Эпизод из жизни бернского офицера на русской службе

В основе этого рассказа лежит истинное происшествие, о котором поведал автору один высокопоставленный ветеран русского генералитета. Так как почтенный поручитель не делал ни малейшей тайны из имени героя (а речь идет о герое в истинном смысле сего слова), мы, со своей стороны, не видим причин замалчивать его — это господин фон Штюрлер. В тексте, конечно, мы будем постоянно заменять его произвольно выбранным именем Федор Карлович, дабы приблизиться к русским разговорным формулам. Однако же в данном случае не забудем подчеркнуть, что автор при помощи вымысла свободно переработал исторический материал в тему для новеллы.

I

Это было в Петербурге. Ветреным декабрьским вечером 1825 года молодые офицеры Измайловского гвардейского полка собрались в ресторане мадам Дерваль вблизи Нарвской заставы. Офицерам хотелось выпить и по возможности повеселиться. Кое-кто из них привел с собой штатских знакомых, иные явились в сопровождении артисток — француженок или немок. Иностранные дамы во времена Александра I считались более возвышенными, искусными собеседницами, да и немцев в ту пору вовсе не ненавидели, скорее напротив. И в личной, и в общественной жизни им отдавали предпочтение.

Одни за другими во двор въезжали сани, и общество встречало прибывавших сердечными приветствиями, даже объятиями. Не было заметно ни холодности, ни бездушия. Казалось, постоянных гостей мадам Дерваль и тех, кто сегодня был представлен впервые, связывала дружба; можно было подумать, что гость попал не в случайную компанию, а в тесный семейный круг братьев и родственников. Так принято у русских.

Симпатичные юноши с элегантными и в то же время скромными манерами собрались здесь. Их глаза горели высоконравственным, идеальным энтузиазмом, который теперь совсем перевелся в России. Кое-кто из присутствовавших отличался необыкновенной ученостью, некоторые были поэтами, а у капитана второй роты имелся во дворце частный оркестр из австрийских музыкантов. Мечтательные, утопические разговоры, являвшие странный контраст с военными мундирами, доктринерские рассуждения о государстве в якобинском духе вскоре возобладали в обществе. Глаза засияли, и дамы, хотя и не доросли до мадам Ролан[1], все же старались следить за беседой. Но их неприятно поражало, что благородные господа с безупречными манерами, с воодушевлением говоря о призвании русского народа и успехах отечественной литературы, наливали водку в шампанское, а потом из пивных кружек обрушивали это пойло себе в желудки, так что многие из них свалились под стол еще до того, как принесли жаркое.

Дамы оробели, столкнувшись с этими незнакомыми сторонами русского характера, а поскольку, вопреки своей профессии, не отличались блестящим умом, постепенно и вовсе умолкли, не без страха замечая, что вечер, начавшийся духовным и физическим опьянением, тем, наверное, и закончится. Офицеры некоторое время продолжали свои фантастические разговоры, пока язык и разум их еще слушались; потом воцарилась опасная скука, гнетущая и давящая, от которой они с таким трудом убежали аж до Нарвской заставы.

Лишь маленькая группа из четырех юных и красивых офицеров, почти девически нежных, воздерживалась от возлияний. Чтобы не привлекать к себе внимания, они особенно шумно и усердно пили за здоровье соседей, прежде всего одного капитана, сидевшего спокойно и задумчиво поблизости. Они то и дело наполняли ему рюмку, вынуждая осушать ее за свободу, за счастье народов и всевозможные прочие абстракции. Он кивал им, приветливо улыбался, отпивал большой глоток, но не выказывал ни малейшего энтузиазма.

Так беседа с трудом дотянулась до полуночи, когда дамы в довольно скверном расположении духа с чувством облегчения покинули общество, отчасти примирившись с сознанием того, что провели вечер в благородном окружении. Под конец подъему настроения способствовал и поданный счет, неумеренно большой, так что вечер все же должен был доставить удовольствие, коль стоил умопомрачительно дорого. Во всяком случае, господа могли себе позволить раскошелиться ради дам.

Теперь офицеры состязались в борьбе за честь провожать дам, за исключением вышеупомянутых четырех юношей, которые после краткого, скорее усердного, чем настоятельного предложения, уступили первенство другим, но зато заботливо следили, чтобы молчаливый капитан остался. После того как большая часть гостей удалилась, остальные со скучающим видом, не скрывая зевоты, стали поодиночке расходиться по домам, но капитан остался, вняв просьбам и настойчивости присутствующих. Товарищей, имевших ранения, препоручили заботам официанта. Зал ресторана был закрыт с приказанием не открывать до обеда, а четверо друзей, делая загадочные знаки, повели капитана на второй этаж в довольно примитивную спальню, украшенную с безвкусной претенциозностью. Придя, они прежде всего удостоверились, что никто не подслушивает. Предосторожность сия была почти излишней при усталости прислуги. Потом они заперлись и окружили капитана.

Стройный голубоглазый лейтенант заговорил шепотом, доверительно положив руку на плечо капитана.

— Федор Карлович, — начал он с выражением лица, говорившим больше любых слов, — ты всегда был честным товарищем и другом, да и храбрости тебе тоже не занимать. Ты должен быть с нами, коли речь идет о святом деле.

— Что это значит, Андрей Андреевич? — спокойно и холодно спросил капитан, высвобождаясь от руки лейтенанта.

— Ну как же так? — продолжал Андрей Андреевич. — Неужели не догадываешься? Ты же знаешь, что завтра или, скорее, сегодня мы должны принять присягу на верность Николаю Павловичу.

— Конечно, знаю. Он сам сообщил об этом, — прозвучал простой ответ.

— И ты собираешься присягать? — запальчиво воскликнули остальные.

— А почему бы и нет?

— Потому что законный император — Константин Павлович как старший из двоих, которому все мы присягнули на верность несколько дней назад, в том числе и ты.

— Константин Павлович добровольно отрекся от трона в пользу брата.

— Это неправда, это ложь со стороны узурпатора — документ поддельный.

Федор Карлович в ответ лишь пожал плечами и посмотрел на товарищей взглядом, который красноречиво говорил: за кого вы меня принимаете? — Взгляд возымел действие. Андрей Андреевич понял, что здесь надо попробовать найти другой подход, а не наивно отрицать факты. Дав своим товарищам знак молчать, он заговорил доверительным тоном:

— Да, это правда, Константин или Николай Павлович, нам не важно. Один стоит другого. Но неужели действительно нужно, чтобы Россией правил император? Если темный народ при своей глупости все еще требует оного, наш долг — воспитать его так, чтобы приучить к республике и делом убедить в благословенности свободной конституции. Да к чему тут много говорить, ты же швейцарец, республиканец и, наверное, последний, кого приходится убеждать в пользе конституционного правления. Вот моя рука, подойди, ударь и будь с нами. Сегодня наступает день, когда святая Русь должна сбросить последнюю оболочку варварства, чтобы вступить в ряды европейских наций, чтобы стать свободной и счастливой! Наша жизнь — за свободу и счастье угнетенного народа! — И он попытался обнять товарища.

Однако капитан высвободился и печально произнес:

Андрей Андреевич, это к добру не приведет! Республику нельзя насадить сверху, путем заговора офицеров, путем дворцовых интриг и философствований. Если ваш народ доволен императорской властью, все ваши усилия будут напрасны. А он ею доволен — не перечь мне, пожалуйста, Андрей Андреевич, я знаю русский народ лучше, чем вы, хотя я иностранец. Я наблюдал за ним трезвым взглядом, тогда как вы, ослепленные мечтательностью и воодушевлением, желаете видеть в своем народе то, что приписывает ему ваша фантазия. Изредка поразмыслив трезво, вы понимаете, что дела ваши плохи. Выдаете же вы себя тем, что даже не решаетесь признаться в своих истинных намерениях, норовя прикрыться именем Константина Павловича. Вы же прекрасно чувствуете, что поражение неминуемо, едва республика станет вашим лозунгом. Допустим, вам удастся увлечь за собой под этим предлогом бедняг-солдат, вы возьмете верх и провозгласите императором Константина Павловича — чего вы тогда добьетесь? Едва вы дадите понять, что осуществили свои тайные цели, ваша маска упадет и те самые войска, которые выстроились с вами за Константина Павловича, сметут заговорщиков против царизма.

Бурные, наполовину невнятные протестующие возгласы прервали оратора, который, отказавшись от разумного доказательства, ограничился лишь такими словами:

— Впрочем, причина не в успехе дела. Тот факт, что вы используете ложь, подстрекая наших несчастных солдат, наглядно говорит мне, даже если бы я ничего не знал обо всем, что планы ваши не просто неверны, но и несправедливы.

После этого смелого обвинения протесты, конечно, стали еще более резкими, но не вызвали враждебности; напротив, храбрые, открытые речи понравились офицерам как проявление товарищеской честности, как призыв к столь же безоглядному их опровержению. И теперь они кричали на него одновременно вчетвером, будто школьники, один из которых не желает идти вместе со всеми на прогулку. Да они и были школьниками, хотя и в офицерских мундирах, — по-детски наивные и добродушные юноши, еще с большим неведением устраивавшие революцию, чем немецкие студенты какой-нибудь дебош. А между тем Андрей Андреевич отчаянно жестикулировал, чтобы заставить слушать себя. Он охрип, пытаясь перекричать других; поочередно хлопал всех рукою по груди, стараясь уговорить.

— Да послушайте же! Позвольте! Сделайте любезность! Дайте сказать! И когда он, наконец, добился тишины, то принялся опять за Федора Карловича, хватая его за пуговицы, дружески хлопая по плечу и мороча голову длинным монологом, в котором без всякого склада и лада звучали революционные лозунги, приукрашенные огнем юности, одушевленные пылом убеждения. Остальные с ликованием захлопали в ладоши. Однако Федор Карлович, не пытаясь уловить смысл высокопарных рассуждений друга, неотрывно наблюдал за его лицом, и беспокойная печаль вкралась в его душу при мысли о том, что такое благородство способно довести до виселицы. Поэтому, когда юноша исчерпал весь фейерверк своего красноречия, капитан еще раз попробовал переубедить его. Взволнованным голосом Федор Карлович напомнил об их общем долге солдата, о неосведомленности в политических делах, о нерушимых и непременных требованиях их сословия. Воздействие его голоса было достаточно велико, чтобы заставить юношей молча слушать, но слова капитана не произвели ни малейшего впечатления. Своим красноречием он достиг лишь одного — убеждения младших товарищей в том, что Федор Карлович никогда и ни за что не будет на их стороне.

— Значит, ты собираешься предать наше дело? — прозвучало в ответ.

— Предать? Нет, но побороть.

При этих словах лицо Андрея Андреевича побледнело, по телу пробежала судорога. Его нежная, узкая, белая рука враждебно схватила сильную руку противника, так что пальцы впились в мускулы.

— Послушай, — крикнул он, задыхаясь. — Послушай. Ты знаешь меня, Федор Карлович. Ты знаешь, как я к тебе привязан — настолько, что мог бы жизнь за тебя отдать. Но если речь идет о свободе и отечестве и если ты против нашего дела, слушай, Федор Карлович… — В это время по коридору, пыхтя и откашливаясь, лениво проплелся официант, и говорящий умолк, пока шарканье шагов не отзвучало в другом конце коридора, а потом договорил:

— Ей-богу, как мне ни больно, Федор Карлович, но я тебя заколол бы собственной рукой.

— При условии, мой дорогой друг, что я тебя не опережу, — ответил, смеясь, капитан.

Смелость ответа разрядила напряжение, и смех подействовал заразительно.

— Что нам тут еще делать, собственно говоря? — спросил один из офицеров.

— Ты прав, — прозвучало в ответ. — Пошли домой, и пусть каждый поступает согласно своим представлениям о долге. Не станем уговаривать Федора Карловича — он нас не выдаст.

После этого все пятеро сердечно пожали друг другу руки в знак того, что никто не вынес обиды из спора. Офицеры дали друг другу прикурить, позвали кучера с санями и в полном согласии отправились в казарму.

Стояла обжигающая стужа, в лицо бил сильный северо-восточный ветер, и Андрей Андреевич, сидевший рядом с Федором Карловичем, прикрыл другу колени своей теплой шубой, то и дело заботливо спрашивал, не холодно ли ему. По пути на улице попадались городовые, козырявшие господам офицерам, пьяные крестьяне, размахивавшие руками. Ноги у них заплетались, иной раз они падали и ползли по тротуару, но при этом не издавали ни звука. Они разыгрывали пантомиму, усвоенную с юности, ибо знали, что слова без музыки запрещены на улицах русских городов и что полиция, скорее, закроет на что-то глаза, чем уши. Многочисленные казачьи патрули картинно гарцевали на иноходцах. Всем своим видом они давали понять, что завтрашний день будет особенным. А среди них сновали, нисколько не думая ни о какой политике, безмолвные и призрачные, длинные санные обозы, пользуясь ночным временем, когда им было разрешено движение по всем улицам. Постепенно порывистый ветер немного стих и бесчисленные снежинки поспешили упасть на землю — тонкие и нежные, словно морось, и все же достаточно плотные, они за несколько минут усыпали тротуар белым сахаром. Тут за дверями домов возникло движение; лежавшие на земле покрытые мехом фигуры, похожие на дворовых собак, вдруг сразу поднялись, потянулись, невидимыми руками подхватили метлы и принялись сметать снег. Туда, где не мели, немедленно являлся городовой, легонько толкал спавшего дворника, дружески и приветливо называл несколько раз по имени, пока тот торопливо не вставал.

Слегка разморенные едой и вином, сонные, убаюканные бегом саней, обласканные свежим, чистым снежным воздухом, офицеры дали себя увезти в полубессознательном, призрачном состоянии. Они быстро скользили взглядами по предметам, мелькавшим по сторонам, но ничего не замечали. Они вздрагивали, когда сани попадали в рытвины, машинально, однако ритмично клонились друг к другу, когда с пригорка быстро скользили вниз. Неожиданно Андрей Андреевич весело, от души рассмеялся, ударил друга по колену и воскликнул:

— Федор Карлович! Ну и забавно же думать, что сегодня вечером одного из нас уже не будет в живых!

— Быть может, и нас обоих, — раздался спокойный ответ.

Андрей Андреевич засмеялся еще громче в знак согласия, потом вдруг сразу переменил тон и прошептал:

— Но ты хоть понимаешь, Федор Карлович, что я должен убить тебя, если ты до завтрашнего утра не станешь благоразумнее?

— Делай то, что считаешь справедливым. Я поступлю так же.

Подойдя к казарме, они под приветствия постовых стряхивали снег с шинелей, топали ногами и, будучи между собою на «ты», долго и церемонно спорили, несмотря на холод, кому пройти вперед — все уступали друг другу и кланялись. Наконец все решило старшинство по чину, и Федор Карлович как капитан первой роты должен был пройти первым.

II

Николай Иванович, полковник Измайловского полка и один из главных зачинщиков заговора, уже давно с нетерпением ждал результатов похода к мадам Дерваль. Едва заговорщики вошли в его комнату, где он при поддержке своего верного адъютанта Павла Григорьевича разработал военный план на следующий день, он сразу же крикнул им свое привычное «Ну что?», под которым русские разумеют и общие, и частные вопросы, а сверх того еще считают эти слова чем-то вроде приветствия.

— Хорошо! — прозвучал короткий ответ, а потом последовал подробный отчет: — Половина офицеров лежит пьяная взаперти у мадам Дерваль, а остальные провожают дам. Лишь Федора Карловича мы не смогли ни напоить, ни уговорить. Он не хочет.

У Николая Ивановича вырвалось:

— Где он, черт бы его побрал?

— Здесь, в казарме, у себя в комнате.

— Ну так порешите его, чужака, сукина сына!

Раздался ропот, и один из офицеров решительно выразил несогласие:

— Но позвольте, Николай Иванович! Он наш товарищ и брат! В сражении — да, как вам угодно, а до того — нет!

— Помилуй нас, Боже! — сопел и вздыхал полковник. — И такие люди собираются провозгласить республику! Да он нас выдаст, ваш товарищ и брат! Неужели вы этого не понимаете?

— Извините, но он так не поступит, — поспешно возразил Андрей Андреевич. — Если Федор Карлович изменник, то и я тоже.

Эти слова сопровождались общим согласным бормотанием, и полковник понял, что придется уступить силе. Он стоял с недовольным и нерешительным видом.

— Но время-то не терпит, — заговорил он наконец снова. — Уже три часа, а в десять мы должны быть на Адмиралтейской площади. Что мы будем делать с Федором Карловичем? Он в любом случае станет у нас на пути. Мы должны найти способ обезвредить его. Что он там у себя делает?

— Пишет!

— Что пишет?

— Письмо.

— Кому?

Полковник некоторое время смотрел на офицеров, затем умышленно перевел разговор в другое русло.

— Хорошо! — пробормотал он под конец. — Вы все уверены в своих солдатах?

— У них нет своей воли, они слепо подчиняются нам. Если мы потребуем, они перебьют своих родителей.

— Хорошо! — повторил полковник с характерным кивком, означающим учтивое прощание. Офицеры поняли, поклонились и ушли.

Едва они вышли из комнаты, полковник подозвал адъютанта и дал ему указание не выпускать из казармы никого из офицеров и солдат без особого письменного разрешения — в противном случае постовые обязаны стрелять.

— А также, — и он это особенно подчеркнул, — чтобы все письма, кем бы они ни были написаны, передавались ему.

Оказавшись теперь в одиночестве и не видя для себя более важного занятия, полковник начал снаряжаться к торжественному и кровавому дню. Дел было немало, этикет был строг, и Николай Иванович, претендовавший после революции не меньше чем на пост военного министра, придавал большое значение своей мужской красоте, жестокость которой он, правда, не осознавал. Еще с раннего вечера был тщательно вычищен мундир, привинчены многочисленные ордена, ослепительным блеском сияли надраенные высокие сапоги, а гордость высшего офицерства, облегающие рейтузы из белой кожи, которые надо было натягивать сырыми, чтобы они сидели в обтяжку, уже несколько часов мокли в воде. Оставалось только побриться и одеться. Когда полковник хлопнул в ладоши, тут же примчались два денщика, притащили в альков большую ванну и, пока полковник брился, взялись за работу, то есть положили его в ванну и принялись изо всех сил натягивать на него рейтузы. Денщики несколько преувеличивали свои усилия, но в том и состояла их служба. Пока они втроем усиленно боролись с неподатливой кожей, будто крестьяне, пытающиеся надеть лайковые перчатки, вернулся адъютант Павел Григорьевич.

— Что? — простонал, задыхаясь, из-за гардины полковник.

— Письмо.

— От кого?

— От Федора Карловича.

— Кому?

Адъютант молчал.

— Кому? — нетерпеливо повторил полковник.

Павел Григорьевич еще немного поколебался, наконец нерешительно ответил:

— Ольге Алексеевне.

При этих словах полковник громко расхохотался.

— Как? Моей жене? Должно быть, этот тип влюблен в нее. Прочтите мне письмо. Что он там пишет? — То ли под воздействием гнева, то ли от насмешки, но рейтузы сразу же налезли, так что мученик смог покинуть ванну и сесть на печь, где денщики усердно вытирали и высушивали его подогретыми полотенцами и одеялами.

— Ну что? Почему не читаете? — осведомился Николай Иванович, чувствуя, как блаженное тепло разливается по телу.

— Потому что — потому что я боюсь оскорбить ваше благородие.

— Что за глупости! Неужели вы думаете, я не замечал, как этот осел восхищался моей женой? Прочтите, Павел Григорьевич, читайте же! Окажите любезность! Дайте послушать эту сентиментальную чепуху; она заменит мне спектакль.

И Павел Григорьевич начал читать, хотя и с неохотой, глуховатым голосом, но отчетливо:

«Ольга Алексеевна! Насколько человеческие мысли способны предугадать будущее, пишущего эти строки не будет в живых, когда вы станете читать мое письмо. Сие обстоятельство, надеюсь, извинит меня в ваших глазах за то признание, которое я здесь делаю вам.

Перед лицом смерти, которую суждено принять чрез несколько часов за честь и правое дело, признаюсь вам, что люблю вас всей душою уже много лет. От вас это, наверное, не укрылось, хотя я честно старался не выказывать своих чувств — ведь говорят, что женщины всегда догадываются о том, кому они желанны. Как бы то ни было, открыть вам в это мгновение мои чувства означает для меня и потребность, и утешение. Полагаю, что это позволительно. Я не привык много говорить; постараюсь этим утром делами заслужить ваше уважение. Смысл моей просьбы и моей надежды состоит в том, чтобы к уважению вы добавили хоть немного приязни.

Федор Карлович».

— И это все? — презрительно спросил полковник, когда чтец умолк. — Он даже не умеет писать любовные письма. — С этими словами он спустился с печи, сел на стул, вытянул ноги и руки, дал набросить на себя мундир и надеть сапоги, стал перед зеркалом, осмотрел себя спереди и сзади, потом наконец заговорил спокойно, похлопав адъютанта по плечам:

— Очень хорошо, Павел Григорьевич! Отлично! Великолепно! Федор Карлович наш! Сообщите это моим друзьям и скажите им, что через час я вернусь. — Затем он завершил свой туалет, сунул письмо в карман, пристегнул саблю, велел подать тройку, которую уже почти сутки держал в сбруе во дворе, и еще раз довольный похлопал адъютанта по плечу.

— Смелее, Павел Григорьевич! Радуйтесь! Все в порядке. Наш полк, скажу я вам, поднимется на восстание, как на парад.

III

Через несколько минут Николай Иванович уже мчался на тройке по Гороховой[2] и через Каменный мост к Большой Мещанской, где он жил в собственном доме. Но в тот миг, когда он приказал кучеру свернуть на Мещанскую, вдруг послышался глухой грохот, потом земля долго дрожала. Вдали, напротив Исаакиевского собора, виднелась темная масса, которая, кажется, двигалась, насколько можно было разглядеть во мраке. Полковник толкнул кучера кулаком в спину, что служило сигналом остановиться.

— Что? — спросил он.

— Пушки! — был ответ кучера.

Полковник заскрежетал зубами и приказал ехать. Как это бывает издавна с пушками, они, конечно, где-то застряли, хотя площадь за Исаакиевским собором давала место для целого парада, а остановку пушкари использовали для того, чтобы полюбезничать со служанками, которые из любопытства собрались полуодетыми в начале Офицерской улицы. Здесь новости шли в обмен на легкую закуску, а потому солдаты нашептывали гораздо больше новостей, чем знали в самом деле.

— Куда? — крикнул Николай Иванович первому попавшемуся унтер-офицеру.

— На Адмиралтейскую площадь!

Николай Иванович прикусил губу, подавляя проклятие.

— Это правда, ваше высокоблагородие, — прямодушно спрашивали некоторые солдаты, — будто есть заговор и нам придется сегодня убивать друг друга?

— Не знаю! — гневно пробурчал полковник, пытаясь мысленно прикинуть количество батарей.

Молоденькая служанка, накинув верхнюю юбку вместо шали на голову и припудрив растрепанные волосы надо лбом, опираясь на плечи артиллериста, стала на цыпочки и подпрыгивала, чтобы увидеть разыгрывавшийся спектакль. Когда догадка о серьезности событий заставила солдат и зрителей замолчать, она радостно крикнула поверх голов:

— Не бойтесь, братцы! Бог с царем друзья, один другому помогает. — Этот возглас словно разбудил собравшихся. Под жидкие аплодисменты пили за победу царя, причем народ усердно крестился. Служанку, оказавшуюся на миг в центре внимания, со всех сторон одаривали водкой и поцелуями, пока она наконец с блаженным хихиканьем не исчезла в темноте Офицерской улицы. Все это Николай Иванович смерил враждебным взглядом, и настроение его испортилось. Конечно, он не терял надежду на победу революции, однако все же не ожидал, что Николай Павлович еще ночью соберет войска вокруг своего дворца, а из маленькой сценки, безыскусно разыгравшейся у него перед глазами, полковник мог заключить, на чьей стороне симпатии народа.

— Домой! — крикнул полковник кучеру, задавая кулаком темп presto con fuoco[3].

Из окна залы лился мерцающий свет, и прежде чем сани остановились, Николай Иванович спрыгнул, сбил с ног дворника, который хотел ему услужить, накричал на всех, кто попался ему по пути. Гремя шпорами, он приступом взял лестницу и, фыркая, меча искры гнева, ворвался в залу.

Ольга Алексеевна, его жена, сидела там с книгой в руке, внешне спокойная, но в душе глубоко взволнованная опасностями, которые ей угрожали. Она даже не замечала, что смотрит на одну и ту же страницу. Ольга Алексеевна не только знала о заговоре, но и была одной из его вдохновительниц. Честолюбие и женское тщеславие, иными словами, страстное желание блистать красотой и умом, по возможности править другими и устраивать интриги руководили ею, а зеркало, ежедневно напоминавшее о том, что возраст приближается к тридцати годам, призывало к спешке и решительности. Правда, вдруг ею овладели тревожные сомнения насчет того, удастся ли заговор, ибо она рано распознала незначительность его вождей. Но что ей еще оставалось делать? Она была столь же бедна, сколь честолюбива, и никак не могла соперничать с блестящим придворным обществом, не говоря уж о том, чтобы затмить его. Если бы она обрела семейное счастье, имела ребенка или могла любить мужа, то утешилась бы. Достаточно умная и образованная, она могла понять, что женщина, намеревающаяся променять счастье любви на славу, похожа на торговца, который отдает золото за бумажные банкноты. Наконец, какое-то время она уже надеялась, что обрела любовь и счастье, а именно когда возомнила, будто нашла в одном из немногих гостей, в Федоре Карловиче, родственную душу, сердце, бьющееся в унисон, верность, почитание, страсть — все, что составляет рай для женщины. Но мечта развеялась, она ошиблась. Как она ни поощряла капитана, как ни давала понять, что он не должен сомневаться в ее душевном расположении, Федор Карлович постоянно отвечал с холодной сдержанностью. А теперь, после того как напрасно открыла сердце, она решила прочно запереть его и сосредоточить мысли на славе и блеске, богатстве и удовольствиях. Так она стала заговорщицей, отдавшись всей душой идее, собирая в своей квартире товарищей мужа по убеждениям и приготовив в своем будуаре тайное укрытие — один из тех сложных стенных шкафов, что открываются и закрываются, если на них нажмешь пальцем. То было произведение итальянского механика, который оказался достаточно хитер, чтобы не выдавать тайну, оплаченную вдесятеро больше против цены. Впрочем, пока ей еще не представился случай воспользоваться укрытием, ибо в последние годы правления Александра I администрация несколько расшаталась, и руководители полиции, не уверенные в будущем и недовольные тем, что одна из многочисленных фракций заговорщиков в скором времени может взять власть в свои руки, остерегались скомпрометировать себя и вмешиваться в дела провидения, по крайней мере в том, что касалось лиц известных и влиятельных.

— Ты знаешь Федора Карловича? — крикнул полковник жене, еще не переступив порога залы.

Ольга Алексеевна, ошеломленная неожиданностью этого вопроса, невольно густо покраснела и в смятении забыла ответить мужу.

— Представь себе только, — продолжал полковник, с тайной радостью отметив замешательство жены, — этот сукин сын — сторонник императора.

С этими словами он презрительно бросил ей письмо. — Вот, прочти его писанину!

Письмо так глубоко взволновало Ольгу Алексеевну, что она не смела поднять глаза.

— Ну что? — властно спросил Николай Иванович.

— Что? — в свою очередь неуверенно переспросила Ольга Алексеевна.

Тогда полковник, все еще помня сцену на углу Офицерской улицы, а также желая на ком-нибудь отыграться, пришел в ярость.

— Что «что»? — громовым голосом крикнул он. — Надеюсь, понимаешь, что ты должна сделать?

Ольга Алексеевна, которая никак не могла взять в толк, что имеет в виду муж, ибо, с одной стороны, приписывала его гнев ревности, а с другой — подозревала совсем иной ход мыслей, удовлетворилась ничего не значащим мимолетным отрицанием, чтобы заставить Николая Ивановича раскрыть карты. Он не заставил себя ждать.

— Нет? Дура! Ты что, совсем из ума выжила? Неужели ты не соображаешь, что мы должны любой ценой заполучить его для нашего дела? Он командует первой ротой, его люди слепо преданы своему командиру, а так как мы вынуждены были удалить большую часть офицеров и теперь нас всего шестеро, может статься, что он увлечет за собой и другие роты. Устранять его, сукина сына, физически нельзя из-за его товарищей, этих идеалистов, мечтателей-недорослей. Значит, мы должны заполучить его на свою сторону. Должны любой ценой, понятно тебе?

Тогда Ольга Алексеевна подняла голову, пристальным и колючим взглядом посмотрела в глаза мужу.

— Ну, и как же мы должны его заполучить?

Полковник ехидно рассмеялся.

— Красивая женщина спрашивает, как ей перетянуть на свою сторону влюбленного в нее мужчину. Пригласи его к себе, а остальное, думаю, тебе не надо объяснять. Я не стану спрашивать отчета. Делай что хочешь, но требую от тебя одного: ко времени моего возвращения он должен быть нашим.

Ольга Алексеевна так подскочила, что стул опрокинулся от резкого движения. Охваченная негодованием и отвращением, она с трудом прошипела в ответ короткое, но решительное «нет».

— Что «нет»? Как «нет»? — задыхался от гнева полковник. Кто требует от тебя чего-то неподобающего? Разве я тебе предписал, как далеко ты должна заходить? Разве я тебе вообще что-либо приказывал? Я тебе только сказал: пригласи его сюда. Это тебя ни к чему не обязывает. Сентиментальный осел достаточно глуп, чтобы удовольствоваться поцелуем ручки, так что ради глаз, подернутых влагой, наобещает тебе все, что ты захочешь. Вперед! У меня нет времени. Неужели из-за какой-то дуры мы должны терять время, когда наша жизнь зависит от каждой секунды? Вперед, тебе говорят! Мне еще надо проехать через Адмиралтейскую площадь, чтобы подсчитать силы противника, а на Васильевском острове разведать, что намечается там и в крепости. Вот бумага и перо. Пиши!

Ольга Алексеевна, принуждаемая таким образом, вдруг подумала, не позволено ли ей при подобных обстоятельствах воспользоваться чужой силой как своим собственным правом. Искоса со злостью глядя на мужа, она решительно окунула перо в чернила, но на мгновение остановилась под влиянием женского чувства такта.

— Пиши, — вне себя проскрежетал полковник. — Я тебе продиктую, так будет быстрее. — И действительно он начал диктовать: — Любимый мой!

Ольга Алексеевна закусила губу и всецело сосредоточилась на письме, так что мысль молнией осветила ее взор, и она написала просто: «Федор Карлович!»

Николай Иванович продолжал диктовать: «Я получила твое письмо. Немедленно приезжай ко мне. Мужа нет дома». — Вместо этого Ольга Алексеевна написала: «Чувства, которые вы питаете ко мне, меня осчастливили, а манера выражать их делает мне честь. Окажите мне милость последней беседы».

— Ну что, дописала?

— Да.

— А теперь подпиши: «Твоя Ольга Алексеевна».

Она подписала: «Ольга Алексеевна», потом быстро закрыла письмо и отдала мужу, который с ухмылкой взвесил его в руке. «Осел! — пробормотал он про себя. — За поцелуй ее руки он готов на все». Потом полковник быстро подготовил разрешение на выход из казармы, приказал немедленно доставить письмо и устремился вниз по лестнице.

Ольга Алексеевна не шелохнулась, пока были слышны шаги мужа, но, едва раздался звон колокольчика тройки, внутреннее напряжение исчезло и она, стремительно бросившись к столу, страстно прижала к сердцу и поцеловала письмо, полученное от Федора Карловича.

Через полчаса в залу вошел Федор Карлович. Вид комнаты, где он столь часто наслаждался скромным, но искренним счастьем, на какое-то время, казалось, поколебал его мужество. Он не был готов к такому испытанию. Каждый предмет, на котором останавливался его взгляд, получал теперь, перед прощанием навсегда, такое же значение, как и человеческая личность: мебель, обтянутая красным шелком, несколько потускневший блеск которой посрамлял деревянную позолоту; кавказские безделушки на этажерке, которыми он часто любовался, наслаждаясь счастьем быть рядом с нею, почти щека к щеке, замерев и слыша ее дыхание; венский рояль среди зарослей цветов и карликовых пальм, так часто певший ему о его родине; люстра, под которой он в первый новогодний вечер на иноземный манер, еще не осознавая свою страсть, хотел познакомить хозяйку дома с обычаем целоваться под ветками омелы — себе во вред, потому что все гости воспользовались его советами, и только с ним она не стала целоваться. Даже стенные обои с арабесками, где перед глазами кружились танцующие фигурки, когда Ольга Алексеевна играла сонаты несчастного венского композитора, коему глухота мешала слышать собственные произведения, все это сейчас приветствовало его зовом, проникавшим в самое сердце. Словно стайка милых детей вдруг бросилась к нему в слезах со своими просьбами. И пока он еще боролся с нахлынувшими чувствами, тяжелая гардина перед будуаром заколыхалась, и из-за занавесей, падавших длинными складками, показалась она сама. Ольга вошла внезапно, не дав ему времени приготовиться. Обнаженную шею ее окружал венец черных локонов, пояс был завязан под грудью, как того требовала мода. Но больше всего он был растроган тем, что на Ольге Алексеевне были то самое платье и те же украшения, в которых он видел ее при первой встрече и которые похвалил. Все это обрушилось на Федора Карловича неожиданно, так всеохватно, что ему пришлось по зову чести собрать все свои силы, чтобы не упасть к ее ногам.

Она же быстро подошла к нему, взяла за обе руки и заговорила звучным голосом, громко и ясно:

— Федор Карлович, я надеюсь, что вы догадались обо всем. Я позвала вас к себе не как женщина и друг, которого вы почитаете и который сохранит о вас теплые воспоминания, но как заговорщица, получившая от мужа поручение убедить вас в правоте нашего дела.

Лицо капитана омрачилось.

— Возможно, вы, Ольга Алексеевна, действовали, исходя из лучших побуждений, но ваш поступок столь же бесполезен, как и жесток. Бесполезен, потому что никакие уговоры, веди их хоть сам ангел, не смогут быть правыми в глазах мужчины, ежели они противны голосу совести. Жесток, потому что наша встреча, которой я избежал бы любой ценой, не будь на то ваша воля, разбудила всю печаль, всю тоску моего сердца.

Ольга Алексеевна, казалось, ничуть не была оскорблена его несколько резким отказом. Она смотрела на него испытующе и пристально, и в ее отчаянных взглядах, словно волны прибоя, отражалась любовь. Потом она спросила притворным, заискивающим тоном:

— А если я добровольно, по собственному разумению, отдам вам свое сердце и свою любовь, то и тогда, наверное, не смогу вас убедить?

По лицу капитана пробежала дрожь. Хотя он и пробовал бороться с собой, всем телом и душой его тянуло к ней, и когда он против воли смотрел на ее великолепную фигуру, благородной лепки лицо с правильными чертами, ее темные, таинственные глаза, обещавшие все блаженство рая, в него вдруг закралось сомнение, что все богатства мира, все идеалы ничто по сравнению со счастьем обладать любимой женщиной, что на всем божьем свете есть только одно счастье, только одна цель — та, которая стояла теперь перед ним, которой он мог бы добиться одним-единственным словом. Но характер его укрепила долгая привычка к честным помыслам и поступкам. Лишь один миг поколебалась его душа при виде соблазна, однако затем он печально и твердо ответил:

— Ольга Алексеевна, я не могу изменить свое решение — даже ценой того рая, который вы мне обещаете. Пощадите честного человека, не притязавшего на вашу благосклонность и никогда не дававшего вам повода подвергнуть его жестоким испытаниям. Еще до того, как вы позвали меня, я был с радостью готов совершить то, чего требует долг. Я и теперь поступлю так же, но с разбитым сердцем. Покончим с этим, Ольга Алексеевна. Я просил вас сохранить обо мне добрую память, и это все, чего я желаю. Такое желание, быть может, больше того, что вы мне предлагаете.

Затем капитан поклонился и собрался уйти, не глядя на нее.

Вдруг ее красивое лицо озарилось бурной радостью, и, прежде чем он успел опомниться, она бросилась к нему, обвила руки вокруг шеи, покрывая рот горячими поцелуями.

— А я, — торжествующе крикнула она, — никогда не полюблю мужчину, который меняет свои убеждения ради женщины. Федор Карлович, не браните меня за то, что я вас позвала. Это было не напрасно: я объявляю себя сторонницей императора.

— Вы, Ольга Алексеевна, — Эгерия[4] революции?

Счастливо улыбаясь, она презрительно пожала плечами.

— Убеждения женщины всегда идут по пятам за любовью. Я люблю вас, Федор Карлович; я люблю вас и хочу, чтобы вы переубедили меня стать сторонницей императора и отечества. Лишь одно условие я связываю с моим обращением: отомстите за меня бесчестному человеку, который гнусно отказался от права называть меня своею, от права, которое ваше благородство соблюло с исключительной щепетильностью; который заставил меня торговать своей благосклонностью ради эгоизма и политики. Отомстите за меня, Федор Карлович! Заклинаю вас вашей любовью, я хочу этого!

Ее страстная речь, бурное объятие, жгучие поцелуи и любящие взгляды не встретили сопротивления, после того как совесть капитана уже не давала ему повода говорить от имени убеждений. Он не сделал попытки устоять против объединенной силы своих и ее чувств, и Ольга Алексеевна наслаждалась своей местью.

— Ну что? — поспешно крикнул полковник жене, возвратясь домой через несколько часов.

— Хорошо! — ответила Ольга Алексеевна, лежавшая на диване. Голос ее звучал странно, она бросила на мужа злой взгляд полуопущенных глаз.

— Он наш?

— Он мой!

— Славная работа! Превосходно, моя голубушка! Будь здорова! В крепости все в порядке. Когда увидимся, я уже буду генералом и военным министром.

И когда муж поспешно уходил в самом прекрасном расположении духа, Ольга Алексеевна несколько раз пробормотала про себя с презрительной миной: «Осел!»

IV

Утро 14 декабря население русской столицы ожидало с робостью и страхом. Напуганные тысячью противоречивых слухов, которые сходились только в одном: что часть гвардии откажется присягать на верность императору, воодушевленные инстинктивной симпатией к делу порядка, а также некоторым любопытством и злорадством, но вообще-то совершенно убежденные в собственном бессилии и решившие никак не действовать, петербуржцы смотрели, насколько позволял мрак, на полки, уже несколько часов непрерывно двигавшиеся по городу. Те, у кого флегма взяла верх над любопытством — а таких было немало — вынуждены были даже во сне слышать мерный шаг пехоты, топот и звон кавалерийских эскадронов, барабанную дробь и сигналы трубы. Хотя снег и хорошо утепленные двойные рамы приглушали шум, из-за этого он звучал еще тревожнее. Фантазия же повторяла и преувеличивала звуки, доносившиеся с улицы, так что обывателям казалось, будто батальонов намного больше, чем было на самом деле. Со всех сторон они сходились концентрическими кругами к Адмиралтейской площади и Зимнему дворцу, заграждая главные улицы, занимая мосты, нередко стоя без движения по нескольку часов, в течение которых великолепно вооруженные и готовые к бою солдаты в парадных мундирах вели себя тихо, как терпеливые овечки — не произносилось ни слова, не было заметно никакого беспокойства. И никто не знал, на чьей стороне эти молчаливые, наводящие страх массы, на которых горожане смотрели с робким восхищением — на стороне императора или революции. Да они этого и сами в большинстве своем не ведали.

Казалось, ночи не будет конца. Ни в восемь, ни в девять, ни, наконец, в десять часов рассвет все еще не наступил. Конечно, до прихода дня нельзя было принять никакого решения. А между тем множились слухи, некоторые из них повторялись так настойчиво, что обрели видимость вероятных вестей: что Зимний дворец еще с полуночи охраняется войсками, верными императору, к которым присоединяются все новые батальоны. Больше всех отличились саперы и инженерные войска, недвусмысленно высказавшись в пользу Николая Павловича и перетянув на свою сторону колебавшихся. Во многих полках были убиты офицеры, подстрекавшие солдат к восстанию. На Тучковом мосту вспыхнула ссора во взбунтовавшемся полку: одни напирали вперед, другие, очевидно, тайно настроенные офицером, бывшим на стороне императора, мешали продвижению, так что в результате задержалось продвижение всех войск, стоявших на островах. В казарме Измайловского полка еще никто не вышел со двора, так как роты пребывали в нерешительности, а одна из них хотела силой воспрепятствовать выходу.

Когда в шесть часов утра взводы Измайловского полка собрались во дворе казармы, все шло своим порядком, хотя большая часть офицеров отсутствовала. Солдаты стояли во дворе не шевелясь, несмотря на то, что дул сильный ветер и ноги все сильнее мерзли от холода и сырости. Ничто не говорило о том, что вскоре этот плац почернеет от пороха и окрасится кровью. Большинство солдат дремали в строю, но около девяти часов вдруг раздался громкий смех. Козел, живший в полковом хлеву вместе с другими животными, этот объект шуток в часы досуга, незаметно подобрался к шеренгам и, будучи вечно не в духе, стал бодаться, чем нарушил прямизну радов. Сначала кое-кто из солдат хихикнул, потом раздался неудержимый хохот, похожий на ржание, так что козел, испугавшись шума, ретировался.

Когда, наконец, к полковнику пришла долгожданная весть о том, что ближайшие улицы вплоть до Красного моста свободны, он отважился действовать, хотя и не без большого беспокойства, подавленного несколькими стаканами водки. Скача на великолепном коне перед солдатами, выстроившимися фронтом, он сначала ласково поздоровался с ними:

— Здорово, братцы!

— Здравия желаем, ваше высокоблагородие! — громовым голосом ответил полк.

Спасибо, братцы! — крикнул полковник. Потом, волоча саблю, он с бьющимся сердцем произнес дрожащим голосом давно заготовленную речь. Полковник объявил, что известие о добровольном отречении Константина Павловича — ложь, выдуманная интриганами, выразил сожаление, что Николай Павлович слушает их, и, наконец, призвал солдат во имя долга, чести и отечества освободить Николая Павловича от интриганов, завладевших им, вернуть Константину Павловичу его законные права. — Кричите: Ура! Братцы, ура Константину Павловичу и конституции! — И войско тут же последовало команде.

— Ура Константину Павловичу! Ура конституции! — переходило от одной шеренги к другой, ибо так приказал Николай Иванович, чтобы знать настроение каждого взвода. Отметим только, что, как гласит легенда, солдаты думали, будто конституция — это жена Константина Павловича.

Когда подошел черед кричать «ура» первой роте, стоявшей позади всех, она застыла в молчании, и полк мгновенно охватило мощное чувство необычности происходящего. Эффект был такой, словно в живом теле вдруг остановилось сердце. Пришпорив коня, Николай Иванович с бледным лицом въехал в середину бунтарской роты, потоптав несколько человек, упавших с визгом на землю и поваливших с ног других. Их соседи по шеренге, обдаваемые в лицо жарким дыханием коня, задеваемые время от времени ударом копыта или толчком конской морды, почтительно застыли, вытянувшись во фрунт. Полковник схватил за грудки первого попавшегося солдата и закричал:

— Почему ты, собака, не кричишь «ура», как приказано?

— Потому что запрещено кричать, — прозвучал спокойный и вежливый ответ.

— Кто это запретил?

— Наш капитан, Федор Карлович.

Николай Иванович метнул взгляд в сторону, где стоял невидимый в темноте Федор Карлович, но не решился подъехать к нему, опасаясь вызвать этим открытый бунт. Он скорее пытался перебороть авторитет капитана своим более высоким авторитетом полковника, одолеть его своей властной волей, устрашающим воздействием своей личности.

— Кричите ура Константину Павловичу! — гаркнул он во всю мощь своего голоса, эхом отозвавшегося в казарме.

Но тут взял слово его противник, говоривший коротко и внятно, так что все его услышали.

— Братцы! Заветы долга священней воли человека. Наш долг прост: ура Николаю Павловичу, законному императору!

И тотчас же рота подхватила клич, а с нею и четвертая, одна из тех, что стояли без офицеров. Некоторые взводы колебались, там были слышны разные крики, и прежде чем кто-либо сумел сообразить, как это произошло, единомышленники инстинктивно объединились, движимые чувством собственного спасения. Одни переходили туда, другие сюда, не проявляя никакой вражды и даже не смерив друг друга взглядом. Казалось, каждый перешел на тот пост, который был ему заранее указан. И только офицеры, все как один преданные революции, ибо остальных они удалили при помощи хитрости, взволнованно бегали от одной группы к другой, заклинали колеблющихся, били кулаками по лицу тех, кто противился. От ярости полковник потерял выдержку, разум и волю.

— Убейте его, убейте его! — хрипел он, ибо вся его ненависть была обращена против Федора Карловича, к которому он напрасно пытался пробраться.

А между тем произошло окончательное размежевание. Сторонники императора, которых было в четыре раза меньше, то ли по случайности, то ли благодаря маневру, предпринятому Федором Карловичем, — стояли перед проходом из двора казармы на улицу. Революционеры же, напротив, держались внутри двора. Обе партии молча смотрели друг на друга без злобы, удивленно и немного испуганно, превратившись внезапно из братьев по оружию во врагов. Несколько попыток офицеров уговорами перетащить меньшинство на свою сторону окончились неудачей. Их спокойно выслушали, но не шелохнулись. Столь же напрасными были ободряющие, манящие призывы с разных сторон.

Полковника, ставшего совершенно невменяемым от ненависти и гнева, пришлось удерживать адъютантам, чтобы он не выпустил в бунтовщиков весь заряд пистолета.

От долгого совместного стояния обе половины постепенно обрели силу сцепления и общий настрой, становившийся с каждой минутой все более нервозным. Снаружи, со стороны улицы, было слышно, как взад и вперед движутся большие толпы народа; время от времени слышался чеканный шаг проходивших мимо войск или звуки трубы; над крышами гудел непрерывный колокольный звон — звонили во всех церквах города. Волнение людей переросло в нетерпение. Офицеры с отчаянными лицами, выражавшими жалобу, делали знаки друг другу: мы придем чересчур поздно.

Колокольный звон был заглушен глухим ударом. При этом звуке солдаты засеменили ногами, а лошади рванули поводья. За первым ударом последовал второй, потом третий и четвертый. Теперь, когда заговорили пушки, оттягивать решение уже было нельзя, потому что солдаты рвались в бой, и все сомнения отступили перед одним всесильным желанием — быть там и сражаться.

— Ура Константину Павловичу! — прозвучал вызов.

— Ура Николаю Павловичу! — раздалось в ответ.

Чтобы создать столь необходимое опьянение порохом, перед тем как начать братоубийство, прозвучало несколько выстрелов в воздух, сперва не возымевших желанного действия, ибо многолетнее товарищество прочно спаяло людей. Во время этих приготовлений к бою из рядов революционеров неожиданно выехал офицер с саблей в ножнах, но с пистолетом в руке. Он спокойно пересек пространство, разделявшее шеренги, и направился к Федору Карловичу, которого теперь, когда окончательно рассвело (было уже одиннадцать часов), можно было ясно видеть на правом фланге первой роты. Ружья вновь угрожающе поднялись и опустились, когда солдаты узнали в офицере Андрея Андреевича, самого верного друга капитана. Андрей Андреевич поздоровался и заговорил почти ласковым голосом:

— Федор Карлович, дорогой мой друг, пропусти нас. Мы не требуем, чтобы ты шел с нами, только отступи со своей ротой от выхода. Это необходимо.

Капитан отрицательно покачал головой. Андрей Андреевич поднял пистолет и, прежде чем кто-нибудь сумел помешать, спустил курок. Через мгновение на земле лежал умирающий Федор Карлович, а рядом с ним его убийца, пронзенный пулями и штыками.

Так холодным утром, на рассвете, в дальней казарме Измайловского полка началась братоубийственная битва, бесполезная и ужасная, гораздо более кровавая, чем решающее сражение на Адмиралтейской площади. Систематично, повинуясь долгу и не питая иной ненависти, кроме той, какую инстинктивно пробуждает кровавая работа, друг убивал здесь друга в зависимости от того, на какую сторону повело их случайное решение, принятое в первый момент. У одних не было надежды, у других — цели. У тех и других отсутствовало воодушевление. Даже в пылу боя солдаты не целились в офицеров, а если в них и попадали, то лишь шальной пулей.

С самого начала было ясно, что победа на стороне четырехкратного перевеса в силе, но далась она не сразу, так как из-за узости прохода разница в числе в некоторой степени выравнялась. Когда же полк наконец по трупам выбрался на улицу, потеряв немало людей и почти без командиров, но опьяненный кровью и готовый к любым новым жертвам, был уже ясный день.

Солдаты спешили к Зимнему дворцу, воодушевляемые Николаем Ивановичем, и остатки противников, первой и четвертой роты, добровольно присоединились к ним, притянутые, как магнитом, видом реющих знамен. Они были приняты по-братски, так что те же самые люди, которые еще несколько минут назад кололи друг друга штыками, теперь мирно выступали в одних рядах.

После получаса быстрой езды, разгоряченные и запыхавшиеся, они через Поцелуев мост попали на Мойку. Тут со стороны Невы навстречу им мчалась толпа; другая толпа, заняв улицу во всю ширь, напирала со стороны Большой Морской. И как на корабле вдруг опускается флаг, так и при виде этого скопища пропало мужество бравого полка.

— Вперед! — крикнул Николай Иванович, страстная воля которого, подогреваемая честолюбием и сознанием губительных последствий поражения, не воспринимала действительности. — Вперед! — и наступающий полк вклинился в толпу бегущих людей, пробивая себе шаг за шагом путь под крики и проклятия идущих навстречу. Однако его продвижение стало замедляться, временами и вовсе останавливаться. Наконец под натиском встречных измайловцы отхлынули назад, сначала сопротивляясь, а потом безвольно сдавшись и став инертной массой. Теперь немногие оставшиеся офицеры поодиночке покидали солдат, чтобы спрятаться от мести императора. А солдаты вернулись во двор казармы, где еще лежали убитые и раненые, брошенные ими. Там они построились по приказу своих «гунтер-офицеров», взяв винтовку к ноге, и стояли, хмуро уставившись в землю, в ожидании расправы. А над столицей опять опустилась ночь.

V

Ольга Алексеевна с рассвета сидела у окна своего будуара совершенно бездумно, с отупевшим сознанием. Все, что происходило на улице, явилось ей теперь в горячечном видении призрачным, чудовищно беспредельным, безжизненным, будто все предметы, все существа двигались через нее, наступали ей на душу. Но к вечеру ее вдруг охватила торжествующая ненависть. О том, жив ли Федор Карлович (только вокруг этой мысли кружились все ее страхи и надежды), она еще не знала, но, когда увидела, что домой, словно беглец, усталый и отчаявшийся, спешит Николай Иванович, она наслаждалась триумфом, сознанием того, что враг ее любимого побежден и посрамлен.

— Николай Иванович! — в ту же минуту доложил дворник. — За ним гонятся враги. Надо его спрятать. — Кучер, горничная, стряпуха и прочие слуги постепенно сбежались, чтобы посоветоваться с хозяйкой об убежище.

— Убирайтесь к черту! Пошли вон! — закричал им полковник и, швырнув шляпу на диван и срывая с себя сюртук, обрушился на жену:

— Ты, сумасшедшая дура, виновата во всех моих несчастьях, с твоей сентиментальной добродетелью! Баба, а не способна даже на то, чтобы склонить на свою сторону влюбленного осла!

— Где он? — с бьющимся сердцем спросила Ольга Алексеевна, не обращая внимания на брань.

Полковник презрительно засмеялся.

— Кто? Твое сокровище? Этот сукин сын? Изменник? Мне жаль тебя, голубушка! Мы его убили, твоего голубка, убили, слава тебе, Господи! По-настоящему убили, по-нашему, по-русски, прямо в грудь. Только об одном жалею: что Господь дал возможность прикончить подлеца другому, а не мне!

Она вскрикнула, лицо ее стало мертвенно бледным.

В этот миг послышались слова команды и грубые голоса у двери дома, на улице. Николай Иванович, на лице которого гнев сменился ужасом, поспешил в тайное укрытие в стене, велел жене сесть перед шкафом и поспешно закрылся, забыв при этом, однако, шляпу на диване.

Ольга Алексеевна быстро подбежала к ней, чтобы убрать, но неожиданно остановилась, задумчиво посмотрела на нее, и взгляд женщины наполнился отвращением и ненавистью. Наконец она оставила шляпу и села туда, куда ей велели. Глаза ее метали молнии.

Между тем жандармский офицер допрашивал на улице дворника — солдаты окружили его, приставили штыки к груди и время от времени помогали допросу ударами ружейных прикладов.

Честный малый изо всех сил делал невинное лицо, поднимал глаза к небу, то и дело крестился, призывая в свидетели своей невиновности все образы Божьей матери — от Киевской до Архангельской.

— Отвечай, сукин сын, или подохнешь! — повторил офицер. И когда дворник еще более стал усердствовать в своей пантомиме, офицер коротко приказал: «Бейте!» Дворник тут же замертво упал на землю. Прислуга, у которой любопытство пересилило страх, стояла во дворе и глазела на происходящее. Но и слуг подвергли допросу. Раздались те же угрозы, в ответ слуги точно так же крестились и божились, и офицер потерял терпение. — Оставьте эту сволочь, мы ничего из них не вытянем. Стерегите их. Если хоть один сдвинется с места, бейте! Остальные за мной! Вперед! Быстрее! Бочонок водки тому, кто разыщет Николая Ивановича!

Теперь одни, спотыкаясь, устремились вверх по лестнице, а другие скатились в погреб или ползали вокруг деревянного сарая, твердо решив достать полковника хоть из-под земли, даже если он спрятался между кирпичом и дранью.

Однако никто не осмелился переступить порог будуара, в котором сидела Ольга Алексеевна.

— Барыня! — шептали они друг другу и удалялись после глубокого поклона. Но на всякий случай доложили офицеру о присутствии дамы.

Офицер салютовал шпагой и по-французски спросил разрешения войти, что было равноценно недвусмысленному обещанию действовать с предельной тактичностью. Первое, что бросилось ему в глаза, была, конечно, шляпа на диване. Однако вместо того, чтобы осведомиться по поводу этой предательской улики, он позволил себе с несколько преувеличенной вежливостью, слащаво пришепетывая и совершенно проглатывая «р» по тогдашней парижской моде, попросить о разрешении взять газету. Он сел на диван, начал читать, и через некоторое время так ловко уронил газету, что она прикрыла улику. Затем офицер с поклоном взял со стола первую попавшуюся книгу и проявил такт, не досаждая даме ни единым словом сожаления или извинения. Так прошло целых пятнадцать минут, пока все солдаты не собрались у двери будуара в ожидании приказа.

— Ну что? — спросил офицер.

— Его здесь нет, ваше благородие.

— Хорошо!

И хотя офицер был убежден, что полковник спрятался в комнате, он встал, почтительно поклонился, прошептал корректное и банальное «извините, пожалуйста», сделал знак солдатам и собрался уходить.

Ольга Алексеевна внимательно посмотрела на него, не ответив ни слова.

Но когда офицер хотел повернуться и уйти, она быстро встала, нажала пальцем потайную дверцу, открыла шкаф и, показывая внутрь, произнесла спокойно, буднично и громко, чтобы слышали солдаты:

— Он там!

Загрузка...