Они называют его Маленькая Венеция. Именно это прежде всего меня сюда и привлекло. Вы должны признать, что действительно есть странное сходство, по крайней мере для таких людей, как я, — с воображением. Например, один уголок, где канал делает поворот, украшен рядами домов с террасами, сама вода там удивительно спокойна и тиха, особенно по ночам; вопиющие несоответствия, заметные днем, такие как шум маневренного движения с Паддингтонского вокзала, грохот поездов, уродство — все это, кажется, исчезает. И вместо них… желтый свет уличных ламп, подобный таинственному сиянию старинных фонарей, вставленных в кронштейны на углу какого-нибудь разрушающегося палаццо, чьи закрытые ставнями окна слепо глядят вниз на застывшее очарование бокового канала.
Необходимо — и я должен повторить это — иметь воображение, и жилищные агенты достаточно умны — они составляют свои объявления так, чтобы те сразу привлекли внимание людей нерешительных, вроде меня. «Двухкомнатная квартира с балконом, выходящим на канал, в спокойной заводи, известной под названием Маленькая Венеция», и в то же мгновение изголодавшейся душе и страждущему сердцу является видение другой двухкомнатной квартиры, другого балкона, где в час пробуждения солнце рисует узоры на потрескавшемся потолке, водяные узоры, а в окно доносится болотистый венецианский запах, бормотанье венецианских голосов и пронзительное «ойэ!», когда гондола сворачивает за угол и исчезает.
У нас в Маленькой Венеции тоже есть транспорт. Разумеется, не остроносые гондолы, слегка раскачивающиеся из стороны в сторону, — мимо моего окна проходят баржи с грузом кирпича, а иногда угля; уголь пачкает балкон; и если вдруг, когда раздается гудок, я закрываю глаза и прислушиваюсь к быстрому постукиванию мотора баржи, то в своем воображении могу видеть, как я на одном из причалов ожидаю vaporetto.[1] Я стою на деревянном настиле, стиснутый шумной толпой. Когда судно начинает причаливать, поднимается невообразимая суета и неразбериха. Но вот оно застыло у причала, и я вместе с шумной толпой всхожу на борт, мы снова отчаливаем, вспенивая воду за кормой, и я стараюсь принять решение — ехать ли прямо до Сан-Марко или сойти с vaporetto выше по течению Большого канала и тем продлить восхитительное ожидание.
Гудки прекращаются, баржа проходит. Не могу вам сказать, куда она плывет. Ближе к Паддингтону, в том месте, где канал разделяется на два, есть железнодорожный узел. Меня это не интересует, меня интересуют только гудки, эхо мотора и — если я гуляю — след от баржи на воде канала, когда, глядя с берега вниз, я могу видеть среди пузырей нефтяную пленку, затем нефть расплывается, пузыри тоже, и вода вновь становится спокойной.
Пойдемте со мной, и я кое-что покажу вам. На противоположной стороне канала вы видите улицу, вон ту, с магазинами, которая идет к Паддингтонскому вокзалу; еще вы видите автобусную остановку и вывеску с надписью синими буквами. С такого расстояния буквы не разглядеть, но я могу вам сказать, что там написано «МАРИО», это название маленького ресторана, итальянского ресторана, он едва ли больше бара. Там меня знают. Я каждый день туда хожу. Видите ли, там есть мальчик — он учится у них на официанта, — который напоминает мне Ганимеда…
Я филолог-классик. Полагаю, в этом и была главная беда. Если бы мои интересы лежали в области науки, географии или даже истории — хотя, видит Бог, в истории найдется достаточно ассоциаций, — я мог бы поехать в Венецию, насладиться отдыхом и вернуться обратно, не забывшись до такой степени, что… Так вот, то, что там произошло, означало полный разрыв со всей моей прошлой жизнью.
Видите ли, я ушел с работы. Мой начальник был чрезвычайно мил, проявил полное понимание и даже сочувствие, но, как он сказал, они не могут рисковать, не могут позволить, чтобы один из их работников — это, естественно, относилось ко мне — продолжал работать у них, если он был связан… он употребил именно это слово, не впутан, а связан… с тем, что он назвал неблаговидными делами.
«Неблаговидный» — нечистый — ужасное слово. Самое ужасное слово в словаре. По-моему, оно вызывает в памяти все, что есть уродливого в жизни, да и в смерти тоже. «Чистый» — это радость, веселье, порыв, страсть, пронизывающие душу и тело, которые звучат в унисон; «неблаговидный» — это зловонное разложение растительной жизни, сгнившая плоть, грязь под водой канала. И еще одно. Слово «неблаговидный» предполагает отсутствие личной чистоплотности: несвежее постельное белье, сохнущие простыни, расчески с недостающими зубцами, рваные пакеты в корзинах для бумаг. Все это мне претит. Я человек утонченный. Прежде всего — утонченный. Поэтому, когда мой начальник употребил слово «неблаговидный», я сразу понял, что должен уйти. Понял, что никогда не позволю ни ему, ни кому бы то ни было настолько превратно истолковывать мои поступки, чтобы рассматривать случившееся как, грубо говоря, нечто тошнотворное. Итак, я ушел в отставку. Да, я ушел в отставку. Ничего другого не оставалось. Я просто порвал все связи. В колонке жилищного агента увидел объявление, и вот я здесь, в Маленькой Венеции…
В тот год я поздно ушел в отпуск, потому что у моей сестры, которая живет в Девоне и с которой я обычно провожу несколько недель в августе, случилась домашняя неприятность. Ушла любимая кухарка, проработавшая у нее почти всю жизнь, и хозяйство пришло в полное расстройство. Сестра написала мне, что мои племянницы хотят взять напрокат автофургон, поскольку твердо решили отправиться с палаткой в Уэллс, и хоть я могу поехать вместе с ними, она уверена, что такой отдых вряд ли придется мне по вкусу. Она была права. Сама мысль о том, как я на пронизывающем ветру буду вколачивать в землю колышки для палатки или сгорбившись сидеть с ними тремя в крошечном помещении, пока моя сестра и ее дочери извлекают завтрак из консервных банок, пробуждала во мне дурные предчувствия. Я проклинал кухарку, чей уход положил конец такой привычной и приятной череде длинных, ленивых дней, когда я в течение многих лет, сидя в шезлонге с книгой в руках и прекрасно питаясь, самым праздным образом проводил август.
Когда после нескольких разговоров по телефону я в очередной раз заявил сестре, что вообще никуда не поеду, она сказала, точнее, прокричала с другого конца перегруженной линии:
— Тогда для разнообразия поезжай за границу. Тебе это пойдет только на пользу, надо менять привычки. Попробуй поехать во Францию или в Италию. — Она даже предложила мне отправиться в круиз, что пугало меня еще больше, чем автофургон.
— Очень хорошо, — холодно сказал я, поскольку в известном смысле именно на нее возлагал вину за уход кухарки, лишившей меня привычного комфорта. — Я поеду в Венецию.
При этом я думал, что коль скоро мне пришлось выбиться из привычной колеи, то по крайней мере я не стану придумывать ничего оригинального и с путеводителем в руках поеду в туристический рай. Но не в августе. Определенно не в августе. Я подожду, пока мои соотечественники и друзья по ту сторону Атлантики не отправятся восвояси. Я отважусь отправиться лишь тогда, когда спадет дневная жара и прекрасное, по моим представлениям, место вновь обретет хоть малую толику тишины и покоя.
Я прибыл в первую неделю октября… Вы знаете, как порой отдых, даже такой краткий, как визит к друзьям на выходные, с самого начала не задается. Или отправляешься под дождем, или опаздываешь на пересадку, или просыпаешься простуженным, и досадные невезения продолжают сплетаться в непрерывную цепочку, омрачая каждый час. Но только не в Венеции. Сам факт, что я поздно выехал, что стоял октябрь, что люди, с которыми я был знаком, уже вернулись за свои рабочие столы, на каждом шагу напоминал, насколько мне повезло.
Я прибыл на место назначения перед самыми сумерками. В дороге не произошло никаких неприятностей. Я прекрасно выспался в своем спальном вагоне. Меня не беспокоили и не раздражали попутчики. Я благополучно переварил обед первого и завтрак второго дня пути. Мне не пришлось переплачивать чаевые. И вот предо мной Венеция во всей своей красе. Я забрал багаж, вышел из поезда и у своих ног увидел Большой канал, скопившиеся гондолы, плещущуюся воду, золотистые palazzi,[2] бледнеющее небо.
Жирный носильщик из моего отеля, который пришел встречать поезд и был так похож на одного покойного члена королевской фамилии, что я тут же окрестил его принцем Холом, выхватил у меня из рук мою поклажу. Как и столь многие путешественники до меня, из прозаического грохота туристического поезда я в мгновение ока перенесся через годы и столетия в сказочный мир мечты и романтики.
Подойти к ожидающей тебя лодке, путешествовать по воде, слегка покачиваясь из стороны в сторону, лениво сидеть на подушках, даже при том, что принц Хол на ужасающем английском выкрикивает тебе в ухо названия достопримечательностей, мимо которых ты проплываешь, — есть от чего потерять самообладание. Я расстегнул воротник. Сбросил шляпу. Отвел взгляд от трости, зонта и непромокаемого плаща, засунутых в вещевой мешок, — я неизменно путешествую с вещевым мешком. Закурив сигарету, я испытал, разумеется впервые в жизни, необъяснимое чувство, будто все былое исчезло и я принадлежу — конечно, не настоящему, не будущему, ни даже прошлому, но тому застывшему в своей неизменности периоду времени, времени венецианскому, которое было вне Европы и даже вне мира и словно по волшебству существовало лишь для меня одного.
Заметьте, я отдавал себе отчет в том, что есть и другие. В этой темной, проплывающей мимо гондоле, за этим широким окном, даже на этом мосту — когда мы выплыли из-под него, какая-то фигура неожиданно отпрянула от парапета, — я знал, что должны быть и другие, кто, подобно мне, мгновенно подпал под власть очарования не той Венеции, которую они видят, но Венеции, которая в них живет. Города, которого нет под небесами, города, из которого не возвращается ни один путешественник…
Впрочем, что я говорю? Разумеется, подобные мысли не могли посетить меня в первые полчаса поездки от вокзала до отеля. Только сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что, конечно же, были и другие, с первого взгляда очарованные и проклятые. Что же до остальных — да, о них нам все известно, они слишком бросаются в глаза. Люди, непрестанно щелкающие фотоаппаратами, пестрая смесь национальностей, студенты, школьные учительницы, художники. И сами венецианцы — например, принц Хол и малый, который правил гондолой и думал о макаронах на ужин, о своей жене и детях, да еще о лирах, что я ему дам, или горожане, возвращающиеся домой на vaporetto, ничем не отличающиеся от горожан, которые в Лондоне возвращаются домой на автобусах или метро, — эти люди такая же часть сегодняшней Венеции, как их предки были частью Венеции былой: герцоги, купцы, влюбленные и похищенные девы. Нет, у нас есть другой ключ, другая тайна. И это, как я уже сказал, Венеция, которая живет в нас самих.
— Направо, — прокричал принц Хол, — знаменитый palazzo, который теперь принадлежит американскому джентльмену.
При всей глупости и бесполезности, его сообщение по крайней мере предполагало, что какому-то магнату наскучило сколачивать деньги, он сотворил себе иллюзию и, сходя в быстроходный катер, который я заметил у ступеней лестницы, почитает себя бессмертным.
Видите ли, именно такие чувства испытывал и я. В то же мгновение, как я вышел из вокзала и услышал плеск воды, меня охватило ощущение бессмертия, знания, ощущение того, что время окружило меня своим магическим кругом. Но если я и стал его пленником, то пленником добровольным. Мы вышли из Большого канала, принц Хол умолк, и, пока гондола плыла по узкому потоку, я слышал лишь легкий плеск и размеренные удары длинного весла о воду. Я помню, что думал тогда — странно, не правда ли? — о водах, которые вводят нас в эту жизнь при рождении, водах, которые окружают нас в утробе матери. Наверное, им присущ такой же покой и такая же сила.
Стремительно проскочив под аркой моста, мы вырвались из тьмы к свету — только позднее я понял, что то был мост Вздохов — и перед нами открылась лагуна, сотни пронзительных мерцающих огней и пребывающая в вечном движении толпа на набережной. Прежде всего мне пришлось заняться непривычными для меня лирами, гондольером, принцем Холом и уже затем ввергнуться в отель и пройти через обычную в таких случаях процедуру: портье, ключи, мальчик-слуга, провожающий меня в мой номер. Мой отель был одним из самых маленьких и располагался по соседству с более знаменитыми, однако, на первый взгляд, в нем было достаточно комфортабельно, хоть и несколько душно, — странно, почему до прибытия постояльца они держат комнату наглухо закрытой. Я распахнул ставни, и теплый воздух с лагуны стал медленно просачиваться в комнату; пока я распаковывал вещи, до меня долетали смех и шаги гуляющих. Я переоделся и спустился вниз, но одного взгляда на полупустую столовую оказалось достаточно, чтобы я решил не обедать здесь, хотя это предполагалось условиями моего пребывания в отеле. Я вышел из отеля и присоединился к толпе гуляющих по берегу лагуны.
Я переживал странное, неведомое дотоле чувство. То не было радостное ожидание путешественника, который в первый вечер отдыха предвкушает близкий обед и удовольствие от нового окружения. В конце концов, несмотря на издевку сестры, я не Джон Булль.[3] Я достаточно хорошо знаю Париж. Я бывал в Германии. До войны я путешествовал по скандинавским странам. Одну Пасху провел в Риме. В праздности, не проявляя предприимчивости и находчивости, я проводил только последние годы и, каждый август отдыхая в Девоне, экономил энергию, необходимую для составления планов, а заодно и деньги.
Нет, чувство, которое мною владело, когда я проходил мимо Дворца дожей — который узнал по открыткам, — через площадь Сан-Марко, было чувством… я даже не знаю, как его определить… узнавания. Я не имею в виду нечто из области «я здесь уже бывал». Не имею в виду романтическую мечту «это перевоплощение». Ни то ни другое. Я словно интуитивно чувствовал, что стал наконец самим собой. Я прибыл. Меня ждал именно этот момент во времени, а я ждал его. Странно, но это чем-то походило на первую волну опьянения, но более сильную, более острую. И глубоко потаенную. Последнее очень важно помнить: глубоко потаенную. Это чувство было буквально осязаемым, оно переполняло все мое существо, ладони рук, череп. Во рту у меня пересохло. Я физически ощущал в себе электрические заряды, будто я стал своего рода электростанцией, излучающей ток в сырую атмосферу той Венеции, которую я никогда не видел, и эти электрические потоки, заряжаясь от других электрических потоков, вновь возвращались в меня. Мое волнение было столь велико, что я с трудом выносил его. Но, взглянув на меня, никто бы ни о чем не догадался. Я был просто еще одним англичанином, который под занавес туристического сезона с прогулочной тростью в руке бродит по Венеции в вечер своего приезда.
Было уже около девяти часов, но толпа на площади не поредела. Я задавался вопросом, многие ли из них ощущают в себе тот же электрический заряд, переживают те же чувства. Однако надо пообедать, и, чтобы уйти от толпы, я свернул с площади направо, вышел на один из боковых каналов, очень темный и спокойный, и вскоре мне повезло найти ресторан.
Я хорошо пообедал с отличным вином и за вдвое меньшую плату, чем опасался, затем закурил сигару — по-настоящему хорошая сигара одна из моих небольших причуд — и не спеша пошел на площадь, по-прежнему ощущая в себе все тот же электрический заряд.
Толпа поредела и уже не бродила по площади, а разбилась на две группы, которые сконцентрировались перед двумя оркестрами. Оркестры — по всей видимости соперники — расположились перед двумя кафе, тоже соперниками. Разделенные расстоянием ярдов в семьдесят, они играли с видом веселого безразличия. Вокруг оркестров были расставлены столики и стулья, и завсегдатаи одного кафе пили, разговаривали и слушали музыку, обратив спины к соперничающему оркестру, чей темп и ритм неприятно раздражал слух. Оказавшись ближе к оркестру в середине одной стороны площади, я нашел свободный столик и сел. Взрыв аплодисментов слушателей второго оркестра, расположившегося ближе к собору, означал, что соперник сделал небольшую передышку в программе. Это послужило своеобразным сигналом, и наши музыканты заиграли громче прежнего. Конечно, Пуччини. Потом, ближе к концу вечера, пришла очередь популярных песен дня, какое-то время пользующихся шумным успехом и вскоре забываемых, но пока я сидел, ища глазами официанта, чтобы тот принес мне ликер, и принимал — за плату — розу, которую мне предложила древняя старуха в черной шали, оркестр играл мелодии из «Мадам Баттерфляй». Мое напряжение спало, и я чувствовал себя вполне довольным. И тогда я увидел его.
Я филолог-классик, о чем уже говорил вам. Поэтому вы поймете — должны понять, — что случившееся в ту секунду было преображением. Заряжавшее меня весь вечер электричество сфокусировалось в одной-единственной точке моего мозга, за исключением которой все остальное мое существо превратилось в аморфную массу. Я отдавал себе отчет в том, что мой сосед по столику поднимает руку и подзывает мальчика в белой куртке и с подносом в руках, но сам я был выше него, не существовал в его времени; это мое несуществующее «я» каждым нервом, каждой клеткой мозга, каждой частицей крови сознавало себя Зевсом, распорядителем жизни и смерти, Зевсом бессмертным, Зевсом-любовником; а приближавшийся к нему мальчик был его возлюбленным, его виночерпием, его Ганимедом. Дух мой парил не в теле, не в мире; я подозвал мальчика. Он узнал меня, он подошел.
Затем все исчезло. Слезы текли у меня по лицу, и я услышал голос:
— Что-то не так, signore?
Мальчик смотрел на меня с некоторым участием. Никто ничего не заметил: все были заняты выпивкой, друзьями или оркестром. Я вынул носовой платок, высморкался и сказал:
— Принеси мне кюрасо.
Помню, как я сидел, уставившись взглядом в стол, куря сигару, не смея поднять головы, и рядом с собой слышал его шаги. Он поставил передо мной ликер и снова ушел; а у меня в голове стучал один, главный, единственный вопрос: «Знает ли он?»
Видите ли, вспышка узнавания была столь мгновенной, столь потрясающей — я словно внезапно пробудился ото сна, длившегося всю жизнь. Как Святой Павел на дороге в Дамаск,[4] я был одержим неколебимой верой в то, кто я есть, где нахожусь и что нас связывают нерасторжимые узы. Благодарение небесам, я не был ослеплен своими видениями; никому не пришлось отводить меня в отель. Нет, я был одним из многих приехавших в Венецию туристов, который слушал небольшой струнный оркестр и курил сигару.
Я подождал минут пять, затем поднял голову и небрежно, очень небрежно посмотрел через головы в сторону кафе. Он стоял один и, заложив руки за спину, смотрел на оркестр. Мне показалось, что ему лет пятнадцать, не больше; для своего возраста он был невысок и слишком легок, и его белая служебная куртка и темные брюки напомнили мне офицерскую форму на средиземноморском флоте ее величества. Он не был похож на итальянца. У него был высокий лоб и светло-каштановые волосы en brosse.[5] Глаза не карие, не синие, цвет лица не белый и не оливковый. Над столиками склонялись еще двое официантов, оба типичные итальянцы, один из них на вид лет восемнадцати — смуглый и толстый. С одного взгляда на них можно было определить, что они рождены, чтобы сделаться официантами, они никогда не достигнут большего, но мой мальчик, мой Ганимед… сама посадка его гордой головы, выражение лица, снисходительность и терпимость, сквозившие в его позе, пока он смотрел на оркестр, говорили о том, что он другой чеканки… моей чеканки, чеканки бессмертных.
Я исподтишка наблюдал за ним: маленькие сжатые ладони, нога в черном ботинке, постукивающая в такт музыке. Если он меня узнал, сказал я себе, то посмотрит на меня. Эта уклончивость, эта игра, будто он смотрит на оркестр, только предлог, ведь то, что мы оба почувствовали в то вырванное из времени мгновение, слишком сильно и значительно для нас обоих. Неожиданно — испытывая восторг и одновременно чувство опасения — я понял, что должно произойти. Он принял решение. Отвел глаза от оркестра, посмотрел прямо на мой столик, все с такой же серьезной задумчивостью подошел ко мне и сказал:
— Signore желает чего-нибудь еще?
Это было глупо с моей стороны, но, видите ли, я не мог произнести ни слова. Я смог только покачать головой. Тогда он унес пепельницу и заменил ее чистой. В самом этом жесте было нечто заботливое, любовное, у меня сдавило горло, и я вспомнил одну цитату из Библии, — разумеется, слова, сказанные Иосифом про Вениамина. Контекст я забыл, но они откуда-то из Ветхого Завета: «…он всеми внутренностями тосковал по брату». Именно такие чувства я испытывал.
Я продолжал сидеть там до самой полуночи, когда звук огромных колоколов поплыл в воздухе, музыканты — обоих оркестров — убрали свои инструменты и слушатели неспешно разошлись. Я опустил глаза на обрывок бумаги — счет, который он положил рядом с пепельницей, и, пока я смотрел на написанные на нем цифры и расплачивался, мне казалось, что его улыбка и уважительный поклон были ответом на вопрос, который я все время задавал себе. Он знал. Ганимед знал.
В полном одиночестве я пересек опустевшую площадь и прошел под колоннадой Дворца дожей, где, скрючившись, спал какой-то старик. Яркие огни потускнели, сырой ветер волновал воду и раскачивал ряды гондол на черной лагуне, но дух моего мальчика был со мной и его тень тоже.
Я пробудился навстречу радости и блеску. Предстояло заполнить длинный день, и какой день! Столько пережить и увидеть — от тривиальных интерьеров Сан-Марко и Дворца дожей до посещения Академии и экскурсии вниз и вверх по Большому каналу. Я делал все, что надлежит делать туристу, кроме кормления голубей: они были слишком жирными, слишком лоснящимися, и я брезгливо обходил их клюющие зерна стайки. У «Флориана» я съел мороженое. Купил открытки для племянниц. Облокотившись о парапет, постоял на мосту Риальто. Счастливый день, каждая минута которого доставила мне истинное наслаждение, был только прелюдией к вечеру. Я специально избегал кафе на правой стороне площади. Я проходил только по противоположной стороне.
Помню, что в отель я вернулся около шести вечера, лег на кровать и примерно с час читал Чосера — «Кентерберийские рассказы» в издании «Пингвин». Затем я принял ванну и переоделся. Обедать я пошел в тот же ресторан, в котором обедал накануне. Обед был столь же хорош и столь же дешев. Я закурил сигару и не спеша направился к площади. Оркестры уже играли. Я выбрал столик у самого края толпы и, на секунду положив сигару в пепельницу, заметил, что у меня дрожат руки. Я с трудом переносил охватившие меня волнение и тревогу ожидания. Мне казалось просто невероятным, что семья, сидевшая за соседним столиком, не догадывается о моих чувствах. К счастью, при мне была вечерняя газета. Я раскрыл ее и сделал вид, будто читаю. Кто-то набросил на мой столик скатерть, как оказалось — смуглый официант, неуклюжий юноша, который тут же захотел взять у меня заказ. Я жестом отослал его.
— Не сейчас, — сказал я и продолжал читать, точнее, изображать чтение. Оркестр заиграл легкую танцевальную мелодию, и, подняв глаза, я увидел, что Ганимед смотрит на меня. Он стоял рядом с оркестром, сжав руки за спиной. Я ничего не сделал, даже головой не шелохнул, но через мгновение он был рядом со мной.
— Кюрасо, signore? — спросил он.
В тот вечер узнавание не ограничилось мгновенной вспышкой. Я так и чувствовал, что сижу на золотом кресле, что над головой у меня тучи и предо мной стоит на коленях мальчик, подносящий мне чашу из чистого золота. Его смиренность — не постыдная смиренность раба, но почтительность возлюбленного к своему господину, к своему богу. Затем это чувство прошло, и я, хвала Всевышнему, овладел собой.
Я кивнул и сказал:
— Да, пожалуйста, — и кроме кюрасо заказал полбутылки эвианской воды.
Наблюдая, как он проскальзывает между столиками в сторону кафе, я увидел крупного мужчину в белом макинтоше и широкополой фетровой шляпе, который выступил из-под тени колоннады и похлопал его по плечу. Мой мальчик поднял голову и улыбнулся. За краткое мгновение я испытал все муки ада. Предчувствие беды. Мужчина, как огромный белый слизняк, улыбнулся Ганимеду и отдал ему какое-то распоряжение. Мальчик еще раз улыбнулся и исчез.
Под гром аплодисментов оркестр эффектно закончил танцевальную мелодию и умолк. Скрипач отер пот со лба и рассмеялся, глядя на пианиста. Смуглый официант принес им выпить. Старуха в шали, как и прошлым вечером, подошла к моему столику и предложила мне розу. На сей раз я был мудрее: я отказался. И тут я заметил, что мужчина в белом макинтоше наблюдает за мной из-за колонны…
Вы знакомы с греческой мифологией? Я вспоминаю об этом лишь потому, что Посейдон, брат Зевса, был к тому же и его соперником. Прежде всего он ассоциировался с конем, а конь — если он не крылатый — символизирует развращенность. Мужчина в белом макинтоше был развратником. Это подсказывал мне мой инстинкт. Интуиция говорила: «Берегись». Когда Ганимед вернулся с кюрасо и эвианской водой, я даже не поднял глаз и продолжал читать газету. Воздух вновь наполнился звуками отдохнувшего оркестра. Мелодия «Мое сердце нежно разбуди» изо всех сил старалась одержать верх над ритмами «Полковника Боуги», несущимися от собора. Женщина в шали, так и не продав ни одной розы, в полном отчаянии вернулась к моему столику. Проявляя предельную жестокость, я отрицательно покачал головой и тут же увидел, что мужчина в макинтоше и фетровой шляпе успел отойти от колонны и стоит рядом с моим стулом.
Аромат зла смертельно опасен. Он проникает вам в поры, душит, но вместе с тем бросает вызов. Я испугался. Я определенно испугался, но при этом твердо решил дать бой, доказать, что я сильнее. Я расслабился на своем стуле и, прежде чем положить остатки сигары в пепельницу, выпустил струю дыма прямо ему в лицо. Случилось невероятное. Не знаю, быть может последняя затяжка вызвала головокружение, но перед глазами у меня все поплыло и я увидел, что омерзительное ухмыляющееся лицо исчезает в чем-то похожем на покрытую пеной морскую впадину. Я даже ощущал брызги на своем лице. Когда я оправился от вызванного сигарой приступа кашля, то увидел, что мужчина в белом макинтоше исчез, а на столике лежит разбитая мною бутылка из-под эвианской воды. Не кто иной, как сам Ганимед собрал осколки, не кто иной, как Ганимед вытер стол тряпкой и не кто иной, как Ганимед, без всякой просьбы с моей стороны, предложил принести свежей воды.
— Signore не порезался? — спросил он.
— Нет.
— Signore получит другой кюрасо. В этом могут быть осколки стекла. Дополнительная плата не потребуется.
Он говорил веско, со спокойной уверенностью — этот пятнадцатилетний ребенок, наделенный грацией принца, — затем с восхитительной надменностью обратился к смуглому юноше, своему товарищу по оружию, и передал ему осколки, сопровождая свои действия быстрым потоком итальянских слов. После чего он принес мне полбутылки эвианской воды и второй стакан кюрасо.
— Un sedativo,[6] — сказал он и улыбнулся.
Он не был дерзок. Он не был фамильярен. Он знал, ибо знал всегда, что у меня дрожат руки, сердце учащенно бьется и что я хочу успокоиться, хочу покоя и тишины.
— Piove,[7] — сказал он, посмотрев на небо и подняв руку.
И действительно, упали первые капли дождя, неожиданно, ни с того ни с сего, с затканного звездами неба. Но пока он говорил, черная косматая туча, подобно гигантской руке, закрыла звезды и на площадь обрушились потоки дождя. Зонты, как грибы, взметнулись вверх, а те, у кого их не было, рассыпались по площади, стремясь поскорее добраться до дому, как тараканы, спешащие в свои щели.
Все вокруг мгновенно опустело. Столы без скатертей с опрокинутыми на них стульями. Покрытое чехлом пианино, сложенные пюпитры, тусклые огни за окнами кафе. Все рассеялись, исчезли. Словно и не было никогда оркестра, не было аплодирующих слушателей, словно, все это был сон.
И, однако, я не спал. Я просто как дурак вышел без зонта. Я ждал под колоннадой рядом с опустевшим кафе, и вода из ближайшего желоба прямо у моих ног изливалась на каменные плиты. Просто не верилось, что там, где сейчас разлит зимний мрак, всего каких-то пять минут назад царило веселое оживление и бродили толпы народа.
Я поднял воротник, стараясь решить, стоит ли мне рисковать и идти через залитую водой площадь, как вдруг услышал быстрые, четкие шаги, удалявшиеся от кафе по направлению к концу колоннады. Это был Ганимед, его стройную фигуру все еще облекала форменная куртка, зонт в его руке походил на знамя.
Мой путь лежал налево, в сторону собора. Он шел направо. Мгновение-другое — и он исчезнет. Настал момент принимать решение. Вы скажете, что я принял неправильное. Я повернул направо и пошел за ним.
То было странное, безумное преследование. Никогда в жизни я не делал ничего подобного. Я не мог удержаться. Он быстро шел вперед, и его четкие шаги громко неслись по узким извилистым проходам вдоль безмолвных, темных каналов, и не было вокруг иных звуков, кроме его шагов да шума дождя. Он ни разу не оглянулся, чтобы посмотреть, кто идет за ним следом. Раза два я поскользнулся: должно быть, он это слышал. Он шел все вперед и вперед, переходил мосты, скрывался в тени зданий, зонт подскакивал у него над головой, и по мельканию его белой куртки было видно, когда он поднимал его выше. А дождь все струился с крыш безмолвных домов на булыжные мостовые, на неподвижные, как воды Стикса, каналы.
Затем я потерял его. Он резко свернул за угол. Я бросился бежать. Я вбежал в узкий проход, где высокие дома почти касались своих соседей на противоположной стороне. Он стоял перед огромной дверью с железной решеткой и тянул ручку колокольчика. Дверь открылась, он сложил зонт и вошел внутрь. Дверь с лязгом захлопнулась за ним. Наверное, он слышал, как я бежал, наверное, видел меня, когда я сворачивал за угол. Я немного постоял, бессмысленно глядя на железную решетку перед тяжелой дубовой дверью. Я посмотрел на часы: до полуночи оставалось пять минут. Внезапно я поразительно остро осознал всю нелепость этого преследования. Я ничего не добился кроме того, что промок, вполне возможно, схватил простуду и в довершение всего заблудился.
Я уже повернулся, чтобы уйти, когда из дверного проема напротив дома с железной решеткой вышла какая-то фигура и направилась ко мне. Это был мужчина в белом макинтоше и широкополой фетровой шляпе. С ужасающим американским акцентом он спросил:
— Вы кого-то ищете, signore?
Я спрашиваю, что бы вы сделали в моем положении? В Венеции я был человек посторонний, турист. В переулке ни души. Каждому доводилось слышать истории про итальянцев и вендетту, про ножи и убийства ножом в спину. Один неверный шаг — и такое могло бы случиться со мной.
— Я гулял, — ответил я, — но, кажется, сбился с пути.
Он стоял очень близко ко мне, слишком близко, чтобы я мог чувствовать себя спокойно.
— Ах! Вы сбились с пути, — повторил он, и теперь американский акцент смешивался с мюзикхольным итальянским. — В Венеции такое случается постоянно. Я провожу вас домой.
Свет фонаря у него над головой окрашивал лицо под широкополой шляпой в желтый цвет. Разговаривая, он улыбался, обнажая усеянные золотыми коронками зубы. Улыбка у него была зловещая.
— Благодарю вас, — сказал я, — но я сам отлично справлюсь.
Я повернулся и направился к углу. Он последовал за мной.
— Никакого беспокойства, — сказал он, — во-овсе никакого беспокойства.
Он держал руки в карманах своего белого макинтоша, и, поскольку мы шли рядом, его плечо терлось о мое плечо. Из переулка мы вышли на узкую улицу, идущую вдоль бокового канала. Было темно. С водосточных желобов на крышах в канал капала вода.
— Вам нравится Венеция? — спросил он.
— Очень, — ответил я и затем — возможно, это прозвучало глупо — добавил: — Я здесь впервые.
Я чувствовал себя пленником под конвоем. Звук наших шагов будил глухое эхо. Не было никого, кто бы нас мог услышать. Вся Венеция спала. Он удовлетворенно хрюкнул.
— Венеция очень дорогая, — сказал он. — В отелях вас всегда обдирают. Где вы остановились?
Я не сразу решился ответить. Мне не хотелось давать ему свой адрес, но раз он так настаивал, чтобы идти со мной, что я мог поделать?
— Отель «Байрон», — сказал я.
Он презрительно рассмеялся.
— Они добавляют двадцать процентов к счету. Вы просите чашку кофе — двадцать процентов. Всегда одно и то же. Они грабят туриста.
— Мои условия вполне приемлемы. Я не могу жаловаться.
— Что вы им платите? — спросил он.
Меня поражала наглость этого человека. Но дорожка вдоль канала была очень узкой, и, пока мы шли, его плечо по-прежнему касалось моего. Я назвал ему цену номера в отеле и условия оплаты питания. Он присвистнул.
— Да они сдирают с вас шкуру, — сказал он. — Завтра же пошлите их к черту. Я найду вам маленькую квартиру. Очень дешевую, очень о'кей.
Я вовсе не хотел снимать маленькую квартиру. Единственно, чего я хотел, так это избавиться от этого человека и вернуться в сравнительную цивилизацию площади Сан-Марко.
— Благодарю вас, — сказал я, — но в отеле «Байрон» мне вполне удобно.
Он подступил ко мне еще плотнее, и я оказался совсем близко от черных вод канала.
— В маленькой квартире, — сказал он, — вы делаете, что вам нравится. Приглашаете друзей. Никто вас не беспокоит.
— В отеле «Байрон» меня тоже никто не беспокоит, — сказал я.
Я пошел быстрее, но он, идя со мною в ногу, вынул руку из кармана, и сердце у меня пропустило один удар. Я подумал, что у него есть нож. Но он всего-навсего предложил мне мятую пачку «лакки страйк». Я отрицательно покачал головой. Он закурил.
— Я таки найду вам маленькую квартиру, — упорствовал он.
Мы перешли мост и углубились в еще одну улицу, безмолвную, плохо освещенную. Пока мы шли, он называл мне имена людей, для которых нашел квартиры.
— Вы англичанин? — спросил он. — Я та-ак и думал. В прошлом году я нашел квартиру для сэра Джонсона. Вы знаете сэра Джонсона? Очень милый человек, очень осторожный. А еще я нашел квартиру для кинозвезды Берти Пула. Вы знаете Берти Пула? Я сэкономил ему пятьсот тысяч лир.
Я никогда не слышал ни про сэра Джонсона, ни про Берти Пула. С каждой секундой мой гнев возрастал, но я ничего не мог поделать. Мы перешли второй мост, и я с облегчением узнал угол недалеко от ресторана, где я обедал. В этом месте канал сворачивал и на причале борт к борту стояло несколько гондол.
— Не трудитесь идти дальше, — сказал я, — теперь я знаю дорогу.
И тут случилось невероятное. Мы свернули за угол, и, поскольку узкая дорожка не позволяла идти рядом, он на шаг отстал от меня и споткнулся. Я услышал тяжелое дыхание, и через секунду он был в канале, белый макинтош всплывал над ним как купол парашюта; от падения огромного тела гондолы стали слегка покачиваться на воде. Какое-то мгновение я смотрел на него, не в силах ничего предпринять от удивления. Затем я совершил ужасный поступок. Я убежал. Убежал в переулок, который, как мне было известно, в конце концов выведет меня на площадь Сан-Марко; я быстро перешел площадь и, миновав Дворец дожей, вернулся в отель. Я никого не встретил. Как я уже говорил, вся Венеция спала. В отеле «Байрон» за конторкой портье зевал принц Хол. Протирая заспанные глаза, он поднял меня на лифте. Оказавшись в своем номере, я тут же подошел к умывальнику, взял маленькую бутылочку медицинского бренди, с каковым неизменно путешествую, и залпом выпил ее содержимое.
Спал я плохо и видел кошмарные сны, что, впрочем, меня нисколько не удивило. Я видел, как Посейдон, бог Посейдон, поднимается из разгневанного моря и грозит мне своим трезубцем, а море становится каналом, и сам Посейдон садится на бронзового коня, бронзового коня Коллеони, и уезжает, держа перед собой на седле обмякшее тело Ганимеда.
Я проглотил с кофе пару таблеток аспирина. Не знаю, что я ожидал увидеть, выйдя из отеля. Кучки людей, читающих газеты, или полицию — указание на случившееся. Но нет, стоял яркий октябрьский день, и жизнь Венеции шла своим чередом.
На небольшом пароходике я доплыл до Лидо и там позавтракал. На случай возможных неприятностей я специально провел день в Лидо. Меня беспокоило вот что: если человек в белом макинтоше уцелел после ныряния минувшей ночью и затаил на меня зло за то, что я бросил его в трудном положении, то он мог сообщить в полицию и, чего доброго, намекнуть, что я еще и толкнул его в воду. И когда я вернусь в отель, меня встретят полицейские.
Я подождал до шести часов. Затем, незадолго до заката, вернулся обратно. Никаких туч вечером. Небо нежно-золотистого цвета, и Венеция, до боли прекрасная, купается в мягком сиянии.
Я вошел в отель и спросил ключ. Портье протянул мне его с веселым «buona sera, signore»,[8] и письмом от моей сестры. Обо мне никто не спрашивал. Я поднялся к себе, переоделся, снова спустился и пообедал в ресторане отеля. Обед был хуже, чем в ресторане, куда я ходил в предыдущие вечера, но я не возражал. Я не очень проголодался. И даже не захотел своей обычной сигары. Вместо нее я закурил сигарету. Минут десять я постоял перед отелем, куря и рассматривая огни на лагуне. Вечер был напоен благоуханиями. Я подумал: играет ли на площади оркестр, подает ли напитки Ганимед. Мысль о нем пробудила во мне беспокойство. Если он тем или иным образом связан с человеком в белом макинтоше, то может пострадать из-за случившегося. Мой сон вполне мог служить предупреждением — я очень верю снам. Посейдон, увозящий Ганимеда верхом на коне… Я пошел к площади Сан-Марко. Я сказал себе, что просто постою у собора и посмотрю, играют ли оба оркестра.
Когда я пришел на площадь, то увидел, что все обстоит как обычно. Те же толпы, те же оркестры-соперники, тот же репертуар, та же очередность номеров. Я медленно пошел через площадь ко второму оркестру, надев в виде своего рода защиты темные очки. Да, он был там. Ганимед был там. Я почти сразу увидел его светлые волосы и белую форменную куртку. Он и его смуглый сотоварищ были очень заняты. По причине теплого вечера толпа перед оркестром была гуще, чем накануне. Я внимательно обвел взглядом слушателей и тени под колоннадой. Мужчины в белом макинтоше нигде не было видно. Я знал, что разумней всего уйти отсюда, вернуться в отель, лечь в кровать и почитать Чосера. И тем не менее медлил. Старуха, продающая розы, совершала свои обходы. Я подошел ближе. Оркестр играл тему из фильма Чаплина «Огни рампы». Я точно не помнил. Но мелодия завораживала, и скрипач извлекал из нее всю сентиментальность до последней капли. Я решил подождать, пока она не закончится, и затем вернуться в отель.
Кто-то щелкнул пальцами, желая сделать заказ, и Ганимед обернулся, чтобы его принять. При этом через головы сидящей толпы он посмотрел прямо на меня. На мне были темные очки и шляпа. И все же он узнал меня. Он радостно улыбнулся мне и, забыв про клиента, схватил стул и поставил его перед свободным столиком.
— Сегодня вечером никакого дождя, — сказал он. — Сегодня вечером все счастливы. Кюрасо, signore?
Как мог я отказать ему, этой улыбке, этому умоляющему жесту? Если что-то не так, подумал я, если он беспокоится о мужчине в белом макинтоше, то как-нибудь намекнет, предупредит взглядом? Я сел. Через секунду он вернулся с моим кюрасо. Возможно, ликер был крепче, чем накануне вечером, или мое возбужденное состояние было причиной того, что он подействовал сильнее. Как бы то ни было, кюрасо ударил мне в голову. Моя нервозность прошла. Человек в белом макинтоше и его злобное влияние меня больше не тревожили. Возможно, он мертв. Что из того? Ганимед не пострадал. Чтобы показать мне свое расположение, он стоял в нескольких футах от моего столика, заложив руки за спину, готовый исполнить мое малейшее желание.
— Ты когда-нибудь устаешь? — смело спросил я.
Он быстро взял пепельницу и вытер стол.
— Нет, signore, — ответил он, — ведь работа для меня удовольствие. Такая работа. — Он слегка поклонился мне.
— Разве ты не ходишь в школу?
— В школу? Finito,[9] школа. Я мужчина. Я зарабатываю на жизнь. Чтобы содержать мать и сестру.
Я был тронут. Он считал себя мужчиной. Я сразу представил себе его мать, грустную, вечно жалующуюся женщину, и маленькую сестренку. Все они жили за дверью с решеткой.
— Тебе хорошо здесь платят? — спросил я.
Он пожал плечами.
— Во время сезона не так плохо, — сказал он, — но сезон закончился. Еще две недели, и все уедут.
— И что ты будешь делать?
Он снова пожал плечами.
— Придется искать работу где-нибудь в другом месте. Может быть, поеду в Рим. В Риме у меня есть друзья.
Мне не понравилась эта мысль, он в Риме — такой ребенок в таком городе. Кроме того, что это за друзья?
— Чем бы ты хотел заняться? — поинтересовался я.
Он закусил губы и на какое-то мгновение погрустнел.
— Я бы хотел поехать в Лондон, — сказал он. — Я бы хотел поступить на работу в один из ваших отелей. Но это невозможно. У меня нет друзей в Лондоне.
Я подумал о моем непосредственном начальнике, который помимо всего прочего был директором отеля «Маджестик» в Парк-лейн.
— Это можно было бы устроить, — сказал я, — использовав некоторые связи.
Он улыбнулся и сделал забавный жест обеими руками.
— Все просто, если знаешь, как это сделать, а если не знаешь, то лучше… — Он чмокнул губами и поднял глаза. Выражение его лица означало поражение. Забудьте об этом.
— Что ж, посмотрим, — сказал я. — У меня есть влиятельные друзья.
Он не сделал ни малейшей попытки ухватиться за мое предложение.
— Вы очень добры ко мне, signore, — пробормотал он, — очень добры.
В этот момент оркестр перестал играть, и толпа зааплодировала. Он хлопал вместе со всеми, проявляя при этом поразительную снисходительность.
— Браво… браво… — сказал он.
Я едва сдерживал слезы.
Когда несколько позднее я расплачивался по счету, у меня возникли некоторые сомнения, стоит ли давать ему чаевые больше принятого, а что, если он обидится, оскорбится. Кроме всего прочего, я вовсе не хотел, чтобы он смотрел на меня как на обыкновенного туриста, обыкновенного клиента. Наши взаимоотношения были гораздо более глубокими.
— Твоей матери и твоей сестренке, — сказал я, кладя ему в руку пятьсот лир и видя очами души своей, как они втроем чуть не на цыпочках идут к мессе в Сан-Марко: массивная мать, Ганимед в черной воскресной одежде и маленькая сестренка под вуалью, словно ведомая на первое причастие.
— Спасибо, спасибо, signore, — сказал он и добавил: — A domani.[10]
— A domani, — словно эхо повторил я, тронутый тем, что он уже предвкушает следующую встречу. Что же до мерзавца в белом макинтоше, то он уже кормит собой рыб Адриатики.
На следующее утро меня ожидало подлинное потрясение. Мне позвонил портье и спросил, не освобожу ли я номер к полудню. Я не знал, что он имеет в виду. Номер был снят на две недели. Портье буквально рассыпался в извинениях. Произошло недоразумение, сказал он, номер был предварительно снят на несколько недель, и он полагает, что туристический агент поставил меня об этом в известность. Очень хорошо, сказал я, окончательно выходя из себя, переселите меня в другой номер. Он принес тысячу сожалений. Отель переполнен. Но он может порекомендовать очень удобную маленькую квартиру, которой руководство отеля пользуется в качестве запасного варианта. Дополнительной платы не потребуется. Завтрак мне будут подавать в то же время, и у меня даже будет собственная ванная.
— Все это крайне неудобно, — раздраженно сказал я, — у меня все вещи распакованы.
Снова тысяча извинений. Носильщик перенесет мой багаж. Мне не придется пошевелить ни рукой, ни ногой. В конце концов я согласился на новое помещение, но, разумеется, и речи не могло быть, чтобы кто-то кроме меня прикасался к моим вещам. Затем я спустился и увидел, что внизу меня ожидает принц Хол с тележкой для моих вещей. Я был в прескверном расположении духа и настроен с одного взгляда отказаться от предлагаемой мне квартиры и потребовать другую.
Мы шли по берегу лагуны. Принц Хол катил тележку с багажом, я шагал рядом с ним, время от времени натыкаясь на гуляющих и проклиная туристического агента, который, скорее всего, и устроил всю эту путаницу с номером в отеле.
Однако, когда мы прибыли на место, я был вынужден сменить тон. Принц Хол вошел в дом с приятным, даже красивым фасадом и просторной, безупречно чистой лестницей. Лифта не было, и он понес мой багаж на плече. Он остановился на втором этаже, достал ключ, вставил его в замочную скважину и открыл дверь.
— Пожалуйста, входите, — сказал он.
Это было очаровательное помещение, когда-то оно, должно быть, представляло собой салон частного palazzo. Окна и ставни, не в пример окнам в отеле «Байрон», были широко раскрыты и выходили на балкон, с которого, к моему восторгу, открывался вид на Большой канал. О лучшем месте я не мог и мечтать.
— Вы уверены, — спросил я, — что эта квартира стоит столько же, сколько комната в отеле?
Принц Хол уставился на меня. Он явно не понял моего вопроса.
— Что? — спросил он.
Я оставил эту тему. В конце концов, портье в отеле сказал именно так. Я огляделся. Одна из дверей вела в ванную комнату. Даже цветы стояли рядом с моей кроватью.
— Как я буду завтракать? — спросил я.
Принц Хол показал рукой на телефон.
— Вы позвонить, — сказал он, — внизу ответить. Они принести. — Затем он протянул мне ключ.
Когда он ушел, я еще раз вышел на балкон. На канале кипела жизнь. Подо мной была вся Венеция. Катера и vaporetti меня не беспокоили, я чувствовал, что вечно меняющаяся оживленная сцена мне никогда не наскучит. Если я захочу, то, сидя здесь, могу в праздности проводить целые дни. Мне невероятно повезло. Во второй раз за три дня я распаковал вещи, но теперь не как постоялец комнаты на четвертом этаже отеля «Байрон», а как господин и хозяин своего собственного крошечного palazzo. Я чувствовал себя королем. Колокол большой колокольни пробил полдень, и поскольку я рано позавтракал, то был в настроении выпить кофе. Я взял трубку. В ответ услышал гудок, затем щелчок. Чей-то голос сказал:
— Да?
— Cafe complet,[11] — заказал я.
— Сию ми-инуту, — ответил голос. Неужели… возможно ли… этот слишком хорошо знакомый американский акцент?
Я пошел в ванную вымыть руки, и, когда вернулся, в дверь постучали. Я крикнул: «Avanti».[12] На человеке, который нес поднос, не было белого макинтоша и фетровой шляпы. Светло-серый костюм тщательно отутюжен. Ужасные замшевые туфли желтого цвета. На лбу кусочек пластыря.
— Что я вам говорил? — сказал он. — Я все-о устроил. Очень мило. Очень о'кей.
Он поставил поднос на стол у окна и широким жестом показал на балкон и Большой канал.
— Сэр Джонсон про-оводил здесь целый день, — сказал он. — Целый день он лежал на балконе со своим, как вы его называете?
Он поднял руки, словно поднося к глазам бинокль, и покачался из стороны в сторону. Улыбка вновь обнажила зубы с золотыми коронками.
— Мистер Берти Пул совсем другое дело, — добавил он. — Катером до Лидо и обратно затемно. Маленькие обеды, маленькие вече-еринки с друзьями. Он любил весели-иться.
Он понимающе подмигнул, чем вызвал у меня нескрываемое отвращение, и навязчиво стал наливать мне кофе. Это было уже слишком.
— Послушайте, — сказал я, — я не знаю, как вас зовут, и не знаю, как все это вышло. Если вы сговорились с портье из отеля «Байрон», то я здесь абсолютно ни при чем.
Он с удивлением поднял глаза.
— Вам не нра-авится комната? — спросил он.
— Конечно, нравится, — ответил я. — Не в том дело. Дело в том, что я сам заранее обо всем договорился, а теперь…
Но он прервал меня.
— Не беспокойтесь, не беспокойтесь, — сказал он, маша рукой. — Вы платите здесь меньше, чем в отеле «Байрон». Я за этим прослежу. И никто не приходит, чтобы вам мешать. Со-овсем никто. — Он снова подмигнул мне и тяжелой походкой направился к двери. — Если вам что-то понадобится, — сказал он, — просто по-озвоните в колокольчик. О'кей?
Он вышел из комнаты. Я вылил кофе в Большой канал. Не исключено, что он был отравлен. Потом я сел и стал обдумывать положение, в котором оказался.
В Венеции я был три дня. Как я полагал, комната в отеле «Байрон» была мною заказана на две недели. Таким образом, у меня оставалось еще десять дней отдыха. Готов ли я провести десять дней в этих восхитительных апартаментах, за что, как меня уверили, мне не придется вносить дополнительную плату, под эгидой этого назойливого типа? Очевидно, он не держал на меня зла за свое падение в канал. Пластырь был явным свидетельством этого досадного случая, но он даже не упомянул о нем. В светло-сером костюме вид у него был не такой зловещий, как в белом макинтоше. Возможно, тогда я позволил слишком разгуляться своему воображению. И все же… Я окунул палец в кофейник, затем поднес его к губам. У него был приятный вкус. Я взглянул на телефон. Если я сниму трубку, ответит его голос с гнусным американским акцентом. Пожалуй, лучше позвонить в отель «Байрон» из другого места, а еще лучше выяснить все лично.
Я запер шкафы, комод и свои чемоданы и положил ключи в карман. Я вышел из комнаты и запер дверь. У него, без сомнения, есть запасные ключи, но уж тут ничего не поделаешь. Затем, держа трость наготове на случай возможного нападения, я спустился по лестнице и вышел на улицу. Внизу не было заметно никаких признаков моего врага. Дом казался необитаемым. Я вернулся в отель «Байрон», рассчитывая получить там необходимую информацию, но удача мне изменила. За конторкой стоял не тот портье, который утром сообщил мне о моем переселении. Несколько новых постояльцев ждали очереди на регистрацию, и портье проявлял заметное нетерпение. Я уже не жил под их крышей и потому не интересовал его.
— Да, да, — сказал он, — все в порядке, когда у нас нет свободных номеров, мы действительно расселяем своих клиентов в других местах. Жалоб никогда не поступало.
Стоявшая у конторки пара тяжело вздохнула, я их задерживал.
Так ничего и не добившись, я вышел из отеля. Казалось, делать нечего. Ярко сияло солнце, легкий ветерок покрывал рябью воду Большого канала, гуляющие без пальто и шляп не спеша ходили по набережной, полной грудью вдыхая морской воздух. Я подумал, что могу к ним присоединиться. В конце концов, ничего страшного не произошло. Я был временным владельцем комнаты с видом на Большой канал, одного этого было достаточно, чтобы пробудить зависть во всех этих туристах. О чем мне беспокоиться? Я немного проплыл на vaporetto, затем дошел до церкви рядом с Академией, вошел в нее, сел и стал рассматривать беллиниевскую «Мадонну с младенцем». Созерцание картины успокоило мои нервы.
Днем я спал и читал газету на балконе — в отличие от сэра Джонсона, кем бы он ни был, — не прибегая к помощи полевого бинокля, и никто не подходил ко мне близко. Насколько я мог судить, к моим вещам не прикасались. Небольшая ловушка, которую я расставил — купюра в сто лир между двумя галстуками, — лежала на месте. Я вздохнул с облегчением. В конце концов, возможно, оно и к лучшему.
Прежде чем идти обедать, я написал письмо моему начальнику. Он проявлял склонность относиться ко мне покровительственно, и мне доставило удовольствие уколоть его, сообщив, что я нашел квартиру с прекраснейшим во всей Венеции видом. «Между прочим, — писал я, — каковы в отеле „Маджестик“ возможности для молодых официантов повышать свою квалификацию? Здесь есть один очень славный мальчик с прекрасной внешностью и манерами, как раз то, что нужно для вашего отеля. Могу я дать ему хоть слабую надежду? Он — единственная опора матери-вдовы и сестры-сироты».
Я пообедал в моем любимом ресторане — несмотря на пропуск вчерашнего вечера, я уже стал там persona grata[13] — и не спеша пошел на площадь Сан-Марко, не испытывая ни малейшего беспокойства. Этот тип, конечно, мог появиться, белый макинтош и прочее, но я слишком хорошо пообедал, чтобы думать о нем. Оркестр окружали матросы с эсминца, ставшего на якорь в лагуне. Кругом шел обмен бескозырками, раздавался смех, требования исполнить ту или иную популярную мелодию, и слушатели, увлеченные общим весельем, аплодировали матросу, который сделал вид, будто выхватывает у скрипача его скрипку. Я громко смеялся вместе со всеми, и Ганимед стоял рядом со мной. Как права оказалась сестра, поддержав мое решение отправиться в Венецию вместо Девона. Как благословлял я выходку ее кухарки!
В самом разгаре веселья мой дух покинул тело. Надо мной и подо мной плыли облака, моя правая рука, вытянутая на спинке свободного стула рядом с моим, была крылом. Обе мои руки были крыльями, и я парил над землей. Но у меня были и когти. Когти держали безжизненное тело мальчика. Его глаза были закрыты. Потоки ветра увлекали меня вверх сквозь тучи, и я испытывал такое торжество, что тело мальчика казалось еще более драгоценным, будто принадлежало оно не ему, а мне. Затем я вновь услышал звуки оркестра, смех, аплодисменты и увидел, что в своей вытянутой руке сжимаю руку Ганимеда, который не делал ни малейшей попытки высвободиться.
Я смутился. Отдернул руку и стал аплодировать вместе с другими. Затем я поспешно взял стакан кюрасо.
— За удачу, — сказал я, поднимая бокал за толпу, за оркестр, за весь мир. Негоже было особо выделять ребенка.
Ганимед улыбнулся.
— Signore доволен, — сказал он.
И только, ничего больше. Но я почувствовал, что он разделяет мое настроение. Я импульсивно подался вперед.
— Я написал другу в Лондон, — сказал я, — директору большого отеля. Надеюсь через несколько дней получить от него ответ.
Он не выказал удивления. Он наклонил голову, затем сжал руки за спиной и посмотрел над головами толпы.
— Это очень любезно с вашей стороны, signore, — сказал он.
Интересно, подумал я, насколько велика его вера в меня, превышает ли она веру в его римских друзей.
— Тебе придется сообщить мне свое имя и другие данные, — сказал я ему, — и полагаю, взять рекомендацию от владельца этого кафе.
Короткий кивок головы показал, что он меня понял.
— У меня есть документы. — Он произнес эти слова с такой гордостью, что я не смог сдержать улыбки и представил себе досье со школьной характеристикой и рекомендацией тем, кто, возможно, примет его на работу. — За меня будет говорить мой дядя, — добавил он. — Signore должен только спросить моего дядю.
— А кто твой дядя? — поинтересовался я.
Он повернулся ко мне, и на его лице впервые появилось немного скромное, немного застенчивое выражение.
— Signore, кажется, переехал в его квартиру на виа Гольдони, — сказал он. — Мой дядя большой деловой человек в Венеции.
Его дядя… этот отвратительный тип был его дядей. Все объяснилось. То была родственная связь. Мне не стоило беспокоиться. Я тут же определил этого человека братом его ворчливой матери и решил, что оба играют на чувствах моего Ганимеда, который, стремясь к независимости, делает все возможное, чтобы избавиться от их опеки. И все же положение у меня было не из завидных. Я вполне мог смертельно оскорбить этого человека, когда он споткнулся и упал в канал.
— Конечно, конечно, — сказал я, делая вид, будто обо всем знаю, в чем он, по всей видимости, не сомневался. К тому же я вовсе не хотел предстать перед ним в глупом виде. — Очень комфортабельная квартира. Ты ее знаешь?
— Естественно, знаю, signore, — улыбаясь ответил он. — Ведь это я буду каждое утро приносить вам завтрак.
Я едва не лишился чувств. Ганимед приносит мне завтрак… В одно мгновение такое невозможно постигнуть. Я скрыл свои чувства, заказав еще кюрасо, и он бросился выполнять заказ. Я пребывал в том состоянии, которое французы, кажется, называют bouleverse.[14] Одно дело снимать восхитительную квартиру — к тому же без дополнительных затрат, — но видеть в ней Ганимеда с завтраком на подносе… перед таким человеку живому почти невозможно устоять. Я всеми силами старался вернуть самообладание, прежде чем он вернется, но его заявление привело меня в такое возбуждение, что я с трудом мог усидеть на месте. Он вернулся со стаканом кюрасо.
— Приятных сновидений, signore, — сказал он.
Приятных сновидений, поистине да… У меня не хватило смелости посмотреть на него. Я проглотил кюрасо и, воспользовавшись тем, что его позвал другой клиент, незаметно ушел, хоть до полуночи было еще далеко. Я вернулся к себе на квартиру, движимый скорее инстинктом, нежели сознанием — я не видел, куда иду, — и вдруг заметил на столе все еще неотправленное письмо в Лондон. Я мог бы поклясться, что, уходя обедать, взял его с собой. Но его можно отправить и утром. Я был слишком взволнован, чтобы снова выходить на улицу.
Я постоял на балконе и выкурил сигару — неслыханное излишество, — затем просмотрел те немногие книги, что привез с собой, с мыслью одну из них подарить Ганимеду, когда он принесет мне завтрак. Его английский был так хорош, что заслуживал награды, а в мысли поощрить его чаевыми было нечто безвкусное. Троллоп для него не подходил, Чосер тоже. Том мемуаров из времен короля Эдуарда был бы ему непонятен. Смогу ли я расстаться с моим изрядно потрепанным томиком сонетов Шекспира? Как трудно принять решение. Я положу его под подушку и буду на нем спать, если сумею заснуть, что казалось весьма сомнительным. Я принял две таблетки сонерила и заснул.
Проснулся я около десяти утра. По движению на Большом канале можно было подумать, что день в полном разгаре. Утро было ослепительно прекрасным. Я вскочил с кровати, бросился в ванную и побрился — обычно я делаю это после завтрака, — сунул ноги в комнатные туфли и выставил на балкон стол и стул. Затем с трепетом подошел к телефону и снял трубку. Послышалось гудение, щелчок, и, чувствуя, как кровь приливает к сердцу, я узнал его голос.
— Buon giorno, signore.[15] Вы хорошо спали?
— Очень хорошо, — ответил я. — Принеси мне, пожалуйста, cafe complet.
— Cafe complet, — повторил он.
Я повесил трубку, вышел на балкон и сел. Затем вспомнил, что не отпер дверь. Я исправил оплошность и вернулся на балкон. Я очень волновался, хоть и понимал, что это глупо. Меня даже слегка подташнивало. Через пять минут, показавшихся мне целой вечностью, в дверь постучали. Он вошел, держа поднос на уровне плеча, его манеры были столь царственны, осанка столь горделива, словно он подносил мне не кофе и булочки с маслом, а амброзию и лебедя. На нем была утренняя куртка в тонкую черную полоску, вроде тех, какие носят лакеи в клубах.
— Приятного аппетита, signore, — сказал он.
— Благодарю, — ответил я.
На колене я держал свой небольшой подарок. Сонетами Шекспира придется пожертвовать. Они незаменимы именно в этом издании, но не важно. Ничто другое не подошло бы. Однако, прежде чем вручить свой подарок, я обратился к нему.
— Я хочу сделать тебе небольшой подарок, сказал я.
Он вежливо поклонился.
— Signore слишком добры, — пробормотал он.
— Ты так хорошо говоришь по-английски, — продолжал я, — что должен слышать только самое лучшее. Скажи мне, кто, по-твоему, был самым великим англичанином?
Он задумался. Он стоял совсем как на площади Сан-Марко, сжав руки за спиной.
— Уинстон Черчилль, — сказал он.
Мне следовало бы знать это. Естественно, мальчик жил в настоящем или, что правильнее, в данное мгновение, в самом недавнем прошлом.
— Хороший ответ, — сказал я улыбаясь, — но я хочу, чтобы ты подумал еще. Нет, я задам вопрос немного иначе. Если бы у тебя были деньги и ты бы хотел истратить их на что-нибудь связанное с английским языком, что бы ты купил прежде всего?
На сей раз он ответил без малейшего колебания.
— Я бы купил долгоиграющую пластинку. Долгоиграющую пластинку Элвиса Пресли или Джонни Рея.
Я был разочарован. Не на такой ответ я надеялся. Кто они такие? Эстрадные певцы! Ганимеда надо воспитывать на более достойных вещах. По зрелом размышлении я решил не расставаться с сонетами Шекспира.
— Очень хорошо, — сказал я, надеясь, что мои слова не прозвучали слишком грубо. Я сунул руку в карман и достал купюру в тысячу лир: — Но я советую тебе лучше купить Моцарта.
Смятая купюра исчезла в его руке. Он сделал это очень скромно, и я полюбопытствовал в душе, успел ли он взглянуть на цифры. В конце концов, тысяча лир есть тысяча лир. Я спросил, как ему удается уклоняться от своих обязанностей в кафе, чтобы приносить мне завтрак, и он ответил, что его работа там начинается не раньше полудня. К тому же владелец кафе был в хороших отношениях с его дядей.
— Похоже, — сказал я, — твой дядя в хороших отношениях со многими людьми. — Я имел в виду портье из отеля «Байрон».
Ганимед улыбнулся.
— В Венеции, — сказал он, — все знают всех.
Я заметил, что он бросает восхищенные взгляды на мой халат; когда я купил его специально для путешествий, он казался мне несколько ярковатым. Вспомнив пластинки, я мысленно сказал себе, что, в конце концов, он всего-навсего ребенок и от него нельзя многого ожидать.
— У тебя бывает выходной? — спросил я.
— По воскресеньям. Я беру его по очереди с Беппо.
Беппо… наверное, этим крайне неподходящим ему именем зовут смуглого юношу из кафе.
— А что ты делаешь по выходным? — поинтересовался я.
— Гуляю с друзьями, — ответил он.
Я налил себе еще кофе и подумал, хватит ли у меня храбрости. Получить отпор было бы досадно и обидно.
— Если у тебя не будет ничего лучшего, — сказал я, — и в следующее воскресенье ты будешь свободен, я возьму тебя проехаться в Лидо.
— На катере? — поспешно спросил он.
Я растерялся. Я рисовал в воображении обычный vaporetto. Катер стоил бы слишком дорого.
— Это будет зависеть от обстоятельств, — уклончиво ответил я. — Я почти уверен, что на воскресенье все катера уже заказаны.
Он энергично затряс головой.
— Моя дядя знает одного человека, который дает катера напрокат, — сказал он. — Их можно нанять на целый день.
Силы небесные, да это будет стоить целое состояние! Не к чему связывать себя такими обязательствами.
— Мы посмотрим, — сказал я. — Это будет зависеть от погоды.
— Погода будет отличной, — сказал он улыбаясь. — Всю неделю продержится хорошая погода.
Его энтузиазм был заразителен. Бедный ребенок, должно быть, у него не много развлечений. Весь день и полночи на ногах, обслуживает туристов. Глоток воздуха на катере покажется ему раем.
— Ладно, хорошо. Если погода будет хорошей, мы поедем.
Я встал, смахивая крошки с халата. Он решил, что я его отпускаю, и схватил поднос.
— Могу я сделать для вас еще что-нибудь, signore? — спросил он.
— Ты можешь отослать мое письмо, — сказал я. — То, о котором я тебе говорил, моему другу директору отеля.
Он скромно потупил глаза и ждал, когда я дам ему письмо.
— Вечером я тебя увижу? — спросил я.
— Конечно, signore, — сказал он. — В обычное время я оставлю для вас столик.
Я отпустил его и пошел принять ванну. Лишь когда я лежал в горячей воде, в голову мне пришла неприятная мысль. Что, если Ганимед также приносил завтрак сэру Джонсону и ездил на катере в Лидо с Берти Пулом? Я отогнал эту мысль. Она была слишком оскорбительной…
Как он и предсказывал, всю неделю простояла хорошая погода, и с каждым днем меня все больше завораживало то, что я видел вокруг себя. В моих апартаментах ни следа чьего-либо присутствия. Моя кровать убиралась словно по волшебству. Дядя оставался perdu.[16] А утром, стоило мне прикоснуться к телефону, как я слышал голос Ганимеда и он приносил мне завтрак. В кафе меня каждый вечер ждал столик с опрокинутым на него стулом, стакан кюрасо и полбутылки эвианской воды. Пусть меня больше не посещали странные видения и сны, зато не покидало настроение радостного возбуждения, ничто в мире не заботило, и между мной и Ганимедом окрепла связь, для которой я не нахожу иного названия, кроме как «телепатическое взаимопонимание» и «поразительное родство душ». Для него не существовал ни один клиент, кроме меня. Он выполнял свои обязанности, но всегда являлся по первому моему зову. А завтраки на балконе являлись кульминацией дня.
Воскресенье началось как нельзя лучше. Сильный ветер, из-за которого нам пришлось бы отправиться на vaporetto, не предвиделся, и, когда он принес мне кофе и булочки, выражение его лица выдавало волнение.
— Signore поедет в Лидо? — спросил он.
Я кивнул.
— Конечно, — сказал я. — Я всегда исполняю свои обещания.
— Я все устрою, — сказал он, — если signore к половине двенадцатого подойдет к первому причалу отсюда.
Он так спешил, что впервые за все время, что приносил мне завтрак, исчез без дальнейших разговоров. Я немного забеспокоился. Ведь я даже не спросил его о цене.
Я присутствовал на мессе в соборе Сан-Марко — трогающее душу зрелище пробудило во мне самые возвышенные чувства. Величественная обстановка, безупречное пение. Я искал глазами Ганимеда, почти надеясь увидеть, как он входит, держа за руку свою маленькую сестренку, но в заполнившей собор толпе его не было. Ну конечно же, он так волновался перед поездкой на катере.
Я вышел из собора на ослепительный солнечный свет и надел темные очки. Лагуну покрывала едва заметная зыбь. Как бы я хотел, чтобы он выбрал гондолу. В гондоле я смог бы беззаботно лечь, вытянувшись во весь рост, и мы бы поплыли в Торчелло. Я даже мог бы взять с собой сонеты Шекспира и один или два прочесть ему вслух. Вместо этого мне приходится потворствовать его юношеским прихотям и вступать в век скорости. Ладно, забудем о тратах! Но больше такое не повторится.
Я увидел его стоящим у самой воды, он переоделся в шорты и синюю рубашку. Он выглядел гораздо младше, совершенным ребенком. Я помахал ему прогулочной тростью и улыбнулся.
— Посадка окончена? — весело крикнул я.
— Посадка окончена, signore, — ответил он.
Я подошел к причалу и увидел перед ним великолепный, выкрашенный лаком катер с кабиной, маленьким вымпелом на носу и большим мотором на корме. У мотора в ярко-оранжевой рубашке с расстегнутым воротом, обнажавшим волосатую грудь, стояла громадная, неуклюжая фигура, вид которой поверг меня в смятение. При моем появлении он нажал на клаксон и мотор издал оглушительный рев.
— Мы отправляемся, — сказал он. — О нас будут пи-исать все газеты. Повеселимся.
Со свинцовой тяжестью на сердце я взошел на борт и тут же чуть не потерял равновесие — наш отвратительный механик завел мотор на полную мощность. Чтобы не упасть, я ухватился за его обезьянью руку и он усадил меня рядом с собой, одновременно настолько открыв дроссель, что я испугался за свои барабанные перепонки. Мы с устрашающей скоростью неслись через лагуну, каждое мгновение с таким грохотом ударяясь днищем о поверхность воды, что всякий раз наше судно едва не разваливалось пополам; водяные стены, вздымавшиеся у обоих бортов, не оставляли ни малейшей надежды увидеть изящество и краски Венеции.
— Нам обязательно надо ехать так быстро? — изо всех сил крикнул я, чтобы быть услышанным через оглушительный рев мотора.
Мерзкий тип осклабился, обнажив золотые коронки, и крикнул в ответ:
— Мы поби-иваем все рекорды. Это самый мощный катер в Венеции.
Я покорился судьбе. Я не только не был готов к подобному испытанию, но и не оделся соответствующим образом. Мой темно-синий пиджак был уже весь забрызган соленой водой, а штанины перепачканы машинным маслом. От шляпы, которую я купил, чтобы защититься от солнца, не было никакой пользы. В чем я нуждался, так это в авиационном шлеме и защитных очках. Покинуть мое ничем не защищенное место и проползти в кабину означало бы подвергнуть немалому риску мои конечности. Помимо прочего, у меня развилась бы клаустрофобия, а шум в замкнутом пространстве был бы еще сильнее. Мы все неслись вперед и вперед, в направлении Адриатического моря, раскачивая на оставляемых нами волнах каждое судно в пределах видимости, когда, дабы продемонстрировать свое мастерство рулевого, сидевший рядом со мной монстр принялся выписывать огромные круги, стараясь попасть на нами же оставленный след.
— Смотрите, как он по-однимается, — гаркнул он мне в самое ухо, и мы действительно поднялись, да на такую высоту, что при мысли о грохоте, с которым мы низвергнемся вниз, в животе у меня все перевернулось, а водяная пыль, из которой мы не успели выскочить, попала мне за воротник и потекла по спине. На носу катера, с развевающимися на ветру волосами и наслаждаясь каждым мгновением этого безумного полета, стоял Ганимед, морской дух, радостный и свободный. Он был моим единственным утешением, и лишь то, что я видел, как он стоит там, время от времени оборачиваясь и улыбаясь, помешало мне приказать немедленно возвращаться в Венецию.
Когда мы прибыли в Лидо — поездка туда на vaporetto довольно приятна, — я не только промок, но и оглох в придачу: объединенные усилия воды и рева мотора успешно заблокировали мое правое ухо.
Весь дрожа, я молча ступил на берег и почувствовал острое отвращение, когда этот тип фамильярно взял меня за руку и повел к ожидавшему нас такси; Ганимед скользнул на переднее сиденье рядом с водителем. Куда теперь, спросил я себя. Как пагубно рисовать в фантазии картину дня. В соборе, во время мессы, я видел, как вместе с Ганимедом схожу с небольшого, покойного судна, управляемого кем-то незаметным, и мы не спеша идем в маленький ресторан, который я присмотрел в мой прошлый приезд. Как восхитительно, думал я, сидеть с ним за угловым столиком, выбирать меню, смотреть на его счастливое лицо, видеть, как оно постепенно розовеет, возможно от вина, слушать, как он рассказывает о себе, о своей жизни, о ворчливой матери, о маленькой сестренке. Потом, за ликером, он будет строить планы на будущее в случае, если письмо моему лондонскому начальнику возымеет последствия.
Ничего подобного не произошло. Такси резко затормозило перед современным отелем, выходившем на купальный пляж Лидо. Несмотря на поздний сезон, везде кишел народ, и мерзкий тип, очевидно знакомый с метрдотелем, стал через говорливую толпу прокладывать путь в душный ресторан. Идти за ним по пятам было само по себе достаточно неприятно, из-за пылающей оранжевой рубашки он сразу бросался в глаза, но худшее было впереди. Вокруг большого стола в центре зала сидела куча жизнерадостных итальянцев, разговаривавших на пределе своих голосовых связок; при моем появлении они все как один поднялись и отодвинули стулья, освобождая место. Крашеная блондинка с огромными серьгами в ушах, источая запах духов, обрушила на меня поток итальянских слов.
— Моя сестра, signore, — сказал тип. — Она вас приветствует. Она не говорит по-английски.
Неужели это мать Ганимеда? А полногрудая молодая женщина с ярко-красными ногтями и звенящими браслетами — его маленькая сестренка? У меня закружилась голова.
— Это великая честь, signore, — пробормотал Ганимед, — что вы приглашаете мою семью на ленч.
Я сел, чувствуя, что потерпел поражение. Я никого не приглашал. Но от меня уже ничего не зависело. Дядя — если он действительно дядя, этот тип, этот монстр, — раздавал всем меню размером с плакат. Метрдотель угодливо согнулся перед ним пополам. А Ганимед… Ганимед улыбался в глаза какому-то отвратительному кузену с волосами «ежиком» и подстриженными усами, который пухлой смуглой рукой изображал движение катера по воде.
Я в отчаянии повернулся к типу.
— Я не ожидал такого количества гостей, — сказал я. — Боюсь, я не взял с собой достаточно денег.
Он прервал разговор с метрдотелем.
— Не беспокойтесь… не беспокойтесь… — сказал он, беззаботно махнув рукой. — Предоставьте счет мне. Потом мы все уладим.
Потом уладим… Прекрасно. К концу этого дня я уже ничего не смогу уладить. Передо мной поставили огромную тарелку лапши, залитой густым мясным соусом, и я увидел, что мой бокал наполняется тем особым сортом бароло, которое, будучи принято днем, означает верную смерть.
— Вам весело? — спросила сестра Ганимеда, прижимая мою ногу туфлей.
Через несколько часов я оказался на пляже, по-прежнему между ней и ее матерью; переодевшись в бикини, они, как две морские свиньи, лежали по обеим сторонам от меня, а тем временем кузены, дядюшки и тетушки, крича и смеясь, плескались в море, снова возвращались на пляж, а Ганимед, прекрасный как ангел небесный, восседал перед невесть откуда взявшимся проигрывателем, бесконечно прокручивая долгоиграющую пластинку, которую он купил на мою тысячу лир.
— Мама очень хочет поблагодарить вас, — сказал Ганимед, — за то, что вы написали в Лондон. Если я поеду, то она тоже приедет туда с моей сестрой.
— Мы все поедем, — заявил его дядя. — У нас будет одна большая компания. Мы поедем в Лондон и подожжем Темзу.
Наконец это закончилось. Последнее купание в море, последний удар красной туфли сестры, последняя бутылка вина. Голова у меня раскалывалась, и меня буквально выворачивало. Родственники по одному подходили пожать мне руку. Мать обняла меня, рассыпаясь в благодарностях. Никто из них не собирался сопровождать нас на катере в Венецию и продолжать веселье там — вот единственное утешение, которое мне оставалось под конец этого злополучного дня.
Мы вошли на катер. Заработал мотор. Мы отчалили. Не такое возвращение рисовал я в своем воображении — спокойное, беспечное возвращение по гладкой воде, Ганимед около меня, за время, проведенное в обществе друг друга, нас уже связывает иная, новая близость, солнце склоняется к горизонту и превращает остров — Венецию — в сплошной розовый фасад.
Примерно на полпути я увидел, что Ганимед возится с веревкой, сложенной на корме нашего судна, а его дядя, снизив скорость, оставил управление и помогает ему. Нас стало покачивать из стороны в сторону, что вызвало у меня легкую тошноту.
— Что сейчас будет? — крикнул я.
Ганимед откинул волосы с глаз и улыбнулся.
— Я встану на водные лыжи, — сказал он. — Я последую за вами в Венецию на водных лыжах.
Он юркнул в кабину и тут же вышел из нее с лыжами. Дядя и племянник приладили веревку, затем Ганимед сбросил рубашку и шорты. Он стоял выпрямившись — маленькая бронзовая фигурка в плавках.
Его дядя кивком подозвал меня.
— Вы сядете здесь, — сказал он. — Вы травить веревку вот так.
Он закрепил веревку на швартовой тумбе и сунул ее конец мне в руки, затем бросился к месту водителя и включил мотор. Раздался оглушительный рев.
— Что вы имеете в виду? — крикнул я. — Что я должен делать?
Ганимед был уже в воде и закреплял лыжи на голых ступнях, как вдруг — совершенно невероятно — он рывком выпрямился и катер двинулся. Дядя нажал на клаксон, и судно, набирая скорость, помчалось вперед. Веревка, закрепленная на швартовой тумбе, натянулась, я крепко держал ее конец, а за кормой на фоне исчезающего вдали Лидо четко вырисовывалась маленькая фигурка Ганимеда, неколебимо, как скала, стоявшего на своих танцующих лыжах.
Я сидел на корме и наблюдал за ним. Он вполне мог бы быть возничим колесницы, а его лыжи беговыми конями. Его вытянутые вперед руки держали путеводную веревку, как руки возничего держали бы вожжи; когда мы свернули раз, другой, он, изгибаясь всем корпусом, повторял наш курс, поднимал руку в знак приветствия и на лице его играла улыбка торжества.
Море было небом, водная зыбь — клочьями облаков, одному Богу известно, какие метеоры мы разогнали и рассеяли — этот мальчик и я, — взмывая к солнцу. Я знаю, что иногда нес его на плечах, иногда он ускользал, а однажды мы оба словно ворвались в жидкий туман и был он ни морем, ни небом, но светящимися кольцами, окружающими звезду.
Когда катер снова лег на курс, он сделал мне знак рукой и показал на веревку, укрепленную на швартовой тумбе. Я не знал, что он имел в виду: надо ли мне укрепить веревку или, наоборот, ослабить, и я сделал совершенно не то — я резко дернул ее, он тут же потерял равновесие и упал в воду. Он, наверное, поранился, поскольку я видел, что он даже не пытается плыть.
— Остановите мотор! Дайте задний ход! — взволнованно крикнул я его дяде.
Конечно же, надо было совсем остановить катер. Дядя вздрогнул и, не видя ничего, кроме моего испуганного лица, дал задний ход. От резкого толчка я упал, а когда снова поднялся на ноги, мы были почти над самым мальчиком. Под кормой была мешанина из бурлящей воды, перепутанной веревки, расщепленного дерева, и, наклонившись за борт, я увидел стройное тело Ганимеда, затянутое лопастями винта, и его ноги, превратившиеся в сплошное месиво; я наклонился, чтобы вытащить его. Я вытянул руки, чтобы схватить его за плечи.
— Следите за веревкой, — крикнул его дядя, — вытащите ее!
Он не знал, что мальчик был рядом с нами, под нами, что он уже выскользнул из моих рук, которые всеми силами старались его удержать, что уже… О Боже, уже… вода начинала окрашиваться в красный цвет от его крови.
Да, да, сказал я дяде. Да, я выплачу компенсацию. Оплачу все, о чем они меня попросят. Это была моя вина, ошибочное суждение. Я не понял. Да, я оплачу каждый пункт, который он сочтет нужным включить в список. Я телеграфирую в мой лондонский банк, возможно, мне поможет британский консул, что-нибудь посоветует. Если я не сумею сразу собрать деньги, то буду выплачивать столько-то в неделю, столько-то в месяц, столько-то в год. Да, всю оставшуюся жизнь я буду продолжать выплачивать, буду поддерживать лишившихся близкого человека, ибо то была моя вина, я согласен, это была только моя вина.
Допущенная мною ошибка была причиной несчастного случая. Британский консул сидел рядом со мной и слушал объяснения дяди, который держал в руках записную книжку и пачку счетов.
— Этот джентльмен уже две недели снимает у меня квартиру, и мой племянник каждый день приносит ему завтрак. Он приносит цветы. Приносит кофе и булочки. Он настаивает, чтобы мой племянник ухаживал только за ним и ни за кем другим. Этот джентльмен очень привязан к моему мальчику.
— Это правда?
— Да, это правда.
Похоже, что за освещение полагалась дополнительная плата. И за отопление ванной. Ванну надо было особым способом отапливать снизу. Мужчине требовалось время на то, чтобы прийти и починить ставню. Мальчику, сказал он консулу, чтобы приносить мне завтрак и до полудня не ходить в кафе. А время, на которое он взял отгул в воскресенье? Он не знал, готов ли джентльмен оплатить эти пункты.
— Я уже сказал, что за все заплачу.
Вновь справились с записной книжкой, и всплыли поломка мотора на катере, цена водных лыж, которые невозможно починить, оплата судна, которое отбуксировало нас в Венецию, отбуксировало с Ганимедом, лежавшим без сознания у меня на руках, и вызов по телефону машины скорой помощи. Один за другим он прочел все эти пункты по записной книжке. Оплата медицинских услуг, гонорар врача, гонорар хирурга.
— Джентльмен утверждает, он за все заплатит.
— Это правда?
— Это правда.
Желтое лицо над темным костюмом казалось еще более жирным, чем раньше, распухшие от слез глаза косо смотрели на консула.
— Этот джентльмен, он пишет своему другу в Лондон про моего племянника. Может быть, там его уже ждет работа, работа, которую он не может принять. У меня есть сын, Беппо, мой сын тоже очень хороший мальчик, этот джентльмен его знает. Джентльмен так любит этих мальчиков, он следует за ними до дома. Да, я вижу это собственными глазами, он следует за ними до дома. Беппо хотел бы поехать в Лондон вместо своего несчастного брата. Может быть, джентльмен это устроит? Он снова писать своему другу в Лондон?
Консул осторожно кашлянул.
— Это правда? Вы следовали за ними до их дома?
— Да, это правда.
Дядя вытащил большой носовой платок и высморкался.
— Мой племянник очень хорошо воспитанный мальчик. Мой сын тоже. Никогда никаких неприятностей. Все деньги, какие они зарабатывают, они отдают семье. Мой племянник, он очень верит этому джентльмену, и он говорит мне, говорит всей семье, своей матери, что этот джентльмен возьмет его с собой в Лондон. Его мать, она покупает новые платья, и сестра тоже, они покупают для мальчика новую одежду, чтобы ехать в Лондон. Теперь она спрашивает себя, что будет с одеждой, ее нельзя носить, она бесполезна.
Я сказал консулу, что за все заплачу.
— Его бедная мать, у нее разбито сердце, — продолжал голос, — и его сестра тоже, она потеряла всякий интерес к работе, она стала нервной. Кто заплатит за похороны моего мальчика? Тогда этот джентльмен, он любезно говорит, что не остановится перед затратами.
Не остановится перед затратами, так пусть же они пойдут и на траур, и на покровы, и на венки, и на музыку, и на рыдания, и на процессию, бесконечно длинную процессию. Я оплачу и туристов, щелкающих фотоаппаратами и кормящих голубей, которые ничего не знают о случившемся, и за влюбленных, обнимающихся в гондолах, и за эхо ангела, звучащее с колокольни, и за плеск воды в лагуне, и за пыхтение vaporetto, отходящего от причала, которое превращается в пыхтение угольной баржи на Паддингтонском канале.
Они, конечно, проходят — не баржи там на канале, я имею в виду приступы ужаса. Ужаса перед несчастным случаем, перед внезапной смертью. Видите ли, потом я сказал себе, что если бы не это несчастье, то была бы война. Или он приехал бы в Лондон, повзрослел, располнел и превратился в типа вроде своего дяди, уродливого, старого. Я не хочу ни в чем оправдываться. Я не хочу абсолютно ни в чем оправдываться. Но из-за случившегося моя жизнь стала совсем иной. Как я уже говорил, я сменил квартиру и переехал в этот район Лондона. Я бросил работу, я порвал с друзьями, словом… я изменился. Я по-прежнему вижусь с сестрой и племянницами, время от времени. Нет, у меня нет другой семьи. Был младший брат, но он умер, когда мне было пять лет, и я его совсем не помню; никогда о нем даже не думал. В течение многих лет сестра была моим единственным оставшимся в живых родственником.
А теперь, прошу меня извинить, мои часы говорят, что уже почти семь вечера. Ресторан на дороге скоро откроется. Я люблю приходить туда вовремя. Дело в том, что мальчик, который учится там на официанта, сегодня празднует свое пятнадцатилетие и у меня есть для него небольшой подарок. Нет-нет, ничего особенного — я не сторонник того, чтобы баловать этих ребят, — кажется, певец по имени Перри Комо очень популярен среди молодежи. У меня есть его последняя пластинка. К тому же он любит яркие цвета — вот я и подумал: возможно, синий с золотом галстук придется ему по вкусу…