Арсеньев взял список, лежавший на его письменном столе. Вот они — их молодежь, их ребята и девушки, нынче равноправно вступающие в жизнь. Взрослые. Совершеннолетние.
Он еще раз пробежал глазами список.
…Руфа Колокольцева.
Дочка совхозного плотника, маленькая, беленькая, загар на белой коже, как топленое молоко.
«Серьезная особа! — На щеке Арсеньева появилась продолговатая ямочка и со лба исчезла морщинка озабоченности. — С характером. Останется в совхозе? Уйдет?.. Жаль, если уйдет».
…Иван Шорников.
«Крупный, лобастый парень. Работяга. Пока работает в огородной бригаде, но тянется в институт, хочет изучать кибернетику. Что ж, в парторганизации решили правильно: пускай поработает в совхозе, покажет, что за работник и что за человек. А тогда можно и с институтом решить. Если родился в деревне, это еще не значит, что на всю жизнь должен остаться в деревне.
Этот своего добьется!»
…Василий Рогов.
«А этот ненадежен. Вихрастый, веселый, озорной… Надо бы ему особенно интересную работу подобрать. Чтобы не заскучал в совхозе, не разболтался… Может, к механизаторам его?»
…Юрий Шаликов.
«Душа драмкружка. Бредит сценой. Этому учиться надо обязательно. Может, и настоящим артистом станет. Как знать?»
…Евгения Каштанова.
На этом имени глаза Арсеньева остановились. На лбу снова появились морщинки, и лицо затуманилось.
Вот она уже и взрослая — Женя Каштанова. Восемнадцать!
Он помнит Женю еще девочкой, восьмиклассницей. С того самого дня, когда она вместе с Руфой пришла сюда, в клуб, и записалась в драматический кружок; против собственной воли Арсеньев ощущает ее присутствие в своей жизни.
Ничем не обнаруживая своих чувств, он все эти три года наблюдал за ней. Застенчивая и гордая, вспыльчивая и нежная, неровная в своем поведении и в отношении к людям… И всегда — неизменно правдивая. Сам ненавидевший ложь и лукавство, Арсеньев очень высоко ценил это качество.
«Если человек не прощает лжи ни себе, ни другим, значит, это настоящий человек», — так он решил для себя раз и навсегда. А Женя лжи не прощала, — это он знал. Не раз приходилось ему разбирать полудетские споры ребят, споры, в которых почти всегда участвовала и Женя. И в этих спорах она всегда отстаивала справедливость и принципиальность, неважно, что по своей юности она подчас эту принципиальность понимала не совсем правильно.
…Взрослая. Совершеннолетняя!
Казалось бы, не так уж велика разница в возрасте — всего восемь лет. И все-таки какая даль лежит между Женей и Арсеньевым! Она только что вступает в жизнь, а он…
Он уже знал утраты: отец не вернулся с войны, мать умерла. Пережил разрыв с женщиной, которая так недолго была его женой… Он уже наделал ошибок…
Впрочем, ошибка, пожалуй, была только одна — женитьба. Поспешил, не разобрался в своих чувствах, в себе, в ней…
Ну что ж… Три года назад Женя Каштанова вошла в его жизнь. Нынче она уходит. О директорской дочке заботиться не надо, о ней позаботится отец. Для нее все просто, все гладко. Осенью уедет в институт. И на этом все кончится. Может, иногда вспомнит с усмешкой, как девчонкой играла на сцене совхозного клуба, как невзрачный парень Арсеньев, заведующий клубом, учил ее ходить по сцене, произносить положенные ей по роли слова… Как далеко все это будет от нее и даже, пожалуй, смешно…
«А чего бы ты хотел? — язвительно обратился к себе Арсеньев. — Может, ты хотел бы, чтобы она осталась здесь и вышла за тебя замуж?.. Ах, вот как? Именно этого ты бы и хотел?»
И, понимая, что этого не может быть и не будет, Арсеньев все-таки не мог избавиться от тоски. Какой пустой и глухой станет его жизнь, когда Женя Каштанова уедет отсюда!
За дверью послышались шаги. Там кто-то шептался. Наконец постучали.
— Входите!
Дверь приоткрылась, просунулся чуб Васи Рогова.
— Григорий Владимирыч… Народ собирается!
— А? — Арсеньев быстро встал из-за стола. — Иду, иду! — и вышел из своего маленького, приютившегося в углу клуба кабинета.
Сегодня в клубе совхоза «Голубые озера» полно цветов. Стол президиума, сцена, подоконники — все пенится белыми и розовыми флоксами, горит кострами ярких маков и золотых шаров. Чуть ли не все палисадники совхоза переселились сюда.
Ребята-школьники только что кончили наряжать стулья первого и второго рядов. Эти стулья стоят теперь все обвитые зеленью и полевыми цветами. Арсеньев пересчитал их — беда, если кому-нибудь не хватит «зеленого» стула.
За сценой негромко шумели кружковцы, готовились к выступлению. Кто-то наигрывал на баяне, и девичий тонкий голосок подпевал.
Арсеньев окликнул электрика, который проверял освещение:
— Вот так, пожалуйста, чтобы весь свет падал на «зеленые» ряды.
— А на трибуну? Может, директор выступать будет…
— Он, конечно, выступит. Но с него и одной лампочки хватит — не он сегодня главный.
— Вы потише, Григорий Владимирович. Люди кругом. Вы же знаете, он у нас крутой, обидчивый…
— Ничего. Вытерплю.
Арсеньев еще раз внимательным взглядом окинул зал. Все готово, зал выглядит нарядно и радостно. Дежурные прикрепили повязки к рукавам, негромко и весело переговариваются. Арсеньев прислушался: клуб легонько гудел от всей этой приятной предпраздничной суеты. Все хорошо. Настроение хорошее. Праздник должен быть удачным.
При входе в клуб была маленькая кладовая, где хранились музыкальные инструменты, спортивные снаряжения и всякое клубное имущество. Сегодня эта кладовая превращена в приемную для гостей. Арсеньев подозвал одного из дежурных.
— Ты знаешь всех наших ребят? Знаешь? Так вот, как будут приходить «те», — ты их сразу в эту комнатку: пусть ждут. Непременно пусть ждут.
— А других в кладовку не пускать? Только «тех»?
— Только «тех». Обязательно.
Когда Арсеньев отошел, дежурный заглянул в эту заветную комнатку. Ничего особенного там не было — цветы, большое зеркало и вешалка.
— Ага, понятно, — дежурный улыбнулся, — чтобы нафуфырились.
На будущий год он тоже войдет в эту комнатку!
…Наступил вечер, стемнело. В совхозе закончились работы, и народ, наспех отужинав, потянулся в клуб. Шли молодые люди из дальнего отделения совхоза, оглашая поля и перелески песнями и гармонью. Шли с хуторов. Шли, заполняя главную улицу совхоза. Встречались у клуба, здоровались, весело переговариваясь, входили на высокое крыльцо, устланное еловыми ветками. Дежурные с красными повязками на рукавах встречали гостей.
В комнатке с зеркалом на стене очень скоро стало тесно. Здесь собрались восемнадцатилетние. Все они — и девушки и юноши, — нарядно одетые, глядели друг на друга, словно виделись в первый раз, подшучивали друг над другом… Особенно доставалось Руфе, ребята просто донимали ее.
— Руфа, а ты зачем здесь? Сколько тебе?
— Сколько и тебе!
— Ну, зачем же обманывать, смотри-ка, ты мне и до плеча не достаешь. Иди домой, подрасти еще немножко.
— Не всем же с елку быть!
Девушки пришли в белом — так полагалось по обычаю.
У Жени Каштановой платье шуршало, блестело, обливало ее белым сиянием.
— А ты, оказывается, красивая! — с удивлением сказала Руфа, словно впервые увидев подругу.
Многие из совхозных ребят в этот вечер отметили, что Женя директорова, оказывается, и красивая и уже взрослая. И Женя, чувствуя, что ею любуются, краснела от затаенной радости.
Народу в клуб набралось битком. Пришли и доярки, и свинарки, и полеводы, и механизаторы…
С веселыми разговорами рассаживались по местам.
— Побольше бы праздничков, празднички не мешают!
— А ты, Кузьма, никак, выпил? Что-то веселый больно?
— Выпил! Если бы выпил, Арсеньев в клуб не пустил бы. Это — во-первых. А во-вторых, мой Петька сегодня тоже на зеленом стуле сидеть будет — ну как ты это понимаешь?
На стульях сидели уже чуть не по двое. И только два первых ряда, украшенных зеленью, все еще стояли пустые.
Пора было начинать. Уже и школьники, нарядившиеся в зеленые и желтые костюмы, чтобы танцевать «кукурузу», дырявили занавес, разглядывая публику. Уже и цветы были поставлены на стол президиума, и оркестр, устроившийся в глубине сцены, приготовился грянуть марш…
А за сценой шел спор.
— Нет уж, Григорий Владимирович, что это я вам, присяжный оратор? — говорил Савелий Петрович Каштанов. — Почему это непременно директор должен? Вы и сами можете сказать не хуже меня. Да еще и как! На партийных собраниях вы, например, за словом в карман не лезете. По крайней мере, я теряюсь перед вами! — Директор ядовито усмехнулся. — А вот как по серьезному вопросу, так опять: «Товарищ Каштанов, пожалуйста!»
Арсеньев слегка побледнел, серые глаза его сердито сверкнули. Ведь выступит, обязательно выступит, и самому хочется, и речь приготовил — Арсеньев наверняка знает, что приготовил, — а вот надо поломаться, покрасоваться, заставить других хорошенько попросить его. Арсеньев молча глянул Каштанову в глаза, отвернулся и отошел.
— Ну, полно, полно вам, — вмешалась Анна Федоровна, парторг совхоза. — И чего это вы, Савелий Петрович, торгуетесь? Вы же заинтересованы, чтобы молодежь у нас в совхозе осталась? Вот и поборитесь за нее.
— Вожжами никого не привяжешь.
— Так не вожжами. Убеждением.
— Ну, уж если вы настаиваете…
Арсеньев увидел, что директор достал из кармана листок бумаги и, украдкой заглянув в него, снова спрятал.
«Тезисы! — усмехнулся Арсеньев. — Небось неделю обдумывал».
…Женя уедет. Но даже если бы она и осталась, что хорошего может получиться? Между ними встанет ее отец — Савелий Петрович Каштанов.
С первых дней своей работы в совхозе Арсеньев не поладил с директором. Позволял себе спорить с Каштановым на собраниях. Вмешивался в совхозные дела, чего директор терпеть не мог.
Особенно неприятное столкновение вышло у них из-за Веры Грамовой. Грамова — первая утятница в совхозе, вырастила одна семь тысяч уток, но никому не приходило в голову как-то отметить ее, наградить. Анна Федоровна пыталась говорить с Каштановым, а тот ответил, что, если каждого награждать за то, что он и без награждения обязан делать, это значит пустить совхоз в трубу. И как трудно пришлось Григорию, доказывая, что Вера не рядовая работница, что она передовой человек в совхозе и что он, директор, обязан позаботиться о ней, дать ей комнату в новом совхозном доме, чтобы Вере не бегать каждый вечер за три километра ночевать в свою деревню.
Шуму было, грому! Арсеньев, как сейчас, видит яростные светло-карие, почти желтые от гнева глаза Каштанова.
И с тех пор идет негласная война. Чего бы ни попросил Арсеньев для клуба — денег нет. Выписать газеты? Зачем столько? Получает «Правду», и ладно. Музыкальные инструменты для кружка? Еще чего! Бездельников с балалайками разводить. Занавес для сцены? Есть старенький, обойдетесь — не Художественный театр.
Но Арсеньев хорошо знал, какие средства выделены в совхозе на нужды клуба. И когда он обнаружил, что директор употребил эти деньги на ремонт скотного двора, покрыв ими допущенные там перерасходы, Арсеньев заявил об этом в партийную организацию. И победил. С этого дня директор перестал отвечать на поклоны заведующего клубом.
Кто прав — он, Арсеньев, или директор? Прав он, Арсеньев. Но директор Жене — отец. Женя любит его и уважает, И для нее, конечно, всегда правым будет отец.
Арсеньев нервно провел рукой по своим светлым волнистым волосам и вышел на сцену.
Вот уже и расселись все, и президиум занял свои места. Праздник пошел своим чередом. Грянула музыка. Открылась маленькая комнатка у входа, и восемнадцатилетние именинники торжественно, парами, направились через весь зал к своим местам. Девушки в белом, с цветами в волосах, юноши в черных костюмах с цветами в петлицах. Они шли, не глядя по сторонам, но, чувствуя на себе взгляды всего зала, старались идти стройно и строго. Все эти девушки и юноши казались сегодня какими-то особенно милыми. И люди глядели на них с добрым удивлением — и когда это выросли у них такие хорошие ребята?
А музыка играла и играла. Из толпы сыпались аплодисменты, приветствия, а кое-кто, растрогавшись, и всхлипнул тихонько… Молодые люди прошли и заняли свои места — девушки в первом ряду, юноши во втором.
— Не затягивайте с речами, товарищи, — шепнула Анна Федоровна Арсеньеву. — Скажет Савелий Петрович что нужно, и хватит.
Арсеньев встал:
— Товарищи, у нас сегодня праздник, не писанный в календаре. Выросла наша молодежь — вот они сидят здесь, наши помощники, наша смена…
В это время в зале шумно распахнулась дверь, и вошла Вера Грамова. Все невольно оглянулись на нее, кто-то крикнул: «Тише!» Крупная, в цветастом платье, Вера остановилась на пороге и, горделиво приподняв голову, обвела глазами зал.
Наступило замешательство. Арсеньев молчал и ждал, когда Вера пройдет и сядет. Но она не торопилась, шла по узкому проходу, поглядывая по сторонам и странно улыбаясь, словно желая сказать: «Кажется, помешала? Ничего. Подождете. Не рядовая работница пришла».
Но тут нашлась Анна Федоровна.
— Привет, Вера Антоновна! — сказала она. — Проходи-ка сюда, поднимайся к нам, в президиум, я думаю, товарищи возражать не будут.
— Не возражаем, — вразброд ответил зал, — пускай сидит!
— Приветствуем! — отозвалась и молодежь с «зеленых» стульев.
Вера не спеша поднялась на сцену, ей подали стул. Но она и тут еще не сразу села.
— Ну, что ж вы замолкли, товарищ заведующий? — громко и развязно сказала она. — Давай, давай! Молодежь наша, наши главные силы, наши отважные… А мы, старики, посидим, послушаем…
Анна Федоровна с недоумением посмотрела на нее. Сидевшие в президиуме переглянулись.
— Да ведь не я буду речь произносить, — сказал Арсеньев, — пожалуйте, Савелий Петрович.
— Ну, видите как! — добродушно усмехнулся Савелий Петрович, вставая. — Как праздники затевать — так они, а как речь — так я.
— Да ведь твои кадры-то, директор! — подзадорила его Анна Федоровна. — Или, может, они тебе и вправду не нужны?
Савелий Петрович Каштанов говорить умел. Фразы как-то сами собой складывались у него, и речи получались такие задушевные, убедительные, что не было еще человека в совхозе, который бы ушел, не дослушав его. Савелий Петрович мог и пошутить и рассмешить, а мог и страху нагнать, и заставить призадуматься. Голос у него был хоть и негромкий, но богатый интонациями, послушный, гибкий и, когда Савелий Петрович этого хотел, на редкость обаятельный.
Сначала Савелий Петрович поздравлял молодых людей с их совершеннолетием, говорил о счастье быть молодым, когда жизнь широка перед тобой, и сил много, и возможности такие, что голова кружится.
— Ах, дорогие друзья мои, молодежь моя, если бы вы знали, как я завидую вам, у которых в руках еще и никакой специальности нет! Ну что ж, ну, я вот директор — и все. А кем вы будете? Если правильно возьмете курс жизни своей, — кем вы будете?! Может, мне еще вот как придется голову закидывать, чтобы снизу вверх на вас поглядеть.
При этих словах молодежь начала переглядываться, улыбаться.
— Ну да уж Савелий Петрович скажет!
Потом он говорил о молодых людях героических лет революции, и о стройках пятилеток, когда молодежь шла и побеждала, и о целинных землях, поднятых руками советских молодых людей…
— Нет на земле более героической молодежи, чем наша советская молодежь, более мужественной, более самоотверженной!
Так, постепенно, незаметно, он добрался и до своих совхозных дел, до родной совхозной земли.
— Знаете, читали и по радио слышали, конечно: заговорил народ о наших нечерноземных землях, о трудных наших землях — болотистых, торфяных и озерных. Большой разговор пошел. И не зря, не напрасно. Надо заставить наши земли давать хорошие урожаи. Да мы и заставим, и еще как заставим. Торф у нас есть для удобрения? Есть! Калий у нас есть? Есть! Минеральные удобрения мы теперь получим? Получим! Мелиорацию можем провести? Можем. И хлеб вырастет, и кукуруза вырастет, и лен, и картошка… А может быть, у нас водоемов нет для водоплавающей птицы?
С «зеленых» стульев послышались одобряющие голоса:
— Есть водоемы! У кого еще и есть, как не у нас!
— У кого еще и есть, если не у нас! — отозвалась и Руфа своим спокойным, рассудительным голоском.
— Ну вот, ну вот же! — обрадовался Савелий Петрович. — Куда ни погляди, лежат наши озера, как синие зеркала, и… как зеркала, неподвижные. Плохо мы их используем. Озера мелкие, теплые, будто нарочно для уток созданные… Разве нельзя их заселить утками, гусями?
— Конечно, можно! — подхватили вразнобой в зале. — Рук у нас нет, что ли?
— Вот тут-то и нужны ваши молодые руки, друзья мои, — продолжал директор. — Да и не верю я, что вы можете покинуть свой родной совхоз, где вы выросли, покинуть и уйти куда-то искать легкой жизни. Не можете вы покинуть свой родной совхоз, свою землю в это напряженное время невиданного на свете строительства и переустройства. Кому, как не вам, выросшим на этой земле, заняться вопросами химии в сельском хозяйстве. Вы хотите учиться в институтах? Мы этому можем только радоваться. Но разве нельзя учиться на заочных отделениях? Сейчас совхозу без вас будет очень трудно, вот почему мы просим вас остаться. Так давайте же, молодые мои друзья и товарищи, дружно, все вместе возьмемся за дело — будущее в наших руках!
— А мы и не собираемся уходить! — закричали ребята. — Мы работы не боимся.
Молчала только Женя. Она была взволнована, смущена, встревожена. Она слушала отца, не спуская с него глаз. Она любовалась им и гордилась. Но постепенно его речь заставила ее задуматься.
Что происходит? Вот Руфа кричит: «Мы труда никакого не испугаемся!» — и Женин отец смотрит на Руфу чуть ли не с восхищением. И на всех совхозных ребят он смотрит с радостью. Называет их своими друзьями-товарищами. Зовет их на помощь и надеется на них. Говорит им, что не могут они уйти и предать свою родную совхозную землю. А она, Женя? К ней-то он, значит, не обращается…
Женя боялась поднять глаза и оглянуться на своих подруг и товарищей. Ей казалось, что все уже поглядывают на нее и перешептываются: «Отец-то вон что говорит, а она уезжает, предает и отца и совхоз в трудное время…»
Но когда она наконец решилась и, приподняв ресницы, искоса поглядела на ребят, то поняла, что все они — веселые, возбужденные — и думать забыли о Жене и об ее отъезде.
После директора, который сошел с трибуны под оглушительные аплодисменты, выступила парторг Анна Федоровна. Она тоже надеялась, что ребята не оставят свой родной совхоз.
— Я бы очень хотела, — говорила она, — чтобы чувство долга было одним из законов вашей жизни. Но что касается совхоза, то мне больше хотелось бы, чтобы вы не в силу долга остались на родных полях, а в силу любви, в силу сердечной привязанности к своей земле…
«А что же у меня? — думала Женя, сдвинув свои черные мрачноватые брови. — Значит, ни чувства долга, ни привязанности?
Но почему же отец не сказал мне ничего, когда я посылала в институт документы? Ведь мы же все вместе решали это, всей семьей. Почему же он не возражал тогда?»
Женя глядела на отца. Он почувствовал ее взгляд, улыбнулся, кивнул ей. Женя тоже улыбнулась. Лицо ее просветлело.
Они с отцом хорошо понимают друг друга. Просто отец хотел, чтобы она сама, без его влияния, пришла к этому решению, и, если бы он тогда возражал против ее отъезда, она, быть может, считала бы, что приносит жертву. А сейчас…
Ребят пригласили в президиум получать подарки.
Первым пошел Юра Шаликов, длинноногий, глазастый, слегка неуклюжий от застенчивости. Анна Федоровна поздравила Юру и преподнесла подарок — бритвенный прибор. Все засмеялись, захлопали — у Юры лицо было гладкое и лишь золотистый пушок чуть-чуть оттенял верхнюю губу.
— Отцу подаришь! — крикнули ему из публики.
— Что такое — отцу? — вступилась Анна Федоровна. — У него у самого усы пробиваются.
Юра, краснея, принял подарок, поблагодарил, вернулся на свое место.
Потом пошла Руфина. Она вместе со свидетельством получила флакон духов… Потом Клава Сухарева… Потом Катя… За ней — Шорников.
— Евгения Каштанова!
Женя вскочила, будто ее толкнули. Она никогда не была застенчивой, но сейчас чувствовала, что заливается румянцем и ноги у нее становятся ватными. «Что это со мной? Идти не могу… Теперь все думают — нескладная какая… Идет не идет…»
Но так Жене только казалось. Она шла легким шагом, чуть-чуть излишне торопясь. Поднимаясь на сцену, встретилась взглядом с Арсеньевым, его светло-серые глаза неотступно глядели на нее.
Женя не слышала, что сказала ей Анна Федоровна, не глядя, приняла подарок — толстую книгу в переплете с золотом — и поспешила на свое место.
«И он тоже… тоже так думает: «Все остаются, а Каштанова уезжает»… Но это мы еще посмотрим, Григорий Владимирович! Не спешите осуждать».
Потом началось веселье.
Маленькие школьники, смешные, как зайчата, сплясали «кукурузу». Выступил хоровой кружок, музыкальный… Клава Сухарева читала стихи. Руфа тоже прочитала стихи. Когда зазвучал с эстрады ее спокойный низкий голос, в зале все притихли. Женя, которая уже избавилась от своего смущения и сидела, перешептываясь то с одним, то с другим, тоже замолчала. Слова, которые так просто и спокойно произносила Руфа, заставили ее сразу забыть обо всем.
«Куплю любовь, куплю любовь!»
— Иные говорят.
Но где найдете вы того, кто вам продаст любовь…
…Любовь, разлука — не товар, чтоб ими торговать.
Уж если полюбил — навек,
Расстался — навсегда!..
Как это страшно — полюбить навек! А если тот, кого полюбил, не станет любить тебя?
«Расстался — навсегда»… Ну почему так безнадежно? Расстанешься, а потом и встретишься. Какие опасные это слова: «навек», «навсегда»…
А Руфа произнесла все это так, как будто иначе в жизни и быть не может. Впрочем, она такая. Именно такая. Полюбит — так навек. Расстанется — так навсегда. И, когда Руфа вернулась со сцены и села рядом, Женя взволнованно поглядела на нее:
— Руфа, ты самый, самый хороший человек!
…Позже, когда пожилые люди уже разошлись, в клубе начались танцы. Молодежь давно уже притопывала ногами — так хотелось поплясать. Стулья моментально были убраны из зала, и тотчас подал свой голос баян.
Женя выпрямилась, приосанилась, глаза горячо засветились из-под черных ресниц.
Вальс!
Тотчас, просеменив своим мелким шагом через весь зал, к ней подлетел младший зоотехник Пожаров. Пожаров считался первым танцором и, пожалуй, самым красивым среди молодых людей совхоза. В начищенных сапожках, всегда тщательно причесанный, черноглазый, брови дугой… Жене льстило его внимание. Ей нравилось танцевать с ним на клубных вечерах и чувствовать, как завидуют ей девчонки. Пожаров часто провожал ее из клуба до дому. Это тоже тешило ее тщеславие. Она уже привыкла к тому, что Пожаров неизменно и не скрывая своей симпатии отдает ей предпочтение перед подругами. Настолько не скрывая, что даже мать Жени стала замечать это, и, кажется, это ей нравилось.
— Прекрасный молодой человек, — не раз говорила она как бы между прочим, — воспитанный, вежливый, специальность имеет… И Савелий Петрович им доволен.
Женя усмехалась про себя — ох, как хотела бы мама поскорее выдать ее замуж! Сама она вышла семнадцати лет и теперь с тревогой подсчитывала, что Жене уже девятнадцатый. Почти старая дева!
Женя знала об этой тревоге — и смеялась. Замуж! Может, и правда она когда-нибудь выйдет замуж. Но не за Пожарова! С Пожаровым можно потанцевать, поболтать, возвращаясь с танцев… А замуж можно выйти только за того, кого очень-очень полюбишь. Так полюбишь, что и жить без него не сможешь…
Впрочем, как знать? Может, она и Пожарова вдруг возьмет да когда-нибудь и полюбит! Вон он какой красивый, какие блестящие у него глаза, будто все лампочки, что есть в зале, отразились в них.
Пожаров улыбнулся, показав два ряда крепких белых зубов.
— Прошу… — начал было он.
И вдруг произошла удивительная вещь: к Жене стремительно подошел Арсеньев.
— Первый вальс со мной, обязательно со мной! — сказал он как-то излишне горячо и торопливо.
Пожаров опешил и с минуту стоял и смотрел, как Женя, вся внезапно вспыхнув, шагнула к Арсеньеву. Арсеньев бережно повел ее в танце, и они, кружась, уходили все дальше и дальше в глубину зала. Внезапно опомнившись и подозрительно оглянувшись кругом — не заметил ли кто? — Пожаров подхватил долговязую Клаву Сухареву, даже не спросив, хочет ли она танцевать. Худенькая, веснушчатая Клава сразу похорошела, ее узкие, бесцветные глаза заблестели, и она не столько следила за ритмом, сколько старалась разглядеть — видят ли подруги, с кем она танцует.
Баян раздумчиво выводил мелодию, гитары вторили ему. Пары кружились по залу, сталкивались, расходились, развевались белые и пестрые платья, мелькали разрумянившиеся молодые лица…
Женя всегда танцевала с наслаждением. Обычно ей было все равно, с кем она танцует — с Пожаровым, с Юркой Шаликовым или с Руфой. Она ничего не видела и не слышала вокруг, словно летела куда-то, — только музыка и движенье, музыка и движенье…
Совсем иначе было сегодня. Женя чувствовала себя робкой, скованной. Она старалась танцевать как можно лучше и танцевала плохо, как никогда. Уверенная рука Арсеньева вела ее и не отпускала, и Женя не могла понять, почему она так волнуется. Ей хотелось, чтобы поскорей кончился этот трудный танец, и в то же время она боялась, что он окончится и Григорий Владимирович оставит ее.
Осмелившись поднять глаза, Женя снова встретила его неотступный взгляд, и это совсем смутило ее. И вдруг ей показалось, что когда-то он вот так же стоял перед ней и глядел на нее своими серыми глазами… Но когда это было? Где?
Вспомнила… Однажды весенним утром она видела сон: она шла по лесу и рядом с ней шел человек. Она не знала, кто он, этот человек, но он шел и смотрел на нее… Вот так же смотрел! И только сейчас Женя вдруг поняла, кто приснился ей тогда. Она покраснела и совсем сбилась с такта…
Баян умолк. Пары, шаркая подошвами и смеясь, пошли из круга. Арсеньев отошел вместе с Женей.
— Так вы все-таки уезжаете, Женя?
Женя смущенно пожала плечами.
— Не знаю… Хотела ехать, но…
— Что-нибудь изменилось?
— А разве вы не слышали, что говорил мой отец?
Арсеньев еле заметно улыбнулся. Женя внимательно поглядела на него:
— Почему вы улыбаетесь, Григорий Владимирович?
— Я не улыбаюсь.
— Вы же знаете, что улыбнулись.
— Ну хорошо. Улыбнулся.
— А почему?
— Потому что речь директора совхоза вас, Женя, ни к чему не обязывает. Если ваш отец хочет, чтобы вы поехали…
— Вы хотите сказать, что мой отец… кривит душой? — Женя приподняла подбородок и нахмурилась. — Вы это хотите сказать?
Арсеньева поразила перемена, которая мгновенно произошла в Жене. Чуть тронули ее отца — и вот уже нет той робкой и краснеющей девочки, перед Арсеньевым стоит взрослый человек, способный сильно разгневаться.
«Я не хочу так расстаться с тобой, — подумал Арсеньев, глядя на ее помрачневшее лицо, — я не хочу, чтобы ты с гневом вспоминала обо мне, я не скажу, что я думаю о твоем отце…»
— Я хотел бы оказаться неправым, — сказал он.
Между тем музыка заиграла снова.
— А уж второй танец — мой! — раздался возле них громкий голос Пожарова.
Жене показался этот голос резким и неприятным. И как некстати был сейчас этот человек!
— Уж как хотите, а «Дружба» — моя!
Женя против своей воли подняла на Арсеньева глаза. Она хотела, чтобы он удержал ее, не отпустил… Но Арсеньев молчал. Лицо его было неподвижно.
— Женя, я жду! — напомнил Пожаров.
— Да!
Баян выводил звонкую, четко-ритмичную мелодию недавно вошедшего в моду кубинского танца «Дружба». Несколько пар пошло по кругу, пристукивая каблуками. Нельзя сказать, чтобы этот грациозный танец получался у всех как надо; некоторые танцоры не успевали повернуться вовремя или притопывали слишком громко. Иногда начиналась толкучка и путались фигуры. Но всем было отчаянно весело.
Женя пристукивала каблучками и кружилась, и казалось, ничего ей не надо — лишь бы идти вот так по кругу, повинуясь музыке.
Но это было не так. Пожаров что-то говорил ей — она не слышала. Веселье исчезло. Она ни разу не оглянулась в тот угол, где оставила Арсеньева, но знала, чувствовала, что он там, и смотрит на нее, и тоже знает, что Женя это чувствует.
Неужели все так и останется? Так и разойдутся, больше ничего не сказав друг другу. Кончился танец «Дружба», начался другой. Женя ждала, что вот сейчас Арсеньев снова подойдет к ней. Но подошел опять Пожаров. И она почувствовала, что ненавидит обоих — одного за то, что не отходит от нее, другого за то, что не хочет к ней подойти.
«Ну, что мне от него надо? — сердито укоряла себя Женя. — Он не любит моего отца, подозревает его в подлости».
Негодование ее разгоралось. Нет, она не может так оставить этого разговора. И вдруг, прервав танец и оставив Пожарова среди зала, решительно подошла к Арсеньеву.
— Мало того что вы ненавидите моего отца, вам еще нужно, чтобы и я… подорвать мое уважение к нему! Вы никогда не сможете этого сделать. Никогда! Вам до моего отца как до луны, а вы за его спиной… так о нем говорите!..
Арсеньев молча глядел на нее.
— Почему вы молчите?
— Я слушаю.
— Ах так! Это недозволенный удар, Григорий Владимирович! За это игрока выводят с поля!
Она остановилась, испугавшись того, что сказала. Что сделает сейчас Арсеньев? Ведь она оскорбила его!
Арсеньев молча поглядел на нее и, отвернувшись, отошел. Взгляд его был грустный и какой-то далекий… Так глядят люди, прощаясь. И Жене показалось, что он с ней простился.
Она стояла в растерянности. Как-то получилось так, что она бранила Арсеньева, а он молчал, и обиженной все-таки оказалась она. Ведь ей хотелось, чтобы он защищался, оправдывался, и потом оказалось бы, что он вовсе и не думал сказать что-то плохое об ее отце. И они бы помирились, и все опять бы стало так хорошо. А он просто отвернулся и отошел.
Зал шумел. Теперь все азартно танцевали польку. Гитары так и рассыпались мелким звоном, гремел баян.
«Где Руфа? — с тоской подумала Женя, вглядываясь в толпу танцующих. — Домой пора…»
Вдруг что-то произошло. Музыка оборвалась, и танцующие пары с разлету остановились. Наступила тишина.
— Во как! — послышался голос Веры Грамовой. — Это я тишину сделала!
Она стояла около баяниста, положив на баян свою тяжелую крупную руку.
— Хватит всякие полечки-молечки! Русского давай! Что такое? Они весь вечер носятся, а мне на одном месте стоять?
Все тотчас расступились, и Вера одна вышла на середину.
— Ждала-ждала, когда меня танцевать пригласят, да так и не дождалась. А кто пригласит-то? Мальчишки все, девчонки. Мог бы, скажем, Григорий Владимирович пригласить, да не догадался.
Вера засмеялась и, подбоченясь, подошла к Арсеньеву.
— Ты что это, Вера? — окликнула ее Анна Федоровна. — Чего шумишь?
— Ничего, на то и праздник! — отмахнулась Вера и снова рассмеялась. — Ну хоть спляши со мною, что ли, Григорий Владимирович. Неужели и этого я не достойна?!
Арсеньев постарался улыбнуться.
— Да ведь я же не умею, Вера, вы забьете меня совсем.
— Ах, вы только вальсики умеете! С директоровыми дочками!
— Ну, уж это никуда не годится, — рассердилась Анна Федоровна. — Сама не знаешь, что мелешь. Жалеть ведь будешь потом, знаю я тебя.
— Русского давай, — снова закричала баянисту Вера, — плясуны найдутся!
Грянула развеселая «русская», и Вера, больше никого не приглашая, пошла плясать и притопывать. Плясуны, конечно, нашлись. И такой шум пошел, словно веселая метель закружила всех — и притопы, и припевки. Девушки выбивали дробь каблучками, ребята выделывали разные коленца, щелкали пальцами, хлопали по своим подошвам, ныряли вприсядку. А Вера плясала, слегка запрокинув голову, ни на кого не глядя, будто и не было тут никого, только она, да баян, да гитары. Плясала, а на лице ни улыбки, ни веселья, плясала, будто грозила кому-то своими черными густыми бровями, и в сверкающем взгляде ее порой чудилось сверканье слезы…
— Эй, звончей давай! — покрикивала она. — Чай, живые пляшут, не мертвые…
Ухажер любить не хочет, —
Ухожу, не дорожу,
Я такими ухажерами
Заборы горожу!
Баян разливался, гитары гудели и звенели. Плясали уже все — и кто умел, и кто не умел. Анна Федоровна, стоя в сторонке, с тревогой приглядывалась к Вере — странная она сегодня, и лицо у нее грубое какое-то, слишком черные сегодня брови, слишком яркий румянец на щеках, и губы… Постой! Да ведь она же, кажется, накрасилась…
Анна Федоровна еле удержалась, чтоб не простонать вслух: «Ох, дура, дура! Ох, глупая ты голова!»
Не плясала и Женя. Услышав восклицание Веры насчет директоровой дочки, она испугалась, удивилась. Почему? За что? Если у Жени отец директор, то ее за это и обижать можно?
Поймав Руфу за руку, Женя потащила ее из круга.
— Руфа, почему это она? Я что-нибудь не так… Не то сделала?
— Ничего ты не сделала! — беззаботно ответила Руфа. — Пляши, да и все… Не обращай внимания.
И Руфа снова пустилась плясать, припевая. «Хоть бы Пожаров… Куда он девался? — вся съежившись, думала Женя. — Вот он!»
— Аркадий Павлович!.. Аркадий Павлович!
— Что с вами, Женя? Почему вы убежали?
Арсеньев, тихонько выходя из клуба, отыскал взглядом Женю и увидел, как она протянула обе руки Пожарову.
Озеро, налитое зарей, розовело среди поседевших от росы тростников. Солнце еще не взошло, но все кругом уже проснулось — кусты стряхивали росу, цветы поднимали головки, и в зоревой хор соловьев вступали голоса разных лесных птиц.
Женя и Пожаров медленно шли по берегу. Женя молчала.
«Как необыкновенно кругом… — думала она, — оказывается, я ни разу не видела утренней зари. Столько лет на свете прожила и ни разу не видела… Но что мучит меня, что случилось? Ну, танцевал со мной, один только танец — один! — а потом поссорились, и он ушел. И все. И ничего больше. А что ж, я должна была слушать молча, как он обижает отца? И в конце концов, что я ему и что он мне?» Но голос, которого Женя не хотела слушать и к которому все-таки жадно прислушивалась, настойчиво повторял: «А все-таки случилось. Он глядел на меня, как в том сне, у него серые глаза, эти глаза и сейчас глядят на меня, я их вижу, я их чувствую…»
— Эх, и поплясали мы сегодня, — проглотив зевоту так, что пискнули челюсти, сказал Пожаров. — На целую неделю зарядочка.
Женя вздрогнула, она совсем забыла, что Пожаров идет рядом.
— Вы что молчите? — Пожаров попытался взять ее под руку, но Женя поспешно отстранилась.
«Какой приторный голос у человека… — подумала она с неожиданной неприязнью. — Патока какая-то».
— Так просто. Молчу, и все. Гляжу кругом. Утро такое красивое. И заря, и белая звезда на горизонте…
— Это Венера, — вставил Пожаров.
Женя нетерпеливо поморщилась.
— Да, я знаю, что Венера. Ее люди так назвали, а она просто красивая звезда!
— Вы мне одного парнишку напомнили, — с усмешкой сказал Пожаров, — тоже такой мечтательный был, такой выдумщик.
— Какого парнишку?
— Это не здесь. Это еще когда я техникум кончал. Меня тогда начальником пионерлагеря на лето послали. Чудной какой-то был. Саша Бабуров. Звали Бабуром. Друг у него был — Митя Кукушкин. Надо сказать, я был неплохим начальником лагеря. Вожатых не стеснял, но требовал порядка. Требовал, чтобы мне обо всем, что происходит в лагере, ежедневно докладывали. И вот стал замечать, что вожатые лукавят. Я, например, запретил ходить на рыбную ловлю. Мало ли — упадет кто в реку или простудится, а отвечать кому? А они ходят, только мне не говорят. Или, например, подрались двое. Вожатые знали, что я прикажу немедленно отправить их домой, и опять скрыли. «Мы, говорят, их помирили, они извинились друг перед другом, ну и, дескать, о чем же говорить?» А я этого терпеть не могу. Вы решили так, а я, может, решу иначе. Прежде всего — я обо всем знать должен. Вот так!
Женя с удивлением и любопытством взглянула на Пожарова и тотчас отвела глаза. Незнакомый, почти неизвестный ей человек проглянул в этих речах. А ведь ей всегда казалось, что он только и умеет улыбаться да болтать какую-нибудь чепуху. Она ни разу не слышала, чтобы Пожаров с кем-нибудь поспорил в совхозе, с кем-нибудь не согласился. Даже со старым брюзгой старшим зоотехником Никаноровым у него было полное согласие. Когда Пожаров пришел работать в совхоз, отец очень боялся, что молодой специалист начнет вводить какие-нибудь новшества, Никаноров станет противиться, и пойдёт в совхозе неурядица. Но нет, все осталось как было. Аркадий Пожаров оказался покладистым человеком. А теперь вот оказывается, у него довольно жесткий характер. Странно, почему же в совхозе этого никто не видит и не знает? И почему она сама сегодня впервые услышала эти жестокие нотки в его всегда вкрадчивом голосе? Или она никогда не прислушивалась?
А Пожаров, увлеченный воспоминаниями, продолжал:
— И вот тогда придумал я гениальную вещь. Я наметил нескольких ребят, по одному из отряда — таких, самых исполнительных, принципиальных, которые не обманут, не подведут, И тихонько с каждым переговорил. «Будешь моим тайным помощником, — сказал я каждому из них, — и чтоб никто об этом не знал. Понимаешь? Ты и я. И каждый вечер будешь приходить ко мне, но так, чтобы никто не видел и никто не слыхал, и будешь мне рассказывать все, что случилось в лагере».
Женя снова взглянула на него. Пожаров поймал ее взгляд и самодовольно улыбнулся.
«Какой безобразный у него рот, когда он улыбается! — с удивлением подумала она. — Рот у него открывается, как моя сумка… Не открывается, а распахивается».
— Да, и представьте себе — получилось! — продолжал Пожаров. — Ребятам это нравилось, вроде игры какой-то. Ходят они по лагерю, смотрят за всеми, а те даже и не знают, что за ними смотрят.
— Это их товарищи, а они и не знают?.. — сдержанно сказала Женя.
— Ну да, ну да! — оживленно продолжал Пожаров. — Не хвалясь, скажу — здорово придумано было. Удивляются все, бывало. Нашалят чего-нибудь, а начальник лагеря уже знает. А откуда я знаю? Молчу, и все. Но — то одному взыскание, то другому. И все в точку. По линеечке ходили. Вот так!
— А когда же про парнишку? — так же сдержанно спросила Женя.
— А, про Бабурова-то! Так вот. Таким разведчиком сделал я и его друга, Митю Кукушкина. Отличный мальчишка был, честный. Докладывал обо всем безукоризненно, ничего не пропустит. И все было бы хорошо, если бы не этот Бабур. Вдруг вздумалось ему убежать ночью на пруд. Ему вечно что-то лезло в голову: то сидел часами около цветка какого-нибудь — хотелось поглядеть, как этот цветок раскрывается; то с елки сорвался — понадобилось узнать, как у дятла устроено гнездо. А тут взбрело в голову ночью в пруду искупаться, не днем, а ночью, среди звезд поплавать. Так и сказал: «В пруду ночью звезд полно, вот и хотелось среди звезд поплавать». Митя отговаривал, чуть не плакал. Но Бабур все-таки побежал. «Никто ведь не узнает, говорит, только ты один». Только ты один! — Пожаров повторил эту фразу и засмеялся, и Женя опять увидела, как противно распахнулся его рот. — А что Мите делать? Он же обязан прийти и мне рассказать. Он слово дал! Вот как ловко закручено, не правда ли?
— А дальше что?
— А дальше — Митя, конечно, пришел и все мне рассказал. Пасмурный такой пришел. Ну, я ему говорю: «Ладно, не хмурься, я понимаю, что друга выдавать нелегко, но это твой долг!» Ну, а Бабура я наутро же поставил перед линейкой и в тот же день отчислил. Чудной парень был!
— А Митя что?
Пожаров слегка поморщился.
— Этот пришел, расплакался, кричит: «И меня отчисляйте!» Я, конечно, не стал отчислять. Но он сам попросился домой. Вызвали отца, тот приехал и взял его из лагеря. Истерика у него какая-то началась.
Женя шла, опустив глаза. Черные угрюмоватые брови ее сошлись к переносью. Огненный край солнца показался из-за горизонта, заблистала, заискрилась в озере лиловая вода, тронутая солнечной рябью. Но Женя уже ничего не видела.
— Я пойду домой, Аркадий Павлович, — сказала она, — устала.
— Так я провожу.
— Да нет, я одна…
— Нет, я провожу.
Он крепко взял ее под руку, но Женя резко вырвалась. Пожаров с удивлением поглядел на нее.
— А то еще был случай… — начал снова Аркадий Павлович.
Женя прервала его:
— Не надо, Аркадий Павлович.
— Что случилось?
— Да ничего.
— Понимаю, — согласился Пожаров. — Сон подступает. А мне хоть бы что.
Женя не ответила.
— Да, кстати, Женечка, — Пожаров переменил тему, — как у вас с институтом?
— Никак.
— То есть? Вы что же — раздумали?
— Я еще думаю.
— О чем же думать, Женя? И почему вдруг теперь вам надо думать, если все решено?
— Вы когда-нибудь дорожили чьим-нибудь уважением?
— Ну, а как же… — Пожаров слегка замялся. — Вот вашим, например.
— Я серьезно говорю с вами!
— И я…
— Ну, так, значит, вы знаете, как это уважение страшно потерять.
— А чье же уважение вы боитесь потерять? И кто же вас перестанет уважать, если вы поступите в институт?!
— Разве вы не слышали, о чем говорил мой отец?
— Но он же сам…
— Оставьте. Вы ничего не понимаете! — оборвала его Женя. — И молчите, не касайтесь этого.
Пожаров пожал плечами. Он действительно ничего не понимал.
Калитка была открыта. Тетя Наташа уже была в саду, собирала с грядок клубнику. Женя незаметно прошмыгнула к себе в светелку. Ей не хотелось сейчас ни с кем разговаривать, в чувствах и мыслях была такая неразбериха, что она решила прежде всего лечь и уснуть. Может, пока спит, все само собой и разберется.
Женя сбросила свое белое, с мокрым от росы подолом платье, вытащила из волос увядшие цветы и нырнула в постель, в тишину, в сны…
Разбудил ее негромкий говор под окном.
Она уткнулась в подушку, но разговор под окном не умолкал, лез в уши, отпугивал сон. Разговаривали мать и тетя Наташа.
— Ну, неужели она одна бежала ночью? — нервно говорила мать. — Ведь это же далеко.
— Кто-нибудь провожал, наверно, — спокойно ответила тетя Наташа.
— А кто провожал? Пожаров?
— Не видела.
— А почему?
— Не собиралась сторожить.
— Ну что ж, если Пожаров, я не возражаю, — сказала мать, — очень милый молодой человек…
— Еще раз тебе говорю — не вмешивайся, — с нетерпением прервала ее тетя Наташа, — она же взрослая. И что это за забота у тебя? Провожал ее Пожаров или не провожал. «А если Пожаров не провожал — то кто же?» И что этот Пожаров тебе дался!
— А потому, что он со мной говорил…
— О чем?
— Да уж говорил… «Если бы только Женя, говорит, согласилась…»
В последних словах матери слышны были радость и торжество.
Женя вскочила с постели, подбежала к окну, откинула занавеску. Что такое? Что там говорил Пожаров? Но разговор уже прекратился. Мать срезала цветы для букета в вазу, а тетя Наташа с большим блюдом клубники в руках уже поднималась по ступенькам веранды.
«Пожаров! Еще что? А он-то при чем тут? И что это еще за новости — разговаривать обо мне с мамой?.. Что же это, замуж за него, что ли? Фу, какой вздор!»
В самом деле, какой все это вздор по сравнению с тем, что должна сейчас решать Женя! Она понимает отца — он не хочет принуждать ее остаться в совхозе, знает, как хочется Жене попасть в институт, как хочется пожить ей в большом городе… А в то же время, как горько ему, наверно, было вчера, когда совхозные ребята кричали, что они останутся в совхозе, что они не боятся работы на родной земле, а она, его дочь, сидела молча, потупив голову!..
Сердце заныло от жалости к отцу. Он так чутко любит ее, он боится ее огорчить. А она, эгоистка, ради своих личных желаний готова оставить его в такое трудное время… И что он ответит людям, если ему скажут: «Наших детей в совхозе оставил, а свою-то дочку небось в институт послал»? И как сама Женя посмотрит в глаза своим товарищам? А с другой стороны, остаться… На всю жизнь — только поля да фермы. И никакой личной радости… Откуда она может прийти, эта радость?
Перед глазами возникло лицо Арсеньева, холодное, замкнутое. Серые глаза, последний взгляд, взгляд человека, уходящего навсегда…
Что же делать? Что ей сейчас делать?..
За дверью заскрипели и заохали ступеньки крутой лесенки.
Елизавета Дмитриевна, мать Жени, открыла дверь. Моложавая, с желтыми, чуть подкрашенными волосами, она, как всегда, уже с утра была одета и причесана.
— Спускайся, поздно. Пойдем скорее, расскажешь, что вчера было после того, как мы ушли.
Женя засмеялась:
— Рассказывать-то нечего. Ничего вчера и не было, ничегошеньки.
— Как так?
— Да вот так. Ничего и не было! Потанцевали да и разошлись. А папа дома?
— Ну, уж твой папа… Разве он когда-нибудь бывает дома? — И тут же ревниво прищурила глаза. — Значит, папе есть что рассказать, а мне так нечего? Ну, как хочешь.
Елизавета Дмитриевна обиженно повернулась и начала спускаться по узенькой крутой лесенке. Женя, накинув халатик, поспешила за ней.
— Мама, я совсем забыла: все нашего отца вчера очень хвалили. И потом, ребята говорили, что они в совхозе останутся. А еще Анна Федоровна сказала, что ты вчера была очень интересная.
— Ну вот, — довольная своей проницательностью, сказала Елизавета Дмитриевна, — а говоришь, что рассказать нечего. Вспомнишь и расскажешь. И кто провожал тебя, скажешь.
— Ну конечно, скажу. Меня провожал Пожаров.
— А я это и сама знаю. Запомни, Женя, что твою маму провести очень трудно. Иди завтракать.
— Бегу. Только умоюсь.
В доме пахло жареными оладьями — это, конечно, тетя Наташа печет оладьи к завтраку. И когда она все это успевает?
Мать на веранде гремела посудой, накрывала на стол.
Елизавета Дмитриевна любила все делать быстро. Но она как-то не умела рассчитывать движений, и вещи, попадая в ее руки, охали, стонали, звенели, гремели… Тетя Наташа обычно только пожимала плечами:
— Этот человек вечно спешит, у этого человека всю жизнь через минуту поезд отходит!
В тот момент, когда Женя вышла на веранду, молочник, столкнувшись с чайником, звякнул и выплеснул немного молока на стол.
— Мама, дай-ка я, — сказала Женя, поспешно оттесняя мать от стола.
Елизавета Дмитриевна обиженно отошла.
— В этом доме меня все за маленькую считают…
Савелий Петрович пришел, когда стол уже был накрыт и ждали лишь его, чтобы подать самовар.
— Вся посуда цела? — осведомился он, садясь за стол. — Мой стакан, как вижу, еще существует на свете.
— Ну, уж и ты тоже, — отмахнулась Елизавета Дмитриевна, — как будто я каждый день твои стаканы бью.
— Не каждый день, конечно, а так, раз в неделю.
— Ну, пусть раз в неделю. Но ведь не каждый же день.
Женя смеялась, ей нравилось, когда отец и мать начинали препираться, словно маленькие дети.
— А сам-то — посмотри, нет, ты посмотри, Савелий! Ведь я только сегодня утром тебе рубашку дала, а на что она похожа? Вон к спине прилипла, мокрая совсем!
— А что ж поделаешь, если жарко?
— Да, жарко. Но кто же тебе велит мотаться чуть свет по полям, а?
— Советская власть велит. И кстати, не на полях был. На озере. У Веры Грамовой.
Елизавета Дмитриевна поджала губы.
— Опять у Веры?
— Женя! — с торжествующим смехом закричал Савелий Петрович. — Гляди-ка, мать ревнует!
— Какие глупости! — Елизавета Дмитриевна нервно подвинула чашку, и тотчас розетка для варенья слетела на пол и со звоном разлетелась на куски.
Савелий Петрович засмеялся еще громче.
— Тетя Наташа, скорей неси самовар, — закричала Женя, тоже смеясь, — уже посуда со стола летит!
— Несу, несу! — отозвалась тетя Наташа, появляясь с кипящим самоваром в руках. — Подождите чашки бить, напейтесь чаю сначала.
Тетя Наташа, невысокая, худощавая, с усилием приподняв и поставив самовар на стол, перевела дух:
— Что-то самовар этот все тяжелей да тяжелей становится.
— Это мы с тобой, Наталья Дмитриевна, все старше да старше становимся, — отозвался Савелий Петрович, принимаясь за оладьи. — У тебя самовар все тяжелей, а у меня горы все круче, дороги все длиннее. Так оно и идет.
— Ну, что ж там, у Веры-то твоей, — деревянным голосом спросила Елизавета Дмитриевна, — чудеса, что ли, какие? Утки золотые яйца, может, нести начали?
Женя от смеха чуть не захлебнулась чаем.
— Папа, смотри-ка, а тебя и правда ревнуют!
— Ничего удивительного нет, — шутливо напыжившись и закрутив воображаемый ус, подтвердил Савелий Петрович, — красавец мужчина, и все.
Ревность жены неизменно веселила Савелия Петровича. Вот уж скоро двадцать лет, как живут они вместе, — и все эти двадцать лет Елизавета Дмитриевна дрожит: а не поглядит ли он на какую-нибудь другую женщину?
В те дни, когда они впервые встретились, Каштанов работал в райзо, в маленьком районном городке. Война была на исходе, наши войска воевали под Берлином. Каштанов восстанавливал колхозные поля, изувеченные войной.
В этом городке с маленькими, заросшими травой переулками и единственной главной улицей, которая тянулась через весь город, он встретил Елизавету Дмитриевну.
Однажды в сумерки, очень усталый, он шел домой с заседания. Еще была зима, но снег уже таял на каменных плитах тротуара и сосульки висели под крышами небольших деревянных домов. Стояла тишина, только галки покрикивали на деревьях.
И вдруг он услышал пение. Пели негромко, в два голоса. В военное время редко можно было услышать пение. Каштанов остановился у темного бревенчатого дома, с окнами, наполовину забитыми фанерой. На ступеньках резной покосившейся террасы сидели обнявшись две сестры и тихонько пели какую-то печальную песню. Одну из них, старшую, он узнал. Это была Наталья Дмитриевна, заведующая районной библиотекой. Другая, совсем молоденькая, белокурая, розовая и хрупкая, как цветок повилики, оказалась ее сестрой. Юная Лизонька была из тех, кому, чтобы жить, обязательно нужна чья-то устойчивая поддержка. Такой поддержкой была для нее сначала старшая сестра, а потом — Савелий Каштанов.
Когда сестры расстались, оказалось, что им очень плохо друг без друга. Лизонька была счастлива своей любовью, но она ничего не умела делать. Хозяйство — темный лес! Как растопить плиту? Как сварить обед? Как выстирать и отгладить мужу рубашку? Ведь дома все делала старшая сестра.
А Наталья Дмитриевна, после того как сестра вышла замуж, осталась совсем одна. Мать умерла. Отец погиб в ополчении. Муж пропал без вести. Некого любить, не о ком заботиться.
Чаще и чаще стала она бывать у Каштановых. А когда родилась Женя, то и совсем переселилась к ним. Теперь остаться без тети Наташи никто у Каштановых и не мыслит. Да и тетя Наташа давно уже не мыслит своей жизни без этой семьи.
Так и водворилось прочное спокойствие и семейное благополучие в доме Каштанова, за которое не переставала дрожать его нежная и ревнивая жена.
— …Папа, а ты ведь и правда ничего себе, видный, — продолжала подшучивать Женя, — вот только глаза у тебя желтые.
— А у тебя не желтые? — притворяясь обиженным, ответил Савелий Петрович. — Гляди-ка, у тебя еще желтее моих. А у меня карие, вот тебе.
— Молчите, болтуны! — Елизавета Дмитриевна обиделась и за дочь и за мужа. — Желтые глаза только у кошек бывают.
— А все-таки у нее желтые, — не унимался Савелий Петрович.
Елизавета Дмитриевна прихлопнула ладонью по столу:
— Перестань! Ты вот ответишь мне или нет: зачем это тебе — все на озеро да на озеро? А?
— Ох! — Савелий Петрович несколько секунд с сожалением глядел на жену. — Удар-ни-ца у нас Вера! В Москву ее вы-зы-вают. Может, еще и ор-ден да-дут!
— Веру — в Москву? — переспросила Женя. — Веру Грамову?
— Именно Веру Грамову! Утятницу из совхоза «Голубые озера». — Савелий Петрович самодовольно крякнул. — Да. Героями люди не рождаются. Их надо воспитывать. Так что, если разобраться, кое-какая и наша заслуга в этом есть.
— И не кое-какая, — поправила его Елизавета Дмитриевна. — При другом директоре об этой Вере и слуху не было бы. Подумаешь — уток вырастила.
— Так ведь семь тысяч — одна.
— Да. Но только при твоей заботе. Потому что ты чуть свет встаешь. Потому что у тебя уже с утра рубашка на плечах мокрая.
Женя задумалась, машинально помешивая чай. Вера Грамова едет в Москву. Полуграмотная, грубая, в брезентовом фартуке, в сапогах… Ее зовут в Москву, ее знают в Москве! А она, Женя, образованный человек, дочка директора, начитанная, талантливая — ведь даже Григорий Владимирович сколько раз говорил, что она талантливая! — она, возможно, никогда не будет в Москве… Целую жизнь проживет, а в Кремль ее так и не позовут…
Отец кончил завтракать и шумно встал из-за стола. Женя поднялась тоже:
— Папа, мне надо с тобой поговорить.
Но отец уже надел свою белую полотняную кепку, заправил под нее густые, с проседью волосы.
— Тебе? Со мной?
— Да, папа. Очень серьезно.
— И почему это всем со мной все время поговорить нужно, — усмехнулся Савелий Петрович, — даже моей собственной дочери!
— Но, папа!
Савелий Петрович уже был в палисаднике.
— Как-нибудь встретимся! — смеясь, крикнул он, крупно шагая к выходу и помахав на прощанье рукой.
— Но ведь мне же очень нужно! — Женя выбежала вслед за ним.
В ответ прошелестела тронутая ветерком вырезная листва золотых шаров да прочирикала что-то пичужка…
— Это вполне понятно, — сказала Елизавета Дмитриевна, — что Жене хочется поговорить с отцом, но она могла бы поговорить и со мной…
Тетя Наташа искоса поглядела на нее, тихонько усмехнулась и принялась убирать со стола.
Колокольцевы жили в стороне от совхоза, над озером. Их дом стоял на крутом косогоре — старый, бревенчатый, с маленькими окнами. Возле дома ни деревца, ни кустика, и стоял он как-то сиротливо, словно растерялся от того, что попал сюда, на косогор, и не знает, что делать дальше.
— Руфа! Руфина-а!
Женя кричала изо всех сил, но дом Колокольцевых словно оглох. Только окошки его задумчиво глядели из-под старых резных наличников.
— Дома, что ли, нет никого? — пробормотала Женя, взбежав на косогор. — Что-то тихо как!
Но тут на крылечко вышла маленькая сестренка Руфы — Сашенька, с большой чумазой куклой в руках.
— Руфа дома, Сашенька?
— Ага, дома. С отцом ругаются.
— Как? Почему?..
Входить или не входить? Но Сашенька уже закричала:
— Руфа, к тебе Женя директорова пришла!
Колокольцевы были дома. Плотник Степан Васильевич сидел, положив на стол свои большие натруженные руки и слегка понурив густоволосую голову. Жена его неслышно возилась у печки. Лида, сестра Руфы, школьница, гладила белье. Братишка Витька сидел, уткнувшись в книгу. В доме стояла какая-то настороженная тишина, будто только что здесь говорили, волновались, сердились, может быть, а потом вдруг сразу все затихли и углубились в свои мысли.
Женя поздоровалась, внимательно поглядела то на одного, то на другого.
— А Сашенька сказала, здесь у вас шумно…
— Да, вроде и так, — ответил Степан Васильевич, разглядывая свои узловатые руки, — семейные дела решаем.
— А что же еще решать, — сказала Руфа, — разве не решили? — Голос ее дрогнул, и она опустила ресницы, чтобы не видели подступивших к глазам слез. — Мне-то легко, что ли? А они еще и сбивают!
Степан Васильевич как-то жалобно крякнул и полез в карман за табаком.
Мать Руфы, невысокая худенькая женщина с загорелым безбровым лицом и синими глазами, отошла от печки, вытирая полотенцем руки.
— Так что же плакать-то, Руфина, — сказала она с холодком. — Мы тебе свое говорим, а ты — свое. Может, мы с отцом обижаем тебя, ну что ж делать. Поневоле обижаем. Легко, думаешь, было нам помогать тебе, пока ты училась? Ведь не одна ты у нас, вон вас сколько! Думали до настоящего дела тебя довести. Чтобы с образованием. А ты раз-два — и все по-своему повернула.
— Да разве я по-своему? — негромко сказала Руфа. — По-своему-то я и разговора бы не завела. Поехала бы, да и все. Но ведь я же комсомолка, мама! Все наши комсомольцы остаются, все!
Мать вернулась, повесила полотенце на гвоздь.
— Если считаешь, что без тебя совхоз пропадет, оставайся. О нас что же думать? Наше дело — работать. Обидно, конечно, учить человека одиннадцать лет, а потом — на тебе: утятница.
Руфа справилась со слезами, подняла на мать ясные глаза.
— Да не навек утятница, мама! Я же учиться буду. На заочное поступлю. И настоящее образование все равно получу! Нельзя мне уезжать сейчас из совхоза, а они вот никак понять не хотят.
Степан Васильевич молчал, тщательно свертывая цигарку.
— Ну что ж, тебе виднее, — вздохнула мать, — только смотри потом не жалуйся.
— Не пожалуюсь, мама, не пожалуюсь!
— Храбришься, — неожиданно всхлипнула мать, — а у самой-то на сердце кошки скребут!
— А что же я — чурка деревянная, что ли?..
— Да ладно уж вам, — жалобно сказала Лида, — а теперь и плачут еще.
Витька, который давно уже сидел, не перелистывая страниц, захлопнул книгу, вскочил и вприпрыжку ринулся из избы на улицу. Все ясно: Руфа остается, Руфа никуда не уедет, и это самое лучшее, что могло сегодня решиться.
— Я к Вере сейчас иду, — сказала Руфа, обратившись к Жене. — Сходим вместе?
Женя рада была выйти на улицу. Боялась, что мать Руфы спросит: «А что, Женя тоже остается?» Что могла бы ответить Женя на это?
Девушки направились по дороге к озеру.
— Значит, ты окончательно решила остаться? — спросила Женя, покусывая травинку.
— А как же мне еще решать? — мягко возразила Руфа. — Мы же вчера комсомольское слово дали Савелию Петровичу.
— А как же я?
— А ты поезжай. Ты вчера сидела и молчала. И правильно. Если решила ехать, зачем себя связывать?
Они долго шли молча.
— Зачем тебе к Вере? — спросила Женя, когда вдали, сквозь кусты ракитника, заблестело озеро.
— Ну, во-первых, ты же знаешь — она в Москву едет. Интересно, как это получилось? Какое приглашение прислали? А потом… у меня дело…
— Секрет?
— Что ты! Просто прикидываю, если решила остаться в совхозе, то на какую работу пойти? Может, стоит утками заняться? Вот и хочу приглядеться пока…
— Утками? И станешь тоже как Вера?
— Как Вера — это бы очень хорошо!
— И такая же растрепанная… и в сапогах?
Руфа засмеялась:
— А вот это — не обязательно.
Они подошли к озеру. Среди солнечной озерной синевы белела утиная стая.
— Смотри, как у Веры хорошо, — сказала Руфа, — будто черемухи намело. А на нашем озере тихо, глухо… Никакой жизни.
Женя остановилась:
— Я не пойду дальше.
Руфа внимательно поглядела на нее:
— Неужели «директорову дочку» не забыла? Будь выше этого.
Женя, несмотря на уговоры, все же хотела свернуть в сторону, но было поздно — их увидели. Вера Грамова стояла у калитки утиного загона и смотрела на девушек. Крупная, в большом холщовом фартуке поверх темного рябенького платья, в платке, повязанном по самые брови концами назад, Вера казалась гораздо старше своих двадцати четырех лет.
— Чего — помогать, что ли? — спросила она, поглядывая то на одну, то на другую. Но тут же сама себе возразила: — Да, уж видно, нет. Пока школьницами были — одно дело, а нынче выросли. Барышни! Куда уж с утками возиться!
— А что ж, — Руфа пожала плечами, — если надо, и теперь поможем. Говори, чего делать?
— Пока ничего, уже накормила, пускай плещутся. Да жалко туфельки ваши. — Вера покосилась на светлые Женины туфли. — На берегу-то и песок и глина…
— Ничего, — весело ответила Руфа, — скоро придется и по глине, и по песку — Привыкать надо.
— А чего это вам привыкать? — усмехнулась Вера. — Что, и вправду, что ли, в совхозе останетесь?
— Останемся.
— И в институт в свой не поедешь?
— И в институт не поеду.
Вера внимательно оглядела Руфу с головы до ног:
— Вот оно как! — и тут же добавила: — Может, ты-то и останешься. А уж про Женечку не говори. Ей в совхозе остаться папаша не позволит.
Женя вспыхнула. «Почему все так говорят о моем отце? Почему думают, что он такой двуличный человек? Сегодня, сегодня же скажу ему, этого просто уже терпеть нельзя!»
Руфа, подметив, как сердито блеснули у Жени глаза, поспешно заговорила о другом:
— Вера, ну как ты, волнуешься?
Вера приняла независимый вид.
— А чего волноваться? Не одна я, чай, буду там. Что людям, то и мне.
— Ты получше Москву рассмотри, — продолжала Руфа начатый разговор, — какие улицы, дома. Метро там очень красивое, в кино мы видели…
— Да уж разгляжу как-нибудь, — ответила Вера и тут же протяжно зевнула, прикрыв рот рукой. — С ними разве поспишь? — Она кивнула в сторону уток. — Сами не спят всю ночь и людям не дают. Вон какие, как снеговые.
С еле заметной горделивой улыбкой она загляделась на свое белое стадо.
С косогора по дороге из совхоза шли какие-то люди. Приглядевшись, девушки узнали Аркадия Павловича Пожарова в его голубой с «молниями» тужурке. С ним еще трое совсем незнакомых людей.
— Вера, к тебе, — негромко предупредила Руфа.
— Ну, так и есть, — с досадой ответила Вера, — опять какая-то делегация. Вот и ходят, вот и смотрят, только время отнимают. Надоели до смерти.
Но хоть и говорила она с досадой, однако видно было, как она довольна, что к ней ходят учиться. Ведь правда, кто она такая, академик, что ли? Простая крестьянская девушка, даже семи классов не окончила. А была бы грамотная по-настоящему — не такие дела делала бы…
— Пойдем, — нетерпеливо шепнула Женя, потянув Руфу за рукав, — все равно с Верой теперь не поговоришь.
— Погоди. Интересно, кто такие. И ее послушаем, как она про уток объяснять будет.
Женя вздохнула. В общем, зря пришла она сюда, но сейчас уж придется потерпеть, уйти неловко.
Щеголеватый, оживленный, с огоньком в темных глазах, Пожаров приветственно помахал рукой.
— Гости к вам, Вера Антоновна!
— Милости просим! — ответила Вера с достоинством.
И Жене показалось, что она в эту минуту даже стала как-то выше ростом, осанистей.
Приезжие были колхозники из соседних колхозов. По округе уже давно шел разговор, что пустуют у них озера. Земля болотистая, глинистая, бугры да косогоры — для пахоты неудобная, урожаи добываются трудно. Мачеха, а не мать-земля у них. А вот озера, где такое приволье для гусей и уток, лежат пустые, только смотрят в небо, облака отражают, да и все. Хотят теперь и колхозы взяться за уток, как Вера Грамова сделала. Да как взяться? С чего начинать?
— Прежде на хозяйство взгляните, — предложила Вера и распахнула калитку в загон.
Колхозники залюбовались стадом снежно-белых птиц, дремавших на воде в заливчике, обнесенном металлической сеткой. И тут же принялись расспрашивать Веру о рационах, чем кормит, да сколько раз в день, да куда загоняет на ночь, и вообще загоняет ли, и как скоро утки растут, и какой привес.
Руфа напряженно слушала их разговор. Ей нравились эти кроткие, спокойные птицы. А кроме того, оказывается, они растут очень быстро и польза от них хозяйству очень заметная. Почему же так мало занимаются утками у них в совхозе? Все внимание — коровам, молочным стадам. Но ведь и птица может быть хорошим подспорьем.
Женя тоже ходила вместе со всеми по берегу, по сырому песку, среди белого, как облако, утиного стада, но ничего не слышала, не понимала. Люди вокруг о чем-то спрашивали, Вера куда-то их вела, оказалось, к сараю, где лежал фураж, мешки с комбикормом, зеленые вороха молодого клевера… Голос у Веры твердый, уверенный, но он все время от Жени ускользал. Женя думала о своем… Руфа остается. Собирается работать на ферме… А если и она, Женя, останется — что ей делать тогда? Неужели то же, что и Руфа? Стать как… Вера?
— Вы грустите? — спросил Пожаров, подойдя к ней.
— Нет, не грущу. Я думаю.
— Что-то серьезное?
— Да. Очень. Мне надо остаться в совхозе.
Пожаров даже остановился.
— Что?! Вы шутите?!
— Почему? Ведь Руфа остается.
— Руфа — одно, а вы, Женя, — другое. Что ни говорите, а в этом есть своя закономерность. Руфа — девушка деревенская, она создана для деревни, она, наконец, воспитана для деревни. Ей тут будет даже лучше. А у вас, Женя, другая дорога. Дружба — дружбой, а жизнь — жизнью. У всякого свое, вот что. Не обязательно всем быть утятницами, телятницами, поросятницами. Есть еще и профессии учителя, инженера, строителя… И представьте себе — все эти профессии тоже нужны! Вот как.
— Да, да… — тихо повторила Женя, — не всем же утятницами… — И, встряхнув коротко подстриженными волосами, переменила разговор: — Вам понравился вчерашний праздник? Правда, Григорий Владимирович хорошо придумал? Целый ритуал!
— Веселый человек, — снисходительно ответил Пожаров.
— Почему это — веселый? — Женю задел его тон. — Не такой уж он веселый. Просто талантливый. И очень любит клуб… и нас всех…
— Ха!
Женя нахмурилась.
— А это что означает?
— Вы очень наивны, Женя. «Хороший праздник, любит нас всех»… Никого он не любит. Он делает свое дело. И прямо скажем — делает хорошо. А праздник этот имеет одну цель — задержать рабочую силу в совхозе. Так давайте-ка почествуем нашу молодежь, польстим самолюбию. Глядишь, ребята почувствуют ласку и останутся дома месить грязь по дорогам, ночевать в поле на тракторах, задыхаться в пыли у молотилок! А как же? Молодые рабочие руки нужны, очень нужны.
— По-вашему, все на свете делается только из расчета?
Женя сверкнула на него глазами: как бы она ударила его сейчас!
Но Пожаров сделал вид, что не заметил презренья в ее словах.
— Что делать? Я не ношу розовых очков. И уверен — Арсеньев их тоже не носит. Да, кстати, вот он и сам сюда шествует — видно, проняла-таки Верина слава!
От калитки к озеру шел Арсеньев. Женя не знала, что делать — бежать, скрыться, сделать вид, что не замечает…
— Поглядите, как его сейчас встретит Вера, — с усмешкой сказал Пожаров. — Очень интересно. А я пойду на уток гляну, вон там, я вижу, что-то не все в порядке…
Арсеньев прошел мимо, коротко взглянул на Женю, поздоровался без улыбки. Лишь на одно мгновение блеснули его серые глаза, но Жене показалось, что он не просто взглянул на нее, его глаза что-то сказали ей.
Но, видно, это солнце слишком горячо припекало, пронизывая до дрожи сияющий воздух, создавая странные полуденные бредни. Происходило совсем другое…
Арсеньев направлялся к Вере. Вера увидела его и тут же замолчала. Гости вежливо ждали, когда она продолжит свои объяснения, с недоумением поглядывали на нее, но Вера глядела на Арсеньева, беспомощно приоткрыв рот. Она вдруг забыла, о чем шла речь и что еще она должна сказать.
— Помешаю вам немножко, — сказал Арсеньев, поздоровавшись, — пришел не вовремя — вы заняты…
Вера так и всполохнулась.
— Ничего мы не заняты! Да я уж и рассказала все, чего еще говорить-то?
— У меня просьба, — словно не замечая ее волнения, сказал Арсеньев. — Вы завтра едете в Москву, так вот, если будет время, купите, пожалуйста, для клуба несколько репродукций.
— Ре… продукций?.. Какие? Где?
— Здесь все написано. — Он достал из кармана конверт. — А деньги вам принесут.
Вера недоумевающе смотрела на него, стараясь понять, чего он от нее хочет, и мучительно стыдясь, что не понимает его просьбы. Румянец на ее округлых щеках стал вишневым.
— Это картинки такие, картинки, — поспешила выручить ее Руфа.
Вера мгновенно сообразила, о чем идет речь, и обиженно взглянула на Руфу.
— А что же, по-твоему, я сама не знаю, что картинки? (Слово «репродукция» она никогда раньше не слышала.) Конечно, куплю. А почему не купить? Что я — так уж ничего и не понимаю? Не меньше вас! — Вера метнула молнию в сторону Руфы. — Я школы не кончала, да зато в работе не подкачала.
— Спасибо, — сдержанно сказал Арсеньев и, кивнув головой, повернулся, чтобы уйти.
Но Вера, словно не помня себя, стала на его пути.
— Почему же вы уходите, Григорий Владимирович? Что ж так скоро? Люди вон за сколько километров едут на моих уток посмотреть, а вы рядом живете и — никогда, никогда-то вы не поинтересуетесь!
Вера стояла перед ним — крупная, статная, с полыхающими глазами. Она сорвала с головы платок и принялась обмахивать свое горячее лицо. Она глядела на Арсеньева и словно чего-то требовательно ждала от него. Ей было все равно, что кругом люди, что они ее слушают, что они смотрят, как стоит она перед Арсеньевым и не дает ему уйти.
Но Арсеньев еще раз вежливо приподнял кепку.
— Очень некогда. Дела, — сказал он и, не оборачиваясь, направился к калитке.
Вера неподвижными глазами глядела ему вслед. Вот он открыл калитку и уходит все дальше и дальше. Вот уж и нет его. А она все еще стоит и смотрит ему вслед.
Всех сковала неловкость, гости не знали, куда глядеть, что говорить. Выручил Пожаров. Он подлетел к колхозникам своими мелкими шажками, неся в руках утку. Утка была какая-то чахлая, с жесткими грязными перьями.
— Не в порядке уточка! — весело, будто обнаружил что-то приятное, провозгласил он. — В изолятор! Подкормить отдельно.
Вера молча перевела на него взгляд.
— А что же с ней такое? — заинтересовался один из приезжих, молодой въедливый парень, которому все до тонкости надо было понять, запомнить, записать.
— Слабая просто, затолкали, забили. Вот отсадим на несколько дней — поправится.
— А мы слыхали, что утки друг у дружки перья выщипывают. Прямо до крови дерут. Правда это?
— Бывает, бывает. Просто жрут друг друга. Это от неправильного кормления, когда нарушен рацион. У нас тоже как-то началась такая история, да мы вовремя прервали. Моментально прервали. Я как увидел — прямо к директору, за жабры его!..
И вдруг, вспомнив, что Женя стоит здесь и слушает, Пожаров слегка покраснел. Но он не позволил себе растеряться и превратил все это в шутку.
— Да вот Вера вам получше об этом расскажет, — засмеялся он. — Расскажите, пожалуйста, Вера Антоновна!
Но Вера гневно сверкнула глазами и, уже не сдерживаясь, закричала в полный голос:
— Да что вы все ко мне пристали! И ходят, и ходят, и спрашивают. Нет у меня времени с вами разговаривать. Кормить скоро, а у меня еще и корма не приготовлены. Бывайте здоровы!
Она круто повернулась и пошла к птичнику.
А Пожаров продолжал улыбаться.
— Что ж поделаешь, характер такой, — сказал он гостям и развел руками, — не ангелы мы, вот что. Понимаете, начнут людей хвалить да захваливать, а они уж думают, что и правда их особа — величина всесоюзного значения… А поставь на это место другую — так сделает не хуже, уверяю вас. Просто повелось у нас — захваливать. До свиданья, девушки, вынужден вас покинуть. Вечером встретимся!
Женя и Руфа переглянулись и тихо пошли к калитке. Они шли и молчали, и каждая думала о том, что произошло.
— Нехорошо сказал Пожаров, — начала Руфа, как только калитка закрылась за ними, — «поставь на это место другую — так сделает не хуже». Нет, видно, не каждая сделает. Если бы каждая у нас была как Вера, так на озерах и воды от птицы не видно было бы.
— Но ведь и Вера поступила нехорошо, — возразила Женя. — Зачем же она людей так обидела?
— Несдержанная она, — сказала Руфа, — и… несчастливая.
— Несчастливая? — Женя возмутилась. — Да ты что, Руфина? У нее слава на всю округу. Ты посмотри, как она с моим отцом разговаривает: дай то, дай это. И все. Только приказами! А отец, думаешь, хоть раз рассердился? Никогда. Все, что ни потребует, дает. Он с нею не знаю как носится. А теперь она в Москву едет…
— И все-таки она несчастливая, — вздохнула Руфа. — Может, ей и славы никакой не надо. Может, ей только и надо, чтобы ее любили. Неужели ты не видишь?
— Вижу, — враждебно отозвалась Женя, — я вижу, как она ему на шею вешается. Прохода не дает. Просто противно.
— Тебе противно, а мне жалко, — вздохнула Руфа и вдруг остановила Женю: — Подожди-ка… Вроде плачет кто-то. Да это же Вера…
Руфа бросилась к птичнику. Женя нехотя побрела следом.
Руфа приоткрыла дверь кладовой. Вера с заплаканным лицом сидела на мешке с комбикормом. Рядом на лавочке, поджав ноги, притулилась ее подруга и помощница, рыжая Поля. Худенькая, с покрасневшим носом, Поля куталась в теплый платок — продрогла ночью у озера и теперь никак не могла согреться.
— Что случилось? Ну, что случилось? — обеспокоенно спросила Руфа. — Ну, в чем дело-то?
— Да хватит, вытрись ты, голова садовая, — сурово говорила Поля, искоса поглядывая на Женю, которая молча остановилась у притолоки. — Смотри, на кого похожа-то стала.
Поля отвела Верину руку от лица и поднесла ей маленькое зеркало.
Руфа присела к ней на тугой, горбатый мешок.
— Может, я помогу тебе чем?
Вера криво и жалобно улыбнулась.
— Как-то все будто в стенку уперлось. И никто ничего тут поделать не может… — Она покачала растрепанной головой. Темные, без блеска волосы густо и прямо лезли из-под платка, падая на плечи. — Ведь все я понимаю. Все понимаю. Знаю, что иногда дурой кажусь, — горе возьмет, так и начинаю озорничать. Да ведь озорством не поможешь. Это я тоже понимаю. Только одного не пойму: почему этот человек от меня, как от чумы от какой, бежит?
— Ладно, ладно тебе, — опять остановила ее Поля. — Чего мелешь-то, голова ты садовая! Гордости в тебе никакой нет. Ну, чего перед девчонками на кресте-то распинаешься?
— А мы не девчонки, — отозвалась Женя. — Мы уже паспорта получили.
— Да разве дело в паспортах? В голове-то пусто еще. И в сердце глухо.
— Нет, Поля, в сердце не глухо… — сказала Руфина. — А ты, Вера, никаким озорством тут не поможешь. Просто подумать надо обо всем хорошенько. Ну вот, например, тебе хочется, чтобы Григорий Владимирович с тобой сел, поговорил. Ведь ты этого хочешь, правда? Требуешь даже. А ведь я помню, что он, бывало, останавливал тебя на улице, спрашивал, как дела, всегда спрашивал — правда ведь?
— Раньше спрашивал, а теперь перестал. Отбили его у меня.
— Ой, голова садовая! — нетерпеливо охнула Поля. — Да подумай ты, был ли он прибитый-то к тебе?
— «Отбили»… — нахмурилась Женя. — Кто?.. Когда?
— Дело не в этом, не в этом, — поспешно вмешалась Руфа, — но ты вспомни, Вера, о чем вы с ним разговаривали?
— Ну как — о чем? Обо всем. И об утках спрашивал, и не трудно ли мне. И вообще.
— Вот так, сегодня про уток и завтра про уток. И все. Ему и скучно с тобой. А ты еще и обижаешься. А сколько мы с Женей разговаривали с тобой, книги тебе приносили, на спектакли тащили. Но что же ты за человек, если тебе ничего не интересно?
Тут Вера уже по-настоящему рассердилась. Она выпрямилась, засунула волосы под платок, и глаза ее сразу высохли.
— А когда, скажите на милость, дорогие мои барышни, когда это мне на спектакли-то ходить? Вы вон как поднялись на ноги, так всю жизнь из-за парты не выходили. А мне с пятого класса пришлось школу бросить; Не от лени, а потому, что работать надо было, потому, что мать вдовой с кучей ребят осталась: отец-то как ушел в сорок втором, так и не вернулся. Вы еще в куклы играли, а я в этом возрасте уже работала и младших ребят нянчила. А как подросла, так и в совхоз нанялась. И опять работа с утра до ночи. Дом-то у меня где? Вон он, за три километра. И зимой и осенью — шесть километров каждый день. Утром встанешь чем свет, а придешь — уже темно. Прошагаешь по морозу или по грязи три километра — так и свалишься, даже есть не хочется. Вот и читай тут, вот и развивайся, вот и разговаривай разговоры интересные.
— Утки кричат, — сказала Поля, зевнула и встала со скамейки. — Помочь, что ли, кормить-то?
— Ничего не надо! Ничего! — Вера вскочила. — Сижу тут, болтаю, а они кричат! Иди спать, Поля, я сама… — И, помолчав, добавила: — Он мне у директора комнату в новом доме хлопотал. Директор-то не дал, а он хлопотал! Жалел меня. А теперь…
— Он просил для тебя комнату только потому, что ты лучшая работница в совхозе, — вмешалась Женя. — Только поэтому. Это я тоже могу сделать — поговорить с отцом, чтобы дал тебе комнату.
— Да что мне комната твоя! — отмахнулась Вера. — Мне его хлопоты дороги, не комната. Возьмите вы себе с отцом ту комнату!
Вера стремительно, крупным шагом вышла из сарая. Утки, увидев ее, подняли галдеж, потекли к ней со всех сторон. Сплошь белые, с бледно-желтыми клювами и черными бисеринками глаз, они, словно поток, спускались с бугра, вылезали из озера, толкались боками — неуклюжие, нерасторопные — и все спешили к ней, к своей хозяйке. Обычно Веру тешило это, но сегодня она, даже не взглянув на своих уток, прошла под навес готовить корм.
Руфа и Женя молча ушли из загона.
Вера Грамова уехала в Москву. Ее провожали родные, друзья. Савелий Петрович прислал свою легковую машину. До станции с ней поехала Анна Федоровна и старший зоотехник, пожилой бровастый Никанор Васильевич Никаноров. Анне Федоровне хотелось еще раз напомнить Вере, как надо держать себя с людьми: не грубить, не срываться, но и не молчать, будто ничего не соображаешь. А Никанор Васильевич всю дорогу твердил свое:
— Так и расскажи, как было. Никто не хотел с утками возиться — трудно, мол, хлопотно. А я, мол, труда не боюсь…
— Хвалиться, значит?
— Не хвалиться, а правду говорить. Труда не боюсь, вот и взялась. И вырастила. Вот тут листочки не растеряй, здесь все записано: и рацион, и привес, а то станешь выступать да все перезабудешь. С теорией-то у тебя ох как плоховато!
— Значит, плохо учили, — сказала Анна Федоровна, — обещали заниматься, а сами…
— Но ведь прикрепили же для этой цели Пожарова! А он, видно, и в ус не дует.
— Дует, — нехотя возразила Вера, — да только некогда. И ему некогда, и мне. Вот, может, зимой.
— Уж зимой-то мы за тебя возьмемся, — ответила Анна Федоровна.
Когда подошел поезд, Вера молча простилась со своими провожатыми и, не оглядываясь, пошла в вагон. Она была задумчива и сосредоточенна — может, решала свои тайные, сердечные дела, может, просто робела. Ведь не каждый день зовут человека в Кремль.
Вера уехала, а на птичнике помогать Поле осталась Руфа Колокольцева. Она сама попросилась на эту работу.
— Значит, ты решила остаться на птичнике? — сдвинув брови, сказала Женя. — Самую трудную работу выбрала. На молочной ферме и то легче стало с электродоилками. А ты…
— Что ж такого, что трудно? — невозмутимо ответила Руфа. — Я легкой работы не ищу.
— А почему бы тебе не пойти в контору? У отца будешь, он тебя секретаршей возьмет, ему грамотные нужны.
— Грамотные везде нужны. На птичнике тоже.
— Ты что — «маяком», что ли, хочешь быть?
Женя думала, что Руфа обидится, с такой досадой она это сказала. Но Руфа только усмехнулась.
— А почему же нет! Конечно, хочу!
Женя была огорчена и расстроена. Все в ее жизни как-то сразу разладилось.
Арсеньева она больше не видела, и неутихающая тоска мучила ее.
С отцом разговора не получалось. Он как-то странно отшучивался, когда она пыталась поговорить всерьез. То ему некогда, то устал или просто уходил спать и просил не беспокоить его, потому что завтра надо рано вставать… Недобрые подозрения стали появляться у Жени, но она их поспешно отгоняла.
Руфа будто поняла, о чем ока думает сейчас, покусывая травинку.
— Ну, а ты все-таки как решила? Ты говорила с отцом?
— Пыталась…
— И что же?
— Не могу добиться. Все некогда ему, все некогда.
Руфа внимательно поглядела ей в глаза:
— Да?
Женя вспыхнула.
— А ты что — не веришь мне? Значит, сама способна лгать, если не веришь другим.
Она со слезами на глазах оставила Руфу и пошла с бугра по тропочке домой.
Руфа долго глядела ей вслед спокойными ясными глазами, только губы ее крепко сжались, чтобы унять дрожь.
На другой день на рассвете Руфа открыла калитку в утиный загон. Поля готовила корм. Возбужденный утиный говор стоял над загоном. Утки просили есть.
— Подтаскивай зелень, — отрывисто сказала Поля, еле поздоровавшись, — давай, давай!
Машина с хрустом резала траву. Поля показала Руфе, как подавать в машину клевер, а сама принялась составлять рацион. Дело свое Поля делала молча и торопливо. Руфа старалась не отставать. Спокойный, сдержанный характер помогал ей не делать лишних движений, внимательно приглядываться к тому, что делает Поля. Но едва она останавливалась поглядеть, что и по скольку Поля кладет в кормомешалку, как та уже кричала на нее:
— Чего стоишь? Галок ловишь? Среднее образование получила, а корма замесить не можешь. Для чего же училась-то?
— Сумею, сумею, — спокойно отозвалась Руфа своим низким голосом.
— Чего кладешь? Костяной муки надо, а ты отруби тащишь. Разве не видела, что я уже положила! Костяной муки, говорю! А ты чего? Это же известка, голова ты садовая!
Никогда так не уставала Руфа, как в это утро. Окрики утомляли и угнетали ее. Но она никак не проявляла своих чувств, и белое лицо ее с мягким розовым загаром по-прежнему выглядело ясным и безмятежным.
Полю это спокойствие раздражало, ей казалось, что Руфа просто презирает ее, потому и не отвечает на окрики.
— Ишь ты, замкнулась, рта не раскроет, не бросится, не побежит. Ну и девка! Валек, а не девка. Такую ничем не пробьешь: что кричи, что не кричи, она и ухом не ведет. Давай разноси по кормушкам! Да уток не передави, а то ходишь словно королева какая.
Ничего себе королева! Платок повязан по брови, из-под платья — лыжные штаны: мать велела надеть, у озера на заре холодно. На ногах — грубые материны ботинки, в которых она ходит в поле работать…
— Только короны не хватает, — усмехнулась Руфа и, набрав полную бадью корма, потащила к кормушкам.
Утки, толкая друг дружку белыми мягкими боками, тесно окружили ее. Она осторожно отстраняла их и, наполняя кормушку за кормушкой, все дальше и дальше уходила по загону. И чем дальше она уходила, тем становилось ей спокойнее. Здесь она уже не видела Полю, не слышала ее окриков.
Ведь и не злой человек Поля, а работать около нее не легко, устает он нее душа. И почему такие люди бывают на свете? И почему они сами не понимают, что отваживают от себя всех, а потом плачут и жалуются на одиночество?
Последняя кормушка ютилась почти у самой изгороди. Сразу за изгородью стоял неподвижный, еще не проснувшийся лес. Руфа загляделась на розовые стволы берез, на их нежную, сонную, полную солнечных бликов зелень, задумалась. Ночью все живое спит — люди, птицы, звери… И леса спят, и трава. Если только не тревожит их ветер или дождь, они тихо спят. И, может, видят сны…
Никто не знал о том, что Руфа пишет стихи. Только Женя знала. Как-то, еще в седьмом классе, Руфа прочла ей одно стихотворение — хоть и скрытная была Руфа, но не могла утерпеть, прочла. Эти стихи мучили ее, не давали делать уроки. И вот в первую же перемену Руфа отозвала Женю в уголок и сказала:
— Слушай!
Звезды падали на плечи,
Звезды висли на ресницах,
Мне блеснуло в этот вечер
Оперенье синей птицы…
Это было зимой, после каникул. Руфа тогда каждое утро пробиралась к школе по узкой тропке через сугробы, через заносы на полевых дорогах. Но она очень любила снег, любила смотреть, как вьются снежинки, играют в воздухе, и если очень крупные, то падают прямо на землю, на сугробы. В это время, когда падает снег, всегда придумываются разные сказки и стихи. Сказки Руфа рассказывала вечером младшим ребятам, сидя у печки. А стихи записывала, когда делала уроки.
Женя выслушала стихи, удивилась:
— Смотри-ка, даже складно! Только я не знаю — стоит ли на это тратить время? Все равно поэтом ты не будешь. А в общем, по-моему, хорошо. Только какие звезды падали тебе на плечи?
— Ну, это снег шел, — кратко ответила Руфа и отвернулась.
— Ой, Руфа, что делать, я что-то сегодня по географии плаваю. Вдруг да спросит…
И все. Женя забыла о ее стихах. Правда, как-то недавно вспомнила со смехом:
— А помнишь, Руфина, ты, бывало, стихи сочиняла! Смешные такие.
— Помню… — сказала Руфа.
И, наверное, Женя очень удивилась бы, если б узнала, что Руфа и теперь сочиняет стихи. Когда что-нибудь напишется, Руфа ходит будто именинница и потихоньку радуется. А люди думают — радость эта, что сквозит в ее глазах и в улыбке, просто от молодости, от здоровья, от хорошего характера.
Руфа жила в каком-то своем мире. Она видела многое, чего не видели окружающие ее люди: и как просыпаются цветы по утрам, и какими алыми бывают на закате лужи после дождя, и как грустят камыши в ненастные дни. Она слышала, как щебечут воробьи на крышах, и ей казалось, что она понимает их разговор. Это так просто — прислушайся и все поймешь: веселятся ли, бранятся ли, привечают ли друг друга… И мало ли что еще мерещилось и бредилось ей среди лесов и озер, окружавших ее с самого детства.
Но это — просто так, это — не главное. Главное — работа, живая деятельность текущего дня. И выполнение плана своей жизни.
А план жизни Руфа сложила такой. Осталась в совхозе, потому что настоящий комсомолец должен работать там, где труднее и где его работа нужнее. Кстати и отцу поможет вырастить и поставить на ноги младших ребят. А для себя — заниматься, готовиться в сельскохозяйственный институт. Пока на заочное. Иногда мелькало сомнение — а смогу ли, успею ли, выдержу ли? Но она тотчас же отгоняла эти сомнения — даже вопросов таких не должно для нее существовать.
…Утки затихли. Обступив кормушки, они жадно хватали корм своими плоскими клювами. Весь берег был белый от птицы. С чем можно сравнить это? С белым снегом, выпавшим на летний берег? Но так уже давно все говорят. Белое облако упало и лежит на берегу? Нет, не похоже, утки шевелятся, едят, переходят с места на место, отрываются по одной от кормушек и идут к воде… Вот уже их все меньше у кормушек и все больше на воде. С чем сравнить их мягкие теплые перья? Это белые лодочки плавают в голубизне…
Не успела Руфа задуматься, а Поля уже кричала ей что-то и, как видно, бранилась.
Работы на птичнике было много: утки все время хотели есть.
— А ты на них не пеняй, — сказала Поля, заметив, что Руфа после третьего кормления немного утомилась, — чем больше едят, тем скорее растут. Ни одно животное не растет так быстро, как утка… Почему? А потому, что она жрать солощая. Поплавает, прополоскается, и уже опять ей есть давай.
— Прямо фабрика, — засмеялась Руфа, — всякую траву, зерно на мясо перерабатывают.
— Да ведь как сказать? — возразила Поля. — Свинья — тоже фабрика. Но пока-то свинья свои пуды наберет, а тут два месяца — и утка!! Да какая! Эх, голова ты садовая, разве можно ее еще с каким мясом сравнить? Нежная, сладкая… И заработок дает. Вот мы сейчас с Верой сдадим партию — куча денег. Ну, про себя не говорю, я только так, около. Учусь, можно сказать. А у Веры — кучка будет не маленькая. Оправдает труды, нечего говорить.
Шумела машина, хрустели под ножами зеленые стебли. Руфа набивала мешок мелко изрубленной зеленью, чтобы потом разнести ее по кормушкам. А Поля, помолчав, продолжала свое:
— Нет, это дело больше так не пойдет. На будущий год сама уток возьму. А бригада будет, так в бригаду пойду. Я в «маяки» не мечу. Но уж что заработаю — так мое.
— А разве будут бригады? — спросила Руфа.
— Конечно, будут. Вера почин сделала. А мы подхватим. А как же? За что «маяков»-то славят? За почин. А главная-то работа — за нами будет, за бригадами. А если разобраться — могут ли они одни, «маяки»-то, весь Советский Союз прокормить?
— Я тоже пойду в бригаду, — сказала Руфа.
Поля усмехнулась, вокруг ее синих глаз сразу собрались морщинки, и если других людей улыбка молодит, то Полю улыбка старила. Не добрая была у нее улыбка, а, скорее, язвительная, и зубы желтые и редкие, такие, что и показывать их не стоило.
— Эхма, — сказала она, — голова садовая! Ты этой работы по-настоящему не видела. Велика важность больших уток кормить. А вот ты повозись с ними, когда они еще еле на ногах стоят, тогда и узнаешь, где горячо-то. Нос утереть и то некогда.
— Ничего, — как всегда, спокойно ответила Руфа, — люди делают, и я сделаю.
Руфа пришла домой поздно. Поля отпустила ее, а сама осталась дежурить на птичнике.
Отец был уже дома. Он виновато глядел на Руфу.
— Уморилась, поди?
— А ты что это, — накинулась на него Руфа, — жалеть меня вздумал, что ли? Мученицу, что ли, увидел какую? Чего это мне сделалось? Королева я бельгийская, что ли?
— А чего ты взъерошилась? — мягко и, как показалось Руфе, заискивающе сказала мать. — Неужели нам с отцом и пожалеть тебя нельзя?
— Нечего меня жалеть! — оборвала Руфа. — И ничего мне не сделается. В этом году не пошла учиться — в будущем пойду. В будущем не придется — заочный окончу. Ишь нашли Золушку какую — жалеть. Сами всю жизнь работаете — кто вас жалел? Да и что это такое: если человек работает, так его и жалеть надо? Унижать его надо, значит? Жалеть надо тех, кто без дела по земле болтается. А то вишь они — меня им жалко!
Мать засмеялась.
— Ну ладно, ладно, разошлась. Ужинать садись, да и спать скорей.
— Вот только один уговор, мама, — уже спокойно, но твердо сказала Руфа. — Ты меня спать не прогоняй и лампу мне не гаси. Когда сама лягу, тогда и лягу.
— Да уж ладно. Делай как знаешь.
— Только смотри силы рассчитывай, — добавил отец.
— Не бойтесь. Силы у меня хватит.
В этот же вечер Руфа устроила себе столик в кухне, за перегородкой, достала нужные учебники и смастерила на лампу абажур из плотной бумаги: если придется долго сидеть, так чтобы свет не мешал спящим.
Отец, конечно, был занят, у него шло совещание. Женя уселась в приемной, где уже дожидались несколько человек. Пелагея Ивановна, пожилая толстая секретарша, улыбнулась ей, показав щербатые зубы.
— Тоже с заявлением?
— Да, я по делу.
— Едва ли он тебя примет, вишь народу-то его ждет!
— И я буду ждать.
— А чего ж вам ждать? — сказал какой-то молодой тракторист, вертя в черных от мазута руках бумажку. — К отцу-то и без очереди можно пройти. Директорская дочка, да будет здесь сидеть.
Женя сердито взглянула на него.
— Буду сидеть.
Это было томительно. В приемной курили, и дым не успевал уходить в раскрытое окно. Секретарша то и дело вызывала кого-то к телефону или отвечала по телефону сама. Держа трубку, она старалась кричать изо всех сил, будто объяснялась с человеком с бугра на бугор, никак не понимая, что оглушает и тех, кто сидит рядом, и того, кто ее слушает на том конце провода. В жаркие стекла окон бились и нестерпимо назойливо жужжали мухи.
Неизвестно, сколько прошло времени, когда наконец кончилось заседание. Начался прием. Люди входили в кабинет и выходили. Одни довольные, другие сумрачные и молчаливые, третьи — с криком и бранью.
Женя сидела и ждала. Это было ее главное дело на сегодня, и она должна была его сделать.
Когда наступила ее очередь, в приемную ворвалась доярка Груня. Женя знала ее — Груня была запевалой на всех колхозных праздниках. И сейчас она кричала своим чистым, звонким голосом так, что стекла звенели.
— А почему это? Я в отпуску была, а бригадир мне на вид ставит! Да меня же и не было совсем на ферме, а он мне в приказе написал! Сказала, до директора дойду — и дойду! Нет уж, дойду!
— А ты не кричи, не кричи, — остановила ее Пелагея Ивановна, — садись вот, подожди.
— А ты меня не останавливай, сидишь тут в холодке. Пробор-то расчесала да сидишь. А ты вон побегай за пять километров на пастбище-та! Да по жаре-та…
— Ну при чем тут мой пробор? Люди ждут, и ты подожди. У всех свои дела. А пробор при чем?
— А кто ждет, какие люди? — Груня оглянулась, вся красная, со сверкающими глазами. — Где тут люди-та? Бабка Марфа. Так ей делать нечего, подождет…
— Эка, подождет! Чай, у меня поросята есть хотят!
— А это кто — директорова дочка, что ли? — продолжала Груня, не слушая бабку Марфу. — Эта может с отцом-то и дома договориться. Нечего у людей время отнимать.
Когда дверь в кабинет открылась и оттуда вышел очередной посетитель, Груня без разговоров влетела к директору.
— Вот, видали? — сказала Пелагея Ивановна, приглаживая свои и без того гладкие черные волосы. — И сколько же их, таких вот, озорных… Наслушаешься за день всего — и пробор им помешает, и что хочешь!..
Потом приехал верхом на лошади агроном. Женя видела в окно, как он не торопясь слез с лошади, привязал ее к березе. Так же не торопясь вошел и, кивнув Пелагее Ивановне, прямо прошагал в кабинет.
— Вот, видали? Идет, и все. А я — пустое место. — Пелагея Ивановна снова взялась за трубку. — Этот теперь засядет так засядет.
Женя плотнее уселась на стуле.
— Все равно дождусь.
Второй час ожидания подходил к концу, когда Женя наконец вошла в кабинет отца. Савелий Петрович, озабоченный и нахмуренный, читал какое-то заявление.
— Что надо? — резко спросил он, не поднимая глаз.
Женя, удивленная его тоном, не сразу ответила.
— Ну, в чем там дело? — нетерпеливо крикнул директор.
— Это я, папа! — с достоинством сказала Женя. — Я пришла… я должна поговорить с тобой. И, пожалуйста, не кричи на меня.
Савелий Петрович вскинул на нее глаза:
— Ты? Разве дома нельзя?
— Нет, нельзя. — Женя села к его столу. — Тебя дома никогда нет. И когда дома, ты все равно не разговариваешь со мной.
— Уйди, прошу, мне совершенно некогда болтать с тобой. Мне в райком надо. Все.
— Папа, я ждала тебя два часа.
— Мне не-ко-гда!
— Я не уйду.
Они смотрели друг на друга яростными желтыми глазами. И Савелий Петрович сдался. Он устало откинулся в кресле.
— Только покороче.
— Папа, — начала Женя волнуясь, — если я останусь в совхозе, то как, по-твоему, за какую работу мне взяться? Может, вместе с Руфой на утиную ферму?
Савелий Петрович недоумевающе уставился на нее.
— Что такое? Что ты сказала?
— Папа, ты, наверно, удивляешься, что я так долго молчала… Но я не могла так сразу решить. А теперь я продумала все и решила. И я так поступлю, как ты сказал.
Савелий Петрович сдвинул брови.
— Подожди. Нельзя ли яснее? Что я сказал? Что ты решила?
Женя улыбнулась:
— Ну, я решила остаться в совхозе, папа.
— Что?! Что за чертовщину ты говоришь? — закричал Савелий Петрович. — Это откуда еще у тебя? Это что за бред такой?
Теперь уже дочь глядела на него, ничего не понимая.
— Папа, что ты! Ведь ты сам тогда… на празднике… ты же говорил, чтобы мы остались в совхозе. Я думала, ты обрадуешься… Будешь гордиться…
Савелий Петрович выпил воды.
— Хорошо, поговорим спокойно. Ты запомнила мою речь — и напрасно…
— Папа, что ты!..
— Не перебивай. Теперь я с тобой — как человек с человеком. Слушай внимательно и постарайся понять. Я не для тебя произносил мою речь, не для те-бя! А для них, пойми ты это, ты же взрослая и должна понимать. Мне — директору, хозяину — нужно, чтобы молодежь осталась в совхозе. Это — сила нашего хозяйства. Это — его молодая кровь, молодая мысль, это — его будущее. Я обязан думать о будущем моего хозяйства, если даже меня самого здесь не будет.
— Так почему же я…
— Потому. Садись и слушай. И не вскакивай, когда с тобой разговаривают.
Женя послушно села, не сводя с отца широко открытых, почти испуганных глаз.
— Слушай, Женя, — мягко и задушевно сказал Савелий Петрович, и голос его стал бархатным, — поверь мне, я знаю, что такое труд в сельском хозяйстве. Я, как тебе известно, по специальности агроном. В свое время немало поработал и в совхозах и в колхозах. Я знаю, почем фунт лиха. Но меня заставляла необходимость. Надо же было зарабатывать, кормить семью. Я знаю, что такое холод, промокшие ноги, непогода когда надо убирать хлеб, засуха — когда нужен дождь. Знаю, что такое нехватка рабочей силы, когда на огороды наступают полчища сорняков или вредителей, когда хлеб и лен остаются неубранными в поле. Сельское хозяйство подвержено всяким капризам и неожиданностям природы, стихиям, с которыми мы пока еще не умеем справляться. Вот посеял ты хлеб, выходил, взлелеял, колос тяжелый, чуть не до земли клонится… Думаешь — урожай будь здоров! Уже считаешь, сколько центнеров у тебя в закромах. И вдруг туча, град — и за десять минут все пропало. Одна изломанная, вбитая в грязь солома…
— Так если все…
— По-до-жди! — Савелий Петрович хлопнул по столу рукой. — Возьмем другие отрасли. Ферма, утки, романтика! На словах. На бумаге. А на деле — это судьба Веры Грамовой. Вечно в грязи, вечно с мокрыми, красными руками, вечно в сапогах с налипшей глиной. И — утки, утки, утки. И так всю жизнь. Вот и вся романтика.
— Но как же ты, папа…
— Не пе-ре-бивай. Зачем тебе эти утки? Ты поступишь в институт. Получишь настоящее образование… Будешь учительницей, а потом директором школы… Школу я тебе подыщу.
— А почему же Руфа?..
— Руфа — это Руфа. А ты — это ты. И кончено. Выбрось из головы весь этот утиный вздор.
Женя сидела бледная, с неподвижным, словно застывшим взглядом.
— Ну, что ты так глядишь на меня? — вскипел Савелий Петрович. — Убил я кого, что ли?
— Папа! — вскрикнула вдруг Женя. — Я же тебе так верила!
— Так вот и верь тому, что я сказал тебе сейчас. Ну, все. Целых двадцать минут из-за тебя потерял.
Савелий Петрович схватил портфель и стремительно вышел из кабинета. Женя не успела шагнуть на крыльцо, как его машина фыркнула газом и рывком сорвалась с места.
Женя вышла на улицу, ошеломленная тем, что услышала. Зеленый мир совхозной улицы, цветущих палисадников, мохнатой ромашки у кромки желтой от зачерствевшей глины дороги принял ее в свою тишину. Но Женя шла и не видела ничего: ни алых костров мальвы, ни цветущих лип над крышами, ни подернутых синевой дальних лесистых косогоров… Чувство неслыханного разочарования оглушило ее, как удар. И это разговаривал с ней отец, которого она так безгранично уважала. Он разговаривал с ней сейчас, как самый последний мещанин! Пускай все делают они: Руфа, Ваня, Юрка, Вера Грамова — все, кто угодно, но не ты. Но не ты, потому что ты — моя дочь. Директорская дочка Женя Каштанова! Значит, правы они все — Арсеньев, Пожаров, Вера Грамова… Они, значит, лучше, чем Женя, знают ее отца.
Скорым шагом, боясь с кем-нибудь встретиться, она свернула в проулок и побежала по тропочке. Не заметила, как взбежала на бугор, как спустилась к озеру. И здесь, у тихой, стеклянно-голубой воды, легла в высокую траву. Она не плакала, но внутренний мир ее рушился, ломался с болью, и остановить этот разлом было невозможно — ведь ей не приснилось все, что сказал отец, он действительно сказал это. И не только сказал — он так думал, он так хотел.
За все ее восемнадцать лет была ли когда-нибудь минута, чтобы она в чем-нибудь не поверила отцу?
Словно из тумана, возникали воспоминания раннего детства.
Вот она, совсем маленькая, сидит у отца на плече. Ей страшно и весело, земля где-то далеко внизу, так далеко, что ее почти не видно. А вдруг Женя упадет? Но у отца большие, крепкие руки, он держит ее и ни за что не даст ей упасть. Отец несет Женю мимо сада, цветущая белая ветка касается ее лица. Женя сорвала белый цветок с ветки и с радостным удивлением стала разглядывать его — она первый раз в жизни держала в руках такой цветок.
— Это цветок вишни, — сказал отец, — а когда он отцветет, будет ягода, вишня.
Женя знала, что такое вишня, но как это она получится из цветка? Женя верила и не верила: может, отец просто рассказал маленькую сказочку? Но все оказалось правдой — цветы облетали и на ветках появлялись вишни. И так вот, с первых лет своей жизни, Женя безоговорочно поверила в то, что отец все знает и все будет так, как он говорит.
Еще одно воспоминание всплыло в памяти — маленькое происшествие, для всех совсем незначительное, но для Жени очень важное. Женя в классе пролила чернила. Она, как сейчас, видит лиловую полосу, которая потекла по парте и подобралась к тетрадке Вани Шорникова, который тогда сидел с ней рядом. Женя испуганно вставила чернильницу в гнездышко и убежала из класса. Была большая перемена, и никто не видел, что случилось.
— Эй, ребята, — крикнул Ваня, когда вернулся с перемены, — кто мою тетрадку измазал?
Ребята не знали. Женя молчала.
— А еще пионеры называются, — сказал Ваня с презрением, — измазали, а сказать боятся!
И больше ничего. Он сделал к своей тетрадке новую обертку, и все. Ваня всегда был спокойным и незлопамятным.
А Женя мучилась. Сразу признаться у нее не хватило мужества, а сейчас уже было поздно. И, как всегда со всякой горестью или недоумением, она побежала к отцу: как скажет отец, так она и сделает.
— Обязательно признайся, — строго приказал отец, — при всех ребятах скажи, извинись, объясни, как все это случилось. И отдай ему свою чистую тетрадку, а ту возьми себе. Надо быть принципиальной, дочка!
И это было тем краеугольным камнем, на котором строится отношение к человеку. Надо быть принципиальным!
Как много раз потом в жизни она слышала эту фразу! Она слышала ее на собрании рабочих: «Если утвердили план — надо его выполнить. Будем принципиальными, товарищи!»
Но однажды эта фраза прозвучала и в таком контексте: «Если директору полагается отдельная квартира, то почему вы мне в этом отказываете? Надо же быть принципиальными, товарищи!»
Это было года три назад, к ним хотели вселить на время молодого учителя, у которого еще не было комнаты в совхозе. Что-то в словах отца задело тогда Женю, но она тут же оправдала его. В самом деле, почему именно к ним должны вселять?
Тогда Женя оправдала отца. Но сейчас, после сегодняшнего разговора, она увидела жестокую правду. Отец принципиален, когда это не трогает его личных интересов, когда можно быть принципиальным, ничем не жертвуя, ничем не поступаясь — ни в своей судьбе, ни в судьбе его близких: жены, дочери… Жене хотелось надеяться, что это просто какое-то недоразумение, что она чего-то не поняла. Но речь отца была слишком твердой, слишком определенной, и ошибиться было никак невозможно.
Вечером, ничего не сказав дома, она пошла к Руфе. Руфа только что пришла с фермы и, стоя на крыльце, расчесывала свои длинные светлые волосы. Округлое лицо ее чуть-чуть осунулось, но глаза были, как всегда, спокойны и приветливы.
— Устала, Руфа?
Руфа улыбнулась.
— Ох, и устала! — Закрыв глаза, она покачала головой. — Еле стою.
— Больше не пойдешь?
— Как это — не пойду? Обязательно пойду! Мне очень нравится. — И вдруг, вглядевшись в лицо Жени, тревожно спросила: — Ты что? Заболела?
— Нет. — Женя нагнулась, сорвала травинку. — Я… я остаюсь в совхозе.
— Ты говорила с отцом? Он позволил?
— Я уже взрослая, Руфа. Я сама себе позволила. Я хочу иметь право глядеть людям в глаза. Вот и все. И больше не спра-ши-вай!
Вера еще была в Москве, а в совхозе уже стало известно, что она получила награду. Шум пошел по совхозу. Вот и у них свой знатный человек. Ай да Вера! Молодец!
Но были и такие, что только плечами пожимали: и чего это так приподняли Веру? Работала хорошо? Так ведь ей же все условия создали. Это каждому так бы, и каждый с ее-то сработал бы. А чем не условия? Вот тебе озеро, вот тебе птичник, вот тебе рацион. Корма и то готовые подвозят, заботиться не надо. Велико дело — уток накормить!
— Так чего же вы не брались? — возражали им. — Кормили бы!
— Вот еще, возиться с ними.
— То-то, что возиться. Да еще как возиться-то!
Третьи рассуждали спокойнее. Веру за уток наградили. Не кто-нибудь — правительство наградило. Значит, очень нужное дело сделала она. Вот и приглядывайтесь теперь, что делать надо. Надо за это дело массами браться, а не так, чтобы один человек объявился, и все. И не семь тысяч уток вырастить, а тысяч сто двадцать семь.
И примерно с этим разговором приехала в совхоз представительница производственного управления — комсомолка Таня Удалова. У Тани были рыжие, цвета латуни, волосы, и, как почти у всех рыжих, молочно-белая кожа, и теплые веснушки на щеках. Таня приехала прямо к Анне Федоровне. Туда ж позвали и комсорга Ваню Шорникова. Ваня явился прямо с огородов, загорелый чуть не дочерна, запыхавшийся, с каплями пота на крутом лбу.
— Кого бы из комсомольцев нам на это дело направить? Давайте подумаем, — сказала Таня, — так, чтобы без промаха, понадежней?
Шорников долго не думал:
— Колокольцеву. Она утками интересуется. И раньше к Вере бегала. И сейчас там работает.
— А уж надежней и искать не надо, — добавила Анна Федоровна.
— Руфину? А выдержит? Не сбежит?
— Это она-то сбежит? — Анна Федоровна приосанилась. — Плохо ты нас знаешь!
— Да знаю я ее, знаю! — засмеялась Таня. — Ну, а все-таки? Каждое дело, которое только начинаешь, страшно провалить. Провалишь — уже и веры не будет, все застынет.
— Руфина не провалит, — сказал Шорников. — Если возьмется, сделает.
— А где она?
— Да на птичнике. На озере.
— Проводи-ка меня к ней, Шорников! — Таня надела беретик на свои золотые, уложенные волнами волосы. — Поехали!
Они вышли на шоссе, остановили идущую мимо машину, вскарабкались в кузов и отправились на птичник к озеру. Анна Федоровна проводила их взглядом, усмехнулась, покачала го-лозой:
— Что за молодежь у нас, и что за молодежь такая! Может, и есть где-то шпана-бездельники, но только не у нас. За молодежью глаз нужен, заботливый глаз. И похвалить надо. И побранить, если заслужил. И работой увлечь. И дать повеселиться. Что ни говори, а все-таки они еще дети. Думают, что уже сильные, уже умные, уже все могут, а дунет суровый ветерок — глядишь, и поникли, и что делать, не знают…
Телефон прервал ее размышления.
— Не заглянете ли ко мне, Анна Федоровна? — Голос директора звучал мягко и празднично. — Ведь встречать надо нашу Веру — с медалью едет!
— Иду.
И тут же позвонила в клуб:
— Григорий Владимирович, пожалуйста, к директору. Вопрос по вашей части — торжественную встречу устраивать нужно. И, пожалуйста, напишите заметку о Вере — в многотиражку дадим.
В этот день, развернув областную газету, Савелий Петрович увидел на первой странице портрет Веры Грамовой.
— Здорово! — самодовольно крякнул он. — Вера Антоновна Грамова из совхоза «Голубые озера»! Ага! Из сов-хо-за «Го-лу-бые о-зе-ра»! И не из какого другого. То-то же!
И тут же, схватив трубку, позвонил домой:
— Лиза, пускай Женя придет за газетами сейчас же… Ну, потому что вам всем прочесть надо. И соберитесь все, ну, приоденьтесь, что ли, — Веру встречать будем. Ну, потому что с наградой едет!.. При чем ты? Да при том, что ты — жена директора совхоза, а работник этого совхоза из Москвы с наградой возвращается. Понимаешь? Медаль!
Женя долго смотрела на портреты Веры. Узнать ее было трудно. Волосы коротко подстрижены и уложены в локоны. Черты лица резкие, глаза словно обведены черной тушью. Будто и красивее, чем всегда, а будто чем-то гораздо хуже…
Но все-таки как это необыкновенно — портрет Веры в газете!
Вот жила и жила себе простая работница, работала изо всех сил, кормила уток… И никто про нее не знал. А кто знал, так особенно ею не интересовался — ну, Вера и Вера, утятница в большом фартуке, в сапогах, кое-как причесанная, с волосами, запрятанными под платок… И вдруг — на всю область! Ведь сколько людей — тысячи! — развернули сегодня утром газеты, и вот — Вера смотрит на них с газетного листа, и люди на нее смотрят. И медаль у нее на груди. Вера неожиданно поднялась так высоко, как не всякому доведется.
Женя медленно сложила газету.
— Ты будешь одеваться или нет? — окликнула ее Елизавета Дмитриевна. — Переоденься все-таки, народ соберется.
— Так не на меня же глядеть будут, — возразила Женя, — мне-то что выпяливаться?
— Наталья, поговори ты с ней, пожалуйста! Ты ведь знаешь, что я их с отцом не понимаю.
— Я удивляюсь, Жека, — тетя Наташа полезла в шкаф за праздничным платьем для Жени, — ты молоденькая, теперь только и понаряжаться.
Женя упорно молчала.
— Кто же говорит, чтобы ты выпяливалась? — Елизавета Дмитриевна пожала плечами. — Но, во-первых, там будет Аркадий Павлович…
— Так что мне, для него наряжаться, что ли?
— …а во-вторых, не забывай, ты все-таки директорова дочка.
Женя совсем рассердилась:
— Ах, вот что! Директорова дочка! Я прежде всего — это я. А я — это еще ничто. Я еще ничего в своей жизни не сделала. А значит, ничем я не лучше других. Вот и все! — Она выхватила из рук тети Наташи платье и снова повесила его в шкаф.
— Ты что-нибудь поняла? — осведомилась Елизавета Дмитриевна, вопросительно глядя на сестру.
Тетя Наташа молча пожала плечами.
Елизавета Дмитриевна, вздохнув, поправила перед зеркалом прическу.
— Наталья, дай мне, пожалуйста, носовой платок, а то еще расплачусь там, знаешь, ведь речи будут, поздравления, а это всегда так волнует! Женя, ты идешь или нет?
— Иди, мама. Я к Руфе забегу.
Но Женя не пошла к Руфе. Одинокой тропкой, что вьется за огородами, она медленно шагала к правлению, где собирались встречать Веру.
«Что со мной, — думала она, — неужели завидую? Неужели я такая подлая? Почему я не радуюсь, как все люди, почему я просто реветь готова?!»
Ветерок, будто стараясь успокоить ее, плескал и плескал ей в лицо озерной прохладой, и Женя понемногу пришла в себя.
«Ну, давай разберемся, — обратилась она к самой себе. — Значит, завидуешь? Только честно — завидуешь?.. Да, пожалуй, завидую. Кто такая Вера? Шести классов не окончила. «Войны и мира» одолеть не могла. А я — первая ученица, способная, много читала… И я — ничего! Ничего! Ну и что же? Сейчас ничего, а потом буду — чего. Работать буду. Я же, образованная-то, могу сделать больше, чем Вера… Могу, конечно. Но почему же не все это могут, даже и очень образованные? Или это люди родятся такие особенные? Не понимаю, не понимаю. Талант у них на это, что ли? То Ангелина была, то Малинина, то Долинюк, то Вера Сидора… А теперь вот наша Вера. Кто они такие? Почему они такие? Чем они особенные?»
Тропочка выбежала на открытое место. Вот и правление видно. У крыльца народ. Пришли рабочие совхоза, пришли доярки, работницы свинофермы… Вон и отец стоит на верхней ступеньке начищенный, наглаженный, при галстуке. Сзади — его секретарша со своим прямым пробором, сухой, чуть сгорбившийся бухгалтер Иван Иванович… Тут же и Анна Федоровна в белоснежной кофточке с гранатовой брошью, и зоотехник Никанор Васильевич, и жена Никанора Васильевича стоит, сложив на животе полные белые руки… И, конечно, Женина мать. Елизавета Дмитриевна, приподняв подбородок и сложив губы сердечком, стояла впереди всех, на самом виду. А около крыльца, в тени деревьев, толпилась кучка молодежи. Среди них Женя увидела светлую голову Руфы.
Женя замедлила шаг. Хотелось успокоиться, чтобы подойти к людям с веселым лицом.
Из-за кустов сирени, росших у крыльца правления, в глаза Жене сверкнул краешек медной трубы. Их клубный самодеятельный оркестр здесь. Значит, и Григорий Владимирович?.. Внезапно исчезло все — и раздумье, и она сама, и ее прошлое, и ее будущее. Осталось одно — сейчас она увидит Арсеньева, встретит его взгляд… Как он посмотрит на нее? Так же, как тогда? Или вдруг совсем не посмотрит, и окажется, что ничего-то нет и что все это Женя придумала?!
— Жека!
Женя вздрогнула. Пожаров неслышно появился из-за угла. Он улыбался, в темных выпуклых глазах его словно горели лампочки.
— Я не хочу, чтобы вы меня называли «Жека».
Пожаров удивился:
— Неужели обиделись? Я ведь слышал, что вас так тетя Наташа называет.
— Ну мало ли что. Тетя Наташа может называть как хочет. Она — своя.
— А я?
Женя посмотрела на него с таким холодным изумлением, что Пожаров сразу потерял свой уверенный тон.
— Хорошо, Женя, помиримся. Пока буду называть вас, как все… как чужие.
Жене казалось, что косынка на ее шее сейчас вспыхнет. Что ответить? Как скрыть свое отвращение? И как это вообще в таких случаях отвечают?
— Смотрите-ка, народу-то! — Пожаров с усмешкой кивнул в сторону правления. — Можно подумать, член правительства приезжает. А всего-то Вера Грамова. Ах, как у нас любят создавать героев, создавать им репутацию, славу…
— А почему это ей надо создавать славу? — нахмурясь, возразила Женя. — Она свою славу заработала.
— Да, герой, нечего сказать, — продолжал Пожаров. — Минин и Пожарский. А ведь если трезво посмотреть, без розовых очков, кому это нужно? Во-первых, директору, чтобы его совхоз гремел. Не обижайтесь, Женя, я не хочу оскорбить вашего отца, он очень умный и деловой человек, на его месте я точно так же добивался бы этого. Во-вторых, это нужно парторгу: вот каких мы людей воспитали! А еще это нужно для того, чтобы и других заставить работать так же беззаветно — равняйтесь по Грамовой, что же вы, она может, а вы нет? А почему нет? Давай, давай, равняйся на «маяки»! Вот они для чего нужны, наши герои, если смотреть трезво.
Женя уставилась на него посветлевшими от гнева глазами.
— Что? Что такое?
— Вас это смущает? А почему? Просто вы не умеете еще видеть жизнь, как она есть, вот что. А я умею. Но, к сожалению, у нас любят все розовой краской подкрашивать. А скажешь правду — не нравится.
— Вы — циник. Я никогда не буду видеть жизнь такой, какой вы ее видите. Я не хочу больше слушать вас.
Женя ускорила шаг, потом побежала. Пожаров не стал догонять ее. Она подбежала к правлению, пробралась к Руфе и взяла ее под руку. Руфа молча пожала ее локоть.
Мать Веры Грамовой, Авдотья Кузьминична, в новом синем платке стояла рядом с директором. Ошеломленная неожиданной славой, растроганная вниманием, она стояла молча, изо всех сил морща губы, чтобы не улыбаться уж так откровенно. А то ведь подумают, что она хвалится своим счастьем и себя не помнит от гордости за свою дочку. Она старалась держаться скромно и незаметно, ласково отвечала, если к ней обращались. Но отвечала невпопад, потому что не слышала, о чем идет разговор, а только смотрела и смотрела на дорогу, в ту сторону, откуда должна появиться машина.
И все-таки не она первая увидела ее. Как-то отвлеклась, задумалась — и в это время шустрый парнишка в красном галстуке закричал:
— Едут! Едут! Едут! Едут!
И неизвестно еще, сколько раз он повторил бы это, если бы кто-то, шутя, не зажал ему рот ладонью.
Григорий Владимирович Арсеньев подошел к музыкантам:
— Внимание!
Директорская «Победа» вылетела из-за леса и тотчас скрылась в овраге. Через минуту, поблескивая крылом, появилась на верхушке бугра и опять скрылась за перелеском.
— Дороги у нас! Ох и дороги! — вздохнула Анна Федоровна.
— Болото там, — отозвался старый бухгалтер Иван Иванович. — Не завязли бы.
— Савелий Петрович ездит — не вязнет, — подхватил разговор Пожаров.
— Савелий Петрович и по озеру пройдет — ног не замочит, а не то что по болоту, — возразила худенькая, ехидная, остроглазая старушонка — бабушка Арсеньева.
Эта бабушка была у Григория Владимировича единственной родней, в ней вся его семья, и хозяйничала она в его доме как хотела. Бабушку Софью Арсеньеву побаивались и старались с ней не связываться. Ругаться она никогда не ругалась, но спорить с ней было невозможно — обязательно переспорит. А хуже всего, что все-то она в совхозе видела, все-то знала, все-то примечала, и в другой раз скажет что-нибудь, и не поймешь: всерьез она тебе или на смех? Хвалит она или издевается?
Вот и сейчас — что такое сказала она о директоре? Кое-кто переглянулся, кое-кто усмехнулся. Но тут машина уже появилась на главной улице совхоза. Все немножко волновались.
— Едет!
Машина подошла к правлению, остановилась. Оркестр заиграл марш, ребята-пионеры подняли вверх букеты цветов и зелени, замахали ими, закричали «ура». Мать Веры молча утирала слезы концом своего нового платка.
Вера не торопясь вылезла из машины, выпрямилась. И сразу всем стала видна новенькая медаль, блестевшая на ее груди.
— Поздравляю! — сказала Анна Федоровна и протянула Вере руку.
— Поздравляю, Вера Антоновна! — Директор спустился со ступеней крыльца и подошел к ней. — Приветствуем вас!
Веру окружили, поздравляли. Вера подошла к матери.
— А чего это ты — никак, плачешь?
Авдотья Кузьминична утерлась, засмеялась:
— Да чего там… Скажешь тоже.
Вера поцеловала мать в пробор надо лбом и с гордой улыбкой, которая так и не сходила с ее губ, приподняла голову, оглянулась. Она кого-то искала глазами.
— Григория Владимировича ищет, — шепнула Руфа.
Женя ревниво проследила взгляд Веры. Да, она смотрела на Арсеньева, смотрела с торжеством, с нежностью, с вызовом… И Арсеньев смотрел на нее. Увидев, как они поверх всех голов смотрят друг на друга, Женя почувствовала, что все кругом померкло, все погасло.
Женя перевела дух, ей было трудно, тяжесть наваливалась ей на сердце. Не поднимая глаз, она тихонько ускользнула от Руфы, смешалась с толпой и так же тихонько, стараясь, чтобы никто не заметил, исчезла с праздника Веры Грамовой.
Женя шла по своей тропочке и в тупом отчаянии повторяла частушку, как-то услышанную по радио:
Какая я несчастная
У маменьки родилася,
Была бы я стеклянная —
Упала б и разбилася!
Упасть бы и разбиться, упасть и разбиться бы, разлететься на мелкие кусочки — и все, и нет тебя, одни осколки. Ах, если бы это было возможно!
— Я не буду с Пожаровым заниматься, Анна Федоровна.
— Почему же? Он дело знает.
Бледно-голубые глаза Анны Федоровны пытливо глядели на Руфу. Руфа не подняла ресниц.
— Не буду, и все. Лучше сама, по книгам.
— Хм… Чудно что-то. Он ведь, кажется, сватается к Жене?
— Кажется, — Руфа нахмурилась, — ходит к ним все время.
— Ну, так почему же ты-то его сторонишься? Или сама влюбилась в него, что ли?
— Я? — Руфа презрительно скривила губы. — Я бы никогда, никогда!.. Если б ни одного человека, кроме него, на свете не было, ну ни одного парня… и то бы я ни за что его не полюбила.
— А что так?
— А так. Пускай всякие глупости мне не говорит. А то собирается жениться, а сам всякие глупости девчонкам болтает. И мне тоже. А Женя — моя подруга. Не стыдно ему?
— Вот как… — протянула Анна Федоровна, прищурив глаза. — Ишь ты какой резвый! Ну, да это пустое, язык-то у него как мельница, это к делу не относится. Пускай все-таки подготовит вас, расскажет самое необходимое: как ходить за утками, как кормить.
— Я не буду у него учиться.
— Ну, Руфина! — Анна Федоровна засмеялась. — Я в тебе не ошиблась. Характер как раз тот, что нужно. Хорошо, отбросим Пожарова, а поклонимся-ка с этим делом Никанору Васильевичу. Эта кандидатура тебя устраивает?
— Конечно! Никанор Васильич и знает все гораздо лучше.
— И глупостей болтать не будет, надеюсь. А?
Руфа рассмеялась:
— Еще бы.
— За две недели вы основную премудрость постигнете. С Верой труднее было, а вон видели, как она? А вы, грамотные, что забыли или не поняли — книгу в руки, да и все! А теперь давай прикинем, кого в бригаду принимать?
— Женю Каштанову.
— Женю? Едва ли тут у тебя что-нибудь выйдет.
— Почему?
— Женя в совхозе не останется, через месяц уедет.
— Она останется.
— Вот как? Ну, гляди сама. Еще кого? Может, Клаву?
— Не пойдет. Хочет портнихой быть.
— Я думаю, ее хороший заработок привлечет.
— Попробую. Еще надо Катю Валахову.
— Ленива она.
— Расшевелим!
Прикинули еще несколько имен, записали.
— Ну что ж, желаю успеха. — Анна Федоровна протянула Руфе руку. — Что не заладится, — скажи.
Руфа вышла из парткома озабоченная. Ее путь, конечно, лежал прежде всего к Жене.
В последние дни они что-то совсем не виделись. Сговорились сходить к Вере на озеро — поздравить, расспросить о Москве, о Кремле. Но Руфа пришла, а Женя — нет. На репетицию в клуб тоже не пришла. Григорий Владимирович позвонил к Каштановым, Женя сказала, что прийти не может, и положила трубку, ничего не объясняя. Репетировали «Обыкновенное чудо». Женя должна была играть Принцессу. Ребята обиделись на нее. Начали кричать, что если Женя играть не хочет, то можно найти другую Принцессу. И если бы не Григорий Владимирович, то, наверное, так бы и сделали. Но Григорий Владимирович сказал, что если кто сыграет Принцессу, так это Женя, что у нее талант и внешние данные тоже и что он вообще Принцессу другой и не представляет вовсе…
Руфа шла к Каштановым, торопилась, собираясь все это тотчас выложить Жене.
Женя сидела в садике. Но оказалось, что она не одна. Тут же были ее мать и тетя Наташа. Тетя Наташа шила, мать что-то рассказывала, а Женя сидела в плетеном кресле, закинув руки за голову, и молчала. Она так была занята своими думами, что не сразу заметила Руфу. Руфа, застеснявшись, остановилась у калитки.
— А вот и Руфина! — сказала тетя Наташа. — Проходи, Руфа, что ты там стала? Иди посиди с нами.
Руфа поздоровалась с Елизаветой Дмитриевной и с тетей Наташей.
— У меня к тебе разговор, Женя.
— Ну что ж, говори.
— Но ведь… — Она оглянулась на Елизавету Дмитриевну. — Это очень деловой разговор, другим не интересно.
— Нам все интересно, — решительно возразила Елизавета Дмитриевна. — У Жени секретов от нас нет. Садись, Руфа, и давайте разговаривать.
Руфа нехотя села. Ей было трудно начать, а Женя, словно скованная чем-то, задумчивая и отчужденная, не помогла ей.
— Так какие же дела у вас, девочка? — обратилась к ней тетя Наташа. — Мы слушаем.
— Я бригаду собираю. Молодежную комсомольскую бригаду. Уток хотим взять. Женя, ты пойдешь?
— О боже, дай мне терпенья! — воскликнула Елизавета Дмитриевна, подняв глаза к небу. — Деточка, Руфа, на что Жене нужны твои утки? Это, может быть, очень интересно. Но она же не останется в совхозе, осенью уедет… А до осени, ну… мы надеемся…
— Мама! — прервала Женя.
Но Елизавета Дмитриевна отмахнулась от нее:
— А что такое нужно скрывать? Глупости. Я просто хочу сказать, что Женя… возможно, выйдет замуж.
Руфа широко раскрыла свои светлые глаза и уставилась на Женю.
— За Пожарова?!
В этом восклицании явно слышались и сожаление, и осуждение, и даже испуг… Тетя Наташа подняла голову и пристально посмотрела на Руфу. Елизавета Дмитриевна обиделась:
— А что ж Пожаров? Вполне достойный молодой человек, хорошо воспитан. Имеет специальность. И очень нравится Савелию Петровичу. Они с ним отлично сработались. И вообще, Руфа, ты так закричала, что можно подумать бог знает что… Что, мы ее за деда Василия-конюха отдаем?
У Руфы побледнели щеки.
— Он тебе не нравится, Руфа? — спросила тетя Наташа и опустила шитье на колени, ожидая ответа.
А Руфа нахмурилась и смутилась.
— А что можно сказать плохого об этом молодом человеке? — со сдержанным раздражением снова заговорила Елизавета Дмитриевна. — Возможно, что он Руфе не нравится. Но зачем же он должен нравиться Руфе? Ведь не на ней он женится?!
Женя молча глядела на них, слушала.
— А хотите, я вам одну историю расскажу? — вдруг сказала она. — Это вроде загадки. Вот я расскажу, а вы скажите, что вы об этом думаете.
Тетя Наташа внимательно посмотрела на Женю и снова взялась за шитье.
Елизавета Дмитриевна оживилась.
— Очень интересно. Слушаем!
— Вот был один человек, — начала Женя, уставившись глазами куда-то в дальний угол сада, где у изгороди цвел розовый шиповник. — Звали его Саша, не то Миша — неважно. И вот однажды начальник лагеря — это было летом, в пионерском лагере, — призывает его и говорит: «Ты будешь моим помощником, моим тайным патрулем. Обо всем, что увидишь и услышишь в лагере, будешь рассказывать мне. Каждый вечер будешь приходить и рассказывать. Только помни — это тайна. И ты должен дать мне честное пионерское, что больше об этом никто не узнает, только ты да я. А ребята пусть думают, что ты такой же пионер, как и все…»
— Так это что же, — прервала тетя Наташа, — выходит, товарищ на товарищей доносить должен?
— Не мешай, Наталья! — с нетерпением остановила ее Елизавета Дмитриевна. — Это очень интересно. Это просто увлекательно: все думают, что он просто мальчик, а он — тайный патруль! Ну, дальше?
— А дальше этот мальчик, этот Саша-Миша, так и стал поступать. Ходил и смотрел, что делают ребята. А вечером обо всем докладывал начальнику. И про все их шалости и проказы разные, а те наутро наказание получали. И у начальника-то не один этот Саша-Миша был, у него их было много, таких тайных патрулей.
— Какая гадость, — с отвращением сказала тетя Наташа, — тьфу!
Елизавета Дмитриевна жестом остановила ее:
— Ну и что же дальше?
— Саше-Мише это дело не нравилось. Но он дал честное пионерское. И потом, он считал, что если так велел начальник, то, значит, это хорошо. И он продолжал это делать. А потом случилось так, что он вынужден был пойти и рассказать про своего лучшего друга. Тот дисциплину нарушил — искупался ночью в пруду. Ему захотелось среди звезд поплавать. Так этот Саша-Миша пошел и рассказал. Друга его наутро из лагеря отправили. Саша-Миша тоже не захотел больше в лагере оставаться. Вызвали отца. Отец приехал, спрашивает: «Зачем же вы это сделали, этих тайных патрулей? Это же вы из них шпионов сделали. Зачем же детские души коверкаете?» А начальник ответил: «А зато я всегда знаю, что у меня в лагере делается. Это мне очень удобно!»
— И отец не дал этому подлецу по морде? — возмутилась тетя Наташа. — Неужели не дал?
— Подожди, что ты кричишь? — Елизавета Дмитриевна порывисто повернулась к тете Наташе и тут же ударилась лбом об угол раскрытой рамы. — Вот ты кричишь, а тут рамы эти… — Елизавета Дмитриевна потерла лоб рукой. — Конечно, это некрасивый способ узнавать про все, что там… Но, а без этого как бы он узнал?
— А по-твоему, Руфа? — спросила Женя.
— По-моему, этот начальник — низкий человек. Его даже близко к детям подпускать нельзя. Он просто подлец!
— Ты, мама, не согласна?
— Да, что ж… Пожалуй, так. Правда, начальнику нужно знать, что делается у ребят… но есть, наверно, какие-то другие средства. Все-таки это… как-то… низко. А как ты думаешь, Женя?
— Я тоже считаю, что это низко, — сказала Женя, — и что начальник этот подлец!
— Ну так, — усмехнулась Елизавета Дмитриевна, — а где же загадка?
— А загадка уже разгадана! — Женя поднялась и торжественно посмотрела на мать. — Я хотела знать ваше мнение об этом начальнике. И вот я его узнала. А начальник этот — Аркадий Павлович Пожаров. Ну что, мама, ты все еще будешь его мне сватать?
Наталья Дмитриевна охнула и тихонько рассмеялась. Вот так Женька, вот так молодец! А Елизавета Дмитриевна с минуту ошеломленно глядела на нее.
— Скорее всего, это клевета… — начала было она, собравшись с духом.
Но Женя перебила ее:
— Сам рассказал, мамочка. Сам, да еще и хвалился.
Женя смотрела на мать, торжествуя победу, но Елизавета Дмитриевна не сдавалась.
— А что, собственно, произошло? — Она пожала плечами. — Подумаешь, если он там где-то не совсем правильно себя вел. И похуже бывает. А это что? Ерунда какая. Пусть был неправ. И все мы не святые. Но он же любит тебя?! Любит! Ты понимаешь, что это такое?!
— Любит! — повторила Наталья Дмитриевна, усмехаясь.
— Да, любит! — продолжала Елизавета Дмитриевна. — Это же ценить надо. Это больше всего на свете ценить надо — любовь!
— Очень жаль, если любит, — сказала Женя. — Но я-то его не люблю. И прошу тебя, мама, прошу — не разговаривай со мной больше об этом человеке.
— Как это — не разговаривай?! Глупости какие!
Женя взяла Руфу под руку.
— Пойдем.
И почти побежала по тропинке, так что маленькая Руфа еле поспевала за нею.
— Ну подожди, куда ты?
— Куда-нибудь, только подальше. Поскорей, куда-нибудь.
Тропинка сбежала к озеру. Тихая, полная зеленых и голубых отражений вода светилась у заросшего ромашками берега. Здесь Руфа решительно остановила подругу:
— Не беги, хватит. Давай садись. И давай рассказывай.
Женя послушно села рядом с Руфой на мягкий, поросший зеленым мохом бугорок.
— Я не знаю, что мне делать, Руфа, — сказала она.
— Ты что — из-за Пожарова, что ли?
— Тьфу мне на этого Пожарова! Я просто на какой-то развилке стою и не знаю, куда идти — направо или налево. Остаться или уж уехать… бежать отсюда.
— Женя! — Руфа взяла ее за руку. — Ты что… Может, кого-то другого любишь?
— Может быть, — еле слышно ответила Женя.
— Ох ты! А я-то, как слепая, не вижу ничего. Ну, а этот другой-то что — так совсем и не глядит на тебя?
— Сначала показалось, что глядит. А потом поняла, что не глядит. И глядеть никогда не будет. Никогда. А я… боюсь очень. Вдруг да вроде Веры начну ему в глаза лезть. Хорошо, что ли? Вот и думаю: может, уехать? А потом думаю: а хорошо ли будет, если вы все останетесь, а я уеду? Нехорошо. Потому и стою на развилке. — Женя вдруг заплакала, закрыв руками лицо. — Стою и стою… А тут еще Пожаров этот. А дома его привечают, и отец и мама… А думаешь, с моим отцом легко бороться?
— А ты не борись. Ты поговори по-хорошему, он и сам поймет. Ты же с ним всегда обо всем разговаривала.
— Раньше разговаривала, а теперь нет. Теперь мы с ним совсем на разных языках говорим.
— Вот как? Поссорились?
— Хуже.
— Хуже?
— Потом, Руфа. Когда-нибудь. Не надо сейчас об этом.
Снова замолчали.
— Прямо не могу я дома сидеть, — опять начала Женя, глядя на рябое от ветра озеро. — Я на птичник к тебе пойду, хоть что-нибудь делать.
— Ой, Женька, вот здорово! Помоги мне, для меня ведь это самая трудная пора начинается. Ведь мне-то некогда на развилках стоять, мне работать надо. Я за трудное дело взялась. А если ты у меня в бригаде будешь, — ты же будешь мне самой верной опорой. Мне очень твоя помощь нужна, Женя!
Женя улыбнулась сквозь слезы.
— Спасибо, хоть ты веришь, что я на что-нибудь годна. А то все только и слышишь — «директорова дочка»! Как будто если я директорова дочка, то я уж и урод и ни рук, ни ног у меня нету.
Руфа схватила Женю, обняла ее своими маленькими крепкими руками:
— Ой, Женька, Женечка, как я рада, как я рада! И давай помоги мне бригаду собрать. Кого, по-твоему, позвать нужно?..
С того самого дня, как портрет Веры Грамовой появился в районной и в областной газетах, в совхоз на ее имя потекли письма. Вера, изумленная и взволнованная, каждое утро, накормив уток, садилась на берегу и разбирала почту. Писали из колхозов, просили совета, спрашивали, как она добилась такого высокого привеса, обращались к ней с самыми разными вопросами.
«…Кормим их хорошо, досыта, одним хлебом почти, а они принялись друг дружку жрать, дерут друг у дружки перья до крови…»
Или:
«…Не спят, совсем не спят, просят есть. Неужели их и ночью еще кормить?..»
Каждый раз, прочитав такое письмо, она удовлетворенно улыбалась — они не знают, в чем дело, а она знает и может помочь! И как только выпадал свободный час, пристраивалась у маленького столика в кладовой и отвечала прилежно и обстоятельно.
На второй или на третий день по приезде Вера получила письмо, от которого глаза ее широко раскрылись. Несколько минут она глядела на исписанные кривым почерком странички, а потом принялась читать сначала.
«Дорогая Вера Антоновна, пишет вам незнакомый человек. Но есть мечта быть с вами знакомым. Я — тракторист неплохо зарабатываю. Имею собственный дом и сад. Я прочитал о вас в газете, и у меня есть ваш портрет из газеты. Вы мне очень понравились. Есть мечта, что я вам тоже понравлюсь и мы соединим нашу жизнь…»
Дочитав до этого места, Вера снова с изумлением принялась рассматривать эти захватанные, вырванные из тетрадки листки.
«Что ж это, в самом деле? Насмешка, что ли? Разыгрывают?»
В конверте оказалась и карточка, завернутая в бумажку. Веселое курносое лицо, маленькие, близко посаженные глаза, толстые губы с затаившейся в них хитроватой улыбкой… Кто же такой этот человек? Почему он так просто решает свою судьбу? И почему он думает, что и Вера так же, за глаза, может решиться?
И ведь нет же, не разыгрывает. Вот его адрес, просит написать свое согласие, и тогда он приедет к ней, и они обо всем договорятся. И подпись — Сергей Петрович Дубенко.
Она сначала задумалась, потом рассмеялась. Вот ведь нашелся и на ее долю человек. Увидел ее портрет — только портрет — и влюбился. А он ведь ее не знает, не знает о ней ничего — ни голоса ее, ни как она ходит, как смеется… Даже какого цвета у нее глаза, не знает. Знает только, как она работает, — об этом в газете написано. Так неужели этого довольно, чтобы полюбить?.. Дурость одна, тьфу!
Но хоть и плевалась Вера, однако женское самолюбие ее было сильно польщено. Нет, он не только знает, как она работает, но и портрет ее вырезал. Уж если бы не понравилось ему ее лицо, то и не написал бы. И что же теперь делать? Отвечать на это или не отвечать? А если отвечать, то что?
«Пусть подождет!»
Она сунула письмо Дубенко в ящик стола. Пусть полежит, ответ сам собой сложится.
Вот ведь и она кому-то нравится, не такая уж она, что на нее и глядеть не стоит.
«Может, и стоит, да не глядит же!»
Отложив письма, Вера — уже в который раз! — достала с полки свернутые в трубочку репродукции, развернула их. Купила все, что просил, все точно по списку. Но отнести — не отнесла, пусть сам придет. И эта мысль, что не сегодня, так завтра Арсеньев придет к ней за этими репродукциями, грела ее сердце.
«Ну и что из этого? — Она пыталась уговорить себя. — Ну, придет и уйдет. И что же?»
А сердце твердило свое:
«Пусть хоть придет, хоть повидаться, хоть два слова сказать! Разве я жду чего-нибудь? Разве прошу? Только увидеть, только два слова сказать — неужто я так много требую?!»
Ночью прошел дождь. Небо и сейчас хмурилось, ветер за окошком раскачивал тонкую ветлу. Дежурство нынче было трудное, ноги вязли в сыром прибрежном песке, брезентовый плащ холодил спину. И загон сегодня показался очень длинным — идешь, идешь… И ночь очень долгой — ни звезд, ни месяца… На самом берегу песок, а поднимешься к навесам — глина. Сапоги от глины стали по пуду каждый.
Вера перебирала репродукции. Вот это Васнецов — «Аленушка». Долго глядела она на нее, понимала это грустное девичье одиночество, эту печаль, когда сидишь одна у самой воды и тоскуешь. Значит, не только Вера вот так сидит иногда у воды…
А это Суриков — «Боярыня Морозова». Кто такая эта боярыня? Куда ее везут, за что заковали? Но хоть и заковали, а, видно, неправильно: вишь, народ-то ее жалеет. Есть которые и смеются, но больше жалеют, плачут даже. Надо у девчонок спросить, они знают, пусть расскажут.
А вот Левитан — «Первая зелень». Ух ты, вот веселая картинка, вот радость! Ну, и что тут такого, кажется? Немного зеленой краски, ну и коричневой еще, а что получилось? Самая-то настоящая солнечная весна, так и сияет она в этой зелени, в этих деревьях и молодой травке. Сколько раз видела Вера такую зелень — и деревья эти, и травку, а вот никогда не замечала, что они такие красивые!
За дощатой стеной шумела ветла, негромко, но неумолчно крякали утки. Этот монотонный шум нагонял дремоту. И Вера, заглядевшись в магическую Левитанову весну, уронила на руку отяжелевшую голову.
В это время скрипнула дверь, открылась. Арсеньев вошел и остановился на пороге.
Вера сидела, тяжело привалившись к столу, с выбившимися из-под платка мелкими, спаленными перманентом кудряшками. Ее крупная загрубевшая рука с неотмытыми ногтями держала репродукцию, опустив ее на брезентовый фартук. На сапогах комья налипшей глины…
«Над Левитаном уснула, над «Первой зеленью»!..»
Арсеньев покачал головой, вздохнул и вышел, тихонько прикрыв дверь.
Вера вздрогнула, очнулась.
Что это — дверь скрипнула? Кто-то был? Замерла, прислушалась… Нет, это ветла шумит и поскрипывает, и утки лепечут в загоне.
Она бережно свернула репродукцию и убрала на полку.
«Когда-нибудь да придет же он задними. А про Левитана надо тоже у девчонок спросить — кто он такой был и что еще нарисовал? И где еще посмотреть бы его картинки?.. Не понесу, пусть лежат. Неправда, рано или поздно, а вы заявитесь, Григорий Владимирович, не нынче, так завтра, а минутка такая придет».
Она не знала, что эту минутку уже пропустила.
К вечеру у нее на птичнике появились девчонки — Женя и Руфа. Вера обрадовалась.
— А я вас сколько раз вспоминала сегодня! Вы мне очень нужны… Вот про картинки эти хотела расспросить.
— А мы как раз и пришли за ними, — сказала Женя, и Вере почудилось, что в ее глазах светятся недобрые огоньки.
— А почему это я должна их вам отдавать? — сразу приняв враждебный тон, сказала Вера. — Кто заказывал, тому и отдам. А то и вовсе не отдам. Вот повешу на стенку и буду глядеть.
— Да что ты, Вера. — Руфа засмеялась и подошла к ней. — Тот, кто заказывал, он-то и просил зайти к тебе и взять, Мы в клуб идем — захватим.
— Пускай сам придет.
— Да не придет он, Вера, некогда ему. Ну, и зачем он зря в такую даль пойдет, если мы уже здесь и можем их захватить? Ну, сама подумай.
Вера вздохнула. Нет, видно, с судьбой не поборешься. Она достала заветный сверток и, не глядя, отдала Руфе.
— Чего делать с ними будете?
— Григорий Владимирович будет лекции читать. Ну, не совсем лекции, а так, беседы. Про этих художников: как они жили, какие картины писали. Это очень интересно.
— Еще бы!
— А чего ты вздыхаешь? Приходи и ты. Оставь подежурить кого-нибудь. В самом деле!
— Ну что ты зря говоришь, Руфина? Вот сейчас машины придут, я сегодня начинаю уток сдавать. До ночи хватит дела. И завтра, прямо с зари. А ты говоришь — лекции, беседы. Ну, чего зря языком трепать.
Вера повернулась и, не простившись, пошла вдоль загона.
Женя задумчиво глядела ей вслед. Она уже казнила себя за злое чувство к Вере. Только что она чуть не обидела Веру, а может, и обидела, ведь та сразу почувствовала что-то недоброе. А кто такая она, Женя, что осмеливается подойти к Вере с недобрым лицом, с недобрым сердцем.
— Возьми, — сказала Руфа, подавая ей репродукции.
Женя отмахнулась:
— Неси сама.
— Да ты что? — Руфа искоса поглядела на нее.
— Если можешь, Руфа, иди молча. Мне надо одну думу додумать.
Но Руфа молчала недолго. Едва миновали березник, как она снова начала разговор:
— Я знаю, о чем ты думаешь. Поглядела сейчас на Веру и подумала: вот и я буду так на птичнике с утра до вечера — и в солнце и в дождь. Вот и я буду так в сапожищах в глине вязнуть. Да на что это мне нужно, когда я и без этого очень хорошо прожить могу? И действительно, можешь.
Женя резко повернулась к ней, глаза у нее загорелись.
— А вот и нет, а вот и нет! И вовсе не о себе я думаю. Я думаю: неужели все передовики так живут, как наша Вера? Разве это правильно? Если она передовая работница, то никакой личной жизни ей не надо? Нет, неверно это! Неправильно это! Это переделать нужно!
— А как?
— Вот и я думаю — как?
…К птичнику, колыхаясь на колеях, закатываясь на размытых поворотах, уже шли грузовики. Дождь прошел, тучи сгрудились за рощей, закат полыхал, и среди дороги лежали большие красные лужи.
— Эх, дороги! — бранились шоферы. — Как повезем уток? Закачаем их совсем, вес потеряют!
— Так уж тут аккуратней везти надо. Веру подводить не приходится — старается человек.
Покой в доме Каштановых нарушился.
— Нет, я ничего не понимаю! — восклицала Елизавета Дмитриевна, хватаясь за виски. — Как это можно? Как это могло прийти ей в голову? А все ты, Наталья. Ты знала, что она затевает, и не говорила.
— Да почему же я знала? Со мной не советовались, — возражала тетя Наташа. — Да и что страшного-то случилось? Ну и пусть поработает, если хочется.
— Вот оно! Вот! Я же говорю, это твое влияние. Зачем ей работать, когда ей учиться нужно?
Чашки и тарелки то и дело разбивались, котлеты пригорали. Савелий Петрович сверкал желтыми глазами, бранился, возмущался, негодовал.
Только одна Женя молчала. Молчала и делала по-своему.
— Я знаю, как поступить, — объявила однажды Елизавета Дмитриевна. — Надо поговорить с Пожаровым.
— Это идея, — согласился Савелий Петрович. — Я пришлю его к тебе. Со мной она уже просто не разговаривает, будто не слышит меня!
Пожаров пришел в тот же день.
— Голубчик! — встретила его Елизавета Дмитриевна. — Что же вас совсем не видно?
Пожаров криво улыбнулся.
— А вы думаете, приятно, Елизавета Дмитриевна, когда от вас через заднее крыльцо убегают?
Елизавета Дмитриевна усадила его на террасе в плетеное кресло, сама подала чаю, ничего не уронив и не опрокинув.
— Давайте бороться вместе, — сказала она, — давайте бороться за ваше личное счастье и за наше общее спокойствие. И что это она забрала себе в голову? Она, видите ли, хочет тоже «маяком» быть! «Маяки» — это все прекрасно. Но зачем нам с вами «маяки»? Пускай Вера будет «маяком», пускай Руфа! Да мало ли их? А нам с вами — на что?
— Я с вами согласен, Елизавета Дмитриевна. Никаких «маяков» мне лично не нужно. Да и не будет она никогда «маяком», Елизавета Дмитриевна, не сможет она.
— Что же, значит, она даже и «маяком» не будет? — Елизавета Дмитриевна чуть не уронила свою чашку. — А кем же она тогда будет? Утятницей? И все?
Пожаров пренебрежительно усмехнулся:
— А вы думали как? «Ути-ути» — и все. «Ути-ути» — это у нас так мальчишки утятниц дразнят.
— «Ути-ути»! И ради этого…
Елизавета Дмитриевна всхлипнула. Она думала, что хоть слава, хоть портреты в газетах, поездки в Кремль… А ведь, оказывается, ничего. Просто «ути-ути»! Нет, ее Женя сошла с ума.
— Так боритесь за свое счастье, Аркадий! — повторила Елизавета Дмитриевна. — Ваше будущее в опасности.
Пожаров не заставил себя долго просить.
— Завтра они поедут за утятами в инкубатор, — сказал он. — Женя поедет тоже. И я поеду. Надеюсь, договоримся. Этот каприз не может слишком долго продолжаться.
…А Женя в эти дни жила сложно и трудно. Причитания матери раздражали ее. С отцом они встречались как враги. И чем больше он нападал на нее, тем больше она отчуждалась.
Впрочем, Женя теперь редко бывала дома. Вечером — семинар у Никанора Васильевича, днем — возня на птичнике. Она искала себе работы, бралась за все — за уборку участка, за побелку птичника… Лишь бы не быть дома.
Бригаду собрали с трудом. Не так-то просто было уговорить подруг.
— Чудные вы какие, — с досадой ответила на все их уговоры Клава Сухарева, — на что мне ваши утки? И отец говорит: «А чего в грязи копаться, если можно в городе на чистую работу пойти?» К тете поеду, кройке и шитью буду учиться, модельные платья буду шить, шик-блеск! А то копайся тут с утками.
Клава сидела у окна, возле кисейной занавески, и вышивала блузку. Высокая, худощавая, она сидела, согнувшись коромыслом, и казалось, что от этого веки у нее набухли и наползли на рыжие ресницы, а нос, и без того похожий на маленькую грушу, совсем съехал книзу.
— «Шик-блеск»! — усмехнулась Женя. — Если бы ты сама эти платья носила.
— Так зато заработок, — вмешалась бабушка Клавы, которая сидела тут же и перебирала горох, откидывая сор, — а что в совхозе заработаешь?
— О-ёй! — охнула Руфа. — Там-то еще на воде вилами, а у нас заработок вот он, конкретный. Неужели вы думаете, что я пошла бы за утками ходить, если бы выгоды не было?
— А тебе-то, Каштанова, тоже заработок нужен? — Клава искоса взглянула на Женю. — Нас уговариваешь, а сама осенью — порх в Москву!
— И могла бы! — защитила подругу Руфа. — А вот отказалась. И не ради заработка осталась — ради дела.
Долго, трудно тянулся этот разговор, пока наконец Клавина бабушка сказала:
— Посоветуемся с отцом-матерью. А я бы так сказала: к уткам тебя, Клавдия, не привяжут. До осени поработаешь, а там видно будет. Коли заработки хорошие…
— Вот именно, — подхватила Руфа. — Если будем на совесть работать, так и заработаем хорошо.
— А эти платья «шик-блеск» тогда уже сами будем носить, — добавила Женя. — Сами! А не шить их для кого-то.
Маленькая губастенькая восьмиклассница Фаинка Печерникова прибежала к Руфе сама. Она слышала, что Руфа собирает бригаду, пусть и ее возьмет! Фаинка и в школе все время в живом уголке возится — только разве это работа? А ей по-настоящему хочется работать. Уток она очень любит и будет стараться. А что она маленькая и худенькая — на это смотреть нечего, она сильная, как… ну, как Юрий Власов, почти!
Вокруг Ани Горкиной собрался целый семейный совет.
— Если Руфа, то и я… — сказала Аня.
— Неужели полегче работы в совхозе для тебя не найдется? — возразила мать.
— Пропадете вы с этими утками, — тут же подхватила тетка, — не справиться вам.
— Чтобы молодежь, да не справилась! — вмешался отец. — Да молодежь вон какие огромные дела делает. Важно с самого начала на правильный путь стать. Вот, скажем, города строить надо. Атомы открывать надо. Это я все понимаю и все уважаю. Но ведь, чтобы города строить да атомы открывать, людям прежде всего пообедать нужно. Ну, что? Неверно это? Верно. Так и выходит, что одни люди будут и атомы добывать и всякие нужные машины делать, а вы будете тех людей кормить. Так что же, скажете, это так себе работа — людей накормить? А по-моему, выходит, что самая она важная и почетная на свете работа — это наша работа, крестьянская, основа всех работ на земле, потому что ни один даже самый ученый человек не евши жить не может. А то — «полегче что-нибудь»! Зачем ей полегче? Старая она, что ли, — легкости искать?
Отец так крепко поддержал Аню, что больше никто и не спорил. Только младший братишка Колька поддразнил потихоньку:
— Ути-ути! — и засмеялся,
Трудней всего пришлось с Катей Валаховой. Пухлая, румяная, с маленьким носом, зажатым толстыми щеками, с высоко выписанными бровями, которые придавали лицу слегка удивленное выражение, Катя никак не могла решиться сказать «да» и отказаться тоже не могла. Она была круглая сирота, и бездетная вдова Ксения Соколова, одна из лучших доярок совхоза, взяв Катю в дочки, всю жизнь боялась, как бы не обидеть ее. С детства закармливала ее, пичкала и тем и другим — как бы Катенька не проголодалась. И поработать боялась заставить — как бы не устала сиротка Катенька. И задумываться ей ни о чем не позволяла — как бы не загрустила сиротка Катенька.
— Ведь мы все вместе работать будем, — уговаривала ее Руфа, — соглашайся, Катюха!
— Не суметь мне… Не справиться! — испуганно глядя на подруг темно-голубыми круглыми глазами, слабо сопротивлялась Катя.
— Да мы же помогать тебе будем!
— Ну ладно. Пойду. Только у мамы спрошусь.
— Но ведь ты же взрослая, школу окончила!
— Все равно. Если мама не захочет…
— А если захочет, то пойдешь?
— Пойду. Только у меня ватника нету. Что я — хорошее пальто трепать буду? И платья у меня все хорошие. Мама заработала, а я трепать буду? Нет, не пойду.
И так без конца. То пойду, то не пойду. И уж когда всей только что организованной бригадой навалились, да еще и мама Ксеня помогла, — Катя окончательно согласилась.
Утиное дело в совхозе пошло в гору. Для Веры Грамовой отстроили новый птичник, а старый, маленький, отдали Руфе Колокольцевой.
Вот тут Женя узнала, что такое работать вилами, вычищая старую подстилку, и что такое мозоли на руках, и как болит поясница от усталости. Иногда казалось, что никаких сил больше нет, что сейчас она выпустит вилы из рук и повалится на пол. Но гордость и самолюбие держали ее. «Руфа не падает, и я не упаду. Аня не падает, и Клавка не падает, и я не упаду».
И выдерживала. А потом открыла новость — оказывается, не ей одной трудно.
— Ой, девчонки! — проныла как-то Клава Сухарева. — Сил нет, поясница ноет.
— Ишь ты! — усмехнулась Руфа. — А у меня, думаешь, не ноет?
— А у меня, думаешь, не ноет? — отозвалась Фаинка. — Даже в глазах темно.
Женя облегченно вздохнула. А она-то думала, что только ей тяжело. Значит, не так уж она слабее других?
А тут еще Фаинка высказалась:
— Смотрите на Каштанову. Директорская дочка, а вкалывает что надо. И в глазах у нее не темнится. А вы уж заплакали, принцессы на горошинах.
«Спасибо тебе, Фаинка! Ты и не подозреваешь, как поддержала сейчас директорскую дочку!»
Возни было немало. Пока вычистили загоны, пока все побелили известкой да постлали чистую подстилку… И вот наконец настал день — они едут за утятами.
Женя первая вызвалась ехать с Руфой в инкубаторную. Во-первых, чем меньше быть дома, тем лучше. Во-вторых, интересно, что это за инкубаторы такие и как это утята в этих инкубаторах выводятся. И в-третьих, а вдруг где-нибудь на дороге встретится человек, который не уходит ни на один день, ни на один час из сердца, из памяти…
— Кого-нибудь еще нужно, — сказала Руфа. — Катя ты не поедешь?
— Не знаю… — отозвалась Катя, — ты считаешь — надо?
Но в это время к машине подошел Пожаров.
— Я поеду! — весело, будто объявляя радостную для всех новость, сказал он. — Я же ведь зоотехник все-таки, должен помогать!..
Девушки волновались — как-то они справятся? Как-то довезут целых восемнадцать тысяч утят? Восемнадцать тысяч крохотных живых комочков!
— Привезем, ничего, — сказала Руфа и полезла в кузов.
Женя стала карабкаться вслед за ней.
— На колесо ставь ногу, — помог ей шофер, — теперь вот на эту планочку…
— Товарищи, в чем дело? — закричал Пожаров. — Женя, идите в кабину! Что ж это такое — они в кузове, а я в кабине, на что это похоже!
— Вы старше нас по чину, товарищ зоотехник, — уже из кузова ответила Женя. — Вам так и полагается.
Женя и Руфа переглянулись и рассмеялись. Шофер дал газ.
— Ох ты, ну и качает же здесь, — Женя старалась не слишком ударяться о борта, — а я и не знала.
— Ты еще многого не знаешь, — прогудела Руфа.
Женя опять засмеялась:
— Ты очень много знаешь! Подумаешь — дед с бородой! А правда, Руфа, скажи, — Женя уселась поудобнее, — как это ты умеешь быть такой спокойной? Всегда ты спокойная. И на экзаменах, бывало, все волнуются, а ты даже и бровью не дрогнешь. Урок не выучишь — и тоже не волнуешься. Вот в институт хотелось тебе — я же знаю, как тебе хотелось! А не поехала, и хоть бы что…
Руфа, чуть прищурившись, глядела на убегающую в кусты дорогу.
— И вот теперь — за такую ответственную работу взялась, Ну, если мы этих хлипких утят не довезем — что тогда? Если они у нас сразу подохнут?.. Да мало ли что! А ты сидишь и только розовеешь, как заря, и горя тебе мало.
— А где горе-то? Горя-то еще нету. Ведь они еще не подохли у нас.
— Да я не про то. Я про твое спокойствие, про твою невозмутимость. Почему ты никогда не волнуешься, никогда не рассердишься, не закричишь? Каменная ты, что ли?
— А кто тебе сказал, что я не волнуюсь? — ответила Руфа. — Я просто не люблю, когда люди кричат. Поэтому и сама не кричу.
— Но ведь это же никаких сил не хватит — так вот сдерживаться. Ты просто бесчувственная какая-то.
— Я не бесчувственная. И сил у меня хватает… Это вот ты бесчувственная, — продолжала Руфа с усмешкой. — Любимый твой человек в кабине сидит, а ты хоть бы что, будто и забыла.
— Где?!
Руфа негромко, но от души рассмеялась.
— Да жених же твой! Ты что же, забыла, что Пожаров — твой жених?
Женя отвернулась.
— Оставь, пожалуйста! И не надо, не говори мне об этом. Чтобы я никогда этого даже в шутку не слышала!
— Но ты что же, объяснила ему все?
— Н-нет.
— Так чего ж ты ждешь? Чего человека зря в заблуждение вводишь?
— Все еще жду, может, сам отвяжется. Скандалы мне дома вот до чего надоели. — Женя провела пальцем по горлу. — А ему хоть в глаза наплюй.
— Ну, этого не жди. Это человек не той породы, чтобы отказываться. Как наша мать говорит: не мытьем, так катаньем, а своего добьется.
— Никогда! — Женя с ненавистью покосилась на кабину. — Пускай даже я буду самая несчастная. Пускай на всю жизнь останусь одна. Но за Пожарова — никогда!
В это время Пожаров, словно почувствовав, что о нем говорят, вылез из кабины и, став на подножку, заглянул в кузов. Выпуклые черные глаза его были приторно ласковы.
— Живы, девочки? Готовьтесь, приехали!
«А все-таки ты позволил мне ехать в кузове, — подумала Женя с ядовитой усмешкой, глядя на него, — а сам в кабину сел? Эх ты, «жених»!»
Но Пожаров не разгадал этого взгляда, он все так же тупо и приторно глядел на нее и белозубо улыбался.
Машина взобралась на бугор и остановилась около длинного одноэтажного дома с белым крыльцом и белыми окнами.
Пожаров откинул задний борт кузова и помог девушкам сойти.
Молоденькая практикантка повела их в инкубаторную.
В домике с белым крылечком было очень тепло, даже жарко. Жарко и торжественно тихо. Женя почувствовала присутствие тайны, самой великой тайны природы — рождение живого существа. Огромные темно-красные шкафы — инкубаторы, с плотно закрытыми дверцами и чутко светящимися контрольными огоньками, хранили эту тайну и, казалось, сами прислушивались к тому, что происходит у них внутри. Подчиняясь общему настроению, люди ходили бесшумно и разговаривали вполголоса. И Женя вздрогнула, когда Пожаров громко спросил, спросил так, будто он был где-то на улице, на базаре:
— Тут кто — цыплята или утята?
— Тут цыплята, — сдержанно ответила практикантка, — сейчас покажу.
Она открыла инкубатор. Яркий свет заливал клетки с аккуратно уложенными яйцами.
— Ох ты! — вздохнула Руфа. — Сколько же их здесь?
— Пять тысяч.
— И все сразу выведутся?
— Все сразу. Вон в том, крайнем, сегодня будут выводиться.
Девушка закрыла инкубатор и повела их к другому, стоявшему у самой стены.
— Вот, — сказала она, открывая дверцы, — слышите?
Здесь тоже сверху донизу стояли ящички, полные яиц. Они мягко светились под лампами — белые, желтоватые, темно-желтые… — и дружно пищали.
— Яйца пищат! — обомлела Женя. — Слышите? Это же яйца пищат!
— Это цыплята в яйцах пищат, — улыбнулась практикантка, — вон уже и наклевыши есть.
Жизнь! Было простое яйцо — яйцо, которое тетя Наташа варит к завтраку. А человек сделал машину и разбудил в этом яйце жизнь.
— Как удивительно все это!.. — прошептала Женя.
— Видите, Женя, — сказал Пожаров, — это, конечно, удивительно, вы правы. Но задумайтесь на минутку — кто сделал эту удивительную машину? Инженер, ученый человек. Без настоящего образования человек ничего не сумеет сделать. Вот что.
— А кто-нибудь спорит? — осведомилась Женя. — Вы спорите, Жека…
— Не называйте меня так, пожалуйста. И когда это я спорила?
— Вы спорите с этим всем своим поведением в жизни. Вы считаете, что образование никому не нужно, что все должны только выращивать цыплят или доить коров.
— Вы же знаете, что я этого не считаю. Я буду учиться, — вы это тоже знаете. И работать на птичнике тоже буду.
— Я не понимаю вас, Женя.
— А я вас не понимаю. Я не понимаю, как это вы меня понять не можете?
— Но ведь и отец тоже вас не понимает.
— А я его тоже не понимаю.
— Спряжение глагола «понимать», — пробурчала Руфа.
Женя с досадой отошла от Пожарова.
Из инкубаторной перешли в брудерную. Тут было так жарко, что казалось, волосы трещат от жары. Воздух звенел от неумолчного писка многих тысяч цыплят. Крошечные, только что вылупившиеся цыплятки суетились, жались друг к другу. Лезли к корму, просовывая головы сквозь ячеистую сетку, и пищали, пищали, пищали…
— В голове не шумит от этих соловьев? — спросил Пожаров.
— Ничего. Привыкаешь. Я их и не слышу даже, — сказала практикантка.
— Только родятся — и тут же клюют. — Руфа стояла и внимательно разглядывала цыплят. — Ну, когда из-под наседки, так мать учит клевать. А здесь?
— Инстинкт жизни, — сказала практикантка.
А Женя снова задумалась. Ну, что тут такое? Щепотка пуху, бисеринки вместо глаз — и вот этот комочек живет, бегает, чего-то ищет, требует, кричит… Человек очень многое может сделать. Может сделать ракету и полететь на Луну, а вот такое существо — маленькое, ничтожное, но живое — искусственно создавать не может. Даже комара создать, чтобы он летал, пищал и был живой, — не может.
А если все-таки откроют тайну, найдут это начало, это возникновение жизни, и если создадут искусственно человека, то что за существо это будет? Может, весь как человек. И ты будешь думать, что он — человек. А он — не такой, не настоящий. Как это страшно…
— С курами работать тоже ничего, не плохо, правда, Женя? — сказала Руфа. — Только утки лучше.
Но Женя посмотрела на нее невидящими глазами и вдруг вышла из брудерной. Она почувствовала, что задыхается от жары и от какой-то тяжелой мысли.
«Не настоящий… Не такой, как ты думаешь. Ты каждому слову веришь, веришь, всю жизнь веришь. А потом видишь, что верил, потому что человек-то как настоящий! А он только… как настоящий. Вот страшно-то! Неужели и это возможно?»
— Женя, что с вами? — Пожаров вышел следом, подошел к ней, заботливо заглянул ей в лицо. — Вам дурно?
— А вы, Аркадий Павлович, вы настоящий? — Женя пристально глядела на него своими золотисто-карими глазами. — Вы живой?
— Ем, пью, хожу по земле, люблю — значит, живой! — засмеялся Пожаров. — А вы как считаете?
— Не знаю. Не знаю… Не разобралась еще.
— Вот что! — Пожаров был уязвлен. — Конечно! Барышня собирается в вуз, а вместо этого идет на птичник ухаживать за утками. Где логика? Не мудрено, если что-то в голове и смещается. Был простой, ясный путь — школа, вуз, работа в Москве, аспирантура, может быть… Светлая, культурная городская жизнь — и вот! Все почему-то нужно сломать, испортить, запутать.
— Да вам-то что? — оборвала его Женя. — Я свою судьбу ломаю, не вашу.
— А может быть, и мою.
— Как это?
— Вдумайтесь в то, что я вам скажу. Каждая семья — это отряд, который борется в жизни за свое благополучие плечом к плечу…
— Только за свое благополучие?
— Не перебивайте. И надо, чтобы отряд этот был сильным. Понимаете? И вот прикиньте: вы — педагог, директор школы. Ваш отец — директор совхоза. Я — главный зоотехник, заместитель директора. А потом и сам…
— И сам директор?
— А как же? Видите, какая перспектива создается? Я много думал об этом. Так все складно получается! Вы будете за меня держаться…
— А вы за моего отца, — усмехнулась Женя. — Очень складно. Только знаете, мне все это не подходит.
— Почему?
— Да потому, что я не люблю вас. И никогда не буду любить.
— А разве это самое главное?
— Для меня — да. И оставьте меня в покое — раз и навсегда вам говорю.
— Утят сколько будете брать? — К ним подошла дородная женщина с румяным лицом, в голубом платке на седеющих волосах. — Тысяч тридцать?
— Восемнадцать довольно! — ответил Пожаров, небрежно улыбнувшись. — Шесть человек в бригаде, по три тысячи на человека. Мы ведь только начинаем.
— Поздненько спохватились. Пойдемте!
— Но я надеюсь, что вы, Женя, еще продумаете все как следует и не сделаете этого рокового для нас с вами шага. Я говорю о вузе.
Сказав это, Пожаров быстро зашагал вслед за женщиной в голубом платке.
«Для нас с вами»? — повторила Женя. — Удивительный человек! Вот уж правда — плюй в глаза, а ему все божья роса».
А Пожаров шел впереди — своей мелкой легкой походкой, складный, щеголеватый.
Ветерок шевелил его маслянистые черные кудри и трепал копчик его пестрого галстука. Женя смотрела ему вслед и вдруг ей стало казаться, что внутри этого человека работает какой-то механизм, хорошо прилаженный, хорошо смазанный.
Этот механизм заставляет его двигаться, говорить, ходить своей семенящей походкой. Механизм вместо сердца…
— Тьфу, бредни! — Она тряхнула головой. — Руфа, а почему только восемнадцать тысяч? Может, побольше возьмем?
— Весь район столько писем не получает, — сказал парнишка-почтальон, выгружая корреспонденцию на дощатый столик, — сколько вы. И о чем это люди вам пишут?
Вера с улыбкой, не торопясь начала разбирать конверты — серые, голубые, с каемочками, с картинками…
— Обо всем пишут, — ответила она с несколько самодовольной улыбкой, — совета просят. Спрашивают, как это я рекордов добилась, что я для этого делала. Вот один тут прямо пишет: «Как это бывает, что вдруг живет и живет человек, а потом взлетит, как ракета…» А разве это вдруг? Живет человек да работает, работает так, что себя забывает и сил не жалеет. Ну, и результаты получаются. А то, вишь ты, быстрый какой — «вдруг»!
Вера открыла одно письмо, другое, третье. Белокурый парнишка с любопытством смотрел на нее.
— А то еще и другие письма… Ну, про это тебе знать неинтересно. Седлай своего коня — и айда.
Парнишке было именно интересно, что в этих, других, письмах. Но ничего не поделаешь, пришлось сесть на свой старенький велосипед и ехать дальше.
Вера читала письмо за письмом. «Напишите, какой рацион…», «Напишите, какой наивысший привес…», «Сообщите, можно ли растить уток, если водоема нет…», «Посоветуйте, как сделать брудер…»
Но вот… «Дорогая Вера Антоновна, сообщите, есть ли у вас семья, муж, дети? Если вы свободны, напишите мне. Я плотник, бригадир, хочу жениться…»
Опять! Она усмехнулась. Еще один жених. Почти дня не проходит, чтобы не предлагали ей руку и сердце. А когда выпадает такой день, что ни одного письма с предложением, Вера уже считала этот день пропавшим. Сколько же у нее женихов по всей области!
Она встала, заглянула в зеркальце, висевшее на стене, поправила волосы.
— Ничего, еще не так прогремлю, — сказала она в зеркало, — не только плотники да трактористы — министры писать будут!
И призадумалась: «А отвечать кто?.. Опять Никанор Васильевич или Пожаров? Вот другой раз и хочется кому-нибудь написать хорошее письмо, а как подумаешь, что увидит человек, какой у меня почерк… Нет, уж лучше совсем не отвечать. А учиться, учиться — это надо. Это и дурак поймет, что надо».
…Неподвижный июльский полдень. Озеро полно белых огней. Утки спят и нежатся на воде.
Вера в тихом раздумье остановилась в дверях птичника, загляделась куда-то на тот берег, на дальние холмы и леса… Где ее судьба? С кем ей придется прожить жизнь? Неужели с одним из тех неизвестных, что вырезают из газет ее портреты? А тот, чей портрет она сама вырезала бы, так и уйдет один своей дорогой?
Учиться, учиться. Книги читать. Вот пусть-ка он заговорит с ней о чем-нибудь. Ну, хоть бы о «Войне и мире» — ох, и пристали же к ней с этой «Войной и миром»! Ну ладно, заговорит он, а она уже прочитала, она знает, что ответить на это. Или вот «Тихий Дон»… «Тихий Дон» она читала по-настоящему. Тут она все понимала. А когда похоронили Аксинью, так целый день ходила с заплаканными глазами. И даже об Арсеньеве забыла, для себя читала. Но теперь вот пусть бы он с ней про эту книгу заговорил!..
Девчонки спорят, что этого мало, что надо все время читать — и классику, и современные книги, и переводные… Глупые, да когда же это ей столько прочитать?
— Ничего, — как-то сказала ей Руфа, — вот если кто курит, то как бы ни был занят, а уж найдет время папироску выкурить. Так и тут: выпала минутка — не теряй ее, бери книгу, хоть несколько страничек, а твои!
— А ведь и правда, — пробормотала Вера, — пока утки спят. Ах, пока утки спят, и мне поспать бы… Посмотрю, чего это она мне вчера принесла. Ох ты, какой красавец, какой гордец!
С обложки книги на нее глядел Евгений Онегин — красивый и сумрачный. Вера раскрыла книгу.
— У, стихи! Да что же в них интересного?
…Чтоб только слышать ваши речи,
Вам слово молвить, и потом
Все думать, думать об одном
И день и ночь до новой встречи…
Что? Что? Вера так и впилась в страницу. Да ведь это же про нее написано!
Уже и солнце тронулось с полудня, уже и утки закрякали и заходили вокруг кормушек, а Вера все еще сидела над книгой, где кипела любовь и рушились человеческие судьбы…
— Эге, — вдруг раздалось за ее спиной, — утки есть просят, а хозяйка с книжкой!
Такой голос, мягкий, с задушевными переливами, у них в совхозе только у одного человека — у директора.
Вера закрыла книгу, поднялась. Перед ней стоял Савелий Петрович и еще кто-то, незнакомый.
— Вот приехали к тебе из совхоза «Восход». Знакомьтесь.
Вера протянула руку.
— Будем знакомы. Салов, бригадир, — сказал приезжий.
Вера встретила его прищуренный, острый, с хитрецой взгляд.
— Насчет уток, что ли?
— Вроде так.
— Ох, уж и когда эти гости кончатся, — чуть-чуть рисуясь, вздохнула Вера, — и ездят, и ездят.
— Подожди, подожди! — остановил ее директор. — Тут, брат, совсем другое дело. Вот на соревнование тебя вызывает товарищ, обогнать тебя хочет.
Вера сразу подобралась.
— Интересно! Какие же показатели будем брать?
— Обсудить надо, — ответил Салов.
Неожиданно она почувствовала тайную тревогу: хитер, остер, ишь как губы-то поджимает, а глаза — что тебе шилья.
— Можешь с нами сейчас в партком проехать? — предложил директор. — Есть тут кого оставить? Нет? Ну ничего, пришлем кого-нибудь, если задержишься. Садись, поехали!
Стараясь сохранить независимый вид, Вера уселась в директорову машину.
Ну что ж, хорошо, давай посоревнуемся, посмотрим, чья возьмет!
Оказалось, что Салов приехал не один. В парткоме у Анны Федоровны сидели две птичницы из «Восхода»: одна — пожилая, черноглазая, с длинным лицом и острым подбородком, другая — молоденькая, курносенькая, вся в ямочках, с улыбкой, которую не могла удержать.
Вере все они не понравились — и Салов, с его хитрющими глазами, и эта длиннолицая, и эта курносая. Ей чудилось, что они поглядывают на нее с затаенной насмешкой, заранее знают, что победят, и… ликуют…
Принялись обсуждать условия соревнования. Вера слушала надменно и безучастно, а когда Анна Федоровна обращалась к ней: «Ну как, Вера, принимаешь?» — отвечала, еле разжимая губы:
— Принимаю. Чего ж не принимать?
— А что, Вера Антоновна, вы молодых птичниц учите или нет? — звонким голосом неожиданно спросила курносенькая. — Вот-то небось они вас боятся.
— А что я — волк? Кусаюсь, что ли?
— Ну, волк не волк… а суровы.
— Так, значит, порешили дело? — поспешила вмешаться Анна Федоровна. — Можно подписывать?
— Товарищи, — мягко вмешался директор, — мне эти условия как-то не совсем по душе… Что-то они уж очень мизерны… мелки. Как по-твоему, Вера? А? Мы к более высоким масштабам привыкли. Не рядовая ведь все-таки работница вступает в соревнование. Большому кораблю — большое плавание. Как, Вера? А? Не размахнуться ли нам с тобой во всю силу? Не прибавить ли, чтобы уж сделать дело — и прямо в герои?
Птичницы быстро и тревожно переглянулись. Салов прищурился, тонкая усмешка засквозила в его сухощавом, резко очерченном лице.
— Зря, зря вы это, Савелий Петрович, — сказала Анна Федоровна, — надо брать цифры реальные. И дела делать реальные. Зачем по-пустому-то размахиваться?
— А почему же по-пустому? Вера у нас все-таки не за пустое место медаль получила! Как ты, Вера, а? Прибавим?
— Прибавим, — сказала Вера, взглянув на Салова с вызывом.
Тот, пожав плечами, посмотрел на своих:
— Ну, как?
— Что ж. Если Вера Антоновна может — почему мы не можем? — крикнула курносенькая — она входила в азарт.
— Трудно будет, — сказала длиннолицая, — но уж… если так, то уж так…
— Беру десять тысяч, — сказала Вера. Лицо ее было спокойно, неподвижно, только большие глаза полыхали.
— Опомнись! — охнула Анна Федоровна. — Ну что ты! Ну к чему так зарываться! Ведь не сможешь, не под силу это человеку!
— Нам все под силу! — ухарски закричал директор, стукнув ладонью по столу. — Молодец, Вера! Давай! Подписывай!
— Двенадцать беру! — Вера придвинула к себе листок и крупными буквами написала свою фамилию.
— Подписывай, Салов, подписывай! — закричала и курносенькая. — Им под силу, а нам — нет?!
— А нам — нет, — твердо сказал Салов, — что обещаем, сделаем. А сверх сил обещать не будем. Чтобы один человек двенадцать тысяч сразу обслужил? Нет, не можем. Очки втирать не будем.
Гости как-то очень быстро собрались и уехали.
Директор, проводив их, схватил трубку телефона:
— Редакция?.. Каштанов… Да, да, директор совхоза «Голубые озера». Новости у нас: Вера Грамова взяла новые обязательства. Ну, раз подписала — значит, можно печатать. Да она сама здесь, поговорите с ней. На, Вера, это районная газета.
Вера взяла трубку:
— Да. Взяла и выполню. Печатайте… А что? Карточка нужна?.. Фотографа пришлете? Ну что ж, присылайте, пускай прямо с утками фотографирует.
— Молодец, Вера! — Директор похлопал ее по плечу. — Не робей. Мы с тобой еще удивим кое-кого.
Анна Федоровна покачала головой:
— Смотрите, как бы мы кое-кого не насмешили…
— Эх, дорогой парторг! Что города берет? Смелость! Если бы все такие осторожные были, чего бы мы добились? Какие бы открытия сделали? А мы вон — в космосе летаем.
Шумно и торопливо простившись, директор вышел, сел в машину, крикнул шоферу: «К болотам, на дренаж!» — и умчался.
Анна Федоровна и Вера остались одни. Вера сидела, подпершись рукой, машинально двигая взад-вперед по столу крышку от чернильницы. Анна Федоровна, сильно расстроенная, глядела на Веру, покачивая головой. В открытые окна доносился шум машин. Над окном, под застрехой, азартно щебетала ласточка.
— Ну, и для чего это все? — сказала Анна Федоровна, видя, что Веру не перемолчишь. — Кого удивить хочешь?
— Что значит — удивить? — вскинулась Вера. — Партия и правительство чему учат? Повышать обязательства.
— Но не завышать же!
— Я по силам беру.
— По силам ли? Да ты что — Илья Муромец, что ли?
— Илья Муромец на печи тридцать три года сидел. Да и что вы такое, Анна Федоровна, в самом-то деле! Вы парторг, вы поддерживать должны, а вы крылья обрезаете.
— Я не обрезаю тебе крыльев, Вера, — сказала Анна Федоровна. — Если бы я хотела тебе крылья обрезать, остановила бы это дело, и все. А может, и надо было остановить. Может, все-таки зарываемся мы?..
— Как это — остановить? Я же для народа…
— Для народа ли?
Вера покраснела, лицо ее стало темным от вишневого румянца, огромные глаза широко и возмущенно уставились на Анну Федоровну.
— А для кого же?!
— Не шуми, лучше разберись в себе, в своих мыслях. Прогреметь! Ошеломить! Чтобы твое имя у всех на устах было… А потом — как мыльный пузырь? Не ново это, Вера. Было уже это, было.
Анна Федоровна, сморщившись, словно у нее заболели зубы, достала папироску, отошла к окну, закурила. И, выпуская в окно дым, увидела, что на шоссе из автобуса вышел Арсеньев и быстрым шагом направляется в партком.
— Вот он, для кого все это, — пробормотала Анна Федоровна с сожалением, — и слова, и шум, и гром, и фотографии с утками! Эх, Вера, Вера!
— Что — Вера, Вера? — спросила Вера, подойдя к ней.
— Но ты сама-то хоть веришь, что справишься? Ведь еще не поздно и отказаться. Давай подумаем, а?
— А что, вы сомневаетесь во мне?
— Боюсь за тебя.
— Если боитесь, значит, сомневаетесь. А вот я не сомневаюсь и не боюсь…
В эту минуту Вера увидела Арсеньева, и речь ее оборвалась. Ей показалось, что ноги у нее подкашиваются, она отошла от окна и села на первый попавшийся стул.
Арсеньев подошел быстрым шагом, взбежал на крыльцо и закричал еще из приемной:
— Анна Федоровна, вы здесь или нет?
— Здесь, здесь! — отозвалась Анна Федоровна, открывая дверь. — Пожалуйте!
Улыбка слегка поблекла на лице Григория Владимировича, когда он увидел Веру.
— А я к вам с просьбой, Анна Федоровна, — сказал он, поздоровавшись.
— Удивил! Я что-то еще не слышала, чтобы ко мне за восемь километров приезжали только чтобы пожелать доброго утра.
— Может, я мешаю? Может, уйти мне? — каким-то вдруг осипшим голосом сказала Вера.
— Э, пустяки! — Анна Федоровна села к столу. — Какие у него там тайны. Давай выкладывай.
Арсеньев сел. В глазах его поблескивала лукавинка.
— Анна Федоровна, мы кое-что задумали. Вы, конечно, опять скажете, что со мной не соскучишься. Но мы хотим устроить школу хорошего тона.
Анна Федоровна даже приподнялась со стула:
— Что? Что?.. Школу?
— Школу хорошего тона… Директор совхозной школы, товарищ Быков, давно страдающий болезнью печени, только что вернулся из Карловых Вар. Там однажды, в воскресное утро, он увидел группу молодежи, спешившую куда-то. Он бы не обратил на это внимания — мало ли куда спешит молодежь, — если бы они не были так необычно одеты. Мальчики все — в праздничных костюмах, в белоснежных рубашках, при галстучках. Девушки — в светлых платьях, в белых перчатках, с цветами в волосах. Директор заинтересовался: куда они так нарядились с утра и куда они спешат? Оказалось, в Школу хорошего тона, где учат, как вести себя в обществе, как сидеть за столом, держать нож и вилку, как обращаться к старшим… И многому другому, что необходимо знать хорошо воспитанному человеку. Сегодня, например, они идут разучивать новый танец.
— Пфа, — презрительно усмехнулась Вера, — выдумают же! А не все равно, как вилку держать? Вот еще не хватало…
У Григория чуть вспыхнули скулы, но он промолчал.
— Конечно, не все равно, Вера, — мягко сказала Анна Федоровна, — и за столом надо сидеть как следует, и есть как принято, и обращаться…
— Да у кого принято, — прервала Вера, — у буржуев? Так ведь им делать-то нечего, вот и выдумывают.
— Это была рабочая молодежь, — сдержанно возразил Григорий.
— Ну — рабочая! — Вера махнула рукой. — Знаем мы. И почему это мы все у заграничных учиться должны? Пускай они у нас учатся.
— Да они и учатся, — опять вмешалась Анна Федоровна, — у нас тоже есть чему поучиться. Так работать, так строить, такие гигантские дела делать, как у нас делаются, пожалуй, еще ни в одной стране не умеют. Но кое-что можно и у них перенять. Кстати, Вера, Чехословакия — не буржуазная страна, а братская, демократическая… А кто же преподавать будет? — обратилась она к Арсеньеву.
Тот понял, что предложение его принято.
— Да уж найдем. Во-первых, есть книги, ведь и у нас об этом заботятся. Во-вторых, попросим товарища Быкова, еще кого-нибудь из учителей. Да мало ли! Разве у нас нет хорошо воспитанных людей? А то — ну, подумайте, Анна Федоровна, — ребята иногда спрашивают: «Когда мясо ешь, в какой руке вилку держать?» Или что надо сказать, когда из-за стола встаешь? Кто должен первый подать руку, когда здороваешься, — мужчина или женщина, мальчик или взрослый? Ведь им же все хочется знать, и надо им знать, а в школах, к сожалению, у нас этому почти не учат.
— А ты слыхал, что у нас Вера задумала? — Анна Федоровна переменила разговор. — В два раза выше нормы уток вырастить, и без отхода. Ну, что скажешь?
— Да, да, — рассеянно отозвался Арсеньев, направляясь к двери, — слышал. — И, уже взявшись за скобу, он остановился, сообразив, о чем ему говорят, — Выше нормы? А сколько?
— Двенадцать тысяч.
— Что?!
— А чего вы удивляетесь? — сказала Вера. — Взялась и сделаю.
— Одна?
— А конечно! Что вы думаете, медали-то зазря дают?
— Вы — человек, а человек может сделать только то, что в пределах его сил. Мне кажется, что здесь вы поступили опрометчиво.
— Товарищ Каштанов помог нам, — как бы между прочим заметила Анна Федоровна, — подбодрил, так сказать.
У Арсеньева глаза стали холодными.
— Товарищ Каштанов? А ему не совестно?
— А почему же совестно, если он считает, что Вера может это сделать?
— Он — старый человек…
— Григорий?! — взмолилась Анна Федоровна. — Ему еще только пятьдесят!
— Он — старый человек, — запальчиво продолжал Арсеньев, — опытный хозяин, он-то знает, что это невозможно! И не останавливает, а еще и подбадривает. Ну, я объясню ему сегодня, как это называется…
— Вот скажешь тебе, да и не рада, — проворчала Анна Федоровна. — Поздравь лучше Веру, она квартиру в совхозе получила. Товарищ Каштанов дал.
— Приходите на новоселье. Хоть взгляните, какую комнату мне дали — в новом домике.
Вера глядела на него кроткими глазами, сразу как-то притихшая, чего-то ждущая.
— Поздравляю. — Арсеньев словно и не слышал ее приглашения. — Значит, у вас вечера теперь будут свободные…
— Иногда…
— Вот и приходите к нам в клуб. В среду я буду о Левитане беседу проводить — помните, вы репродукции мне привезли? Приходите.
— Приду, — глухо ответила Вера.
Она почти потеряла голос от волнения.
Он же ее на свидание зовет! Не может прямо сказать, вот и придумал Левитана. Но она не маленькая, знает эти уловки.
Так всегда бывает, когда любовь начинается.
— Да и вообще одолевают меня ребята. — Арсеньев снова обратился к Анне Федоровне. — Все расскажи, все объясни. Особенно кибернетика не дает покоя. Ну, и космос, конечно. Вот еду сейчас в райком, может, подыщем знающих людей, пускай объяснят. А то ведь, знаете, в этом возрасте вопросов уйма, помогать надо… Так, значит, школу одобряете?
— Конечно. А вообще как — спокойно? Не хулиганят ребята?
— Наши? — Арсеньев улыбнулся. И Вера, не спускавшая с него глаз, улыбнулась тоже. — Да когда им думать о хулиганстве? Днем — работа, вечером — кто в хоре, кто в музыкальном, кто на репетиции. Самые лихие озорники и то уже забыли давно, как озорничать! Некогда озорничать-то! Будьте здоровы!
Дверь за ним закрылась, он промелькнул мимо окон, и шаги его затихли.
— А вы, Анна Федоровна, заметили, какие у него ямочки на щеках, когда смеется? — сказала Вера. — Длинненькие такие, нежные.
— Эх, Вера, Вера! — Анна Федоровна покачала головой. — Поменьше бы ты на его ямочки глядела.
— А это уж мое дело, Анна Федоровна, на что мне глядеть. — Вера встала, поправила волосы. — А вам я все-таки скажу: вы мне, Анна Федоровна, крылья во всем отшибаете. Неужели я вам поперек дороги стала?
— Что ты говоришь, опомнись! Как ты можешь мне поперек дороги стать? Я добра тебе хочу.
— Не знаю, — ответила Вера и вышла, не оглядываясь, крепко прихлопнув дверь.
Анна Федоровна вздохнула:
— Словно на тройке по жизни скачет!
У Анны Федоровны было нехорошо на душе. Она вдруг потеряла чувство уверенности в своей правоте. Савелий Петрович поддерживает Веру в ее безумном решении, а что делает она, парторг? Действительно, только крылья подрезает. Если веришь, что Грамова может сделать то, за что взялась, — поддержи ее своей верой. А если не веришь, — вмешайся решительно, сломай все это дело, это же в твоей власти.
Анна Федоровна курила и ходила по своему маленькому, с бревенчатыми стенами и квадратными окошками, кабинету. Думала, мучилась, но в этот день решила ничего не предпринимать. Завтра она съездит к Вере на птичник, еще посмотрит, поговорит, прикинет…
Но на другой день оказалось, что прикидывать и говорить уже поздно. В районной газете появилась фотография Веры Грамовой. Вера стояла на берегу озера среди белых уток и смеялась — крупная, веселая, уверенная в себе, в своих силах. И тут же большими буквами: «Вера Антоновна Грамова берет новые обязательства!»
Многие, читая эти обязательства, с сомнением покачивали головой. Но по колхозам и совхозам заговорили:
— Вот! Видели? А мы что?..
И Савелий Петрович на первом же заседании в райкоме вдохновенно сказал:
— Звезда нашей Веры Грамовой скоро будет светить на весь Союз!
Не прошло и месяца после памятного молодежного праздника, а Жене казалось, что этот праздник был очень давно — такими трудными были эти дни, перегруженные волнением и горем.
Но ни свары в доме, ни тяжелая работа не томили ее так, как тоска неразделенной любви. Она ни с кем не разговаривала, даже с Руфой не хотела поделиться своей печалью. Даже себе самой не хотелось ей признаться, что Арсеньев не идет из головы, что она просыпается с мыслью о нем и засыпает с мыслью о нем. С замиранием сердца ждала она репетиции — репетировали пьесу-сказку Евгения Шварца «Обыкновенное чудо». Она увидит Арсеньева — ведь он же должен быть на этой репетиции! Этой мыслью была согрета вся последняя неделя. Наконец наступило воскресенье, день, которого она так ждала.
Женя вошла в клуб вся сжавшись, опустив глаза. Ей казалось, что если она поднимет ресницы, то всем станет ясно, что у нее на душе, и самое страшное — Арсеньев тоже поймет. И что тогда делать?
Ребята уже собрались, разговаривали, повторяли роли. Все волновались, все были заняты делом, и никому даже в голову не приходило обратить на Женю какое-то особое внимание. Арсеньев поздоровался с ней мимоходом, приветливо, но сдержанно, и это помогло Жене остынуть и успокоиться.
Но когда пошла пьеса и Женя вышла на сцену, она почувствовала, что Арсеньев, сидя в темноте около сцены, не спускает с нее глаз, она знала это, хотя и не видела его.
Это волновало ее до дрожи в голосе и в то же время пугало: а вдруг он догадается, что это о нем она думает, когда произносит слова любви! И словно не Юра Шаликов стоял перед ней в образе Медведя, а он сам, Арсеньев Григорий Владимирович.
— «…У меня теперь есть тайна, которую я не могла бы поведать даже самым близким людям. Только вам…»
И Жене слышалось, что отвечает не Юрин, а совсем другой голос.
От волнения у нее начало перехватывать горло, она не могла больше терпеть, оглянулась в темноту на Арсеньева и тут же встретила его неотступный взгляд.
— «…Только вам. Вот она: я люблю вас. Да, да! Правда, правда! Так люблю, что все прощу вам. Вам все можно. Вы хотите превратиться в медведя — хорошо. Пусть. Только не уходите. Я не могу больше пропадать тут одна…»
Внезапно спохватившись, Женя обернулась к Медведю-Юре и уже до конца сцены не сбивалась больше. Но она знала, что случилось непоправимое, что выдала себя, что ей теперь только осталось провалиться сквозь землю.
После репетиции устроили танцы. Как упустить такой случай? Живо убрали скамейки в зрительном зале, усадили гармониста с баяном, и пошли, полетели легкие пары по кругу.
«Уходи домой, сейчас же уходи!» — приказывала себе Женя.
Но уйти не могла.
На танцы, откуда ни возьмись, явился Пожаров — видно, проходил где-то недалеко от клуба, услышал музыку. Как всегда в приподнятом настроении, с праздничным видом, вошел в зал так, как входят люди, которых с нетерпением ждут, которых все рады видеть. «Вот и я! — говорило его сияющее лицо. — Вы ждали — и я пришел!» И, сказать правду, кое-кто из девчонок неприметно поправил волосы, две или три как бы случайно выступили вперед, — может, Пожаров пригласит потанцевать. Он ведь был лучшим танцором в совхозе.
А Женя сразу погасла и насупилась. Вот теперь-то уж она уйдет. Она не может видеть самодовольного лица этого человека. А он смотрит на нее, он улыбается ей, и рот у него распахивается, как ее сумка…
— Руфа, пойдем?
Руфа с недоумением посмотрела на нее:
— Ну, что ты, Женя! Потанцуем!
Женя, делая вид, что не замечает Пожарова, торопливо пробралась к двери. В раздевалке было сумеречно и прохладно, в открытые двери смотрела луна. Женя взяла с вешалки свой легкий плащик, накинула его. Но уйти не успела, да и не спешила уйти, словно ждала чего-то, что обязательно должно было случиться…
В раздевалку вошел Арсеньев и с ним Ваня Шорников. Арсеньев передал Ване ключи.
— Когда будешь запирать, обязательно погаси свет. Обойди всюду и погаси.
— Запру и погашу, Григорий Владимирыч! Все сделаю!
— Только уходите скорей — так, что ли? — засмеялся Арсеньев. — Ну хорошо, уходим.
«Уходим»? Женя подняла на него глаза. Да, это они уходят, она и Арсеньев. Уходят вместе. Женя молча отвернулась и пошла к выходу.
Они шли рядом, не глядя друг на друга. Влажно дышали росистые луга. Бледное северное небо было полно светлых звезд.
— Наверно, это напрасно, — начал Арсеньев, — может, даже и нехорошо я делаю, что иду сейчас с вами. Если по совести, то, конечно, не надо бы…
— Почему? — еле слышно спросила Женя.
— Оправдание у меня только одно — не хватило силы воли. Не хватило, и все.
— Вам кто-нибудь запретил ходить со мной?
— Да.
У Жени упал голос.
— Кто же?
— Я сам.
Женя самолюбиво приподняла подбородок.
— Вот как!
— Да, я сам. И обстоятельства. Я знаю, что не имею права… тревожить ваше воображение.
— Воображение?
— Конечно. Не сердце же.
Женя вскинулась было возразить, но сдержалась, промолчала. «Не сердце же»! Если он так думает — пускай.
Все тише становились отголоски музыки, доносившиеся из клуба. Все слышней стрекот кузнечиков и шелест приозерных камышей.
— Не имеете права… потому что вы женаты? — как можно равнодушней спросила Женя.
— Я — женат? Ах да, ведь и в самом деле я женат. — Арсеньев с усмешкой развел руками. — Я даже забыл об этом!
— Ну, если не это… Тогда почему же?
Арсеньев вздохнул. Женя искоса взглянула на него. Продолговатое лицо в сумерках летней ночи казалось бледным, осунувшимся, между бровями темнели две резкие морщины.
— Много причин, Женя, — грустно сказал Арсеньев. — Потому, что вы очень молоды. Потому, что я уже обманулся однажды и не хочу пережить это еще раз. Потому, что я снова могу поверить миражу, а зачем?
Женя робко дотронулась до его руки. Он благодарно пожал ее пальцы.
— Почему вы расстались с ней?
— Она лгала мне.
— И только?
— А по-вашему, этого мало?
Женя посмотрела ему в глаза. А она сама могла бы простить ложь? Нет.
А если бы очень любила, если бы очень-очень любила, могла бы? Тем более нет.
— Нет, это не мало, — сказала она Арсеньеву, — этого простить нельзя.
Какое-то время они шли молча. Тонкий туман стоял над озером, в темной воде смутно отражалась желтая луна. Женя никогда не видела такой колдовской ночи.
— Осталось всего два месяца. Даже меньше… — сказал Арсеньев.
Женя поглядела на него.
— Вы о чем говорите?
— О разлуке с вами.
— Почему?
— Вы же скоро уедете.
Женя, не сознавая этого, крепче схватилась за его руку.
— На целую зиму. До самой весны. А когда вернетесь… Да и вернетесь ли…
Женя молчала.
— Вы хороший человек, Женя. Вы волевой человек, — продолжал Арсеньев. — Вы многого добьетесь в жизни. Не возражайте — я все понимаю. Я понимаю, чего стоило вам добиться своего.
— Вы ошибаетесь, Григорий Владимирович. Если вы о моем институте, то мне это ничего не стоило. А вот чтобы остаться здесь… Это обошлось не просто. Да и не совсем обошлось еще…
— Остаться? Что вы сказали?
— Да. Остаться.
— Это — ради отца?
Женя почувствовала, что краснеет до самых бровей. Она опустила голову. Арсеньев с доброй улыбкой посмотрел на ее темные завитки, заслонившие лицо, как смотрят взрослые люди на смутившегося ребенка.
— Ну вот и добился, и расстроил человека, — сказал он. — Ну хорошо, Женя, поговорим о другом. Я понимаю.
— Нет, вы не понимаете, Григорий Владимирович, — Женя подняла голову и откинула волосы со лба, — вы не знаете… Отец сам велит мне ехать.
— Сам велит? — Арсеньев усмехнулся. — Ну, правильно, иначе он и не мог поступить. Впрочем, у нас об этом уже был разговор. Женечка, простите меня. Мне больно обидеть вас… Савелий Петрович — ваш отец…
— А мне, вы думаете, не больно? — прервала Женя. — Мне, может быть, больнее.
— Я рад, что вы…
— Что я не такая уж подлая?
— Ох, как страшно вы на меня взглянули! — Арсеньев с улыбкой заглянул ей в глаза. — Рассердить вас, пожалуй, опасно…
— Вот и не еду я никуда, — тихо сказала Женя. — Я подала заявление в бригаду.
— Значит, я все-таки прав. Все-таки вы действительно волевой человек! Но Савелий Петрович… — с горькой усмешкой добавил Арсеньев, — он верен себе…
— Да. Вы Лучше знаете моего отца, чем я.
— Мне не раз приходилось сталкиваться с ним на работе… — Почувствовав, что ей очень тяжело, Арсеньев поспешил заговорить о другом: — Вам нравится «Обыкновенное чудо»?
— Это мало сказать — нравится. Я влюблена в эту пьесу.
— Я тоже.
Они шли по безмолвной улице, и луна глядела на них сквозь ветки спящих ракит, склонившихся над дорогой. Шаг за шагом они приближались к дому, и каждый с грустью думал, что счастливые минуты кончаются и что скоро надо будет расстаться. Дошли до калитки и остановились под кущей смутно желтеющих золотых шаров. Они стояли и глядели друг другу в глаза. Они стояли молча, потому что в такие минуты слова не нужны.
Были и такие в совхозе, что подсмеивались над молодыми утятницами. Ребята — полеводы и огородники поддразнивали Руфу и всю ее бригаду.
— Ути-ути! — кричали они. — Хвостики, перышки!
А старые кумушки повторяли свое:
— И для этого надо было столько лет учиться? Да мы и без всякой грамоты любую скотину, любую птицу выращивали.
Руфа не оставалась в долгу:
— Вы, тетечка, выращивали две утки да третьего селезня. А у нас восемнадцать тысяч. Вот и попробуй сохрани их всех без науки. Тут и накормить надо знать чем, и как, и когда… Вон, слышали, в колхозе «Мир» привезли пятьсот утят, пустили всех в пустую избу, кормить стали чем попало. Они все пятьсот и подохли за одну ночь.
А ребятам отвечала просто:
— Посмотрим, кто больше заработает! Людям не только хлеб, но и мясо нужно.
Но все эти разговоры и шутки хороши были до того дня, пока не нагрянули в бригаду утячьи полчища. Руфа, хотя и сохраняла невозмутимый вид, ощутила это как бедствие. Да и все ее подруги опомниться не могли от того, что на них свалилось. Тысячи желтых, неуклюжих, падающих, зябнущих птенцов толпились, жались в кучу и непрерывно пищали. Брудеры захватывали своим теплом широкий круг, но каждому утенку хотелось быть непременно в самой середине, где потеплее. Утята пищали, толпились, теснились, опрокидывали слабых, мяли их своими розоватыми широкими лапками…
Вот тут-то и узнали утятницы, что такое утиная страда. С той самой минуты, как привезли утят и выпустили их под брудеры, девушки ни на минуту от них не отходили. Приходилось неусыпно следить за ними, спасать слабеньких… А главное — то и дело кормить всю ораву. Утята все время хотели есть. Поедят, попьют, опять беда: намокнут сами и друг друга намочат. Надо сушить намокших: утенок нежный, сейчас же простудится — и нет его!
— Ну и работенку ты нам сагитировала, — пеняли девушки Руфе. — Да тут с ума сойдешь… Причесаться некогда.
— Чего причесаться — мухи не отгонишь.
— Ничего, потерпим, — отвечала Руфа, смахивая пот со лба, — с недельку потерпим, и все! Что ж делать-то, вон они какие глупые…
Не жаловалась и не охала только одна Женя Каштанова. Она сразу так замоталась, что уже и не могла ни шутить, ни разговаривать. Она ничего вокруг себя не видела и не слышала, все заслоняла эта живая масса, которую все время нужно было бережно разгребать руками, чтобы утята не мяли и не душили друг друга, снова и снова разгребать эти легкие живые вороха и вовремя уметь подхватить пуховый комочек, который оказывался вдруг кверху лапками, или отогревать мокрого, озябшего утенка, и опять разгребать эту толкучку…
Женя уже не помнила себя, у нее не было ни чувств, ни мыслей, ни ощущений — некогда было ни задуматься, ни отвернуться, ни разогнуть спину…
«Когда же вечер, ой, когда же вечер! — чувствуя, что изнемогает, думала она, взглядывая на голубые квадраты окошек. — Ой, как дотерпеть! За целую ночь не опомнишься. Скорее бы домой!»
И, словно в ответ на ее мысли, Руфа сказала:
— Девочки, придется нам всю ночь сегодня дежурить. Домой не пойдем. Разве можно их оставить?
— Какое тут — оставить, — отозвалась губастенькая Фаинка, — помнут друг друга до смерти.
— Поясницу разломило, — чуть не плача, сказала Катя, — не выдержать мне до утра…
— А мы меняться будем, — возразила Руфа. — На две смены разделимся. Одна смена спит, другая — работает.
— А где эта смена спит? — спросила Женя.
— Где спит? Вон на мешках и ляжем, — сказала Аня Горкина, кивнув в сторону кладовой. — Перины нам, что ли, нужны?
— Как же спать на мешках? — негромко, обращаясь к себе самой, усомнилась Женя.
Руфа услышала ее.
— Девочки, только не расходитесь! До дома далеко, не расходитесь! — взмолилась она. — Видите, что тут творится. Как можно уйти?
— Да авось, — беспечно отозвалась Фаинка, — вон солома есть — не уснем, что ли! Я сегодня на камнях усну, а не то что!..
Вечер наступил как-то внезапно, может, потому, что и ждать его перестали. Утята немного угомонились.
— Женя, ты пойдешь спать в первую смену, — распорядилась Руфа, — и ты, Катя. И еще кто сильно замучился. Иди ты, Фаинка, — ты у нас слабенькая.
Катя с наслаждением разогнула спину.
— Ух, чтоб вы пропали, — беззлобно сказала она и направилась в кладовую, где лежали мешки с кормом.
— За что же они должны пропасть? — улыбнулась Руфа утенку, которого держала и грела в руке. — Посмотри, какой миленький, какой маленький… Женя, и ты ступай, чего ждешь?
— Нет, — отозвалась Женя, — пускай кто-нибудь.
— Да ты же не выдержишь.
— Ты выдержишь — и я выдержу.
— Девочки, идите кто-нибудь. Иди ты, Клава. Аня, и ты ступай. Каштанова у нас упрямая, переспорить ее не надейтесь. А ты, Фаинка, вот что: ты у нас самая быстрая. Беги домой, принеси нам молока и хлеба. И скажи там — мы здесь ночевать будем. А то подумают еще, что в озере утонули.
Странная, трудная была эта ночь. Синий прохладный сумрак глядел в квадратные окошки птичника. Руфа и Женя дежурили около брудеров. Утята притихли, лишь иногда кое-кто вдруг начинал пищать, и тогда надо было его немедленно вызволять из тесноты. От брудеров шло ровное, мягкое тепло. Сон кружил голову. Женя ходила, о чем-то разговаривала. А чуть умолкала, ей сейчас же слышался плеск озера, слышались голоса, в окна лезли ветви деревьев и тут же зацветали розовыми цветами… Встряхнув головой, она заставала себя прислонившейся к беленому столбу птичника, видела перед собой тысячи пуховых комочков, сгрудившихся под брудерами, соображала, что она в птичнике, что она дежурит, — а розовые цветы по-прежнему лезли в окна и нежно, протяжно позванивали волны на озере…
Женя глядела на Руфу, видела, как та похаживает по птичнику в своем голубом с розами шарфике и в старенькой жакетке, видела ее молочно-белое, с теплым румянцем лицо и не узнавала ее. Руфа то становилась больше ростом, то делалась совсем маленькой, такой далекой и маленькой. Птичник уходил вдаль на целый километр, и где-то там, в самом конце, ходила маленькая, ростом с куколку, Руфа в своем голубом шарфике.
— Знаешь что, поди-ка ляг.
Голос у Руфы низкий, чуть грубоватый.
Женя вздрогнула. Все стало на место — птичник, утята… И Руфа в своем обычном виде была возле нее. Только эти назойливые розовые ветки то появлялись, то скрывались за окнами.
— Что ты — я ничего, я не сплю! — Женя протерла глаза, и ветки окончательно исчезли.
— Иди, иди, я одна справлюсь. Скоро девочки встанут… — Руфа взглянула на часы. — Осталось минут десять. Пусть доспят. А ты иди.
Утята опять чего-то всполохнулись, и Руфа поспешила к ним. Женя неуверенным шагом направилась в кладовую. Дощатая дверь была открыта, и из маленькой кладовой, заваленной мешками с комбикормом, доносилось сонное дыхание. Девушки спали, и ни одна не услышала, как вошла Женя и, отыскав свободное местечко на мешках, легла. И ей было уже все равно, на чем она спит, лишь бы дали ей вытянуть ноги и не трогали бы ее… Уснула сразу, словно опустилась в омут.
На заре к птичнику подошла Елизавета Дмитриевна. Ее блеклое, помятое со сна лицо было расстроено и сердито.
Девушки хлопотали около утят, и ни одна не обратила на нее внимания — глянули мимоходом, да и все. Елизавету Дмитриевну это покоробило, все-таки ведь она не прохожий какой-то, а жена директора. Она не понимала, что девушкам даже глаз оторвать некогда.
— Где Женя? — плачущим голосом спросила она.
Курносенькая Аня, разрумянившаяся на утреннем холодке, готовила под навесом корм для утят.
— Да она здесь, чего вы забеспокоились? Разве вам не сказали, что мы тут ночуем?
— Но где же она?
— А вот они, спят…
Аня подвела Елизавету Дмитриевну к двери кладовой. Женя и Руфа крепко спали, пристроившись на тугих мешках. Обе они шевелили во сне руками, будто силясь отодвинуть что-то. В темных волосах Жени торчали соломинки, на руках засохли остатки утиного корма.
— Боже мой, да что же это… — начала было Елизавета Дмитриевна, схватившись за голову.
— Это они во сне утят разгребают, — засмеялась Аня. — Я тоже сегодня всю ночь руками шевелила. Весь день разгребаешь, так и во сне не можешь остановиться.
Пользуясь свободной минуткой, Аня торопливо заплетала свою растрепавшуюся рыжую косичку. Елизавета Дмитриевна стояла в растерянности — разбудить Женю и немедленно увести домой или дать ей доглядеть утренние, самые сладкие сны? Но — на мешках, сноп соломы под головой! И зачем это все, зачем?
На Руфу Елизавета Дмитриевна даже не взглянула, она не заметила, что у Руфы и снопа под головой нет. Да что глядеть на Руфу! Быть может, она и дома не лучше устроена, привыкать ей, что ли? Но Женя, Женя, выхоженная, выпестованная!..
— Давно Женя легла? — спросила строго Елизавета Дмитриевна.
— Давно. Часа три уже спят, — ответила Аня, — скоро будить будем: им с Руфой дежурить, отдохнули, и хватит.
— Ну так я сама разбужу.
Елизавета Дмитриевна вошла в кладовую.
— Женя, вставай, — потребовала она, трогая Женю за плечо, — вставай и живо — домой!
Она кричала, не обращая внимания на то, что разбудила и Руфу.
Женя села на мешке, встряхнула кудрями и еле раскрыла глаза. В них еще проплывали сонные видения.
— Мама, ты что?
— Ничего! Вставай — и домой сейчас же! Посмотри, на кого ты похожа, позор один!
Женя окончательно проснулась.
— Это ты, мама, иди домой, — сказала она жестко, — а я никуда не пойду. Попроси тетю Наташу — пускай принесет завтрак. А если некогда ей, то и не надо.
Руфа уже вскочила и торопливо расчесывала свои густые русые косы.
— Мне скоро молока принесут, — сказала она, — хватит и тебе.
— А ты, Руфина, мою дочь не опекай! — набросилась на Руфу Елизавета Дмитриевна. — Еще что выдумала. Женя, ты сейчас же, немедленно отправишься домой!
Но Женя, будто не слыша, прошла мимо нее в открытую дверь и побежала к озеру.
По сырой отмели четко печатались ее лиловые на розовом песке следы.
— Да куда же ты, куда? — Елизавета Дмитриевна чуть не заплакала.
— Умываться! — не оборачиваясь, крикнула Женя.
— Умываться… — упавшим голосом повторила Елизавета Дмитриевна.
Руфа, наскоро повязавшись своим голубым шарфиком, быстрым шагом направилась в птичник — решила посмотреть, все ли там благополучно, не случилось ли чего за те три часа, что она спала.
— Что ж это — так и будете здесь жить? — крикнула ей вслед Елизавета Дмитриевна.
— Так и будем, — ответила Руфа.
— Но до каких же пор?
— А пока утята на ноги не станут. С недельку, не меньше.
— О боже, пошли мне терпенья! Они совсем одичают. — Елизавета Дмитриевна запрокинула к небу свое блекло-розовое, с желтыми бровями лицо. — Впрочем, что поделаешь? Пусть отец говорит. Пусть Наталья, в конце концов…
Она вздохнула, пожала плечами и, зябко кутаясь в белый шелковый платок, медленно вышла из калитки.
Прошла неделя. Девчонки из Руфиной бригады совсем измучились. И больше всех замучилась сама Руфа. Она никому не поверяла своих чувств, своих тревог, страхов и опасений. Она каждый день ждала, что бригада взбунтуется и бросит утят — девушки уж очень уставали, до того уставали, что и браниться друг с другом начали. Чуть что не так — кричат друг на друга: «Это ты недоглядела, это ты не сделала!»
Правда, сердились недолго, а все-таки нехорошо. Работать с бранью и с досадой нельзя, работать надо с лаской, с добротой. Даже земля, поле — и то это чувствуют. А здесь — живьё! Утиные детки, птенчики. А деткам, всем детишкам на свете, всегда нужна забота и ласка.
Иногда Руфа украдкой поглядывала то на одну, то на другую подругу — не думает ли бросить все да сбежать? Особенно тревожила ее Женя — ей-то всех труднее, она не привыкла работать, она не умеет не спать, когда нужно, Засыпает, и все, и ничего с ней не поделаешь. Вот и Клава тоже. Лицо у нее унылое, недовольное.
Каждый день Руфа ждала, что Клава подойдет к ней и скажет:
«Ну, хватит с меня, Посмотрела, попробовала. А теперь в Москву, к тетке».
Но Клава молчала. А сдалась как раз та, о ком Руфа и не беспокоилась, — крепкая, плечистая, румяная Катя.
— Не могу, что хочешь делай, не могу. Поясница болит, руки болят, голова болит и спать хочу до смерти.
— Что ты, Катя, — жалобно просила Руфа, — и пяти дней не прошло. Дальше-то легче будет.
— Отосплюсь — приду. А сейчас не могу.
Повернулась и ушла, убежала, чтобы не видеть никого из бригады и не слышать упреков.
Руфа проводила ее мрачным взглядом, сжала свои крупные розовые губы, помолчала, подумала. Справилась, как всегда, в одиночку, с горькой обидой, согнала морщинки со лба и пошла к утятам, будто ничего не случилось.
— Катя отсыпаться домой побежала, — сказала она девушкам, — не выстояла, подкосилась.
— Тоже мне, — презрительно отозвалась Клава Сухарева, — кисейная барышня! А еще комсомолка.
Руфа засмеялась от радости, что именно Клава так сказала. Значит, она-то бежать не собирается…
— Если бы Каштанова ушла, я бы не удивилась, — пожала круглыми плечиками Аня.
Женя, которая возилась с утятами, гневно подняла голову, глаза ее стали злыми.
— А я что — давала повод так думать обо мне? Говори — давала?
— Да я потому, что ты, ну все-таки не как мы… — начала что-то лепетать Аня, — ты все-таки…
— Значит, я хуже вас?!
— Девочки, перестаньте! — Руфа встала между ними. — Ой, глядите, утята водой заливаются.
Пока они спорили, утята набились в поилку и некоторые уже лежали в воде кверху лапами. Все бросились вытаскивать их, принялись обтирать; сушить. Просто глаз нельзя отвести от этих маленьких негодников!
Но хоть и погашена была ссора, у Жени в душе все-таки саднило от обиды: как ни работай, как ни будь стойка и самоотверженна, все равно «ты не как мы»! А о том никто и не подумает, что делается у нее дома, какой раздор у нее с матерью и с отцом — особенно с отцом. Как тяжело у нее из-за этого на душе и насколько ей труднее сейчас, чем им всем! А для чего, все это? Для того, чтобы быть такой, как все, — комсомолкой, а не «директорской дочкой».
«Сами не понимают, так я объяснять не буду, не жалости же у них просить!»
День прошел трудно. Девчата нервничали, сердились. Все устали, хотели спать, хотели вернуться к нормальной человеческой жизни, хотели жить так, как жили до сих пор: на ночь ложиться в постель, днем работать, а вечером принарядиться и отправиться в клуб. Уже бродили неясные разговоры — вон, Катя собралась да и ушла, не мучается, как мы… Ну, и не выстояла, ну, и подкосилась — а что, из комсомола исключат, что ли?
И кто знает, что сталось бы с бригадой, если бы не Руфа.
— Девочки, еще немного потерпеть! — уговаривала она. — Еще денька два-три, смотрите, они уже на ножках крепко стоят. А растут-то как заметно. А хорошенькие-то какие!
Иногда потихоньку кивала на Женю:
— Посмотрите на нее — все-таки избалованная, работать не привыкла, а не сдается, не жалуется. А что же мы-то?
И оттого, что Руфа никогда не теряла спокойствия, и оттого, что не забывала вовремя распорядиться насчет кормов, и оттого, что была всегда весела и дружелюбна, девушки держались около Руфы и бригада не распалась.
И каждая думала — ну еще, еще немного, дня три, потом уже будет легче, и вздохнем свободнее, и жизнь наладится.
На шестое утро Женю разбудил чей-то плач. Она открыла глаза, прислушалась.
Плакала Аня.
— Ой, ой! Целых восемь штук. Мертвенькие, совсем мертвенькие!
— Ну, значит, ты их не разгребла, — кричала Клава Сухарева, — уснула, наверно! Дежурная тоже! Заработаешь с такими!
— Как не разгребла? Все время разгребала.
— Восемь штук! — тоненько охнула Фаинка и тоже заплакала: — Ой, бедненькие! Ой, маленькие…
Женя вскочила и ринулась в птичник. Девушки стояли вокруг мертвых утят, бранились и плакали. Только Руфа молчала, нахмурив светлые брови.
Женя нагнулась, потрогала утят. Упругий пух был неживой, холодный, крошечные перепончатые лапки беспомощно вытянулись, глазки закрылись. И Женя неожиданно для самой себя всхлипнула.
— Почему? Ну почему же они погибли?
— Звонила сейчас Пожарову, — сказала Руфа, — пускай придет, скажет. И как это мы недосмотрели, простить себе не могу.
Женя после того откровенного разговора не видела Пожарова. И сейчас ей подумалось, что в последнее время у них с Пожаровым дороги что-то не встречаются. А как это случалось раньше? Идет Женя вправо — и Пожаров тут. Идет Женя влево — и Пожаров здесь… А нынче по телефону вызывать его нужно. Неужели он что-нибудь все-таки понял? Хорошо бы! И не лез бы к ней больше, и не мучил бы, и с матерью не вынуждал бы ссориться.
— Бедные, бедные, маленькие! — Женя взяла в руку мертвого утенка. — Прямо терпенья нет, как жалко…
Пожаров подошел к ней своей мелкой, неслышной походкой.
— Если бы мне когда-нибудь сказали, — начал он с усмешкой, — что Женя Каштанова, гордая девушка, перед которой жизнь так широко раскрывает двери, будет стоять и плакать над мертвым утенком, которому грош цена, я никогда бы не поверил, не смог бы поверить. И вот — факт!
— Если бы вы его кормили целую неделю, да вылавливали из поилки, да грели бы, так и вы заплакали бы! — сверкнув на него глазами, запальчиво ответила Женя.
Пожаров засмеялся:
— А глаза-то у вас действительно желтые.
— И не грош ему цена! — закричала Клава. — Он бы вырос, так уткой был бы. А утка грош, что ли, стоит?
— При чем тут грош! — плакала Аня. — Жалко ведь.
— Мы ведь обязательства взяли, — напомнила Руфа. — Нам каждый утенок дорог. Как же вы так?
— Ну, а что тут с ними? — Пожаров перевернул одного утенка, другого, третьего…
— Если они вот так у нас ни с того ни с сего погибать начнут, тогда и браться было нечего, — продолжала Руфа, — значит, не сумели, не поняли чего-то…
— Вы всё поняли и всё сумели. — Пожаров поднялся и вытер руки пучком соломы. — Вы тут ни при чем. Утята попались негодные — видите, пупки у них черные. Эти все равно жить не смогли бы. Просто яйца были авитаминозные.
— Значит, мы не виноваты? — встрепенулась Аня, вытирая глаза.
— А все-таки: почему они такие получились? — допытывалась Руфа. — И неужели этот отход обязательный? И неужели этого предусмотреть нельзя?
— Предусмотреть? — Пожаров пожал плечами. — Отчасти можно. Есть такие бригадиры-энтузиасты, которые на инкубатор бегают, смотрят, какие яйца для них закладываются, не попалось бы авитаминозное…
— А что же вы мне не сказали?! Я бы тоже съездила…
— Да! — сердито подхватила Клава. — Чего же вы молчали-то? Зоотехник тоже. И нечего усмехаться, ничего смешного нет.
— Да будет вам! — Пожаров глядел на них, насмешливо прищурясь. — Чего трагедии-то разводите? Пропали — ну и ладно. Если над каждым утенком дрожать… В больших хозяйствах это ни во что не ставится.
— И все-таки жалко. Все равно жалко, — сказала Женя, нахмурясь, — и одного жалко, а тут — восемь.
— Ох, Женя, Женя, — вздохнул Пожаров, — ну, что эти ничтожные единички среди десятков и сотен тысяч? Капля в море.
Девушки деликатно отошли, оставив Женю и Пожарова.
Одни направились кормить уток, другие пошли отдыхать, третьи побежали к озеру умываться.
— А вы как — тоже в озере умываетесь? — спросил Пожаров.
Женя быстро взглянула на него:
— Да. А что?
Пожаров отступил на шаг и оглядел ее с головы до ног.
— А вы элегантно одеты, — иронически усмехнулся он. — Лыжные штаны из-под шелковой юбки. Это что — последняя мода?
Женя покраснела, ей казалось, что она сейчас ослепнет от стыда, от злости, от смущения.
Пожаров стоял перед ней стройный, в начищенных сапожках, в белоснежной рубашке, подтянутый, а Женя — непричесанная, неумытая, с соломой в волосах… Да еще эти коричневые лыжные штаны из-под юбки.
— А потому, что ночью холодно было у озера…. вот штаны тетя Наташа и принесла, — пробормотала она, — а вообще… вам-то какое дело? Лучше бы за делом смотрели… Побольше бы утятами интересовались, чем на мои лыжные штаны смотреть.
— До свиданья, — сухо сказал Пожаров, — у меня не только ваша бригада. Никанор Васильич на совещании в районе, так что я один на весь совхоз, А у меня еще и Вера. Тот участок, извините, поважнее.
Пожаров прошелся по птичнику, проверил брудеры, заглянул в кормушки.
— Ну, что ж, все в порядке! — И снова, оглядев Женю, усмехнулся: — Эх вы, ути-ути!
Женя отвернулась. Калитка захлопнулась. Ушел. Запомнилась насмешка, блеснувшая в его глазах. Она оглядела себя и снова покраснела.
«Я становлюсь, как Вера, — растрепанная, неприбранная. Вот и ногти грязные. Неужели так надо? Нет, так не надо и так не будет. Еще два дня, если с утятами ничего не случится… Еще только два дня».
О, как хорошо было дома! С каким наслаждением Женя вымылась горячей водой и улеглась в свою свежую, чистую постель, как отдыхали ее руки и ноги… Можно было спать всю ночь до утра и не вскакивать, не бежать к утятам, не тревожиться. Руфа отпустила ее. Утята подросли, стали умненькие, не тонут в поилках, не падают, дежурить уже не так трудно.
Женя лежала, закрыв глаза, слушала, как за окном в теплых сумерках пошумливает под легким ветром старая груша… Она приподняла веки — комната была озарена слабым светом луны и отблеском придорожных фонарей, на окнах ветер надувал белые полотняные занавески, и Жене уже начало мерещиться, что она плывет в лодочке, и белые маленькие паруса надуваются над ее головой, и в нежном плеске волн звучит голос Арсеньева, зовущий ее…
Дрему прервал легкий шум на лесенке за дверью, шаги, разговор шепотом…
— Но должна же я с ней поговорить. Я ведь все-таки мать.
— Завтра поговоришь. Если ты мать, дай отдохнуть человеку.
— Нет, я должна…
— А я не пущу. Я хоть и не мать, а всего только тетка, однако не пущу…
Шум затих.
«Спасибо тете Наташе!» — подумала Женя, блаженно засыпая.
Утром Елизавете Дмитриевне тоже не удалось поймать Женю. Женя долго мылась, тщательно причесывалась и одевалась. Елизавета Дмитриевна решила, что «утиное Женино сумасшествие» кончилось. Собирая на стол, она с удовольствием думала, как не торопясь и подробно она выскажет свое мнение о том, что делает Женя. И отец выскажет. И до чего-нибудь они наконец договорятся.
Но, когда Савелий Петрович пришел завтракать и самовар стоял на столе, оказалось, что Женя давно позавтракала и исчезла.
— Нет, это невозможно, — чуть не плача, закричала Елизавета Дмитриевна, — это все Наталья! Зачем ты ей дала завтракать? Почему не сказала мне, что она уходит? Ты разрушаешь мою семью. Кто тебе дал право?
— Ладно, ладно, — спокойно ответила тетя Наташа, наливая чай Савелию Петровичу, — человек на работу спешит, не на гулянье. Что же ей, не евши идти? Ты-то вот еще и не работала, а есть садишься.
— Савелий, почему ты молчишь?
— А что же говорить, если она уже ушла?
— Нет, это невозможно… — И Елизавета Дмитриевна вдруг всплакнула: — Все всё делают, как хотят, а я вроде кошки в доме.
Женя, отдохнувшая и веселая, бежала на птичник. Она торопилась, досадовала, что так далеко до озера, ей уже не терпелось узнать, все ли там в порядке, все ли благополучно. Ей казалось, что она бог знает сколько времени не была на птичнике, и, к удивлению своему, чувствовала, что соскучилась обо всех — и о Руфе, и об Анечке, и о Фаинке, и о Клаве Сухаревой… А что всего удивительней — кажется, и об утятах соскучилась.
Она не заметила, как пробежала лесом, не заметила его утренней прелести, не услышала пения птиц и шелеста листьев. Но вот сбежала с бугра — и вдали засветилось озеро. И словно домой вернулась, когда подошла к калитке птичника.
На берегу было солнечно, мирно, светлая зыбь дрожала у отмели. И утята, ее утята, еще совсем пуховые, с чуть намеченными перышками в хвосте, качались на этих зыбульках, как поплавки.
— Ах вы мои милые, когда ж вы успели научиться плавать? — засмеялась Женя. — Смотрите пожалуйста!
— Ты пришла, — сказала Руфа, — теперь я пойду. Не могу больше. Ждала тебя.
— Иди, Руфа, иди! — Женя только сейчас увидела, как осунулась и побледнела Руфа за эти последние дни, какие усталые у нее глаза. — Иди отдохни хорошенько, я отоспалась, у меня опять сил сколько хочешь. А эти-то, — она кивнула на утят, — плавают, а? Никто не учил, а плавают.
Руфа вяло улыбнулась:
— Катька тоже отоспалась. Вон пришла. Не знаю — принимать обратно в бригаду? Ведь в самое трудное время ушла, бросила. Девочки ворчат. Подумай тут. Потом решим.
— По-моему, пусть работает, — сказала Женя, — ушла, потому что, значит, никак не смогла. Но только запишем это в нашем бригадном дневнике. Давайте дневник такой заведем и все туда будем записывать. Как думаешь?
— Давайте. Но если ты считаешь, что Катьку надо оставить, — давай оставим. Работать веселее. Да и полегче.
Работать стало вообще легче. Снова можно было ночевать дома, ночное дежурство лишь два раза в неделю. Появились и свободные дни. И как только они появились — опять все нерешенное, все недодуманное встало перед Женей.
«Будто птицу, меня ловят, — думала она. — Мама подкарауливает… Отец совсем не понимает меня. Или не хочет понимать? Да, конечно. Он умный, он понимает. Но делает вид, что не понимает. А Григорию Владимировичу я не нужна. Да, я ему не нужна. Иначе разве он мог бы не видеться со мной так долго?»
За все это время она видела его два раза. Один раз на собрании в клубе. Речь шла о поездках кружка самодеятельности в полевые бригады. Женя сидела в самом дальнем углу, слушала и не слышала, о чем говорит Григорий Владимирович, только видела его лицо, его светлые волнистые волосы, глаза. Она сидела с неподвижным лицом, изо всех сил стараясь скрыть волнение, внутри у нее все дрожало. А когда взгляд Арсеньева отыскал ее и глаза их встретились, Женя вспыхнула и опустила ресницы. Так и сидела с горящим лицом, ни на кого не глядя, — ей уже казалось, что все всё увидели и поняли и в душе посмеиваются над ней. Не дождавшись конца собрания, она тихонько вышла и убежала домой.
В другой раз Женя видела его только издали. Она возвращалась с птичника, а он мчался на велосипеде по дальней полевой дороге. Долго смотрела ему вслед, до тех пор смотрела, пока его выгоревшая солдатская гимнастерка, которую он почему-то любил, не скрылась среди молодых зарослей кукурузы.
«Если бы он знал, что я стою тут и смотрю на него!» — с тоской думала она. Но то, что хоть издали увидела его, сделало этот день праздником…
Теперь, когда стало больше свободного времени, можно было позаботиться о своей внешности. Женя попросила тетю Наташу сшить ей комбинезон.
— Знаешь, такой синенький сатиновый комбинезончик, чтобы со всякими кармашками, с молнией. Это очень красиво — на работу ходить. А то ну в чем же? В платьях — неудобно, в плохом — некрасиво, в хорошем — жалко. И холодно ночью. А штаны эти лыжные… Пфи!
— Тьфу на твои лыжные штаны. Безобразие одно.
— Вот и я говорю — одно безобразие. Я их не надену больше. Только людям на смех. А если бы комбинезончик — и тепло и красиво. Правда, тетя Наташечка?
— Конечно, правда.
— Значит, сошьешь?
— Да ладно уж. Женя вскочила:
— Ура! Бегу за сатином. Где мама?
— Вот она — мама, — важно сказала Елизавета Дмитриевна, входя на терраску из сада, — наконец-то и маму вспомнили. Очень хорошо, что ты дома, — пора поговорить по-человечески.
— Мама, ну подожди ты, все какие-то разговоры у тебя. Дай мне денег, я за сатином…
— И у меня и у отца к тебе разговор, — прервала Елизавета Дмитриевна. — Я бы и сама могла поговорить с тобой. Но я ведь для тебя не авторитет.
Отец был дома. Елизавета Дмитриевна позвала его, и Савелий Петрович, к удивлению Жени, без всяких отговорок оставил свои дела и вышел к ним на террасу.
— Э! Вот как — все в сборе, оказывается. В кои-то веки повидаешься наконец со своей семьей. Одним семья дышать не дает, а тут рад до смерти, если свою собственную дочку повстречаешь.
— Я пойду, — поднялась было Женя.
— Как это? — Мать решительно преградила ей дорогу. — Как это — пойду?
— Мне же в магазин нужно сбегать… Тетя Наташа…
— Опять — тетя Наташа. Ты, Наталья, кажется, ни о чем не думаешь и ничего не соображаешь.
— Да где уж мне! — Тетя Наташа махнула рукой. — Кабы соображала, давно бы меня здесь не было… Кваску принести? — обратилась она к Савелию Петровичу.
— Кваску, кваску, Наталья Дмитриевна, — Савелий Петрович, все еще потирая руки, ходил по террасе, — в такую жару кваску — ох, хорошо.
«Ну, чего тянут? — с тоской думала Женя. — Решили выяснять отношения, так выясняли бы».
Видно, эта же мысль томила и Савелия Петровича. Кроме того, его ждали дела.
— Так что же, дочка, — начал он, наливая в стакан квасу, — к чему же ты пришла в конце концов? Что думаешь делать, как жить?
Женя пожала плечами:
— Поработаю в совхозе… Поступлю на заочное. А года через два мы с Руфой…
— Опять с Руфой! — охнула Елизавета Дмитриевна. — Она хорошая девушка, но…
— …поедем учиться, — продолжала Женя. — Анна Федоровна сказала, если хорошо себя на работе зарекомендуем, то партийная организация поможет нам поступить в вуз.
— Так, — Савелий Петрович иронически усмехнулся, — Анна Федоровна и сюда вплелась. Ясно.
— Женя, — предупреждающе сказала Елизавета Дмитриевна, — имей в виду — ты потеряешь Пожарова. Он мне намекнул, что его жена-утятница не устраивает.
— Что?! — Женя вскочила, глаза у нее засверкали. — И этот еще тут? Так вот скажите ему, что я останусь утятницей. Да! Да! Останусь у-тят-ни-цей. Именно так я и решила. И прошу вас обоих — не упоминайте при мне его имени.
И вообще, я больше этих разговоров слушать не хочу и не стану.
И она быстрым, твердым шагом ушла с террасы. Забыв о сатине, побежала к Руфе.
Озеро встретило ее мирным сиянием воды и негромким утиным разговором. Тускло-зеленые камыши неподвижно склонялись к воде. Островок с березами и липами, отчетливо повторяясь в озере, проложил чуть не до самого берега свою прозрачную зеленоватую тень, в которой гасло слепящее полуденное солнце.
По берегу от кормушки к кормушке ходила Руфа. Утята, уже совсем беленькие, лишь с желтым оттенком на шейках, переваливаясь, спешили к кормушкам, смешно шлепая своими розовыми лапками. Руфа ласково разговаривала с ними: «Скорей, скорей, мои лапки. Скорей, скорей, мои ути. Вот какие они у меня стали умные! Вот какие они у меня стали большие!»
Женя чувствовала, как эта мирная тишина, и этот ласковый говор, и эти маленькие, доверчиво бегущие за Руфой уточки — все это, уже привычное, знакомое, успокаивает ее душу.
Руфа увидела Женю, остановилась. Она глядела на нее из-под голубого шарфика, тревожно приподняв выгоревшие на солнце брови.
— Ты чего? Случилось что-нибудь?
— Случилось, — ответила Женя. — Жених от меня отказался.
— Ну?! — весело удивилась Руфа. — Неужели у него до ума дошло?
— Руфа, подумай, ему, оказывается, утятницу не нужно. А я-то дура, я-то думала, что он и в самом деле меня любит. Еще жалела его иногда. А? Ты подумай!
Руфа откровенно смеялась и радовалась.
— Да чего же ты злишься? Это же счастье для тебя. Такой дурак у тебя столько времени на дороге стоял. Да что ты! Развеселись же.
Женя на секунду задумалась. Потом брови ее разгладились, и она принялась хохотать вместе с Руфой.
— Жених от твоей подруги отказался. Вот, Руфа, как моя жизнь-то начинается. Жених отказался. Ой, помираю…
Женя хохотала от всей души, как смеются счастливые, освободившиеся от душевной тяготы люди.
— Знаешь, и у меня камень с души, — наконец притихнув, сказала Руфа. — Я все боялась, что ты не выстоишь, сдашься. Может, и от Москвы в горячке отказалась. Может, пожалеешь. Уговорят тебя…
— Нет, Руфа, нет. — Женя покачала головой. — От Москвы я не в горячке отказалась. В этом я не раскаюсь. Если ехать — так всем ехать, оставаться — так всем оставаться.
Руфа взяла ведерко с кормом:
— Одно только жалко, что осталась ты со зла, не потому, что хотела…
— Да ладно! — Женя выхватила у нее ведерко. — Скажу правду: за работу эту со зла взялась, но ведь не обижу я этих лапчатых. Иди отдохни, я сама накормлю.
И, осторожно шагая среди толпящихся утят, Женя пошла с ведром к следующей кормушке.
Это было ее первое ночное дежурство.
Женя давно уже научилась составлять рацион, готовить зеленый корм, обращаться с кормодробилкой и с кормомешалкой. Научилась ходить осторожно среди толпящихся под ногами утят, разносить по кормушкам корм. Зоркие глаза ее умели сразу заметить загрустившего почему-либо утенка, — Женя ловила его и относила в отдельный загончик, к слабеньким, чтобы подкормить, полечить… Теперь она уже и не так уставала и совсем не путалась в кормах, как в первые дни.
Вскоре она явилась на птичник в новом синем комбинезоне с белой строчкой и белыми пуговицами. Чувствуя себя ловкой и стройной, с удовольствием расхаживала по птичнику, не избегая случая и по совхозу пройтись. Это ведь тоже наряд, хоть и не праздничный, а рабочий.
«Ах, тетя Наташечка, как ты все умеешь сделать и как же ты все понимаешь!»
Не прошло и недели, как вся их девичья бригада — «ути-ути» — оделась в такие же яркие, хорошенькие комбинезоны. Потом еще Руфа придумала повязывать на шею свой голубой с розами шарфик — это вышло кокетливо и красиво. Вслед за ней и все в бригаде завели себе разные шарфики, белые воротнички, цветные платочки в кармашек на груди… Все чувствовали себя ловкими и нарядными, и это чувство создавало и поддерживало на утином берегу хорошее, праздничное настроение.
Прослышав о таких причудах, на птичник заглянула Вера. Она вошла, молча и осуждающе поглядела на веселых, нарядных девчонок.
— К чему это? — сказала она, чуть выпятив нижнюю губу и покачав головой. — Работа есть работа. Тут наряжаться некогда, да и не к чему. Через два дня все грязное будет,
— А мы выстираем, — спокойно ответила Руфа, — выгладим и опять наденем.
— Форсите всё. Работать некогда будет, если так-то форсить.
— А у нас работа от этого не страдает. Мы в две смены работаем, время есть.
— Да разве у вас работа? — Вера пренебрежительно усмехнулась. — Дом отдыха у вас, а не работа. Мне вот наряжаться некогда.
— А почему же не работа? — слегка обиделась Руфа. — Мы свои обязательства выполняем. Надеемся, что выполним до конца, сколько обещали — сдадим.
Но Вера уже не слушала. Окинув хмурыми глазами утиное стадо, она повернулась к Руфе спиной и ушла.
Женя не вмешивалась в этот разговор. Сердце ее для Веры было закрыто. Она готова была, если нужно, помочь ей; готова была по-прежнему носить ей книги и заботиться о том, чтобы ее приглашали в клуб на праздники и на лекции… Но Вера любила Арсеньева — и это встало стеной между нею и Женей. Ревнивая материнская кровь делала Женю жестокой и непримиримой. Здесь она ничем не могла поступиться. А делать вид, что по-прежнему сердечно относится к Вере, не хотела.
Все, казалось, шло как обычно. Женя работала, иногда шутила с подругами, смеялась. Но, когда оставалась одна где-нибудь на сыром песчаном берегу, среди шума берез и утиного лепета, ей казалось, что жизнь кончена. Ни радуг, ни празднеств, ни радостей. Работа, работа, работа, ученье и снова работа. Вот и все, что ожидает впереди. А чего еще ждать человеку, если его чувства не встречают ответа? Ей уже казалось, что та колдовская ночь, когда они стояли с Арсеньевым под золотыми шарами, просто приснилась ей. Ведь она мастерица видеть сны…
Но радость, как и горе, почти всегда приходит неожиданно. И почти всегда не оттуда, откуда ждешь. Сегодня на закате Женя вошла в загон и вдруг увидела, что утиное стадо стало совсем белым. Молодые уточки вырядились в белоснежный шелк и ходили, отсвечивая на солнце своими тугими крыльями.
— Ух ты! — удивленно сказала Женя.
Женя и сама не думала, что может так обрадоваться этому, — ведь и ухаживала она за утятами, и кормила их, и обогревала только потому, что должна была все это делать, должна, и все. И радости от этого никакой не было. А сегодня вот вдруг обрадовалась, и даже сердечная тоска ее смягчилась и отступила.
Руфа появилась из-за сумеречных ветел тихая, задумчивая и какая-то отрешенная. Она шла по серебряной кромке озера, маленькая, в своем голубом комбинезоне, и ветерок поднимал тонкие светлые пряди у нее на голове.
— Ты уже здесь?
Женя усмехнулась:
— Как видишь. А волосы у тебя — будто дымок над головой.
— Ну как — справишься?
Женя неуверенно пожала плечами:
— Постараюсь.
— Не уснешь?
Это было самое опасное. Сон настигал ее врасплох, он просто захватывал ее на ходу, как только наступал час, когда она привыкла ложиться дома.
— На танцах небось не засыпаешь, — дразнили ее подруги, — и до самого утра можешь проплясать. А вот на работе…
Да, проплясать можно и до утра, тут сон не смел даже и близко подступить. А вот на птичнике при дремотном свете одинокой лампочки, под монотонный лепет утят, около теплого дыхания брудеров Женя ничего не могла поделать — пестрые сны лезли даже в открытые глаза.
Руфа до сих пор не доверяла ей ночных дежурств. И лишь сегодня в первый раз решила оставить ее одну — Женя сердилась и уверяла, что уже научилась не спать, что в прошлый раз всю ночь продежурила с Фаинкой и ни разу не уснула.
— Все-таки я с тобой побуду немножко, — сказала Руфа, — проводим полночь, а тогда и пойду.
— Как с маленькой, что ли?
— А ты не обижайся. Я не потому, что не доверяю. Мне просто самой хочется с тобой побыть… Как-то на душе — не знаю как сказать… ну, не скажу, что волнение, а так, зыбь какая-то… Шорников у меня тут был, сидел все. Наговорил, наговорил. Вот поработает в совхозе, окончит заочно курсы по подготовке в вуз — и пойдет изучать кибернетику. И, конечно, потом на Марс полетит.
— Он что-то часто к тебе забегает… — заметила Женя.
Руфа, занятая своими мыслями, не обратила внимания на ее лукавый намек.
— А мне, Женя, вдруг стало страшно. Мир такой большой, такой огромный-преогромный, и разные страны, и разные люди, и города, и моря, — чего только нет на свете. А я, что же я-то? Неужели так вот и просижу весь век у своего озера около уток? И никогда ничего не увижу? Вот говорят, что в Черном море, и в Средиземном тоже, синяя вода, совсем синяя, как василек. А если в ладони ее зачерпнуть, она все равно синяя или как? И горы — какие они? Видела я их в кино, но походить мне по ним хочется. И вообще… Нельзя же только в кино поглядеть — и ладно. А если самой, своими глазами, то как?
— У! — Женя беспечно махнула рукой. — Это просто. Вот будешь хорошо работать, дадут тебе путевку — поедешь да посмотришь. Даже и за границу можешь поехать. Эх, если бы мне такие печали!..
— Ну, что же, ты мою печаль рассудила, давай твою рассудим, — сказала Руфа, немножко задетая тем, что Женя не поняла и не захотела понять ее душевной «зыби».
Ведь не только о том думала Руфа, чтобы поехать и поглядеть. Быть может, ей хотелось и пожить какой-то другой жизнью и какую-то другую работу испытать, может, она потом и опять к своим уткам вернулась бы и сказала бы себе: «Нет, не пойду больше никуда, это мое настоящее место». А так, ничего еще не испытав, ни на чем больше себя не проверив, навсегда остаться с утками и поставить на этом точку… Грустно. Хоть и важная это работа, хоть и почетная, но что делать, если душа еще не улеглась, а требует чего-то нового, и тревожит, и зовет куда-то. Но как объяснить это, как об этом сказать кому-нибудь, если и сама она еще не разберется, куда зовет ее душа и о чем она беспокоится?..
А Женя, считая, что и в самом деле она «рассудила печаль» Руфы, — вон ведь какая спокойная сидит! — заговорила о своем.
— Вот я думаю иногда: а что, если мне и правда в актрисы пойти?
— А ты думаешь, им легче, актрисам-то? Ты читала, как Паганини на скрипке играть учился, — да это каторга какая-то. А не прошел бы этой каторги, то и знаменитым скрипачом не стал бы. Тут и талант не помог бы.
— А все-таки, по-честному, Руфа, есть у меня талант, как ты думаешь?
Руфа вздохнула, поежилась.
— Немножко, по-моему, есть… Только ты не обижайся, только, по-моему, не такой, чтобы… ну…
— Ну, не Ермолова и не Тарасова… Все понятно, Руфа. Какого-то дела мне хочется, очень-очень интересного, чтобы придумывать что-то новое, искать. Может, на целину поехать, что ли? А тут у нас уже все ясно, все известно.
— Здесь тоже еще не все ясно. Вот пропало у нас несколько утят. А что мы могли сделать, чем помочь? Разве нет у нас своих трудностей? Что ты! Да и не уедешь ты никуда отсюда, не уехать тебе.
— Да, наверно, не уехать. Может, потом, попозже… Когда на сердце полегче станет.
— Когда любовь отпустит?
— Да… Если только отпустит.
Девушки уселись на старую колоду, лежавшую на бугорке под ветлами. Озеро темнело, и лишь один край его слабо просвечивал сквозь камыши желтым отсветом закатного неба. А вдали, где деревья близко подступили к воде, начал подниматься туман, — мир становился странным и призрачным. Утки, тихонько ковыляя, текли под навес, укладывались там бок о бок на чистой светлой соломе. Возились еще около кормушек белые стайки, покачивались на потемневшей воде. Но понемногу и они отходили от кормушек, вылезали из воды и с дремотным лепетом направлялись к ночлегу. Близилась полночь, но северное небо не давало тьмы, и девушкам видно было, как устраиваются на ночлег утки, как укладываются тесными рядками, прижимаясь друг к другу.
— Словно пирожки в печке, — ласково сказала Руфа.
Женя притихла, прислушиваясь к ночным шорохам и невнятным всплескам воды.
— Руфа, а вот что я еще думаю, — полушепотом заговорила Женя, стараясь не нарушить этой зыбкой тишины, — а может, стоит нам здесь, на месте, поискать? Ну, изобрести что-нибудь. Помнишь, Никанор Васильич нам об ультрафиолетовых лучах рассказывал? Коров облучали кварцевыми лампами — они удои большие давали. И телят, если болели, тоже облучали — телята выздоравливали. А может, мы всей бригадой, если возьмемся думать, то и придумаем тоже что-нибудь. Такое, чтобы никакого отхода не было у наших уток? Облучать их, может быть? Или собирать для них ультрафиолетовые лучи?..
— А как?
— Ну, про цветы — помнишь мы с тобой читали? Про герань, про мак…
Руфа усмехнулась:
— Клумбы для уток сажать?
— Ты не смейся, не смейся, — Женя увлеклась своими фантазиями, — куда им клумбы, лапчатым, всё в один миг вытопчут. Ну, а если подумать. Вот тебе задача — герань добывает и хранит ультрафиолетовые лучи, а лучи эти — если их понемножку — дают здоровье всему живому. Вопрос: как сделать, чтобы эти лучи попадали нашим уткам?
Руфа заинтересовалась:
— Надо подумать хорошенько. Ребятам сказать, чтобы подумали, девчонкам нашим, Шорникову. И еще с Никанором Васильичем поговорить…
— И не только это, и не только. — У Жени разгорелись глаза. — А так вот все время думать, искать. Как ученые ищут. Как геологи. Мало ли? Может, еще над кормами эксперименты делать?.. Знаешь, как интересно.
— Да, интересно, — согласилась Руфа в раздумье. — Ты интересные вещи говоришь. Ведь если разобраться, нам доверили большое дело. Но это не значит — дали тебе уток — и корми. Нет, ты ищи, как лучше их кормить, и как быстрее их выращивать, и как облегчить труд… Мы же все-таки образованные люди — ну, по сравнению с Верой хотя бы. Значит, и работать должны лучше, инициативней, интересней… Чтобы от нас толк был. А иначе — чего бы нам здесь и оставаться? Как ты, Женя?
— Ты права, Руфа.
— Прежде всего — освоим свою работу. Азбуку освоим. Или как у музыкантов — гамму. Чтобы с закрытыми глазами знали — и как рацион составить, и что для чего. А потом — думать. Вот придумали же доярки беспривязное содержание коров. Придумали же ученые гербициды сорняки уничтожать. Помнишь, как один тракторист, бригадир Яковлев, на съезде комсомола рассказывал?.. Самую тяжелую физическую работу они на машины переложили. На плечи машин. Так и сказал — на плечи машин. А мы что? Надо и нам думать, работать головой, а не то что — растащил по кормушкам готовые корма и спать пошел.
— Да, да, — подхватила Женя, изумленная перспективами, которые сегодня так внезапно и заманчиво раскрывались перед глазами, — о механизации надо думать. Почему это мы в бадейках корм по корытцам разносим? Пускай транспортер какой-нибудь. Помнишь, было в газетах, ребята где-то под Ленинградом всю птичью ферму механизировали? А мы что?
— Правильно! Заявление механизаторам подадим! — Руфа потеряла свое обычное спокойствие. — Женька, Женечка, ты меня сегодня совсем растревожила, ты меня заставила думать. Видишь, как ты мне нужна, Женя! Ты мне очень нужна!
Они еще долго разговаривали, что-то прикидывали и придумывали. Вот взять еще и такой вопрос. Об утках — чтобы в птичнике им было хорошо — заботятся. А об утятницах никто и не думает. Вон в колхозе «Светлый путь» одна взялась уток разводить, да не справилась, заболела. А почему? Высокие обязательства взяла, а силы-то не хватило. А вот как бы придумать, чтобы и норму высокую сохранить и чтобы работа одной только радостью была?
Желтые отсветы в озере погасли, камыши затихли, уснули, укутанные покрывалом тумана… Женя зябко повела плечами.
— Гляди-ка, ночь давно, а ты еще здесь. Уходи немедленно, уплывай, отчаливай.
Но Руфу одолевали разные проекты.
Может, уголок отдыха устроить, полочку с книгами?.. И территорию в порядок привести. Если взять да выложить дорожки щебнем или кирпичом или мелкими дровишками — что найдется, — тогда и сапоги не нужны будут, в тапочках можно, в босоножках… Пройдешь по дорожке до кормушки, а корм по транспортеру идет, только принимай… А что? Невозможно? Люди вон вокруг земли летают, а нам и это невозможно?
— Прежде всего, Женя, надо добиться настоящего помещения для уток. Чтобы по норме было, просторно. Тогда и утята душить друг друга не будут, и мы не будем так мучиться.
— А почему ты не потребовала?
— Я требовала… — Руфа замялась. — Савелий Петрович сказал, что везде так…
— А ты?
— И еще сказал — покажите сначала работу, посмотрим, справитесь ли…
Женя нахмурилась и тихонько вздохнула.
— Он, может, и рад был бы, если бы мы не справились, — это на него похоже. И почему мы все это сами должны придумывать? Ведь он — директор, мог бы подсказать, он же все знает, он же хороший хозяйственник…
— А может… не такой уж хороший? — задумчиво сказала Руфа.
Женя опустила голову.
— Может быть, — еле слышно сказала она.
— Так я пойду. Не уснешь здесь?
Женя энергично затрясла головой:
— Нет, нет. Ни за что не поддамся.
— Смотри не поддавайся. Сейчас особенно глядеть надо. Слышала, что у Веры-то?
Женя встрепенулась, испугалась:
— Что? Что?
— Лисица приходила. Не успели оглянуться — четыре утки лежат с перегрызенным горлом. А пятую унесла. У самой изгородки так и лежат рядком.
— Ой! Когда же?
— Прошлой ночью. Так что — поглядывай.
Женя схватилась за виски — жест, бессознательно перенятый у матери.
— Да если я, проклятый сурок, дам себе уснуть, да если что-нибудь такое… Тогда меня, сонную тетерю, убить будет мало.
Сегодня отцовская лодочка ждала Руфу. Руфа взяла весло, привычным движением оттолкнулась от берега, помахала Жене рукой на прощание. Лодочка вошла в туман, и Руфа исчезла, словно ночное видение. Нет никого, только Женя да березы, да звезда над головой, да еще утки под навесом.
Утки услышали всплеск воды и тотчас откликнулись тревожным лепетом — проснулись.
— Спите, спите, — сказала им Женя, — я здесь, не бойтесь. Вот еще бояки какие.
Женя нарочно говорила вслух, звук ласкового человеческого голоса успокаивает эту нежную, чуткую птицу. Да и самой как-то веселее, когда разговариваешь или напеваешь…
Запад погас. Ночные шорохи ожили в затаенной тьме островка, словно кто-то проснулся там и смотрит на Женю из-за кустов и неслышными шагами подходит все ближе и ближе к берегу, а может быть, уже и спускается в воду. Вон что-то плеснуло в камышах, чуть слышно булькнуло и затихло…
Женя вся напряглась, затаила дух. Ночь, и озеро, и деревья, казалось, тоже затаили дыхание и ждут, что будет дальше. Безотчетный страх холодком пробежал по спине. Еще минута — и Женя вскрикнет и убежит без оглядки от почерневшего ночного озера, от его тяжкого и недоброго очарования.
И вдруг в эту жуткую минуту утки проснулись и заговорили, залепетали, зашевелились под навесом. От их голосов, таких домашних и таких привычных, сразу исчезли все наваждения.
— Иду, иду! — откликнулась Женя. — Кто вас тут потревожил?
Женя побежала к навесу, а в голове уже метались испуганные мысли — лиса? Утащила? Уже лежат белые уточки у изгороди с перегрызенным горлом?
Мимо навесов, по влажному, прибитому волной песку, важно шла серая кошка. Женя остановилась и засмеялась.
— Ну и зверь! Ох, и чуткие же вы у меня. Уж кто ходит тише кошки? И ту услышали.
Женя старалась говорить громко, чтобы утки слышали ее и чтобы «те», которые притаились в камышах и шуршат листвой на островке, прячась в тумане, отступили, убрались подальше, скрылись туда, откуда вылезли было вместе с туманом и тьмой, — здесь люди, здесь человеческий голос, которого боятся и звери и ночные видения. И, чтобы подольше звучал человеческий голос, Женя принялась читать пришедшие на память стихи:
Летний день кончается,
Теплится звезда.
В озере качается
Сонная вода…
Медленно проходила ночь, но не было часа, похожего один на другой. Все время что-то таинственно менялось вокруг. Потянуло ветерком, проснулись камыши, зашуршали жестким шелестом. Потемнело небо, и яркими стали звезды, серебряный ковш Медведицы зачерпнул ночную синеву, маленьким белым костром замерцали Стожары… Незаметно, словно украдкой, ветер стащил с озера покрывало тумана, и в черной воде оказалось полно звезд.
Сразу вспомнился тот Саша-Миша, которому захотелось поплавать среди звезд. Какой это был, видно, интересный парнишка, фантазер и отважный человек, какое богатство воображения таилось в его мальчишеской голове! А его выгнали из лагеря… Начальник не терпел нарушений дисциплины. Вот так!
«И этот человек был бы со мной рядом, всегда, всю жизнь! И так же рассказывал бы мне о своих успехах… О!»
Женя передернула плечами. Она медленно шла по берегу, прислушиваясь к тишине, к хрусту песка под ногами, а думы текли своим чередом, ничем не прерываемые. Она перебирала в памяти все эти маленькие, но такие важные в ее жизни события последних дней, разговоры, споры, скандалы дома… Недоумение, обида сгущались в ее душе. Мысли опять вернулись к отцу, к Пожарову.
«Ну, я не поняла этого человека сразу. А отец? С мамы спрашивать нечего. Но отец? Значит, ему все равно, за кого мне выйти? Лишь бы выйти?»
Да ведь нет же, нет. Этот человек ему нравится! Они «хорошо сработались». Но как же так? Пожаров раскрылся перед Женей так ясно и просто, как стекло, которое притворяется алмазом, а потом повернется какой-то гранью, и ты отчетливо видишь, что это стекляшка. Женя видит это, а отец?.. Неужели он, такой умный, такой проницательный человек, ничего этого не видит? Быть не может! Но если видит — почему принимает его, почему держит около себя, почему даже свою единственную дочь хотел бы отдать ему?.. Ему с Пожаровым удобно? Пожаров никогда не уличит его в беспринципности? Не уличит. А почему? Потому что сам такой же…
Женя отмахнулась от этих мыслей. Страшно было додумать все до конца.
«А если бы к отцу пришел тот… — Женя грустно покачала головой. — Я знаю, что он никогда не придет, я это знаю. Но, если бы… Что сказал бы отец?»
Подумала, представила себе эту встречу… Нет, ничего не вышло бы. Отец всегда отзывался о нем с пренебрежением. Он даже не хотел утверждать Арсеньева на работе. Женя помнила, как жестко, с каменным лицом сказал он тогда: «Мне этот человек не внушает доверия — болтлив и развязен». Женя узнала после, что Арсеньев выступил на собрании и обвинил отца в бесхозяйственности. Это ее-то отца, который считался лучшим хозяином в районе…
«Клуб ему, видите ли, не понравился, — раздраженно рассказывал отец, — не клуб, а забегаловка. Так и сказал. Директор — то есть я, — видите ли, малограмотный, не понимает, какое значение имеет клуб в селе. Это, видите ли, и политическая ошибка, и хозяйственная!»
Как тогда негодовала Женя на этого зазнайку Арсеньева. Кто он такой, что посмел так говорить об ее отце? А теперь? Как самого большого праздника теперь ждет она встречи с Арсеньевым…
В камышах что-то сильно плеснуло. Женя вскинула голову, прислушалась. «Не выдра ли?»
Недавно Никанор Васильевич рассказал, как однажды на озере появилась выдра. Ухватила утку за ногу и тянет под воду. Утка кричит, бьет по воде крыльями, а вырваться не может. Птичница, как была в платье, бросилась в воду, отняла утку. А то ищи потом, куда девалась утка? Утку отняли, выдру застрелили.
Но может, эта выдра на озере не одна?
Женя долго стояла на берегу, напряженно прислушивалась.
Вода по-прежнему была тихой и неподвижной, и затонувшие звезды дрожали и переливались в ней.
Тревога прошла. И Женя со страхом почувствовала, что ей хочется спать, что голова тяжелеет и клонится вниз и что веки сами собой опускаются на глаза. Если бы только сесть и посидеть немножко на разбитой колоде, прислонясь спиной к стволу старой ивы… Ведь Женя не собирается пойти в кладовую и улечься там на мешках, как бывало. Ах, и хорошо же спалось тогда!
«Я тебе дам — в кладовую! — пригрозила сама себе Женя. — Я тебе сяду на колоду! Я тебя знаю, тебе только прислониться к чему-нибудь — и прощай до утра! И что же это за сон такой у меня? У людей вон бессонницы бывают, а тут прямо валит с ног, да и все! Прямо болезнь какая-то. Прочь, прочь, не хочу спать, не буду спать!»
Женя принялась махать руками, прыгать на одной ноге, делать гимнастику… Немножко разогнав сон, отправилась в кладовую составлять корм.
Здесь, при сумеречном свете маленькой электрической лампочки, среди теплых запахов жмыха, соломы и привядшей рубленой зелени, сон снова подкрался к ней, начал одолевать.
Руки стали какие-то чужие, на плечах повисла тяжесть, в глазах начало что-то мелькать, что-то грезиться…
— Нет, врешь, не одолеешь, — прошептала Женя, еле шевеля непослушными губами. — И не сплю я вовсе… А тут сразу сны… Это нечестно, чтобы сны… когда глаза открыты. У меня же глаза открыты.
Женя привалилась к тугому мешку с комбикормом, но сейчас же отпрянула от него, будто обожглась.
«Спать, сонная тетеря? А если лиса? А если енот?»
В совхозе много рассказов ходило об этом странном звере. Сам, как собака, уши круглые. А встретишься — не испугается. Идет прямо на человека, и все. А не убежишь — начнет кусать.
И тут опять закричали утки.
Женя бросила мерку, в которую уже зачерпнула костяной муки, и в два прыжка вылетела из кладовки. Утки вышли из-под навеса, они тревожно сбивались в кучки, пытались куда-то бежать и кричали, кричали… Увидев Женю, бросились к ней, хлопая крыльями, — словно белая метель поднялась в загоне. Отовсюду — из-под навесов, из-под кустов — тысячи уток бежали и бежали к Жене, кричали, что им страшно, звали Женю на помощь, требовали ее защиты!
— Ну, кто вас? Кто вас? — спрашивала Женя, оглядываясь по сторонам. — Ну, чего вы испугались? Ведь я же здесь, я здесь. Да разве я дам вас кому-нибудь в обиду?
Никого не было. Утки, столпившись вокруг Жени, все еще жаловались, поглядывая на нее черными бисеринками глаз, и наступали ей на ноги своими смешными широкими лапками. У Жени раскрылось сердце.
— Эх, вы, — сказала она, — ко мне спасаться бежите?
И такой нежностью к этим робким существам наполнилась ее душа, что захотелось их всех захватить в руки, погладить атласные белоснежные перья, поцеловать маленькие белые головки, погреть в ладонях оранжевые босые лапки…
— Эх вы, — еще раз усмехнулась она, — а никого и нет, ничего и не случилось.
В это время из-за старой колоды выбежала собака. Она остановилась, подняла острые ушки и нерешительно завиляла хвостом. Это был рыженький Руфин Орлик.
— Ах, вот в чем дело, — сказала Женя, — значит, все-таки у нас гости! Ты что, Орлик, думал, что Руфа здесь? А Руфы нет, Руфа дома. Неужели у тебя никакого чутья — бежишь себе, да и ладно. Смотри, как ты моих уток взбаламутил, а? Ступай-ка домой, отчаливай.
Проводив Орлика за калитку, Женя вернулась к озеру. Тут она увидела, что пропустила какие-то очень важные минуты и не заметила, как звезды погасли в воде, а у противоположного берега, среди камышей, возникла светлая полоска зари.
— Светает! — радостно удивилась Женя.
И счастливая тем, что сумела продежурить всю ночь и ни разу не уснула и что ночь прошла так благополучно, обернувшись к уткам, деловито сказала:
— Сейчас кормить вас буду.
И утки поняли.
«Да, да, — закричали они, начиная ковылять вокруг кормушек, — корми скорее, мы уже проголодались, часа три совсем не ели ничего!»
Женя разнесла корм. Сон развеялся, работалось весело, легко. Она чувствовала, что в сердце родилась какая-то новая радость, которая заслонила тяжелые раздумья последних дней и согрела ее. Что произошло в ее жизни?
И вдруг поняла — сегодня, в своем ночном дежурстве, у нее раскрылась душа для той работы, которую она делает, она поняла, что, как это ни странно, начинает любить своих уток. Как они бросились сегодня к ней, ища защиты?
«Они — живые, к ним нельзя без любви…» — сказала однажды Руфа. Только сегодня ночью Женя поняла глубокую, сердечную правду этих слов.
Погожее утро бодрило, хотелось петь, отбросив все, что омрачает душу. Женя сбежала к берегу, сбросила туфли, вошла в розовую, еще холодную воду.
— Хорошо!
Приглядевшись к своему отражению, разбила его ногой. Она не нравилась себе: и глаза какие-то раскосые, и шея тонкая, и нос не поймешь какой — не то гриб, не то картошка…
— Ну и ладно! А не все равно? — проворчала Женя и принялась умываться.
Она плескала себе в лицо полными пригоршнями студеной воды, огнистые брызги далеко разлетались кругом, и сквозь эти брызги Женя видела: утки осторожно спускаются с берега и плывут, чуть шевеля лапками, сами розовые, по розовой заревой воде.
Женя выпрямилась, откинула со лба мокрые темные волосы и, чувствуя, как все тело ее, словно током, пронизано безотчетной радостью, раскинула руки и закричала:
— Я хочу его видеть, должна его видеть, я обязательно должна его видеть!
Негромкий, полный сдержанной нежности голос прозвучал в тишине:
— Здравствуйте, Женя…
Она мгновенно обернулась. У изгороди, словно вызванный заклинанием, стоял Арсеньев и смотрел на нее.
Он все знал и все понимал. Потому что, когда тебя любят и когда ты сам любишь, не видеть и не понимать невозможно. И только очень юные люди, такие, как Женя, полюбив, считают, что любовь их, как жемчужина на дне моря, скрыта от всего мира, не догадываясь, что эта сердечная тайна лучится в их глазах, вспыхивает в их румянце, выдает себя в их смущении, в их беспричинной веселости и такой же беспричинной печали.
Савелий Петрович дал волю своему негодованию:
— Да где же вы были, Никанор Васильич? Как вы-то прошляпили? Вы же весь мой совхоз под удар поставили! На всю область позор. Целое стадо погибло!
Никанор Васильич, завесив глаза густыми бровями, сидел и ждал, когда директор устанет кричать.
— Двести с лишним голов! И это когда мы во все трубы протрубили: Вера Грамова — звезда совхоза! Позор! Докладывайте: как это случилось?
Никанор Васильевич не поднял бровей:
— Подожду.
Савелий Петрович яростно уставился на него:
— То есть как — подождете? Чего подождете?
— Подожду, когда вы обретете способность слушать.
Савелий Петрович налил из графина стакан воды и залпом выпил. Вода была теплая и противная, но все-таки помогла ему овладеть собой.
— Слушаю! — рявкнул он, с досадой оттолкнув попавшее под руку тяжелое пресс-папье.
— С тех пор как у нас в совхозе, кроме птичника Веры Грамовой, появились новые бригады, — обстоятельно начал Никанор Васильевич, — бригада Пелагеи Нечаевой, молодежная бригада Руфы Колокольцевой…
— Вы что, может, мне всю историю совхоза изложите? — прервал его Савелий Петрович. — Я спрашиваю: по-че-му по-гиб-ли ут-ки?
Никанор Васильевич опять завесился бровями и замолчал.
Директор налил себе второй стакан противной воды:
— Я слушаю, черт бы вас побрал! Слушаю!
— Так вот, с тех пор как у нас появились новые бригады, естественно, что они тоже потребовали и заботы, и внимания, и, конечно, кормов. До сих пор — как было? Все лучшие корма — Грамовой. Комбикорма — завались. Она к этому привыкла — обо всем за нее подумают, обо всем позаботятся, а нынче надо уже самой думать.
— Ну, уж о ней-то вы могли бы, Никанор Васильич, позаботиться. Вы же знаете, она на виду, всей области видна. Что теперь скажут о нас? Не помогли, не обеспечили.
— Сказать-то, конечно, скажут. Но это неверно. Помогать — это не значит все делать за нее: и корм распределять, и даже подстилку менять. Грамова видела, что у нее комбикорм кончается, — почему не потребовала вовремя?
— Ну, Никанор Васильич, если утки погибли, — директор грозно повысил голос, — из-за того, что кормов не хватило, — это вам позор. Вам! Вы должны были обеспечить кормами.
— И вам, Савелий Петрович, — спокойно возразил зоотехник. — Я не раз говорил, что в хозяйстве всегда должен быть хороший запас кормов, чтобы не зависеть от случайностей. А что вы на это? «Мышей разводить»! А теперь вот — ни корма, ни мышей… и ни уток!
Директор встал и нервно прошелся по кабинету. Потом открыл дверь к секретарше:
— Вызовите машину.
— А если по существу, — Никанор Васильевич увидел, как побледнело у директора лицо, сжалился над ним, — не из-за кормов это несчастье. Запас у Веры был, только расходовала она его как попало, без расчета. Пелагея, так та рассчитывает. И молодые тоже. А эта — и в кормушки и мимо, она — Вера Грамова, ей достанут!
— Но если не из-за кормов, то из-за чего же?
— Аспергилёз у них. От сырости. Оттого, что подстилки у них чистой не было. На сырой соломе утки спали — вот отчего. Солома заплесневела, а Грамова не видела, а может, и не управилась.
— Двести с лишним — за одну ночь!
— И пятьсот могут погибнуть. И тысяча. И все за одну ночь. А я не уследил — судите меня. Вы сочли необходимым послать меня в это время на курсы повышения квалификации. Это правильно, повышать квалификацию необходимо. А когда я вернулся, тоже не сразу к ней бросился. Считал более важным понаблюдать за молодыми бригадами, которые еще неопытны. А здесь что? Неопытность? Неумение? Незнание?
— А черт ее знает, эту бабу!
— Зато — звезда! — Никанор Васильевич пожал плечами. — Ведь вам звезды необходимы.
Подошла машина. Директор пригласил с собой Никанора Васильевича и вышел из кабинета.
Приехав к Вере на птичник, Савелий Петрович увидел, что утиное стадо в еще более плачевном состоянии, чем он думал. Многие утки ходили окровавленные.
— Это что такое, — упавшим от гнева голосом спросил он у Веры, — ты что же — не видишь?
— Почему не вижу? Вижу, — хмуро ответила она.
— Да как же ты допустила?
Вера холодно взглянула на него.
— А чего ж вовремя комбикорма с завода не привезли? Одной мукой кормлю — вот и жрут друг друга.
Савелий Петрович готов был испепелить ее своими яростными желтыми глазами.
— А чего ж ты молчала, что у тебя комбикорма нет? Я, что ли, должен обо всем знать и помнить?
— Да уж о моих-то делах могли бы и знать и помнить. Под вашу диктовку обязательства-то брала.
— Под мою?! А ты, значит, в стороне стояла!
Директор, задыхаясь, прошелся по берегу. Вон как щиплют друг друга — до крови.
Он снял свою белую полотняную кепку, провел рукой по густым влажным волосам, стараясь успокоиться.
— Эх, Вера! А я-то на тебя — как на каменную стену… Смотри-ка, стадо-то какое — ай-яй-яй! Эти в крови, те как пеплом посыпаны. Да что с тобой: видишь, что у тебя творится, или нет?
— Вижу.
— И тебе все равно? Как же ты с таким-то стадом свои обязательства выполнишь? Позор один, и все! Один только позор — и тебе, и мне, и совхозу. Вот и все, что я вижу.
— И все? — Вера подняла на него глаза, и Савелий Петрович оторопел: неодолимая ненависть глядела на него из этих больших, потемневших глаз. — И все?! — повторила Вера и шагнула к нему, будто собираясь размахнуться и ударить его.
Директор попятился.
— Вера, что с тобой, в самом деле? Ты что?..
— А почему это вы мне говорите «ты»? — Вера не спускала с него своего тяжелого взгляда. — Во-первых, мне не девять лет, из детства давно вышла. А во-вторых, я — знатный человек меня знают во всей области. А вы кто такой? Кто про вас знает-то? А все-таки я вам «вы» говорю. А вы мне — «ты». Почему это, а?
— Вера, Вера, что с… да разве в этом сейчас дело? Ну хорошо, если хочешь… если надо — я буду тебе «вы» говорить!
— Вот и говорите.
— Насколько я знаю, ссоры еще никогда ничему не помогали, — вмешался Никанор Васильевич.
— Ладно! — Директор нахмурился, голос его стал резким и грубым. — Ну, так вот, извольте, Вера Антоновна, хоть вы и знатный человек, ответить своему директору — думаете вы свои обязательства выполнять или нет?
— Нет.
— Это почему же, по-зволь-те у-знать?
— А потому, что я их уже провалила.
Она резко повернулась и ушла, глубоко вдавливая в мокрую отмель каблуки тяжелых сапог. Вся ее крупная фигура — руки в карманы, платок на затылке, пряди волос по ветру — была исполнена равнодушия и безнадежности.
Савелий Петрович чуть не ослеп от ярости. Расталкивая уток, попадавшихся под ноги, он круто зашагал к машине.
— Чертова девка! Зазналась. Выгоню к черту из совхоза! Кому это, к черту, такие работники нужны! Обленилась, подстилка сгнила — переменить руки отсохли. Утки сожрали друг друга. К чертям тебя с твоей знатностью…
Оставив Никанора Васильевича на птичнике, Каштанов бросился к машине. Всю дорогу он ворчал и ругался:
— О кормах и то не позаботилась. Привыкла, что люди за нее думают. Аспергилёз развела. А? Позор!.. К Колокольцевой заедем, — хмуро сказал он шоферу, — посмотрим, как там… что за «маяки».
— Да уж правда, носимся мы много с этой Верой, — подхватил шофер. — Первую птицу — ей. Все условия — ей. А вот ты попробуй, как все люди — и хорошая тут, скажем к примеру, утка, и плохая. А ведь другие, конечно, и обижаются. С них тоже требуется план. А если, к примеру, у нас в автобазе один шофер на новенькой ездит, а другой на рухляди волочится, — так как же он может равняться, если он эту свою рухлядь ремонтирует без конца?
Савелий Петрович хмуро молчал. Он никак не мог пережить удара, полученного от Веры. Как могло случиться? Кто недосмотрел, кто упустил?
Хотелось кого-то обвинить, с кого-то потребовать ответа. Но — он понимал — все его обвинения бумерангом обращались прежде всего на него самого. Отправил Никанора Васильевича на курсы повышения квалификации — не надо было отпускать. Понадеялся на Пожарова — не надо было надеяться: он еще молодой работник. Занялся осушением болота — не надо было только этим заниматься целый месяц, так что даже и к Вере заглянуть было некогда.
Но Вера-то, Вера! Что с ней-то сделалось? Почему она молчала, почему не била тревогу, не звала на помощь? Ведь ей-то он больше, чем себе, доверял. А она что? Покатилось дело под гору, а она, вместо того чтобы зубы сжать, да упереться, да подставить горб, чтобы воз не упал, махнула на все рукой — пускай катится. Разве так настоящие работники делают?!
В эту минуту, а может, и не только в эту, Каштанов никак не мог представить себе, что Вера не только работница, но и человек, что у нее могут быть не только срывы в работе, но и сердечные печали, когда не хватает ни физических, ни душевных сил противостоять неудачам и руки опускаются. И если не подоспеет никто в эту тяжелую минуту, не поможет, не подставит свое плечо, чтобы дать передохнуть человеку, то воз и покатится под гору, как покатился он у Веры.
«Много на себя взяла! — бранился он про себя. — «Я» да «я»! «Фотографируйте меня с утками»! Мания величия одолела. Медаль получила и думает, можно не работать…»
Девчонки — Руфа и Аня Горкина, — дежурившие на птичнике, всполошились, увидев директорскую машину. Аня замерла у корморезки с охапкой зелени в руках. Но Руфа тотчас овладела собой и вышла навстречу директору, незаметно окинув взглядом свой утиный участок.
Тишина, полуденное сияние озера, мирное лепетанье уток, белизна утиного стада, заполнившего берег, девчушка с русыми косами в голубом аккуратном комбинезончике, спокойно вышедшая ему навстречу, — все это немного смирило возмущенную душу Каштанова. Сверкнув глазами по сторонам — здесь Женя или нет? — Савелий Петрович, приподняв кепку, поздоровался с Руфой.
— Как дела у вас? — спросил он и тотчас отметил про себя, что ему и в голову не пришло сказать Руфе «ты», хотя она ему в дочери годится.
— У нас все благополучно пока, Савелий Петрович, — почтительно, но с достоинством ответила Руфа низким спокойным голосом, — отходов нет… Кроме тех утят, с черными пупками.
— Тот отход не считается. — Савелий Петрович неспешно направился к берегу. — Покажите мне своих белобоких. Они, кажется, и в самом деле у вас белобокие.
Руфа чуть-чуть порозовела:
— А как же, Савелий Петрович! Они и должны быть белобокими.
— Не всегда так бывает… Как с кормами?
— До новых утят хватит.
— А комбикорм?
— И комбикорма хватит.
— Вам, что же, отдельно комбикорма привезли?
— Да нет, не привозили… — Руфа зарумянилась еще больше, — мы сами на завод съездили. Попросили. Как услышали, что завод на ремонт остановить собираются, так скорей и поехали.
— Пожаров, что ли, помог?
— Нет, мы сами…
— Где же вы машину взяли? Наши-то в разгоне были. Да и не помню, чтобы я вам машину давал.
— А мы в райкоме комсомола попросили. Наши все заняты были — тогда я в райком поехала, ребята помогли.
Савелий Петрович искоса взглянул на нее.
— Оперативно. Вы поехали, а как же птичник? Оставили на кого?
— Как — на кого? — удивилась Руфа, — Нас же шесть человек. Кто хотите остаться может.
— А корма?
— Так что ж? И корма каждая из нас может составить. У нас незаменимых нет.
Савелий Петрович усмехнулся, покачал головой:
— Видно, мне у вас, Руфа, придется поучиться организации дела. У меня вот так не выходит.
Под навесом затарахтела корморезка — Аня Горкина пришла в себя и взялась за работу. Утки понемногу вылезали из воды и медленно, вперевалку, начинали подвигаться к кормушкам. Некоторые уже стояли у кормушек и, вытянув шеи, негромко спрашивали, когда им дадут поесть.
— Сейчас, сейчас, — ответила им Руфа, — видите, товарищ директор приехал.
— У вас общий язык, как я посмотрю. — Савелий Петрович не удержался от улыбки.
— А как же, — серьезно ответила Руфа, — они все понимают.
Эта девчушка ему положительно нравилась. И что же, в конце концов, сердиться на нее? Женя сама не маленькая, и если решила остаться на птичнике, то смешно винить в этом Руфу.
— Скоро сдавать будете?
Руфа тревожно встрепенулась:
— Как — сдавать? Куда?
— Как это — куда? Ведь им около месяца, насколько я понимаю?
— Через два дня месяц, — все так же тревожно насторожившись, ответила Руфа, — только зачем же нам их сдавать? Кому?
— Кому? Вере… Впрочем, у нее свои… — Директор поморщился, вспомнив о Вере и об ее утках. — Сейчас Поля бригаду собрала. Вот ей и передадите.
Руфа упрямо покачала головой.
— Нет. Мы никому их не отдадим. Мы их до конца растить будем.
Незаметно подошла рыженькая Аня и встала, настороженно прислушиваясь. Потом появилась Клава Сухарева с мрачно насупленными светлыми бровями. Директор оглянулся на них — вон как взъерошились.
— Да что вы, порядков не знаете, что ли? — с досадой сказал он. — Ведь вам известно, что одна бригада выращивает уток до месячного возраста, а после месячного — передают другой бригаде. В первый раз слышите, что ли? Азбуку вам читать?
— Мы знаем порядки, — спокойно, с достоинством ответила Руфа, и директору стало не по себе оттого, что он повысил голос, — только мы считаем, что эти порядки неправильные.
— То есть как? — вспыхнул Каштанов, но тут же сдержался. — Кто же это вам сказал?
— Мы сами так решили, — все так же спокойно продолжала Руфа, хотя от волнения красные пятна пошли у нее по лицу. — Мы, наша бригада, будем растить своих уток до самого последнего дня. До того дня, когда их надо будет… сдавать государству. И в другую бригаду мы их ни за что не отдадим.
— Ну, знаете ли, это уже самоуправство… — начал было Савелий Петрович, но тут вступили в два голоса члены бригады — Аня и Клава Сухарева.
— Мы их выходили, — закричала Клава, забывая, что перед ней сам директор, — мы их в руках отогревали!..
— Мы им носы промывали, — подхватила и Аня Горкина, — как заклеится у какой нос от корма, так мы умывали. А теперь…
— Неужели вы думаете, что я с вами здесь буду стоять и спорить? — уже рассердившись, осадил их директор. — Сегодня же дам приказ.
Он повернулся и пошел было, но Руфа решительно загородила ему дорогу.
— Товарищ директор, ведь мы не просто так решили… Из-за того, что нам их жалко отдавать. Мы все обдумали. Вы же сами всегда говорите — молодежь должна разбираться в экономике хозяйства. А как мы разберемся, если мы только половину дела делаем? Мы ведем учет всех кормов. Мы ведем учет привеса. Если вы сейчас у нас стадо отберете, так ведь это еще только половина утки, ей еще месяц расти. А как я буду отчитываться? Откуда я буду знать, во сколько мне обошлась каждая утка? Дайте мне отвечать за то дело, которое мне доверили. Вот доведем до конца это дело, тогда и судить можете: плохо мы его сделали или хорошо. И все ясно будет. А так — что же? У нас они сейчас хорошо растут, дают хороший привес. А в других руках… Откуда мы знаем, как там. И за что же, в конце концов, мне как бригадиру отвечать? Как учесть конечный результат?
Каштанов слушал ее, чуть прищурив глаза. Быстрый ум его сразу оценил интересную идею. Правда, ведь так еще не было. Но если эти девчонки придумали что-то, на его взгляд очень дельное, то…
— А что ж? — сказал он. — Давайте попробуем. Необычное это дело. Но в ваших доводах много убедительного. Законы, в конце концов, создают люди, люди же их могут и менять. Рискнем, Руфа!
Каштанов не спешил закончить разговор. Его удивляла эта девочка своей спокойной деловитостью. Еще и еще раз возвращался он к ее требованию — а это было не предложение, не просьба, а действительно требование — и снова удивлялся: почему до этого додумались девчонки, а вот ему никогда и в голову не приходило? Может быть, там, где сотни тысяч уток выращивают, это и невозможно. А в небольшой бригаде — почему же не попробовать?
Каштанов разговаривал с Руфой, а втайне все-таки ждал, что сейчас откуда-нибудь появится и Женя. У него болело сердце из-за домашней ссоры, и ему становилось тоскливо, он скучал по своей строптивой дочери, знал, что она где-то здесь, но спросить о ней не хотел. И уйти, не спросив, тоже не хотелось.
Руфа, немного помявшись — ей неудобно было оставить директора, — извинилась:
— Мне некогда, Савелий Петрович, извините. Им есть пора.
— Пожалуйста. А я, кстати, и посмотрю, как у вас идет дело.
— Давайте кормить, — сказала Руфа подругам, засучила рукава и взялась за бадейку.
Аня заторопилась, обо что-то споткнулась, что-то уронила.
— Ну, ну, чего так спешить, — мягко сказал Савелий Петрович, — успеют, не помрут.
— Они свои часы знают, — возразила Аня. Но тут же засмущалась и убежала в кладовую.
— Ну ладно, уйду, — усмехнулся Савелий Петрович и медленно пошел по берегу, — не буду вам мешать.
Ему не хотелось уходить отсюда. Ему приятно было глядеть на белое стадо, на расторопных молодых работниц, на их слаженную работу.
«Эх, кабы все так работали! Мы бы наверняка на первое место по области вышли».
А сам все ждал и ждал, что наконец появится Женя.
Руфа и Аня с полными бадейками корма вышли из-под навеса. Утки с криком окружили их.
— А слышали, — сказал директор, — у Веры-то лисица побывала.
— Слышали, — ответила Руфа, накладывая корм в корытце. — А что ж, она не дежурила, что ли?
— Да разве уследишь? Вот теперь мы ребят послали с ружьями — караулить лису. Смотрите, как бы к вам не переметнулась.
— Пусть попробует, — закричала издалека Клава, — мы ее голыми руками поймаем!
— Так она вам и далась, — поддразнил ее Савелий Петрович, — уснете, а она тут и есть.
— Мы никогда не спим на дежурстве, Савелий Петрович, — возразила Руфа.
— Да у вас тут и поспать-то негде. Может, вам вагончик поставить, как у трактористов?
— Нет, нет, — почти испугалась Руфа, — нам нельзя спать. Тут как раз все на свете проспишь. Нет, нет! Да ведь и утки всю ночь тоже не спят — то на воду, то к кормушкам, то опять на воду…
— А Женя, скажете, тоже не спит?
— И Женя не спит.
— Не спит?! Всю ночь?
— Всю ночь не спит.
— Скажи пожалуйста! Не ожидал.
— Уточек жалко, — добавила тоненьким голоском Аня. — А вдруг с ними что случится? Мало ли! А они же вон какие — совсем беззащитные. Чем они защищаться-то будут?
«Ох, и чудаки, совсем чудаки еще, — повторял с усмешкой Савелий Петрович, возвращаясь в совхоз. — Не потому кормят, что надо уток откормить, а потому, что «уточки есть хотят»; не потому сторожат, что утки могут пропасть и план провалится, а потому, что «уточек жалко — они же ведь беззащитные»! И кто знает, — вдруг задумался он, — может быть, так и надо работать, как эти девчонки? Может, прежде всего любить надо, беречь надо, жалеть, а тогда и план сам собою выполнится? Может, эти «чудаки» дело получше, чем мы, поняли?»
Савелий Петрович отправился на молочную ферму. Оттуда — в поле, на кукурузные участки. Надо было переключиться, успокоиться, остыть, чтобы потом обдумать как следует, что произошло, и решить, что делать дальше.
Хорошая, породистая телочка, родившаяся сегодня ночью, немного утешила его. Молодая кукуруза, густо зацветшая в долине, тоже порадовала. Вот скоро осушат болото, земли прибавится, а значит, и кормов будет больше. А прибавится кормов — прибавится скота и птицы…
Но подумал о птице — и тут же мысли его вернулись на злосчастный Верин птичник. «Туда нужно бригаду. Пускай народ собирает, если одна ничего сделать не может. А вообще, следовало бы выгнать ее за такие штуки, вот что! Впрочем, рано еще решать, пускай все перекипит. А то решишь сгоряча да и не расхлебаешь потом».
Савелий Петрович шагал по меже кукурузного поля, длинные упругие листья дружески касались его плеча, словно упрашивали не сердиться, не волноваться. Но разве так просто справиться со своим горячим характером? А тут еще районная газета наседает, требует сведений о Вере, о том, как выполняет она свои необыкновенные обязательства. И, словно в насмешку, спрашивают: нельзя ли привезти к ним экскурсию, ферма ведь показательная. Только этого не хватало — протрубить по всему району о своем провале.
Савелий Петрович круто повернул обратно и зашагал к машине, которую оставил на дороге. Но не прошел и десяти шагов, как ноги у него онемели и глаза остановились: по тропочке, тесно касаясь друг друга плечами, шли Женя и Арсеньев. Шли и ничего-то вокруг не видели! Смотрите, пожалуйста, на нее, на эту девчонку, на эту «от горшка — два вершка»! А этот-то нахал, жену где-то спрятал, а сам вон что разделывает… Ишь ты, уставился на нее со своей сладкой улыбочкой!
— Этого еще не хватало! — осипшим от негодования голосом буркнул Каштанов. — Скажите пожалуйста!
Как раз только что утром у них с Арсеньевым произошла очередная стычка. Каштанов распорядился собрать старших школьников на прополку. Арсеньев, правда, помог организовать это. Но двоих — Шорникова и Шаликова — не отпустил: они, видите ли, заняты в кружке самодеятельности и выступают сегодня в поле, в бригадах… И ведь все время так. Каштанов распоряжается, а у Арсеньева свои планы. Не признает единоначалия, и все. Но что сделаешь, если для парторга Арсеньев всегда прав?
А теперь — еще, вот вам, радуйтесь.
Может быть, Женя и Арсеньев так и прошли бы мимо, не увидев Савелия Петровича, если бы он сам не вышел им навстречу.
«Сейчас я вас! — злорадно подумал он, торопясь выйти на дорогу. — Обомлеете у меня!»
Но обомлел он сам — Женя и Арсеньев и не подумали отстраняться друг от друга.
— Это что же та-кое?.. — задыхаясь, еле выговорил Савелий Петрович. — Ну-ка объяс-ни-те…
Арсеньев вздрогнул, будто его ударили, и, легонько отстранив Женю, шагнул к директору:
— А почему вы позволяете себе кричать на нас?
В его лице, в напряженной фигуре Каштанову почудилось что-то опасное, и он слегка отступил.
— Да, папа, — Женя с сердитым блеском в глазах тоже подошла к нему, — почему это ты кричишь?
«Смотрите, — Каштанов был ошеломлен, — она повторяет его слова».
Савелий Петрович постарался овладеть собой.
— Я не кричу… Просто меня удив-ля-ет… — стараясь сохранить достоинство, сказал он, — я не понимаю. Я хочу знать, какие у вас намерения.
— Самые лучшие! — сказал Арсеньев и улыбнулся. И так счастливо улыбнулся, что Каштанов больше не мог сдержать своей ярости.
— Какие у вас могут быть намерения?! И как вы смеете!.. — закричал он.
— Папа! — Женя поспешно встала между отцом и Арсеньевым. — Я люблю его.
— Что?!
— Да. Я люблю его. Давно люблю. И никого другого в жизни любить не буду.
— Да он же не может жениться на тебе! У него жена есть! Ты с ума сошла!
— Я оформляю развод, — сказал Арсеньев.
— Не достанется вам моя дочь! Не до-ста-нет-ся!
— Нет, папа, она ему до-ста-нет-ся.
Женя взяла Арсеньева под руку и прижалась к нему. И, словно защищенная его плечом, глядела на отца светлыми торжествующими глазами.
И вдруг Савелий Петрович понял, что сколько бы ни кричал, сколько бы ни возмущался, — он тут уже ничего поделать не может. Он сразу как-то обмяк, осунулся. Постоял с минуту, опустив свои черные колючие ресницы, криво усмехнулся.
— Ну, что ж, — сказал он наконец упавшим голосом, — посмотрим… — и направился к машине.
Женя невольно сделала движение остановить его.
— Папа!
Но Каштанов, не оглядываясь, нетерпеливо махнул рукой.
Совсем разбитый и расстроенный, он влез в машину, прошептал: «В контору» — и, уже ничего больше не видя и не слыша, задумался. «Восемнадцать лет — вот здесь, под крылом. На руках носил, учил ходить, первые буквы показывал… Мать обидит — ко мне жаловаться бежит. Мальчишки отколотят — опять же ко мне в галстук плакать. В город предлагали ехать, из-за нее отказался: Женьке лучше на воздухе расти. Восемнадцать лет! И вот — будто не было ничего и никого. Как воробей из гнезда. И ради кого?..»
— Скорей! — буркнул он шоферу, боясь, что сейчас запустит руки в свои густые седеющие волосы и заревет белугой.
Уже давным-давно все ушли из правления. Секретарша отстучала на машинке все нужные бумаги, заперла стол и ушла. Бухгалтер сложил документы и убрал счеты. Сторожиха начала подметать в приемной. Заглянула было в кабинет, но тотчас закрыла дверь, увидев директора. А директор ходил взад-вперед по ковровой дорожке — от окна к столу, от стола к окну, не в силах справиться со своими обидами.
Все обидели его сегодня — и Никанор Васильевич, и Вера, и Арсеньев… И больше всех, больнее всех — его дочь. Не посоветовалась, даже не спросила, что он на этот счет думает. Довела до сведения — и все. Ну, а дальше, а дальше-то что делать будет? А? Уток разводить, кружками всякими заниматься. А потом-то что? Навсегда здесь? На всю жизнь? Уж теперь про учение и говорить нечего. Ах он подлец тихий, как же это он подобрался к ней? И почему именно он, Арсеньев, которого Савелий Петрович терпеть не может?
Савелий Петрович все ходил, думал да передумывал. А что, если все-таки поговорить с ней сегодня по душам?
«Он тебе не пара, — скажет Савелий Петрович, — ты еще девочка, а от него уже одна жена сбежала».
Но подумал и тут же отверг свои намерения. Он отлично знает, что ответит Женя. «Жена не сбежала, — скажет она, — он сам ее оставил, потому что она была глупая и лживая. А я не сбегу, потому что люблю его…»
Чертова девка! Уж если уток не отспорил, то где ж ее тут переспоришь.
Сторожиха еще раз заглянула в кабинет и снова закрыла дверь.
Савелий Петрович понял, что работать сегодня он уже не сможет, взял свою полотняную кепку, запер сейф и пошел домой.
И, как всегда, входя в дом, Савелий Петрович ощутил ласковую тишину чисто прибранных комнат. Закатное солнце глядело в окна, окрашивая все теплым, оранжевым светом — и букеты цветов на столах, и кружевные шторы, и свежую скатерть, и посуду, приготовленную к обеду… Елизавета Дмитриевна что-то напевала в саду. Тетя Наташа погромыхивала в кухне кастрюлями.
— Добрый вечер! — подал голос Савелий Петрович.
Песенка тотчас прервалась, и Елизавета Дмитриевна появилась в дверях.
— Ну-ка, товарищи женщины, оставьте все свои дела, — объявил Савелий Петрович, усаживаясь, как был в кепке, к столу. — Сообщаю вам новость — наша Евгения Савельевна выходит замуж.
Тетя Наташа, которая только что вошла из кухни, чуть не выронила кастрюлю из рук. Елизавета Дмитриевна оживилась, засияла.
— Как, значит, все-таки согласилась?!
— Как… Все-таки выходит за Пожарова… — еле пролепетала тетя Наташа, будто услышала о большом несчастье.
Савелий Петрович снял кепку, густые волосы прянули на лоб, и он машинально пригладил их рукой.
— При чем тут Пожаров? У жениха другая фамилия. Его зовут Арсеньев. Григорий Владимирович Арсеньев, — сказал ой, наблюдая, какое впечатление производят его слова.
Елизавета Дмитриевна нахмурилась.
— Как — Арсеньев? При чем здесь Арсеньев?!
А тетя Наташа, наоборот, просветлела лицом.
— Ох, Женька, Женька, деточка моя! — засмеялась она счастливым, легким смехом. — А я уж совсем было испугалась, тоже подумала, что Пожаров.
— Ты посмотри на нее! — закричала Елизавета Дмитриевна, указывая на сестру. — Ты слышишь, что она говорит? Это все она, все она устроила.
— Да если б я могла, я бы это уже давно устроила… И чего вы взъелись на Григория Владимировича? Чего? Давно я это замечаю за тобой, Савелий Петрович. Неужели его можно сравнить с пустым барабаном вашим, с Пожаровым? С этим-то она счастлива будет. Ах, деточка моя! Ну, да где ж они? Чего ж не позвал-то его? Поздравить же их надо.
— Ну, ты слышишь? Ты слышишь? А?..
Савелий Петрович глядел то на одну, то на другую. Одна плакала и бранилась, другая радовалась и смеялась. Но хоть и любил он свою жену Елизавету Дмитриевну, однако здравому смыслу тети Наташи доверял больше.
— Так ты что же, Наталья, значит, считаешь, что особой беды в этом нет? — спросил он, глядя на нее исподлобья.
— Дурни вы оба, вот и все, — ответила тетя Наташа, прослезившись. — Да она уж давным-давно его любит. Это вы-то как слепые, а я давно все увидела и все поняла. Да ступай ты, старый дурень, веди зятя, я сейчас такой-то ужин приготовлю! Ступай, говорят тебе.
Савелий Петрович смущенно поднялся, отнес кепку в прихожую, повесил.
— Ну, что же ты?
— До завтра отложим. У Женьки дежурство ночное. Не придет — сама знаешь.
— Ну, до завтра так до завтра, — весело согласилась тетя Наташа, — уж раз дежурство, так ни за что не пойдет.
И она вышла в кухню, не чуя под собой ног.
Савелий Петрович встретил беспомощный взгляд жены.
— Ничего, ничего, — сказал он, подошел к ней и обнял за плечи, — ведь и в самом деле… если любит. Ну, а если бы твои родители тебя мне не отдали?
— Как так? — встрепенулась Елизавета Дмитриевна. — Да кто бы меня удержать мог?
— Ну вот, видишь. Не будем и мы удерживать. Тем более, что все равно удержать не сможем.
Меньше всего ожидал Каштанов, что этот человек может войти в его семью, и меньше всего он этого желал. Но что случилось — то случилось. И ничего поделать тут нельзя.
— Не будем расстраиваться, старушка, — с наигранной веселостью сказал Савелий Петрович жене. — Арсеньев парень неглупый, голова на плечах есть. Если им заняться да помочь, он на задворках не останется.
Последние слова он почти простонал. Он бы хотел сейчас только одного — никогда в жизни в глаза не видеть этого Арсеньева.
— Там у него бабка какая-то, — сделав гримасу, возразила Елизавета Дмитриевна, — говорят, ужасная злыдня.
Савелий Петрович только устало махнул рукой.
Давно не видели Арсеньева таким оживленным и остроумным, каким он явился в клуб сегодня. Будто болел человек, тяжело болел и вдруг стряхнул с себя болезнь, выздоровел. И все приятно удивились — оказывается, он гораздо моложе, чем думалось, он совсем молодой, и жизнь у него как будто только теперь начинается.
Лишь одна Руфа знала, что случилось с их заведующим клубом. Она только что пришла с птичника. Женя сменила ее. То же сияние, что и у Жени, подметила Руфа в его глазах и усмехнулась про себя. «И как это я раньше не видела? Как не догадалась? Ведь и догадаться-то было просто!»
Ей хотелось подойти к Арсеньеву, протянуть ему руку и сказать со всей добротой своего сердца: «Будьте счастливы всегда! Как я рада, что все так случилось, — и за вас, и за Женю».
Но Руфа не позволила себе этого. Если люди молчат — не надо ломиться к ним в душу.
…Репетиция кончилась поздно вечером. Молодежь с песнями разбрелась по домам. Арсеньев запер клуб и медленно сошел с крыльца. Наконец он снова один, нет, не один, с Женей. И снова он видит ее рядом, смотрит в ее влажные глаза, снова он слышит ее голос, слышит и отвечает ей… Как прекрасно устроен мир, какой запас счастья и радостей приготовлен для человека. Если бы все чувствовали и понимали это, — кому бы пришло в голову думать о войне, изобретать орудия смерти, мучить и уничтожать людей, разрушать их жилище, отнимать у детей отцов, разлучать любящих…
Арсеньев вздохнул, холодок прошел по его плечам, и он только сейчас заметил, что идет дождь и он шагает прямо по лужам. Но это был странный и красивый дождь, потому что туча не закрыла луны, и она, повиснув над лесом, словно любовалась этой причудой летней ночи. Дождь был редкий и крупный, и каждая капля сверкала в лунном свете, падая вниз тяжело и звонко.
— Дождь сквозь луну, — с улыбкой прошептал Арсеньев. — Оказывается, и так бывает тоже.
И тотчас подумал, что завтра на заре забежит к Жене на птичник и спросит — видела ли она этот удивительный лунный дождь?
И вдруг, неизвестно откуда, подкралось темное предчувствие. Арсеньеву стало страшно, счастье было слишком велико.
«Кто может нас разлучить? Ну, кто? — спрашивал он себя, стоя под густой елкой. — Ее отец? Ее мать? Не смогут. Не смогут. Если она любит — никто не сможет. Пожаров? Ну, это даже смешно…»
Дождь просыпался, проблистал и кончился. Умытая луна, словно улыбаясь, поднялась выше.
«Сегодня сказать бабушке, — думал Арсеньев, подходя к своему дому, — или потом?»
Бабушка Софья ждала его. Она никогда не ложилась, прежде чем Григорий не вернется из клуба. Ужин, накрытый суровым полотенцем, стоял в кухне на столе. На плитке тихонько пошумливал голубой чайник.
— Бабушка, ты представь себе — дождь! — Григорий со смехом стряхивал за дверью пиджак. — И месяц и дождь. Видала ты когда-нибудь?
Бабушка Софья, невысокая, сухонькая, с горбоносым лицом и зоркими глазами, внимательно поглядела на него.
— Вишь ты! Значит, это дождик тебя развеселил?
— Да нет, просто смешно. — Григорий уселся за стол, снял полотенце с хлебницы. — Тут месяц светит, а тут дождь идет.
— Со смеху помереть можно, — согласилась бабушка Софья, наливая ему чаю, — особенно когда человеку без малого тридцать.
Арсеньев понял, что одним дождем сквозь луну никак не отделаешься. Бабушка ни о чем не спросит, но она будет ждать его рассказа о том, как прошел день и что было сегодня в клубе, и — непременно! — будет ждать, чтобы он рассказал о своей радости. По ее взгляду он уже знал, что бабушка эту радость подметила и скрыть от нее уже ничего нельзя.
Григорий поужинал, прошелся по кухне. Кухня у них была большая, чистая, теплая, это был самый жилой угол в их старом, слегка покосившемся доме.
Сегодня Григорий по-новому взглянул на потемневшие стены этой бревенчатой кухни, на большую русскую печь, на широкие половицы с темными щелями и чечевицами сучков… Как-то понравится все это Жене, когда она войдет сюда, захочет ли она остаться в бабушкиной избе? Ведь она привыкла, чтобы в ее окне светило солнце и чтобы розы цвели у террасы!
«Если любит — все понравится», — решил он.
Да и почему бы его дом мог ей не понравиться? Арсеньев прошел в горницу, где на окнах цвели герани, стояли книги на полках и вдоль половиц лежали веселые полосатые — желтые с голубым — дорожки. Может, его спальня покажется ей душной и тесной — узенькая комнатка за печкой, где стоит раскладушка с лампочкой у изголовья!
Да и бабушкин уголок не лучше: кровать под лоскутным одеялом да табуретка. Раньше еще висели над ее кроватью иконы. Григорий, как во сне, помнит тихое, дремотное сияние синей лампадки, озаряющей темный лик бога. А потом, когда отца убили на войне, а мать умерла от нервной горячки и, как говорили люди, от горя, бабушка тут же, при нем, сняла эту икону и расколола ее в щепки большим косарем, которым щиплют лучину…
Григорий ходил по избе — и слышал рядом шаги, легкие Женины шаги… Неужели это все-таки правда, что Женя войдет в его дом? Войдет и останется здесь. И где бы ни была она целый день, куда бы ни ходила, какие бы дела ни делала — вечером она непременно снова придет сюда… Григорию стало нечем дышать — так огромно было его счастье.
Бабушка Софья, убрав со стола, сидела, сложив руки, и следила за ним острыми, внимательными глазами. Она ждала.
Григорий подошел и сел против нее к столу.
— Бабушка, я решил жениться. Что ты скажешь на это?
У бабушки дрогнула нижняя губа, как перед плачем, но лицо осветилось радостью.
— Давно бы… Давно бы пора. Я уж и ждать перестала. Неужто, думаешь, легко на тебя глядеть, на бобыля?
Бабушка утерлась концом фартука и подняла на него влажные, сразу подобревшие глаза.
— Кого же?.. — спросила она, а в голосе ее слышалось: «Разглядел ли на этот раз, что за человек она? Не станется ли, как уже было?»
— Нет, бабушка, не бойся. Это совсем другой человек. Я с первого дня знаю ее, как тут живу. Это, бабушка, Женя Каштанова.
Бабушка глядела, словно не понимая, что он сказал.
— Да, да, Женя Каштанова! — торжествуя, повторил он. — Нашего директора дочь, бабушка.
У бабушки потемнело лицо.
— Что с тобой? Она тебе не нравится?
— Да пойдет ли? Барышня ведь она. И — слышала я — за Пожарова ее хотят.
— Мало ли что хотят. А она за меня хочет.
Но бабушка, сдвинув брови, покачала головой.
— А как с ним-то… с Каштановым-то ладить будешь? И сейчас друг друга на дух не принимаете.
— А мне не с ним жить, бабушка.
Долго горел огонь в эту ночь в доме Арсеньевых. Григорий думал и передумывал, как и где будут они жить с Женей. Если останется здесь — хорошо. А если не понравится — придется искать квартиру…
А бабушка Софья все тихонько сетовала:
— Мало ли девок в совхозе? И хорошие есть, и работящие. Так вот нет — Каштанову ему нужно. Уж и не молоденький, а разуму все нет.
Вдруг у бабушки Софьи появилась надежда:
— Гриша… А Гриш!
— Что, бабушка?
— А отдаст ее за тебя директор-то?
— А я и спрашивать не буду.
— Так, значит, не говорил с ним? Ну, тогда все это пока еще вилами на воде писано.
— Как это — вилами на воде? Мы с Женей решили. Чего ж еще? Сейчас не старое время, бабушка, чтобы жить по приказу отца.
— Так-то оно так, а все-таки — отец.
Бабушка немного успокоилась. Зато начал волноваться Григорий. Как это он так скоро и так просто все решил? Каштанов Жене действительно «все-таки отец». Как можно так полагаться на ее слово? Ей за него дома надо будет выдержать большую борьбу — выдержит ли? У Каштанова характер жесткий. А там еще и мать…
Григорию стало тяжело и тревожно. Все закачалось, заколебалось. Счастье, которое, казалось, уже вошло в его дом, вдруг обернулось миражем. Хоть бы утро скорее, чтобы увидеться с Женей и убедиться, что она по-прежнему любит и ждет, решение ее не изменилось.
«Да, надо как-то ладить с этим человеком, — внушал себе Григорий. — Надо помягче. Да и что мы за враги такие? Из-за чего нам враждовать? Кривая у него душа, это верно. Но ведь можно и по-хорошему объясниться, не обязательно с бранью! Я ведь тоже бываю не совсем прав… Спорю, требую. А он не привык».
И Григорий дал себе слово наладить отношения с Каштановым. Ну, если и слукавит иногда человек… Что ж! Все не святые.
Так он решил ночью. Это решение его успокоило — все будет мирно, все будет хорошо. Можно же иногда чем-то поступиться — ну, хотя бы ради Жени. Ради его и ее счастья.
Григорий никак не мог предполагать, что не пройдет и недели, как они рассорятся с Каштановым чуть ли не на всю жизнь.
Из областной газеты приехал корреспондент. Он интересовался и полями и фермами. Но главное, что ему было нужно, — написать о Вере Грамовой как о передовой работнице области.
Корреспондент — худощавый, рябоватый, очень подвижной и словоохотливый — направился было к парторгу. Но Анны Федоровны не было — уехала на полевой стан.
Корреспондент прошел в контору, к директору. У директора, как всегда, толпился народ, но он отложил все дела и принял работника газеты, приветливо улыбаясь.
— Хозяйство покажу с удовольствием, — сказал Савелий Петрович, — а вот насчет Веры… тут у вас, товарищ, ничего не выйдет.
Корреспондент удивился:
— А что такое? Почему?
— Нет у нас больше передовой работницы Веры Грамовой!
— Как? Уехала?
Савелий Петрович усмехнулся:
— Куда там уехала! Сидит на своем птичнике. Да только не ударница она теперь. Все обязательства свои провалила.
Корреспондент вынул из портфеля блокнот и принялся писать.
— Так что же — завышенные обязательства взяла?
Савелий Петрович пожал плечами:
— Да как сказать? Возможно, для нее это было не по силам…
— Так что же она, своих сил не рассчитала?
— Видно, что так.
— Да, это бывает! — Корреспондент разговаривал и строчил в блокноте. — Не первый случай. Закружится голова от успехов — и впадает человек в азарт. А вам бы остановить ее не мешало…
— Хм!.. Останавливали. Предупреждали. Но сами знаете: «Я знатный человек, мне не перечь!» А теперь вот вместе с ней краснеть приходится.
Корреспондент уехал. А дня через два в газете появилась заметка. Арсеньев, разбирая газеты, сразу увидел ее.
«Обманутые ожидания». Разговор с директором совхоза «Голубые озера» С. П. Каштановым».
Арсеньев, не веря глазам, еще раз прочитал заголовок.
Что такое, о чем?
«…Мы предупреждали т. Грамову, что обязательства, которые она берет, невыполнимы. Но т. Грамова не хотела слушать никаких советов благоразумия…»
— Что?! Он ее предупреждал? Ну, уж это слишком…
«…И хотя мы всячески обеспечили и кормами и вниманием т. Грамову, она все-таки, как и следовало ожидать, своих обязательств выполнить не смогла…»
Арсеньев позвонил Анне Федоровне. Голос ее глухо и печально отозвался в трубке:
— Ты что, насчет заметки небось?
— Да. Я хочу знать, как вы смотрите на эту ложь. Он ее предупреждал. Это он-то!.. Вы же сами рассказывали, как он подбадривал!
— Не кричи, — остановила его Анна Федоровна. — Криком не поможешь.
— Но что-то надо же сделать! Зачем же все сваливать на Веру, разве это честно?! А вы еще боитесь слово ему сказать…
Тут Арсеньев почувствовал, что кричит он все это в пустоту — Анна Федоровна положила трубку.
— Ах вот как, стало неприятно слушать.
Он отдал ключи от клуба уборщице и поспешил на шоссе. Там постоянно идут грузовые машины — Арсеньев должен был немедленно попасть в партком.
Анна Федоровна, увидев его, не удивилась.
— Так и знала, — сказала она, убирая в папку какие-то бумаги. — Примчался. Ну, а что делать-то — опровержение писать, что ли?
— Да хотя бы и так, — ответил Арсеньев. — А вы как считаете — надо мириться со всякой ложью?
— А кто — ты, что ли, напишешь?
— Я напишу.
— Сядь, — сказала Анна Федоровна, указав на стул возле своего письменного стола, — давай поговорим спокойно. Ну, что случилось? Савелий Петрович дал неверные сведения? Так. Но тогда пиши и о том, что парторг в свое время не вмешалась, не удержала Веру от невыполнимых обязательств. Пиши про все.
— Что ж, — нахмурясь, сказал Арсеньев, — если так… то об этом надо написать. А зачем же все сваливать на Веру? Зачем приписывать себе и «советы благоразумия», и «внимание», и всякую заботу, которой, по существу, не было?
— А вот мы сейчас у него у самого и спросим: зачем? Слышишь? Идет.
Каштанов вошел наигранно весело. Однако, увидев Арсеньева, сдвинул брови, улыбка его пропала. Он понял, что Арсеньев вмешался в это дело, и тотчас приготовился к отпору.
— Вы, надеюсь, понимаете, зачем я вас пригласила, Савелий Петрович? — сказала Анна Федоровна, не поднимая глаз от газеты, которая лежала у нее на столе с подчеркнутым красным карандашом заголовком — «Обманутые ожидания».
— Еще бы! — усмехнулся Каштанов. — Все ясно.
— Почему же вы, Савелий Петрович, сообщили в газету не совсем верные сведения?
— Неверные? Хм! Значит, я не в курсе дел. Значит, у нас Вера Грамова обязательства выполняет. Значит, это не у нее мы только что списали двести штук уток, и я не уверен, что только двести.
Анна Федоровна жестом остановила его.
— Я не о том, Савелий Петрович. Я хочу понять, почему вы приписали Вере нашу с вами вину?
— Ах, это… — Директор чуть-чуть смутился, — Да это газетчик переврал. Я ведь не так ему сказал. Да и велика важность, вздор какой. Ну, сама взяла обязательства или мы посоветовали — какое это имеет значение.
— Не тот разговор, Савелий Петрович, — холодно сказала Анна Федоровна, потирая пальцами лоб. — Мне кажется, тут прежде всего надо вспомнить, что Вера — человек.
— Ах, вот как! — Глаза директора остро сверкнули. — А кто же забывал об этом? Что не сделано для нее? В чем отказано? Заработок — больше любого специалиста. Комната в новом доме. Что же еще? На руках носить?
— «На руках носить»! — Анна Федоровна хмуро усмехнулась. — Ну, до этого далеко, чтобы мы ее на руках носили. Навалили непосильные обязательства, в непосильный воз впрягли — и вези как знаешь.
— Э, нет, нет! — остановил ее директор. — Никто на нее этих обязательств не наваливал, сама взяла, голубушка, сама взяла. Весь мир удивить хотела.
— Вот мы и подошли к сути дела, Савелий Петрович. — Анна Федоровна легонько похлопала по газете рукой. — Если бы она победила, то и мы к ее победе примазались бы. А если вот так случилось, что сил у нее не хватило, сорвалась, — так мы, оказывается, в сторонке были. Да и не в сторонке даже. Вы забыли разве, как в этом самом кабинете, сидя на этом самом стуле, на котором теперь сидите, кричали: «Давай, Вера, давай! Бери больше, чтобы прямо в герои!» А теперь оказывается, что мы ее предостерегали? Что это она не послушалась нашего благоразумного голоса?!
— Ох, Анна Федоровна, — вздохнул Савелий Петрович, — ну, закралась неточность. И все. Ну, стоит ли из-за этого столько разговаривать!
— Хорошо. Не будем разговаривать. Давайте подумаем, как помочь Вере. Может, подберем ей бригаду? В конце концов, ведь страну массы кормят, а не единицы.
— Пожалуйста, — охотно отозвался Каштанов, явно желая разрядить накалившуюся атмосферу, — все, что необходимо для ее хозяйства, будет доставлено. Жаловаться не будет повода. Пускай работает спокойно. И если ей нужно, чтобы я… Ну… извинился, что ли… так пожалуйста.
— В областной газете? — спросил Арсеньев.
Каштанов, будто только что увидев его, обернулся.
— То есть как — в газете?
— Да так. Оболгали ее на всю область, а извиняться будете потихоньку?
Каштанов побагровел.
— А вы-то здесь при чем, позвольте спросить? Вы-то какое право имеете…
— Вступиться за обиженного право имеет каждый.
— Скажите пожалуйста, — насмешливо протянул Каштанов. — Рыцарь явился… Веру защищать.
— Не Веру, а правду! — Арсеньев подошел к Каштанову. — Какой же вы кривой души человек!
Каштанов вскочил.
— Смотрите пожалуйста! — закричал он. — Да как ты смеешь?!
— А чего ж не сметь? — вмешалась Анна Федоровна. — Он правду говорит.
— И этот человек хочет жениться на моей дочери. Да никогда этого не будет, никогда!
«Вот концов-то нарвали да набросали, — думала Анна Федоровна, пробираясь по тропочке к птичнику Веры Грамовой. — Кому клуб передать? Надо бы из молодежи кого-нибудь. Может, Юру — он у нас азартный актер. Но, пожалуй, тогда вся клубная работа к драмкружку да и к театрам сведется. Может, Ване? Парень обстоятельный, но любит свои огороды, так стоит ли его с такого дела снимать? Ах, беда, беда какая, что ты натворил, Арсеньев, бешеный ты человек…»
А Григорий Арсеньев в это время мчался на попутном грузовике в район. Не так давно в райкоме его спрашивали: не хочет ли он последовать славному примеру Гагановой и перейти на менее благополучный участок — в колхоз «Красное Знамя». Здесь, в «Голубых озерах», работа налажена, молодежь крепкая, инициативная, и без него обойдутся. А в «Красном Знамени» клуб совсем в деревенскую «беседу» превратился — песни, да пляски, да пьяные драки.
Арсеньев в то время отказался, не мог расстаться со своим клубом, со своей молодежью, с тайной радостью своей — встречать иногда Женю Каштанову…
Теперь он ехал в райком с просьбой немедленно перевести его в «Красное Знамя». Он не хотел больше ни одного дня оставаться там, где живёт, работает и управляет Савелий Каштанов.
А по совхозу уже шли слухи и разговоры… Арсеньев ушел потоку, что директор не захотел отдать за него Женю.
«Кто ты такой, — сказал ему Каштанов, — чтобы я за тебя свою дочь отдал? Уж отдавать — так за большого человека! За секретаря райкома там или за директора какого. А ты кто такой?»
«Нет, не так было. Каштаниха сказала: «Отдадим Женю, если твоя бабка к нам на порог не ступит!» А Григорий — в амбицию: «Не нужно мне, говорит, и вашей Жени, да чтобы я из-за вас бабку обидел».
«А Женька-то как тень ходит. Как бы чего с собой не сделала! Видно, дело-то далеко зашло».
«Вот то-то, что дело зашло. А жениться-то ему, видно, не хочется. Вот и нашел предлог — улизнул, и все. Лови теперь зайца за хвост!»
«Девчонку жалко, — думала Анна Федоровна, шагая по сухой, словно корка, тропочке. — Ах, жалко девчонку! Вот задала ей судьба задачу. Тут и старый человек не знал бы, как решить, а ей всего восемнадцать. А что ж делать? Решай, да и все тут. И советовать ничего нельзя — пускай ей ее сердце советует: то ли оставить Арсеньева, то ли вслед за ним лететь».
Анна Федоровна поднялась на бугор, и большое светло-серое озеро засветилось перед ней. По озеру шли маленькие зыбульки, ерошили воду, делали ее похожей на живую чешую, которая слегка поблескивала и трепетала под волокнистым небом пасмурного дня. И на воде и на берегу белели утиные стаи.
Мысли Анны Федоровны перекинулись на Веру:
«Вот и еще одна сухота. Люди вон как-то умеют жизнь свою улаживать, а у этой все то овраг, то буерак. Славу добывать ринулась. «На любое пойду, лишь бы знали, кто я такая». А когда главным становится это «я», не миновать такому герою валиться под гору».
Вера, как всегда, в брезентовом фартуке, в платке по брови, из-под которого торчали прямые темные волосы, обрадовалась, увидев Анну Федоровну. Белозубая улыбка осветила ее лицо.
— Ну как, Вера, налаживается дело?
— А чего ж? Налаживаем помаленьку. Никанор Васильич подсобил. Комбикорму из «Дружбы» привез — дали взаймы.
— А сама попросить не могла, ждала Никанора Васильича?
— Сама-то, сама. Если бы не закрутилась до смерти, так попросила бы. А уж если не по силам за гуж взялась, так… куда уж.
— Брось, брось, Вера, не ты одна виновата в том, что произошло. Сбили мы тебя маленько. Ну, да ладно. Умнее будем. Как бригада у тебя?
— Ничего. Бабы работящие. Бригадой-то куда легче работается, что говорить.
Они медленно шли по берегу, поглядывая на уток.
— А что я думаю, Анна Федоровна, — сосредоточенно сдвинув брови, продолжала Вера, — вот вы все говорите — учиться надо, учиться надо. А что, скажете, Долинюк, например, образованная, что ли? Или еще там кто?..
— Представь себе — образованный человек Долинюк. И все передовые люди если не учились, так учатся. Для того чтобы передовым человеком быть, кругозор широкий нужен. А без чтения, без образования какой же кругозор?
Наступило молчание.
Налетел ветер, жестко прошелестели тростники над водой. Утки спокойно покачивались на светло-серой зыби…
Анна Федоровна чувствовала, что Вере хочется спросить об Арсеньеве, но она никак не может отважиться на это.
— Ты слышала? — Анна Федоровна решила помочь ей. — Григорий Владимирович уехал от нас.
— Слышала, — сдержанно ответила Вера. — Совсем?
— Совсем.
— А с Женей как же? К себе возьмет?
— Не знаю.
— Ага, значит, не взял еще, — глаза у Веры блеснули, — и не возьмет. Он такой. Ему никого не нужно. У него ледяшка вместо сердца.
— А девчонки нынче уток сдают. — Анна Федоровна поспешила переменить разговор. — За первой партией машина пошла. Ревет вся бригада без памяти!
Вера усмехнулась:
— Я тоже, бывало, хлюпала. А что ж делать — на то и растим, чтобы сдавать… — И повторила задумчиво: — Значит, уехал…
— Страну кормить надо, — сказал Никанор Васильевич Руфе, — для того и работаем, для того и растим животное. Ведь не для забавы его мы растим.
Но Руфа все это хорошо понимала и без Никанора Васильевича. Однако когда возле птичника зашумела машина и шофер Гриша прогудел, давая знать, что приехал, — у Руфы сбежал румянец с лица.
Сегодня на птичнике собралась вся бригада — все шесть человек. Утки толпились у кормушек. Они недовольно бранились — время поесть, а в кормушках нет ничего.
Но девушки, молчаливые, озабоченные, вместо того чтобы дать корм, отделили от стаи несколько сотен и потихоньку начали загонять в птичник. Утки сначала удивленно крякали, поглядывая на своих птичниц то правым, то левым глазом — смотреть прямо вверх они не умели.
«В чем дело? — спрашивали они. — Мы хотим есть, мы хотим на воду, мы хотим ходить по берегу — для чего это с утра загонять нас в птичник?»
Сначала крякали тихонько. Потом начали повышать голос. И когда загнали их в маленький, тесный отсек и начали хватать по две, по три прямо за шею и передавать через окошко в машину, утки подняли истошный крик. Они метались по отсеку, старались забиться куда-нибудь подальше в угол, совались под ноги своим птичницам и кричали, кричали, кричали.
Никанор Васильевич стоял у самого окна и передавал уток в машину. Рабочий около машины принимал их — бросал в кузов, не глядя, куда и как они упадут. Утки летели, как белые мешочки, шлепались об пол кузова, но тут же вскакивали, взмахивали крыльями и продолжали отчаянно кричать, вытягивая шеи. Их крик оглушал птичниц и перевертывал им сердце.
Руфа первая не выдержала.
— Да что ж это такое! — сердито, дрожащим голосом сказала она. — Что ж вы так-то? Ведь они живые!
— Некогда с ними цацкаться, — возразил Никанор Васильевич, — не стеклянные, не разобьются.
— Да потише вы, потише! — со слезами попросила рабочего маленькая Аня Горкина. — Чего вы швыряете их? Они и там еще натерпятся.
— Скорей, скорей, девушки, — поторапливал Никанор Васильевич. — Сейчас еще две машины придут. Нельзя задерживать, сами знаете.
Машина отошла, увозя живой, белый, просящий защиты и плачущий груз. Девушки, мрачные, ошеломленные, вытирая слезы, вышли на выгон. Женя была среди них. Она молчала.
— Еще загонять? — спросила Руфа, хмуро глядя на Никанора Васильевича.
Никанор Васильевич вытирал платком вспотевшее лицо, намокшие седые виски.
— Ну, а как же, — ответил он, — загонять, и немедленно.
Это была пытка. Ведь они этих уток вынянчили, выходили, заботились о них, как о маленьких детках… И утки знали их, привыкли видеть от них только ласку, и корм, и защиту от всяких врагов — от бродящих по ночам кошек, от ворон и всяких неведомых зверей, грозящих им в ночные часы. А теперь сами, вместо того чтобы вступиться, гонят их куда-то, хватают за шеи, бросают…
— Эту не дам, не дам! — закричала вдруг Фаинка. — Куда хватаете такую хорошую? Я ее у коршуна отняла, не дам! Она крупная, на племя пойдет.
И, схватив свою любимую утку, выскочила из отсека и выкинула ее из окна на выгон.
— Беги, — крикнула она утке, захлопав в ладоши, — беги отсюда!
Девушки сочувственно переглянулись. Но Никанор Васильевич нахмурился.
— А вот это уже — детство. Пора взрослыми быть, пора трезво смотреть на вещи. Вы же знали, что они на мясо пойдут.
— А если бы мы их не любили… если бы не жалели… — у Руфы прерывался голос, — разве могли бы мы их так выходить?
— Уж слишком вы трезвый, как я погляжу, — ввязалась резкая Клаша Сухарева. — «Мясо, мясо»! Это вам — мясо. А нам — наши утки!
— Не понимаете вы ничего, — плача подтвердила Аня, — ничего-то, ничего не понимаете.
— А еще до седых волос дожили… — проворчала Катя.
Женя молчала. И только один раз выдала свои чувства. Поймав двух уток, она прижала их к груди, подержала так, уткнувшись в их белые шелковые перья. И потом отдала. Сжав дрожащие губы, она молча вылезла из отсека и ушла из птичника.
Машины приходили и уходили. Все утро над птичником стоял истошный утиный крик.
Наступил обеденный перерыв. Никанор Васильевич с последней машиной уехал в совхоз. Девушки знали, что сегодня домой сходить не придется, принесли обед с собой. Они уселись около птичника на сухой соломе, разложили все, что принесли, — хлеб, лепешки, яйца, бутылки с молоком. Тетя Наташа сунула два пирога с кашей и луком — Женя любила такие пироги. Но разложили еду, а есть не могли.
— Кто пирогов хочет? — сказала Женя. — Берите.
Катя отломила кусок, откусила.
Соблазнилась и Фаинка, взяла пирог, но тут же положила его обратно, уткнулась лицом в ладони и заплакала в голос:
— Уточки мои, уточки! Ой, мои уточки!
— Да ну вас, — проворчала Руфа и, оставив свой обед, встала и ушла на берег.
Женя сидела и молчала, обхватив руками колени. Наверно, никого и ничего любить нельзя. Даже утку. Надо быть глухой и немой, как вон та колода, что лежит под ветлами.
В эту печальную минуту, когда девушки сидели над своим нетронутым обедом и плакали, хлопнула калитка, перед ними появился Пожаров.
— Привет! Ну, как — сдаете?
— С вашей помощью, — язвительно ответила Клава.
— Что ж поделаешь, что ж поделаешь, — Пожаров развел руками, — не разорваться мне. Вы не одни у меня.
— А мы и не у вас вовсе, — оборвала его Аня, — мы у Никанора Васильича.
— Рад бы. Да вот Никанор-то Васильич и прислал меня сюда. У него голова разболелась, а Пожаров разрывайся.
— А мы и без вас можем, — насмешливо глядя на него припухшими от слез глазами, сказала Катя, — а то, чего доброго, разорветесь еще.
— Вы нам вот что скажите, — спросила Клава, — получим мы какую премию за своих уток или нет?
Женя не вмешивалась в разговор. Она слышала голоса, но смысл разговора не доходил до нее. Так вот шумят деревья, поют птицы, шуршат камыши… Тяжелые впечатления дня легли на ее душу. Арсеньев ушел из совхоза, перевелся на другую работу. Отец объявил ей, что он этого человека знать не хочет и на порог к себе не пустит. А она все равно любит Арсеньева и даже еще больше любит, чем прежде. И Арсеньев сказал, что, если она его любит, пусть идет к нему… А если она уйдет к нему — значит, надо порвать с отцом и с матерью, с родным домом…
Всю ночь она пролежала с одной этой мыслью. Что делать? Как поступить? Она не может отказаться от Арсеньева. Но и порвать с отцом не так-то легко. Ничего не говоря, она встала рано утром и пошла на птичник.
Она не плакала, но все ее существо словно оцепенело от горя. Она ловила своих уток за шеи и отдавала их.
На минутку Женя присела на скамейке возле птичника. Пожаров сел рядом.
— Вы тоже из-за уток страдаете? — обратился он к ней. — В конце концов, утки не главное в жизни,
— Да, — безучастно ответила Женя.
— Мне надо поговорить с вами, Женя. В последний раз.
— Да.
— Я вам все объясню. Вы поймете меня.
— Да.
Девчонки, переглянувшись, направились в сторонку.
— Я в последний раз обращаюсь к вашему здравому смыслу. Женя…
— Я буду утятницей.
— Ну хорошо, ну пожалуйста. Я не об этом сейчас. Я хочу сказать, что мы с вами не должны расставаться. Я понимаю — вам не импонирует мое положение. Конечно, что такое зоотехник, да еще младший? Но, Женя, даже великие люди не родятся сразу великими. Вы не ошибетесь, если выйдете за меня.
— Я не люблю вас.
Пожаров криво усмехнулся.
— Странно, конечно… То есть я хочу сказать — жаль. Но не это же главное. Главное — трезвый, умный союз двух людей, которые в жизни поддерживают друг друга, помогают друг другу. При таком союзе люди многого могут добиться. Я ведь не собираюсь навсегда остаться младшим зоотехником. Да и вообще зоотехником оставаться не собираюсь. Я многого могу достичь. Только вот сейчас мне нужна маленькая помощь, поддержка…
— Поддержка моего отца?
— Ну, что вы, Женя, при чем тут ваш отец? Я думаю только о вас, вы такая умная, у вас такой сильный характер…
— А я люблю другого человека.
— Да? Вот как? Хм… Жаль, конечно. Но если глядеть на это с точки зрения разума, то я стеснять вас не собираюсь… Это не мешает союзу, который я вам предлагаю.
Женя внимательно поглядела на него.
У птичника послышался шум машин. Женя вскочила. Снова начинается пытка, снова надо хватать уток за шею и кидать в кузов…
— Куда же вы? — Пожаров заслонил ей дорогу. — Вы же не ответили мне ничего.
У Жени сверкнули глаза.
— Не ответила?
Она закусила губу и наотмашь ударила его по щеке. Замахнулась было еще, но Пожаров поспешно отступил.
— Нет, зачем же… — пробормотал он. И, взглянув испуганно на девушек — не видели ли они? — торопливо направился к калитке.
Девушки видели. Их смех долго еще преследовал Пожарова, пока он пробирался сквозь березняк на дорогу.
— Что ж, так все и будешь молчать как камень? — сказала Руфа, когда они остались с Женей одни на сумеречном сыром берегу, среди своего сильно поредевшего стада. — Что тебе Григорий Владимирович сказал?
— Он сказал: вот устроюсь на работу — и приедешь ко мне. А еще сказал… — Женя вздохнула, — если трудно будет дома, переходи сразу к бабушке Софье, и все. Сказал, что она примет…
— Ну, что ж? — подумав, сказала Руфа. — По-моему, это хорошо. Только все-таки еще надо поговорить с отцом. Может, он смягчится, тогда не надо будет и к бабушке Софье бежать, и вообще… Ведь и отца жалко тоже.
— Жалко, — у Жени дрогнул голос, — даже и сказать не могу… как жалко… Он меня любит очень.
Женя замолчала, чтобы скрыть слезы.
Пасмурный вечер сгущал тени, вода становилась свинцовой, лиловые блики лежали у дальнего берега. С деревьев, стоящих на островке, изредка слетали поблекшие листья и медленно падали в воду.
— Уже и липы начинают облетать… — заметила Руфа. — И как это дерево всегда торопится! Вот и ясень тоже — ты заметила? Еще сентябрь только, а они уже скорей листья ронять.
— Мне умереть хочется, — Женя неподвижными глазами глядела на застывшую в сумерках воду, — вот легла бы и умерла.
Руфа обняла ее за плечи и решительно повернула от озера.
— Даже и спорить с тобой не буду. Пойдем-ка готовить корм. Когда человек не в себе и несет всякую чепуху, зачем с ним спорить? Смешно!
— Я не хочу жить больше.
— Работать. Работать надо. Работать надо — ты жить не хочешь, а утки жить хотят. И что ты за человек — как что-то не заладилось, так сейчас же умирать. Умереть-то и дурак может.
Руфа заставила Женю вертеть кормодробилку. Чем больше устает человек, тем меньше одолевают его думы. Пусть устанет хорошенько. Работа помогает во всем. И прежде всего помогает справиться с душевной неурядицей.
«Пожалуй, и дежурить ее оставлю сегодня, — решила Руфа, — пускай полуночничает с утками…»
Женя осталась без возражений, хотя и не ее очередь была дежурить. Ей было все равно. Да, пожалуй, легче бродить ночью по берегу, сидеть под навесом, кормить на заре уток, разговаривать с ними, чем идти домой.
Едва ушла Руфа, Женя легла лицом вниз в сырую высокую траву. Туман, наползавший с озера, заволакивал берег, песок, траву, накрывал с головой… Тоска была такая, что казалось, никаких сил не хватит одолеть ее.
И вдруг среди этой мягкой, затаенной тишины резко вскрикнула утка. И сразу целый хор утиных голосов рванулся из-под навеса — утки звали, кричали, вопили.
Женя вскочила. Промокшая, стуча зубами от холода, она бросилась к навесу. Утки стояли, вытянув шеи, и кричали. С крыши сорвалась бесшумная тень и, пролетев через проток, скрылась в туманных вершинах острова.
— Сова, что ли? — Женя плохо разбиралась в птицах, особенно в ночных. — А может, филин… Ах, мерзавка, — ругала она себя вслух, — лежит там, умирает! А тут хищники вьются. Ты жить не хочешь, а утки хотят. Я тебе полежу! Все бы так — как горе, так в траву бросаться. И что бы это было тогда? Вера же вон живет, в траву не бросается…
Она прошла в кладовую, взяла Руфину теплую жакетку и снова вернулась к уткам.
…Арсеньев вернулся через два дня. За эти два дня он так осунулся, что бабушка Софья чуть не заплакала.
— Эко перевернуло-то тебя. Как сквозь огонь прошел.
— Ничего, — ответил Арсеньев, — просто устал немного.
Переодевшись с дороги, отказавшись обедать — ведь это же долго! — Арсеньев поспешил к Жене на птичник.
Дорога показалась очень длинной. За эти два дня чего только не лезло ему в голову. Почем он знает, — может, отец сумел убедить Женю, что он ни в чем не виноват, а что, наоборот, это Арсеньев склочник и клеветник. Почем знать, — может, Женя уже раздумала и отказалась от него — ведь Каштанов-то все-таки ей отец. Может, он придет сейчас, а она отвернется?
Он миновал поля, поднялся на косогор. Вниз по косогору сбегала березовая рощица — к самому птичнику. От озера в рощицу долетали девичьи голоса. Кто-то тоненьким голоском пел песенку. Не Женя, конечно. Это было бы непостижимо, если бы Женя сейчас могла петь…
Арсеньев подошел к калитке и тотчас увидел Женю. Она стояла, окруженная утками, собираясь кормить их. Тоненькая фигурка в синем комбинезоне перегнулась под тяжестью большой, набитой месивом бадьи. У Арсеньева заныло сердце — что-то безнадежное и беззащитное было в этой фигурке, в ее движениях, в ее чуть склоненной голове.
— Женя! — негромко окликнул Григорий.
Женя подняла голову. Глаза на осунувшемся лице казались огромными. Она поставила бадью и, не сводя взгляда с его лица, направилась к нему. Она шла молча, без улыбки, но Арсеньев увидел и понял, что ничто не свете не сможет разлучить их.
Позже, провожая домой Женю, он рассказал о колхозе, где собирается работать. Колхоз небогатый. А клуб колхозный — просто изба, да еще запущенная, грязная, с выбитым окном. Один там разбуянился как-то в праздник, его вывели за дверь. Так он взял кирпичину — и в окно. Так и стоит этот «клуб» с разбитым окном. Много придется помучиться, положить сил, чтобы изба стала клубом.
А пока что туда собираются только поплясать, да и то если на улице дождь. Ни газет, ни журналов — все растащено. Газеты идут старикам на курево. Из журналов — есть такие охотники — вырезают картинки, на стены клеят. Зря тратятся колхозные деньги.
— Знаешь, Женя, я даже рад, что все так случилось. Я там гораздо нужнее, гораздо. А разве не интересней работать там, где ты очень нужен, а? Трудно будет, да. Но ребята хорошие есть, помогут.
— И я помогу, — не поднимая глаз, тихо сказала Женя.
— Наконец-то изволила явиться! — Елизавета Дмитриевна поливала в садике душистый табак. — Ведь ты же дежурила ночью, где же пропадала весь день?
— Ты льешь себе на платье из лейки, — сказала Женя и вошла в дом.
Елизавета Дмитриевна смущенно посмотрела на свое намокшее платье и продолжала поливать цветы. Скажите пожалуйста, она даже не отвечает. Ну, нет, она научит эту девчонку разговаривать с матерью!
Полив цветы, она вошла в комнату и заметила, что в доме до странности тихо. Сестра Наталья стояла у окна и молча глядела в темнеющий сад, хотя ясно было, что она глядит и ничего не видит. Елизавета Дмитриевна подозрительно посмотрела на нее.
— В чем дело? Что это все молчат сегодня?
Наталья слабо отмахнулась от нее рукой.
— И не отмахивайся. Что происходит в доме? Одна проходит мимо, другая стоит и молчит. Я хочу знать, что происходит? Где Женя?
— У отца.
— С работы — и сразу к отцу? И там секреты?
Елизавета Дмитриевна толкнулась в кабинет Савелия Петровича. Дверь была заперта. Елизавета Дмитриевна принялась стучать. Стекла в окнах вторили ее стуку дробным звоном.
Савелий Петрович открыл дверь.
— Пре-кра-ти.
Елизавета Дмитриевна сразу утихла:
— Что с тобой, Савелий? Ты заболел? На тебе лица нет!
Она отстранила мужа и вошла в кабинет. Женя сидела у стола — плакала, закрыв лицо руками.
У Елизаветы Дмитриевны подкосились ноги. Она села на первый попавшийся стул, беспомощно переводя жалостный взгляд то на дочь, то на мужа.
— Я уже сказал тебе: меня спросили — я ответил, — продолжал Савелий Петрович начатый разговор, — и опять повторяю — брать на себя чужие ошибки не намерен. И что это вообще за трагедии тут разыгрываются?
— Ты мне только скажи, — вытирая платком заплаканное лицо, сказала Женя, — ты правду им сказал, тем, в газете, или нет?
— Как сказал, так и сказал. Ты что это взялась меня допрашивать?! Если я так сказал, значит, так и было.
Но по тому, как отец горячился и волновался, вместо того чтобы объяснить что-нибудь, Женя поняла, что все-таки это было не так.
— А ведь ты меня учил не лгать, — сказала она.
— Женя! — возмущенно воскликнула мать.
Но Женя не слышала ее.
— Да что это, в конце концов?! — не выдержал и Савелий Петрович. — Я всю жизнь поступал так, как считал нужным. И впредь буду поступать так же. И все. И за-по-мни это!
— Значит, ты все-таки лжец, — сказала Женя, — значит, ты из тех, с кем в разведку не ходят.
У Савелия Петровича глаза стали бешеными. Он хлопнул ладонью по стулу.
— Ты не смеешь! Девчонка! Наслушалась сплетен! Что ты понимаешь в делах? Суешься, где тебя не спрашивают… Ты лучше спроси у Арсеньева, как он твоего отца в области опозорил. Кляузу написал.
— Не кляузу, а правду.
— И ты его оправдываешь? Ну конечно, умнее его никого нет и лучше его никого нет. Еще бы!
Но Женя уже не слушала. Далеким, безучастным взглядом посмотрела она на отца и медленно вышла из кабинета. Мать что-то говорила ей, но Женя, не отвечая, закрыла за собой дверь.
Тетя Наташа обернулась к ней.
— Укладывать?
Женя кивнула головой:
— Только поскорее, тетя Наташечка.
И бросилась наверх по крутой скрипучей лесенке в свою девичью комнату, которую сегодня покидала навсегда.
Уходить из родного дома нелегко, хотя бы и к любимому. Женя растерянно бродила из угла в угол, собирала какие-то мелочи: старые открытки, приобретенные еще в седьмом классе, ниточку бус, чулки, разбросанные по всем местам, — привычка, от которой ее никак не могла отучить тетя Наташа… Собирала все это и засовывала в свой маленький школьный портфель. Школьные записи, которые могли еще пригодиться, любимые книги, учебники — это она сложила аккуратной стопкой, тетя Наташа потом принесет.
Собравшись, она остановилась у своего маленького открытого окна.
«Вот и все, — думалось ей, — кончилось детство. Это уже не мой дом. Не мой сад. Не моя груша… Не моя семья…»
На старой груше, которая всю жизнь заглядывала в ее окно, уже появились блеклые, желтые и лиловые листья. Маленькие жесткие плоды торчали кое-где на черных корявых ветках. Всю жизнь Женя собирала эти маленькие вязкие груши, отыскивая их в траве. А теперь они будут валяться там и гнить. Одна только Женя могла их есть.
«Это уже не мой дом… А где мой дом? У бабушки Софьи?»
Внизу нарастала ссора. Мать кричала на тетю Наташу:
— Я знала. Я так и знала, что без тебя тут не обошлось. И как еще я живу на свете — не знаю. Все, все хотят загнать меня в гроб, а я живу.
Женя спустилась вниз. Она оделась и взяла чемодан из рук тети Наташи. Мать попыталась отнять чемодан:
— Не дури, Жека, опомнись!
Женя осторожно отвела ее слабые руки.
— Куда ты идешь из своего дома?
— Мой дом не здесь.
— Да где же, где этот твой дом?
— Там, где я буду жить, где буду работать, где будет моя семья. Лишь бы любить и уважать — уважать! — тех, с кем живешь под одной крышей.
Женя обняла ее, поцеловала — может быть, в первый раз в жизни — и сошла с крыльца. Тетя Наташа помахала ей рукой.
— Савелий, — закричала Елизавета Дмитриевна, — ты посмотри! Ты посмотри — она же уходит из дома. Что же ты молчишь там? Выйди, останови ее!
Савелий Петрович не вышел. Он стоял у окна и смотрел, как уходила Женя. Она шла не оглядываясь по красной от заката глинистой дороге, чемодан слегка оттягивал ей руку. Она шла с поднятой головой, и ветерок шевелил темные прядки волос. Светлые листья слетали с деревьев, и, словно бабочки, вились над ней, и падали ей под ноги.
Все дальше и дальше уходила Женя, уходила совсем, и закатные сумерки понемногу заволакивали ее тонкую одинокую фигуру… Вот она уже скрылась за углом дома, скрылась, растаяла, а Савелий Петрович все стоял и все глядел в ту сторону, все еще не мог поверить, что Женя, его дочь, ушла от него, ушла совсем, навсегда, не простившись и не простив.
— Как жестоки дети. Как они безжалостны…
Савелий Петрович отошел от окна. Он вдруг почувствовал себя старым и слабым. И впервые задумался о том, как счастливы люди, которые не боятся смотреть людям в глаза, и прежде всего — прямо смотреть в глаза своим детям. Ведь молодость не знает компромиссов. И разве он сам не был когда-то таким же, как Женя, когда даже самая маленькая ложь заставляла его презирать человека? Когда же и как утратил он ту принципиальность, из-за которой сейчас его дочь, не простясь, уходит от него?
И, может быть, пройдут дни, пройдут годы, все сгладится, со многим люди примирятся, многое забудется. Но этих минут, когда он стоял у окна и смотрел, как его дочь уходила из дома, Савелию Каштанову, пожалуй, не забыть до самой смерти.
Что бы ни случилось, какие бы происшествия ни сотрясали мир и человеческое сердце, — время идет своим чередом, отсчитывая дни и ночи, утренние зори и жаркие полдни, задумчивые часы сумерек и звездные часы полуночи…
У Руфы на птичнике сегодня что-то очень весело. Пришла машина за утками, а молодые утятницы не плачут и не горюют. Наоборот, они с радостью ловят своих белых уточек, самых лучших, самых пышных, самых красивых, и бережно передают в машину. Этих уточек колхозники берут на племя. Эти уточки, выращенные добрыми молодыми руками, выхоженные, взлелеянные, будут заселять колхозные пруды и озера…
— Вот эту — в «Красное Знамя»! — Руфа поймала самую важную утку с широкой спинкой и белоснежным пером. — Для твоего будущего птичника, Женя.
Женя, похудевшая, сразу повзрослевшая за эти дни, усмехнулась и покраснела.
Машина с кричащим белым грузом ушла. Колхозники поехали очень довольные и благодарные — девушки с такой любовью подобрали их будущую утиную ферму.
Утятницы, вытирая пот с лица, раскрасневшиеся, запыхавшиеся, собрались в кучу посреди загона.
— Эх, Женька, неужели ты все-таки уйдешь от нас? — сказала Клава Сухарева.
— Но ведь ты же сама уходишь, — лукаво подмигнув, заметила Аня Горкина.
Клава с недоумением уставилась на нее:
— Куда это я уйду?
— Как — куда? — вмешалась и Руфа. — А к тетке-то, в швейную мастерскую.
— А чего это я поеду к тетке? Еще неизвестно, сколько я там в швейной мастерской заработаю. А тут вот оно: два месяца — и целое стадо сдаю.
— Женечка, — нежно протянула Фаинка, — нам без тебя будет смерть как скучно.
Толстая Катя, которая до сих пор молча стояла и смотрела на Женю широкими глазами, вдруг подошла к ней и уткнулась в ее плечо.
Женя обняла ее. Руфа, закусив губу, отвернулась.
— А чего тебе уходить, в самом-то деле? — сказала Клава. — Подумаешь, с отцом поругалась. А мы не ругаемся, что ли? Значит, теперь как поругаешься с кем, то и на след не находи?
Женя молча покачала головой, в лице появилось что-то холодное, непреклонное, но нижняя губа предательски задрожала.
— Довольно вам приставать, — вступилась Руфа. — Женя вышла замуж. Где муж, там и она. Вот посмотрим, когда вы выйдете замуж, будете от мужа бегать или нет.
— А мы и не выйдем никогда, — закричала Фаинка, — очень надо! Еще мужья какие-то.
— Добра какого — муж! — вздернула пухлые губы Аня Горкина. — Сама выходи.
— Если полюблю кого и если он меня полюбит, то и выйду, — со спокойной улыбкой ответила Руфа и задумчиво добавила: — Только этого, пожалуй, никогда не случится…
— А чего ж? — Клава достала из кармана маленькое зеркальце, погляделась, поправила белесые кудряшки — Если хороший парень… чего ж не выйти? Правда, Женьк?
Женя опустила ресницы.
— Конечно, — ответила она, — только не так… Не потому, что хороший. А потому, что полюбишь.
— А страшно замуж выходить? — Катя глядела на нее, широко открыв глаза. — Страшно все-таки?
Женя задумчиво покачала головой:
— Когда любишь — не страшно. И ничего на свете тогда не страшно. Только одно страшно — расстаться.
— А как же теперь учиться-то, Женя? — спросила Аня. — Так и не поедешь?
— А для этого необходимо ехать куда-то? — сказала Руфа, пожав плечами. — Осенью все на заочном учиться начнем.
— А ты, Женя?
— И я тоже, — сказала Женя, — а почему же нет? Я Верой Грамовой стать не собираюсь. И учиться буду, и в клубе играть на сцене буду, и на птичнике работать буду.
— Э, какая быстрая ты, Женька! — Клава покачала головой. — А дом? А хозяйство? А дела всякие?
— Ничего, — снова краснея, ответила Женя, — Григорий Владимирович поможет. И потом — у нас ведь бабушка есть… И тетя Наташа. Тетя Наташа каждый день к нам приходит.
— Так, значит, завтра за утятами. — Руфа, увидев, как мучительны для Жени эти разговоры, поспешила выручить ее. — Всё снова, девочки, всё-то снова! И кормить, и поить, и разгребать, и на ноги ставить.
Клава, вздохнув, затрясла кудряшками:
— Ох, да! Работка…
— Достанется! — вздохнула и Катя.
Но хоть и вздыхали, а работы этой, когда и муху отогнать некогда, все-таки уже не боялись.
— Маленькие они такие, маленькие-то-премаленькие, — заворковала Фаинка, — жалко-то их прежалко…
— Женя, а ты что же — сразу из бригады уйдешь, — спросила Клава, — или еще хоть партию с тобой вырастим? А то ведь, знаешь, придет на твое место какая-нибудь разиня — так и обязательства не выполним. Это тоже не дело будет.
Женя поглядела на Руфу. Та ждала ответа, в ее светлых голубых глазах неприметно таилась тревога. Кто-нибудь этой тревоги не заметил бы. Но Женя ее заметила.
— Пока год не закончим — не уйду, — сказала она, отвечая на вопрошающий взгляд Руфы, — не вставлю бригады.
Руфа крепко обняла ее. И Клава звонко хлопнула в ладоши:
— А вот это — дело.
— Девочки, девочки! — донеслось издали. Это проворная курносенькая Аня Горкина выскочила из кладовой, куда побежала готовить корм, и кричала размахивая какой-то смятой светло-голубой шляпой. — Смотрите, что я нашла!
— Ну, иди сюда, что такое?!
Аня прибежала.
— Шляпу нашла! За мешком валялась, вся в муке. Откуда она взялась? Чья такая?
— Я знаю, — сказала Женя, — это Пожарова шляпа.
Девушки принялись смеяться.
— Шляпу потерял. Наверно, где-нибудь теперь вспоминает про нее.
— Может, пошлем ему посылку, оценим рублей в десять!
— Я придумала, — сказала Аня, — слушайте внимательно. Завтра мы привезем утят? Привезем. Вороны будут летать над утятами нашими? Будут. Пугать их надо? Надо. Вот сделаем чучело и голубую шляпу наденем — ага?!
— Правильно.
Девушки смеялись. Смеялись оттого, что сегодня был хороший день, оттого, что они были молоды, оттого, что вспоминали о неудачной карьере «пустого барабана» Пожарова и о возможности хоть чуть-чуть отомстить ему.
— Правильно. Вороны, как увидят эту шляпу, сразу поймут, что не простое это чучело. Подумают, что сам зоотехник стоит здесь да их пугает. Начальство все-таки. Если сам работать не хочет, так пускай хоть его шляпа работает!
Девушки смеялись, и их колокольчатый смех далеко слышался — и в лесу и на островке. И тихая гладь нежно-зеленой, отражающей вечернее небо воды доносила его до самого дальнего берега. И там, на самом дальнем берегу, принимало этот девичий смех веселое эхо и потом долго повторяло его.