Три В. Вино. Вернувшиеся. Вещность.
1
Тетка была абсолютно сумасшедшая. Не старая еще, но окончательно и бесповоротно поехавшая крышей. Я это понял, не увидев ее даже, просто шаги за дверью были медленными, тяжелыми, из квартиры сочился кисловатый дух комнат, которые тысячу лет не проветривали, а сама дверь была казенно-рыжей, с облупившейся у ручки краской. В таких квартирах живут только сумасшедшие старые девы, заводят себе котов, собирают стопки прошлогодних газет и ругаются на выключенный телевизор.
Пока тетка медленно шла на мой стук, все, чего мне хотелось, так это сорваться с места, перемахнуть через хлипкие перила и кубарем скатиться по лестнице, чтобы духа моего не было у двери этой чертовой, за которой медленно, но неотвратимо, приближалась ко мне двоюродная тетка Елена Викторовна.
О ее существовании я узнал в апреле, когда мать, измученная выпускными экзаменами и собственными страхами, усадила меня за стол, кашлянула, собираясь с мыслями, и осторожно проговорила:
– Гош, может, в Москву поступать будем, а?
Вспылить можно было и от имени этого дурацкого – откуда Гоша этот вылезает постоянно, я тебе что, попугай? Гриша, Гриша меня зовут, ма, сама же назвала! – и от обобщения, будто поступать мы будем вместе, и учиться вместе, и жить всегда вот так, как живем здесь, через перегородку из шифоньерки. Но я смолчал.
Решение уехать, обязательно уехать из тьму-таракани, ставшей мне и колыбелью, и обителью и камерой смертника с самого рождения, я принял сразу же, как осознал, что житья мне здесь не будет. Коробки пятиэтажек, разбитые тротуары, подростня, что околачивалась по подъездам, оставляя после себя использованные иголки и обрывки жгутов – я не вписывался в их мир, и самое страшное, что они это понимали даже четче, чем я сам. Понимали и всячески старались смахнуть меня с полотна этих улиц, как бельевого клеща с простыни.
Я старался соответствовать, но они не верили, видели чужака, как бы ни прикидывался я своим. Казалось бы, чем отличалась моя малолетняя голая задница, нависающая над типовым горшком? Но ее вычисляли, ее пинали, над ней смеялись звонче, чем над другими. Казалось бы, все первоклассники похожи друг на друга – большие уши, длинные руки, тощие ноги, но именно меня толкали и щипали, дергали и обливали водой из мелового ведра.
Я приходил домой, захлебываясь рассказывал о своих злоключениях, а мама только вздыхала и морщилась, мол, все дураки они, Гоша, один ты – лучший мальчик на свете. Только я ей не верил, во всем верил, а в этом – нет. Что могла знать она о мальчиках, вырастившая меня одна, так и не нашедшая мне ни отца, ни отчима, ни мало-мальски приличного мужика, на которого я бы захотел походить?
Так и вышло, я много злился и много бегал, я читал горы бесполезных книг, но скрыться в них от узкой тропинки, что начиналась за дверью нашего подъезда и вела через серый, пьющий, умирающий город, не получалось. Прятаться было бессмысленно, спасти меня мог лишь побег. Так далеко, чтобы ни один из подъездных пацанчиков даже представить не смог, где меня искать. Все эти своры, похожие друг на друга, как две капли грязной воды. Их смазанные, припорошенные пылью, лица. Их заученные реплики, взятые из тупых сериалов про таких же пацанчиков, как они.
– Охуел, да? В край охуел? Слышь, Савельев, охуел что ли? – твердили они, а мне казалось, что все это сцена компьютерной игры.
Скроенные из простейшего кода фигурки работают по заевшему скрипту, повторяя и повторяя дебильные реплики, чтобы герой успел проникнуться повсеместной безнадегой локации. Я проникнулся. И я хотел сбежать.
Но между мной и бескрайней, прекрасной, сумасшедшей, загазованной Москвой стояла мама.
Стоило подумать о переезде, как она, словно прочитав мои мысли, разбивала тарелку, бросалась собирать осколки и ранилась так сильно, что накладывали швы. Или теряла кошелек со всей наличкой, зарплатной карточкой и проездным на месяц. Или заболевала жуткой ангиной. Или просто впадала в крайнюю стадию хандры и часами сидела на кухне, все ниже склоняясь над остывшей чашкой водянистого чая.
– Мам, ну чего ты? – только и оставалось спрашивать ее, а она дергала плечом, мол, сам знаешь чего, сам все знаешь.
А тут взяла и сама предложила. Просто взяла и сказала это – давай поступать в Москву.
– Я сам вот думал, – отвечать пришлось осторожно, чтобы не спугнуть чрезмерным воодушевлением. – Даже ВУЗы поглядел, есть варианты хорошие…
– Главное, чтобы государственные, Гош, чтобы с отсрочкой.
Тут мне стало ясно. Кристально ясно, настолько, что аж зубы свело. Больше придурков из подворотни, исламистских террористов и внезапной онкологии мама боялась армии. Если в новостях мелькал очередной призыв, она выключала телевизор и принималась судорожно наводить порядок, швыряя вещи мимо их законных мест.
Причина скрывалась на верхней полке шкафа, прямо за стеклянной дверцей, обрамленная дешевой рамкой из ДСП. Если постараться, то на выцветшей фотографии можно было разглядеть вытянутое лицо, крупный подбородок, а главное улыбку – совсем мальчишескую, залихватскую, так умеет улыбаться только тот, кто видит будущее свое счастливым и безмятежным. Парня на фото звали Гошей, и был он не прав. Знал бы, что погибнет в 1988 на чужой, горячей земле, точно не улыбался бы.
С тем самым Гошей, в честь которого так хотела, но все-таки не решилась назвать меня мама, я познакомился на десятый день рождения. Мы подошли к шкафу, мама приоткрыла дверцу, встала на носочки и медленно сняла с полки тяжелую рамку. Я уставился на незнакомого парня, он уставился на меня. Ну, не на меня, конечно. Просто смотрел в кадр, без смущения, не переигрывая, не строя из себя ничего. Просто смотрел и улыбался. Хороший он был, наверное, даже красивый. В десять лет плохо представляешь себе красоту вообще, а мужскую особенно.
– Вот это Гоша Серебряников, сыночек, я давно хотела, чтобы ты на него посмотрел.
В детском мозгу очень просто выстраиваются логические связи. Если мама планировала показать мне какого-то дядю, если говорит о нем с придыханием, еще и день выбрала особенный, праздничный и большой – первый юбилей, как никак, то дядя этот не просто дядя.
– Это папа? – Я даже не пытался скрыть почтительный восторг.
А мама странно хмыкнула, оттолкнула меня локтем, скоренько вернула фото на место и захлопнула шкаф. Стекло в дверце жалобно звякнуло.
– Если бы, – бросила она, выходя из комнаты. – Но нет.
Это потом я узнал, что Гоша учился с ней на одном курсе, они не дружили даже, так, случайно пересекались на потоковых лекциях.
– Ритка, мать твоя, его любила, как кошка, – горячим шепотом поделилась семейной тайной бабушка и даже покраснела от удовольствия.
Бабку мы приехали навестить в новогодние праздники, до выпуска оставалось полгода. Напряжение чувствовалось в воздухе, у мамы то болела голова, то кололо сердце, то на работе случался форменный аврал. Возможность безмолвного побега ночью через окно становилась для меня все реальнее. Я понимал, что все эти болячки и срывы лишь прикрытие большой и страшной беды, случившейся давно, очень давно, задолго до дня, когда я появился, заполняя мамину жизнь бесконечными хлопотами, задолго до того, как хлопоты эти и стали ее жизнью.
Гоша, улыбающийся с полки, выглядел все загадочнее, но разузнать о нем было неоткуда, не у мамы же спрашивать? Подруг она особенно не имела, как и я друзей, оставалась одна только бабушка, живущая в глуши еще большей, чем мы.
Уговаривать ее не пришлось, мамин секрет она выдала сразу же, как мы остались за столом одни. Опрокинула рюмку наливочки, крякнула и начала говорить:
– Гошка парень был знатный, с друзьями, с девками шатался, красивый, высокий, все на него засматривались. А Ритка что? Тьфу! Мышь, прости Господи, серая!
Как накопилось в бабушке столько злости к единственной дочери, я не знал. Да и не хотелось мне в этом копаться. Я слушал, мне нужно было понять.
– Ритка наша все к нему липла, а он и знать не знал, как там ее зовут. Ох, как она страдала, ох, как мучилась! А на четвертом курсе его за драку поперли, там война как раз, проклятая эта, опять началась… Гошку в первый же призыв туда фьють! И нету Гошки. Погиб, подорвался в горах.
Замолчала, наслаждаясь сгустившейся от ее слов тишиной, цапнула кусочек хлеба, пожевала.
– Ритка как узнала… Ой, что было, Гришенька! Чуть саму в могилу не закопали. Хорошо, прощаться ее не пустила, начала б на гроб бросаться, вот стыдоба….
Поправила седой волосок, убрала под платочек, покачала головой.
– Так он мне что, вообще никто получается?
– Гошка Серебряников? – Осклабила голые десны, сморщила лицо, и без того похожее на прошлогоднее яблоко. – А кто ж? Никто, конечно. Это Ритка тебя в его честь назвать хотела, а я не дала. Примета плохая, младенчика да в честь покойника называть. – Метко плюнула через плечо и вдруг начала мелко креститься. – Прости грехи наши, Господи, пути неисповедимые твои…
И сразу все встало на свои места. Мамины срывы, слезы и тревоги, фотография эта дурацкая и страх, животный страх перед каждым армейским призывом. Я знал теперь, на что давить. Все козыри оказались в руках – ни один ВУЗ в округе отсрочки не дает, военкомат забирает всех, кто может передвигаться на двух конечностях и знает буквы. Ноги у меня были в порядке, стаж бегуна мимо подворотен сделал из меня спортсмена поневоле, аттестат назревал вполне себе положительный. Других причин не отдать долг Родине тоже не накопилось.
Я это знал, мама это знала. Но говорить об этом вслух мы не решались. До того апрельского вечера, когда все сложилось само. Я показывал маме распечатку столичных ВУЗов, она кивала, охала, качала головой. Мы тут же отобрали пять самых подходящих, чтобы не слишком дорого, не слишком престижно, но полезно. Мы проверили сроки подачи документов, мы выяснили общий балл нужный для поступления, прикинули и поняли – подхожу!
Оставалась одна проблема, большая и извечная – где жить, пока приемные комиссии обрабатывают мои данные, проверяют документы и готовят списки тех, кто допущен к дополнительным испытаниям? Снимать комнату в Москве нам было не по карману, да и как сделать это, сидя в нашей глуши, ни я, ни она не знали. Повисла давящая тишина. Мечты привычно раскрошились об могильный гранит обстоятельств. Хрен тебе, а не поступление, Гришка. Хрен тебе, а не свобода.
– Мне бы только зацепиться, ма! Там общежитие дадут, как поступлю. Ну недели две, ну месяц… Оглядеться хоть, посмотреть, что там к чему…
Мама молчала, терла виски. На ее щеках краснели пятна, сползали к подбородку, еще чуть, и начнут чесаться.
– Ладно, завтра еще подумаем, – решил я, но пока наливал ей воду и отмерял тридцать капель валокордина, она вдруг сама успокоилась, даже плечи распрямила.
– На недельку я тебя точно пристрою, Гошик… На недельку у меня там есть вариант. Но это завтра… Утро вечера мудренее. Спать пойду.
Встала и зашаркала тапочками по коридору. В комнате заскрипела пружинами кровать. Стало тихо. Я постоял еще немножко, выпил залпом разведенное в стакане лекарство и долго еще сидел на кухне, бездумный и пустой, как вычищенный до блеска таз.
Дальше все завертелось с бешеной скоростью. В Москве внезапно нашлась двоюродная тетка, с которой лет двадцать уже никто на связь не выходил. Дозвониться до нее так и не вышло, но мама этому не слишком удивилась.
– У Ленки отродясь телефона не было, номер соседский, мало ли люди переехали давно.
– Так с чего ты взяла, что она сама до сих пор там живет? – Замаячивший было выход из тупика снова стал туманным и зыбким, вот-вот растает, обернувшись солдатскими берцами и бушлатом. – Уехала может куда-нибудь, а я припрусь с чужой дверью целоваться.
– Ленка-то? Уехала? – Мама сморщилась. – Ой, да не смеши. Там она. В берлоге своей. Куда ей деваться?
Нужно было уже тогда понять, что дело с московской тетушкой не чисто. Но берлога в моем случае была лучше, чем ничего. И я согласился ехать без предупреждения, в никуда, но главное, что в Москву.
Адрес забил в телефон, записал на трех бумажках и выучил наизусть. Москва, станция метро Алтуфьево, улица Абрамцевская, дом 22. На картах он прятался среди робкой зелени, нависал над ней серой махиной в шестнадцать этажей. Был дом тусклым, типовым и очень московским. Мне он понравился, и район понравился, а то, что еду я туда абсолютно один, нравилось больше всего. Я все представлял, как поезд привезет меня на Ленинградский вокзал, как я спущусь в метро, поеду по серой ветке, выберусь наружу и пойду себе по улице Абрамцевской к дому двадцать два, поднимусь на пятый этаж первого подъезда, позвоню в дверь под номером 18, и так начнется моя новая жизнь.
Экзамены промелькнули единым сгустком нервов, но сдал я их ничего так, сойдет. Может, чуть хуже, чем планировал. Но в целом, неплохо, должно было хватить. Мама в эти дни волновала меня куда сильнее тестов, дополнительных заданий и бланка С. Она стала бледной и рыхлой, глаза ввалились, а щеки наоборот отекли, будто во рту ее постоянно что-то пряталось.
Она вдруг начала замирать на половине фразы, как пойманный хищником опоссум, взгляд становился рассеянным, на лбу выступал пот, губы мелко дрожали, вот-вот расплачется. Я капал ей в стакан успокоительное, заваривал крепкий чай и трусливо отмалчивался. Мне казалось, что стоит начать ее успокаивать, как она потребует от меня остаться. И я соглашусь, прогнусь под ее беспомощностью, сломаю обе ноги, чтобы стать негодным к армейской службе, зато очень даже годным для круглосуточного материнского надзора.
Но обошлось. До выпускного я молчал, а она страдала. После вручения аттестатов я уселся в дальнем углу и принялся наблюдать. Вот этот скачущий гопник, который чудом получил справку об окончании школы, сядет за мелкий разбой уже к осени. А вот эта размалеванная шлюха уедет на закат с каким-нибудь дальнобойщиком. Я чувствовал себя в крайней степени гадко, но все равно хорошо. Это было как давить нарывающий прыщик грязными руками. Всем этим людям, с которыми я провел одиннадцать лет, не было дела до моего существования. Они напивались какой-то дрянью, сталкивались потными телами, оглушительно гоготали, подвывая песенкам, бьющим из колонок, установленных в спортивном зале. Им было хорошо и просто. Легко и понятно. А я сидел в углу и ненавидел их, упивался собственным превосходством, которое еще только предстояло достигнуть.
– Это чья мамка там в говно уже? – Вопрос скользнул мимо закончившейся песенки как раз в момент, когда новая еще не началась.
Сразу загомонили. Перестали дергаться, ловя ритм, отлипли друг от друга, заозирались.
– Где? Где?
– Да там, бля, глаза разуй!
По тому, как все подобрались и устремились к столам, где топтали под музыку родители и учителя, я как-то сразу понял, чья это мать устроила пьяный дебош. Понял и сорвался с места. Я хорошо бегаю, правда хорошо, и спортзал перемахнул легко, как стометровку КМСник, так что у мамы я оказался раньше ржущей, ликующей толпы.
Мама и правда была окончательно и беспробудно пьяна. Платье, купленное специально к выпускному, задралось так, что стало видно утягивающие шорты под колготками, волосы растрепались, одна грудь чуть съехала в сторону, обнажаясь сильнее другой. Смотреть на это я не мог. Схватил ее за плечи, потащил к выходу. Ноги у нее заплетались.
– Гошенька мой, любимый мой… – шептала она, обливаясь пьяными слезами.
А я молчал. Я тащил ее по школьному фойе, отчетливо понимая, что никогда больше сюда не вернусь. Ни на день выпускника, ни на юбилей. Ни чтобы показать им, какой я стал, ни чтобы открыть хренову именную табличку в свою честь. Никогда. Потому что смех, эхом пронесшийся по спортивному залу, провожал нас до самой лестницы, потому что смеялись все – пьяная выпускная гопота, пьяные их родители, пьяные учителя. Все они, не стоящие и ногтя моей несчастной, сумасшедшей моей матери, смеялись над нами, пока я уводил ее, рыдающую прочь. И прощать им этот смех я не собирался.
Мой поезд в Москву отходил в девять утра. Домой мы доковыляли в начале первого. Еще минут сорок я пытался уговорить маму переодеться, умыться и лечь. Она то откидывала мои руки, то начинала плакать, то висла на моей шее, бормоча что-то несвязное. Да я и сам был готов разрыдаться от отчаяния и жалости к ней. Мама смотрела на меня пустыми глазами, непривычно темными, почти черными от горя, и повторяла, без конца повторяла:
– Гошенька, сыночек, хороший мой… – А я все толкал ее к ванне, стараясь пропускать мимо ушей этот отчаянный шепот.
До поезда оставалось семь часов, когда она наконец рухнула на кровать и затихла. Я постоял еще немножко, прислушиваясь к ее тяжелому дыханию, поставил на тумбочку стакан воды и пачку анальгина, и пошел к себе за шифоньерку. Думал, промучаюсь без сна, а на деле от усталости и переживаний почти сразу провалился. Очнулся по будильнику, до поезда оставалось часа два, не больше.
Мама лежала, отвернувшись к стене, развороченная перед выпускным сумка раззявилась в углу. Я судорожно кидал в нее оставшиеся вещи и все поглядывал на часы. До вокзала идти было минут пятнадцать. Мама не просыпалась. Бока сумки раздулись, молния не хотела застегиваться, я метался по квартире, понимая, что точно забыл что-то важное. Мама спала.
За двадцать минут до поезда я осторожно присел на краешек ее кровати. Мама тут же открыла глаза. Опухшие, но не сонные. Спала ли она этой ночью вообще, я так и не понял. А вот почему не стала помогать собираться, дошло даже до меня.
– Поехал? – хрипло спросила она.
Я кивнул.
– Ну с Богом, Гриша. Ступай.
Потянулась ко мне, я наклонился. Ее сухие губы мазнули по моей щеке. Я вскочил, схватил сумку и выбежал в коридор. Запер дверь ключом и медленно спустился во двор. Поцелуй еще горел на коже. Метка неизбывной моей вины.
Только подходя к вокзалу, я понял, что спиртным от мамы не пахло. Ни ночью, когда я тащил ее из школы домой, ни сейчас. Думать об этом было некогда, поезд уже подошел к перрону, готовый везти меня в новую жизнь. Откуда было знать мне тогда, что горе порой бывает куда хмельнее сивушного вискаря, разлитого в соседнем гараже. Я тогда ничего не знал ни про жизнь эту, ни про горе. Я вообще ничего не знал, кроме заученного московского адреса и дороги до него.
2
Когда поезд дополз до перрона, тяжело вздохнул и, наконец, остановился, я уже не помнил себя от томительного предвкушения. «Скорее! Скорее» – вопило во мне, и я первым спрыгнул с подножки, закинул сумку на плечо и влился в толпу, целеустремленно несущуюся к метро. Наверное, я был не в себе, потому что дорога до теткиного дома утонула в мельтешении лиц, запахов и звуков. В метро пахло резиной и чем-то непривычным для меня, наверное, самим метро и пахло. Люди суетились повсюду, толкали соседей локтями, занимали места, оттаптывали ноги. На станциях было душно, в переходах свистел сквозняк, вагоны с кондиционерами забивались потными телами, и я был одним из этих тел. Я был среди них. Немыслимое счастье с запахом влажных подмышек.
Дом, в котором жила моя дорогая тетушка, оказался точь-в-точь таким, как на картах гугла. Шестнадцать этажей серого кирпича, зеленые лоджии, тяжелые двери подъездов, ряд приземистых гаражей напротив. Цифры один и восемь на домофоне я нажимал дрожащей рукой. Хриплый гудок сменился точно таким же, и еще, и еще. Я топтался на крыльце, в потной ладони скользила сумка, полная моего барахла. Дверь не открывалась. Был поздний вечер, почти ночь для любого времени года, кроме нескольких, самых лучших недель, когда день длится и длится, а закат приносит легкую прохладу. Я весь день трясся в поезде, я проехал половину Москвы, я добрался до нужного дома, я был готов к новой жизни. Но на третий звонок никто не ответил так же упрямо, как на первый.
Не знаю, как долго еще я бы мучал домофон, но в подъезде послышались голоса и собачий лай, дверь пронзительно пискнула и открылась. Два пацана тащили за собой упирающегося лабрадора, молодого совсем, с огромными плюшевыми лапами. Пацанва тоже была еще мелкая, я дождался, пока они спустятся с крыльца, сунул ногу между косяком и закрывающейся дверью и осторожно проскользнул внутрь. Сердце тяжело бухало сразу во всем теле, будто я не в подъезд шагнул, а в охраняемым ЧОПом банк.
У лифта кто-то переговаривался, и я свернул к лестнице. Пять пролетов до восемнадцатой квартиры – ерунда для того, кто полжизни бегал за хлебушком через дворы, чтобы местные ребята не переломали ноги за мелочевку и старый телефон. Нужный этаж встретил плотно запертыми дверями. Три вполне себе сносные, железные, с блестящими скважинами замков. И еще одна, деревянная, выкрашенная рыжей краской. Ни звонка, ни номера. Но я сразу понял, что тетка ждет меня именно за ней – старой, трухлявой, слепо пялящейся на мир.
Я постучал. Стук прорвал тишину лестничной клетки, но тут же стих, сжался и заглох. Я постучал еще раз, громче и настойчивее. Я был готов барабанить в дверь, даже выбить ее, потому что внутри меня нарастала паника. Еще немного, и закричу, забьюсь всем телом о последнюю преграду между мной и жизнью, в которую мне так отчаянно верилось.
– Открой! Открой!
Каждое слово – удар. Каждый удар – слово. Спиной я чувствовал, как через глазок наблюдают за мной соседи. Сколько должен я биться, чтобы они вызвали ментов? Но сдаваться я не собирался, если не в квартире тетки, так заночую в обезьяннике, разница не большая.
Я барабанил и барабанил, костяшки опухли, в горле пересохло, к мокрому лбу прилипли волосы. Окончательно выдохся я за секунду до того, как за дверью раздались медленные, шаркающие шаги. Я успел пнуть сумку и посмотреть на разбитый кулак, еще не ощущая, но уже предчувствуя боль, когда услышал, что тишина перестала быть тишиной.
Тяжелое движение по скрипучему полу. Чем ближе, тем зловещее, чем ближе, тем неотвратимее. Кисловатая вонь сквозила в щели под дверью. Я отступил, я был готов бежать, только бежать было некуда. Елена Викторовна, двоюродная тетка по матери, услышала мой зов и выдвинулась на него, как паучиха Шелоб из старой сказки. Пока она шла, я успел представить, как тащится по полу ее волосатое брюшко, как хватаются за стены ее многочисленные, суставчатые лапы, тонкие и мерзкие, все в ресничках, чтобы ощупывать ими добычу. Сотня глаз, раскиданная по плоской морде, вращается в глазницах в поисках того, кто позвал ее. Жвала окаменели, с ядовитых клыков капает слюна, застывает в полете, виснет на обрывках одежды, которая прикрывает гниющий срам.
Абсолютно дурацкие мысли, даже вспоминать стыдно, но я так напугал себя ими, что, когда дверь со скрежетом распахнулась, был готов завыть от ужаса. На порог вышла сухая, даже тощая, женщина, покрепче запахнулась в отвратительно пахнущий халат из потертого бархата, слеповато сощурилась и огляделась. Взгляд ее водянистых глаз рассеянно скользил по лестничной клетке, не в силах зацепиться хоть за что-нибудь. Даже за меня, застывшего в полуметре от двери.
Она чуть подалась вперед, повела плечами, продолжая смотреть мимо. Тяжелые веки медленно опускались, потом поднимались, так же медленно, словно нехотя. Она дышала ровно и глубоко, будто спала в этот самый момент, когда тщедушное тело ее покачивалось на пороге.
Я должен был что-то сказать, но не мог. Во рту пересохло, язык прилип к небу, в голове страшно шумело от усталости. Так что я просто остался стоять, ожидая развязку.
Тетка принюхивалась к чему-то, от каждого шумного вдоха кожа ее натягивалась, ноздри расширялись. Она почти уже отвернулась, когда под моими ногами скрипнуло. Как в дурацком спектакле, тетка вздрогнул всем телом, секунда, и оказалась передо мной – лицо к лицу. Я даже почувствовал, как пахнет от нее сыростью и чем-то еще. Неуловимо, стойко, тревожно и опасно.
Но тут тетка посмотрела мне в глаза, и все мысли растворились. Она была безумна, она была расстроена, раздражена, и, кажется, не совсем уверена, что я на самом деле стою перед ней.
– Елена Викторовна? – просипел я.
Она побледнела, резко и страшно, кровь отхлынула от ее впалых щек, кожа стала походить на пергамент. Всплеснула руками, тонкими, как хрупкие косточки мертвой птицы. Сухая ладонь опустилась на мои губы.
– Тсс… – горячо шепнула она, схватила меня чуть выше запястья и потащила в квартиру. Дверь захлопнулась за спиной, сумка осталась в подъезде.
Прихожая тонула в сумраке и кисловатом запахе сырости. Тетка скользнула к двери, прижалась всем телом, застыла, прислушиваясь.
– Я сын вашей двоюродной сестры… – начал было я, но запнулся.
Если скелет в плюшевом халате и звался когда-то Еленой Викторовной, то было это так давно, что не вспомнить. Никому, особенно, ей самой. Оставаться в запертой квартире с сумасшедшей теткой мне не хотелось от слова совсем, только выбора не было. Как и денег на хостел, как и возможности уехать прямо сейчас.
– Я сын вашей двоюродной сестры, – повторил я, стараясь, чтобы голос не дрожал.
Тетка отлипла от двери, постояла немного, кивая, чему-то, что слышала только она сама, и обернулась. Страха на ее лице больше не было, как и сонного оцепенения. Она смотрела колко, глаза стали темными, почти черными.
– Ритки? – спросила она.
– Да.
– Врешь. У Ритки сын маленький. Родила по глупости. Лет пять назад. Гришкой назвали, а нужно было Гошей. Счастливый бы получился.
Подалась вперед, обхватила меня за шею, потянула к себе.
– Признавайся, падаль, ты за мной пришел? – Она шипела, скаля мелкие желтоватые зубы. – Мне говорили, что ты придешь, говорили, жди гостя… За мной пришел, падаль? За мной?
Нужно было оттолкнуть ее, нужно было схватить это тщедушное тельце, встряхнуть как следует и швырнуть в угол. Но вместо этого я полез в карман, дрожащими пальцами выудил паспорт и сунул ей.
– Вот! Григорий Савельев. Это я! – Голос предательски сорвался. – Давайте, я маме позвоню, она подтвердит.
Хватка тут же ослабла. Тетка снова стала маленькой, беспомощной и жалкой. Запахнулась в халат, уставилась в пол и маленькими шажочками направилась вглубь квартиры.
– Подождите! – Я рванул за ней, но она продолжала идти, будто меня и не было. – Я хотел у вас остановиться на пару недель, можно?
Тетка уже добралась до двери в конце темного коридора, щелкнула замком, на меня пахнуло тревожным, сладковатым запахом.
– Можно я останусь? – Я застыл в трех шагах от нее, сердце уже не колотилось, оно вообще перестало биться, ожидая ответа. – Можно?
– Оставайся, – равнодушно проговорила тетка, вздохнула и скрылась за дверью, плотно прикрыв ее за собой.
Замок скрипнул, запирая Елену Викторовну в крепости кромешного безумия. Я остался один, только тревожная смесь сырости и сладковатого духа теткиной комнаты остались со мной, чтобы разделить странную победу, так похожую на провал.
Квартира оказалась абсолютно такой, как можно было представить ее, глядя на обшарпанную входную дверь. Темная, сырая, заставленная тяжелыми шкафами и обветшалыми креслами, она и правда была берлогой. Существо, увязшее в безумии и страсти к накопительству, жило в ней, кормилось растворимым супом на маленькой кухне, задергивало гардины, прячась от дневного света, и снова уползало в нору. Вместо посуды с пыльных кухонных полок глазели его друзья – десятки фарфоровых статуэток, все эти собачки, уточки, балеринки и застывшие в странных позах пухленькие малыши. Я прошел мимо них, ощущая их слепой нарисованный взгляд, волоски на руках встали дыбом.
Здесь было жутко, мрачно и затхло. И мне предстояло здесь жить.
Комната, которую по безмолвному согласию хозяйки я собирался занять, оказалась чуть светлее коридора и кухни. Окно с деревянным подоконником, под ним низкая тахта, рассохшийся гардероб, пыльный коврик на полу и одинокий стул, кривоватый из-за разъехавшихся тонких ножек.
Я вернулся в подъезд за одинокой сумкой, запер за собой входную дверь и вошел в комнату. Воздух в ней состоял из пыли и давно забытых надежд. Я распахнул окно, внизу медленно засыпал двор, на дальней лавочке, почти скрытой в кустах сирени, переговаривалась какие-то подростки – два парня в темных толстовках и девушка, хохочущая так громко, что каждому было ясно, кто в этой компании товар, а кто купец. Парни, правда, еще сомневались, но возможности спастись у них не было. Как у меня не было ни единого шанса оказаться на той лавочке. Я вообще никогда не сидел вот так в ленивых сумерках, не потягивал теплое пивко из горла, слушая, как призывно смеется что-то мягкое, горячее, примостившееся у меня на коленях. Огромный кусок времени, за который человек успевает изгваздаться в житейском по самые уши, промелькнул мимо, пока я боролся с маминым контролем и читал фантастические романы, мечтая свалить куда подальше.
Рама с треском захлопнулась, стоило раздраженно толкнуть ее. Я подождал, не выйдет ли на шум тетка, но та и не подумала. Выходило, что в странной этом, временном моем доме я был предоставлен сам себе. Внезапная свобода на вкус оказалась чуть тревожной, но упоительной.
Белье, аккуратно уложенное на дно сумки маминой рукой, спасло меня от необходимости спать лицом в столетней пыли хозяйской тахты. Я успел только засунуть в наволочку пару свитеров и расстелить простынь, как сон опустился на меня, подобно савану. Сопротивляться ему было бесполезно, мучительно и ненужно. Я позволил тяжелым векам опуститься, вдохнул запах дома, сохранившийся в ткани белья, и тут же уснул. До самого утра мне снилось, что я мерно раскачиваюсь в вагоне метро, а он несется, как сумасшедший, не делая остановок. Да и кому нужны они – эти остановки, если на конечной станции ожидает новая, невыносимо прекрасная жизнь?
Надо ли говорить, что жизнь, ожидающая меня за поворотом, оказалась совершенно не такой, как я себе представлял? Так обычно и бывает. Если долго и старательно мечтать, каким будет твой новый дом, как счастливо ты будешь жить там, каких друзей пригласишь и чем наполнишь пустое пространство девственно белых стен, то в итоге окажется, что дом этот стар и трухляв, друзья тебя давно забыли, а мебель досталась по наследству от троюродной прабабки, кстати, умерла она прямо на этом диване в первый день революции. Ты присаживайся, чего стоишь?
Так бывает с каждым. Ожидая что-то большое, всегда получаешь меньше, чем рассчитывал. Потому, сбивая ноги в поисках приемных комиссий университетов, который мы с мамой так ловко выбрали, я все глубже проникался пониманием безнадежности моих усилий. Усталые тетечки, как одна похожие на седых мышей, принимали мои документы, сверяли с паспортом, кивали, выдавая мне расписку о приеме бумаг, и я отправлялся восвояси.
Ключи, найденные в ящичке комода, оттягивали карман. Они единственные, подбадривали меня звоном при каждом шаге. Маме я не звонил, ограничился эсэмэсками, мол, все хорошо, добрался, поселился, делами занимаюсь.
«Береги себя, Гришенька. И пиши мне чаще.» – только и ответила мама, так и не спросив ничего про Елену Викторовну.
Да и что было спрашивать про нее, если за двое суток нашего с ней сожительства, я ни разу больше ее не видел, слышал только, как изредка она выбирается в коридор, бредет впотьмах, шумит чайником, дергает за ржавую цепочку, спуская воду в унитазе, чем-то шуршит на кухне и уходит к себе, запирая дверь берлоги, чтобы снова наступила тишина.
Наши комнаты разделяли два слоя старых обоев и тонкая стенка, я должен был слышать каждый скрип теткиной кровати, каждый ее шаг, каждый вдох, но не слышал ровным счетом ничего. Она словно бы растворялась в пыльном сумраке, стоило дверному замку щелкнуть. И я ничуть бы не удивилась, будто так на самом деле.
Проблемы сумасшедшей родственницы волновали меня куда меньше моих собственных. До объявления первой волны поступивших было еще три недели. Счастливчики должны успеть внести оригиналы документов, иначе место их достанется тому, кто расторопнее и смекалистей. При таком раскладе возвращаться домой – форменное безрассудство и дорогое удовольствие.
Платить за жилье нужды не было, живи да радуйся целых три недели. Представляй себя москвичом, Гришка, примеряй его на себя, привыкай. Вот только жить было не на что. Собранные мамой деньги стремительно утекали на еду и проезд, попросить еще не позволяла совесть и здравый рассудок. Лишних средств у нас не водилось, да и не начинают новую жизнь с родительских подачек. Назвался взрослым, иди работай.
И я пошел. Пятнадцать минут ходьбы разделяли меня от тесной забегаловки с усатой картофельной на вывеске. «Мистер Картофель» – жалкое подобие раскрученного фаст-фуда, грязноватый зал, не слишком аппетитный вид, зато доступность цены и расположения – только выйдешь из метро, а тут он, подмигивает огоньками, пахнет жареным беконом, печеной картошкой с сыром, манит безлимитной газировкой при покупке фирменного стаканчика.
– Медкнижка есть? – спросила меня долговязая девица с отросшей челкой и задумчивым взглядом жвачного животного.
– Нет, – соврать об этом было бы сложнее, чем приписать себе пару лет, проведенных за стойками общепита.
– Тогда не возьмут, – она равнодушно пожала плечами. – Полы только мыть если. На полы пойдешь?
И снова никакого выбора. Денег оставалось совсем ничего, хорошо если хватит до конца недели. В округе спального района отыскать работу тому, кто и делать-то толком ничего не умеет, оказалось делом не из простых. Тратиться на дорогу в центр, когда концы с концами и так не сводятся, – бессмысленно. Так что я согласился на грязные туалеты и пол, весь в разводах, крошках и липкой коле.
Я стоял и кивал, слушая тучного менеджера, показывал ему паспорт, отвечал на его тупые вопросы, будто наличие у меня средне-специального образования могло сделать полы чище, а клиентов счастливее. Три недели. Три недели до первой волны поступивших. Продержаться всего двадцать один день, чтобы заслужить бесконечную свободу студенческой жизни.
– Мы бумажки подготовим завтра, а ты можешь хоть сейчас приступать, – удовлетворенный моими ответами, менеджер подобрел. – Тысячу заработаешь, если до вечера останешься.
Мне выдали швабру и резиновые перчатки, такие желтые, что защипало в глазах. А может это хлорка, щедро разведенная в ведре, начала разъедать меня изнутри, стоило только сделать вдох. Я прошелся по мутному кафелю тряпкой, подмел пыльные следы у входа, вытер липкие пятна газировки у аппарата. Потихоньку в зале начал собираться народ, они толпились у кассы, выбирали комбо-обеды, усаживались на свободное место и ковырялись пластмассовыми вилками в развороченном картофельном нутре. А я убирал за ними подносы, протирал столы, смахивал крошки и вымученно улыбался новым посетителям, нетерпеливо ожидающим за моей спиной, когда я закончу, чтобы они наконец смогли присесть.
– Это на три недели, – повторял я, каждый раз, когда очередной пухлый ребенок переворачивал стакан с фантой, и та водопадом обрушивалась на чистый кафель.
– Это просто работа, – твердил я, заливая туалеты средством и дергая слив.
– Тысяча в день, можно продержаться! – уверял себя я, пополняя запасы салфеток, которые волшебным образом заканчивались каждые двадцать минут.
– Хреновая работа, пацан, – сказал худощавый, будто высушенный таджик, что пришел подменить меня ближе к девяти вечера. – Зачем тебе такая?
Я ничего ему не ответил, вручил швабру, как эстафетную палочку, забрал причитающуюся мне тысячу и вышел из «Мистера Картофеля», полный уверенности, что оставшиеся двадцать дней меня убьют. Улица встретила холодным ветром в лицо. Тучи споро бежали по небу, сталкиваясь пухлыми, налитыми водой боками. Дождь уже накрапывал, мелкий и холодный. От вчерашнего размеренного тепла не осталось даже воспоминаний. Улица стала серой, потемнела листва на пропыленных кленах, съежились газоны. Капли срывались с тяжелых туч и разбивались об асфальт.
Зонта с собой не было, куртки тоже. Я ускорил шаг, потом перешел на бег, но к дому добрался насквозь мокрый. Зубы отбивали бодрый узнаваемый мотив надвигающейся простуды. Я вскочил в подъезд, отряхнулся – вода капала с волос, футболка прилипла к телу, горло начинало саднить. На лестнице застыли следы промокших кроссовок.
Ключ скрипуче повернулся в замке, в квартире все осталось неизменным – все та же темнота, запах старости вперемешку с тем тревожным, сладковатым привкусом чего-то неизвестного, тянущегося из-под двери теткиной спальни. Я чувствовал, как начинают краснеть щеки, – это температура превращала меня в подобие квашеного помидора. «Мистер Картофель» открывался в девять, смена начиналась с восьми-тридцати, план по спасению моей неудачливой тушки сложился сам собой.
Отыскать в недрах сумки припрятанную мамой аптечку, залить кипятком пакетик противопростудного, выпить залпом, морщась и охая, завернуться в покрывало и заснуть, заснуть так крепко, чтобы простуде стало скучно, и она ушла.
На вкус лекарство было лимонным, куда приятнее воды, вскипяченной в заросшем налетом чайнике. Плотное покрывало, цвета пыльного перебродившего вина, укутывало приземистое кресло, я нашел его в дальнем углу захламленного чуланчика, заправил в домашний пододеяльник, и почти уже рухнул на тахту, но заметил, что с рассохшегося подоконника капает вода. Дождь сек окна, порывы ветра били в стекло, заставляя его мелко дрожать. Из трещин ощутимо дуло, сырость заполняла комнату медленно, но неотвратимо.
Тахта оказалась легкой, будто сделана из картона. Я легко отодвинул ее к противоположной стенке и наконец лег. В голове нарастал температурный гул, ровный, как от старого транзистора. Щеки пылали, воспаленное горло першило. Но я крепко верил в чудодейственную силу раскаленного варева из парацетамола и аскорбинки. Просто усталость, просто стресс, просто холодный дождь. Ничего, завтра будет новый день, нужно только выспаться, чтобы с новыми силами драить столы, унитазы и пол. Пол, столы и унитазы.
Я прижался лбом к холодной стене. Стало легче. Сон замаячил на краешке сознания, глубокий, температурный, жаркий. Перед тем, как нырнуть в него, как в омут, я успел подумать, что стена, так милосердно охлаждающая лоб, стала единственной границей между мной и отвратительно воняющей берлогой Елены Викторовны. Так себе ощущение, но отвернуться сил не было. Ведь я уже спал.
3
Мне снился стол. Он тускло поблескивал в неверном рассеянном свете, пока я рассматривал его, как диковинного зверя. Старое дерево, массивные ножки – две устойчивые тумбы с резными узорами, похожие на выпуклые луковки, что венцами поддерживали крышку, будто атланты небосвод, и широкая гладь столешницы. Даже в полумраке было видно, как темнеют на ней пятна и отпечатки пальцев тех, кто пользовался ее роскошью, не задумываясь о цене.
Я шагнул ближе. Не шагнул, конечно, я же спал в теткиной квартире, а не шастал не пойми где, просто оказался у стола, пока мир вокруг клубился тьмой и неясными шорохами, доносившимся сразу со всех сторон. Опустил руки, почувствовал ладонями отполированное дерево, оно было холодным и гладким.
Внутри нарастала тревога, зыбкая, как все вокруг, она захлестнула меня. Так бывает, когда должен исполнить поручение, строгое и важное, но не успеваешь, не справляешься. И призрак будущего наказания уже маячит за плечом. Я оперся на стол, помотал головой, пытаясь проснуться. Тяжесть отдалась во мне болезненным гулом, тревога обратилась в холодный пот, и он побежал по спине. Глупый сон не желал рассеиваться, я даже не мог оглядеться – перед глазами тут же плыло, к горлу поднималась тошнота, я всматривался в испорченную, грязную роскошь под своими руками и вдруг поймал себя на мысли, что должен вычистить этот стол, если хочу, чтобы сон закончился.
Мысль была глупой, но такой навязчивой, что я тут же разглядел тряпку, что валялась у моих ног. Кусок ткани лег в пальцы, стоило только наклониться. Я провел тряпкой по столешнице. Раз, другой. И уже не мог остановиться. Пот тек по лбу, щипал в глазах, спину ломило, а я все бегал вокруг стола и тер его, тер, жарко дышал, чтобы он запотел, и снова тер. С каждым движением тревога отступала, словно не могла догнать меня, чтобы вцепиться побольнее. Я делал то, что должен был, и это приносило удовольствие.
– Никто не накажет меня, – бормотал я, не зная, откуда берутся слова.
– Никто не станет меня ругать. – Отпечатки чужих пальцев исчезали от работы моих рук, и это было правильно, правильно и хорошо.
– Такой красивый, а такой грязный, что же они не берегут? Не ценят совсем, – шептал я столу, а тот благодарно молчал, согреваясь от моего дыхания и огонька свечи.
Свечу я заметил, когда работа была закончена – стол блестел чистотой, руки отнимались от усталости. Я распрямился, обтер лоб той же тряпкой и только потом увидел, что тьма и шорохи, заполняющие все вокруг, отступили. Нечеткая, подвернувшаяся дымкой комната окружала нас со столом. Расставленная вдоль стен мебель, вытоптанный ковер под ногами, хрусталь, скрытый от пыли стеклянными дверцами шкафов, низкая софа с парой бархатный подушек.
Я никогда не увлекался историей, не смотрел фильмов про давние эпохи, но сразу понял, что снится мне именно такая – давно прошедшая, канувшая в небытие вместе с роскошью и богатством, балами, приемами и гостиными, больше похожими на танцевальные залы. Свеча, робко проливающая свет вокруг словно зависла в воздухе у высоких дверей. Я присмотрелся, но комната начала плыть перед глазами, ноги стали ватными – еще чуть и упаду, повалюсь на спину, чтобы очнуться в смятой кровати, насквозь промокшей от пота. Сон рассеивался, а тот, кто держал свечу, спрятавшись за приоткрытой дверью, подглядывал за мной, не сдерживая смех.
Похожий на звон далекого серебряного колокольчика, он все еще звучал во мне, когда я открыл глаза. Пронзительный писк будильника раздался через секунду. Со мной остался лишь слабый запах горячего воска, падающий с несуществующей свечи на пол, которого быть не могло.
Я позволил себе полежать еще немного, не открывая глаз. Хотелось схватить ускользающий сон, еще разок окунуться в него, чтобы все-таки разглядеть, кто же наблюдал за мной этой ночью, кто смеялся над тем, как усердно тружусь я, возвращая столу его впечатляющий, роскошный вид. Но образы истончились. Я не мог вспомнить, какого цвета были тяжелые гардины, только бахрому кистей на лентах, что подхватывали их. Я не помнил, откуда взялась тряпка, так ладно легшая мне в ладонь, но точно знал, что была она мягкой, но очень старой, готовой вот-вот порваться. Зато темная гладь стола осталась со мной. Когда я наклонялся, чтобы оттереть жирный след пальцев, в глубине отполированного дерева мелькал мой собственный взгляд, испуганный, растерянный, – это я помнил точно. И смех, легкий, чуть слышный смех, и запах свечи, и тьма, настолько живая, что я ощущал ее прикосновения.
Будильник пискнул еще раз. Нужно было вставать. Ватные ноги с трудом удерживали трясущееся тело. Я все еще был простужен и очень слаб. Ночь не принесла мне облегчения. Даже отдыха не принесла. Ломило спину, натружено гудели руки, будто я не спал восемь часов к ряду, а занимался чем-то изматывающим и неприятным. Например, полировал старый стол.
Смешок получился жалким, я проглотил его, пока пробирался на кухню, шатаясь, как последний пьяница. За целую ночь тетка не издала ни звука, и меня это абсолютно устраивало. Можно было представить, что на самом-то деле, я живу здесь один, просто лишнюю комнату заставили вещами и заперли, да и какое дело мне до старого барахла?
Чайник приветливо зашумел, стоило нажать на кнопку. Пакетики с чаем, любовно уложенные мамой в сумку, пачка сухих крекеров, и можно жить. Я успел залить кипяток в чашку, когда в коридоре раздался скрип замка, словно холостой выстрел в пустоту – не смертельно, но жутковато. Медленные, шаркающие шаги наполнили коридор, тетка приближалась, отрезая мне путь к побегу. Куда бы я ни метнулся сейчас, столкновения в коридоре было не избежать. Она еще немного повозилась за дверью, а потом распахнула ее и застыла на пороге.
Заспанная и медлительная, тетка была похожа на сову. Нет, не на живую птицу, на ее чучело, слепленное кое-как неряшливой рукой. Она кутала худые плечи в бордовый халат, настолько старый и замызганный, что бархат стал лосниться от времени и грязи. Скатавшиеся в колтун волосы тетка собрала на затылке, оголяя длинную шею, все в расчесах и царапинах. Можно было подумать, что кто-то напал на эту несчастную женщину, пытался задушить, но ее длинные пальцы с отросшими когтями, нервно шевелящиеся, будто живущие отдельной жизнью, говорили сами за себя. Если кто-то и царапал Елену Викторовну, то лишь она сама.
Мы уставились друг на друга. Нужно было что-то сказать, но слова застряли в горле. Тетка смотрела на меня широко распахнутыми совиными глазами. Вот-вот заухает, распушится и улетит в чащу.
– Доброе утро. – Звук наконец продрался через перехватившуюся страхом трахею.
Елена Викторовна молчала, она все никак не могла сфокусироваться, ее взгляд разъезжался, как поломанный объектив камеры.
– Я – Гриша. – Осторожное напоминание не должно было ее напугать, но тетка отступила в темноту коридора, скрылась из виду, зашуршала за дверью.
Я остался сидеть, чай остывал, нужно было уже выходить из дома, чтобы успеть к смене, но дорогу мне перекрыла полоумная родственница. Она все копошилась в темноте, судя по звуку, перекладывала какие-то пакеты, бурчала что-то под нос, кажется, скрипучую песенку, но мотив я никак не мог разобрать.
– Елена Викторовна?.. – Никаких резких движений, никаких громких окриков, покой и благодать. – Елена Викторовна, можно мне выйти?
Молчание, только шорох пакета.
– Вы не против, если я пойду? Мне уже нужно идти…
Равнодушный скрип, потом хруст, снова шуршание.
Я вылил недопитый чай в раковину, поставил чашку на край застеленного рваной клеенкой стола и осторожно выглянул в коридор. Тетка стояла напротив двери, продолжая смотреть в темноту безумной совой. В одной руке она сжимала пакет с печеньем – сдобные рыбки, посыпанные крупной солью, а второй утрамбовывала их в рот, методично, одну за другой. Щеки раздулись, по бархату халата щедро рассыпались крошки. Я проскользнул мимо, из последних сил стараясь не задеть ее плечом. Тетка не шелохнулась, только челюсти равномерно двигались, поглощая печенье.
Меня замутило. Я пронесся по коридору, дрожащими руками отпер дверь и выскочил наружу. Тетка продолжала стоять на своем месте, она и не собиралась прыгать на меня со спины, чтобы задушить или перегрызть сонную артерию, а потом искупаться в горячей еще крови. Ей было некогда, она ела сдобных рыбок.
4
– Ты бы умылся сходил что ли. – Нелепая в своей долговязости девица, смотрела на меня сочувствующе. – Что, ночка так себе выдалась?
Я успел только войти в дверь кафешки, а она уже накинулась на меня с расспросами. Кажется, вчера мы успели познакомиться, но имя ее я, конечно, забыл. Как и сам факт ее существования. Пока тяжеленые ноги несли меня к «Мистеру Картофелю» я только и представлял, что проведу первые полчаса смены в блаженном одиночестве и тишине. Но закуток кафешки уже кишел народом – повар раскладывал по судкам начинки, толстый менеджер задумчиво заполнял кипу бумажек, а вот девица шаталась без дела, ожидая первых посетителей. Ей было скучно. И тут пришел я.
– Савельев! – Она больно ущипнула меня за плечо. – Просыпайся давай!
На плоской груди болтался кривоватый бейджик «Зоя, ваш любимый официант», и россыпь значков. Девица проследила за моим взглядом и расплылась в довольной улыбке.
– Я только днем в этой дыре тусуюсь, а вечером у меня во Фрайдисе смена, там классно вообще.
Я поспешно кивнул, вдаваться в подробности и объяснять, что ни о каком Фрайдисе я не слышал, мне не хотелось. Прилипчивая Зоя начинала раздражать.
– Жрать хочешь, не? – спросила она и тут же заработала пару очков в моем личном топе. – К Ильичу сходи. К повару нашему, чего тормозок такой? – Развернулась, обдав меня волной приторного парфюма, и ускакала к кассе, донимать менеджера.
Ильич – бородатый, здоровенный мужик в заляпанном фартуке, протянул мне подгоревшую с одного бока картофелину, полил маслом, швырнул на нее шарик ветчины с сыром и отвернулся. Все это молча. Он определенно мне нравился. Пока я ел, менеджер закончил с бумажками и начал обход зала. Когда он добрался-таки до меня, картошка успела закончится, а фольгу из-под нее я скомкал и бросил в мусорку.
– Так. – Толстое пузо всколыхнулось, бейджик на увесистой груди сообщал, что менеджера зовут Максимом. – Подмети у входа и туалеты проверь, чтобы бумага была в каждой кабинке, понял?
Я кивнул.
– А еще столы. – От последнего слова я вздрогнул. – Да, столы протри. Если будут липкие – вылетишь отсюда.
Снова кивок, потупленный взгляд, мол, все понял, слушаюсь и повинуюсь. Полученная за вечернюю смену тысяча приятно грела карман, такими темпами я не только на еду заработаю, даже отложить смогу немного.
– Шевелись давай, – прикрикнул Максим, оборачиваясь. – Чего тормозишь?
Зоя за кассой ехидно фыркнула. Я пошел к туалетам. Не начинать же день с протирания столов, когда все ночь драил их во сне. Эта мысль показалась мне настолько смешной, что утро вдруг стало вполне себе сносным, как и вся моя новая жизнь.
К вечеру я не был в этом так уверен. Простуда билась во мне, заставляя тело покрываться липким потом, а руки дрожать. Голос сел, глаза стали красными, в носу свербело. Зоя, то и дело мелькавшая где-то рядом, сочувственно качала головой.
– Под ливнем что ли простыл? – Ее крупные, чем-то даже мужские пальцы, опустились на мой влажный лоб. – Пипец температурища, наверное. Тебе б в больницу.
Я только головой покачал, даже в нашем захолустье лекарства стоили целую прорву денег, болеть же в Москве – штука совсем уж гибельная. Да и толстый Максим стрелял в меня недовольным взглядом каждый раз, когда я сдавленно чихал в рукав.
– На вот леденечек, – вздохнула Зоя, протянула мне помятую конфетку и ушла принимать заказы.
Я сосал барбариску и мыл пол под ногами посетителей, сосал барбариску и в сотый раз за день протирал столы, сосал барбариску и менял бумагу в кабинках, предварительно пройдясь в каждом унитазе ершиком. Забитый нос в таком случае был даже плюсом. Мыть посуду мне не доверили, этим занималась старенькая казашка Зуля, тихая и печальная. Увидев мои страдания, она тайком налила мне в стаканчик чаю из своего термоса. Чай оказался травяной, очень горький. Но я поблагодарил и выпил. Зуля грустно улыбнулась мне и вернулась к своим судкам, благо посетили ели из пластиковых тарелок, пластиковыми же вилками, иначе маленькое тельце Зули однажды утром нашли бы погребенным под завалом грязной посуды.
К девяти я был похож на раздавленный под колесами грузовика футбольный мяч. Максим окинул меня презрительным взглядом, отсчитал из кассы пятьсот рублей и еще три сотни сверху.
– Столы липкие были, – буркнул он в ответ на мой молчаливый протест и уставился маленькими наглыми глазками.
Я молча выхватил из его рук деньги и выскочил на улицу. Зоя догнала меня на первом повороте.
– Савельев! Гриша! Стой! – Добежала, перевела дух, откинула с глаз длинную челку. – Он мудак вообще, Гриш. Забей. Сегодня выручка никакая, вот и бесится. Прям забей, обещаешь?
Говорить я уже не мог, так что просто улыбнулся ей – мышцы с трудом выполнили давно забытую манипуляцию, губы криво растянулись. Но Зое хватило. Она тут же расплылась в ответной улыбке. Кривоватые передние зубы портили ее еще сильнее.
– До завтра, – бросила она и побежала обратно.
Я шел домой и думал, как быстро может поменяться что-то внутри, когда снаружи все встает с ног на голову. Еще неделю назад я умер бы от стеснения, если бы со мной вот так заговорила девушка. Любая, даже такая несимпатичная. А теперь я отмечал эту некрасивость, пусть мне и было приятно неожиданное внимание. Стоит ли ответить тем же? Первый блин с такой как Зоя может быть любым, даже самым фееричным комом, она все равно останется благодарной и не начнет смеяться над моей неопытностью. Чем не вариант разогрева перед студенческой жизнью, полной самых разных Зой, только лучше и красивее?
Эти мысли не отпускали меня до самой ночи. Я вертел их и так, и сяк. Представляя, как завтра приду на смену чуть раньше, брошу что-нибудь равнодушное всем, но посмотрю прямо Зое в глаза. Я так и не запомнил, какого они цвета, серые, наверное, она вся состояла из серого – отросшие кое-как волосы, бледная кожа, одежда, даже зубы, и те с серым налетом, значит, глаза тоже серые, иначе бы они выделялись.
Я уже был почти уверен, что все у нас с ней легко завертится, пара фразочек – и она улыбнется, какая-нибудь шутка – и я смогу ее рассмешить. В попсовых фильмах все так и происходило. Оставшихся девятнадцати дней нам хватит с лихвой. Мне так уж точно, чтобы потренироваться или хотя бы просто попробовать. Понять, почему на этом всем строится мир. И наконец увидеть кого-нибудь голым.
Пока я готовил нехитрый ужин – две сосиски, одна быстрорастворимая пюрешка, пакетик жаропонижающего, пока проветривал комнату, перестеливал кровать и кое-как мылся в стоячем душе, ржавом настолько, что залез я в него, не снимая шлепанцы, в голове вертелись варианты шуток, способных сразить Зою наповал. Пока все они так или иначе были связаны с леденцом, который она мне предложила, потому получались совсем уж тупыми и пошлыми.
Засыпая, я вдруг понял, что шутка должна прийти сама собой, как бы между прочим, чтобы Зоя не догадалась, какой план я выстроил, чтобы заинтересовать ее. Для этого мне нужно было быть как минимум выспавшимся, а как максимум – абсолютно другим человеком.
Лицо пылало от температуры и всех этих мыслей, я лег на бок, засунул руки под подушку и прижался щекой к стене. Тетка бродила по своей комнате непривычно легкими шагами и твердила что-то, обращаясь то ли к предметам, то ли ко мне, то ли к тому, кого видела лишь она сама. Это был жутко, да, но я потихоньку привыкал к ее сумасшествию, впрочем, меня оно почти и не касалось.
Я закрыл глаза и погрузился в кромешную тьму сна. Первым пришел легкий, цветочный аромат, смешанный с сухим запахом пыли, потом перед глазами забрезжил слабый свет. Я попытался отмахнуться от него, ускользнуть прочь туда, где сны бездумны и глубоки. Но ничего не вышло. Я стоял в маленькой комнатке, все стены были завешаны полками, в углах теснились сундуки, на них – стопки белья, рулоны тканей. За моей спиной заскрежетало, я обернулся, но было поздно, тяжелая, обитая железом дверь уже захлопнулась. Свеча в руке мерцала слабым, дрожащим огоньком. Стоило только пошевелиться, как он съежился, почти потух. Подсвечник нашелся на первой же полке – латунный, весь в пыли. Я осторожно капнул в лунку воском – раз, другой, и опустил свечу, та пошатнулась, но не упала. Огонек тут же окреп, разгорелся, освещая комнату. Кладовая, вот где меня заперли. Куча скарба, сложенного тут и там. Кто-то, любящий портить роскошные столы, не очень-то следил за сохранностью своих вещей.
Только прирожденному уборщику мог сниться такой грязный, запущенный дом. Кажется, я нашел свое предназначение. Вот же черт.
Это было как в глупом квесте – чтобы выбраться из комнаты, нужно выполнить задание, только его мне никто не сообщил. Работы в запыленной кладовке можно было найти хоть на сотню ночей вперед, но за какую взяться, чтобы сон скорее закончился? Мир, укрытый зыбким полумраком, чуть покачивался в такт моему дыханию – сухой запах времени и чего-то цветочного, еле ощутимого, но знакомого. Я вытянул руки вперед и слепо пошарил ими перед собой. Линии полок шли волной, стопки белья кренились, как высокие деревья на штормовом ветру. Только ветра не было, зато был запах времени и легкий цветочный дух, почти неуловимый, но знакомый.
Я запустил ладонь в стопку ткани, пальцы нащупали что-то сухое и хрупкое – связку пахучих веточек. Я поднес их к лицу, узнавание осветило кладовую, будто свеча, вспыхнувшая сверхновой. Лаванда. Мама перекладывала ей одежду, чтобы спастись от моли. Как же странно устроено сознание – оно способно смешать в единое целое знакомый с детства запах и странный плывущий перед глазами дом в одном сне, больше похожем на дурной спектакль, где я – сам себе зритель, сам себе актер.
Вкладывая веточки между каждым слоем белья, я был почти уверен, что сон рассеется, стоит лишь закончить работу. Любое событие подчиняется законам, пусть законы эти странны, а событие так и вовсе не происходит на самом деле.
Тонкий, холодный запах лаванды быстро заполнил кладовую. Им стали пахнуть тюки и стопки, сундуки, полки и я сам. Работа продвигалась. Я легко подчинился правилам сна, даже не попробовав бороться с ними. Мне могло присниться все что угодно – межзвездный крейсер или девица в золотом бикини, но вместо этого я вторую ночь наводил порядок в темном, скрипучем доме, ожидая окончания сна, как смены в «Мистере Картофеле»
Когда последняя веточка была надежно спрятана между двумя свертками тонкого тюля, я отошел к дальней стене, присел на высокий сундук и закрыл глаза, уверенный, что открою их за секунду до звонка будильника. Но ничего не произошло, полутемная кладовка осталась полутемной кладовкой, полки, заваленные барахлом, продолжали нависать надо мной, опасно поскрипывая. Я сидел на крышке сундука и пытался разглядеть собственные руки. Но в глубоком, будто живом сумраке, смог рассмотреть лишь пальцы с коротко остриженными ногтями да ладони – на правой короткий шрам, порезался в третьем классе на уроке труда, но выше кистей все тонуло в неверном тумане, густом и дымном. Кружилась голова, я попытался встать, но ноги не держали.
Впервые мне стало страшно. По-настоящему жутко, что все это не просто сон, а ловушка, в которую угодило мое измученное тревогами сознание. Проснуться! Проснуться, как можно скорее! Через ломоту и бессилие я вскочил, пошатнулся, но бросился к двери, надеясь, что громкий стук разбудит того меня, что спал себе, прислонившись к холодной стене теткиной квартиры. От первого же прикосновения дверь распахнулась. И я вывалился в коридор.
Узкий, залитый полумраком, он змеей тянулся по обе стороны от кладовой. Можно было пойти налево, за распахнутой дверью моей выдуманной тюрьмы была еще одна и еще, дальше коридор обрывался парапетом с резными балясинами – лестница, оббитая алым стоптанным ковром, уходила вниз, скрываясь в кромешной тьме. А можно было пойти налево, там коридор упирался в тупик – на глухой стене висела картина, портрет мужчины с суровым, даже безжалостным прищуром. Нас разделяла всего одна дверь – темное дерево, тусклый зеленоватый витраж, она была чуть приоткрыта, слабый луч света пробивался из этой щелочки, и я просто не смог отвести глаз.
Все кругом оставалось зыбким, сумрачным, невозможным, но эта дверь, этот пыльный витраж, этот свет, льющийся на доски пола – они были настоящими. Меня манило к ним, в голове нарастал будоражащий гул. Туда! Туда! Туда звал меня сон, весь дом, полный неясных теней и скрипов, указывал мне дорогу. Я шагнул к двери и осторожно заглянул в комнату.
Она была детской, уютной и крохотной. Низенькая кроватка, слишком короткая и узкая для взрослого, распахнутый балдахин, весь в рюше и тюле, в углу прятался кукольный домик – три заставленных крошечной мебелью этажа и маленькая кукла, сидящая в одной из комнаток, пол был застелен ковром, на стенах развешены яркие, неумелые рисунки. Я так внимательно разглядывал каждую мелочь, что две фигуры, застывшие у окна, заметил в самый последний момент.
Невысокая девушка с копной темных густых волос стояла вполоборота, я мог разглядеть лишь ее простое платье, доходящее до самых щиколоток, и грубый узел белого фартука, перехваченного на талии. Одной рукой она опиралась о стену, а второй притягивала к себе упирающуюся девочку, та была одета куда богаче – шелестела пышным розовым платьицем, с неудовольствием дергала ножками в белых панталонах, щелкали об пол каблучки ее маленьких черных туфелек.