вмонтированного в корпус динамика, с другой стороны в пластмассовой рамке было натянуто несколько волосков. Этой стороной он приблизил прибор к макам в моей руке. Из динамика полилась тихая, мне показалось даже, робкая, музыка: пели два инструмента — один низким, другой высоким тоном. Но это были не виолончель, не скрипка, не саксофон, мелодия была неземной, непривычной и в то же время нежной, волнующей, будто голоса звали к себе и не надеялись на ответ.

— Музыка с Алголя, беты Персея, — пояснил Бельский. — А вот Денеб. — Он придвинул прибор к цветам рододендрона. В динамике забился, забормотал низкий вибрирующий голос, словно кто-то стучал в гулкую дверь. — Слышите? — спросил Бельский. — И так с каждой звезды. Сколько цветов — столько звезд.

— Неужели говорят звезды?

— Не звезды, конечно, — возразил Бельский. — У звезд есть планеты с разумной жизнью. Передача ведется в луче звезды.

— Как вы узнали об этом, Борис Андреевич? — спросил я.

Бельский улыбнулся, глядя на меня доверительно.

— В детстве меня лечили, — сказал он. — От шума в ушах. Обычно это начиналось весной, когда зацветали сады. Я слышал пение, бормотанье деревьев даже сквозь ставни. Когда же окно открывали, я не мог спать. “Это ветер…” — говорили мне. Если я начинал уверять, что цветущая вишня звучит словно хор, а яблоня как оркестр, меня журили и называли лгуном. Герань на окнах пела в три голоса, пышная примула не только звучала по ночам, но и показывала картины. Клумба под окнами стрекотала, аукала, визжала. Особенно досаждали мне ирисы: они беспрерывно трещали на высокой визгливой ноте, не давая покоя ни днем ни ночью. Теперь я знаю, что это морзянка, а в 1907 году, четырехлетним ребенком, — что я мог смыслить в этом? “Фантазер!” — говорили мне, когда я пытался жаловаться.

Потом начали возить по докторам.

— Здоровый, нормальный мальчик! — уверяли те. — Барабанные перепонки в порядке, евстахиевы трубы чисты. Нет никаких причин жаловаться!

Отец, акцизный чиновник, драл меня за уши за каждый рубль, бесполезно выброшенный врачам.

— Паршивец… — говорил он. — Не хочешь учиться — будешь грузчиком!

Учился я плохо, шум в ушах мешал мне сосредоточиться. Цветы ненавидел лютой ненавистью, не упускал случая растоптать клумбу, помять розовые кусты. За это мне тоже влетало, меня считали дикарем, злым мальчишкой… Годам к тринадцати я, однако, привык к шуму, а потом перестал обращать на него внимание, стараясь ничем не отличаться от сверстников. Пустяками некогда было заниматься: началась революция, гражданская война. Работал я и грузчиком — отец оказался прав, — и шахтером в Донбассе, и лаборантом в исследовательском институте. Учился заочно, к сорока годам закончил политехнический институт. Занимался изобретательством. До сих пор занимаюсь изобретательством. Звеэдофон, — Бельский кивнул на прибор, который держал в руках, — мое изобретение. Очки, — тронул рукой очки с двойными стеклами, — тоже мое изобретение.

— Что за очки? — спросил я.

— Видеть звездные передачи.

— На цветах?…

Бельский кивнул утвердительно.

— А мне можно… видеть? — спросил я, задерживая дыхание. Меня охватило волнение, как мальчишку, которого впервые привели в цирк. — Неужели можно увидеть?. - повторял я.

То, что я слышал в приборе, который Бельский назвал звездофоном, могло быть мистификацией, а звездофон — транзистором. В музыке я разбираюсь неважно — мало ли какую передачу, какой разговор мог принять транзистор. Рассказу Вельского можно верить, можно не верить, говорил он о вещах фантастических. Фантастики немало печатается в современных журналах. Может, он где-то прочел о звездах, о цветах и выложил за свое. Но если можно увидеть — это другое дело. Зрение не обманет. Я ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку, — мне хотелось, чтобы все, что рассказал Бельский, не было мистификацией.

— Можно?… — спрашивал я.

Бельский снял очки — для этого ему пришлось снять и опять надеть шляпу.

— Можно, — сказал он. — Не всегда, но у нас счастливое совпадение. Видите этот луг? — показал он на лужок, желтый от лютиков. — Эти ромашки… — На краю луга, там, где было посуше, белой простыней стелились ромашки. — Это все равно что телевизионный экран, ~- говорил Бельский. — Каждый цветок принимает частицу изображения. Если цветов много и они растут сплошь, можно увидеть изображение. — Борис Андреевич подал мне очки.

— Я взял у него очки, поднялся с камня и пошел к поляне, желтеющей лютиками.

— Не подходите близко, — предупредил Бельский. — Передачи, как и на телевизоре, надо смотреть на расстоянии.

Я остановился и надел очки.

Я увидел город. Далекий город в тумане — как смутный эскиз, как мираж над пустыней. Я видел очертания зданий, кварталы, — как будто я находился над городом на холме или на башне. Я видел улицы, парки, аллеи. Город жил — что-то по улицам двигалось, перемещалось, может быть, толпы, может, вереницы машин. Город был огромен, дальние его окраины тонули в перспективе и словно бы в пыльной дымке. Движение было на виадуках над улицами, на аллеях парков и на крышах домов. Мне казалось, я слышу шум города: стук колес, гул моторов. Чем больше я вглядывался, тем больше деталей обнаруживал в городе: вот круглое здание, может быть, цирк, вот овальное — ипподром или стадион, а вот блещет бассейн, даже бронзовые черточки тел можно разглядеть на песке… Что-то поднялось над городом — треугольник, летающее крыло, вот еще одно и еще… Пунктирная линия летящих предметов двигалась над домами, над площадями; первые из них уже скрылись за горизонтом. Я снял очки и спросил:

— Что это?

Бельский пожал плечами:

— В Галактике сто миллиардов звезд, — сказал он.

Я опять надел очки и глянул на край поляны, белевшей ромашками. Теперь я увидел океан, и огромной дугой над его поверхностью — мост. Дуга обрывалась там, где кончались ромашки, и мост казался повисшим в синеве воздуха и воды. Мост был металлический, легкий, ажурный и совершенно пустой. Тщетно я вглядывался в белевшую ленту шоссе, проложенного по середине моста, дорога была пустынна.

Бельский подошел ко мне, спросил:

— Ничего?…

— Вижу мост, — сказал я.

— На мосту — ничего?

— Пусто, — ответил я.

— Вот и я, — сказал Бельский, — сколько ни смотрю на ромашки, никогда на мосту ничего не бывает. Пусто.

Он прошел дальше и приблизил к ромашкам микрофон своего прибора. Я услышал плеск волн. Так плескались бы волны где-то внизу, если бы я стоял на мосту.

— Слышите? — спросил Бельский.

— Дыхание моря… — сказал я.

— Вслушайтесь лучше.

В плеске волн я различил тихий, вкрадчивый шепот — фразы, периоды, строфы. А мост был пустым. В ушах что-то звучало, шептало, будто океан был одушевленным и говорил сам с собою.

— Удивительно! — Я передал очки Борису Андреевичу.

Тот молча сложил их и сунул в карман.

— Удивительно! — повторил я. — Вы кому-нибудь рассказывали об этом? Взяли патент на изобретение?

— Вам вот рассказал, — ответил Бельский. — А патента не взял. Видите ли… — Он взглянул на меня близорукими доверчивыми глазами.

Честное слово, я любил старика за этот открытый, немного растерянный взгляд. Наверно, его легко обидеть, этого мягкого человека, посмеяться над ним, и, наверно, он боялся этого со стороны других людей.

— Патента не взял, — повторил он. — Я изобрел звездофон недавно. Езжу вот, слушаю. Осваиваю… — улыбнулся он — видимо, слово казалось ему прозаическим, неудобным. — Только что был в Казахстане, — продолжал он, — слушал тюльпаны… А работаю над другой моделью — стереофоническим звездофоном. Закончу модель — подам заявку. Только… — опять улыбнулся Бельский. — Боюсь одной вещи…

— Чего вы боитесь? — спросил я.

— Вдруг скажут, — что все это чепуха, отвлеченная тема?… Вот если бы я занялся гербицидами. Ведь лютики и ромашки — обыкновенные сорняки…

Да, да, я видел, что он боится нечуткости, непонимания, — боится, что его могут публично высечь, как сек когда-то отец, возя бесполезно по докторам. Я даже подумал, как бы помочь ему укрепить его веру. А может, он прав, надо усовершенствовать изобретение, а потом подавать заявку?

Между тем Бельский развивал свою мысль:

— Почему нельзя заниматься отвлеченными темами? Надо исследовать все. Опыт открытий не раз говорит нам об этом: и облака надо изучать, и грибы, и крылья бабочек. Возьмите конструирование приемников. Нужно ли заниматься этим, если придумана уже тысяча схем? А вдруг тысяча первая даст приемник, который примет передачу из космоса?… Впрочем, теперь в этом нет необходимости — передачи из космоса ловят цветы. И все же необходимость есть! — воскликнул он. — Может сложиться приемник, который поймает совсем неожиданное. Вспомните: изучали плесень — открыли пенициллин, любовались стрекозиными крыльями — и нашли способ нейтрализовать разрушающее влияние флаттера…

Солнце опускалось за скалы. На поляне стало прохладнее, сумрачнее. Сумерки побежали по склонам, заполняя долину синим и фиолетовым светел. Мы с Бельским пошли по тропинке.

— Что говорить об этом? — продолжал он. — Исследования нужны всегда и везде!

Я не противоречил. Моей мечтой было подержать в руках его удивительный звездофон. Мы уже спустились с горы наполовину, когда мне удалось завладеть прибором. Альпийский мак и рододендрон все еще были у меня в руке. Я поднес прибор к венчикам мака и опять услышал музыку — те же два голоса, высокий и низкий, которые, сливаясь, вели неземную мелодию. Казалось, от музыки исходил аромат — тонкий, чуть горьковатый, как от миндаля, волнующий и печальный.

— Борис Андреевич. — обратился я к старику, — вам понятен смысл передач?

— Музыка, — ответил он. — В большинстве это музыка, и ее можно понять. Музыкой легко выразить радость, надежду, призыв, отчаяние. Все это есть в звездных мелодиях.

Бельский замолчал, замедлил шаги.

— Одного не могу понять, — сказал он, — о чем говорят тюльпаны?

Я уже слышал этот вопрос. Очевидно, он волновал Бориса Андреевича.

— Почему тюльпаны? — спросил я.

— А вот послушайте, — сказал он. — У меня есть запись… Он достал из кармана картонную коробку, порылся в ней, вынул обрывок ленты. — Дайте-ка на минуту, — взял из моих рук звездофон. Щелчок — лента вставлена. — Слушайте, — сказал он.

Из динамика полился шелест, шепот, невыразимо далекий, слабый, таинственный. Казалось, это шорох дождя по крыше; можно было проследить всплески отдельных струй, звон капель. Но это не было ни то, ни другое. Звучал живой голос, и те же всплески можно было приравнять к вздохам и паузам между фразами. Проходили секунды, минуты, шепот не прекращался — так же звенели капли, слышались вздохи и шорох таинственной передачи.

— Это Мицар, — пояснил Бельский. — Двойная звезда в созвездии Большой Медведицы. Тюльпаны принимают Мицар…

Может быть, впервые за весь разговор с Бельским я почувствовал фантастичность встречи с этим удивительным человеком. До этого мое внимание было поглощено звездофоном, чудесами, которые показывал и о которых рассказывал Бельский. Откуда он, кто он, этот старик? Может быть, он вовсе не человек, а звездный пришелец? Почему никто не знает о нем, о его открытии? Что он делает на горном курорте?… Я обернулся к Вельскому:

— Расскажите о себе, кто вы?

Бельский не ответил на вопрос, — может быть, не расслышал: мы пробирались между кустов, то и дело приходилось отводить ветки руками, чтобы не поцарапать лицо. С минуту, наверное, слышалось похрустывание хвои, шелест листвы. Может быть, Бельский не хотел рассказывать о себе? Я уже приготовился повторить вопрос, но он заговорил сам.

— Я уже рассказал, — отозвался он в темноте. — Почти все рассказал — о детстве, об учебе, изобретательстве. А так — что еще рассказать вам? Пенсионер я, — смущенно признался он. — Семь лет как вышел на пенсию. По Возрасту и по стажу. — Опять эти слова прозвучали у него так, как будто произносить их ему было неловко. — Семьи у меня нет, — продолжал он. — И не было. Перекати-поле, бобыль — говорят о таких, как я… А может, это и лучше…

Мне показалось, что он улыбнулся. Я вспомнил его. улыбку, стесненную, рассеянную. Странный, неприспособленный человек: имеет в руках такое изобретение… Он, кажется, не ставит его ни во что. Или не понимает ему цены. Или никто не понимает его. Я ведь тоже с первых фраз принял его за сумасшедшего.

— Так я свободнее, без семьи, — говорил Бельский. — Хожу по стране, езжу. Приглядываюсь к цветам. Был на Кавказе, в Крыму, на Памире. Сейчас вот — здесь. Остановился в Доме для приезжих… Пишу монографию. Не могу подобрать названия. Может быть, это будет “Цветы и космос”. Звучит неубедительно, по-детски… Надо бы еще поездить по свету, — продолжал он, — собрать побольше материала. Хочу побывать в Австралии. Узнать, о чем говорят Канопус и звезды Центавра…

Говорил он скучно, неинтересно, словно ему не хотелось рассказывать о себе. Это была проза после высокой поэзии о цветах и о звездах, которую он только что мне поведал. Он чувствовал эту прозу и на полуслове прервал рассказ.

Остаток пути мы прошли молча, каждый думая о своем: Бельский, наверно, о звездах, я о заводе, лаборатории, о диссертации, которая пишется с трудом. Что бы сказал о моей диссертации Бельский, если б его спросить?…

Нет, об этом я его не спрошу. Это не главное. Главное в нем самом — что-то необычайное, неповторимое.

— Как вы объясняете, — спросил я, — свою восприимчивость к голосам звезд? Вы говорили, что в детстве слышали пение и шепот цветов.

— Как объясняю? — спросил он. — Может быть, это аномалия. Может быть, норма. Мне думается, в каждом человеке сидит то же, что и во мне. Может быть, каждая клетка нашего тела не только излучатель радиоволн — это доказано, — но и приемник. Может, у меня обостренное восприятие. И такого же восприятия можно добиться для каждого. Мало ли загадок таят нервная система и человеческий мозг. Надо искать…

— Надо искать… — как эхо, повторил я его последнюю фразу. Старик прав: впереди поиски и открытия.

Огни поселка открылись внезапно. Тропинка перешла в дорогу, дорога раздвоилась: одна вела B поселок, другая — к курзалу. Бельский остановился.

— Вот и пришли, — сказал он. — Спасибо вам. Я, наверно, из леса не выбрался бы и заночевал у костра. Вы любите ночевать у костра?

Я ответил, что я сибиряк и ночевать у костра мне приходилось не раз.

— А в Австралии вам хотелось бы побывать? В настоящей Австралии? — спросил Бельский, видимо не желая больше рассказывать о себе, давая понять, что вопросов не надо.

Я ничего не ответил.

— Мне очень хочется… — сказал он.

В голосе его звучало смущение, будто он извинялся за прерванный разговор: не надо было рассказывать о пенсии, о монографии, которая еще не написана, — все это портило встречу.

— Прощайте, — Бельский подал мне руку.

Я в ответ подал свою, но с удивлением ощутил в руке звездофон.

— На память, — сказал Бельский. — Не откажите принять.

Я невольно сжал подарок в руке, подыскивая слова, чтобы отблагодарить Вельского.

— Вот и запись Мицара, — на ощупь он передал мне пленку. — Тайна тюльпанов… Хорошая тема для диссертации. С сорняками у вас не получается.

Неужели он прочитал мои мысли?…

Борис Андреевич рассмеялся: — Мысли читать легче. Не всегда приятно, но легче.

Я был ошеломлен.

— Разгадаете тайну, — продолжал Бельский, — я вас найду. Вы можете это сделать — раскрыть загадку. У вас преимущество — молодость. Прощайте.

С минуту я слышал его шаркающие старческие шаги. В руках были пленка и звездофон, в голове — тысяча вопросов к Бельскому.

— Борис Андреевич!.. — крикнул я в темноту.

Но его шаги уже смолкли.

АНДРЕЙ БАЛАБУХА Маленький полустанок в ночи

1

Света Баржин зажигать не стал. Отработанным движением повесив плащ на вешалку, он прошел в комнату и сел в кресло. Закурил. Дым показался каким-то сладковатым, неприятным, — и то сказать, третья пачка за сегодня…

В квартире стояла тишина. Особая, электрическая: вот утробно заворчал на кухне холодильник, чуть слышно стрекотал в прихожей счетчик — современный эквивалент сверчка; замурлыкал свою песенку кондиционер… Было в этой тишине что-то чужое, тоскливое.

Баржин протянул руку и дернул шнурок торшера. Темнота сгустилась, полумрак комнаты распался на свет и тьму, из которой пялилось бельмо кинескопа. Смотреть на него было неприятно.

“Эк меня! — подумал Баржин. — А впрочем, кого бы не развезло после столь блистательного провала? И всякому на моем месте было бы так же худо. Ведь как все гладко шло, на диво гладко! Со ступеньки на ступеньку. От опыта к опыту. От идеи к идее. И вдруг, разом — все! Правда, сделано и без того немало. Что ж, будем разрабатывать лонгстресс. Обсасывать и доводить. Тоже неплохо. И вообще… “Камин затоплю, буду пить. Хорошо бы собаку купить…”

Он встал, прошелся по комнате. Постоял у окна, глядя, как стекают по стеклу дождевые капли, потом прошел в спальню и открыл дверь в чулан. “Хотел бы я знать, — подумал он, — что имели в виду проектировщики, вычерчивая на своих ватманах эти закутки? Как только их не используют: и фотолаборатории делают, и библиотеки, и альковы… Но для чего они предназначались первоначально?” Впрочем, ему эта конура очень пригодилась. Он щелкнул выключателем и шагнул внутрь, к поблескивающим желтым лаком секциям картотеки. Баржин погладил рукой их скользкую поверхность, выдвинул и задвинул несколько ящиков, бесцельно провел пальцем по торцам карточек… Нет, что ни говори, а сама картотека получилась очень неплохой. И форму для карточек он подобрал удобную. Да и мудрено ей было оказаться неудачной: ведь позаимствовал ее Баржин у картотеки Второго бюро, на описание которой наткнулся в свое время в какой-то книге. Правда, ему никогда не удалось бы навести в своем хозяйстве такого образцового порядка, если бы не Муляр. Страсть к систематизации у Муляра прямо-таки в крови. Недаром он в прошлом работал в отделе кадров…

Баржин обвел стеллаж взглядом. Полсотни ящиков, что-то около — точно он и сам не знал — пятнадцати тысяч карточек. В сущности, не так много: ведь картотека охватывает все человечество на протяжении примерно двух веков. Но это и немало, несмотря даже на явную неполноту.

Сколько сил и лет вложено сюда!..

Если искать начало, то оно, безусловно, здесь…

2

…только на четверть века раньше, когда не было еще ни этой картотеки, ни этой квартиры, а сам Баржин был не доктором биологических наук, не Борисом Вениаминовичем, а просто Борькой, еще чаще — только не дома, разумеется, — и вовсе Баржой.

И было Борьке Барже тринадцать лет.

Как и любви, коллекционерству покорны все возрасты.

Но только в детстве любое коллекционирование равноправно. Бывает, конечно, и почтенный академик собирает упаковки от бритвенных лезвий, — но тогда его никто не считает собирателем всерьез. Чудак — и только. Вот если бы он собирал фарфор, картины, марки, наконец, или библиотеку, — но только не профессиональную, а уникумы, полное собрание прижизненных изданий Свифта, — вот тогда это настоящий собиратель, и о нем отзываются с уважением. Коллекционирование придает человеку респектабельность. Если хотите, чтобы вас приняли всерьез, не увлекайтесь детективами или фантастикой, а коллекционируйте академические издания!

Не то в школе. Что бы ты ни собирал, это вызовет интерес, и неважно, увлекаешься ли ты нумизматикой или бонистикой, лотеристикой или филуменией, филателист ты или библиофил… Да и слов таких обычно не употребляют в школьные годы. Важен сам священный дух коллекционирования.

Борькин сосед по парте собирал марки; Сашка Иванов каждое лето пополнял свою коллекцию птичьих яиц; на уроках и на переменах всегда кто-нибудь что-нибудь выменивал, составлялись хитрые комбинации… Эти увлечения знавали свои бумы и кризисы, но никогда не исчезали совсем. И только Борька никак не мог взять в толк, зачем все это нужно.

Но что-то собирать надо было хотя бы для поддержания реноме. И такое, чтобы все ахнули: аи да Баржа! И тут подвернулся рассказ Нагибина “Эхо”. Это было как откровение. Конечно, Борька был далек от прямого плагиата. Но он понял, что можно собирать вещи, которые не пощупаешь руками. И он стал коллекционировать чудеса.

Конечно, не волшебные. Просто из всех журналов, газет, книг, которые читал, он стал выбирать факты о необычных людях. Необычных в самом широком смысле слова. Все, что попадалось ему о подобных людях, он выписывал, делал вырезки, подборки. Сперва они наклеивались в общие тетради. Потом на смену тетрадям пришла система библиотечных каталожных карточек — Борькина мать работала в библиотеке.

К десятому классу Борис разработал уже стройную систему. Каждое сообщение сперва попадало в “чистилище”, где вылеживалось и перепроверялось; если оно подтверждалось другими или хотя бы не опровергалось, — ему открывалась дорога в “рай”, к дальнейшей систематизации. Если же оказывалось “уткой”, вроде истории Розы Кулешовой, то оно не выбрасывалось, как сделал бы это другой на Борькином месте, а шло в отдельный ящик — “ад”.

Чем дальше, тем больше времени отдавал Борька своему детищу и тем серьезнее к нему относился. Но было бы преувеличением сказать, что уже тогда в нем пробудились. дерзкие замыслы. Нет, не было этого, если даже будущие биографы и станут утверждать обратное! Впрочем, еще вопрос, станут ли биографы заниматься персоной д. б. н. Б. В. Баржина. Особенно в свете последних событий.

Так или иначе, к поступлению Бориса на биофак ЛГУ коллекция была непричастна. Если уж кто-то и был повинен в этом, то только Рита Зайцева, за которой ой пошел бы и значительно дальше. Ему же было более или менее все равно, куда поступать. Просто мать Настаивала, чтобы он шел в институт. А на биофак в те годы был к тому же не слишком большой конкурс.

И только встреча со Стариком изменила все.

А было это уже на третьем курсе.

Старик в ту пору был доктором, как принято говорить в таких случаях, “автором целого ряда работ”, что, заметим, вполне для доктора естественно, а также автором нескольких научно-фантастических повестей и рассказов, что уже гораздо менее естественно и снискало ему пылкую любовь студентов и младших научных сотрудников, в то время как коллеги относились к нему несколько скептически. Уже тогда все называли его Стариком, причем не только за глаза. Да он и в самом деле выглядел значительно старше своих сорока с небольшим лет, а Борису и его однокурсникам казался и вовсе… ну не то чтобы старой песочницей, но вроде того.

Старик подошел к Борису первым: от кого-то он узнал про коллекцию и она заинтересовала его. На следующий вечер он нагрянул к Баржиным в гости.

— Знаете, Борис Вениаминович, — сказал он, уходя (это было характерной чертой Старика: всех студентов он звал по имени и отчеству и никогда не называл иначе), — очень получается любопытно. Сдается мне, к этому разговору мы еще вернемся. А буде мне попадется что-нибудь в таком роде, обязательно сохраню для вас. Нет, ей-ей, золотая это шила, ваша хомофеноменология.

Он впервые ввел это слово. И так оно и осталось: “хомофеноменология”. Несмотря на неудобопроизносимость. Из уважения к Старику? Вряд ли. Просто лучшего никто не предложил. Да и нужды особой в терминах Борис не видел.

А жизнь шла своим чередом. Борис кончил биофак, кончил, если и не с блеском, то все же очень неплохо, настолько, что его оставили в аспирантуре. А когда он наконец защитил кандидатскую и смог ставить перед своей фамилией кабалистическое “к. б. н.”, Старик взял его к себе, потому что сам Старик был теперь директором Ленинградского филиала ВНИИППБ — Всесоюзного научно-исследовательского института перспективных проблем биологии, именовавшегося в просторечии “домом на Пряжке”. Нет-нет, потому лишь, что здание, в котором помещался филиал, было действительно построено на набережной Пряжки, там, где еще совсем недавно стояли покосившиеся двух-трехэтажные домишки.

Старик дал Баржину лабораторию и сказал:

— Ну а теперь работайте, Борис Вениаминович. Но сначала подберите себе людей. Этому вас учить, кажется, не надо.

Люди у Баржина к тому времени уже были. И работа была. Потому что началась она почти год назад.

В тот вечер они со Стариком сидели над баржинской коллекцией и рассуждали на тему о том, сколько же абсолютно неиспользуемых резервов хранит в себе человеческий организм, особенно мозг.

— Потрясающе, — сказал Старик. — Просто потрясающе! Ведь все эти люди абсолютно нормальны. Во всем, кроме своей феноменальной способности к чему-то одному. Это не патологические типы, нет. А что, если представить себе все эти возможности, сконцентрированными в одном человеке — этаком Большом Бухарце, а? Впечатляющая была бы картина… Попробуйте-ка построить такую модель, Борис Вениаминович.

3

Звонок.

Баржин задвинул ящики картотеки, вышел из чулана, погасил свет. Звонок повторился. “Ишь не терпится кому-то”, - подумал Баржин.

За дверью стоял Озол. Если кого-либо из своих Баржин и мог сейчас принять, то именно Озола.

Или Муляра, но Муляр где-то в Крыму. Ведь оба они не были сегодня в лаборатории, они “внештатные”.

— Привет! — сказал Озол. — Между прочим, шеф, это хамство.

— Что — это? — удивился Баржин. Он никак не мог привыкнуть к манерам Озола.

— Чистосердечное раскаяние облегчает вину, — мягко посоветовал Озол. Потом прислушался: — У вас, кажется, тихо? Ну, да в любом случае разговаривать на лестнице — не лучший способ. — Прошел в квартиру; не раздеваясь, заглянул в комнату. — Неужто я первый?

— Первый, — подтвердил Баржин, — И надеюсь, последний.

— Не надейтесь, — пообещал Озол и спросил: — Чем вы боретесь с ранним склерозом, Борис?

Тем временем он разделся, вытащил из портфеля бутылку вина, сунул ее в холодильник.

— Что вы затеяли, Вадим? — спросил Баржин.

— Отметить ваш день рождения.

Баржин крякнул.

— Нокаут, — констатировал Озол. — Вот они, ученые, герои, забывающие себя в труде!..

— Уел, — сказал Баржин. — Ох и уел же ты меня, Вадим Сергеевич! Ну и ладно, напьемся. “Камин затоплю, будем пить…”

— Цитатчик, — грустно сказал Озол. — Начетчик. Как там еще?

“Знает он или не знает? — размышлял Баржин. — Похоже, что нет. Но тогда почему не спрашивает, чем сегодня кончилось? Выходит, знает. Черт бы их всех побрал вместе с их чуткостью и тактичностью!” — Кстати, шеф, заодно обмоем маленький гонорар, — скромно сказал Озол.

— Что?

– “Сага о саскаваче”.

— Где?

— Есть такой новый журнал, “Камчатка”. В Петропавловске. Случайно узнал, случайно послал, случайно напечатали… Бывает!

— Поздравляю!

— Ладно, — буркнул Озол. — Поздравлять после будете. Потом. А пока накрывайте на стол. Ведь сейчас собираться начнут. Не у всех же склероз. А я займусь кофе. Что у вас там есть?

— Сами разберетесь, — сказал Баржин.

— Разберусь, естественно. — Озол скрылся в кухне, и вскоре оттуда раздался его страдальческий голос: — И когда я научу вас покупать кофе без цикория, Борис?

“Знает, — решил Борис. — Конечно, знает. Ну и пусть”. Почему-то ему стало полегче — самую малость, но полегче.

4

Озол таки знал.

С самого утра у него все валилось из рук. Даже правка старых рукописей — работа удивительно интересная, которой он всегда вводил себя в норму, — и то не шла. Он пытался читать, валялся на диване, курил… С четырех начал дозваниваться в лабораторию — тщетно! И только около семи ему позвонил Гиго.

Итак, первая попытка оказалась неудачной. Плохо… Но и не трагедия.

— С шефом здорово неладно, — сказал Гиго. — Я, конечно, понимаю, что ему тяжелее всех нас, но… Он даже не попрощался ни с кем. Я такого не помню.

Ну конечно, это же Баржин, “счастливчик Баржин”, не знавший еще ни одного поражения…

— Ладно, — сказал Озол. — Это поправимо. Кстати, ты не забыл, что шеф нынче именинник?

— Но он никого не приглашал.

— Я приглашаю. — Озол повесил трубку.

Ему не нужно было напрягать воображение, чтобы ясно представить себе, как все это происходило: Озол хорошо знал и обстановку, и людей.

…Яновский увел Перегуда в физиологическую экспериментальную. Перегуд сел в кресло — большое, удобное, охватывающее со всех сторон кресло энцефалографа; под потолком начала мерно вспыхивать — три раза в секунду — лампочка; заунывно запел усыпляющий сигнал. Зойка с Лешкой и Борей-бис замерли в машинной, куда подавалась информация со всех налепленных на Перегуда датчиков. У дверей наготове стоял Зимин — на случай экстренной медицинской помощи, хотя представить себе ситуацию, в которой такая помощь могла бы понадобиться, довольно трудно. Слишком проста вся схема эксперимента. Баржин заперся в своем кабинете. Гиго мягкой походкой горца прогуливался по коридору, где толклась молодежь из обеих экспериментальных групп.

Время остановилось…

И теперь, трясясь через весь город в старенькой “Волге” — ему всегда удивительно везло на такси, — Озол думал, что в неудаче этой есть определенная закономерность. Яновский… Впрочем, это последнее дело — махать кулаками после драки. Ведь когда Баржин привел Яновского в лабораторию и сказал, что “Михаил Сергеевич любезно согласился принять участие в наших опытах”, - Озол был так же доволен, как и все остальные. Это сейчас легко говорить и думать, что уже тогда у него было какое-то предубеждение… Не было. “Задним умом все мы крепки. А тогда…”

Яновский был человеком в своем роде удивительным. С детства он обнаружил в себе способность к внушению и нередко ею пользовался — и в играх со сверстниками, и в школе на занятиях, а когда стал постарше — в отношениях с девчонками. Потом поступил в медицинский институт, кончил его и стал врачом-психотерапевтом. По отзывам — врачом неплохим. Но в один прекрасный день он сменил белый халат на черный фрак и стал выступать на сцене — новый Вольф Мессинг или Куни. Успех он имел потрясающий, на его вечера народ валил толпами. Как Баржину удалось уговорить его принять участие в эксперименте, до сих пор неизвестно. И все же… Было в Яновском что-то излишне, как бы это сказать… эффектное, что ли. Этакий новоявленный Свенгали. В кино бы ему — играть “Властелина мира”. Но это опять же задним умом…

Сам Озол был вовлечен в орбиту хомофеноменологии примерно через год после того, как Старик дал Баржину лабораторию. Однажды Баржин наткнулся на научно-фантастический рассказ, в котором некий Озол писал о неиспользованных физических и психических возможностях человека. Идея как таковая была не нова и обыгрывалась в научной фантастике неоднократно. Но Озол нашел любопытное решение: стресс, но стресс “пролонгированный”, длительный и управляемый. Лонг-стресс. Баржин показал рассказ Позднякову.

— А что? — сказал Леша. — В этом есть нечто… Я и сам об этом думал. Прикинем?

— По-моему, стоит, — сказал Баржин. — Так что ты прикинь, а мы поищем этого парня.

Найти Озола оказалось несложно. Хотя он не был членом Союза писателей, но состоял в какой-то секции, и адрес Баржину дали сразу же. С такими людьми Баржину еще не приходилось встречаться. Было Озолу от силы лет тридцать; он был лохмат, бородат и усат — истинно поэтическая внешность. Резкий, угловатый, иногда он был совершенно невыносим. И в то же время Баржин готов был голову дать на отсечение, что Озол талантлив.

Озол обладал буйной фантазией. Сам он объяснял это очень просто:

— У всех вас на глазах шоры образования, специализации. А вот я человек простой, необразованный, — Озол всегда бравировал своей десятилеткой, любил прикидываться этаким “мужичком из глубинки”, - я могу девять раз попасть пальцем в небо, зато уж десятый… Потому что меня не ограничивает знание всех законов. Помните старый анекдот про Эйнштейна: “Десять тысяч мудрецов знают, что этого сделать нельзя, потом появляется дурак, который этого не знает, и он-то делает великое открытие”? Вот таким дураком и надо быть! Я дилетант. В лучшем, но, увы. утерянном значении этого слова. Ведь что такое дилетант в исконном смысле? Противоположность специалисту. Специалист знает все в своей области и чуть-чуть в остальных. Дилетант же, не имея специальных познаний ни в одной области, имеет представление обо всех…

Озол загорелся идеей. И, подстрекаемый хомофеноменологами, написал рассказ. Рассказ о человеке, в котором сошлись все известные ныне уникальные способности; человеке, считающем как Шакунтала Дэви и Уильям Клайн; читающем по 80 тысяч слов в минуту, как Мария-Тереза Калдерон; не нуждающемся в сне, как Иштван Кайош; помнящем все, как Вано Лоидзе; человеке, чьи способности неисчислимы и неисчерпаемы, для которого телепатия, телекинез, левитация — обыденность, а не утопия.

И если для читателей рассказ был просто еще одним фантастическим опусом, то для всей баржинской лаборатории он стал программой. Это была их мечта, их план, овеществленный фантазией и талантом Озола. И номер журнала лежал у каждого из них — у кого в столе, у кого дома…

5

Следующим заявился, как и следовало ожидать, Лешка, баржинский школьный приятель, руководитель теоретической группы лаборатории и вообще… Что скрывалось за этим “вообще”, Баржин и сам не знал. Но без Позднякова лаборатория была бы совсем не той…

Лешка молча поставил на стол бутылку коньяку, ткнул в вазу букет гвоздик, потом подошел к Баржину, встряхнул за плечи:

— Ну, шеф, торжественные дары будут в следующий раз. Пока же нам не сорок, а лишь тридцать девять, с чем и имею честь поздравить! И знаешь, давай сегодня ни о чем не думать! Будем пить, танцевать и рассказывать анекдоты. Договорились?

— Ага, — сказал Барашн, прекрасно зная, что ни он, ни Лешка при всем желании не смогут “ни о чем не думать”. — Договорились. И давай-ка, брат, помоги мне накрыть на стол, не то Озол ругаться будет.

— Буду, — подтвердил Озол из кухни, откуда уже доносились совершенно неправдоподобные ароматы. — Еще как буду! Так что, если хочешь спасти шефа, Лешенька, — принимай командование на себя. Он у нас сегодня в расстроенных чувствах, он у нас сегодня недееспособный…

— Язва ты, — фыркнул Лешка. — Фан-та-сти-чес-кая.

— Кофе не дам, — парировал Озол. — А что твой коньяк без кофе?

— Мы уже идем! — взмолился Поздняков. — Ив самом деле пойдем, а то он такой, он все может…

Что бы Лешка ни делал, все получалось у него изумительно изящно. И сейчас, глядя, как он сервирует стол, Баржин снова — в который раз! — не мог удержаться от легкой, “белой” зависти.

Будучи внуком — точнее, внучатым племянником — известного композитора, Лешка обладал абсолютным слухом и неплохим баритоном. — на радость всей семье, прочившей ему великое будущее. Но он пошел в медицинский, а окончив — уехал в Калининград, где стал судовым врачом на БМРТ. Был он врачом, как говорили в старину, “божьей милостью” — блестящим хирургом и вообще универсалом. А если учесть, что к тому же он был человеком обаятельным, умел вызывать “улыбки дам огнем нежданных эпиграмм”, знал анекдоты чуть не “от Ромула до наших дней”, любил и умел танцевать, как былинный Поток-богатырь, играл на рояле, — если учесть все это, то неудивительно, что всегда и везде он становился душой общества.

Когда-то они с Баржиным учились в одном классе. И встретились снова десять лет спустя, когда Лешка приехал в Ленинград поступать в ЛИТМО — Ленинградский институт точной механики и оптики — на факультет медицинской кибернетики.

— Понимаешь, Боря, — сказал он тогда Баржину, — как хирург я не смогу сделать шага вперед без медкибернетики. Тяжко без нее. Специалистов мало, у меня же есть некоторые преимущества, я ведь практик.

Баржин сразу же решил, что Лешка будет в лаборатории. Будет, чего бы это Баржину ни стоило. А своего он умел добиваться. И не ошибся. Во всяком случае, большая часть теоретических разработок лонг-стресса — бесспорная заслуга Позднякова.

6

Они уже почти покончили с сервировкой, когда пришел Гиго Чехашвили, а вслед за ним Зойка. Когда раздался еще один звонок, Баржин не выдержал и сказал, глядя прямо в невинные глаза Перегуда:

— Шли бы уж вы все сразу, что ли! Все равно ведь ненатурально получается, несмотря на всю вашу чуткость…

Перегуд ухмыльнулся и, обернувшись, крикнул в лестничный пролет:

— А ну давай сюда, ребята! Шеф приглашает!

Баржин не выдержал и расхохотался — до слез, чуть ли не до истерики, — впервые за этот вечер.

А через полчаса квартиру было не узнать: Лешка с Озолом сделали из стола что-то фантастическое; Зойка с Зиминым — и когда они только успели? — умудрились натянуть через всю комнату нитки и подвесили на них всякую ерунду: серпантин, какие-то бумажки с лозунгами и картинки; над письменным столом был приколот лист ватмана, на котором Перегуд изобразил в рисунках жизнь и творчество Б. В. Баржина от рождения до сегодняшнего вечера; на столе кучей были свалены подарки.

— По местам! — рявкнул вдруг командирским басом Озол. — Равнение на именинника!

Перестроение было произведено в рекордные сроки, а зазевавшегося Баржина под руки водворили на положенное ему место.

— Тост! — потребовал Озол.

Чехашвили монументально простер длань.

— Я буду краток, — сказал он. — Не по-грузински краток. На моей родине за такой тост из меня сделали бы шашлык. Но я не следую традициям, ибо помню, что краткость — сестра гениальности. Итак…

— Короче! — перебил Озол.

— Я краток, но не кроток. Не прерывайте меня, или во мне проснутся кровожадные инстинкты, коими не хотелось бы омрачать сегодняшний юбилей. Итак, в честь нашего шефа я предлагаю произвести салют в один залп, и пусть энтузиазм наш скажет ему невысказанное словами!

“И пробки в потолок, вина кометы брызнул ток”, - пронеслось у Баржина в голове.

— Ой, — тихо взвизгнула Зойка, — ой, братцы, плафон!..

Но плафон уцелел — это был хороший, небьющийся пластик — и лишь медленно покачивался под потолком.

7

Баржин обвел всех взглядом. Вот сидят они за столом — такие разные, несхожие, со своими судьбами, характерами, взглядами.

Лешка. Кандидат медицинских наук Алексей Павлович Поздняков.

Озол.

Гиго Чехашвили, “зам. по тылу”, человек, без которого работа лаборатории кажется немыслимой. Баржин встретил его в Гипромеде, когда передавал им заказ на разработку портативной модели искусственной почки. А через пару месяцев Чехашвили уже работал во ВНИИППБ. Чехашвили хорошо знал, что как научному работнику ему цена невелика: он был исполнителен, но не было в нем какой-то живинки, “искры научной”, что ли. Зато это был прирожденный первоклассный администратор. И с ним Баржин всегда был спокоен. Он перевалил на Гиго все свои чисто административные заботы, которых у заведующего лабораторией хоть отбавляй. Нужно что-то раздобыть — Чехашвили, узнать — Чехашвили, договориться с кем-то — опять Чехашвили; если бы Баржин сказал ему: “Гиго, к утру мне нужна одноместная “машина времени”, - утром, придя на работу, он наверняка увидел бы у себя в кабинете похожий на велосипед аппарат, поблескивающий хромом и слоновой костью.

Баржинскому заместителю нужна была ученая степень: в отделе кадров Баржину не раз говорили об этом. Но Гиго и слышать не хотел о диссертации.

— Я думаю, Борис Вениаминович, диссертация — это то новое, что ты хочешь и должен сказать. А я — вы сами знаете — ничего особенного нового сказать не могу. Так зачем же увеличивать количество никому не нужных переплетов?…

Но диссертация эта была нужна всей лаборатории хомофеноменологии. И Чехашвили заставили ее написать: и Баржин, и Поздняков вечерами просиживали вместе с Гиго, готовя ее. Наконец он защитился.

— Это был самый гнусный день в моей жизни, — сказал он тогда Баржину.

— Но вашу диссертацию, Гиго, никак не назовешь ненужной!

— Нет. Но разве ее можно назвать моей?

И в этом был весь Гиго.

Зойка. Вообще-то она, конечно, Зоя Федоровна. Зоя Федоровна Пшебышевская. Но на памяти Баржина ее так называли только дважды, и то оба раза в приказах по институту.

Ее выудил Лешка. Зойке было всего лет двадцать пять, она кончила 157-ю экспериментальную школу, выпускающую программистов. Поступила в ЛИТМО, где и познакомилась с Поздняковым. А сама преподавала программирование в той же школе. Но потом выяснилось, что для получения диплома нужно работать точно по специальности. И тогда, воспользовавшись случаем, Лешка притащил ее к Баршину.

— Нужен нам программист? — спросил он.

— Нужен, — сказал Баржин. — Гиго только что вышиб где-то последнюю модель “Раздана” и сейчас доругивается с главбухом.

— Вот тебе программист, Боря, — сказал Лешка, подталкивая вперед Зою. — А ты, чадо, не смотри, что я с ним этак фамильярно. Потому как он — начальство. Зовут его Борис Вениаминович, и он совсем не страшный. Уловила?

— Уловила, — сказала Зойка своим опереточным голоском. — А где этот ваш “Раздан”, Борис Вениаминович? Можно мне к нему, а?

Баржин никогда не жалел, что взял ее. О таком программисте можно было только мечтать.

Ивин Борис Ильич, в просторечии Боря-бис. Инженер-экспериментатор по призванию, он обладал удивительным талантом чувствовать схему. Рассчитывал он потом. Сперва он сидел, разглядывая ее со всех сторон, щупал своими короткими, толстыми пальцами с обгрызенными ногтями, потом говорил: “Вот здесь, во втором каскаде, что-то не то. Посмотрим”. И не было случая, чтобы он ошибся. Бывало и похлестче. Борис подходил к вполне исправно работающему энцефалографу, например, и говорил, задумчиво глядя на него: “А ведь полетит сейчас дешифратор, как пить дать!” И — летел. Что это было? Сверхчутье? Бог весть… Зойка смотрела на него большими глазами и регулярно затаскивала к себе на машину — для профилактики.

С Ивиным тоже было немало хлопот в свое время, когда Баржин решил перетащить его к себе. Дело в том, что Борю-бис угораздило из-за какой-то романтической истории уйти с пятого курса института, да так и не вернуться туда. И Баржину пришлось ходить к Старику и доказывать, что пройти мимо такого человека “больше чем преступление — это ошибка”, как говорил господин де Талейран. И Старик сам объяснялся с начальником отдела кадров… В конце концов Борю-бис оформили младшим. научным сотрудником, хотя это было отнюдь не много для таких золотых рук. Практически же он руководил второй экспериментальной группой.

Наконец, Перегуд. Он пришел в лабораторию одним из последних, потому что он — испытатель. Первый в истории лонг-стрессмен.

Еще мальчишкой Герман увлекся парящим полетом. Это был новый, модный в ту пору вид спорта: большой трамплин, вроде лыжного, по которому скользит по рельсам тележка — слайд, выбрасывающая в воздух человека с крыльями, чем-то напоминающими первые планеры Лилиенталя. Крылья раскрываются в момент, когда человек в свободном полете достигает наивысшей точки. А потом начинается парение… Оцениваются и длительность, и дальность, и изящество полета.

Герман довольно быстро стал сперва разрядником, потом мастером, наконец — чемпионом Союза. Кончив. школу, Герман поступил в Институт физической культуры имени Лесгафта. Окончил, был оставлен в аспирантуре и в порядке культурного обмена послан в Индию, в Мадрасскую школу хатха-йоги. Вернувшись, начал преподавать в институте, а попутно вел факультатив по хатха-йоге. Кроме того, он читал популярные лекции, на одной из которых и познакомился с Баржиным. Точнее, Баржин подошел к нему и предложил поговорить. Герман согласился, и Баржин рассказал ему всю историю своей идеи, историю хомофеноменологии и их лаборатории.

Вот сидят они за столом — такие разные, несхожие, со своими судьбами, характерами, взглядами.

Что же объединяет их?

Хомофеноменология.

8

Человек и идея — это система с обратной связью. Идеи порождаются людьми, но, в свою очередь, влияют на людские судьбы, зачастую формируя не только отдельных людей, но и целые поколения.

Хомофеноменология родилась из коллекции Борьки Баржина, но еще долго переживала своеобразный инкубационный период — до тех пор, пока однажды Старик не сказал:

— А что, если представить себе все эти возможности сконцентрированными в одном человеке, этаком Большом Бухарце, а?

Тогда она стала бурно расти, вовлекая в сферу своего влияния все новых людей, порождая субидеи, расти, пока не закончилась провалившимся экспериментом, — как железнодорожная ветка заканчивается тупиком, конструкцией из пяти шпал, выкрашенных черно-белой полосой и укрепленных песчаной обваловкой.

Но когда она начиналась, Баржин не думал, что такое может произойти. Ведь все шло так гладко, так замечательно гладко…

Они начали с классификации.

Выяснилось, что все подтвержденные феномены можно разделить на две основные группы: способности гипертрофированные, развитые за счет притупления остальных, как, например, осязание у слепых; и способности, развитые самостоятельно, без ущерба другим. В первую очередь Баржина интересовали именно эти, вторые способности, хомофеномены.

Но все случаи были спонтанны, непредсказуемы и неуправляемы. В этом и была, в сущности, вся проблема.

Первая модель, Бухарец-1, была просто суммой всех известных феноменов второго рода. Их набралось свыше сотни: чтение со скоростью сотен тысяч знаков в минуту; отсутствие потребности в сне; наследственная, генетическая память; способность к мгновенному практически устному счету… Этот ряд можно было бы продолжить до бесконечности. Бухарец-1 оказался настолько непохожим на нормального человека, что не только Баржину, даже Старику стало не по себе.

Бухарец-2 отличался от первого усложнением внутренней структуры. Для удобства была принята такая модель: предположим, что мозг человека, как известно, задействованный лишь на три-пять процентов, состоит как бы из двух зон — рабочей, включающей в себя эти пресловутые три-пять процентов, и резервной, причем рабочая окружена неким барражем. Не будем вдаваться в генезис этого барража, для хомофеноменологов он был условностью, как условна модель атома Бора. Главное в другом: в этом случае все хомофеномены можно представить узкими локальными прорывами барража, лучевым выходом интеллекта из рабочей зоны в резервную.

Но опять-таки: как сделать этот выход управляемым?

Вот тут-то пригодилась так удачно брошенная Озолом идея лонгстресса.

Стресс — точнее, одна из его разновидностей, активная или норадреналиновая, при которой надпочечники вырабатывают и выбрасывают в организм норадреналин, — это как бы форсаж биологической системы. В состоянии стресса организм действует на пределе своих возможностей (по Бухарцу-2 — возможностей рабочей зоны). Однако стрессу сопутствует резкое ускорение темпов белкового обмена, увеличение количества потребляемой энергии и вырабатываемых шлаков. Поэтому стресс кратковремен, а за ним следует тяжелая реакция.

Обычная белая мышь вдруг набрасывается на кошку с такой яростью, что опешивший “микротигр”, теряя клочья шерсти, обращается в бегство. Это — стресс. Человек поднимает двухтонную балку, придавившую его напарника, и держит на весу, пока пострадавшего оттаскивают в сторону. И это — стресс. Разведчик за считанные минуты перелистывает сотни страниц, испещренных сложнейшими расчетами, а потом воспроизводит их с точностью до запятой. Это не только тренированная память, это — стресс.

Как же его пролонгировать?

На решение этой задачи ушло несколько лет, а могло бы во много раз больше, не догадайся они привлечь к работе Институт экспериментальной физиологии и Гипромед. Найденное в итоге решение было если и не идеальным, то, по крайней мере, приемлемым. Оно представляло собой систему из трех рецепторов (на артерии, вене и ретикулярной формации, этом распределительном щите мозга), передававших показания на сумматор. Последний управлял деятельностью дополнительной почки, которая перерабатывала и утилизировала избыток белковых шлаков, и работой двух эффекторов, один из которых через артерию вводил в организм АТФ, а другой регулировал, воздействуя на гипофиз, гормональный баланс. Эта система позволяла безо всяких последствий удерживать организм в состоянии стресса сколь угодно долгое время.

Первые опыты на крысах дали обнадеживающие результаты. Физическая сила и выносливость повысились многократно. Интересно было и поведение крыс в лабиринтах: при Первой попытке результаты лонг-стрессированных животных были почти такими же, как и у контрольных. Но при последующих лонг-стрессированные не ошибались ни разу. Закреплялись рефлексы мгновенно.

На собаках результаты получились еще ярче. Причем наряду с фактами тут начали твориться легенды. Так Зимин, например, утверждал, что бывали случаи, когда чудо-псы, как их называли в лаборатории, исполняли команду раньше, чем он успевал произнести ее вслух. Чуть-чуть, на долю секунды, быть может, но раньше. Впрочем, в протоколы экспериментов Зимин этого не занес. Да оно и понятно. Забегая вперед, стоит добавить только, что легенды эти получили впоследствии хождение и среди проводников лонг-стрессированных служебных собак…

Когда опыты были проведены более чем на двух десятках дворняг, Чехашвили провел одну из самых удачных своих операций. Никому не сказавшись, он договорился с Клубом служебного собаководства ДОСААФ и получил от них четырех овчарок, которых в лаборатории и ввели в лонг-стресс. А потом одну из них передали для испытания геологам, другую — в Таллингаз, третью — в милицию, четвертую — на погранзаставу. Собаки прошли испытания блестяще; сотрудники Таллингаза даже написали восторженную статью, опубликованную в “Молодежи Эстонии”. Наиболее же действенным оказалось восхищение пограничников: через несколько месяцев Старика и Баржина вызвали к большому начальству, каковое сообщило им, что тема эта, лонг-стресс, представляется весьма многопланово перспективной и заслуживающей самой детальной разработки. Ассигнования по ней увеличиваются более чем вдвое, а все субподряды и прочие сторонние заказы получают “зеленую улицу”.

И вот, наконец, появился первый лонг-стрессмен — человек, на себе испытавший лонг-стресс. Это было победой. Многократное увеличение как физических, так и интеллектуальных возможностей человека, еще один участок, отвоеванный разумом у косной материи! И уже через год в космосе оказался экипаж, состоявший из четырех человек, двое из которых были лонг-стрессменами, а двое — контрольными.

Но в баржинской лаборатории знали: это только шаг. Не больше. Главное — впереди. Ведь это только полное овладение тремя процентами потенциальных возможностей мозга, рабочей зоной. А остальные девяносто семь процентов? И к тому же все время таскать на себе эту самую третью почку, хоть она и весьма портативна, беспокоиться о запасе энергии и АТФ… Нет, это паллиативное, временное решение.

И тогда был предложен новый вариант.

Автором этой идеи был Лешка. Она поражала простотой: взять лонг-стрессмена и с помощью гипноза попробовать пробить пресловутый барраж. Ведь были же опыты Райновского, который внушал людям, что они Лобачевские и Репины, и те, до сеанса считавшиеся абсолютно бездарными в математике и живописи, начинали в самом деле писать, не как Репин, может быть, но как хорошие копиисты, начинали представлять себе неэвклидову геометрию… А что, если пойти по пути Райновского?

Эксперимент был задуман очень изящно.

И столь же изящно провалился. Яновский провел сеанс. И — ничего.

Просто ничего. Тупик. Сооружение из пяти шпал, раскрашенных в черно-белую полоску, укрепленные песчаной обваловкой.

Конечно, остается лонг-стресс. Он уже принес немало: объективно, явившись (не надо, в конце концов, бояться громких слов!) серьезным вкладом в науку, уже сейчас, только родившись, принес пользу людям; и субъективно — тоже, и в смысле морального удовлетворения, и в смысле сугубо материальном даже. И разрабатывать, улучшать, доводить его можно до бесконечности.

Но хомофеноменология? Что будет с ней? Ведь лонг-стресс не приблизил решения ни на шаг…

9

К полуночи в баржинской квартире царил настоящий шабаш. В спальне Гиго отплясывал с Зойкой нечто лихое. Озол с пеной у рта спорил о чем-то с Германом; судя по доносящимся обрывкам фраз — об йоге, которая была больным местом Озола и фигурировала чуть ли не во всех его рассказах. Лешка, Зимин и Боря-бис тоже спорили, но тихо, вполголоса, рисуя что-то на салфетке, — это Лешка собирался “ни о чем не думать”!

Баржин распахнул окно: в комнате было накурено. С улицы хлынул поток сырого и холодного воздуха. Баржин с наслаждением вдохнул его. “Устал, — подумал он. — Устал. И хочу спать”. Он собрался было выйти в кухню, погасить свет и посидеть там в одиночестве, когда раздался звонок.

Странно… Больше Баржин никого не ждал.

На пороге стоял Старик. А рядом незнакомый пожилой человек, чем-то его напоминающий, — такой же высокий и тощий, с узким лицом и тяжелым подбородком.

— Принимаете гостей, Борис Вениаминович? — спросил Старик.

Баржин отступил, жестом приглашая их войти.

— А это мой подарок к вашему юбилею, — сказал Старик. — Феликс Максимилианович Райновский, прошу любить и жаловать. Только что прилетел из Москвы, потому мы с ним и задержались несколько.

Райновский!

Баржин взглянул на Старика. Но тот был абсолютно серьезен. Только где-то в углах глаз… Хотя нет, это были просто морщинки.

— Очень рад. — Баржин пожал руку Райновскому и распахнул дверь в комнату. — Прошу!

При виде Старика все вскочили.

Из спальни высунулись Зойка и Гиго. Увидев Райновского, Гиго прямо-таки ошалел.

— Феликс Максимилианович! Вырвались-таки?

— Кто устоит перед натиском Чехашвили? — сказал Старик.

— Штрафную им! — потребовал Озол.

— Можно, — согласился Райновский. — Сыро как-то у вас в Ленинграде. Так что с удовольствием…

— Это что за фокусы? — шепотом спросил Баржин у Гиго.

— Я не был уверен, что получится, вот и молчал.

Не прошло и часа, а Баржину стало казаться, что Райновский работает с ними с самого начала, настолько легко и естественно вошел он в их “братию”. Это было приятно и самому Баржину, и — он ясно видел это — всем остальным.

Озол притащил поднос, уставленный чашками с дымящимся кофе, а Старику, не признававшему “этого поветрия”, кирпично заваренный чай.

— Ну-с, — сказал Райновский, принимая протянутую ему Зойкой чашку, — а теперь два слова о деле. Только два слова, потому что всерьез мы будем говорить завтра, ибо утро, как известно, вечера мудренее. В общих чертах я о вашей работе знаю. Я имею в виду не лонг-стресс. Я имею в виду хомофеноменологию. Знаю из вашего, Гиго Бесарионович, письма и из неоднократных разговоров со старым моим приятелем Иваном Михайловичем, — Райновский сделал легкий поклон в сторону Старика. — И сдается мне, что вы не только на правильном пути, но и, как любят выражаться борзописцы, вышли на финишную прямую. И сегодняшняя ваша неудача, по-моему, вытекает не из неправильности общих предпосылок, а из погрешностей эксперимента.

— Яновский напортачил, да? — спросил Озол.

— Адька! — рыкнул на него Поздняков. — Вы хотите сказать, Феликс Максимилианович, что система внушения…

— Я очень ценю коллегу Яновского, — сказал Райновский. — И должен признаться, что он организовал все очень хорошо. Вот только что внушать? Это, боюсь, вы с ним не продумали. Что же до технической стороны, повторяю, она была организована на совесть. Я бы, правда, несмотря на высокую степень гипнабельности Германа Константиновича, подкрепил внушение химиотерапией. — Лешка не удержался от улыбки: в свое время он предлагал это. — Торидазин, а еще лучше — мелларил. Можете вы его достать?

— Достанем, — прогудел Гиго. — Достанем, Феликс Максимилианович!

— Прекрасно. Что же до внушения, то его, я думаю, будем строить по следующей схеме…

Озол, слушавший весь этот разговор, сидя на краешке письменного стола, внезапно отключился от окружающего. С ним такое бывало, он называл это “абстрагироваться”. Он почувствовал пока еще смутные, размытые, как на недопроявленной фотографии, контуры рассказа, который, возможно, даже не будет фантастическим. Впрочем, нет — будет, конечно, потому что Озол всегда должен был заглядывать на дюжину шагов вперед…

А Баржин улыбался. Он слушал Райновского и чувствовал, как исчезает куда-то, тает в прокуренном, но, вопреки медицине, таком живительном воздухе комнаты его тоскливая неприкаянность.

Потому что никакого тупика нет. Есть только маленький полустанок в ночи. Поезд стоит здесь совсем недолго, можно только выскочить на платформу, походить, разминая ноги, по хрусткому снегу, искрящемуся в холодном свете ртутных ламп, выкурить сигарету — и снова в путь, дальше, дальше, потому что полустанок — это лишь короткая остановка и немного грусти, оставшейся там, позади…

БОРИС РОМАНОВСКИЙ Две руки

— Поверьте мне, этот ребенок не должен появляться на свет, — сказал доктор, протирая старомодные очки и глядя близорукими глазами в полированную поверхность стола, — не должен. Повторяю вам. Он родится без обеих рук. Минимум без кистей рук. Анализы генов показали это вполне определенно. — Доктор был человеком добрым и очень мучился сам, вынося приговор.

— Но почему? — спросил Аристотель Ямамото. — Почему?

— Каждый человек, — устало сказал доктор, надев очки и подняв наконец глаза, — располагает парным механизмом для выработки любого и каждого наследственного признака: один набор генетических инструкций — от наших отцов, другой — от наших матерей. Например, цвет наших глаз. Если встречаются два гена, запрограммированных на голубой цвет — глаза будут голубые. Но если один из наборов будет запрограммирован на карий, глаза будут карие. Карий цвет является доминирующим.

— Да, но…

Доктор остановил его движением руки.

— Вы и ваша уважаемая супруга являетесь уроженцами Нагасаки, — сказал он, — на формирование генов ваших почтенных родителей оказывали влияние и атомная бомба, и последующие испытания таких бомб на атоллах Тихого океана, и зараженная нераспавшимися остатками ядерных веществ земля нашего города. Сумасшествие того безумного мира сказывается теперь на вас и ваших детях. И все-таки, если бы вы попали ко мне раньше, я мог бы еще что-то сделать. Врачи-генетики могут сейчас чинить гены или подбирать здоровые пары. Но вы пришли ко мне слишком поздно. Слишком поздно!.. Вот почему!

Аристотель кивнул.

— Я вас очень прошу, Ямамото, сообщите своей жене это сами. Если я часто буду говорить матерям такие вещи, я потеряю профессиональную доброту к людям и ожесточусь. И ближайшая квалификационная комиссия запретит мне работать врачом “ввиду черствости характера…” — он грустно усмехнулся. — Передайте О-Мару-сан, что следующий ребенок будет вполне здоровым. Я обещаю ей это.

Аристотель опять кивнул, постоял, потом поклонился и молча вышел в дверь.

Их подвел старый доктор, их лечащий врач. Он пять лет изучал их психику, их тела и их гены. Должен был изучать. Это был старый и очень мягкий человек. Мягкий до потери принципиальности. Когда они в третий раз пришли к нему с вопросом, могут ли они иметь ребенка, он посмотрел их медицинские перфоленты и сказал: “Ничего не вижу страшного. Можете”. Сказать человеку то, что он хочет, от тебя слышать, всегда проще. Легче сказать “да”, чем “нет”. Так они и получили долгожданное разрешение. И они были счастливы.

А вот теперь новый доктор сказал “нет”. Ямамото нес это “нет” как тяжелую ношу, от которой болят плечи и сбивается дыхание.

У моря, как и у кофе, сильнее всего пахнет пена. Сегодня слегка штормило, и аромат моря совершенно заглушал запахи разгоряченного порта. Ямамото шел по набережной, вдыхая влажный свежий воздух, и никак не мог сосредоточиться на том, что сказал ему доктор. Он думал о море, почему-то о ракушках, о кораблях. Вспомнил, как жители, протестовавшие против шума портовых машин, просили. муниципалитет сохранить корабельные гудки. Однако несмотря на то, что голова его была занята мыслями, тело шло уверенно. Как будто сам он был пассажиром своих собственных ног. Они шли помимо его воли, которой у него сейчас не было, к пляжу. К “дикому пляжу”. О-Мару в это время всегда купалась. И обычно он там и находил ее. Или в воде, или она просто ждала его.

Здесь, на “диком пляже”, они впервые увидели друг друга. И познакомились. И с тех пор никогда не изменяли этому месту.

Когда Ямамото пришел на пляж, О-Мару еще купалась. Небольшая волна накатывалась на берег и, отступая, шуршала камешками. Увидев мужа, О-Мару помахала ему рукой и пошла к берегу.

Вообще нет, наверное, ничего более грациозного, чем выход из неспокойного моря молодой женщины. Особенно, когда у нее под ногами не песок, а скользкие голыши и гравий. Тонкая фигурка женщины, не уступая волне, изящно изгибается и колеблется, руки совершают мягкие пластичные движения, помогая телу сохранить равновесие. Ямамото на короткое время даже забыл о своих горестях, любуясь этим поистине удивительным действом. Жена шла улыбаясь; она всегда улыбалась, видя его на знакомом месте.

Море. Они и поженились-то не как все люди. Они поженились в шторм, на корабле, в открытом море. У них не было никаких документов, справок. Даже простенькой медицинской справки. Им выдали свидетельство о браке — маленький шедевр, исполненный в акварели и заверенный личной печатью капитана. Вся команда корабля и все пассажиры пили за их здоровье. И капитан разбил о палубу хрустальный бокал. Даже море ревело в их честь. Они получили тогда тысячу подарков. И все были счастливы: и они, и капитан, и экипаж, и пассажиры.

Аристотель при этом воспоминании глубоко вздохнул и придал лицу спокойное, почти беззаботное выражение. Она еще ничего не знала и шла радостная и возбужденная купанием. Она еще играла с волной, ничего не подозревая. Сев рядом с мужем прямо на горячие камни, она провела руками по купальнику, отжимая воду. Посерьезнев, спросила:

— Что сказал доктор, Ари?

Он молчал, не зная, с чего начать. Глаза у нее стали жесткими и совсем черными. Пропали даже коричневые пятнышки на зрачках. Она с беспокойством повторила:

— Что сказал доктор, Аристотель?

Растерянный, остро жалея ее и себя, он неожиданно сказал. И это тоже произошло помимо него.

— Доктор сказал, что ребенок не должен родиться!

Оживление, еще остававшееся на ее лице, как будто унесло острым ветром, дувшим с моря. Она спросила:

— Почему?

— Потому что ребенок может родиться без рук.

— Почему? — упрямо повторила она.

— Потому что генетический код наследственности разрушен радиацией. Это все из-за атомных войн и испытаний, — извиняющимся тоном объяснил он.

Она заплакала. Неожиданно. Не дослушав фразу. Она плакала, нагнув голову к голым коленям, и на ее шее, у самого плеча, вздрагивала какая-то мышца.

Он стал гладить ее по плечу. Она обхватила рукой его кисть. Погладила.

— А ты что думаешь?

— Может, пусть он родится? — неуверенно сказал Ямамото.

— Без рук?

— Делают же протезы! — Он был совершенно подавлен. Сейчас все обрушилось на него.

— Протезы у детей временные, — возразила О-Мару, продолжая безотчетно гладить его руку, — они хрупкие, ломаются. Ребенок не может достаточно надежно ими владеть. Боже мой, — она опять заплакала, — никогда ни одна женщина не сможет погладить его по руке…У него будут кибернетические механизмы вместо рук. Совершенно одинаковые, выпущенные на конвейере аппараты…

— Когда он вырастет, ему поставят биопротезы, — попытался возразить он, — и он сможет ими работать не хуже других людей.

— Я не хочу! — закричала она. — У людей живые руки разные… Твоя правая — сильнее и больше, — е нежностью сказала она, — а на левой на пальцах выросло несколько волосинок.

Она встала.

— Я пойду пройдусь. Не ходи за мной, милый.

— Я не могу оставить тебя одну! — заволновался Ямамото.

— Не беспокойся, ничего со мной не случится. Я ничего не собираюсь с собой делать. Мне только хочется побыть одной. Подумать. Ты не сердись на меня!

— Хорошо.

О-Мару встала, накинула на еще мокрый купальный костюм халат и пошла вдоль моря, осторожно ступая голыми ногами по дороге.

Ямамото долго следил за ее фигуркой в синем халатике-кимоно. А когда она скрылась за деревьями, задумчиво посмотрел на свои руки.

— Как она заметила, что мои протезы прижились по-разному? — прошептал он.

ДМИТРИЙ БИЛЕНКИН Место в памяти

— Вы директор Мемориала?

Я поднял голову и увидел человека, который был так стар, что казался плоским. Немнущийся костюм обвис на нем складками и, когда старик двигался, перемещался как-то вслед за телом, словно раздумывая, не заявить ли о своей полной самостоятельности.

— К вашим услугам! Пожалуйста, вот кресло. — Я придвинул кресло, куда он опустился, согнувшись под прямым углом.

Минуты две старик молча меня разглядывал. Глаза у него были маленькие, под редкими седыми бровями, такого невыразительного мышиного цвета, что мной овладели дурные предчувствия.

— Значит, я разговариваю с директором, — сказал он утвердительно. — Должен обратить ваше внимание на то, что в подведомственном вам учреждении происходят форменные безобразия.

Он сделал паузу, будто ожидая чего-то, какой-то обязательной с моей стороны реакции. Но я слушал как ни в чем не бывало.

— Так вот, — голос его стал скрипучим. — Ваш Мемориальный центр обратился ко мне, как положено, с просьбой продиктовать свои воспоминания. Я отнесся к задаче со всей ответственностью, так как понимаю то воспитательное значение, которое имеет опыт старшего поколения, ценность тех жизненных наблюдений и выводов, которые мы накопили.

Уже на пятой минуте его монолога в стуле подо мной объявились твердости, которых я раньше не замечал. Вообще захотелось перевести взгляд куда-нибудь за окно, где реяли птицы.

— …Значение Мемориального центра заключается в том, что он является преемником опыта, который… Каждый человек имеет право, которым нельзя пренебрегать без ущерба для общества, а потому сотрудники Мемориала и управляемые ими машины должны и обязаны относиться со всей ответственностью…

Я покорно кивал. Поправлять его явно не имело смысла. Мемориальный центр действительно великое достижение кибернетики, но отнюдь не “полное собрание мемуаров” всех и каждого (“мемуров”, как выразился один такой же вот посетитель). Да, любой человек вне зависимости от возраста, подключившись к нашему каналу, может рассказать свою жизнь со всеми ее мельчайшими, близкими сердцу подробностями (тайну авторства гарантирует закон). К старикам мы обращаемся особо, просим, убеждаем их, если они сами не беспокоят наши машины. Миллионы судеб, миллионы неповторимых поступков, движений души и мысли, все личное, что исчезало со смертью, теперь собирается, хранится, живет вечно, я богатству этому нет цены. Неважно, что в воспоминаниях истина порой подменяется вымыслом или приукрашивается воображением; существенно и то, что было, и то, что придумано, — ведь это тоже жизнь! Надо лишь не путать одно с другим, для того и существуют особые фильтр-системы, чтобы сортировать и оценивать. Вот тебе, социолог, педагог, историк, психолог, миллионы безымянных доверительных записей, что подумал и почувствовал человек, как он поступил в той или иной ситуации, — черпай, осмысливай, выводи закономерность. Теперешний прогресс этих наук был бы невозможен без нашего Центра. И расцвет литературы, кстати, тоже. Со сколькими людьми мог встретиться писатель прошлого, сколько сокровенного улавливал его глаз? Теперь ему открыта душа тех, кого нет более, слова, которые говорят однажды, мысли для себя, поступки, чей облик неповторим.

Чем же мы, однако, провинились перед этим старцем?

— …Исходя из сказанного, я решил осведомиться, сколько ячеек памяти занял мой рассказ. Что же выявилось? Вас интересует, что дала проверка?

Размеренный голос старика возвысился. В нем появилось нечто железобетонное — несокрушимая уверенность в своей правоте. Правоте и праве. С меня разом слетела вся одурь.

— Так вот, — в его взгляде появился оттенок подозрительности, — выяснился безусловно неприглядный факт. Очень неприглядный факт. Информационная служба выдала мне справку, из которой следует, что моим мемуарам отведено… — он помедлил секунду, — ноль ячеек!

Он выждал, чтобы я осознал всю тяжесть факта, и заговорил уже с заметным волнением.

— Ноль ячеек, слышите? То есть ничего! Как это могло произойти? Как это прикажете понимать?

Понимать тут было нечего, мне все сразу стало ясно. Резерв наших меморотек огромен, но не бесконечен, и лишнего мы позволить себе не можем. То, что машина ничего не извлекла из его повествований, означало одно: они были пустышкой. В них отсутствовало все личное, неповторимое, свежее, а была в них лишь шаблонная банальность, которую машина отсеяла как зряшный мусор. Все оказалось мусором, все штампом, ни одной своей мысли, неподдельного чувства или хотя бы нового факта. Теперь надо было выкручиваться, — быстро, осторожно, не травмируя старика.

— Безобразие! — воскликнул я, срывая трубку интеркома. — Вы правы, вы трижды правы!

— Мне это известно, — сказал он значительно.

Последние сомнения рассеялись. Ни сейчас, ни раньше он и мысли не допускал, что его воспоминания — никому не нужный набор общих мест. Его волновала только несправедливая ошибка, из-за которой человечество могло лишиться его бесценных воспоминаний. Только это! Счастливый бедняга…

Я делал вид, что проверяю и выясняю то, что выяснения не требовало, а он тем временем перешел на пафос.

— Любая честно и ответственно, пусть скромно, но с пользой прожитая жизнь достойна уважения и памяти. Это говорю не я — это говорит общество, ради процветания которого такие, как я, скромные труженики работали не покладая рук…

Все верно. Нет неинтересных судеб, и с каждым человеком от нас уходит вселенная. Но… Вот этого я не мог ему сказать. Я не мог ему сказать, что вся его речь, а значит, и мышление — давно и окаменело усвоенный стандарт. Что и свою жизнь он рассказывал, привычно цензуруя “все несоответствующее”, сколь-нибудь оригинальное. А.оно в нем, конечно, было когда-то, его память могла хранить что-то неповторимое, но теперь бесполезно стучаться и звать. Погребено, опечатано, погибло!..

— Так оно и есть: ошибка, — сказал я, кладя трубку. — Сбой, маленькая техническая неисправность, которая, к сожалению, изредка еще случается. Мы очень, очень извиняемся, мы примем все меры…

— Будете повторно записывать?

— Разумеется! Немедленно, если, конечно, вы…

— Безусловно. Разумеется, это сопряжено с новыми затратами времени и сил, которые по вашей халатности заметно убыли…

Я молчал, изображая сокрушенное раскаяние. Было трудно, все-таки я не актер. Противно, мерзко говорить неправду, но другого выхода я не видел. Правда его возмутит, оскорбит, не поверит он ей, сочтет за недоброжелательство, клевету. А если вдруг поверит?… Нет, только не это! Прозреть к концу жизни, когда все безвозвратно, убедиться, что думал не сам и чувствовал по шаблону, не дал людям ничего своего, а может быть, того хуже — мешал им, как устаревший параграф. Нет, нет! Зачем, к чему омрачать последние стариковские годы?

К счастью, прозрение ему не грозило. Отчитав меня, он встал, я тоже, чтобы проводить его, но он задержался посередине ковра и, широко расставив прямые ноги, заговорил снова. Я слушал, чувствуя, как деревенеют мышцы лица.

Самое трудное было впереди. Нужно было придумать, как обмануть его, когда он снова проконтролирует (а он проконтролирует!), сколько же ячеек памяти заняли его воспоминания. Не знаю, что бы я отдал, лишь бы ячейки заполнились. Но этого не произойдет. Ноль, опять будет ноль. Потому что машина уже в первый раз сделала все, что могла. А может она немало. Она не просто записывает рассказ, она, как самый блистательный репортер, способна разговорить неподатливого собеседника; и если ей не удалось извлечь из старика даже крупицу нужного, значит, дело безнадежное.

— Я был современником Гагарина! — объявил он мне, стоя в дверях. — Я все помню как сейчас. Я был современником великих строек! Я присутствовал… Я был…

Вот именно. Он был.

Когда за ним наконец закрылась дверь, я в изнеможении повалился в кресло. И подумал, что когда придет мой черед рассказывать жизнь, то решусь ли я узнать, сколько ячеек досталось мне?

Нет. Никогда. Ни за что!

НИКОЛАЙ ВВЕДЕНСКИЙ Странная встреча

— Беспокойная у меня работа, поэтому и сплю скверно, а может, и курю слишком много. Вот и гуляю на ночь глядя, чтобы сон нагнать, — приятельски говорил врач Лаврентьев своему спутнику — коротышке, одетому как будто на вырост: шляпа то и дело налезала ему на глаза, пальто доходило чуть ли не до пяток, и едва видневшиеся из-под него брюки были так длинны, что волочились по земле. Лаврентьев говорил, а этот забавный человечек время от времени поглядывал на него из-под шляпы маленькими круглыми глазками. — Другой отработает свое время и идет отдыхать, переключается на новую деятельность, а я не могу переключиться. Все мысли и сомнения одолевают. Вот и сейчас шел и думал об этом больном из девятой палаты. Он поступил с “психастенической формой психопатии”, но теперь я все больше стал сомневаться в правильности первоначального диагноза. Скорее всего он страдает “параноидной формой шизофрении”. Распознавание в таком случае весьма сложно. Тут есть над чем поломать голову.

Лаврентьев замолчал, удивляясь своей общительности. Не в его характере изливать душу первому встречному, и он не мог отделаться от впечатления, что делает это против воли. Чувство досады и недоумения овладело им, и все же слова так и лились с языка.

За несколько минут Лаврентьев рассказал этому ничем не привлекательному незнакомцу то, чем делился только с самыми близкими друзьями, причем без всяких вопросов с его стороны. Все это было весьма странным и к тому же…

— Мы с вами даже еще не познакомились, — спохватился он. — Я врач-психиатр Лаврентьев.

— А я — Джоэфлория Эн, — раздалось снизу, и на минуту Лаврентьеву показалось, что он говорит со шляпой, так как только она была доступна взору.

— Интересно, кем вы работаете?

— Я наблюдаю за звездами, — ответила шляпа.

— Что же, очень приятно познакомиться с астрономом. До сих пор мне казалось, что это какие-то особенные люди, и они меня всегда очень интересовали.

Собеседники подошли к дому, где жил Лаврентьев.

— Не хотите ли зайти ко мне выпить чайку? — осведомился он.

— С удовольствием, — сразу же согласился Джоэфлория.

Подымаясь на пятый этаж, Лаврентьев думал, что, насмотревшись на своих пациентов, видимо, утратил способность чему-либо удивляться. Коротышка вел себя весьма необычно. Начать с того, что он стоял на углу улицы и растерянно озирался. Врач хотел пройти мимо, подумав, что выражение “свалился с Луны” как нельзя больше подходит к этому субъекту. Но тот увязался следом, бормоча, что он никого не знает в этом городе, и, слушая-его несвязные жалобы, Лаврентьев почувствовал к нему жалость, а потом, неожиданно для себя, разговорился. Теперь им овладело раздражение — чувство, которое испытывает всякий воспитанный человек, когда предложение, сделанное из вежливости, вдруг принимают за чистую монету. Оно быстро прошло, уступив место любопытству.

— Вот моя комната, прошу, располагайтесь в кресле под торшером, — говорил врач, внимательно разглядывая своего вечернего спутника.

Не только брюки, но и пиджак болтался на нем. На языке вертелся вопрос, но задать его мешала все та же пресловутая воспитанность. Гость посмотрел на лампочку.

— Сколько энергии пропадает впустую! — услышал Лаврентьев, но он готов был поклясться, что Джоэфлория, сказав это, не раскрыл рта.

“Может быть, у меня начались галлюцинации, ведь я не сводил с него глаз”.

— Успокойтесь, — снова услышал врач, — мои мысли передаются прямо в ваш мозг…

— Интересно… — протянул Лаврентьев после некоторой паузы. Он был в курсе последних исследований в области парапсихологии, но до сих пор убедительных научных доказательств в пользу существования телепатии не было, и вдруг он совершенно случайно встречает человека, который, судя по всему, свободно ею владеет. Тут было отчего прийти в изумление. Такой человек был настоящей находкой для науки, и ни один настоящий врач, а тем более врач-психиатр, не оставил бы такой случай без внимания. Лаврентьев уже собирался задать серию вопросов, но едва он открыл рот, как коротышка продолжил:

— В дальнейшем я отвечу на все вопросы и расскажу кое-что о себе, но сейчас, — он заерзал на стуле, — попрошу оказать мне одну услугу. Нельзя терять времени. Я боюсь, что не успею.

Внешне Джоэфлория был спокоен, но врач почувствовал его волнение. Гость полез в карман и… вытащил красную пластмассовую бирку с выбитым на ней номером.

— Вокзал, чемодан, камера хранения, — доносились торопливые отрывочные слова.

— Успокойтесь, не надо так волноваться, я съезжу, — сказал Лаврентьев.

Он сидел в троллейбусе и думал об этом странном, не приспособленном к жизни человеке. Сперва мелькнула мысль, что он душевнобольной, но Лаврентьев ее сразу же отбросил. Телепатия отнюдь не характерна для психически больного, кроме того, жизненный опыт говорил Лаврентьеву, что никогда не следует, доверяя первому впечатлению, считать кого-либо сразу душевнобольным. Мало ли людей кажутся довольно странными на первый взгляд.

— Что это у вас в чемодане такое тяжелое? — с подозрением глядя сквозь очки, спросил старичок, работавший в камере хранения. Он едва приподнял его, а потом снова поставил, пыхтя и отдуваясь. — Берите его сами, я вам не штангист какой-нибудь.

Да, чемоданчик был килограммов на сорок и изрядно оттягивал руку! Без всяких признаков замка и разъема он имел весьма загадочный вид и вполне соответствовал странному облику владельца.

Лаврентьев застал гостя за просмотром взятой в шкафу книги. Это был увесистый том “Курса психиатрии”. Джоэфлория взглянул на чемодан, и его лицо сразу же как-то прояснилось, потом перевел взгляд на книгу. Толстенный фолиант захлопнулся и, величественно проплыв по воздуху к шкафу, втиснулся между книгами на свое место. Врач протер глаза: “Что за чертовщина? Может быть, у меня начались галлюцинации?”

— Мне показалось, — неуверенно начал он, — что…

— А, я и забыл, — спохватился Джоэфлория, — что вы незнакомы с фактором Ока.

— Кого? — растерянно переспросил Лаврентьев. — Кто вы, наконец?! Фокусник, чревовещатель, гипнотизер? А может быть, то, и другое, и третье?! — в недоумении воскликнул он. — Или я начинаю терять рассудок?

— Я могу себе представить ваше удивление, но не надо беспокоиться за свою умственную деятельность. На мой взгляд, в вашем мыслительном аппарате нет отклонений от нормы. Теперь у меня в запасе сорок минут. — Лаврентьев заметил, что часы тоже болтались на его худенькой ручке фарфорового цвета. — И мы можем поговорить. В благодарность за оказанную услугу я ненадолго удовлетворю ваше любопытство. К сожалению, не могу уделить больше времени, так как надо будет еще подготовить трансфокатор к сеансу…

Итак, я сантор Джоэфлория Эн, — начал коротышка после паузы. Он теперь “произносил” слова медленно, и вся его поза выражала покой и благодушие. — Да, да, что-то вроде вашего доктора наук, пожалуй. Я всегда был большим оригиналом, иначе идея провести отпуск на вашей странной планете просто не пришла бы мне в голову.

— Вы хотите сказать, что прилетели с другой планеты?! — с изумлением воскликнул Лаврентьев.

— Да, именно это я и хочу сказать, — подтвердил Джоэфлория. Он имел вид человека, который закончил все дела и может позволить себе роскошь немного поболтать. — Материализовавшись неподалеку от этого города, я скоро понял, что необходимо переодеться. В элегантной одежде из пактаута я выглядел настолько странно, что жители оборачивались и смотрели мне вслед.

Да, теперь одно маленькое замечание: я, конечно, стараюсь переводить свои мысли в наиболее понятные для вас термины. Это не всегда удается. Если какое-то слово будет вам непонятно, не обращайте внимания.

Зайдя в один из домов, — продолжил Джоэфлория, — я попросил у хозяина подарить мне модную здесь одежду. Ведь так приятно делать подарки. Это странное существо вытолкало меня за дверь. Но не зря же я умею читать чужие мысли на расстоянии. Через некоторое время я уже знал, что пищу и покровы, именуемые одеждой, здешнее население получает в обмен на бумажные прямоугольники, называемые деньгами. И вот пришлось приобрести это уродливое одеяние. — Джоэфлория с неудовольствием посмотрел на рукав пиджака.

— Позвольте, но у вас же не было денег, — заметил Лаврентьев. Он пытался логически мыслить, хотя и был ошарашен столь странным оборотом событий.

— Я внушил продавцу, что уплатил требуемую сумму, — продолжал Джоэфлория. — Это было несложно.

Лаврентьев больше не сомневался, что все это правда…

— Не хотите ли попить чайку?

— Я благодарен, но это только осложнит трансфокацию. Как хорошо, что трансфокатор сейчас рядом со мной. — И он посмотрел на чемодан, принесенный из камеры хранения. — Теперь можно не волноваться. Вы оказали мне большую услугу. Я бы мог сам съездить за ним, но боялся, что это вызовет ненужные волнения. На вокзале ко мне уже подходил представитель власти и требовал некий паспорт. Я не знал, что это такое, и был вынужден прибегнуть к гипнозу.

Лаврентьева мучило любопытство: во-первых, не терпелось узнать, откуда прибыл пришелец, но он боялся, что его вопрос прозвучит невпопад.

— Я с четвертой планеты вашей системы. На Земле ее именуют Марсом, — ответил Джоэфлория на его мысли.

— Как же так? Ведь ученые считают, что там нет разумных существ! — чистосердечно воскликнул Лаврентьев.

— А мы давно знали о жизни на Земле и даже имели возможность неплохо ее изучить.

— Но каким образом?!

— Несколько наших автоматических станций — некоторые из них, кстати сказать, были замечены с Земли и получили название в вашей прессе “летающие тарелки” — были запущены на околоземную орбиту. В последнее время, в целях безопасности им стали придавать вид ваших искусственных спутников. Иногда они снижались к самой Земле, но основное назначение этих станций — перехват и ретрансляция на Марс ваших теле- и радиопрограмм.

— Я не могу опомниться от изумления, — пробормотал Лаврентьев. — Но если все это так, то я не понимаю одного, почему до сих пор ваша цивилизация не вступила в контакт с земной?

— На данном этапе такой контакт невозможен. Сейчас постараюсь это объяснить — правда, времени у меня немного. Итак, встреча двух различных цивилизаций предполагает прежде всего обмен информацией. Новая научная информация вызовет ускоренный скачок в развитии науки и техники, но использована на благо общества она может быть только в том случае, если это общество имеет единую цель и идет по пути прогресса. Согласитесь, что, когда оно расколото на два враждебных лагеря, один из которых пытается спасти свой отживающий общественный строй любой ценой, военное столкновение между ними во многом предотвращает боязнь ответного удара, который способен свести на нет почти все преимущества напавшей стороны. Одинаковое развитие науки и техники предполагает равенство военных сил. В такой обстановке приток информации извне может вызвать скачок в развитии науки только в одном лагере. Если власть в нем принадлежит народу, то, разумеется, поступившие сведения будут использованы в мирных целях, но где гарантия того, что они не просочатся в другую систему, которая займется военным их применением.

Теперь вы; надеюсь, понимаете, почему до сих пор мы не прилетали на Землю открыто? Кроме того, есть и другая причина. О ней я сообщу позже.

Мы на Марсе, — продолжал Джоэфлория, — восхищаемся успехами земной науки, а вернее — темпами ее развития. Уровень нашей техники гораздо выше, но вы нас быстро обгоните, потому что спираль прогресса раскручивается на Марсе раз в пять медленнее. Пока мы опережаем землян только за счет значительно большего возраста нашей цивилизации.

У нас жизнь куда спокойнее и течет значительно медленнее, чем на Земле, марсиане не знали таких грандиозных потрясений в общественной жизни, как войны.

Условия жизни на нашей планете исключали ту напряженную и драматическую борьбу за существование, которая выпала на долю человечества. Вы закалились в этой борьбе и приобрели быстроту мозговых процессов и нервных реакций. А нам пришлось заплатить непомерно большую цену за эволюцию в тепличных условиях покоя и безопасности. Марсиане по сравнению с людьми вялы, апатичны, заторможенны. У нас нет вашей энергии и воли — качеств, приобретенных человеком в борьбе с природой. У марсиан почти не было врагов, а у вас их были сотни.

Ваше общество прошагало по ступеням прогресса, оставив позади первобытно-общинный строй, рабовладельческий, феодальный, раскололось на две системы и в конце концов должно прийти к коммунистической формации, если, конечно, дело обойдется без войны, которая отбросит человеческий род назад, на пройденный участок истории.

На Марсе все шло несколько по-иному. Пользуясь грубой аналогией, можно сообщить, что марсиане начали с первобытно-общинного строя, который постепенно эволюционировал в коммунистический. Изменялись только средства производства, но они всегда находились в руках общества.

Возможно, жители Марса самые мирные разумные существа во вселенной, но тут-то и таится страшная опасность для нас — неизбежная гибель при столкновении с любой космической цивилизацией, настроенной агрессивно. Естественно, что мы должны были подумать, как оградить себя от инопланетного вторжения.

Наука Марса сделала грандиозные успехи в области парапсихологии. Передача мыслей на расстояние, чтение чужих, массовый гипноз и внушение — все это сейчас доступно марсианам. Недавнее открытие телетранспортации позволило мне в индивидуальном порядке прибыть на Землю.

Правда, боюсь, что эта выходка мне дорого обойдется. Если объявят Всеобщее осуждение, это будет ужасно. Меня могут отстранить тогда от работы. Вот до чего доводит проклятое любопытство! — Джоэфлория о чем-то задумался, а потом продолжал:

— Ученым планеты было дано задание найти способ обезопасить Марс от любопытства инопланетчиков. Способ был найден: самая лучшая защита, решил совет ученых, — это дезинформация землян относительно условий жизни на планете. Было решено все успехи парапсихологии направить на то, чтобы создать ложное представление о Марсе, вызвать иллюзию того, что Марс — планета с условиями, совершенно неподходящими для разумной жизни.

Наши ученые блестяще справились с этой задачей. На околомарсианскую орбиту запустили спутники с мощными видеогаллюцинаторами, назначение которых — скрывать от астрономов Земли истинный облик планеты.

Кстати, знаменитые “каналы”, описанные во всех ваших учебниках астрономии, — всего лишь полосы раздела между ложными видеополями, создаваемыми галлюцинаторами. У нас в прошлом много смеялись над гипотезами некоторых ваших ученых о том, что “каналы” созданы разумными существами, населяющими Марс, и представляют собой оросительную систему. В обиход даже вошло выражение “видеть каналы”. Если кто-то начинает строить ложные иллюзии и делать неверные выводы, про такого марсианина говорят: “О, он видит каналы”.

По всей поверхности планеты через равные интервалы установили специальные галлюцинаторные установки, которые должны создавать при подлете к Марсу иллюзию полной его безжизненности.

На случай прилета автоматических станций заранее приготовили ложную телеметрическую информацию о составе атмосферы, температурах и давлениях, якобы исключающих всякую жизнь. Ее уже передают на Землю. Все сделано достаточно достоверно, и земляне не замечают подмены.

Наконец, предусматривая высадку ваших космонавтов, по всей планете создали сеть гипнотических иллюзаторов, которые будут излучать прямо в мозг образы безжизненной планеты, покрытой красным песком. Пришельцам наша планета покажется весьма мало привлекательной. Ваши космонавты “увидят” одну голую красноватую равнину. Ну а для того чтобы их окончательно не разочаровывать в этой пустыне, они “обнаружат каналы”. Иллюзия будет полной.

Лаврентьев сжал кулаки. Ему стало нестерпимо обидно за человечество, которое будет обмануто миражем. Слезы выступили на глазах.

— Вы нам не доверяете! — воскликнул он. — Напрасно! Вы просто плохо знаете людей. Они не сделают вам ничего плохого!

— Возможно, и так, но стопроцентной уверенности у нас нет, и мы не имеем права ставить под удар свою цивилизацию, даже если за неблагоприятный поворот событий будет один шанс из ста.

Наступило молчание. Врач сидел, опустив голову, погрузившись в глубокое раздумье. Он осознал сейчас особенно остро, что Земля могла бы быть другой уже в его время, что счастье людей зависит от них самих. Потом, вскинув голову, он спросил:

— Ну а когда на Земле будет единый общественный строй, когда все люди планеты будут трудиться только на благо человечества, когда средства уничтожения ликвидируют, тогда…

Джоэфлория перебил:

— Что ж, достаточно лишь нажать кнопку, чтобы выключить галлюцинаторы. Тогда перед людьми предстанут наши белоснежные города, гигантские парки с вечно цветущими деревьями. Прекрасные грантуолии своими мелодичными голосами станут воспевать на всю солнечную систему прелесть свободной жизни. Музыка Ола, которая излечивает все болезни, будет транслироваться на Землю. Грандиозные пространственные видеорамы Уна наполнят восторгом сердца землян. О, это будет чудесно! Мы будем жить как братья и благоустраивать вместе солнечную систему.

Извините, мне пора, — спохватился Джоэфлория, взглянув на часы, — через пятнадцать минут по местному времени трансфокатор должен быть подготовлен для телетранспортации, и сантор Юс, ученик Граэрта Ока, сам примет мою генетическую структуру, разложенную на волновые трансфокаторные ряды, чтобы потом немедленно синтезировать мою личность.

Он уже направился к принесенному Лаврентьевым чемодану, но врач остановил его:

— Прошу ответить еще только на один вопрос, почему жители Марса внешне так похожи на людей? — Лаврентьеву показалось, что на невыразительном лице Джоэфлории мелькнула легкая усмешка:

— Когда-то, в далекие времена, понятие “тело” имело для нас то же значение, что и для людей, но с тех пор наука сделала такие успехи, что оно стало лишь оболочкой, где пребывает орган нашего сознания и мышления. Мы научились изготовлять искусственные тела, причем каждый марсианин может выбрать тело по своему вкусу. Неизменным в течение всей жизни, которая продолжается несколько ваших поколений, остается лишь орган мышления. Через каждые девяносто ваших земных лет его пересаживают из старого, изношенного тела в новое. Правда, некоторые модницы меняют свои тела раз в десять лет, но я этого не одобряю: за модой все равно не угонишься.

Перед тем как отправиться на Землю, я заказал себе тело человека. По данным марсианских ученых, средний рост землянина где-то около 150 ваших сантиметров, но теперь я убедился, что они ошибались. Эта величина несколько выше. Я чувствовал себя здесь таким коротышкой, что просто было неловко. Кроме того, я неправильно выбрал форму глаз. После трансфокации я приобрету наконец старое, привычное тело, по которому здесь порядком соскучился.

Джоэфлория провел рукой по совершенно гладкой поверхности чемодана, и он открылся. Взору врача предстала черная полированная панель, по которой шли три ряда белых клавиш. Нажав на одну из них, Джоэфлория приподнял крышку и вытащил гибкий блестящий шланг с круглым раструбом на конце. После нажатия еще нескольких клавиш прибор загудел.

Джоэфлория оглянулся и предостерег:

— Отойдите к самой стене, чтобы не попасть под действие аннигиляционной головки. Запомните, что после моего исчезновения из вашей памяти пропадут только что пережитые события. Слушайте внимательно: вы меня никогда не встречали, вы забыли все, что сегодня восприняли. Сейчас повернитесь ко мне спиной.

Внимание Лаврентьева было обострено до предела, и он жадно впитывал распоряжения пришельца. Из его круглых глазок, казалось, исходила какая-то магическая сила, целиком подавляющая волю.

Джоэфлория взял блестящий шланг и провел раструбом по верхушке головы. Сейчас же в этом месте образовалась пустота. Это было последнее, что видел Лаврентьев. Какая-то властная сила заставила его отвернуться. В глазах потемнело, и на какую-то долю секунды он потерял сознание, а когда очнулся, то увидел на том месте, где только что стоял Джоэфлория, голубоватый дымок.

Лаврентьев потянул носом воздух: “Уж не горит ли где-нибудь?” Заглянул во все углы, осмотрел проводку, проверил, не включен ли в сеть электроутюг, и, успокоившись, стал стелить кровать, подумав о том, что завтра надо осмотреть больного из одиннадцатой палаты, страдающего целым комплексом навязчивых галлюцинаций.

АРКАДИЙ СТРУГАЦКИЙ, БОРИС СТРУГАЦКИЙ Человек из Пасифиды

I

Тридцать первого марта барон Като устроил товарищескую вечеринку. Офицеры собрались в отдельном кабинете ресторана “Тако”. Сначала чинно пили подогретое сакэ и говорили о политике, о борьбе сумо[4] и о регби, затем, когда господин начальник отдела удалился, пожелав подчиненным хорошо провести вечер, расстегнули мундиры и заказали виски. Через полчаса стало очень шумно, воздух наполнился табачным дымом и кислым запахом маринадов. Все говорили, не слушая друг друга. Барон Като щипал официанток. Савада плясал, топчась среди низких столиков, молодежь хохотала, хлопала в ладоши и орала “доккой-са!”[5]. Кто-то встал и ни с того ни с сего сипло затянул императорский гимн “Кими-га ё” — его потянули за брюки и усадили на место.

В самый разгар веселья в кабинет с визгом вбежала официантка, ее преследовал рослый румяный янки в пилотке набекрень. Это был известный дебошир и весельчак Джерри — адъютант и личный переводчик командующего базой ВМС США “Шарк”. Джерри обвел озадаченных таким нахальством японцев пьяными глазами и гаркнул:

— Здорово, джапы!

Тогда капитан Исида, не вставая, схватил его за ногу и сильно дернул к себе. Джерри как подкошенный обрушился прямо на блюда с закусками, а барон Като с наслаждением ударил его по глазам эфесом кортика. Американца, избитого и облепленного маринованной редькой, вышвырнули обратно в общий зал.

Контр-демарша против ожидания не последовало — вероятно, на этот раз Джерри развлекался без компании. Офицеры отложили кортики и пустые бутылки, выпили еще по чарке виски и стали расходиться. Капитан Исида возвращался с бароном Като. Барон покачивался, таращил глаза на яркую весеннюю луну и молчал. Только у дверей дома Исида он вдруг запел шатающимся голосом.

Исида сочувственно похлопал его по плечу и отправился спать. Под утро ему приснился сон. Он видел этот сон уже несколько раз. Он снова “кайгун тайи”, капитан-лейтенант императорского флота, и стоит в боевой рубке эсминца “Минами”. Вокруг расстилается черное в багровом свете заката Коралловое море, а навстречу, из призрачной мглы стремительно надвигаются три американских торпедоносца. Он уже различает азартные лица пилотов и тусклые отблески на боках торпед. “Огонь! Огонь!” — кричит он. Торпедоносцы растут, их крылья закрывают все небо. Ослепительная вспышка.

Удар — и он с замирающим сердцем летит куда-то в пустоту…

— Проснись же, Исида! — сердито сказал барон Като.

Исида перевернулся на спину и открыл глаза. В комнате было душно. Яркое утреннее солнце проникало сквозь щели бамбуковой шторы. У изголовья сидел на корточках барон Като, жилистый, широкоплечий, с темной щеткой усов под вздернутым носом.

— Проснулся?

— Почти, — Исида потянулся за часами. — Семь часов… Почему такая спешка?

— Живо одевайся, поедем. Расскажу по дороге.

Исида не стал больше расспрашивать. Через пять минут они сбежали по лестнице в прихожую, быстро обулись и выскочили во двор. У ворот стоял новенький штабной “джип”. Мальчишка-шофер в каскетке с желтым якорем над козырьком включил зажигание и вопросительно оглянулся на офицеров.

— В Гонюдо, — коротко распорядился барон.

Исида откинулся на спинку сиденья.

— Где это — Гонюдо? — спросил он.

— Курортное местечко на побережье. В трех милях от Лодзи.

“Джип” миновал бетонные, поросшие травой стены арсенала на окраине города и понесся по прямому, мокрому от росы шоссе. Справа между холмами синело море. Исида жадно глотал свежий ветер.

— Так вот, — сказал барон Като, — кинокомпания “Яматофируму” снимает видовую картину “Пейзажи Японии”. Вчера вечером в Гонюдо прибыли их кинооператоры.

— Выгнать, — сказал Исида.

Он не любил видовых фильмов. Кроме того, его слегка мутило.

— Они получили разрешение от губернатора…

— Все равно выгнать.

— Погоди. Разрешение на съемки от японских властей у них есть. Но тут вмешались американцы. Они объявили, что не допустят возни с киноаппаратами вблизи военной базы.

— Ах вот как? — Исида снял фуражку и расстегнул воротник мундира. — Значит, вмешались американцы?

Барон Като кивнул.

— Вот именно. И какка[6] приказал мне и тебе отправиться туда и уладить дело.

— Гм… А при чем здесь мы? То есть очень приятно лишний раз натянуть нос амэ, но какое отношение имеет штаб военно-морского района к “Ямато-фируму”?

— Приказ есть приказ, — неопределенно сказал барон. Он покосился на шофера и нагнулся к уху Исида: — За разрешение производить съемки в окрестностях оборонных объектов “Ямато-фируму” заплатила префектуре кругленькую сумму. И, говорят, кое-что перепало господину начальнику штаба нашего района. Ведь окрестности Аодзи — одно из самых красивых мест в Японии.

— Ах вот как! — Капитан Исида снова надел фуражку, опустил ремешок под подбородок и задремал.

Шоссе проходило по насыпи в полукилометре от берега. Был отлив. Море отступило, обнажив широкую полосу песчаного дна. Блестели на солнце лужи и заводи. По мелководью, высоко подоткнув полы разноцветных кимоно, бродили женщины и дети с граблями и совками — они собирали съедобные ракушки. Барон Като достал из-под сиденья полевой бинокль и попытался получше рассмотреть голые ноги молоденьких девушек. Но “джип” трясло, и барон увидел только прыгающие пестрые пятна. Он разочарованно опустил бинокль. В эту минуту шофер оглянулся и сказал:

— Гонюдо, господин барон.

Исида зашевелился, протер глаза кулаками и сладко, с прискуливанием зевнул.

Они миновали нарядные домики, утопающие в зелени и цветах, и выехали на пляж, где у светло-голубого павильона беспокойно колыхалась большая толпа скудно одетых курортников. Скандал, по-видимому, достиг уже критической точки. Любопытные наседали друг на друга, подпрыгивали, стараясь заглянуть через головы. Барон и Исида на ходу выскочили из “джипа” и остановились прислушиваясь. Из недр толпы доносились яростные возгласы на японском и английском языках:

— Да поймите же вы…

— Я вас вышвырну отсюда со всеми вашими…

— Keep quiet, lieutenant, do keep quiet, for Lord's sake![7] — У нас есть разрешение от самого губернатора!

— А я вам говорю — убирайтесь!

— Keep quiet…[8]

— Это Джерри, — сказал Исида.

Барон ухмыльнулся.

— Ничего. Он был пьян как свинья. К тому же амэ и в трезвом виде не способны отличить одного японца от другого. Пойдем.

Он врезался в толпу, бесцеремонно отодвигая плечом мужчин, обходительно похлопывая женщин по голым спинам. Исида вперевалку двигался вслед за ним, строго поглядывая по сторонам. К нему круто повернулся молодой человек в темных очках, которого барон грубо ткнул локтем в бок.

— Я и раньше не питал симпатий к господам военным… — темные очки молодого человека негодующе блеснули. Исида старательно наступил на его босую ногу.

— Виноват, — вежливо сказал он.

Лицо в темных очках сморщилось, молодой человек тихонько взвыл и отшатнулся. Протиснувшись через толпу взволнованных девиц, барон Като и Исида вступили в круг. В центре круга, словно петухи перед схваткой, стояли лицом к лицу маленький толстяк в белом, с наголо обритой, лоснящейся от пота головой и доблестный Джерри. Толстяк, подпрыгивая, брызгал слюной и потрясал какой-то бумагой. Джерри угрожающе нависал над ним, выпятив англосаксонскую челюсть. Его левый глаз стыдливо прятался под огромным лиловым синяком, зато правый так и пылал сквозь упавшую на него прядь прямых волос. Рядом с Джерри, хватая его за плечо, суетился чин ВМС США с золотой “капустой” на фуражке.

— Do keep quiet, Jerry![9] — стонал он.

Позади толстяка теснились рослые, мускулистые парни, обвешанные неуклюжими футлярами. Позади Джерри и чина ВВС, прочно уперев в песок тяжелые башмаки с гамашами, неподвижно стояли двое сержантов военной полиции. Их кулаки в белых перчатках медленно сжимались и разжимались. В стороне беспорядочной грудой валялись треноги и громоздкие аппараты.

— Мы имеем право снимать, я мы будем снимать!.. У меня разрешение губернатора!

— Нет, вы не будете снимать, будьте вы прокляты!

— Do keep quiet, lieutenant…[10]

Барон Като и капитан Исида переглянулись, расправили плечи и с каменными лицами двинулись вперед. Они остановились между толстяком и Джерри, четко повернулись к американцам и одновременно отдали честь.

— Капитан третьего ранга барон Като, офицер отдела координации штаба Н-ского военно-морского района.

— Капитан-лейтенант. Исида, офицер отдела координации штаба Н-ского военно-морского района.

На минуту воцарилось молчание. Джерри растерянно переводил глаз с одного на другого и облизывал пересохшие губы. Первым опомнился чин. ВМС США. С трудом подбирая слова, он сказал по-японски:

— Э-э… капитан третьего ранга Колдуэлл. Э-э… Здравствуйте.

— Лейтенант Смитсон, адъютант командующего базой “Шарк”, - буркнул Джерри. — Чем можем служить?

Барон Като выпятил грудь.

— Его превосходительство господин командующий Н-ским военно-морским районом передает господам американским офицерам уверения в своем доброжелательном к ним отношении и выражает глубокое сожаление по поводу имеющего здесь место недоразумения между господами американскими офицерами и съемочной группой кинокомпании “Ямато-фируму”. Он изволит опасаться, что господам американским офицерам…

Вот что значит настоящий аристократ! Как он говорит, какое красноречие! Исида слушал и испытывал чувство гордости и легкой зависти. Но на личного переводчика командующего базы затейливые периоды, изобилующие непонятными ему словами и целыми фразами и оборотами из лексикона официальной переписки, произвели совсем другое впечатление. Едва барон замолк и снова отдал честь, Джерри, трясясь от негодования, рявкнул:

— Говорите коротко, что вам здесь надо?

— Э-э… — затянул капитан третьего ранга.

Барон презрительно сказал:

— Мог бы быть и повежливее, сопляк…

Это был высокопробный жаргон осакских притонов, и Джерри опять не понял. В толпе послышались смешки. Джерри побагровел.

— Говорите, пожалуйста, медленнее.

Хохот усилился. Толстяк позади Исида трясся и кашлял от смеха.

— Мы прибыли сюда, — сказал Като, тщательно выговаривая каждый слог и невозмутимо глядя на Джерри, — чтобы помочь вам уладить это недоразумение.

— Да, да, пожалуйста, — обрадованно воскликнул капитан третьего ранга, — военная база… киноаппараты… нельзя. Пожалуйста.

Барон Като повернулся к толстяку, и тот сразу перестал смеяться.

— Вы руководитель съемочной группы?

— Да. Моя фамилия — Хотта. Дзюкйтй Хотта.

— У вас есть разрешение губернатора?

— Да. Вот, пожалуйста.

Барон взял бумагу, пробежал ее и вернул толстяку.

— Все в порядке. Можете снимать.

— Виноват…

— Можете снимать. Я разрешаю вам снимать, понятно?

— Иди и снимай, болван. Убирайся! — прошипел Исида.

Толстяк, кланяясь и пятясь, ретировался к своим парням с футлярами, а Джерри шагнул вперед и схватил Като за плечо.

— Что вы сказали ему? — грубо спросил он.

Като осторожно освободился.

— Позволю себе заметить, что вы, господин лейтенант, обращаетесь к старшему по чину, и покорнейше прошу впредь не забываться.

— Что вы сказали ему? — повторил Джерри.

— Я разрешил ему начать съемки.

— Impossible![11] — ахнул капитан третьего ранга.

— Наоборот, весьма поссибуру, — ответил по-английски Като. — Позволю себе обратить ваше внимание, господа американские офицеры, на то, что Гонюдо находится за пределами территории базы “Шарк” и в пределах Н-ского морского округа. Здесь распоряжаются их превосходительства господин командующий, представителями которого мы имеем честь в данном случае быть, и господин губернатор.

— Но… Но… военная база… все видно… Impossible! Jerry, tell'm 'tis impossiblel[12].

Капитан третьего ранга Колдуэлл горячо заговорил по-английски. Джерри, красный, как вареный лангуст, кивнул и снова обратился к барону:

— Отсюда просматривается вся береговая линия и все пирсы нашей базы. Мы не можем позволить, чтобы это попало на пленку вашей проклятой компании!

Барон молча развел руками.

— Мы протестуем против ваших действий, — сказал Джерри.

Барон пожал плечами, как европеец.

— Мы вызовем военную полицию…

— Позволю себе заметить, господин лейтенант, что подобные угрозы не к лицу офицеру военно-морских сил союзной державы.

Между тем толпа поредела. Солнце припекало не на шутку. Курортники, справедливо полагая, что инцидент исчерпан, один за другим отходили и устремлялись к шезлонгам и цветастым зонтам, разбросанным по пляжу. Кинооператоры хлопотали у двух треног; вокруг них бегал, обливаясь потом, толстый Хотта. Полицейские сержанты с ненавистью поглядывали на них, но не трогались с места. Капитан Колдуэлл беспомощно переступал с ноги на ногу. Барон, косясь в сторону красивой полной южанки, раскинувшейся на песке неподалеку, сказал:

— В сущности, это только вопрос принципа, господин лейтенант. Отсюда до ваших пирсов не меньше двух миль. Что может попасть на пленку на таком расстоянии?

— Мы будем жаловаться вашему правительству, — мрачно заявил Джерри, — и добьемся изъятия этой пленки.

Исида зевнул. Он вспомнил, что еще не завтракал, и оглянулся, шаря глазами по вывескам на павильонах. И в этот момент со стороны моря донесся странный хриплый звук, похожий на вой сирены. В километре от берега, у самой линии отлива блеснуло оранжевое пламя. Плотный рыжий столб мокрого песка и пара взлетел над водой, на секунду застыл неподвижно и стал медленно оседать. Громовой удар потряс воздух.


II

Туча песка и водяной пыли, поднятая неожиданным взрывом, рассеялась, и все взгляды обратились к небу. Небо было бездонно синим и совершенно пустым.

— What's that?[13] — осипшим голосом осведомился капитан третьего ранга.

Джерри потеребил нижнюю губу.

— Dunno… Hope this not a war[14].

Он подозрительно посмотрел на Като и Исида.

— И что, часто здесь, в Гонюдо, бывают такие фейерверки?

— Бывают… — неопределенно сказал Като. — Нам пора.

Он отошел к “джипу” и поставил ногу на подножку. Красивая южанка поднялась, торопливо натягивая шелковый халат.

— Это… опасно? — спросила она встревоженно.

— Нисколько, сестрица, — галантно ответил барон. — Просто нам пора. Исида!

Пляж пришел в движение. Курортники взволнованно переглядывались, размахивали руками и строили предположения.

— Какая-нибудь старая мина…

— При отливе? Хотя, может быть…

— Чепуха! Просто шальной снаряд с полигона.

— В этом районе нет полигонов.

— Нет есть!

— Кажется, в Японии уже не найти места, где бы не было полигонов. Кто-то уверял, что за несколько секунд до взрыва видел высоко в небе движущийся предмет, весьма напоминающий “соратобу-сара” — “летающее блюдце”.

— Вы думаете, это русские?

— Война!..

Исида сплюнул, презрительно скривив губы.

— До свидания, — сказал он американцам.

— До свидания, — скорбно откликнулся капитан третьего ранга.

Исида в последний раз полюбовался заплывшим глазом Джерри, отдал честь и направился к “джипу”.

— Это твоя работа? — спросил он, усаживаясь.

— Что? Ах, Джерри… Нет. Помоему, это Савада: у него железный кулак…

Барон ткнул шофера в спину согнутым пальцем и уже открыл было рот, чтобы что-то сказать, как вдруг раздался громкий пронзительный крик:

— Смотрите! Там человек!..

Лысый Хотта, приплясывая от возбуждения, махал рукой в сторону моря.

— Там человек! Как раз там, где взорвалось!

Все, кто был на пляже, увидели за желтой полосой обнаженного дна, на фоне светло-синего мелководья отчетливый силуэт, похожий на веселую игрушку “дарума” — японского ваньку-встаньку.

— Человек!

— Его оглушило, он не может подняться!..

— Бедняга!..

Красавица южанка сердито воскликнула:

— Мужчины, что же вы стоите?!

Кинооператоры, сбросив брюки и рубашки, решительно двинулись на помощь потерпевшему. За ними последовало несколько курортников. Барон Като, посвистывая сквозь зубы, взял бинокль.

— Вот оно что… — пробормотал он, вглядываясь. — Странно!..

Капитан Исида знал Като около пятнадцати лет, и ни разу за это время барон не подал повода заподозрить себя в гуманности и человеколюбии. Поэтому капитан удивился, когда Като, внимательно рассмотрев черный силуэт идиота, валявшегося в подводной воронке, внезапно отбросил бинокль и принялся расшнуровывать ботинки. Исида спросил: — Туда?

— Раздевайся, — приказал барон вместо ответа.

— Однако…

— Скорее, Исида, иначе мы опоздаем!

Исида молча повиновался. Поддернув трусы, они соскочили с машины, пробежали мимо американцев, проводивших их насмешливыми замечаниями, и пустились вдогонку за кинооператорами. Песок был сырой и плотный, бежать было легко. Они обогнули две или три небольшие, неглубокие лужи, перепрыгнули через торчащие из воды камни и вскоре опередили одного из курортников. Исида рассмеялся: это был тот самый молодой человек в темных очках. Молодой человек слегка прихрамывал.

— Скорей, скорей! — торопил Като.

Исида бежал за ним, строго соблюдая интервал в два шага, как рекрут на занятиях по гимнастике. “Вассё, вассё!.. Раз-два, раз-два!. Вассё, вассё!..” Перед его глазами равномерно, в такт прыжкам дергалась смуглая мускулистая спина барона. На левой лопатке красовалась красно-синяя хоримонотатуировка, изображающая хризантему. “Вассё, вассё!..” Под ногами заплескалась вода. Неожиданно Като остановился, и Исида чуть не налетел на него. Като торжественно сказал:

— Вы арестованы, потрудитесь встать!

С трудом переведя дух, Исида вышел из-за спины барона. Что-то холодное и скользкое коснулось его колен. Это был маленький осьминог, видимо выброшенный взрывом. Бурый бесформенный комок щупалец судорожно сокращался, покачиваясь на волне. Исида выругался сквозь зубы, отшвырнул его в сторону и поднял глаза. Шагах в двадцати над поверхностью воды возвышались блестящие черные плечи, грудь и голова Железного Человека.

Исида всегда был немного суеверен; и когда из кучки кинооператоров и курортников, топтавшихся рядом, донеслось слово “каппа”[15], он в испуге отступил назад, оступился и чуть не упал. Впрочем, он сразу вспомнил, что каппа народных сказок обитают только в прудах и болотах. Кроме того, его успокоил вид армейского двенадцатизарядного кольта, неизвестно откуда появившегося в вытянутой руке барона.

Люди с опасливым удивлением смотрели на Железного Человека, а Железный Человек неподвижно глядел на них громадными выпуклыми глазами, торчащими по бокам головы. Искры солнечного света дрожали на его чешуйчатой коже цвета вороненой стали. Шеи у него не было, и теперь стало понятно, почему издали он казался похожим на “дарума”.

— Вы арестованы, — повторил барон. — Вставайте и не пытайтесь сопротивляться, иначе я буду стрелять.

Исида облегченно засмеялся.

Разумеется, это всего-навсего шпион в водолазном костюме. Офицеры морской обороны барон Като и Исида схватили шпиона иностранной державы! Молодчина, Като!..

— Встать, мерзавец! — крикнул он.

Железный Человек не пошевелился. Исида щелкнул языком.

— Может быть, он без сознания… или сдох?

— Сейчас проверим.

Позади послышался плеск воды. Исида оглянулся. К ним подбегал молодой человек в темных очках.

— По… погодите… немного… — произнес молодой человек, задыхаясь. — Не… не стреляйте.

— Не лезьте не в свое дело, — любезно сказал Исида, — и не хватайте господина офицера за руку, а не то получите по морде.

— Он просто… не понимает… вас!

— ТА КХАИ ГА ЦХУНГА, — сказал Железный Человек.

Все замерли. Барон переложил пистолет в левую руку.

— Заговорил!

Железный Человек безжизненным голосом выбрасывал глухие гортанные звуки. Он по-прежнему не шевелился, но глаза его медленно налились желтым светом, едва заметным на солнце, и вновь погасли. На лице молодого человека в темных очках изобразилось изумление.

— Послушайте, — прошептал он, — да ведь это…

Барон подозрительно уставился на него.

— В чем дело?

— Он говорит, что очень недоволен, — молодой человек поднял палец. — Он говорит по-тангутски![16]

— По… Как?

— По-тангутски! На тангутском языке! Необыкновенно!..

— Откуда вы знаете?

— Откуда я знаю! Я аспирант филологического отделения Киотоского университета, и тангутский язык — моя специальность. Я — Эйкити Каваи!

Ни на кого из присутствующих это имя не произвело заметного впечатления, но барон Като попросил:

— Узнайте, пожалуйста, кто он такой?

— Сейчас, — с готовностью сказал Эйкити Каваи. Он подумал и раздельно произнес, вытянув шею к Железному Человеку: — Цха гхо та на!

— Кха го га тангна, — ответил Железный Человек.

Каваи снял очки, озадаченно поглядел на чешуйчатую тушу, затем перевел взгляд на барона.

— Он говорит, что прибыл от Нижнего Человечества. Боюсь ошибиться, но мне кажется, что он имеет в виду океанское дно.

— И мы не взяли с собой киноаппарата! — в отчаянии воскликнул один из операторов.

Другой изо всех сил кинулся обратно к пляжу. Никто не обратил на это внимания.

— Значит, прибыл с океанского дна, — сказал Като. — А он не врет?

— Откуда он знает по-тангутски? — несмело произнес низенький волосатый курортник.

— Погодите, может быть, я не совсем правильно его понял. Спросим еще раз.

Каваи обменялся с Железным Человеком несколькими фразами. Исида с интересом следил, как вспыхивают и гаснут желтые огоньки в выпуклых, как у рыб-телескопов, глазах чудовища.

— Ничего не скажешь, — проговорил, наконец, Каваи, разводя руками. В голосе у него было смущение, словно Железный Человек совершил бестактность, — с океанского дна, со дна Большого Восточного Моря… Так у тангутов назывался Тихий океан. Никакой ошибки.

Барон сунул пистолет под мышку и кусал ноготь.

— Начинается прилив, — напомнил Исида.

— Да, да… Послушайте, Каваи-сан, попросите его подняться и следовать за нами. На берегу можно будет поговорить в более удобной обстановке.

— Он говорит, — перевел через минуту Каваи, — что ему трудно ходить. Здесь он весит много больше, чем у себя на Тангна… на родине.

— Мы ему поможем, — с легким сердцем пообещал барон, — за этим дело не станет.

Он повернулся к кинооператорам: — Вы здоровые ребята, возьмитесь-ка за это дело.

Те поспешно, хотя и не очень охотно, приблизились к Железному Человеку. Загорелый парень в черных фундоси[17] осторожно притронулся к его плечу.

— А-ац!

Исида даже подпрыгнул от неожиданности. Парень в черных фундоси взвыл, опрокинулся на спину и скрылся под водой, задрав ноги. Через мгновение он вынырнул, отплевываясь и ругаясь.

— Черт! Вот черт!.. Он бьет электричеством, как динамо-машина!

Кинооператоры немедленно отошли на исходные рубежи.

— Каков на ощупь? — наивно осведомился низенький волосатый курортник.

— Пощупайте сами, — посоветовал пострадавший, вытирая лицо дрожащей ладонью.

— Скажите ему, чтобы он выключил это свое электричество, — предложил Исида.

Каваи махнул рукой.

— Я не знаю, как это сказать по-тангутски. Тангуты понятия не имели о таких вещах.

— Но ведь надо же что-то делать?

Вода прибывала. Она доходила уже до пояса. Плечи Железного Человека скрылись под водой, и над поверхностью возвышалась только черная чешуйчатая голова, похожая на перевернутый котелок.

Все посмотрели на барона. Барон Като думал.

— Может быть, сбегать за веревкой? — нетерпеливо сказал Исида.

Но Железный Человек обошелся без посторонней помощи. Когда его стеклянные глаза лизнула первая волна, он наклонился и начал подниматься. Видно было, что это стоит ему немалых усилий. Вот над водой вновь появились плечи, затем покатая, заостренная книзу грудь и, наконец, раздутый живот и тяжелые, как бревна, ноги. Железный Человек был гораздо выше нормального человеческого роста. Он постоял, слегка покачиваясь, сделал два неуверенных шага, качнулся сильнее, неуклюже замахал трехпалыми руками, но удержался и не упал.

— Ну вперед, вперед, — ласково сказал барон Като.

Каваи срывающимся фальцетом выкрикнул короткую фразу, и Железный Человек медленно двинулся к берегу мимо пораженных людей.

В эту минуту Исида впервые в жизни испытал странное чувство: ощущение реальности окружающего мира померкло, все стало зыбким, фантастическим, как во сне. Яркое голубое небо, теплое темно-синее море, бело-желтая полоса пляжа, вдали знакомые очертания Лодзи, затянутые белесой дымкой. А рядом громадная, нелепая фигура, грузно шагающая на прямых, негнущихся ногах, лязгающая металлом при каждом движении…


III

Гостя из океанских глубин встречало все население Гонюдо. Сотни раздетых, полуодетых и почти одетых курортников и местных жителей толпились на берегу. Хотта и один из операторов целились объективами. Откуда-то появились полицейские в светлых мундирах. Они деловито покрикивали, осаживая и удерживая, награждая наиболее нетерпеливых толчками в область живота и груди, как это предписывает инструкция. Тощий курортник с серой кожей наркомана упал, на него сейчас же наступили, он громко запротестовал.

— Ти-ше! — заорал кто-то. — Железный Человек ступил на берег Японии!

Несколько минут длилось неловкое молчание, тускло освещенное робкими улыбками. Никто не представлял себе, что можно ожидать от такого гостя, как нужно отнестись к нему и как вообще следует поступать в подобных случаях. Поэтому люди просто глазели. Стрекотали киноаппараты. Парень в черных фундоси гордо объявил: “Он ударил меня током!” — и запрыгал на одной ноге, вытряхивая воду из уха. Барон Като исподлобья поглядывал на американцев, стоящих в первых рядах. Капитан третьего ранга стоял, отвесив нижнюю губу. Джерри курил сигарету, часто затягиваясь и сплевывая.

Наконец Каваи кашлянул и выступил вперед.

— Друзья мои! — сказал он. Этот… кхе… господин прибыл, как вы уже, наверное, знаете… кхе… со дна океана. Вот. Я думаю… кхе, кхе… мы рады его приветствовать на земле. Да?

В толпе недружно крикнули “банзай!”. Железный Человек молчал, уставившись перед собой стеклянными глазами, и тихонько покачивался.

— Это он взорвался? — спросил курортник-наркоман.

— По всей видимости, он, — тоном величайшего сожаления ответил Каваи.

— Так недолго и людей покалечить, — сердито пробормотал курортник-наркоман.

Каваи сокрушенно вздохнул.

— Что это на нем надето? — не выдержал один из полицейских.

— Одну минуточку! — Через толпу проталкивался массивный человек средних лет, с жирным, обрюзгшим лицом.

— Простите, пожалуйста, за бесцеремонность, — сказал он, — я корреспондент “Токио-симбун”. Мне сказали, что это — господин из океана, что он говорит по-тангутски и что уже нашелся переводчик…

— Эйкити Каваи к вашим услугам.

— Так вот, я хотел бы задать господину несколько вопросов. Вы не возражаете?

Исида недоумевал, почему барон не пошлет всех к чертовой матери и не увезет Железного Человека к себе, чтобы там без лишних свидетелей выяснить, нельзя ли извлечь из этого забавного приключения какую-нибудь пользу. Но Като сказал:

— Нет, мы не возражаем.

— Благодарю, — корреспондент бросил изумленный взгляд на барона, стоявшего поодаль с пистолетом под мышкой, — благодарю вас. Господин Каваи, спросите господина из океана, какова цель его прибытия на сушу.

Каваи повернулся к Железному Человеку, но тот вдруг глухо пробормотал что-то.

— Он утомлен, — перевел Каваи, — и, если не ошибаюсь, ранен.

— Какая жалость! Но все-таки спросите его, умоляю вас!

Каваи обменялся с Железным Человеком несколькими фразами.

— Он прибыл сюда для торговли.

Толпа сдержанно загудела.

— Он говорит, что его раса… кхе… решила завязать сношения с Верхним Человечеством, то есть с нами. Он предлагает торговать. Да… кхунгу… кхе… да, торговать…

— Он будет торговать рыбой? — крикнули в толпе.

— Нижнее Человечество будет торговать алмазами!..

— Ого!

— …и жемчугом!

Корреспондент быстро записывал. Курортники прорвали редкую цепочку полицейских и придвинулись к Железному Человеку вплотную. Хотта и его операторы неистовствовали.

— Откуда у них алмазы?

— Господин переводчик!

— Что они требуют взамен?…

— Господин переводчик!..

— Ой. Разорвете купальник! Да не вы, а вы…

— Господин переводчи-ик!..

— Выяснилось, что Нижнему Человечеству необходимы… кхе… тяжелые металлы, тяжелее золота… Нет, свинец не нужен… Почему? Потому что это… кхе… да, он так и говорит, потому что это конечное вещество, а им нужны меняющиеся тяжелые металлы. Что он имеет в виду? Не знаю. Не знаю, господа. Возможно, радиоактивные… Кроме того, Нижнее Человечество готово поделиться с Верхним Человечеством своими техническими достижениями. Что касается алмазов и жемчуга — эти драгоценности… кхе… в изобилии водятся там, на дне… Да, им уже давно известна ценность алмазов и жемчуга.

— Друзья мои, будьте благоразумны! Не толкайтесь!

— Господин переводчик!.. О господи!..

Кто-то неосторожно уперся рукой в бедро Железного Человека, взвизгнул и бросился назад. Толпа отхлынула.

— Ну можно ли так! Господин Снизу… господин из океана смертельно устал и хочет отдохнуть. Ему плохо!..

— Еще один вопрос! — просительно возопил корреспондент “Токио-симбун”.

Исида вопросительно посмотрел на Като. Тот едва заметно покачал головой.

— Слушайте, — сказал Исида, — вам лучше уйти.

— Да, да… — торопливо подхватил Каваи. — Вам лучше уйти, знаете ли…

— Но…

— Идите, идите, — сказал Исида, легонько подталкивая представителя шестой державы к толпе.

Корреспондент возмутился.

— Не трогайте меня! — крикнул он. — В конце концов, почему именно вы монополизируете право общения с гостем всей Японии?!

Тогда Железный Человек слегка нагнулся и протянул к самому лицу корреспондента чешуйчатые влажные ладони. Все замерли, полицейские смущенно переглянулись. Между ладонями с громким треском проскочила фиолетовая искра. Секунду корреспондент, страшно скосив глаза, смотрел на толстые трехпалые руки, затем отскочил в сторону и с оскорбленным видом удалился.

— Хора, слушайте! — крикнул Исида. — Прошу дать дорогу!

Полицейские расчистили в толпе узкий коридор, который, впрочем, значительно расширился, когда Железный Человек, звякая и гремя, двинулся вслед за бароном Като и Каваи. Капитан Исида замыкал шествие. Когда они подошли к “джипу”, барон Като приказал шоферу раздобыть несколько пар резиновых ластов. На пляже оказалось много аквалангистов, и ласты были получены через минуту. Напялив их на руки, Исида, шофер, Каваи и двое операторов осторожно подсадили Железного Человека в “джип”. Като осуществлял общее руководство. Железный Человек с лязгом обрушился на сиденье и остался полулежать в крайне неудобной позе — с ногами, торчащими из машины на метр.

— Едем? — спросил Исида, отирая пот со лба.

Като кивнул.

— Только сначала приведем себя в порядок.

Они стыдливо зашли за радиатор и принялись одеваться. Шофер стоял рядом, почтительно держа на вытянутых руках ремни и мундиры.

— Одну минуту, — раздался рядом вкрадчивый голос.

Они обернулись. Это был Джерри; из-под его локтя выглядывал капитан третьего ранга.

— Да? — сказал барон Като.

— Скажите, это действительно человек с океанского дна?

— Полагаю, да. Во всяком случае, чертовски похож.

— Куда вы его везете?

— В Аодзи. Ко мне на квартиру.

— Гм… А почему он взорвался?

— У него что-то лопнуло в его корабле, — небрежно сказал барон, — мы там исцарапали ноги об обломки.

Исида быстро огляделся. Каваи и операторы, окруженные любопытными, стояли возле Железного Человека и о чем-то оживленно разговаривали.

— Зачем он вам нужен? — спросил Джерри.

— Странный вопрос…

— А все-таки?

Барон Като затянул ремень, взял у шофера кольт и сунул в кобуру.

— Вы же слышали, — процедил он сквозь зубы. — Нижние Люди готовы поделиться с нами своими техническими достижениями. Мне кажется, они должны понимать кое-что в подводных лодках…

— С кем это “с вами”?

— С нами, с японцами.

— Вы не имеете права, — неуверенно сказал Джерри.

— А вы?

Тут капитан третьего ранга разразился пространной речью по-английски и закончил ее японским “пожалуйста”. Джерри хмуро глядел под ноги, разрывая песок носком ботинка.

— Хорошо, — сказал вдруг барон. — Исида, пойди и отгони от машины этих дураков. И операторов тоже. Оставь только Каваи.

Исида нахлобучил фуражку и неуверенно посмотрел на Като.

— Иди, иди, — кивнул барон, — не беспокойся.

И Исида пошел.

Когда через четверть часа он вернулся, потный и воинственный после переговоров с толпой, Джерри, капитан третьего ранга и двое сержантов военной полиции выгружали Железного Человека из “джипа”. Каваи растерянно бегал вокруг них, сам Железный Человек слабо сопротивлялся и выкрикивал короткие гортанные слова.

Работа спорилась.

— Куда это его? — удивленно спросил Исида.

— У нас нет места в машине. Пусть везут его на своем “додже” в управление базы. В конце концов, ведь мы союзники… — Барон Като мельком взглянул на какую-то сиреневую бумажку, которую держал в руке, сунул ее в карман и выплюнул окурок сигареты.

— Поедем, — сказал он. — Хорошо бы успеть до обеденного перерыва,


IV

Около двух часов ночи с третьего на четвертое апреля адъютант и личный переводчик командующего базой “Шарк” сидел в своей комнате на Симбантё и сочинял отчет. Литературный труд не входил в число любимых занятий лейтенанта Смитсона. Он писал, перечеркивал, вполголоса ругался и то и дело вдохновлялся из плоской прямоугольной бутылки “Уайт Хоре”. Он путался в бесконечных “который”, “каковой”, “последний”, мусолил зажим “вечной ручки” и таращил глаза в черную ночь за окном, где над плоской крышей здания управления базы поднимался кровавый огрызок ущербной луны.

Лейтенант Смитсон, Джерри, парень из Алабамы, еще немного терпения, и ты станешь большим человеком! Самое главное, составить отчет таким образом, чтобы сразу было видно, чего ты стоишь! Чертовски трудная задача все-таки. Итак… “Благодаря решительности и находчивости в трудных условиях начавшегося прилива, при участии и посильной помощи оказавшихся на месте происшествия двух чинов японских сил морской обороны…” Про Колдуэлла упоминать не стоит — этот мямля ничем не помог. Вот без японских чинов не обойдешься: их расписка на пять тысяч долларов подшита к делу. Джерри хихикнул. Он выдал этим господам чек на пять тысяч, а на его банковском счету было всего две. Командующий базы в тот же день возместил Джерри целиком все пять тысяч. Джапам придется помалкивать — дело, хе-хе, деликатное… Так. “Общение с Железным Человеком облегчалось тем, что последний говорит по-тангутски”. Кто эти тангуты? Какие-нибудь допотопные джапы, должно быть. “Переводчиком служил аспирант филологического факультета Киояоекого университета Эйкити Кавая, специалист по тангутскому языку…” Это пришлось проверить. Каваи действительно оказался аспирантом и т. д., уволенным в прошлом году по не зависящим от него обстоятельствам (в последнее время перебивался репетиторством в богатых семьях). “Железный Человек-был доставлен в расположение базы “Шарк” и помещен в здании управления базы, где с ним регулярно проводятся беседы, имеющие целью выяснить, в какой мере общение и связь с подводным миром может оказаться полезной для ВМС США”.

Джерри сам вел эти беседы. Откровенно говоря, толку от них было прискорбно мало. Железный Человек оказался существом чертовски необщительным и тяжелым на подъем. Он вонял и непрерывно ныл, что ему плохо, и что у него что-то не в порядке с аппаратурой, и что он торчит здесь, на Верхней Земле, уже бог знает сколько, основные вопросы еще не решены, и что его ждут, и что вообще все они, Верхние Люди, порядочная сволочь. Он наотрез отказался беседовать с профессорами Окубо и Яманиси, знавшими тангутский язык и специально приехавшими из Токио. Он сказал им, что они “кха-кханги”, после чего они зарделись и с бешеной вежливостью попросили разрешения покинуть базу. Каваи казался после этого очень довольным: парень здорово боялся конкуренции и из кожи вон лез, чтобы всем угодить — и Железному Человеку, и Джерри, и сержанту охраны. Железный Человек относился к нему тоже неплохо и однажды даже отключил ток и позволил к себе прикоснуться. Каваи сделал это с интересом, а Джерри — по долгу службы. Железный Человек оказался на ощупь именно тем, чем казался на вид, — Железным Человеком. Джерри потом долго мыл руки и ругался. Это был единственный случай, когда Железный Человек позволил к себе прикоснуться. В дальнейшем он бил любого и всякого током, а одного хитроумного лейтенанта-техника, облекшегося в резиновые рукавицы, он так схватил за бока, что хитроумный лейтенант отлеживался целый час.

Джерри прекрасно понимал, что как переводчик Каваи нисколько не хуже других, но как, черт побери, выяснить у этой железной скотины устройство подводных кораблей, позволяющих перемещаться на глубине пяти-семи километров? Как будет по-тангутски “торпеда”? Или “экипаж”? Или “давление на квадратный дюйм”? Позавчера железная обезьяна разразилась пространной речью, так что Каваи едва успевал переводить, а Джерри — записывать. Как казалось сначала, речь шла о грозном оружии подводного нападения и о методах, которыми пользовались Нижние Люди для уничтожения или ограбления кораблей Верхних Людей. Но в середине беседы вдруг выяснилось, что Железный Человек попросту излагает историю “Марии Целесты”, захваченной, оказывается, одной из научных экспедиций обитателей океанского дна. Джерри, которому было в высшей степени наплевать на “Марию Целесту”, на которого нажимал командующий базой, ожидающий со дня на день прибытия комиссии из штаба ВМС, только вздохнул и слабым голосом попросил Каваи перевести разговор на другую тему.

Короче говоря, Джерри практически ничего не добился. Это будет самое слабое место в отчете. Удалось выяснить только, что где-то в Тихом океане на большой глубине находится громадный подводный город (по аналогии с Атлантидой в газетах его с легкой руки какого-то журналиста назвали Пасифидой[18], Железный Человек же называл этот город “Длинной Дырой”). Где именно находится Пасифида, осталось совершенно неясным, потому что Джерри отчаялся объяснить аспиранту-филологу, что такое “координаты”, и вообще у Нижних Людей была своя, совершенно невразумительная система счета. Жители подводного города достигли высокой ступени цивилизации, далеко не в первый раз посещают сушу, но только сейчас находят возможным начать постоянные сношения с людьми. Сам Железный Человек — первый посланец подводного мира. Он готов организовать Общество содружества, основой которого послужат торговые связи. Разве Верхнее Человечество не нуждается в алмазах и жемчуге? О технических достижениях Нижних Людей он распространяться не может за неимением полномочий.

Все это было достаточно прискорбно само по себе. Но вдобавок командующий базой изнемог под давлением общественного мнения и разрешил вчера вечером устроить пресс-конференцию. В присутствии тринадцати корреспондентов от восьми газет Человек из Пасифиды прямо заявил, что оставаться здесь далее не намерен: к нему, видите ли, плохо относятся, мучают пустой болтовней и не дают возможности заняться делом, ради которого он, собственно, прибыл. Он вернется в океан и найдет другой берег, где предложения Нижнего Человечества будут оценены по достоинству.

Пресса взвыла. Сегодняшние утренние газеты разразились неистовой руганью. “Майнити-симбун” обратилась к министру внутренних дел с вопросом, известно ли министру, что Человек из Пасифиды, почетный гость Японии, содержится под замком на американской военной базе. “Асахи” предлагала принять немедленные меры. “Японии нужны алмазы!”, “Пасифида — город алмазов”, “Алмазы или подводные лодки?”, “Не позволим американцам дискредитировать Японию в глазах Алмазного Народа!”, “Протест Общества покровительства животным”…

“Кэйдзай-симбун” опубликовала интервью своего корреспондента с Человеком из Пасифиды под жирной шапкой: “Есть ли у вас образцы алмазов?” — “Хагуфу! (Вот!)” — отвечает Железный Человек”. Фотография изображала подводного гостя, указывающего трехпалой рукой на свой громадный выпуклый глаз. Под фотографией сообщалось об учреждении анонимного акционерного общества “Алмазная Пасифида”, подготавливающего выпуск акций на пять миллиардов иен.

Действительно, после обеда Эйкити Каваи получил телеграмму с предложением принять должность одного из директоров компании и главного консультанта с окладом в сто пятьдесят тысяч иен. Вместе с телеграммой Каваи были вручены пятьдесят тысяч иен представительских. Джерри только облизнулся, узнав об этом. Впрочем, он утешился, попросив Каваи оставить для него акций на восемь тысяч долларов. Это верное дело. Кажется, командующий тоже имел с Каваи приятную беседу на ту же тему. Да что командующий — алмазный ажиотаж охватил всю базу. Несколько часов назад два идиота из охраны — капрал Корн и рядовой Харрис — попытались вывинтить у Железного Парня алмазные глаза. Капрал парализован, рядовой прибежал к Джерри и, трясясь как студень, признался во всем. Оба будут отданы под суд.

Джерри потер руки и придвинул к себе вечерние газеты. “Новая авантюра; значит, марсианские земельные участки — только цветочки?” Радикалы вонючие!.. “Акции алмазных копей стран свободного мира упали на два и три четверти пункта, положение продолжает оставаться неустойчивым”. То-то и оно! “Алмазы Якутии или алмазы Пасифиды?” Фотографии: Человек из Пасифиды сидит в кресле; Человек из Пасифиды и доктор Эйкити Каваи; Человек из Пасифиды и Мисс Япония; Человек из Пасифиды читает “Асахи-симбун”… Кретины, господи боже мой!..

Джерри зевнул и взъерошил волосы. Ладно, отчет надо все-таки кончать. Завтра наконец прибывает комиссия. Железному Мальчику не долго остается прохлаждаться под его — Джерри — крылышком. Погрузят на самолет — и тю-тю!.. Там он выложит все о подводных лодках, уполномочен он или нет. Джерри снова прищурился на луну и закусил конец перламутровой ручки.

Крыша здания управления вдруг подпрыгнула. Белая вспышка озарила окна верхнего этажа. Качнулись стены, со звоном посыпались стекла. Стол скрипнул и покосился, грохнулась на пол бутылка с виски. Громовой раскат ударил в уши. Оглушенный и обалдевший от неожиданности, Джерри соскользнул со стула и юркнул под подоконник.

Взрывов больше не было. Снаружи взвыли сирены, потянуло горелым. Несколько пар солдатских ботинок торопливо прогрохотали по асфальту. Откуда-то донеслись встревоженные крики и гудки автомобилей. Джерри подождал еще немного, встал, трясущимися руками надел пилотку и выбежал на улицу. У подъезда управления он столкнулся с сержантом охраны. Лицо сержанта было потно и вымазано в саже, мундир разорван.

— Я хотел бежать за вами, — задыхаясь, проговорил сержант, — взрыв в комнате восемьдесят восемь, сэр. И пожар. Железный Человек исчез, сэр. Словно и не было. Но пожар потушен, сэр.

Джерри стремительно шел, почти бежал по коридору. Под каблуками омерзительно скрипело битое стекло.

— Часовой, сэр, — сержант едва поспевал за ним, — часовой оглушен, сэр… Кирпич упал прямо на макушку. Как нарочно, сэр…

– “Как нарочно”, - машинально повторил Джерри, останавливаясь перед комнатой № 88, в которой содержался Железный Парень.

Она была неузнаваема. Сорванная дверь едва держалась на одной петле. В беспорядочно прыгающих лучах фонариков мелькали груды почерневшей штукатурки, куски кирпича, обвалившиеся перекрытия, дыбом торчали взломанные доски пола. В углу — раздробленные в щепу остатки мебели. Остро воняло гарью и кислотой. Среди этого разрушения, подсвечивая себе фонариками, ползали грязные мокрые солдаты охраны. Джерри споткнулся о пустой огнетушитель, с проклятием отшвырнул его и заорал:

— Что вы здесь делаете, черт вас побери?

Солдат, тщательно перебиравший горсть алебастровой трухи у себя на ладони, испуганно вытянулся.

— Ищем… Ищем Железного Человека, сэр… — заикаясь, проговорил он.

— Вон, вон отсюда! Сержант! Отведите это стадо вниз и оцепите здание! Оставьте мне ваш фонарик, сержант…

Солдаты, толкаясь и сопя, выбрались из комнаты. Оставшись один, Джерри присел на корточки и внимательно огляделся. Никаких следов Железного Парня. Человек из Пасифиды исчез, словно лопнувший мыльный пузырь… Впрочем… Джерри протянул руку и взял тяжелый лоскут металлической ткани, похожий на обрывок средневековой кольчуги. Еще несколько таких клочков, припудренных штукатуркой, виднелись под обломками. Но это было все. Ни крови, ни растерзанных внутренностей, ни раздробленных костей. Вероятно, Человек из Пасифиды был чем-то вроде медузы.

Рассвет застал Джерри перепачканным, утомленным и растерянным. Алмазных очков он так и не нашел. За проломами выбитых окон волновалась толпа, слышались выкрики солдат и полицейских: “Стэнд бэк! Каэрэ! Осади назад!” Джерри понуро пошел к выходу. У порога он наступил на небольшой ящичек, исковерканный, как и все в комнате. Джерри уже видел несколько таких ящиков, когда рылся в обломках, но не обратил на них внимания. Сейчас он рассеянно перевернул его носком ботинка. К ящику прилип, вдавленный в него взрывом, обрывок металлической одежды Человека из Пасифиды. Из-под сетки виднелся край красно-белой наклейки. Заинтересованный лейтенант Смитсон нагнулся, отодрал чешуйчатую сетку и… Он не поверил своим глазам. На наклейке рядом с большими черными иероглифами красовалась четкая надпись по-английски: “Сухая анодная батарея. 80 вол. Сделано в Японии. Компания “Токио-Дэнки”.

Не менее пяти минут лейтенант разглядывал надпись и ощупывал ящик. Затем воровато огляделся, отодрал наклейку и сунул ее в карман.


V

– “Человек из Пасифиды приходит и уходит”, “Человек из Пасифиды — жертва несчастного случая”, “Несчастный случай или злой умысел?”, “Главный консультант и один из директоров компании “Алмазная Пасифида” Эйкити Каваи сообщает, что незадолго до своей трагической гибели Железному Человеку удалось связаться со своими соотечественниками. Недалек тот день, когда подводные корабли Нижнего Человечества с грузом драгоценных камней войдут в порты нашей страны”, “Учредители компании “Алмазная Пасифида” собираются обратиться в международный суд с жалобой на действия командующего базой ВМС США “Шарк”.

Барон Като отложил газету.

— Как тебе это нравится?

Капитан Исида аккуратно подцепил палочками и отправил в рот ломтик соленой рыбы.

— Прекрасная дикция. Ты мог бы выступать по радио. Хочешь пива?

Барон покачал головой.

— Я думаю, чего только нельзя натворить в наше время, имея на плечах голову! Кстати, тебя интересуют деньги?

Капитан Исида знал барона пятнадцать лет. Поэтому он не торопясь допил пиво и спокойно спросил:

— Сколько?

Като вытащил пачку банкнотов.

— Пока на твою долю приходится тысяча.

— Иен?

— Что ты! Конечно, долларов.

Джерри оказался прохвостом, и я получил всего две тысячи.

— Вот как? — сказал Исида и потянул к себе черно-зеленые бумажки.

— Пересчитай. Это еще не все. Остается господин главный консультант и один из директоров компании “Алмазная Пасифида”. Пока он еще ничего не дал. Но он обязательно даст. Он уже обещал, — барон закурил сигарету и продолжал. — Я сразу понял, что это жулики. Потом я узнал и господина Каваи. Я узнал его, как только он снял свои темные очки. Мы уже веселились однажды на его деньги — в конце марта я продал ему двадцать килограммов динамита и выбракованный экспериментальный костюм для работ с токами высокой частоты. Этот костюм валялся на складе арсенала с сорок четвертого года.

— Вот как? — повторил Исида. Он тщательно пересчитал деньги и сунул их во внутренний карман кителя.

Като вздохнул.

— Да, чего только не сделаешь в наше время, имея хорошую голову и кучу железного тряпья… Между прочим, Каваи обзавелся секретарем. Плечистый парень, похожий на боксера. Кажется, очень сильный…

— Он и должен быть сильным, — кивнул Исида убежденно, — треснуть часового по макушке так, чтобы потом думали, что это кирпичом, может только очень сильный человек.

— Я думаю, без кирпича не обошлось, — возразил барон Като. — Попробуй-ка просиди трое суток в упаковке из резины и железа!

Капитан Исида приятно осклабился и потянулся за бутылкой.

БОРИС ЛАПИН Старинная детская песенка

Джон Болт со скрежетом включил четвертую скорость и сплюнул.

Космоавтобус Земля — Пояс Астероидов возвращался почти пустым. Никому не улыбалось лететь этим тихоходом с остановками у каждого мало-мальски приличного осколка, уважающие себя пассажиры предпочитали экспресс, и Джону Болту было от чего разозлиться. Живут же люди, гоняют туда-сюда нормальные ракеты — и весело, и приятно, и денежно. А у него что ни рейс — убыток. Если бы не международное соглашение, компания давно прикрыла бы эту лавочку. Правда, всегда набирается по астероидам несколько пассажиров: арендаторы, искатели приключений. Только удовлетворения от такой работы никакого, ни материального, ни морального.

Вот и на этот раз всего трое: желчный старик — налоговый инспектор, лектор из бюро религиозной пропаганды, возвращавшийся к себе во Флориду, и геолог Инночка, излишне серьезная, как все русские, однако весьма милая.

Рейс начался обычной стычкой с пассажирами. Этим командированным средней руки, едва они сядут в автобус, подавай все блага цивилизации разом. Если автобус полон — спросите любого, — шофер не жалеет себя. Но когда пассажиров лишь трое… И Джон Болт переключился на многократно испытанную программу.

— Кушайте на здоровье, господа!

И на завтрак, и на обед, и на ужин — синтетические бобы с китовой тушенкой да подогретый ячменный кофе. Уже на второй день господа пассажиры принялись опустошать свои дорожные холодильники.

— Душ к вашим услугам, господа. Правда, вода из него едва каплет, но мыло смыть можно, если очень постараться.

— Музыку? Пжалста!

Джаз на всю катушку. Через пять минут:

— Водитель, будьте так добры, выключите музыку.

— Пжалста!

— Пустить вентилятор? Ничего не стоит! Только у нас подсели аккумуляторы, боюсь, трудно будет приземлиться.

— Игры к вашим услугам, господа.

Скомплектованы не без юмора: домино — одни “пусто-пусто”, шахматы — белые против белых, ни единой черной фигурки, в кости впаяна дробинка — выпадают исключительно шестерки.

— Прошу вас, кино!

Фильмы подобраны по принципу познавательной ценности: “Микросфера кишечника”, “Рак легкого”, “Современный обряд похорон”, “Аварии ракет местного сообщения”.

В общем, полный сервис. Никаких отказов. Развлекайтесь, господа пассажиры! Но знайте, что и водителю такого рейса живется не сладко…

На третий день пассажиры полностью прекратили сопротивление. Но удовлетворения Джон Болт не получил: над кем торжествовать? На четвертый день он проснулся за баранкой от запаха жареного мяса. Оказывается, Инночка без спроса включила ультразвуковую печь, на сковороде аппетитно шипели бифштексы. Сделать ей выговор он не решился. Больше того, вечером, повздыхав по поводу своей одинокой жизни, запустил Чайковского. Потом вынул кляп из сеточки душа. Потом включил вентиляторы и подсунул колоду карт — мужчины засели за игру.

Словом, паразиты благоденствовали благодаря этой девчонке, даже не геологу еще, как выяснилось, а просто студентке, возвращающейся с практики. Зато Джон Болт получил право наслаждаться ее щебетом о героической работе геологов на астероидах да еще вздыхать, сидя возле нее.

Автоматика тянула исправно. Джон Болт вышел из рубки и направился в салон. В полутьме разноцветно светился экран: змеедевушка с Веги из одноименного двенадцатисерийного фильма душила в объятиях очередного поклонника. Джон сел рядом с Инночкой, привычно вздохнул, поискал на кресле ее руку — и наткнулся на что-то мягкое, теплое, от чего щекотно стало ладони. И вдруг это что-то, что он принял поначалу за часть ее одежды, какую-нибудь финтифлюшку из искусственного меха криптолона, пружинисто вздыбилось под рукой и прыгнуло с кресла.

— Ой, что это у вас? — взвизгнула Инночка.

В свете экрана мелькнула по салону быстрая тень.

Джон Болт считался бравым водителем, немало исколесил космических проселков, правда, в пределах Системы, и случалось с ним разное, но тут внутри у него что-то оборвалось. Если бы автобус прокололо метеоритом, он, наверное, не так испугался бы; в космосе страшно неведомое.

Он заставил себя включить свет. Инспектор и проповедник втиснулись в кресла и замерли, Инночка подобрала ноги под себя. Джон Болт оглядел салон. В темном углу за пустыми креслами сжалось в комок и мелко дрожало что-то… какое-то живое существо, ни на что не похожее, разве на кошку, но очень отдаленно. Существо казалось одетым в пушистую шубку из белого криптолона, два красных диковатых глаза испуганно косили на людей, длинные звукоуловители вздрагивали.

Преодолев отвращение, Джон Болт шагнул в угол и ухватил существо за эти самые звукоуловители — оно жалобно пискнуло.

— Какая гадость! — сказал он брезгливо. — Чье это?

Фермеры и авантюристы с астероидов не так уж редко перевозят разную контрабанду. Но трое пассажиров переглянулись недоуменно.

— Я думала, это вы принесли, кап, — сказала Инночка.

— Кап, — усмехнулся Болт. — Кто-то из вас везет каких-то экзотических животных, вот что. Придется сделать обыск.

Он холодно посмотрел в глаза всем троим по очереди, и все трое выдержали этот взгляд.

В рубке Джон Болт решительно сунул существо в приборный ящик и нырнул в скафандр. Через несколько минут медленно растворился наружный люк и железная рука скафандра вышвырнула четвероногого гостя в черноту космоса.

Вслед за этим Джон Болт провел дезинфекцию, сделал всем соответствующие уколы, проверил имущество пассажиров, тщательно обыскал корабль до самого последнего уголка, до последней щелочки, но ничего подозрительного не обнаружил. Пассажиры сидели притихшие, угрюмые, и уж ни музыка, ни карты, ни бифштексы не интересовали их.

Понемногу Джон успокоился, решив, что животина пробралась в ракету во время остановки на одном из астероидов; неважно, что все они считались необитаемыми, все равно рано или поздно кто-то же должен был открыть этих пушистых зверюг, так почему бы не он, Джон Болт, водитель первого класса? К вечеру его настроение настолько поднялось, что он смилостивился и, запустив следующую серию про змеедевушку с Веги, уселся возле Инночки.

На самом интересном месте сзади, с пустых кресел, послышался восторженный писк.

Джон Болт вскочил — и сразу упал обратно в кресло: в темноте салона тут и там светились пары зеленых огоньков. Он машинально включил свет. Как зрители в кинотеатре, сидели в креслах белые зверюшки и с любопытством следили за событиями на экране. Ни один из них даже не моргнул.

Инспектор и проповедник, как по команде, лишились сознания. Болт тоже чувствовал себя словно на краю пропасти — кружилась голова, во рту пересохло. Только Инночка на этот раз не испугалась.

— Какие милые зверюшки! — сказала она. — И как им нравится кино! Признайтесь, Джон, вы их контрабандно везете на Землю? Автобус не окупается, маленький бизнес, да?

— Черта с два! — вне себя заорал Джон Болт. — Милые зверюшки! Сейчас все они отправятся вслед за тем, первым… — И он бросился надевать скафандр.

Инночка несмело приблизилась к одному из пушистых зверьков, опасливо положила руку на его мягкую шубку. Зверек вздрогнул, но посмотрел на Инночку доверительно.

— Кис-кис, — сказала она. — Кис-кис, как тебя зовут?

Зверек смешно зашевелил носом с пучочками усов и часто-часто замигал раскосыми глазами. Инночка смотрела на него, гладила, и что-то вспоминалось ей… но никак не могло вспомниться.

— Смотрите, в его мигании есть система, — пробормотал пришедший в себя инспектор. Очевидно, сказалась застарелая привычка считать все, что попадается на глаза. — Три… три… девять. Три… четыре… двенадцать. Три… пять… пятнадцать.

— Да это же таблица умножения! — засмеялась Инночка.

Ввалился Джон Болт в громоздком скафандре, с мешком в железных руках, решительно шагнул к ближайшему креслу. Инночка преградила ему путь. Джон откинул лицевую часть шлема: — В чем дело, что за штучки?

— Он знает таблицу умножения.

— Пусть хоть таблицу логарифмов! Этой нечисти не место на корабле! — И он пошире распахнул мешок.

— Не дам!

Инночка отважно заслонила зверюшку собой, но Джон бесцеремонно оттолкнул ее: для него не было ничего святее безопасности пассажиров. И тут очень кстати вмещался проповедник, который, оказывается, тоже очухался и молча наблюдал за происходящим.

— Уничтожение разумных существ иных формаций, — проговорил он железным голосом электронного Судьи, — карается сроком до десяти лет подводно-исправительных работ.

Джон Болт выронил мешок.

— Неужели? — пробормотал он. — Неужели это… разумные… зверюшки?

— Четыре… два… восемь, — считал тем временем инспектор. — Четыре… три… двенадцать. Четыре… четыре… шестнадцать.

— Разрази меня гром! Да он знает таблицу лучше, чем мой братец Бобби, — признался Джон Болт. — Выходит, они грамотные. Господа, — обратился он к зверькам, — не угодно ли заказать ужин? Впрочем, черт их знает, что они едят.

Он принес миску бобов, китовое мясо, сахар, кофе — зверьки вежливо обнюхали угощение, но есть отказались.

— Что же вам угодно? Может быть, выпить?

Но и виски не заинтересовало новых пассажиров. Проповедник протянул руку, взял стаканчик, понюхал.

— С содовой? Какое же разумное существо станет пить такую гадость? Если бы чистое… — И он, выручая Джона, опрокинул стаканчик.

— Тогда чем могу служить, господа? — спросил Джон без всякой надежды получить ответ.

И тут один из этих пушистых соскочил с кресла и несколько раз настойчиво прыгнул в сторону экрана. Его звукоуловители просительно прижались к спине.

— Кино! — догадалась Инночка. — Они просят кино.

Пока странные зверьки смотрели фильм, люди собрались в рубке.

— Веселенькая перспектива, — сказал водитель. — Кто бы они ни были, эти ушастые, месячный карантин нам обеспечен. В лучшем случае. А в худшем — какая-нибудь новая болезнь. Свеженькая, еще не известная медицине. Тогда нас развернут и отбуксируют за пределы Системы на вечную прогулку. На Земле своих болезней хватает.

— Недурственно, — сказала Инночка. — В таком приятном Обществе.

— Во всяком случае, скучать вы не будете, — заверил проповедник. — Ежедневно до скончания века вам обеспечена добротная лекция во славу господа бога.

— Но откуда же они взялись, эти одиннадцать безбилетных? — спросил инспектор.

— В том-то и загвоздка. Вчера не было ни одного, ручаюсь. Может, какие-нибудь семена… споры?

— Мне кажется, — как бы про себя проговорила Инночка, — я их уже видела где-то… очень давно…

— Еще бы! Только вчера я вышвырнул в люк точно такого же.

— Нет, нет, я видела их как будто еще в детстве.

— Во сне, — отрезал Джон. — Как бы там ни было, господа, я обязан связаться с диспетчерской. Может, они что-нибудь знают. А не знают, пусть думают, им за это денежки платят. Слава богу, у нас в запасе неделя. И десять серий змеедевушки.

Утром пришла радиограмма: “Белые пушистые зверьки с длинными звукоуловителями также зеленые чертики с хвостами науке неизвестны тчк Прекратите злоупотребление спиртным тчк Следуйте прежним курсом”.

Разъяренный Джон Болт послал второй запрос, на сей раз прямо в управление. Ответ последовал мгновенно: “Немедленно шлите телефотограмму внешнего вида зпт ведите наблюдения зпт пытайтесь вступить в контакт зпт будьте крайне осторожны тчк Ждите дальнейших инструкций”.

Утром гости снова отказались от еды и выпивки, но в креслах чувствовали себя хозяевами, лежали, уютно развалившись, время от времени лениво почесывались задними лапками. Один из пушистых, знаток таблицы умножения, опять начал сигналить глазами.

— Что-то мудреное, — сказал инспектор. — Что бы это значило, кап?

Джон Болт нехотя пригляделся.

— Кажется, дифференциальные уравнения. Черт их знает, что за народ. Может, он шпарит единую теорию поля или что-нибудь еще похлестче. Чует мое сердце, на этом деле можно еще тот бизнес сделать. Надо бы записывать, да как?

— То-то и оно! А не попытаться ли все-таки поговорить с ними?

— Кис-кис, мур-мур, брысь! — попробовала Инночка.

— Это вам не котята — это разумные существа, — поучительно заметил проповедник. — Между прочим, еще одно доказательство величия господа бога.

— Нас четверо, — предложил инспектор, мысли которого постоянно вертелись вокруг цифр. — Их одиннадцать, так? Сообщим?

— Браво! Валяйте!

Инспектор старательно отморгал. Зверьки поняли, радостно всполошились, зашевелили носами, залопотали по-своему, сбившись в кучку.

— Усвоили, что мы тоже разумные существа, — мрачно усмехнулся Джон Болт.

— А теперь надо сообщить, что нас на Земле пять миллиардов. На всякий случай.

— Мигать пять — миллиардов раз? — возмутился инспектор. — Нет уж, увольте!

— Раз, два, три, четыре, пять… Раз, два, три, четыре, пять, — что-то мучительно вспоминала Инночка. — Вертится в голове — и только! Вроде как с самого детства. Что бы это значило?

Пришла еще одна радиограмма: “Поздравляем открытием новой цивилизации тчк Продолжайте наблюдения зпт следуйте заданным курсом тчк Попытайтесь передать двтч Земля ждет дорогих гостей”.

Джон Болт не сдержал торжества:

— Открыть новую цивилизацию, и не где-то в глубинах космоса, а здесь, у себя в Системе, на автобусном маршруте — вот это да!

Тихо играла музыка, все четверо сидели молча, думали каждый свое, А в креслах дремали одиннадцать длинноухих представителей неведомой цивилизации.

Детский хор затянул что-то трогательными, неокрепшими голосками. И тут Инночка вспомнила… Вспомнила песочные формочки, лопатку, цветные картинки, по которым рассказывала воспитательница детского садика, и хоровод с такой же непритязательной песенкой. Она вскочила и запела:

– “Раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять. Вдруг охотник выбегает, прямо в зайчика стреляет… — Она стрельнула пальцем в зверька. — Пиф-паф! Ой-ой-ой! Умирает зайчик мой…” Зайчики, милые вы мои зайчики!

— Зайцы? — туго вспоминали мужчины. — Зайцы?…

— Зайцы — это безбилетные пассажиры, — заметил Джон Болт.

— Зайцы — это отблески от зеркала, — сказал инспектор.

— Нет, зайцы — это шары в бильярде, — возразил проповедник.

— Зайчишки, зайчишки! — по-детски засмеялась Инночка и, бесцеремонно ухватив двух зайцев за уши, закружилась с ними по салону.

— Зайцы, зайцы… — бормотал инспектор. — Точно, водились в древности на Земле такие зверюшки, и было их довольно много, но потом их всех истребили до единого. Я читал об этом в какой-то книге.

— Забавно, — задумчиво сказал Джон Болт. — Цивилизация без прописки. Космические странники. При случае не прочь прокатиться задаром на попутной ракете. Потому, верно, и безбилетников зайцами прозвали в древние времена.

— Одного не понимаю, — сказала Инночка, поглаживая зайцев. — Как же так получилось: когда их было много, никто не заметил, что они разумные?

— Никому в голову не пришло считать их морганья, — ответил инспектор. — У человека разговор с ними был короткий. Пиф-паф — и точка!

— Проморгали, — мрачно пошутил Джон Болт.

— Зайчики, зайчики, мальчики с пальчики! — напевала Инночка, тормоша зайцев. — Джон, у вас есть морковка? Они едят морковку.

Джон умчался в кухонный отсек. Через несколько минут зайцы аппетитно хрустели морковью. Четверо людей блаженно следили за ними, и лица у всех четверых стали совсем детскими…


* * *

Утром салон оказался гнетуще пуст.

— Н-да… — почесал в затылке Джон. — Сошли на своей остановке. Прямо через стены, как и вошли.

— Очевидно, Земля их не прельщает, — невесело заметил инспектор.

— Глупцы! — проворчал проповедник. — Глупцы мы, человечество! Варвары! Людоеды! Креста на нас нет!

Инночка плакала крупными слезами. Джон Болт, хлопнув дверью, ушел в рубку. Противно было видеть друг друга.

Загрузка...