Тридцать лет в медиевистике — не то чтобы много и не то чтобы совсем мало. Примерно половина среднестатистической сознательной жизни. Осенью 1994 года я решился посвятить себя этой науке, стал учиться уму-разуму в семинарах Михаила Бойцова, Николая Ускова, Ады Сванидзе, Ольги Варьяш и Лидии Брагиной на кафедре истории Средних веков исторического факультета МГУ. Все они поддержали мое желание изучать средневековую культуру Италии. Поскольку, изучая немецкий, я оказался связан одновременно с итальянистами и с германистами, в поисках первой темы как-то сама собой возникла фигура немца, наводившего страх, трепет и восхищение в Италии XIII века: Фридриха II Гогенштауфена (1194–1250).
Все свои ученические годы, диплом и первые две диссертации, русскую и французскую, я посвятил интеллектуальной истории штауфеновского двора, кочевавшего между Палермо, Италией, Палестиной и Германией. Постепенно из этих диссертаций и научных статей получилось что-то вроде историко-культурного портрета неординарного средневекового государя на фоне его бурной эпохи. Этот портрет мне, по счастью, удалось издать в 2008 году в хорошем научном издательстве РОССПЭН — в те далекие времена еще существовала государственная поддержка подобных издательских инициатив, в том числе для молодых ученых. Эту книгу я любовно назвал «Душой мира» и считал одновременно аттестатом зрелости и путевкой в жизнь.
Когда друзья в АСТ предложили переиздать «аттестат зрелости» в нашей любимой серии, я, как водится, загорелся и засомневался. Перечитывать себя — дело не самое благодарное. Переписывать себя — никогда с этим не сталкивался. Передо мной лежал текст, в основном написанный 20 лет назад в лондонском Институте Варбурга, одном из моих любимых мест на земле. В научную публикацию я, вчерашний парижский аспирант, инстинктивно втискивал почти все, что знал и читал. Каждое обстоятельство притягивало за собой еще какое-нибудь обстоятельство — из этой череды возникают донельзя обстоятельные научные монографии. Поглядев на все это постаревшим взглядом, я понял, что с основными моими выводами тех лет я и сегодня согласен. Но многое из обстоятельств мне сегодня уже повторять не нужно — хотя бы потому, что с тех пор я еще кое-что написал. По мелочи, но написал.
Что получилось? Согласившись на простое исправленное переиздание «Души мира», я сел за свой кочевой стол — и почти все переписал. Это не значит, что диссертации и первую книгу я перечеркнул. Но за прошедшие годы кое-что было сделано коллегами в изучении интересующего меня явления. Более того, все эти коллеги, фактически все до единого, стали мне друзьями, мы многое обсуждали в академических аудиториях в нескольких странах, это не могло не сказаться на моих взглядах на каждый конкретный сюжет.
На некоторые тексты, которые я читал и переводил еще в студенческие годы, сегодня я смотрю иначе. Даже если иногда речь всего лишь о нюансах перевода и толкования, они кажутся мне принципиальными — такова, видимо, аберрация сознания историка на распутье, популяризатора, из которого не вытравить архивную крысу. Все цитаты из оригинальных текстов я пересмотрел и сверил с латынью, старопровансальским, староитальянским и старофранцузским. Все поэтические переводы сделаны заново — в 2008 году я просто не умел переводить стихи. Я очень благодарен АСТ за возможность не только сохранить все эти иногда довольно пространные цитаты и весь научный аппарат, но и дополнить его новейшими работами. Этот аппарат не претендует на полноту, но все судьбоносное на основных европейских языках в нем найдется. Книга же, обретя, как хочется верить, более дружелюбное по отношению к читателю выражение лица, не потеряла и какой-то научной значимости.
Сереньо, август 2024 года
В стихотворной хронике, озаглавленной «Книга в честь Августа, или О делах сицилийских», Петр Эболийский описал бурные события конца XII века, связанные с переходом Сицилийского королевства от власти норманнской династии Отвилей к германским Штауфенам. Южноитальянский поэт, начитанный в классической литературе, был хорошо принят при дворе прибывшего в Италию императора Генриха VI (1191–1197) и получил задачу восславить новую династию. Для этого поэту потребовалось очернить других претендентов, противников его новых покровителей, — прежде всего графа Лечче Танкреда, незаконнорожденного внука создателя королевства, Рожера II (1130–1154). На протяжении всей хроники этот «тиран», «узурпатор» и «карлик» описывается в карикатурных чертах.
Среди обыденных обидных кличек один выпад необычен: за научным объяснением телесных недостатков Танкреда наш вития обращается к прославленному тогда салернскому медику и натурфилософу Урсону Салернскому. Урсон закатывает целую лекцию по эмбриологии: физические недостатки узурпатора, мол, связаны со смешением благородных отцовских и неблагородных материнских кровей, не совпадающих по природным качествам. В результате мезальянса зародыш, abortivus, был сформирован лишь за счет «бедной материи матери», поэтому Танкред мог называться королем лишь по имени, но не по природе[1]. Соответствующая миниатюра, созданная при непосредственном участии поэта, достаточно верно следует тексту, показывая и ученую беседу, и падающего с коня короля, «затылком мальчика, а лицом старика», и ужас матери, видящей перед собой своего несчастного ребенка, и приводимый Урсоном пример из жизни овец.
Этот эпизод вводит нас в тот культурно-политический контекст, который остался в наследство от предшественников Фридриху II Гогенштауфену (или Штауфену), королю Сицилии (1198–1250) и императору Священной Римской империи (1220–1250). Почему придворному поэту понадобился авторитет салернского философа для того, чтобы очернить политического противника? Почему natura становится под его пером тем аргументом, который позволяет говорить о том, что узурпатор не достоин престола? Петр Эболийский обладал определенными медицинскими знаниями, которые он почерпнул в Салерно, скорее всего, у того же Урсона.
Особенность культуры Южной Италии XII–XIII веков состояла не только в активности научной жизни, одним из ярких очагов которой был знаменитый на всю Европу центр медицины, но и неразрывная связь этой научной жизни с центральной властью. Уже монархия Рожера II стала образцом для подражания. Унаследовав от мусульманских правителей богатую культуру и значительное арабоязычное население, норманнские короли смогли воспользоваться этим наследием для укрепления своей власти и ее международного престижа. Мусульмане работали в администрации, где делопроизводство велось на латинском, греческом и арабском. Ученые и переводчики, например Генрих Аристипп и адмирал Евгений Палермский, состояли в ближайшем окружении короля, входили в его «семью», familia. Благодаря им в Палермо собирались рукописи, покупались сочинения античных и мусульманских мыслителей. В середине XII века из Константинополя привезли «Альмагест» Птолемея и здесь впервые перевели на латынь. Волею судеб «Альмагест» стал учебником для астрономов на несколько столетий, но в другом переводе, сделанном с арабского в Толедо. Но это не принижает значения сицилийского начинания. Переводчик предпослал своему замечательному детищу предисловие, которое дышит очень чистой любовью к науке. И это — один из самых красивых средневековых текстов, какие мне доводилось читать и переводить[2].
Здесь же в годы правления Рожера II работал арабский географ аль-Идризи, представитель княжеского рода Идризидов, создавших себе когда-то государство в Магрибе. Результатом его пятнадцатилетней деятельности при палермском дворе стал первый в истории Запада географический труд, объединивший на научной основе христианский и мусульманский миры: «Развлечение для того, кто жаждет путешествовать по миру». Удивителен не только сам факт появления такого сочинения, основанного на карте (к сожалению, утерянной), но и то, что оно написано правоверным мусульманином по вдохновению христианского государя.
Несмотря на традиционные для мусульманина того времени жалобы на воцарившуюся в мире несправедливость — засилье христиан на землях, некогда принадлежавших исламу, — аль-Идризи восторженно пишет о своем покровителе, призывая на голову христианнейшего государя милость Аллаха, а книгу назвал «Китаб Руджар», «Книга Рожера»[3]. От аль-Идризи мы знаем, что король Сицилии не просто поручил арабскому ученому описать собственное королевство и все известные тогда страны, но и финансово поддерживал это начинание на протяжении многих лет. Для проверки сведений, содержавшихся в арабских географических сочинениях, которыми он пользовался, в страны Северной Европы и на Восток отправлялись посланники. Очевидно, что вчерашние викинги, норманнские Отвили, подражали и византийским василевсам, и багдадским халифам (о которых знали мало). Им безусловно важно было представить Палермо как что-то вроде «дома премудрости» или, по-нашему, НИИ.
Фридрих II унаследовал сицилийский трон в детстве, рано потеряв и отца, Генриха VI, и мать, Констанцию Отвиль, последнюю дочь Рожера II. В юношеские годы он принял бразды правления и после нескольких лет, проведенных в Германии, и императорской коронации (1220) вернулся в Южную Италию. Из-за многолетних усобиц начала столетия от развитой интеллектуальной культуры предшествовавшего столетия оставалось бледное воспоминание. По матери Фридрих был наследником создателей южноитальянской культуры, норманнов, по отцу — наследником пришельцев (какими когда-то были и норманны) — Штауфенов. И это двойное, германское и норманнское, имперское и сицилийское, происхождение, конечно, многое определило в его личном характере и в культуре подвластного ему королевства, о которой пойдет речь в этой книге.
Как и Отвили, Фридрих II делал все возможное для сохранения централизованного управления в Сицилийском королевстве, в то время как германские города, князья и епископы получили от него большую независимость. В книге, лежащей сейчас перед читателем, мы будем много говорить о власти, но не о том, как она, собственно, управляла своими строптивыми подданными. Меня интересует то, как в диалоге и конфликтах с этой властью и лично с Фридрихом II формировалась культура Южной Италии, культура совершенно особая даже на фоне богатой на «особенное» Италии XIII столетия[4]. Прибегая иногда к данным нормативных и нарративных источников, я сконцентрирую свое внимание на научной литературе, связанной со штауфеновским двором, который я часто буду называть вслед за современниками Великой курией, Magna curia.
Я постараюсь дать объяснение двум явлениям культурной жизни Сицилийского королевства. Первое из них: выработка новой картины мира и новых методов познания окружающего мира, которые ученые того времени связывали с «наукой о природе», scientia naturalis. Физика Новейшего времени — ее прямая наследница. Второе явление: новая фаза в рецепции античного культурного наследия, один из средневековых «ренессансов», предшествовавших Возрождению. Мне интересно, существовала ли связь между научной деятельностью, проводившейся по инициативе и при поддержке императора, и его же эстетической чувствительностью к классическому искусству. Казалось бы, одно дело — твое неуемное и местами предосудительное любопытство, другое — вкус к роскоши, красивые рукописи, охотничьи замки или коллекция античных камей. А вдруг эти типологически разнородные элементы культуры диалектически связаны?
Италия XIII века стала ареной противостояния трех великих сил: Священной Римской империи, папства и городских коммун Севера, уже далеко ушедших на пути собственного, независимого государственного и культурного строительства. В правление Фридриха II это противостояние кристаллизовалось в биполярную систему гвельфов и гибеллинов. Внутри этих партий не было единства: слишком опрометчиво было бы говорить о настоящем союзе Церкви и горожан под эгидой гвельфской партии; гибеллины, в свою очередь, опирались на довольно широкую поддержку именно в городской среде. Флаги менялись так же легко, как перчатки, поэтому не стоит искать следы гибеллинских ценностей в бойницах Московского Кремля, построенного, как известно, итальянцами в XV веке. И все же именно борьба партий, если угодно, «партийный дух», определила политический климат Италии интересующего нас сейчас XIII столетия. Эти силы использовали все средства для усиления своего общественного влияния и престижа, для провоцирования, очернения и ослабления противников как в Италии, так и за ее пределами. Ни искусство, ни научная жизнь того времени невозможно осмыслить вне контекста этой вековой битвы.
Фридрих II унаследовал политическую модель Сицилийского королевства норманнов. Он постоянно с уважением ссылался на «славных предков» в изданных им в 1231 году «Мельфийских конституциях», первом крупном памятнике светского законодательства средневекового Запада. Следует задаться вопросом, можно ли говорить о той же преемственности и в истории культуры. Государственная политика и идеология Фридриха II отнюдь не была простым копированием начинаний Отвилей и их представлений о власти[5]. Коренное отличие очевидно: Штауфен был не только королем Сицилии, но и императором Священной Римской империи, то есть наследником всей восходящей к Античности богатейшей культурно-политической традиции. К ней он обращался не раз во всех своих начинаниях: в искусстве, в праве, в полемике с Римской курией, в натурфилософии и риторике.
Повлияло ли это двойное — местное и «имперское» — наследие на развитие наук о природе при дворе Фридриха II и в Южной Италии в целом? И если повлияло, то как? В какой форме соприкасались политические и интеллектуальные интересы самого императора, славившегося своей начитанностью, любознательностью и веротерпимостью? Как они воздействовали на работу научной элиты при дворе и, следовательно, на формирование ее представлений об окружающем мире? Иными словами, нам придется размышлять над самой природой меценатства в эпоху зрелого Средневековья, причем задолго до Медичи и бургундских герцогов.
С методологической и источниковедческой точки зрения проблема может быть сформулирована иным образом. Какие именно книги читали при дворе и как их читали? Вторая часть вопроса может показаться на первый взгляд странной и требует некоторого пояснения. Моя задача состоит не только в реконструкции научной и художественной жизни при дворе Фридриха II, но и в поиске новых методов для решения подобных задач, которые могут оказаться полезными для медиевиста и, может быть, не только для него. Несмотря на известность и историографическую популярность Штауфена, избранный сюжет прекрасно подходит для решения такой двойной, методологической и собственно исследовательской задачи[6].
Средневековый текст иногда сопровождался миниатюрами, которые для читателя XIII века значили отнюдь не меньше, а иногда и больше, чем слова. Для наиболее красивых рукописей Средневековья издательская культура нашего времени обладает техникой факсимиле. Несмотря на ее дороговизну, благодаря ей мы имеем доступ к большому пласту памятников и можем сравнивать на месте рукописи, хранящиеся в библиотеках всего мира. Некоторые из интересующих меня здесь памятников были воспроизведены таким способом, иные доступны теперь на сайтах соответствующих библиотек. На возможность сравнивать чуть ли не все и вся, не выходя из дома, я не мог даже близко рассчитывать двадцать лет назад — поэтому объездил тогда пол-Европы, чтобы все увидеть своими глазами. Не жалею.
Наверное, не нужно убеждать читателя в том, что взаимоотношение текста и миниатюр в книжной культуре Средневековья лишь отдаленно напоминает современную практику книгоиздательства. Это очевидно всякому, кто когда-либо видел страницы иллюстрированных рукописей. Пример, который я использовал в самом начале, чтобы ввести читателя в курс дела, в этом смысле вполне характерен. Изображение не просто комментирует или излагает текст на своем визуальном языке. Оно формирует свой собственный «текст», оно — говорит. Затевая диалог с сопутствующим ему словом, оно формирует сознание своего зрителя. Именно такая многоплановая реконструкция сознания создателей и читателей научных иллюстрированных рукописей при штауфеновском дворе предлагается здесь.
В Южной Италии традиции научного иллюстрирования имели глубокие корни, уходившие в эпоху Великой Греции и на протяжении всего раннего Средневековья подпитывавшиеся постоянными контактами с Византией и, в меньшей степени, с мусульманским миром[7]. Мог ли обладавший тонким эстетическим чувством Фридрих II не оценить дидактическую значимость изображений в рукописи, имея доступ к таким крупнейшим библиотекам своего времени, как Монтекассино или василианские и бенедиктинские монастыри Апулии и Сицилии? Судя по обилию дошедших до нас свидетельств, которым посвящено это исследование, такие рукописи и работа с ними были методом научного поиска, как бы «исследовательской лабораторией» интеллектуалов Южной Италии. Поэтому иногда мне нужно будет останавливаться на источниках вдохновения Фридриха II и его окружения, иногда достаточно подробно говорить о культурных течениях европейского масштаба. Это позволит включить рассматриваемые здесь вопросы в общую историю искусства и мысли Европы.
Но что именно могут рассказать книжные миниатюры о представлениях о природе, о научных методах, о своих создателях и зрителях? Это основной вопрос всякого, кто берется за такой анализ. Не раз нам придется говорить о его правилах и границах. Самая незначительная на первый взгляд деталь может оказаться ключевой для трактовки целой рукописи. И это касается не только миниатюр, но и других произведений искусства, прежде всего пластики. Серьезным препятствием на моем пути оказался тот факт, что созданные при дворе Фридриха II оригинальные сочинения дошли в более поздних рукописях — лучшие из них были созданы для незаконнорожденного сына Фридриха Манфреда, короля Сицилии в 1258–1266 гг. Другие же не дают каких-либо иных критериев датировки и локализации, кроме стилистики, изредка — иконографии миниатюр.
Мои сомнения на границах родственной, дружественной, но все же чужой «поляны», принадлежащей историкам искусства, очевидны. Я должен был переступить эту границу и углубиться в довольно обширную литературу по истории южноитальянского искусства, чтобы исправить недостаток искусствоведческого образования и использовать эти памятники как надежные свидетельства об интересующей меня культурной среде. В результате я стал преподавателем истории искусства. Этот шаг показался мне необходимым, почти навязанным историографической ситуацией. Действительно, как я надеюсь, из моего повествования будут ясны и огромные достижения предшествующей столетней историографии, и ее лакуны. Наука, искусство и политика при дворе Фридриха II не раз становились предметом специальных частных и коллективных исследований и публикаций. Но эти историографические традиции никогда по-настоящему не сливались для того, чтобы прийти к общему результату.
Несколько десятилетий назад понятие «штауфеновского искусства» ходило среди историков искусства, несмотря на сложность, даже невозможность его четкого определения. Его придумали и приняли по той простой причине, что трудно отрицать влияние меценатства Фридриха II и его личных эстетических вкусов на эволюцию форм в искусстве Южной Италии первой половины XIII века. Но каково было это влияние? И что в нем было лично от государя, что — от близких и дальних советников, а что — от кочевавших по стране артелей и мастеров? В мои планы не входит описать все, что хоть как-то связано с императорским заказом. Но я надеюсь показать, что анализ формы и содержания произведений самых разных масштабов и функций многое может дать для понимания всей культуры Южной Италии. И тогда мы найдем силовые линии, определившие новый взгляд на мир во всех сферах жизни человеческого духа, возникший в Сицилийском королевстве при дворе Фридриха II.
Начало этой книге было положено тридцать лет назад, когда я учился на историческом факультете МГУ и занялся культурой Италии, непосредственно предшествовавшей по времени Возрождению и, следовательно, под…