В 1858 году она считалась в Фидлтауне очень хорошенькой женщиной. У нее были пышные светло-каштановые волосы, бездонные бархатные глаза, прекрасная фигура, ослепительный цвет лица, и она отличалась своеобразной ленивой грацией, которую принимали за признак изящного воспитания. Она всегда одевалась к лицу и по последней дошедшей до Фидлтауна моде. В ее внешности было лишь два недостатка: один глаз у нее, если внимательно присмотреться, слегка косил, и на левой щеке виднелся небольшой шрам, оставленный каплей серной кислоты — к счастью, единственной достигшей цели из целой склянки, выплеснутой в ее хорошенькое личико некоей ревнивой особой. Но человек, заглянувший ей в глаза достаточно глубоко, чтобы обнаружить этот изъян, обычно уже терял способность относиться к нему критически, и даже шрам на щеке, по мнению некоторых, лишь придавал пикантность ее улыбке. Молодой редактор фидлтаунской газеты «Эвеланш» говорил в кругу друзей, что этот шрам — просто лишняя ямочка на щеке, только поглубже. А полковник Старботтл сказал, что этот шрам напоминает ему «мушек, которые дамы времен королевы Анны для красоты сажали себе на щеки, а еще более того самую, черт побери, красивую женщину, сэр, которую мне, черт побери, приходилось в жизни встречать. Это была креолка из Нового Орлеана. И у той женщины был шрам — от глаза до самого, черт побери, подбородка. И та женщина до того была, черт побери, хороша, что кружила голову, сэр, сводила с ума, за нее, черт побери, ты готов был хоть душу заложить самому сатане. Как-то раз я ей сказал: „Селеста, откуда у тебя, черт побери, этот роскошный шрам?“ А она отвечает: „Солнышко, я бы в этом не призналась ни одному белому, но тебе я скажу — я сама себе сделала этот шрам, нарочно, черт меня побери“. Это были ее доподлинные слова, сэр, и если вы думаете, что я, черт побери, лгу, то я готов побиться об заклад на любую, черт побери, сумму, которую вы назовете, и я вам это, черт побери, докажу».
Почти все мужчины Фидлтауна были в нее влюблены. Из них примерно половина пребывала в уверенности, что им отвечают взаимностью. Единственное исключение, пожалуй, составлял ее муж. Лишь он один вслух выражал сомнение в ее чувствах.
Имя джентльмена, выделявшегося столь незавидным образом, было Третерик. Чтобы жениться на сей фидлтаунской очаровательнице, он развелся с весьма достойной женщиной. Она тоже развелась с мужем, но, как намекали в городе, для нее это мероприятие было лишено прелести новизны и, возможно, связано с меньшими жертвами. Я вовсе не хочу этим сказать, что ей были чужды тонкие чувства или что она была лишена способности придавать им самое возвышенное выражение. Один ее близкий друг заявил (по поводу ее второго развода): «Холодный свет еще не понял Клару», — а полковник Старботтл с присущей ему прямотой заметил, что за вычетом единственной женщины из прихода Опелузас в штате Луизиана у Клары больше души, чем у всех у них, вместе взятых.
Мало кто мог без слез читать напечатанную в «Эвеланше» элегию «Бедная страдалица», под которой стояла подпись: «Леди Клара», а первая строчка звучала так: «Отчего кипарис не колышет ветвями над моим сокрушенным челом?» И мало кто при этом не возмущался газетой «Датч-Флет Интеллидженсер», которая с неизменной грубостью и с жалкими потугами на остроумие советовала искать ответ на столь серьезный вопрос в том грустном факте, что кипарисы в Фидлтауне не растут.
Собственно говоря, именно эта склонность облекать свои чувства в стихотворную форму и поверять их холодному свету через посредство газет и привлекла в свое время внимание Третерика. Несколько элегий, посвященных впечатлениям чувствительной души от калифорнийских пейзажей и смутным устремлениям в бесконечность, порождаемым в поэтической груди вынужденным знакомством с бессердечным калифорнийским обществом, побудили мистера Третерика, который в то время занимался перевозками на запряженном шестеркой мулов фургоне из Найтс-Ферри в Стоктон, разыскать незнакомую поэтессу. Мистер Третерик сам ощущал в своей душе какое-то смутное томление; возможно также, что мысли о суетности его занятий — он поставлял в старательские поселки табак и виски, — усугубленные картинами унылой, пыльной равнины, через которую лежал его путь, затронули в нем какую-то струну, звучавшую в унисон с излияниями этой чувствительной души. Как бы то ни было, после недолгого ухаживания, продолжавшегося ровно столько времени, сколько его понадобилось на выполнение некоторых юридических формальностей, мистер Третерик женился на Кларе и привез молодую в Фидлтаун, или в «Фидельтаун», как предпочитала его называть в своих сочинениях миссис Т.
Счастье не сопутствовало этому браку. В скором времени мистер Третерик обнаружил, что чувство, вспыхнувшее в его груди во время поездок из Стоктона в Найтс-Ферри, значительно отличалось от эмоций, порожденных в его супруге созерцанием калифорнийского пейзажа и собственной души. Не отличаясь логическим образом мышления, он стал бить жену — в ответ на что она столь же непоследовательно сочла себя свободной от уз супружеской верности. Тогда мистер Третерик начал пить, а миссис Третерик принялась регулярно сотрудничать на страницах «Эвеланша». Именно к этому времени относится открытие полковника Старботтла, обнаружившего в стихах миссис Третерик сходство с гением Сафо, на что он указал гражданам Фидлтауна в большой критической статье за подписью «А.С.», также опубликованной в «Эвеланше» и широко цитирующей как миссис Т., так и древнегреческую поэтессу. Поскольку в типографии «Эвеланша» не оказалось греческого шрифта, редактору пришлось пойти на воспроизведение левкадийских строф обычными римскими буквами — к невыразимому негодованию полковника Старботтла и великому восторгу жителей Фидлтауна, усмотревших в этом тексте подражание языку индейцев племени чоктав, с которым, как предполагалось, полковник Старботтл, одно время живший на индейской территории, был хорошо знаком. Более того, на следующей неделе «Интеллидженсер» поместил какую-то рифмованную бессмыслицу, якобы написанную в ответ на стихотворение миссис Т. женой индейского вождя, и сопроводил ее восторженным критическим разбором за подписью «А.С.С.».
Сия неуместная веселость повлекла за собой результат, о котором в одном из последующих номеров «Эвеланша» появилось следующее краткое сообщение:
«В прошлый понедельник перед салуном «Эврика» произошло весьма прискорбное столкновение между досточтимым мистером Джексоном Флешем, редактором «Датч-Флет Интеллидженсера», и уважаемым жителем нашего города полковником Старботтлом. Обе стороны сделали по выстрелу, не нанеся вреда друг другу, но сообщают, что заряд дроби из двустволки полковника угодил в икры проходившему мимо китайцу. Впредь пусть держится подальше от белых, когда у тех в руках огнестрельное оружие. Причина стычки неизвестна, хотя ходят слухи, что в деле замешана дама. Хорошо осведомленные лица указывают на известную своей красотой и талантом поэтессу, творения которой неоднократно украшали наши страницы».
Между тем Третерик в этой сложной ситуации не предпринимал никаких действий, чем заслужил полное одобрение у окрестных старателей. Один из них, склонный к философским обобщениям, заметил по этому поводу: «А что ему лезть на рожон? Если полковник убьет Флеша, так тому и надо. Если Флеш убьет полковника, Третерику тоже не станет хуже. Так или иначе, а он в выигрыше». И вдруг в самый разгар всей этой истории миссис Третерик сбежала из дома в чем была и укрылась в фидлтаунской гостинице. Она прожила там несколько недель, в течение которых, надо признать, вела себя со всей подобающей скромностью.
Однажды солнечным весенним утром миссис Третерик, никем не сопровождаемая, вышла из гостиницы и направилась по узкой улице к темневшей на окраине Фидлтауна сосновой роще. Немногочисленные в столь ранний час зеваки толпились на другом конце улицы вокруг отбывавшего в Уингдаун дилижанса, и миссис Третерик достигла окраины городка, не замеченная любопытными взорами. Затем она свернула на дорогу, которая шла через небольшой перелесок. Здесь начинался самый фешенебельный район города — дома были построены с претензией и стояли далеко друг от друга, магазинов не было вовсе. И здесь к ней подошел полковник Старботтл.
Хотя сей доблестный муж и сохранял присущее ему достоинство осанки — его сюртук был, как всегда, застегнут на все пуговицы, сапоги начищены до блеска и на согнутой руке небрежно покачивалась трость, — ему было явно не по себе. Однако, ободренный благосклонной улыбкой и быстрым взглядом опасных глаз миссис Третерик, полковник, смущенно покашливая и вышагивая с несколько преувеличенной спесью, двинулся с ней рядом.
— Путь свободен, — сказал полковник. — Третерик загулял в Датч-Флете, и в доме только китаец, а его вам опасаться нечего. Я, — продолжал полковник, раздувая грудь и рискуя таким образом лишиться нескольких пуговиц, — я сам позабочусь о том, чтобы вам не воспрепятствовали забрать свое имущество.
— Вы очень любезны и так бескорыстны, — пролепетала его дама. — Так отрадно встретить в этом жестокосердном обществе человека, наделенного душой, человека, способного на понимание и сочувствие!
Миссис Третерик опустила глаза, которые, однако, к тому времени уже успели произвести на ее собеседника свое безотказное действие.
— Да, конечно, разумеется, — отозвался полковник, нервно озираясь. — Да-да, разумеется.
Убедившись же, что их никто не видит и не слышит, он стал уверять миссис Третерик, что всю жизнь страдал из-за того, что наделен чересчур богатой душой. Многие женщины — будучи джентльменом, он, естественно, воздержится от упоминания имен, — многие красивые женщины искали его общества, но, поскольку они были лишены, абсолютно лишены, мадам, вышеупомянутой души, он не мог отвечать на их чувства. Когда же встречаются две созвучные натуры — равно презирающие жалкие помехи, воздвигаемые низменными и вульгарными людьми, и условности, которыми пронизано лицемерное общество, — когда две души сливаются в поэтической гармонии, тогда... — но тут язык полковника, до сего момента изъяснявшегося с известной бойкостью, которой, возможно, способствовало утреннее возлияние, отяжелел, стал заплетаться и понес что-то совершенно нечленораздельное. Но миссис Третерик, видимо, слышала подобные высказывания и раньше и могла без труда восполнить пробелы. Во всяком случае, всю остальную дорогу до дома обращенная к полковнику щечка рдела румянцем стыдливой радости и девического волнения.
Это был очень приятный домик, новенький, выкрашенный в теплые тона и ярко выделявшийся на фоне темных сосен, сомкнутым строем окружавших расчищенный и обнесенный изгородью участок, посреди которого он стоял. Кругом царило полное безмолвие. Казалось, что в этом залитом солнцем домике никто еще не живет, что отсюда только что ушли плотники и маляры. В дальнем углу участка невозмутимо копался китаец — никаких других людей не было видно. Путь, как выразился полковник, действительно был свободен. Миссис Третерик на секунду задержалась в калитке. Полковник хотел было последовать за ней, но она остановила его жестом.
— Приезжайте за мной часа через два — у меня все будет готово, — сказала она, улыбаясь и протягивая ему руку. Полковник схватил ее и пожал с большим жаром. Возможно, что он ощутил легкое ответное пожатие, ибо удалился, выпятив грудь и браво чеканя шаг, насколько это позволяли его широконосые сапоги на толстом каблуке. Когда он ушел, миссис Третерик открыла дверь, мгновение постояла в пустой прихожей, прислушиваясь, и затем быстро взбежала по лестнице в свою бывшую спальню.
Здесь ничто не изменилось с того вечера, когда она отсюда ушла. На туалетном столике стояла коробка из-под шляпки — она помнила, что оставила ее на этом самом месте. На каминной полке лежала забытая ею при бегстве перчатка. Два нижних ящика бюро были приоткрыты — она забыла их задвинуть, — а на мраморной крышке лежала булавка для шали и запачканная манжета. Не знаю, что они ей напомнили, но она вдруг побледнела, задрожала и, взявшись за ручку двери, с бьющимся сердцем прислушалась. Она подошла к зеркалу и со страхом и любопытством раздвинула русые волосы над розовым ушком, где обнаружилась глубокая полузажившая рана. Она долго ее рассматривала, поворачивая головку так и сяк, и от этих манипуляций ее бархатные глаза стали косить гораздо заметнее. Потом она с беззаботным, легкомысленным смешком отвернулась от зеркала и подбежала к шкафу, где висели ее драгоценные платья. Она с беспокойством их перебрала и, не найдя на обычном месте любимого платья из черного шелка, чуть не лишилась чувств от ужаса, но тут же обнаружила его на сундуке, куда сама его бросила в спешке. Тут она, чуть ли не впервые в жизни, от всей души возблагодарила творца, который заботится о беззащитных. Потом, хотя надо было спешить, она не смогла удержаться от искушения приложить к надетому на ней платью бледно-лиловую ленту. Глядя в зеркало, она вдруг услышала у себя за спиной детский голос. Она замерла, а голос повторил:
— Это мама?
Миссис Третерик круто обернулась. В дверях стояла девочка лет шести или семи. Ее платьице, видимо, когда-то было нарядным, но сейчас износилось и запачкалось, а спадавшая на лоб копна ярко-рыжих волос придавала ее лицу серьезно-комическое выражение. При всем том она была премиленькой, и за ее детской робостью проглядывала самостоятельность, присущая детям, которых часто предоставляют самим себе. Под мышкой она держала тряпичную куклу, наверно, сделанную ею самой и ненамного меньше ее размером. У куклы была цилиндрическая голова, на которой углем были нарисованы глаза, нос и рот. Большой платок, видимо, принадлежавший взрослой женщине, спадал с плеч девочки и волочился по полу.
Это зрелище отнюдь не вызвало у миссис Третерик восторга. Возможно, что ей не хватало чувства юмора. Во всяком случае, когда девочка, все еще стоя в дверях, повторила свой вопрос: «Это мама?» — она резко ответила: «Нет!» — и устремила на нее суровый взгляд.
Девочка отступила на шаг. Расстояние добавило ей смелости, и она сказала:
— Тогда уходи, чего ты не уходишь?
Но внимание миссис Третерик было приковано к платку. Резким движением она сдернула его с плеч девочки и сердито крикнула:
— Как ты смеешь брать мои вещи, скверная девчонка?
— Это твой? Тогда ты моя мама, правда! Ты мама! — ликующе воскликнула девочка и, не дав миссис Третерик времени отступить, бросила на пол куклу, ухватилась обеими руками за юбку женщины и стала скакать от радости.
— Как тебя зовут, девочка? — холодно спросила миссис Третерик, отцепляя от своего платья не очень чистые лапки.
— Кэрри. Каролина.
— Каролина?
— Да, Каролине Третерик.
— Чья же ты дочка? — еще более холодным тоном вопросила миссис Третерик, чувствуя, как в душе у нее вдруг поднимается страх.
— Твоя, — с веселым смехом сказала девочка. — Я твоя дочка. А ты моя мама — моя новая мама, а моя старая мама уехала и больше не вернется. Я теперь не живу с моей старой мамой. Я живу с тобой и папой.
— И давно ты здесь живешь? — резко продолжала миссис Третерик.
— Наверно, три дня, — подумав, ответила Кэрри.
— Наверно? А точно ты разве не знаешь? — рассердилась миссис Третерик. — И откуда же ты приехала?
У Кэрри задрожали губы — допрос велся в самом суровом тоне. Сглотнув от усилия, она все же подавила слезы и ответила:
— Папа... папа привез меня от мисс Симмонс из Сакраменто на той неделе.
— На той неделе! А ты только что сказала, что живешь здесь три дня, — сурово уличила ее миссис Третерик.
— Ну да, то есть месяц, — беспомощно поправилась Кэрри, окончательно запутавшись.
— Ну что ты болтаешь? — крикнула миссис Третерик, которую так и подмывало хорошенько встряхнуть стоящую перед ней фигурку и таким образом исторгнуть из нее правду.
Но тут головка девочки вдруг зарылась в складки платья миссис Третерик, славно она пыталась навеки погасить пламенеющий на ней пожар.
— Ну, ну, перестань хныкать, — огорошенно проговорила миссис Третерик, отнимая платье от влажной мордочки. — Вытри глаза и беги играть, а ко мне больше не приставай. Погоди, — сказала она вслед уходящей Кэрри, — а где твой папа?
— Он тоже уехал. Он заболел. Его уже нет, — девочка замялась, — два... три дня.
— Кто же за тобой смотрит? — спросила миссис Третерик, с любопытством разглядывая ребенка.
— Джон-китаец. Одеваюсь я сама, а Джон готовит еду и убирает кровати.
— Ну ладно, иди и веди себя хорошо, а ко мне не приставай, — скомандовала миссис Третерик, вспомнив о цели своего прихода. — Постой, куда ты идешь? — спросила она, увидев, что девочка стала подниматься по лестнице, волоча за ногу куклу.
— Иду наверх играть, и вести себя хорошо, и не приставать к маме.
— Никакая я тебе не мама! — крикнула миссис Третерик, быстро вошла в спальню и захлопнула за собой дверь.
Вытащив из стенного шкафа большой сундук, она стала поспешно укладываться. Движения ее были резкие и раздраженные. Она порвала свое лучшее платье, дернув его с крючка, и два раза укололась о скрытые в складках булавки. И все это время она мысленно изливала негодование по поводу только что сделанного ею открытия. Теперь ей все ясно, говорила она себе. Третерик привез дочь от первой жены — дочь, к которой он раньше не проявлял ни малейшего интереса, — лишь для того, чтобы ее оскорбить — заполнить ее место. Без сомнения, скоро последует и сама первая жена, а может быть, появится третья. Рыжие волосы — не каштановые, а рыжие! — без сомнения, девчонка — эта Каролина — похожа на мать; да, уж хорошенькой ту, наверно, никак не назовешь! А может быть, все это было обдумано заранее, и эту рыжую девчонку — вылитую мать — держали поблизости в Сакраменто, чтобы за ней всегда можно было послать в случае необходимости. Она вспомнила поездки мужа в Сакраменто якобы по делам. Может быть, и мамаша уже туда явилась, хотя нет, она уехала. Тем не менее возмущенной миссис Третерик доставляло удовольствие думать, что та в Сакраменто. Она испытывала какое-то едва осознанное удовлетворение, раздувая в себе гнев. Ни с одной женщиной на свете не поступали так бесчеловечно! Ей представилось, как, одинокая и покинутая, она сидит на закате в печальной, но тем не менее изящной позе среди развалин античного храма, а ее муж уезжает в роскошной карете, запряженной четверкой, и рядом с ним женщина с рыжими волосами. Сидя на упакованном сундуке, она сочинила первые строки преунылого стихотворения, описывающего ее муки: нищая и покинутая, она встречает мужа с «другой», разодетой в шелка и увешанной бриллиантами. Воображение рисовало ей, как она с горя заболевает чахоткой и лежит на смертном одре, изможденная, но все еще обворожительная, все еще вызывающая восхищение во взорах редактора «Эвеланша» и полковника Старботтла. Да, кстати, где же полковник Старботтл, почему он не едет? У него она по крайней мере находит понимание. Он... Тут она опять засмеялась своим легким, беспечным смехом, но вдруг на ее лицо набежала тень.
Что делает наверху эта рыжая обезьянка? Почему ее совсем не слышно? Она бесшумно отворила дверь и прислушалась. Ей показалось, что в хоре шорохов, скрипов и потрескиваний, наполнявших пустой дом, сверху доносилось тоненькое пение. Она вспомнила, что там был чердак, куда складывали всякий ненужный хлам. Немного стыдясь самой себя, она тихонько поднялась по лестнице, приоткрыла дверь и заглянула на чердак.
Косой солнечный луч, проникавший через единственное окошко и заполненный танцующими пылинками, тянулся во всю длину чердака, едва освещая его унылую пустоту. В этом скудном свете она увидела пламенеющую головку, как бы увенчанную оранжевым ореолом. Девочка сидела на полу, держа между колен свою куклу-переростка, и что-то ей говорила. Вслушавшись, миссис Третерик поняла, что она повторяет разговор, происшедший у них полчаса тому назад, сурово допрашивая куклу, сколько времени она тут живет и вообще как измеряется время. Она очень удачно подражала тону миссис Третерик и почти слово в слово воспроизвела весь их разговор — с одним лишь исключением: сообщив кукле под конец, что она ей вовсе не мать, она трогательно добавила, что если та «будет хорошо себя вести — совсем хорошо», то она, так и быть, станет ее мамой и будет ее очень-очень любить.
Я уже отметил, что миссис Третерик не хватало чувства юмора. Возможно, именно по этой причине вся эта сцена произвела на нее весьма тягостное впечатление, а при заключительных словах девочки ее щеки жарко вспыхнули. Во всем этом было что-то невыразимо печальное: пустой, заброшенный чердак, полутьма, чудовищная кукла, сами размеры которой придавали какую-то горестную значимость ее безмолвию, маленькая фигурка, одна, на пыльном полу — все это не могло не задеть чувствительные струны в душе миссис Третерик. Она невольно стала прикидывать, нельзя ли использовать эту сцену для поэтического обобщения, и подумала, что получилась бы неплохая баллада, если бы комната была еще темнее, а ребенок еще более одинок — скажем, если бы девочка сидела у гроба матери, а за окном тоскливо завывал ветер. Вдруг она услышала внизу шаги и узнала поступь полковника Старботтла.
Она сбежала по лестнице и, встретив его в прихожей, немедленно поведала изумленному полковнику — во всех подробностях и не пренебрегая преувеличениями — о сделанном ею открытии и совершенной по отношению к ней чудовищной несправедливости.
— И не говорите мне, что все это не было подстроено заранее — я в этом абсолютно убеждена, — почти кричала она. — И подумайте, как бесчеловечно этот низкий человек поступил со своим собственным ребенком, — добавила она. — Оставить ее здесь совсем одну!
— Черт знает что, — машинально проговорил полковник.
По правде говоря, он совершенно не мог взять в толк, чего она так разволновалась, и, боюсь, показал это с большей очевидностью, чем ему бы хотелось. Он бормотал какие-то бессвязные слова, раздувая грудь, напуская на себя суровый, потом мужественный, потом нежный вид, но все же не мог скрыть своего недоумения. На какой-то миг миссис Третерик даже усомнилась, действительно ли существуют совершенно родственные души, и сердце ее тоскливо сжалось.
— Не уговаривайте меня! — с неожиданным ожесточением произнесла миссис Третерик в ответ на какое-то нечленораздельное замечание полковника, отнимая руку, которую тот, исполненный самого горячего сочувствия, сжимал с большим пылом. — Не уговаривайте меня — я знаю, что сделаю. Можете присылать за моим сундуком, но я останусь здесь и предъявлю этому человеку доказательство его подлости. Пусть-ка попробует отрицать свои гнусные замыслы.
Не знаю, счел ли полковник присутствие собственной дочери Третерика в его собственном доме убедительным доказательством его неверности и коварства. Во всяком случае, он смутно осознал, что из-за неожиданно возникшего препятствия безграничное томление его чувствительной души не разрешится долгожданной гармонией. Но прежде чем он успел что-нибудь сказать, на лестничной площадке появилась Кэрри и устремила на полковника и миссис Третерик робкий и одновременно критический взгляд.
— Вот она, — патетически произнесла миссис Третерик.
— А, — отозвался полковник и вдруг заговорил приторно-сладким и нарочито-шутливым тоном, который совершенно не вязался с его обликом.
— Какая хорошенькая девочка! Как ты поживаешь, хорошенькая девочка? Ничего, да? Не так уж плохо, да, хорошенькая девочка?
Полковник совсем было собрался выпятить грудь и помахать тростью, но вовремя сообразил, что на ребенка шести-семи лет это, пожалуй, не произведет должного впечатления. Кэрри же не отвечала на его дружественные речи и привела галантного полковника в еще большее замешательство, подбежав к миссис Третерик и спрятавшись от него в складках ее платья. Но полковник не признал себя побежденным. Отступив на шаг, он выразил всей своей позой почтительное восхищение и заявил, что эта картина напоминает ему мадонну с младенцем. Миссис Третерик польщенно заулыбалась и не стала, как раньше, отрывать Кэрри от своего платья. Несколько секунд все молчали, испытывая неловкость, затем миссис Третерик указала ему глазами на ребенка и проговорила вполголоса:
— Вам лучше уйти. Сюда больше не надо приходить — ждите меня вечером в гостинице.
Она протянула полковнику руку, он галантно над ней склонился, приподнял шляпу и ушел.
— Как, Кэрри, — смущенным голосом и вся вспыхнув спросила миссис Третерик, обращаясь к огненным кудрям, едва видневшимся в складках ее платья, — ты будешь себя хорошо вести, если я позволю тебе посидеть со мной?
— И называть тебя мамой? — спросила Кэрри, поднимая голову.
— И называть меня мамой, — согласилась миссис Третерик и смущенно усмехнулась.
— Да, — решительно отозвалась Кэрри.
Они вместе вошли в спальню. Кэрри сразу заметила сундук.
— Ты опять уезжаешь, мама? — спросила она, бросая на нее быстрый, тревожный взгляд и крепче вцепляясь в ее платье.
— Н-нет, — отозвалась миссис Третерик, глядя в окно.
— Ты просто играешь, — весело предположила Кэрри. — Давай я тоже буду играть.
Миссис Т. согласилась. Кэрри побежала в соседнюю комнату и через минуту притащила оттуда маленький сундучок, в который с самым серьезным видом принялась укладывать свои платья. Миссис Т. заметила, что их не так-то много. Она задала девочке вопрос, потом другой и за каких-нибудь полчаса выяснила всю ее предысторию. Для этого миссис Третерик пришлось взять девочку на колени — надо было создать обстановку, располагающую к откровенности. Но и когда миссис Третерик как будто уже утратила интерес к сообщениям Кэрри, они продолжали сидеть в той же позе: Кэрри беззаботно что-то щебетала, а миссис Третерик рассеянно гладила ее огненные кудри.
— Ты не так меня держишь, мама, — наконец сказала Кэрри, ерзая у нее на коленях.
— А как тебя надо держать? — спросила миссис Третерик, отчасти забавляясь, отчасти смущаясь требовательностью ребенка.
— Вот так, — сказала Кэрри, сворачиваясь клубочком, прижавшись щекой к ее груди и обняв ее рукой за шею, — вот так очень хорошо.
Она еще немного повозилась, как укладывающийся спать зверек, закрыла глаза и уснула.
Некоторое время миссис Третерик неподвижно сидела в этой неудобной позе, едва осмеливаясь дышать. Затем — то ли вследствие таинственной симпатии, порожденной прикосновением, то ли бог знает еще почему — ей пришла в голову странная фантазия. Началось с того, что она вспомнила давнюю боль, давний кошмар, который она решительным усилием воли выкинула из памяти и не вспоминала все эти годы. Она вспомнила изнуряющую тошноту и недоверие к людям, гнетущий страх, ожидание того, что необходимо было предотвратить, — что и было предотвращено ценой страданий и страха. Она подумала о существе, которое могло бы появиться на свет, — она не осмеливалась сказать себе: «которому она не дала появиться на свет» — какое оно было бы? С тех пор прошло шесть лет: если бы ребенок родился, он был бы сейчас примерно в возрасте Кэрри. Покойно обнимавшие девочку руки задрожали и крепко ее стиснули. И вдруг в душе миссис Третерик что-то перевернулось, не то вздох, не то рыдание вырвалось из ее груди, и она стала прижимать тельце спящего ребенка к груди, к животу, словно хотела схоронить его в могиле, вырытой там несколько лет назад. Затем потрясший ее шквал утих, и за ним последовал — конечно же! — дождь.
Несколько капель упали на волосы Кэрри, и она беспокойно пошевелилась во сне. Но миссис Третерик успокоила ее, тихонько покачивая, — как легко ей это было теперь! И они долго еще сидели совершенно тихо и неподвижно, как бы слившись с окружающим безмолвием, медленно угасающим солнечным светом и общим духом одиночества и запустения, — но одиночества, в котором не было безнадежности, сопутствующей старости, упадку или отчаянию.
Полковник Старботтл напрасно прождал в гостинице всю ночь. А когда на следующее утро мистер Третерик вернулся в свои покинутые пенаты, в доме не было ни живой души, и лишь пылинки танцевали в солнечных лучах.
Когда в Фидлтауне стало доподлинно известно, что миссис Третерик убежала, захватив с собой ребенка мистера Третерика, это известие вызвало большое возбуждение и массу разноречивых толков. «Датч-Флет Интеллидженсер» писал о «насильственном похищении» ребенка с той же прямотой и, боюсь, с той же предубежденностью, с какой ранее высказывался о поэтических сочинениях похитительницы. Все женское население города и наиболее неуязвимые представители сильного пола целиком разделяли точку зрения «Интеллидженсера». Остальные же не брались судить, кто тут прав, кто виноват: само то, что миссис Третерик отряхнула желтую пыль Фидлтауна со своих очаровательных ножек, было для них ударом. Они оплакивали не столько проступок похитительницы, сколько потерю ее как таковой. Они отказывались признавать в Третерике оскорбленного мужа и безутешного отца и даже открыто выражали сомнение в искренности его горя. Они заняли позицию иронического сочувствия по отношению к полковнику Старботтлу, одолевая этого достойного джентльмена неуместными изъявлениями соболезнования в пивных, салунах и прочих столь же малоподходящих для прочувствованных бесед местах.
— Она всегда была резвой кобылкой, полковник, — высказался один из сочувствующих, весьма убедительно изобразив на физиономии искреннее огорчение и живое участие, — так что ничего удивительного, что она сбежала сама и увела с собой жеребеночка, но как она могла сбросить вас — вас! — я просто в толк взять не могу. Говорят, вы всю ночь напролет ждали ее в гостинице, и патрулировали коридоры, и бегали вверх-вниз по лестницам, и высматривали ее у подъезда — и все зря!
Другая добрая и участливая душа тоже не преминула пролить бальзам и вино на раны полковника.
— Ребята рассказывают, будто миссис Третерик попросила вас помочь ей переправить сундук вместе с ребенком на омнибусную станцию, и будто там парень, с которым она уехала, поблагодарил вас и дал за труды два доллара и сказал, что вы ему нравитесь и что, если понадобится, он опять обратится к вам за услугами, — так вы говорите, это все неправда? Надо же, пойду тогда скажу ребятам, что это неправда. Хорошо, что я вас спросил, а то чего только люди не придумают!
К счастью, китаец, слуга Третерика, который был единственным свидетелем ее побега, спас репутацию миссис Третерик, заявив, что с ней не было никого, кроме девочки. Он рассказал, что по ее приказанию остановил дилижанс, идущий на Сакраменто, и купил билет ей и девочке до Сан-Франциско. Правда, показания А Фе не имели юридической силы, но ему все поверили. Даже те, которые сомневались в способности этого язычника осознать всю святость Истины, признавали, что для него не было никакого смысла лгать. Однако в этом, как явствует из нижеследующего эпизода сей правдивой хроники, они заблуждались.
Примерно через шесть месяцев после побега миссис Третерик А Фе, работавшего на участке Третерика, окликнули два прохожих китайца. Это были обычные кули, занятые на приисках. Как всегда, они странствовали, сложив свои пожитки в корзины и подвесив их на длинные шесты. Между А Фе и его братьями-монголоидами завязалась оживленная беседа, отличавшаяся той шумной многословностью и кажущейся враждебностью интонаций, которая всегда так смешит и одновременно раздражает представителя цивилизованной европейской расы, не понимающего в ней ни единого слова. Во всяком случае, именно так отнеслись к их языческому лопотанию мистер Третерик, сидевший на веранде дома, и полковник Старботтл, проходивший мимо. Доблестный полковник просто отшвырнул их со своей дороги, а раздраженный Третерик, выругавшись, запустил в них камнем, после чего они поспешно разошлись. Но до этого они успели передать А Фе исписанный иероглифами листок желтой рисовой бумаги и небольшой сверток. Открыв последний в полумраке и уединении кухни, А Фе обнаружил там свежевыстиранный, выглаженный и сложенный детский фартучек. В углу был вышит вензель «К.Т.». А Фе засунул фартук себе за пазуху и с улыбкой бесхитростного удовлетворения принялся мыть посуду.
Два дня спустя А Фе сделал своему хозяину следующее заявление:
— Мине не любит Фидлтаун. Мине очень болен. Мине уходит.
Мистер Третерик в ярости назвал место, куда тот может катиться. А Фе посмотрел на него невозмутимым взглядом и удалился.
Однако, прежде чем покинуть Фидлтаун, он случайно встретил полковника Старботтла и сказал ему несколько маловнятных фраз, которые, видимо, сильно заинтересовали этого джентльмена. В заключение беседы полковник вручил ему письмо и золотую монету стоимостью в двадцать долларов. «Если принесешь ответ, получишь еще столько же, ясно?» А Фе кивнул. Столь же случайное и точно так же завершившееся интервью состоялось у него еще с одним джентльменом, который, как я подозреваю, был не кем иным, как молодым редактором «Эвеланша». Однако должен с прискорбием известить читателя, что, едва отойдя от города, А Фе преспокойно сломал печати на обоих письмах и, безуспешно попытавшись прочесть их вверх ногами и боком, в конце концов порвал их на аккуратные квадратики и в таком виде за незначительное вознаграждение передал своему единоплеменнику, которого встретил в пути. Нравственные мучения полковника Старботтла, обнаружившего, что счет из прачечной, доставленный ему вместе с выстиранным бельем, написан на чистой стороне одного такого квадратика, а затем узнавшего, что остальные части его письма тем же способом распространяются по городу из китайской прачечной некоего Фунг Ти, по описаниям очевидцев, являли собой душераздирающее зрелище. Однако я убежден, что более возвышенные натуры, способные подняться над дешевым юмором этого забавного вероломства, увидят справедливое возмездие в тех невзгодах, которые сопутствовали китайцу в его паломничестве.
По пути в Сакраменто его дважды скидывал с верха омнибуса весьма цивилизованный, но сильно подвыпивший джентльмен, убеждения которого не позволяли ему ехать вместе с представителем расы, известной своим порочным пристрастием к курению опиума. В Хэнгтауне его избил прохожий — просто из христианского усердия. В Датч-Флете у него украли пожитки. В Сакраменто его арестовали по подозрению в том, что он на самом деле кто-то другой, а потом выпустили с суровым внушением, по-видимому, за то, что он таковым не оказался и, следовательно, препятствовал отправлению правосудия. В Сан-Франциско его забросали камнями школьники, но в конце концов, старательно избегая храмов прогресса и просвещения, он, относительно целый и невредимый, добрался до китайского квартала, где ему уже ни от кого не приходилось опасаться обид, кроме как от полисменов, и притом в строгих рамках законности.
На следующий день он поступил на работу в прачечную Чи Фука, и в пятницу хозяин послал его разносить чистое белье заказчикам.
Забрав корзину, А Фе направился по исхлестанной ветром горбатой калифорнийской улочке. День стоял пасмурный — один из тех унылых, серых дней, когда даже наделенному самым живым воображением жителю Сан-Франциско кажется, что это время года лишь по ошибке было названо летом. Ни на земле, ни на небе не было ни тепла, ни красок, ни света, ни тени — все приобрело однообразный, бесцветный тон. Ветер яростно метался по улицам, а серые дома были исполнены какого-то унылого безразличия. Когда А Фе добрался до вершины холма, на который взбегала улица, Миссионерский хребет уже скрылся в тучах и сырой ветер с моря пронизал его до костей. Он опустил на землю корзину, чтобы немного отдохнуть, и возможно, что его недоразвитый ум и языческие понятия помешали ему оценить сей «благословенный климат», как у нас его обычно называют, и он показался ему недостаточно мягким, приятным и ласковым, а может быть, он в сознании А Фе ассоциировался с его преследователями-школьниками, которые, вырываясь как раз в это время из своего учебного заточения, бывали особенно агрессивны. Так или иначе, но он поспешил дальше и, завернув за угол, наконец остановился перед небольшим домиком.
Это был обычный для Сан-Франциско коттедж. За узкой полоской холодного зеленого кустарника виднелась пустая веранда, по которой гулял ветер, а над ней унылый балкон, где тоже никто не сидел. А Фе позвонил; появилась служанка, окинула взглядом его корзину и неохотно впустила его в дом, словно он был каким-то необходимым домашним животным. А Фе беззвучно поднялся по лестнице, вошел в открытую дверь гостиной, опустил корзину на пол и остановился на пороге.
У окна, через которое проникал холодный серый свет, с ребенком на коленях сидела женщина. Она вяло поднялась и подошла к А Фе. Он сразу узнал миссис Третерик, но ни один мускул на его лице не дрогнул, и в его раскосых глазах ничего не отразилось, когда он невозмутимо встретился с ней взглядом. Она, очевидно, его не узнала и принялась считать белье. Но девочка, вглядевшись в него внимательно, вдруг радостно вскрикнула:
— Это же Джон! Мама, это наш Джон, который был у нас в Фидлтауне!
Глаза и зубы А Фе мгновенно просияли. Девочка захлопала в ладоши и ухватилась за его блузу. Тогда он коротко проговорил:
— Мине Джон, А Фе — все равно. Мине тебя знает. Здравствуй.
Миссис Третерик, нервно вздрогнув, уронила белье и всмотрелась в А Фе. Но если старая привязанность обострила зрение Кэрри, то равнодушному взгляду миссис Третерик он и теперь казался неотличимым от прочих своих соплеменников. Он только напомнил ей об испытанных невзгодах. Охваченная смутным предчувствием новой опасности, она спросила его, когда он уехал из Фидлтауна.
— Давно. Мине не любит Фидлтаун, не любит Третерик. Любит Сан-Фиско. Любит стирать. Любит Кэрри.
Лаконичные высказывания А Фе пришлись по душе миссис Третерик. Она не стала задумываться, насколько впечатление прямоты и искренности объяснялось его недостаточным знанием английского языка. Она только сказала: «Не говори никому, что меня видел», — и достала из кармана кошелек.
Не заглядывая в него, А Фе увидел, что он почти пуст. Не осматриваясь, увидел, что комната обставлена бедно. Безразлично уставившись в пространство, разглядел, что и миссис Третерик и Кэрри одеты плохо. Однако должен сообщить читателю, что длинные пальцы А Фе без промедления и весьма цепко ухватили протянутую ему миссис Третерик монету в полдоллара.
После этого он стал шарить у себя за пазухой, производя при этом весьма странные телодвижения. Через несколько мгновений он извлек откуда-то из глубины детский фартук, который положил на корзину, проговорив:
— Прошлый раз забыла.
И возобновил свои телодвижения. Наконец в результате длительных усилий он извлек — по-видимому, из правого уха — нечто тщательно завернутое в папиросную бумагу. Он осторожно развернул бумагу, и на ладони у него оказались две золотые монеты по двадцать долларов, которые он и вручил миссис Третерик.
— Твоя оставила на бюро в Фидлтауне, мине нашел. Мине принес. Все порядке.
— Но я не оставляла денег на бюро, Джон! — воскликнула миссис Третерик. — Тут какая-то ошибка. Это чьи-то еще деньги. Забери их, Джон.
А Фе нахмурился, отступил от протянутой руки миссис Третерик и поспешно наклонился над корзиной.
— Мине не возьмет. Нет-нет. Мине поймает полисмен и скажет — проклятый вор — украл сорок долларов — идти в тюрьму. Мине не возьмет. Твоя забыла деньги на бюро в Фидлтауне. Мине принес. Обратно не беру.
Миссис Третерик заколебалась. Она уезжала в такой спешке, что действительно могла забыть деньги. Во всяком случае, она не имела права подвергать опасности этого честного китайца, отказываясь от них. Посему она сказала:
— Хорошо, Джон, я оставлю их у себя. А ты приходи к нам в гости, ко мне, — тут ее впервые в жизни осенило, что мужчина может захотеть увидеть не ее, а кого-нибудь другого, — и к Кэрри.
Лицо А Фе посветлело. Он даже издал короткий чревовещательский смешок, не шевеля губами. Затем он вскинул на плечо корзину, осторожно притворил за собой дверь и бесшумно спустился по лестнице. Однако, оказавшись в передней, он странным образом не сумел открыть дверь наружу и, повозившись минуту с замком, стал оглядываться, кто бы ему мог помочь. Но служанка, которая его впустила, не подозревая о его затруднениях и вообще забыв о его существовании, скрывалась где-то в глубине дома.
И тут произошел таинственный и прискорбный инцидент, о котором я просто поведаю читателю, не пытаясь его объяснить. На столе в прихожей лежал шарф, видимо, принадлежавший вышеупомянутой служанке. Пока А Фе одной рукой крутил замок, другая его рука опиралась на стол. И вдруг словно по собственной воле шарф стал подползать к руке А Фе, а затем медленным змееподобным движением вползать ему в рукав. Вскоре он полностью исчез где-то в глубине его блузы. Не выказав ни малейшего интереса или беспокойства по этому поводу, А Фе продолжал возиться с замком. Минуту спустя покрывавшая стол скатерть красной камчи под действием той же таинственной силы медленно собралась под пальцы А Фе и, извиваясь, скрылась тем же маршрутом. Не знаю, какие бы еще последовали таинственные происшествия, но в это время А Фе наконец раскрыл секрет замка и отворил дверь — одновременно со звуком шагов на лестнице, ведущей в кухню. А Фе не проявил никакой поспешности, но неторопливо взвалил на плечи корзину, старательно притворил за собой дверь и двинулся в густой туман, который к тому времени окутал небо и землю.
Миссис Третерик смотрела ему вслед из окна, пока он не скрылся в серой мгле. Измученная одиночеством последних месяцев, она была переполнена к нему горячей благодарностью и, если и заметила, что грудь его несколько раздалась, а живот выпятился, то, наверное, приписала это распиравшим его благородным чувствам и сознанию исполненного долга, не подозревая о скрытых под блузой шарфе и скатерти. Ибо миссис Третерик оставалась верной своей поэтически-чувствительной натуре. Когда туман сгустился в сумерки, она привлекла к себе Кэрри и, не вслушиваясь в ее болтовню, погрузилась в сентиментальные и приятные воспоминания, которые были в ее теперешнем положении и горьки и опасны. Неожиданное появление А Фе как бы перекинуло мостик в прошлое. Она мысленно повторяла проделанный с тех пор печальный путь, заново переживая все его огорчения, трудности и разочарования, и не приходится удивляться порыву Кэрри, которая вдруг на полуслове прекратила свою болтовню, обняла ее ручонками за шею и стала уговаривать перестать плакать.
Упаси бог, чтобы этим самым пером, предназначенным лишь для утверждения нравственных устоев, я попытался изложить взгляды самой миссис Третерик на события этих месяцев, ее жалкие оправдания, нелогичные выводы, избитые извинения и неубедительные резоны. Но как бы то ни было, ей, по-видимому, пришлось несладко. Ее незначительные средства вскоре иссякли. В Сакраменто она убедилась, что стихи, может быть, и пробуждают благороднейшие чувства в человеческой душе и удостаиваются высочайших похвал редакторов на страницах их изданий, но отнюдь не могут обеспечить сносное существование для нее и Кэрри. Тогда она попытала счастья на подмостках сцены, но потерпела здесь полное фиаско. Возможно, что она представляла себе человеческие страсти несколько иначе, чем публика Сакраменто, но, во всяком случае, ее очарование, оказывавшее столь могучее действие на небольшом расстоянии, много теряло в огнях рампы. У нее нашлось сколько угодно закулисных почитателей, но у широкой аудитории она не заслужила популярности. Тогда она вспомнила, что у нее неплохой голос — не очень сильное и не очень хорошо поставленное, но чистое и трогательное контральто, — и ей удалось получить место в церковном хоре. Там она продержалась три месяца, значительно поправив свои денежные дела и, по слухам, доставив немало приятных минут сидящим в последних рядах джентльменам, которые неотрывно любовались ею во время исполнения псалмов.
Как сейчас вижу ее в церкви. Косые лучи света, проникавшие на хоры, нежно высвечивали ее очаровательную головку с зачесанной наверх массой светло-каштановых волос, оттеняя черные дуги бровей и бахрому ресниц над глазами генуэзского бархата. Было очень приятно смотреть, как открывается и закрывается ее маленький ротик, обнажая ровные, белые зубы, и как под вашим взглядом ее атласная щечка загорается тщеславным румянцем. Ибо миссис Третерик всегда очаровательно розовела под восхищенными взглядами и, как большинство хорошеньких женщин, вся собиралась, словно пришпоренная лошадь.
А затем, естественно, начались неприятности. Исполнительница партии сопрано, отличавшаяся даже большей беспристрастностью суждений, нежели свойственно ее полу, поведала мне, что миссис Третерик ведет себя просто бесстыдно; что она бог знает что о себе понимает; что если она считает остальных хористов своими рабами, то пусть посмеет сказать об этом ей, сопрано, прямо в глаза; что ее перемигивание с басом на пасхальное воскресенье привлекло к себе внимание всех прихожан и что она сама заметила, как доктор Коуп дважды в течение службы поглядел на хоры; что ее, сопрано, друзья не хотели, чтобы она пела в одном хоре с особой, которая выступала на подмостках, но она не стала их слушать. Однако она узнала от верных людей, что миссис Третерик убежала от мужа и что эта рыжая девочка, которая иногда приходит в церковь, не ее родная дочь. Тенор, отозвав меня за орган, доверительно сообщил мне, что миссис Третерик часто затягивает заключительную ноту, стремясь обратить на себя внимание молящихся и тем обнаруживая шаткость своих моральных устоев; что его мужское достоинство — в будни он служил клерком в галантерейном магазине и пользовался большой популярностью у покупательниц, а по воскресеньям усердно пел в хоре, издавая звуки, по всей видимости, бровями, — что его мужское достоинство, сэр, не позволяет ему этого больше терпеть. Один лишь бас, приземистый немец с густым голосом, обладание которым его, казалось, только обременяло и даже удручало, вступился за миссис Третерик и заявил, что все они ей завидуют, потому что она такая «красотка». Все эти взаимные неудовольствия завершились открытой ссорой, во время которой миссис Третерик выражалась столь точно и красочно, что сопрано в конце концов разразилась истерическими рыданиями и покинула поле битвы, ведомая под руку мужем и тенором. Отсутствие обычной партии сопрано было, как и предполагалось, замечено прихожанами, и происшествие стало достоянием гласности. Миссис Третерик отправилась домой, торжествуя победу, но, оказавшись у себя в комнате, с отчаянием оповестила Кэрри, что они теперь нищие, что она — ее мать — только что отняла кусок хлеба у своей ненаглядной дочурки, и в заключение разразилась слезами раскаяния. Это были не прежние легкие слезы поэтического умиления и грусти, а жгучие слезы подлинного горя. Но тут служанка объявила о приходе ризничего — члена церковного музыкального комитета, который явился с официальным визитом. Миссис Третерик вытерла свои длинные ресницы, приколола к платью новую ленточку и пошла в гостиную. Она пробыла там два часа, что могло бы показаться подозрительным, если бы ризничий не был женат и не имел взрослых дочерей. Вернувшись к себе, миссис Третерик, напевая, повертелась перед зеркалом и выбранила Кэрри. Место в хоре осталось за ней.
Но ненадолго. В скором времени силы ее врагов получили могучее подкрепление в лице жены ризничего. Эта дама нанесла визиты нескольким наиболее влиятельным членам музыкального комитета и супруге доктора Коупа. В результате на очередном заседании комитета было решено, что голос миссис Третерик недостаточно силен для просторного здания церкви, и ей предложили уйти. Она повиновалась. К тому времени, когда на нее неожиданно свалились сокровища А Фе, она была без работы уже два месяца и ее скудные средства почти полностью иссякли.
Серый туман сгустился в черноту ночи, вспыхнули мерцающие огни уличных фонарей, а миссис Третерик, погруженная в свои невеселые воспоминания, все еще недвижно сидела у окна. Она даже не заметила, как Кэрри соскользнула с ее колен и вышла из комнаты, и лишь когда девочка вбежала с еще влажной вечерней газетой в руках, миссис Третерик очнулась и обратилась мыслями к настоящему. За последнее время она усвоила привычку проглядывать отдел объявлений в слабой надежде найти себе какое-нибудь подходящее занятие — какое именно, она себе не представляла, — и Кэрри заметила эту привычку.
Миссис Третерик машинально закрыла ставни, зажгла свет и развернула газету. Ее взор упал на следующее сообщение:
«Фидлтаун, 7-е. Вчера вечером скончался от белой горячки старожил города мистер Джеймс Третерик. Мистер Третерик был склонен к злоупотреблению спиртными напитками — как говорят, вследствие неудачно сложившейся семейной жизни».
Миссис Третерик не вздрогнула. Она спокойно перевернула страницу и взглянула на Кэрри. Девочка сосредоточенно рассматривала книжку. Миссис Третерик ничего не сказала, но весь вечер была непривычно молчалива и холодна. Когда Кэрри уже легла спать, миссис Третерик вдруг упала на колени рядом с ее кроваткой и, взяв в ладони огненную головку девочки, спросила:
— Хочешь, чтоб у тебя был новый папа, детка?
— Нет, — ответила Кэрри после секундного размышления.
— Но если будет папа, мама сможет лучше о тебе заботиться — любить тебя, покупать тебе красивые платьица, дать тебе хорошее воспитание.
Кэрри посмотрела на нее сонными глазами.
— А тебе он нужен, мама?
Миссис Третерик вдруг покраснела до корней волос и, резко сказав: «Спи!» — отошла от кроватки.
Но около полуночи две белые руки крепко обвили ребенка и привлекли его к груди, которая судорожно вздымалась и опускалась, разрываемая рыданиями.
— Не плачь, мама, — прошептала Кэрри, смутно припомнив вечерний разговор. — Не плачь. Пусть будет новый папа, но только если он будет тебя очень любить — очень-очень!
Месяц спустя, ко всеобщему изумлению, миссис Третерик вышла замуж. Счастливым избранником оказался некто полковник Старботтл, недавно избранный от округа Калаверас в законодательное собрание штата. Не надеясь живописать это событие более изящным слогом, нежели корреспондент «Сакраменто Глоуб», я позволю себе привести некоторые из его изысканных периодов:
«Безжалостные стрелы лукавого бога настигли еще одного из наших славных солонов. Последней „жертвой“ пал досточтимый А. Старботтл из графства Калаверас, пораженный чарами прелестной вдовы, в прошлом служительницы Мельпомены. Последнее время она пела в хоре одной из наиболее модных церквей Сан-Франциско, высоко оплачивавшей заслуги этой пленительной святой Цецилии[1]».
«Датч-Флет Интеллидженсер», однако, позволил себе высказаться по этому поводу в юмористически-развязном тоне, который характерен для независимой прессы:
«Новый демократический воитель от Калавераса недавно предложил законодательному собранию небольшой билль, в котором настаивает на замене фамилии Третерик на Старботтл. В Сан-Франциско этот документ называют свидетельством о браке. Со времени кончины мистера Третерика прошел всего месяц, но, видимо, мужественный полковник не боится привидений».
Справедливость требует признать, что полковнику стоило немалого труда добиться руки миссис Третерик. Мало того, что ему пришлось преодолевать естественную застенчивость дамы своего сердца, — на его пути еще встал соперник. Это был состоятельный гробовщик из Сакраменто, который влюбился в миссис Третерик, увидев ее в театре и в церкви, поскольку по роду занятий был лишен повседневного и непринужденного общения с прекрасным полом и вообще встречался с дамами лишь в самой официальной обстановке. Сей джентльмен нажил неплохое состояние во время весьма кстати разразившейся в Сан-Франциско жестокой эпидемии, и полковник считал его опасным соперником. К счастью, однако, похоронных дел мастеру пришлось снаряжать в последний путь некоего сенатора, коллегу полковника, от чьей меткой пули на поединке чести тот и пал; и гробовщик, то ли из соображений личной своей безопасности, то ли, мудро рассудив, как полезны для него и впредь будут услуги полковника, уступил ему дорогу.
Медовый месяц продолжался недолго и был оборван весьма прискорбным инцидентом. На время свадебного путешествия Кэрри поручили заботам сестры полковника. Вернувшись домой в Сан-Франциско, миссис Старботтл заявила, что она сейчас же пойдет к миссис Кульпеппер за девочкой. Полковник, и до этого проявлявший признаки некоторого беспокойства, которое он старался подавить многократными возлияниями, застегнул сюртук на все пуговицы и, несколько раз пройдясь нетвердой поступью взад и вперед по комнате, вдруг заговорил самым внушительным тоном, на какой был способен.
— Я медлил, — произнес полковник с напыщенностью, усугублявшейся скрытым страхом и нарастающей неразборчивостью речи, — я медлил, в смысле, я не спешил с сообщением, которое мой долг повелевает вам сделать. Я не хотел затмевать сияние вжаимного счастья, глушить расцветающее чувштво, омрачать шупружеский небошклон неприятными ижвештиями. Но теперь мне придетша это шделать, черт побери, мэм, никуда не денешьша. Ребенка увезли.
— Увезли? — переспросила миссис Старботтл.
В тоне ее голоса, во внезапно сузившихся зрачках было нечто такое, отчего полковник чуть не протрезвел и частично выпустил воздух из груди.
— Счас я вше объяшню, — заторопился он, успокаивающе подняв руку, — вше объяшню. То горештное шобытие, которое шделало вожмошным наше шаштье, которое ошвободило вас от брачных уз — ошвободило и ребенка — понимаете? — ребенка тоже. Как только Третерик умер, ваши права на ребенка умерли тоже. Таков жакон. Чей это ребенок? Третерика? Третерик умер. Ребенок не нужен покойнику. Жа каким чертом ребенок покойнику? Это ваш ребенок? Нет. Чей же тогда? Ребенок принадлежит швоей матери. Понятно?
— Где она? — вся побелев, спросила миссис Старботтл очень тихим голосом.
— Я объяшню. Ребенок принадлежит швоей матери. Таков жакон. Я юришт, жаконодатель, американский гражданин. Как юришт, жаконодатель и американский гражданин, я обяжан любой ценой вернуть ребенка штрадающей матери — любой ценой.
— Где она? — повторила миссис Старботтл, впившись глазами в лицо полковника.
— Поехала к матери. Летит ш попутным ветром в объятия штрадающей родительницы. Ражве неправильно?
Миссис Старботтл словно онемела. Полковник чувствовал, что его грудь опадает все ниже, но, опершись о кресло, устремил на нее взор, в котором попытался сочетать рыцарскую галантность с судейской твердостью.
— Ваши чувштва, мэм, делают чешть вашему полу, но подумайте шами. Подумайте, каково бедной матери, подумайте, каково мне! — Полковник помолчал, прижав к глазам белоснежный платок, потом небрежно сунул его в нагрудный карман и нежно улыбнулся сидевшей перед ним женщине. — Зачем нам, чтоб черная тень омрачала шастье двух любящих шердец? Это хорошая девочка, шлавная девочка, но чужая девочка. Девочки нет, Клара, но не в ней же шастье. У тебя ведь ешть я, дорогая!
Миссис Старботтл вскочила на ноги.
— Вы! — вскричала она голосом, от которого зазвенела люстра. — Вы, за которого я вышла лишь для того, чтоб моя крошка ни в чем не нуждалась. Вы! Пес, которому я свистнула, чтоб он охранял меня от мужчин! Вы!
Захлебнувшись гневом, она метнулась мимо него в комнату, где раньше жила Кэрри, потом — опять мимо него — пронеслась в свою спальню, затем вернулась и, грозно выпрямившись, предстала перед ним; ее лицо пылало, дуги бровей распрямились, губы сжались в тонкую линию, челюсть выпятилась вперед, и вся голова как-то по-змеиному сплющилась.
— Слушайте, вы! — проговорила она сиплым фальцетом. — Слушайте, что я вам скажу. Если вы хотите меня когда-нибудь еще увидеть, отыщите ребенка. Если вы хотите, чтоб я когда-нибудь стала с вами разговаривать, разрешила вам к себе прикоснуться, — верните девочку. Ибо я буду там, где она, — слышите? Ищите меня там, куда вы отправили ее!
И, тряхнув руками, словно сбросив с них воображаемые оковы, она опять метнулась мимо него в свою спальню, захлопнула за собой дверь и повернула в ней ключ. Полковник Старботтл, вовсе не отличавшийся трусостью, оцепенел от страха при виде этой взбешенной фурии и, отшатнувшись, когда она в последний раз пронеслась мимо него, потерял свое неустойчивое равновесие и беспомощно опрокинулся на диван. После нескольких неудачных попыток подняться он так и остался на нем лежать, время от времени издавая негодующие, но не совсем вразумительные проклятия, и в конце концов, изнуренный эмоциями и побежденный неумеренными возлияниями, заснул.
Тем временем миссис Старботтл с лихорадочной поспешностью укладывала вещи и подсчитывала свои ценности — как ей уже однажды пришлось делать на протяжении этой необычайной хроники. Возможно, что она тоже вспомнила прошлое, ибо вдруг остановилась посреди комнаты и прижала к горящим щекам руки, словно увидев в дверях маленькую фигурку и услышав детский голос: «Это мама?» При этом воспоминании ее сердце сжалось от боли, и она прогнала его резким страстным жестом, смахнув рукой с глаз слезу. Но через некоторое время ей попалась среди вещей детская сандалия с оборванным ремешком. При виде нее она вскрикнула — впервые за все время, — прижала сандалию к груди и стала покрывать ее поцелуями и качать, как женщины качают младенцев. Потом она подошла к окну, чтобы лучше ее рассмотреть сквозь слезы, которые теперь уже градом катились у нее из глаз. Тут у нее начался внезапный приступ кашля, который она никак не могла остановить, даже прижав к воспаленным губам носовой платок. И вдруг она вся ослабела, и ей показалось, что окно уплывает от нее, а пол уходит из-под ног; неверными шагами она добралась до постели и упала на нее ничком, все еще прижимая к груди сандалию, а ко рту носовой платок. Ее лицо страшно побледнело, под глазами обозначились черные круги, а на губах появилась красная капля; такое же пятно было на носовом платке и на белом покрывале постели.
Поднявшийся ветер сотрясал оконные рамы и развевал занавеси, как белые одежды на призраке. Потом он утих, и по крышам стал стлаться серый туман, сглаживая выбитые ветром шероховатости и накидывая на все покров полумрака и бесконечной умиротворенности. Миссис Старботтл неподвижно лежала на кровати — все еще очень красивая женщина, несмотря на постигшие ее горести. А с другой стороны запертой двери спокойно храпел на своем временном ложе доблестный молодожен.
За неделю до рождества 1870 года в Генуе, небольшом городке в штате Нью-Йорк, бушевала жестокая метель, с особой выразительностью подчеркивая горькую иронию названия, данного ему основателями в честь изнеженной итальянской столицы. Она намела сугробы за каждым кустом, забором и телеграфным столбом, кружила снежные вихри среди нелепых деревянных дорических колонн почты и гостиницы, билась в холодные зеленые ставни лучших домов города и посыпала белой пылью темные угловатые фигуры пробиравшихся по улицам прохожих. В мутном небе маячили силуэты четырех основных церквей города, хотя их безобразные шпили были милосердно скрыты от взоров низко нависшими тучами. Стоявшая неподалеку от железнодорожной станции методическая часовня, к главному входу которой вел пирамидообразный ряд ступеней, сильно напоминала гигантский локомотив с решеткой впереди и, казалось, только и ждала, когда к ней прицепят еще несколько домов, чтобы отправиться на поиски более гостеприимного места.
А на возвышающемся над главной улицей унылом Парнасе откровенно протянул свои голые кирпичные стены и вознес свой купол знаменитый институт Краммера для благородных девиц. Это полезное учреждение — гордость Генуи — не пыталось скрывать свое лицо. Любой посетитель на его пороге или хорошенькая рожица, выглянувшая в окошко, великолепно просматривались с любого места города.
Свисток четырехчасового экспресса в этот день не привлек на станцию обычной толпы зевак. С поезда сошел лишь один пассажир, которого единственный дожидавшийся у вокзала извозчик увез в направлении «Отеля Генуя». Затем поезд отправился дальше по назначению, как и все экспрессы, глубоко безразличный к человеческим делам и человеческому любопытству, единственную багажную тележку поставили на место, и начальник станции запер двери и пошел домой.
Однако свисток локомотива заставил виновато встрепенуться трех воспитанниц института Краммера, которые тайком лакомились сластями в кондитерской миссис Филлипс на окраине городка. Ибо даже образцовые правила института не могли полностью обуздать физическую и духовную природу его питомиц; они соблюдали в обществе похвальную умеренность в пище, но втихомолку объедались вкуснейшими изделиями местной кондитерши; они с отменным прилежанием посещали церковь, но во время службы беззастенчиво флиртовали с местными кавалерами; они усердно поглощали разнообразные полезные сведения на уроках, а в перерывах зачитывались самыми низкопробными романами. В результате получались вполне здоровые, нормальные и в высшей степени привлекательные молодые особы, которые делали честь этому достойному учебному заведению. Даже миссис Филлипс, которой они задолжали значительные суммы, зараженная их юной жизнерадостностью, неоднократно заявляла, что молодеет в обществе «этих козочек», и не раз их выгораживала, бессовестно кривя душой.
— Девочки, четыре часа! Если мы опоздаем на пятичасовую молитву, нас хватятся, — воскликнула, поднимаясь с места, самая высокая из этих беспечных дев, наделенная орлиным носом и уверенной манерой вожака. — Ты взяла книжки, Эдди? — Эдди отвернула полу накидки, где обнаружились три разнузданно-пухлых романа. — А пакет, Кэрри? — Кэрри показала подозрительного вида пакет — видимо, с изделиями миссис Филлипс, — едва помещавшийся в кармане ее пальто. — Ну ладно, тогда пошли. Запишите на мой счет, — сказала она хозяйке заведения, направляясь к дверям. — Я заплачу, когда мне пришлют деньги за следующие три месяца.
— Дай я заплачу, Кэт, — возразила Кэрри, вынимая кошелек, — моя очередь.
— Ни в коем случае, — заявила Кэт, высокомерно поднимая черные брови. — Мне нет дела, что у тебя богатые родственники в Калифорнии, которые тебе без конца шлют деньги. Ни за что! Пошли, девочки, — марш!
Когда они открыли дверь, порыв ветра чуть не сбил их с ног. Добросердечная миссис Филлипс перепугалась.
— Господи боже мой, да куда же вы пойдете в такую вьюгу! Давайте лучше я пошлю в институт сказать, что вы здесь, и положу вас спать у себя в гостиной.
Но ее последние слова потонули в дружном визге девушек, которые, взявшись за руки, сбежали с крыльца в метель и тут же затерялись в снежном вихре.
Короткий декабрьский день, не увидевший даже закатного багрянца, быстро угасал. Было уже почти темно, да к тому же еще густо мел снег. Некоторое время молодость, жизнерадостность и даже сама неопытность поддерживали в тройке проказниц бодрое настроение, но, неразумно решив пойти прямиком через поле, они быстро устали, смех стал звучать все реже, а на карие глаза Кэрри навернулись слезы. К тому времени, когда они снова выбрались на дорогу, силы их были на исходе.
— Пошли назад, — предложила Кэрри.
— Нам это поле ни за что еще раз не перейти, — отозвалась Эдди.
— Тогда давайте зайдем в первый же дом, — сказала Кэрри.
— Первым будет дом сквайра Робинсона, — проговорила Эдди, вглядываясь в быстро сгущающуюся мглу. И она метнула на Кэрри лукавый взгляд, от которого та, несмотря на всю свою усталость и страх, густо покраснела.
— Ну да, ну да, — с мрачной иронией отозвалась Кэт, — конечно, давайте зайдем в дом сквайра Робинсона, отчего же нет? Они нас пригласят к чаю, а потом твой драгоценный Гарри отвезет нас в институт и передаст официальные извинения миссис Робинсон и просьбу снисходительно отнестись к нашему проступку. Нет уж, — с внезапным приливом энергии заключила Кэт, — вы как хотите, а я вернусь тем же путем, каким ушла, — через окно — и никак иначе!
Затем она, как коршун, набросилась на Кэрри, которая явно собиралась усесться в сугроб и удариться в слезы, и решительно ее встряхнула: — Смотри еще не засни! Стойте, помолчите все. Что это?
Это был звон колокольчиков. Из темноты показались сани, в которых сидел всего один человек.
— Присядьте, девочки. Если это кто-нибудь знакомый, мы пропали.
Но страхи были напрасны — совершенно им незнакомый, но очень располагающий голос осведомился, не нужно ли им чем-нибудь помочь. Голос принадлежал человеку, закутанному в дорогую котиковую шубу, на голове у него была котиковая шапка, а лицо полузакрыто воротником из того же меха; видны были только длинные усы и живые темные глаза.
— Это сын Санта Клауса, — прошептала Эдди.
Приглушенно хихикая, девушки забрались в сани. К ним вернулось их прежнее веселое настроение.
— Куда вас отвезти? — спокойно спросил незнакомец.
Девушки торопливо посовещались шепотом, затем Кэт решительно сказала:
— В институт.
В гору они ехали молча, но когда перед ними замаячило длинное аскетическое здание, незнакомец вдруг натянул вожжи.
— Вы знаете дорогу лучше меня. Где вам лучше войти?
— Через заднее окно, — со сногсшибательной откровенностью выпалила Кэт.
— Ясно, — невозмутимо отозвался незнакомец и, выйдя из саней, снял с лошадей колокольчики.
— Так мы сможем подъехать совсем близко, — объяснил он.
— Он определенно сын Санта Клауса, — прошептала Эдди, — может, спросим, как поживает его батюшка?
— Тише, — цыкнула на нее Кэт, — по-моему, он ангел.
И с очаровательной женской непоследовательностью, которая, однако, была прекрасно понята ее товарками, добавила:
— А мы на что похожи — три страшилища!
Осторожно объехав забор, они наконец остановились у темной стены. Незнакомец помог пассажиркам выйти из саней. От снега еще исходил рассеянный свет, и, по очереди опираясь на его руку, каждая из его юных попутчиц чувствовала на себе внимательный, хотя и чрезвычайно почтительный взгляд. Сохраняя полную серьезность, он помог им открыть окно и затем скромно отошел к саням, чтобы не смущать их своим присутствием, пока они — не без труда и некоторого ущерба приличиям — забирались в окно. Затем он подошел ближе.
— Спасибо! Доброй ночи! — прошептали три голоса. Одна фигурка задержалась у окна. Незнакомец перегнулся через подоконник.
— Вы позволите мне зажечь здесь сигару? А то снаружи кто-нибудь может заметить огонь.
Свет спички весьма выгодно обрисовал Кэт в раме окна. Спичка медленно догорела у него в руке. Кэт лукаво усмехнулась. Эта проницательная молодая особа прекрасно разгадала его жалкую уловку. Недаром же она была первой ученицей в классе, и недаром обожающие ее родители три года платили за ее обучение!
На следующее утро метель прошла и солнце весело освещало восточную классную комнату, где шел урок декламации. Сидевшая у самого окна мисс Кэт вдруг театральным жестом прижала руку к сердцу и, изобразив страшное волнение, упала на плечо своей соседки Кэрри.
— Это он! — проговорила она трагическим шепотом.
— Кто? — простодушно спросила Кэрри, которая никогда не могла разобраться, говорит Кэт всерьез или шутит.
— Как кто! Тот человек, который спас нас вчера вечером. Он только что подъехал. Помолчи минутку, дай мне немного успокоиться. Ну вот, мне уже лучше, — сказала бессовестная лицемерка, с изнемогающим видом проведя рукой по лбу.
— Интересно, что ему здесь нужно? — с любопытством спросила Кэрри.
— Откуда мне знать? — ответила Кэт, вдруг впадая в мрачный цинизм. — Может, хочет определить в институт своих пятерых дочерей. А может, подучить свою молодую жену и предостеречь ее, чтоб она не была такая, как мы.
— Он вовсе не показался мне старым, и непохоже, чтобы он был женат, — задумчиво отозвалась Эдди.
— Это все притворство, несчастная, — презрительно воскликнула Кэт, — мужчины — ужасные обманщики! Видно, такая уж моя судьба!
— Но почему же, Кэт? — озабоченно возразила Кэрри.
— Тише, мисс Уокер что-то нам говорит, — смеясь остановила ее Кэт.
— Прошу внимания, — произнес медленный бесстрастный голос. — Мисс Кэрри Третерик просят пройти в приемную.
Тем временем мистер Джек Принс, как он представился достопочтенному мистеру Краммеру, вручив ему визитную карточку и разнообразные письма и рекомендации, расхаживал по довольно мрачному залу, официально именуемому «приемной» и известному среди воспитанниц как «чистилище». Его наблюдательный взор уже отметил разнообразные элементы строгой обстановки — от похожего на покрытую черным лаком огромную вафлю плоского парового радиатора, обогревавшего один конец комнаты, до монументального бюста доктора Краммера, безнадежно студившего другой; от молитвы «Отче наш», начертанной бывшим преподавателем чистописания с таким изобилием каллиграфических завитушек, что они в значительной степени умаляли действие сего серьезного сочинения на молодые умы, до трех видов Генуи с институтского холма, которые были запечатлены с натуры учителем рисования и которые никто никогда не узнавал; от двух раскрашенных текстов из Библии, выполненных готическим шрифтом в столь мрачно-холодном духе, что он замораживал всякий живой интерес, до большой фотографии выпускного класса, на которой даже самые хорошенькие девушки напоминали цветом лица эфиопок и, по-видимому, сидели друг у друга на головах и плечах; он рассеянно перелистал школьные проспекты, «Проповеди» доктора Краммера, «Поэмы» Генри Кирка Уайта, «Сборники псалмов», «Жизнь замечательных женщин», представил себе в своем весьма живом воображении, сколько в этом зале, наверно, произошло встреч и прощаний, и задумался, почему при всем том в нем не осталось ни следа человеческого тепла, — в общем, боюсь, что он уже почти забыл о цели своего визита, когда отворилась дверь и перед ним предстала Кэрри Третерик.
Хотя он узнал в ней одну из своих вчерашних пассажирок и она даже показалась ему красивее, чем прошлым вечером, он тем не менее ощутил какое-то беспричинное разочарование. У нее были пышные вьющиеся волосы цвета червонного золота, необыкновенно нежная кожа, напоминавшая лепестки цветов, и глаза цвета морской травы под водой. В общем, ее внешность не давала никаких поводов к разочарованию.
Хотя и не наделенная его способностью ощущать производимое впечатление, Кэрри почему-то тоже почувствовала неловкость. Перед ней был, как выразилось бы большинство представительниц ее пола, «приятный мужчина», то есть отвечающий обычным требованиям, предъявляемым к одежде, манерам и внешности. Но все же в нем явно чувствовалось что-то необычное: никого, хоть сколько-нибудь на него похожего, Кэрри еще не приходилось встречать, и поскольку оригинальность одних привлекает, а других отпугивает, он ей не особенно понравился.
— Я не смею надеяться, — непринужденно заговорил он, — что вы меня вспомните. Мы встречались одиннадцать лет тому назад, и вы тогда были совсем маленькой девочкой. Я даже не могу похвастаться, что между нами существовали хотя бы те дружеские отношения, которые возможны между шестилетним ребенком и двадцатидвухлетним молодым человеком. Я тогда не любил детей. Но я очень хорошо знал вашу мать. Когда она увезла вас в Сан-Франциско, я был редактором газеты «Эвеланш» в Фидлтауне.
— Вы хотите сказать, мою мачеху — она ведь не была моей родной матерью, — поспешно перебила его Кэрри.
Мистер Принс бросил на нее испытующий взгляд.
— Да, я хочу сказать, вашу мачеху, — серьезно подтвердил он. — Я не имею удовольствия быть знакомым с вашей матушкой.
— Конечно, нет, мама вот уже двенадцать лет как не бывала в Калифорнии.
Нарочитое ударение на слове мама неприятно поразило мистера Принса.
— Поскольку я сейчас приехал к вам по поручению вашей мачехи, — продолжал он, слегка усмехнувшись, — прошу вас на минуту мысленно вернуться к событиям тех лет. После смерти вашего отца ваша мать — я хочу сказать, мачеха — признала, что по справедливости, а также по закону права на вас принадлежат вашей родной матери, первой жене мистера Третерика, и передала ей вас на воспитание, хотя она была к вам очень привязана и ей было совсем не легко с вами расстаться.
— Мачеха вышла замуж через месяц после смерти отца и тут же отослала меня домой, — вызывающе заявила Кэрри, слегка тряхнув головой.
Мистер Принс улыбнулся столь располагающей и как будто даже сочувственной улыбкой, что Кэрри почувствовала к нему больше расположения, и продолжал, словно не заметив ее последних слов:
— Осуществив этот акт элементарной справедливости, ваша мачеха обязалась нести расходы по вашему воспитанию до тех пор, пока вам не исполнится восемнадцать лет, когда вам будет предложено самой выбрать, кто из них двоих будет вашей опекуншей и с кем вы захотите жить. Как я понимаю, вы знаете об этом соглашении и оно даже было заключено с вашего согласия.
— Я тогда была совсем ребенком, — сказала Кэрри.
— Совершенно верно, — с той же улыбкой отозвался мистер Принс, — но, по-моему, его условия не были обременительными ни для вас, ни для вашей матушки и могут представить для вас затруднение разве что в тот момент, когда вам надо будет сделать окончательный выбор. Это должно произойти в день вашего восемнадцатилетия — то есть двадцатого числа сего месяца.
Кэрри молчала.
— Не думайте только, что я приехал затем, чтобы выслушать ваше решение — даже если вы его уже приняли. Я просто хочу сообщить вам, что ваша мачеха, миссис Старботтл, завтра приедет сюда и несколько дней проживет в гостинице. Если вы захотите ее увидеть, прежде чем принять окончательное решение, она будет очень рада с вами встретиться. Но она отнюдь не намерена как-нибудь влиять на ваш выбор.
— А мама знает о ее приезде? — торопливо спросила Кэрри.
— Не знаю, — с глубокой серьезностью ответил Принс. — Мне только известно, что, если вы захотите увидеться с миссис Старботтл, вам надо получить на это разрешение вашей матушки. Миссис Старботтл будет свято соблюдать этот пункт соглашения, заключенного десять лет назад. Но у нее очень слабое здоровье, и перемена места и деревенская тишина могут пойти ей на пользу.
Мистер Принс устремил на девушку свои живые, проницательные глаза и, чуть ли не затаив дыхание, ждал ее ответа.
— Мама должна приехать сегодня или завтра, — поднимая на него глаза, сказала она.
— Вот как! — отозвался мистер Принс с ласковой усталой улыбкой.
— А полковник Старботтл тоже здесь? — помолчав, спросила Кэрри.
— Полковник Старботтл умер — ваша мачеха опять вдова.
— Умер, — повторила Кэрри.
— Да, — подтвердил мистер Принс, — вашей мачехе выпало на долю пережить все свои привязанности.
Кэрри не поняла, что он этим хотел сказать. В ответ на ее недоуменный взгляд мистер Принс ободряюще улыбнулся.
Вдруг Кэрри начала тихонько плакать.
Мистер Принс подошел и участливо к ней наклонился. Его глаза посветлели, а концы усов как-то странно опустились.
— Мне кажется, — проговорил он, — что вы все принимаете слишком близко к сердцу. У вас еще есть время подумать. Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Надеюсь, вы вчера не простудились?
Лицо Кэрри просияло улыбкой.
— Мы, наверно, показались вам ужасными чудачками. Извините, что мы доставили вам столько беспокойства.
— Вовсе нет. Возможно, что я и счел бы несколько предосудительным помогать трем молодым особам вылезать из школьного окна поздно вечером, — добавил он елейным тоном, — но я был искренне рад возможности помочь им влезть обратно.
В дверях раздался громкий звонок, и мистер Принс поднялся со словами:
— Советую вам не спешить и хорошенько подумать, прежде чем принять решение.
Но Кэрри прислушивалась к голосам, которые раздавались из прихожей. Через мгновение дверь распахнулась и служанка объявила:
— Миссис Третерик и мистер Робинсон!
Четырехчасовой экспресс только что негодующе возвестил, что его опять вынудили остановиться в Генуе, когда мистер Принс въехал в город и направил лошадь к гостинице. Он был утомлен и недоволен человечеством: проехав десяток миль мимо безликих деревенек, одиноких ферм и аляповатых вилл, против которых восставал его изысканный вкус, этот джентльмен пришел в весьма дурное расположение духа. Он предпочел бы даже не встречаться с немногословным хозяином гостиницы, но тот поймал его на дороге.
— В гостиной вас ждет дама, — сообщил он.
Мистер Принс взбежал по лестнице и вошел в гостиную. Навстречу ему бросилась миссис Старботтл.
Минувшие десять лет произвели в ней самые плачевные перемены. Она исхудала наполовину; округлые плечи стали острыми, пышная грудь — впалой, когда-то полные руки иссохли, и золотые браслеты чуть не соскользнули с ее истонченных запястий, когда ее длинные, худые пальцы судорожно сжали руки Джека. На ее щеках играл лихорадочный румянец; где-то во впадинах этих щек были похоронены знаменитые ямочки далекого прошлого, но их могилы были давно забыты; ее лучистые глаза все еще были красивы, хотя и запали глубоко в глазницах; рисунок ее рта еще был изящен, хотя губы чаще и больше прежнего приоткрывались над ее ровными зубами — даже когда она ничего не говорила, а только дышала. Ее золотистые волосы были по-прежнему пышны, только стали более шелковистыми, тонкими и воздушными, но даже их масса не могла скрыть углублений на пронизанных голубыми венами висках.
— Клара! — укоризненно сказал Джек.
— Прости меня, пожалуйста, Джек, — проговорила она, падая в кресло, но все еще не отпуская его руку, — прости меня, дорогой, но я не могла больше ждать. Я бы умерла, Джек, я бы не пережила еще день ожидания. Потерпи уж — осталось совсем недолго — позволь мне остаться. Может быть, я ее и не увижу, может быть, мне не придется с ней поговорить, но так отрадно сознавать, что наконец-то она близко, что я дышу одним воздухом с моей голубкой, — мне от одного этого уже лучше, честное слово, Джек. Ты ее сегодня видел? Как она выглядит? Что она сказала? Расскажи мне, Джек, расскажи мне все подробно. Она хорошенькая? Говорят, она хорошенькая! Она выросла? Ты ее узнал? Она придет, Джек? Может быть, она уже приходила? Может быть... — Она поднялась, дрожа от волнения, и смотрела на дверь. — Может быть, она здесь? Почему ты молчишь, Джек? Скажи мне правду!
Устремленные на нее проницательные глаза светились невыразимой нежностью, которую никто, пожалуй, кроме нее, не ожидал бы в них увидеть.
— Клара, — мягко заговорил он, — успокойся, пожалуйста. Ты вся дрожишь — ты слишком устала и переволновалась за дорогу. Да, я видел Кэрри — она здорова и очень хорошенькая. Больше я тебе пока ничего не скажу.
Его ласковая твердость, как всегда, оказала свое действие: она успокоилась и затихла. Поглаживая ее худую руку, он спросил:
— Кэрри тебе когда-нибудь писала?
— Два раза — благодарила за какие-то подарки. Так, обычные письма, какие их учат писать в школе, — добавила она, отвечая на вопрос в его глазах.
— А она знала о твоих затруднениях — о твоей бедности, о том, какие жертвы тебе приходилось приносить, чтобы платить за ее учение, о том, как тебе пришлось заложить свои платья и драгоценности, о том...
— Нет, нет, что ты! — торопливо воскликнула Клара, — откуда ей знать! У меня нет такого лютого врага, чтобы он ей все это рассказал.
— Но если бы она — или миссис Третерик — были об этом осведомлены? Если бы Кэрри знала, что ты бедна, и считала, что ты не сможешь как следует ее обеспечить, — это могло бы повлиять на ее решение. Девушки очень ценят положение, которое дают деньги. Может быть, у нее богатые подруги... или поклонники.
При этих словах у миссис Старботтл огорченно дрогнули брови.
— Но, Джек, — воскликнула она, хватая его за руку, — когда ты нашел меня в Сакраменто, больную и беспомощную, когда ты — господь бог тебе этого не забудет! — предложил отвезти меня на восток, ты сказал, что что-то знаешь, что у тебя есть какой-то план, который даст нам с Кэрри возможность жить безбедно.
— Да-да, — торопливо подтвердил Джек, — но сначала тебе нужно поправиться. А теперь, когда ты успокоилась, я расскажу тебе про свой визит в школу.
И мистер Джек Принс стал излагать содержание уже описанного мной интервью, столь искусно подбирая самые светлые краски, что мне становится стыдно за свое собственное сухое повествование. Не скрыв ни единого факта, не пропустив ни одной подробности, он тем не менее умудрился набросить на сей прозаический разговор покров поэтической дымки, окружить героиню романтическим ореолом, который, может быть, и не был целиком создан его воображением, но, боюсь, все же говорил о незаурядном даровании, придававшем десять лет тому назад газете «Эвеланш» такую поучительность и занимательность. И лишь заметив, как пылают щеки и вздымается грудь поглощенной его рассказом слушательницы, Принс почувствовал угрызения совести.
— Господи, помоги ей и прости мне мою ложь, — пробормотал он сквозь стиснутые зубы, — но не могу же я сказать ей правду.
Поздно вечером, склонив на подушку свою усталую голову, миссис Старботтл попыталась представить себе Кэрри мирно спящей в большом доме на холме, и сознание, что она так близко, согревало душу этой одинокой легковерной женщины. На самом же деле Кэрри в это время сидела полураздетая на краю постели, надув свои хорошенькие губки и наматывая на палец золотистый локон, а перед ней, сверкая черными глазами и вскинув породистый нос, как разгневанное привидение, стояла завернутая в длинное белое покрывало мисс Кэт Ван Корлир. В этот вечер Кэрри поведала мисс Кэт свою историю и свои затруднения и убедилась, что та «ей вовсе не друг», поскольку Кэт принялась негодующе обличать «неблагодарность» Кэрри и без всякого зазрения совести защищать притязания миссис Старботтл.
— Если хоть половина из того, что ты мне рассказала, правда, то твоя мать и эти Робинсоны не только сделали из тебя трусиху, но еще вбили тебе в голову дурацкие претензии. Подумаешь, положение в обществе! Послушайте, мисс! Наше семейство уходит корнями к первым поселенцам, не то что Третерики, но, если бы они поступили со мной подобным образом, а потом еще захотели, чтобы я отвернулась от своего лучшего друга, я бы сказала им, что я о них думаю. — При этих словах Кэт щелкнула пальцами, нахмурила черные брови и окинула комнату свирепым взглядом, словно выискивая в ней столь недостойного представителя семейства Ван Корлир.
— Ты потому так говоришь, что тебе понравился этот мистер Принс, — сказала Кэрри.
Тут мисс Кэт, как она позднее выразилась на низменном жаргоне тех лет, который проник даже в девственные стены института Краммера, «задала ей жару».
Сначала она, тряхнув головой, перебросила свои длинные черные волосы через одно плечо, затем, опустив один из концов покрывала, отчего оно стало напоминать тунику весталки, сделала к Кэрри несколько решительных шагов в нарочито классической манере.
— Если даже и так, то что из этого? Что из того, если я знаю цену настоящему джентльмену? Что из того, если я убеждена, что на тысячу шаблонных, посредственных, безликих дубликатов своих дедов, вроде мистера Гарри Робинсона, не найдется и одного настоящего, независимого и своеобразного джентльмена, как твой Принс! Ложитесь спать, мисс. Молите бога, чтобы ваше сердце исполнилось благодарности и раскаяния, и хвалите небо за то, что оно послало вам такого друга, как Кэт Ван Корлир.
И, оборвав на столь драматической ноте свой монолог, она величественно покинула сцену, однако тут же вернулась, белой молнией метнулась через комнату, поцеловала Кэрри в лоб и с той же быстротой удалилась.
Следующий день тянулся для Джека Принса невыносимо долго. В глубине души он был убежден, что Кэрри не придет, и ему стоило немалого труда скрывать эту убежденность от миссис Старботтл, делать вид, что он разделяет ее надежду. Пытаясь ее отвлечь, он предложил покататься в санях по окрестностям, но она боялась, как бы Кэрри не пришла в ее отсутствие; кроме того, он не мог не признать, что ее силы заметно сдавали. Когда он глядел в ее огромные, пугающие своей прозрачностью глаза, грустное создание, которое он гнал от себя день за днем, возвращалось все настойчивее. Он начал сомневаться в правильности и разумности своих поступков, перебирая в уме весь свой разговор с Кэрри, и почти убедил себя, что он сам виноват в его неблагоприятном исходе. Но миссис Старботтл проявляла удивительное терпение и была полна надежды, заставляя его усомниться в справедливости своих выводов. Когда у нее хватало на это сил, она сидела, обложенная подушками, у окна, откуда ей была видна школа, а также вход в гостиницу. В остальное время она, лежа в постели, развертывала перед Джеком лучезарные перспективы будущего и рисовала ему план загородного домика, в котором они будут жить с Кэрри. Джек не мог понять, что она нашла в Генуе и почему хочет здесь поселиться, но обратил внимание, что картины будущего рисовались ей исключительно в мирных, идиллических тонах. Она считала, что скоро поправится, уверяла даже, что ей уже значительно лучше, но соглашалась, что окончательно окрепнет еще нескоро. Ее слабый голос, толкующий о выздоровлении, в конце концов выгонял Джека в бар, где он заказывал виски, которого не пил, зажигал сигары, которых не курил, разговаривал с незнакомыми людьми, не слыша, что они говорят, и вообще вел себя, как присуще вести себя нашему сильному полу в дни испытаний и сомнений.
К концу дня небо нахмурилось и поднялся резкий, леденящий ветер. С наступлением темноты пошел слабый снег. Миссис Старботтл была по-прежнему спокойна и полна надежды. Когда Джек перекатил ее кресло от окна к камину, она объяснила ему, что, поскольку идут последние дни полугодия, Кэрри, видимо, днем загружена занятиями и может уйти только вечером. Она почти весь вечер просидела у камина, расчесывая свои шелковистые волосы и по мере сил прихорашиваясь перед предстоящим визитом.
— Не дай бог, девочка еще испугается, Джек, — извиняющимся голосом и с искрой былого кокетства сказала она.
К десяти часам Джек настолько устал от напряжения, что обрадовался, когда слуга доложил, что внизу его ждет доктор, который хочет с ним поговорить. Войдя в мрачную, плохо освещенную гостиную, он увидел у камина закутанную женскую фигуру. Решив, что произошла какая-то ошибка, он хотел уже было повернуться и выйти, когда знакомый голос, оставивший у него самые приятные воспоминания, произнес:
— Вы не ошиблись — я и есть доктор.
Незнакомка отбросила капюшон, открыв взору Принса блестящие черные волосы и смелые черные глаза Кэт Ван Корлир.
— Не задавайте вопросов. Я — доктор, и вот мой рецепт, — сказала она, указывая на всхлипывающую Кэрри, испуганно съежившуюся в углу. — Лекарство надо принять немедленно.
— Значит, миссис Третерик разрешила?
— Дождешься от нее — если я не ошибаюсь в чувствах этой достойной дамы, — вызывающе бросила Кэт.
— Как же вы тогда ушли? — серьезным голосом спросил Джек.
— Через окно.
Оставив Кэрри в объятиях ее мачехи, мистер Принс вернулся в гостиную.
— Ну и как? — спросила Кэт.
— Она останется ночевать — вы, надеюсь, тоже.
— Так как мне двадцатого не исполняется восемнадцать лет и я не становлюсь сама себе хозяйкой и так как у меня нет больной мачехи, то я не останусь.
— Тогда разрешите проводить вас и благополучно водворить в окно.
Час спустя, когда мистер Принс вернулся, выполнив свою миссию, Кэрри сидела на скамеечке у ног миссис Старботтл. Ее голова лежала на коленях мачехи: вдоволь наплакавшись, она уснула. Миссис Старботтл приложила палец к губам:
— Я же говорила, что она придет. Благослови тебя бог, Джек, и спокойной ночи.
На следующее утро к мистеру Принсу явились негодующая миссис Третерик, огорченный директор института преподобный Эйзе Краммер и сияющий респектабельностью мистер Джоэль Робинсон-старший. Встреча протекала весьма бурно и завершилась требованием немедленно вернуть Кэрри.
— Мы ни в коем случае не намерены мириться с этим вмешательством, — заявила миссис Третерик, модно одетая дама с невыразительным лицом. — До истечения срока нашего соглашения осталось еще несколько дней, и при создавшемся положении мы не считаем себя вправе освободить миссис Старботтл от налагаемых им обязательств.
— До окончания полугодия мы требуем от мисс Третерик безусловного соблюдения дисциплины и правил института, — вторил ей доктор Краммер.
— Вся эта затея имеет целью лишь повредить мисс Третерик и скомпрометировать ее в глазах общества, — добавил мистер Робинсон.
Напрасно мистер Принс говорил им, что здоровье миссис Старботтл быстро ухудшается, что она ничего не знала о задуманном Кэрри побеге, что девушкой, несомненно, руководили вполне естественные и простительные побуждения и что и он и миссис Старботтл готовы согласиться с ее решением, каково бы оно ни было. В конце концов он заявил тоном, исполненным необычайного спокойствия, хотя лицо его гневно вспыхнуло, а в глазах появился угрожающий блеск.
— И еще. В качестве душеприказчика покойного мистера Третерика я должен уведомить вас об одном обстоятельстве, которое дает мне полное основание отказываться от выполнения ваших требований. Через несколько месяцев после смерти мистера Третерика его слуга китаец сообщил нам, что он оставил завещание, которое и было обнаружено среди его бумаг. Ввиду того, что завещанное состояние — в основном земельная собственность, которая в то время почти ничего не стоила, — оценивалось в слишком незначительную сумму, душеприказчики мистера Третерика не стали вводить наследников во владение или даже доказывать законность завещания и вообще как-нибудь заявлять о его существовании. Однако за последние два-три года стоимость завещанной земли неизмеримо возросла. Условия завещания весьма просты и не могут быть оспорены. Все состояние мистера Третерика должно быть поделено поровну между Кэрри и ее мачехой при обязательном условии, что миссис Старботтл будет назначена ее опекуншей, возьмет на себя заботу о ее образовании и во всех остальных отношениях будет выступать in loco parentis[2].
— Во сколько оценивается состояние? — осведомился мистер Робинсон.
— Точно сказать не могу, но примерно около полумиллиона долларов, — ответил мистер Принс.
— В таком случае, как друг мисс Третерик, я должен признать ее поведение не только благородным, но и вполне разумным, — заявил мистер Робинсон.
— Я не считаю себя вправе оспаривать волю покойного мужа или как-либо препятствовать ее выполнению, — добавила миссис Третерик, и на этом интервью закончилось.
Когда Джек сообщил эту новость миссис Старботтл, она прижала его руку к лихорадочно горящим губам.
— Мое счастье и без того безмерно, Джек, но скажи: почему ты держал это в тайне от нее?
Джек улыбнулся и ничего не ответил.
В течение следующей недели все юридические формальности были выполнены, и Кэрри возвратилась под крыло своей мачехи. По просьбе миссис Старботтл, Джек приобрел небольшой домик на окраине города, где они и поселились в ожидании весны и выздоровления миссис Старботтл. Однако весна в тот год запаздывала, а здоровье миссис Старботтл не улучшалось.
Но, переполненная счастьем, она не проявляла нетерпения. Ей нравилось наблюдать, как на деревьях за окном набухают почки — для жительницы Калифорнии это было непривычное зрелище, — и расспрашивать Кэрри, как называются эти деревья и когда они полностью распустятся. Она загадывала уже на это лето, которое почему-то упорно не наступало, долгие прогулки с Кэрри в тени деревьев, чьи серые прозрачные шеренги виднелись на вершине холма. Она даже собиралась написать о них стихи и само желание их писать считала свидетельством возвращающегося здоровья; у Кэрри или Джека, кажется, до сих пор сохранилась написанная ею песенка, такая радостная, немудрящая и чистая, точно ее навеял щебет малиновки за окном — как оно, возможно, и было на самом деле.
И вдруг небеса послали им такой мягкий день, исполненный такой удивительной нежности, мечтательной красоты и трепетания невидимых крыл, такой полноты пробуждающейся и радостной жизни, не подвластной ни человеку, ни закону, что домочадцы сочли возможным вынести миссис Старботтл в садик и положить ее в ярких лучах солнца, которое, подобно венчальному факелу, озаряло ликующие окна и двери домов. Там она и лежала на кушетке в благостной умиротворенности.
Сидевшая подле нее Кэрри задремала, устав радоваться солнцу и теплу, и исхудавшая рука миссис Старботтл лежала у нее на голове, словно благословляя ее. Вскоре миссис Старботтл подозвала к себе Джека.
— Кто это сейчас приходил? — слабым голосом спросила она.
— Мисс Ван Корлир, — ответил Джек не столько ее словам, сколько взгляду ее огромных, ввалившихся глаз.
— Джек, — сказала она, секунду помолчав, — посиди около меня немного, родной. Если я порой казалась тебе холодной, злой или ветреной, так это лишь потому, милый, что я слишком тебя любила и не хотела портить твою жизнь, связав ее со своей. Я всегда любила тебя, дорогой, даже тогда, когда казалась совсем тебя недостойной. Все это позади, но в последнее время у меня была мечта, глупая женская мечта, что ты найдешь в ней то, чего не хватало во мне, — она бросила любовный взгляд на спящую около нее девушку, — что ты сможешь полюбить ее, как любил меня. Но я вижу, что и этому не бывать, — так ведь, Джек? — И она вгляделась в него грустным испытующим взглядом. Джек пожал ей руку, но ничего не сказал. Помолчав несколько мгновений, она продолжала. — Может быть, ты и сделал правильный выбор. Она славная девушка, Джек, добрая девушка, только немного резкая.
И с этой последней вспышкой женской слабости ее обессиленный дух перестал бороться и угас навеки. Когда к ней подошли через несколько секунд, сидевшая у нее на груди птичка вспорхнула и улетела, а рука, которую они подняли с головы Кэрри, безжизненно упала на кушетку.