Дуглас Коупленд Generation Икс

Прическа у нее – точь-в-точь продавщица парфюмерного отдела магазина Вулворт штата Индиана в пятидесятых. Знаешь, такая миленькая, но глуповатая, которая вскоре выйдет замуж и выберется из этого болота. А платье у нее – как у стюардессы Аэрофлота начала шестидесятых – такого унылого синего цвета, который был в обиходе у русских до того, как им всем захотелось иметь «Сони» или шапку-члена-Политбюро от Гай Лярош. А какой макияж! Семидесятые, ни дать, ни взять – Мари Квонт; и такие маленькие ПВХ-сережки-клипсы с цветочками-аппликациями, напоминающие наклейки, которыми голливудские геи украшали свои ванны году в 1956-м. Ей удалось передать это уныние – она была там самой клевой. Никто рядом не стоял.

Трейси, 27 лет

Это мои дети. Взрослые они или нет, я не могу выгнать их из дома. Это было бы жестоко. И кроме того – они отлично готовят.

Хелен, 52 года

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

СОЛНЦЕ – ТВОЙ ВРАГ

В конце семидесятых, когда мне было пятнадцать, я снял все до последнего гроша со своего счета, чтобы на «Боинге-747» перелететь через весь континент в Брендон, что в провинции Манитоба, далеко в канадские прерии – и увидеть полное затмение солнца. Похоже, я выглядел тогда странно: худой, как карандаш, почти альбинос. Устроившись в мотель «Приют», я провел ночь в одиночестве: мирно смотрел телевизор, не обращая внимания на помехи в эфире, и пил воду из высоких, граненых стаканов с мелкими насечками-царапинами, обернутых в бумажные салфеточки, казалось, что когда их мыли, то всякий раз терли наждачной бумагой. Но вскоре ночь прошла, наступило утро затмения, я пренебрег туристическими автобусами и добрался на общественном транспорте до окраины города. Там, порядком отмахав по грязной обочине, я вступил на фермерское поле – зеленые, похожие на кукурузу, неведомые мне зерновые доходили до груди и шуршали, царапая кожу, пока я продирался сквозь них. На этом поле среди высоких сочных стеблей в назначенный час, минуту, секунду наступления темноты под слабое жужжание насекомых я лег на землю и, затаив дыхание, испытал чувство, от которого так никогда и не сумел отделаться, – ощущение таинственности, неизбежности и красоты происходящего – чувство, знакомое многим молодым людям всех времен, когда они, запрокинув голову, смотрели ввысь и видели, что небеса гаснут.

* * *

Полтора десятка лет спустя мною владеют те же противоречивые чувства. Я сижу на крыльце арендованного мною домика в Палм-Спрингс, что в штате Калифорния, ласкаю двух своих собак и в ожидании рассвета вдыхаю ночной пряный дурман львиного зева и ощутимый запах хлорки со двора, где находится бассейн.

Я смотрю на восток, на плато Сан-Андреас, лежащее посреди долины, словно кусок пережаренного мяса. Вскоре над плато взорвется и нагрянет в мой день солнце, как шеренга танцовщиц на лас-вегасскую сцену. Собаки тоже смотрят. Они знают, что произойдет нечто важное. Эти собаки, скажу я вам, весьма смышленые, но иногда меня беспокоят. К примеру, я сдираю с их морд бледно-желтую, вроде прессованного творога, массу (скорее даже похожую на сырную корочку пиццы из микроволновой печи), и у меня возникает ужасное подозрение, что эти собаки – хотя их умильные агатовые дворняжечьи глаза пытаются убедить меня в обратном – опять рылись в мусорных контейнерах за центром косметической хирургии и их морды измазаны жиром яппи. Как им удается забираться в используемые штатом Калифорния недоступные для койотов красные пластиковые пакеты для отходов плоти – выше моего понимания. Наверное, медики или бессовестны, или ленивы. Или и то, и другое.

Таков этот мир.

Уж поверьте.

Слышно, как внутри моего бунгало хлопнула дверца буфета. Мой друг Дег, вероятно, несет другому моему другу, Клэр, что-нибудь пожевать, что-нибудь с крахмалом или сахаром. А скорее всего, насколько я их знаю, капельку джина с тоником. Такие уж у них привычки.

Дег из Торонто, Канада (двойное гражданство). Клэр из Лос-Анджелеса, Калифорния. Я же, если на то пошло, из Портленда, Орегон, но кто откуда – в наши дни не имеет значения («Поскольку везде одни и те же магазины в одних и тех же торговых центрах», – как говорит мой младший брат Тейлор). Мы все трое принадлежим к «авиа-босякам», многочисленному интернациональному братству, в которое я вступил, как упоминал ранее, пятнадцати лет, когда полетел в Манитобу.

Как бы там ни было, поскольку и у Дега, и у Клэр вечер не задался, им надо было вторгнуться в мое пространство, дабы получать коктейли и прохладу. Они нуждались в этом. Каждый по своим причинам.

АВИАБОСЯКИ:

группа людей, жертвующая карьерой и стабильностью жизни ради беспрестанных путешествий. Представители этого интернационального братства склонны к бесплодным, чрезвычайно дорогим телефонным разговорам с людьми по имени Серж или Ильяна; на вечеринках любят обсуждать, какой из рейсов может быть самым дешевым.

К примеру, только в два часа ночи у Дега закончилась смена в баре «У Ларри», где мы с ним работаем барменами. Когда мы шли домой, он, прервав меня на полуслове, вдруг устремился на другую сторону улицы и поцарапал камнем капот и ветровое стекло какого-то «катласа-сюприм». Это уже не первый совершенный им акт вандализма. Машина была цвета сливочного масла, с наклейкой на бампере: «Мы транжирим наследство наших детей», эта надпись, должно быть, и спровоцировала Дега, раздраженного после восьмичасового труда в своем постылом мак-рабстве («низкий заработок, малый престиж, никаких перспектив»).

Хотел бы я понять, откуда у Дега эта склонность к разрушению; вообще-то он парень очень деликатный – однажды не мылся неделю, когда в его ванной сплел паутину паук.

– Не знаю, Энди, – сказал он, хлопнув моей дверью (собаки следом). Дег, в белой рубашке, со сбившимся на бок галстуком, мокрыми от пота подмышками, двухдневной щетиной, в серых слаксах (не брюках – слаксах), был похож на падшего мормона. Мормона, сбежавшего с обложки рекламной брошюры, где он был изображен со своей счастливой половиной. Как лось во время гона, он немедленно ткнулся в овощное отделение моего холодильника и вытащил оттуда увядшие листья салата, скрывавшие запотевшую бутылку дешевой водки, – то ли мне больше хочется наказать какую-нибудь старую клячу за то, что разбазарила мой мир, то ли я выхожу из себя из-за того, что мир слишком разросся – мы уже не можем его описать, потому и остались с этими клочками впечатлений, озарениями и обрывками мыслей на бамперах. – Он отхлебывает из бутылки. – В любом случае я чувствую себя оскорбленным.

МАК-РАБСТВО:

низкооплачиваемая, малопрестижная, не имеющая перспектив работа в сфере обслуживания. Однако считается неплохой среди тех, кто никогда ничем не занимался.

Вероятно, было часа три утра. Дег по-прежнему был готов крушить все и вся; глядя на огонь в камине, мы оба сидели на кушетках в моей гостиной, когда стремительно (без стука) ворвалась Клэр, ее норково-темная-под-бобрик-стрижка топорщилась. Несмотря на невысокий рост, Клэр выглядела вполне импозантно – элегантность, приобретенная на работе за прилавком «Шанель в местном магазине «Ай. Магнин».

– Свидание – хуже некуда, – объявила она. Мы с Дегом обменялись многозначительными взглядами. Схватив на кухне стакан с каким-то таинственным напитком, она плюхнулась на маленькую софу, не боясь грозящего ее черному шерстяному платью бедствия – собачьей шерсти.

– Послушай, Клэр. Если тебе так тяжело говорить о свидании, может, возьмешь куклы и представишь его нам в лицах.

– Смешно, Дег. Очень смешно. Господи. Еще один спекулянт акциями и еще одина новинка – ужин из проросших семян люцерны и воды «Эвиан». И, естественно, он озабочен экологической обстановкой. Весь вечер говорил о переезде в Монтану и о том, какие химикалии положит в бензобак, чтобы его не разъедало. Я так больше не могу. Мне скоро тридцать. А я себя чувствую персонажем цветного комикса.

Она оглядела мою функционально (и уж никак не претенциозно) обставленную комнату, живость которой придавали третьесортные дешевые коврики, сделанные индейцами навахо. Мышцы ее лица расслабились. «В какой-то момент я поняла, что мы дошли до полного идиотизма.

На 111-м хайвее в Кафедрал-Сити есть магазинчик, где продаются чучела цыплят. Мы проезжали мимо, и я была близка к обмороку – так мне хотелось цыпленка, они были такими славными, но Дэн (так его зовут) говорит: «Да ладно, Клэр, зачем тебе нужен этот цыпленок», на что я сказала: «Дело не в этом, Дэн. Дело в том, что мне этого хочется». После чего он прочел мне фантастически скучную лекцию на тему: я хочу это чучело лишь потому, что оно так заманчиво выглядит на витрине, но как только я его получу, то сразу же начну думать, как от него избавиться. В общем-то, верно. Тогда я попыталась объяснить ему, что чучела цыплят – это и есть жизнь и наши новые взаимоотношения, но объяснения как-то завяли – аналогия получилась слишком запутанной – и наступило то ужасное молчание «обидно-за-род-человеческий», которое нападает на педантов, считающих, что они говорят с недоумками. Мне хотелось его придушить.

– Цыплята? – поинтересовался Дег.

– Да. Цыплята.

– Ну-ну.

– Да.

– Кудах-тах-тах.

Дело приняло дурацкий и мрачноватый оборот, и спустя несколько часов я удалился на крыльцо, где сейчас и отдираю гипотетический жир яппи с морд моих собак и наблюдаю, как розовеет Долина Коачелла, долина, в которой лежит Палм-Спрингс. Вдали на холме виден дом, принадлежащий мистеру Бобу Хоупу, эстрадному артисту; этот дом седлообразной формы растекся, подобно часам Дали, по скалам. Я спокоен, потому что друзья мои рядом.

– Такую погоду обожают полипы, – объявляет Дег, выходя и садясь рядом со мной, сметая шалфейную пыль с расшатанного деревянного крыльца. – В такие дни они бешено размножаются.

– Это тошнотворно, – говорит Клэр, садясь с другой стороны и укрывая меня одеялом (я в одном белье).

– Совсем не тошнотворно. Это же надо видеть, как выглядят иногда тротуары возле патио-ресторанов в Ранчо-Мираж около полудня. Люди смахивают полипов как перхоть, а ступать по ним – все равно что идти по слою воздушных рисовых палочек.

НЕДОДОЗИРОВКА ИСТОРИИ:

время, когда, похоже, ничего не происходит. Распространенные симптомы: болезненное пристрастие к чтению газет и журналов, к теленовостям.

Я говорю: «Тс-с», и мы впятером (не забудьте собак) смотрим на восток. Я дрожу и плотнее закутываюсь в одеяло, неожиданно почувствовав, что продрог, и думаю, что в наши дни, похоже, все – хуже некуда: свидания, работа, вечеринки, погода… Может, дело в том, что мы больше не верим в исключительность этой жизни? А может, нам обещали рай на этой планете, а действительность не выдерживает сравнения.

А может, нас надули? Знаете, Дег с Клэр много улыбаются, как и большинство моих знакомых. Но часто мне кажется, что в их улыбках есть нечто механическое или даже злобное; похоже, в том, как они выпячивают губы, нет фальши – это лишь самозащита. Это небольшое открытие поражает меня. Открытие состоит в том, что и Дег, и Клэр в повседневной жизни улыбаются подобно людям, которых при всем честном народе обчистили на нью-йоркском тротуаре карточные шулера – беззлобно, но все же обчистили, и они – жертвы социальных условностей – не решаются выказать свой гнев, но и не хотят выглядеть недотепами. Мысль мимолетная.

ПЕРЕДОЗИРОВКА ИСТОРИИ:

время, когда кажется, что происходит слишком многое. Распространенные симптомы: пристрастие к чтению газет и журналов, к теленовостям.

Первый луч солнца показывается над лавандовой горой Джошуа; но мы трое слишком уж непростые люди, каждый – на свой лад; мы не можем оставить этот момент без комментариев. Дег должен приветствовать зарю вопросом к нам, утренним кличем:

– О чем вы думаете при виде солнца? Быстро. Пока не задумаетесь и не убьете первую реакцию. Будьте откровенны. Пусть жестоки. Клэр – ты первая.

Клэр мгновенно схватывает, что от нее требуется:

– Хорошо, Дег. Я вижу крестьянина в России, едущего на тракторе по пшеничному полю, но солнечный свет таит опасность – и крестьянин выцветает, как черно-белая фотография в старом журнале «Лайф». И еще один странный феномен: вместо лучей солнце начало испускать запах старых журналов «Лайф», и запах убивает хлеб. С каждым нашим словом пшеница редеет. Пав на руль, тракторист плачет. Его пшеница погибает, отравленная историей.

– Хорошо, Клэр. Навороченно. Энди, ты как?

– Дай подумать секундочку.

– Хорошо, я вместо тебя. Когда я думаю о солнце, я представляю австралийку-серфингистку лет восемнадцати где-нибудь на Бонди-Бич, обнаружившую на своей коже первые кератозные повреждения. Внутри у нее все вопиет, и она уже обдумывает, как стащить «валиум» у матери. Теперь ты скажи мне, Энди, о чем ты думаешь при виде солнца.

Я отказываюсь участвовать в этих ужасах. Я не хочу использовать в своих видениях людей.

– Я думаю об одном месте в Антарктике под названием «Озеро Вандана», где не было дождя больше двух миллионов лет.

– Красиво. И все?

– Да, все.

Возникает пауза. А я не говорю им вот о чем: то же самое солнце заставляет меня думать о царственных мандаринах, глупых бабочках и ленивых карпах. И о каплях жаркой гранатовой крови, которая сочится сквозь потрескавшуюся кожуру плодов, гниющих на ветке в саду у соседей, – каплях, свисающих, словно рубины в старой кожаной оправе и свидетельствующих об интенсивности распирающего их изнутри плодородия.

Кажется, это выпендривание тяготит Клэр. Она нарушает молчание, говоря, что жить, все время думая о том, как выглядишь со стороны, – вредно. «О жизни нужно рассказывать, и рассказывать искренне: тогда пережитое уходит, и можно жить дальше».

Я соглашаюсь. Дег тоже. Мы знаем, что именно поэтому оставили свои прежние жизни и приехали в пустыню – чтобы рассказывать истории и делать жизнь достойной рассказов.

У НАШИХ РОДИТЕЛЕЙ БЫЛО ВСЕ

«Раздеваются догола». «Разговаривают сами с собой». «Любуются красивыми видами». «Мастурбируют».

На следующий день (на самом деле не прошло и двенадцати часов) мы впятером громыхаем по Индиан-авеню, направляясь на послеполуденный пикник в горы. Мы в старом сифилитичном «саабе» Дега, симпатичной допотопной красной жестянке того типа, что катались по стенам зданий в диснеевских мультфильмах и в которых винтами служили палочки от мороженого, жевательная резинка и скотч. В машине мы играем в игру – с ходу отвечаем на команду Клэр: «назовите все действия, совершаемые людьми в пустыне, когда они одни». «Голыми снимаются на «поляроид». «Собирают всякий хлам и мусор». «Палят в этот хлам и разносят его на кусочки».

– Эй, – ревет Дег. – Да ведь это вроде похоже на жизнь, а?

Машина катится дальше.

– Иногда, – говорит Клэр, пока мы проезжаем мимо «Ай. Магнин», где она работает, – когда на службе я смотрю на нескончаемые волны седых волос, кулдыкающих над драгоценностями и парфюмерией, у меня возникает странное ощущение. Мне кажется, я смотрю на огромный обеденный стол, окруженный сотнями жадных детей, таких избалованных и нетерпеливых, что они не могут дождаться, когда еда будет готова. Им надо хватать со стола живых цыплят и пожирать их прямо так.

Ладно-ладно. Это жестокое, однобокое суждение о том, что же такое в действительности Палм-Спрингс – городок, где пожилые люди пытаются купить себе вторую молодость да еще и подняться на несколько ступенек по социальной лестнице. Как говорится, мы тратим молодость на приобретение богатства, а богатство – на покупку молодости. Этот Палм-спрингс – не такое уж плохое место и, бесспорно, красивое – как-никак, я живу здесь.

Только в этом городке что-то меня беспокоит.

* * *

В Палм-Спрингс нет никакой погоды – как на телевидении. Нет здесь и среднего класса, и в этом смысле здесь настоящее средневековье. Дег говорит, что каждый раз, когда на планете используют клочок бумаги, добавляют в стиральную машину ароматизаторы или смотрят по телевизору повтор юмористического шоу, кому-то из живущих в Коачелла перепадает грошик. Дег, вероятно, прав.

Клэр замечает, что здешние богатеи нанимают работников, чтобы те обрезали с их кактусов колючки. «Я заметила также, что они скорее выкинут домашние растения, чем будут ухаживать за ними. Господи! Вообразите, каковы же у таких людей дети».

Тем не менее мы трое выбрали это место, поскольку Палм-Спрингс, без сомнения, – тихое убежище от той стадной жизни, которую ведет большинство представителей среднего класса. И уж точно мы не живем в одном из респектабельных районов города. Ни в коем разе.

Здесь есть райончики, где, если заметишь что-то блеснувшее на подстриженной ежиком траве, можешь быть уверен: это серебряный доллар. Ну а там, где живем мы, у наших маленьких бунгало с общим двориком и бассейном в форме почки, блеск в траве означает лишь разбитую бутылку из-под виски или пакет от мочеприемника, избежавшие затянутых в резиновые перчатки рук мусорщика.

* * *

Машина выезжает на длинный отрезок шоссе, ведущего к хайвею, и Клэр обнимает одну из собак, втиснувшую морду между передними сиденьями. Эта морда вежливо, но настойчиво просит внимания. Клэр говорит, глядя в обсидиановые собачьи глаза: «Ты, ты – милое создание. Тебе не надо беспокоиться, где купить снегомобиль, раздобыть кокаин или приобрести третий дом в Орландо, Флорида. Правильно. Тебе это и не нужно. А хочешь ты всего лишь, чтобы тебя приласкали, слегка потрепав по голове».

ПОСЕЩЕНИЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ТРУЩОБ:

посещение мест (забегаловок; дымящих промышленных городов, захудалых деревень), где время остановилось много лет назад. Вернувшись из таких мест в «настоящее», человек испытывает облегчение.

Между тем на собачьей морде читалось то веселое выражение готовности услужить, какое бывает у коридорных в чужих странах, которые не понимают ни единого сказанного вами слова, но все равно хотят получить чаевые.

– Правильно. Зачем тебе заботиться о стольких вещах. И знаешь, почему? (На звуки обращенного к ней голоса собака навостряет уши, делая вид, что все понимает. Дег настаивает на том, что все собаки втайне говорят по-английски и разделяют вероисповедание унитарианской церкви, но Клэр не соглашается, утверждая, что, когда она была во Франции, убедилась, что все живущие там собаки говорят по-французски.) Потому что все эти предметы просто взбунтовались бы и съездили тебе по роже. Они просто напомнили бы тебе, что твоя жизнь уходит лишь на коллекционирование предметов. И больше ни на что.

БРАЗИЛИФИКАЦИЯ:

растущая пропасть между богатыми и бедными и, соответственно, исчезновение среднего класса.

ПУТЕШЕСТВИЯ ВО ВРЕМЕНИ С ОБРАТНЫМ БИЛЕТОМ:

вы мечтаете совершить путешествие во времени, но только получив предварительно гарантию возвращения.

* * *

Мы живем незаметной жизнью на периферии; мы стали маргиналами – и существует масса вещей, в которых мы решили не участвовать. Мы хотели тишины – и обрели эту тишину. Мы приехали сюда, покрытые ранами и болячками, с кишками, закрученными в узлы, и уже не думали, что когда-нибудь нам удастся опорожнить кишечник. Наши организмы, пропитанные запахом копировальных машин, детского крема и гербовой бумаги, взбунтовались из-за бесконечного стресса, рожденного бессмысленной работой, которую мы выполняли неохотно и за которую нас никто не благодарил. Нами владели силы, вынуждавшие нас глотать успокоительное и считать, что поход в магазин – это уже творчество, а взятых видеофильмов достаточно для счастья. Но теперь, когда мы поселились здесь, в пустыне, все стало много, много лучше.

ХВАТИТ ПЕРЕЖЕВЫВАТЬ ПРОШЛОЕ

На собраниях «Анонимных алкоголиков» братцы-алкаши сердятся, если человек не изливает душу перед аудиторией. Я имею в виду – не выворачивается наизнанку, не вычерпывает ведра с нечистотами забродивших терзаний и убийственных поступков, лежащих на дне омутов наших душ. Члены «Анонимных алкоголиков» хотят слушать ужасы о том, как низко вы пали; но нет дна, которое было бы для них достаточно глубоким. Истории о надругательствах над супругами, растратах, неприличиях приветствуются и ожидаются. Я знаю это точно, потому что бывал на таких собраниях (сумрачные подробности моей собственной жизни последуют позже), видел процесс уничижения в действии злился на себя за то, что не был неисправимым подонком и не мог потому поделиться по-настоящему жуткими историями. «Никогда не бойся выкашлять кусочек пораженного легкого слушателям, – сказал однажды сидевший рядом со мной мужчина, чья кожа напоминала корочку недопеченного пирога и чьи пятеро взрослых детей прекратили с ним всякое общение. – Как люди могут помочь себе, если они не хотят дотронуться до кусочка твоего ужаса? Люди жаждут получить этот кусочек, они нуждаются в нем. После этого маленького кусочка кровавой блевотины их меньше пугают собственные струпья». Я до сих пор ищу столь же яркую метафору когда рассказываю подобные истории. Вдохновленный собраниями «Анонимных алкоголиков», я ввел похожую практику в свою жизнь – практику «сказок на сон грядущий», которые мы сочиняем вместе с Дегом и Клэр. Все просто: мы придумываем истории и рассказываем их друг другу. Единственное правило – нельзя прерывать рассказ (в точности как у «Анонимных алкоголиков»), а по завершению – никакой критики. Такой подход идет нам на пользу, поскольку каждому из нас сложно демонстрировать свои чувства. Только с этой оговоркой среди нас воцаряется атмосфера полного доверия.

Клэр с Дегом пристрастились к игре, как утята к речке.

– Я твердо верю, – сказал однажды Дег (это произошло в самом начале нашей игры, много месяцев назад), – что у каждого есть глубокая, темная тайна, которую не расскажешь никому, ни единой душе. Ни жене, ни мужу, ни любовнику, ни священнику. Никому. – У меня своя тайна. У тебя – своя. Да, своя – я вижу, как ты улыбаешься. Ты и сейчас думаешь о ней. Давай, откройся. В чем она? Надул сестру? Дрочил в кругу себе подобных? Ел свои какашки, чтобы попробовать, каковы они на вкус? Спал с незнакомыми людьми и собираешься продолжить это дело дальше? Предал друга? Расскажи мне. Возможно, сам того не зная, ты сумеешь помочь мне.

* * *

Как бы там ни было, сегодня наши сказки на сон грядущий мы будем рассказывать на пикнике, и с Индиан авеню мертвых почерневших пальм-вашингтоний, их, похоже, выжигали напалмом. Вся эта картина смутно напоминает декорации к фильму о вьетнамской войне.

– Создается впечатление, – говорит Дег, пока мы со скоростью катафалка проезжаем бензоколонку, – что году, скажем, в 58-м, Бадди Хеккет, Джой Бишоп и вся артистическая шарага из Вегаса собирались сделать бабки на этом месте, но главный инвестор их бросил, и все пошло прахом.

И все же поселок не совсем мертв. Несколько человек все-таки живут здесь, и этой горстке отверженных открывается великолепный вид – ветряные мельницы вдоль хайвея, десятки тысяч турболопастей, укрепленных на столбах и направленных на гору Сан-Горгонио, одно из самых ветреных мест Америки. Придуманные для того, чтобы отвертеться от налогов после нефтяного кризиса, эти ветряные мельницы такие большие и мощные, что любая их лопасть способна без напряга перерубить человека пополам. Вы не поверите, но они оказались столь же функциональны, сколь выгодны, и вольты, бесшумно вырабатываемые ими, снабжают энергией кондиционеры центров послеалкогольной реабилитации и вакуумные камеры расцветающей в этом районе косметической хирургии.

Сегодня на Клэр брючки-капри цвета жевательной резинки, безрукавка, шарфик и солнцезащитные очки: ни дать ни взять – несостоявшаяся старлетка. Ей нравится стиль ретро, однажды она даже сказала: «Если у меня будут дети, я дам им настоящие ретро-имена – Мадж, Верна или Ральф. Такие имена бывают у посетителей забегаловок».

Дег, напротив, одет в поношенные полотняные штаны, гладкую хлопковую рубашку, на ногах мокасины без носков – в сущности, это все та же вариация на тему «падшего мормона». Он пренебрег темными очками: собирается смотреть на солнце: прямо-таки воскресший Хаксли или Монтгомери Клифт, вживающийся в роль или на отходняке от наркотиков.

– В чем смысл этого мрачного аттракциона, устроенного для нас покойными знаменитостями? – спрашивают мои друзья.

А я? Я – это всего лишь я. Мне никогда, похоже, не удавалось использовать время в качестве «цвета» своего гардероба, как это делает Клэр, или думать о «каннибализме» времени, как Дег. У меня достаточно сложностей с тем, чтобы просто быть сейчас. Я одеваюсь так, чтобы оставаться незаметным, скрытым – как все. Закамуфлироваться.

РЕТРО-ВИНЕГРЕТ:

сумбурная комбинация двух-трех предметов туалета разных эпох; ее цель – создать ваш неповторимый образ: Шейла – серьги от Мэри Квант (шестидесятые) + танкетки на пробковой платформе (семидесятые) + черная кожаная куртка (пятидесятые и восьмидесятые).

* * *

Словом, после долгого кружения по улицам, лишенным домов, Клэр выбирает для пикника угол Хлопковой и Сапфировой; не потому, что там что-то есть (ничего нет, одна крошащаяся асфальтовая дорога, отданная во власть шалфею и креозотовым кустикам), а скорее оттого, что «если сильно постараться, можно почти ощутить оптимизм основателей поселка, когда они давали улицам названия».

Багажник автомобиля с шумом захлопывается. Здесь мы будем есть куриные грудки, пить чай и с преувеличенным восторгом приветствовать приносимые собаками палки и змеиные шкуры. И под горячим, иссушающим солнцем среди пустующих участков, которые в иной реальности могли бы быть прелестными уединенными жилищами кинозвезд мистера Вильяма Холдена и мисс Грейс Келли, например, будем рассказывать друг другу наши сказки на сон грядущий. В этих домах мои друзья Дегмар Беллингаузен и Клэр Бакстер были бы более чем желанными гостями – с ними так хорошо поплавать в бассейне, посплетничать или выпить охлажденные напитки с ромом цвета заката в Голливуде, Калифорния.

Но то иная реальность. В этой же мы просто съедим заранее приготовленный ланч на бесплодной земле – похожей на пустую страницу в конце главы, – земле столь голой, что все предметы, попавшие на ее дышащую горячую кожу, превращаются в объект насмешек. И здесь, под большим белым солнцем, я буду наблюдать, как Дег с Клэр старательно изображают, будто успешно обживают ту, иную, более гостеприимную реальность.

Я ВАМ НЕ ОБЪЕКТ РЫНОЧНОЙ ЭКОНОМИКИ

Дег говорит, что он – лесбиянка в мужском теле. Попробуйте-ка это понять. Когда смотришь, как он курит в пустыне сигареты с фильтром, как пот, едва проступая на его лице, сразу же испаряется, а Клэр у зарешеченного заднего вентиля «сааба» дразнит собак кусочками курицы, единственное, что приходит на ум, – выцветшие фотокарточки на фотобумаге фирмы «Кодак», сделанные много лет назад и пылящиеся, как правило в коробках из-под обуви на чердаках. Вам они знакомы: пожелтевшие, мутные, на заднем плане всегда присутствует нерезкое изображение большой машины, а наряды выглядят удивительно стильно. Глядя на эти фото, поражаешься тому, как милы, печальны и наивны мгновения жизни, зафиксированные объективом, – ведь будущее по-прежнему неизвестно и еще только готовится причинить боль. В эти мгновения наши позы кажутся естественными.

Наблюдая, как дурачатся в пустыне Дег и Клэр, я вдруг понимаю, что до сих пор мои попытки нарисовать собственный портрет и портреты моих друзей удачными не назовешь – они слишком расплывчаты. Чуть-чуть поподробней о них и о себе – не помешает. Переходим к наброскам с натуры.

Начну с Дега. Около года назад машина Дега подкатила к тротуару напротив моего дома, ее номера штата Онтарио были покрыты горчичной коркой оклахомской грязи и насекомыми Небраски. Когда он открыл дверцу, на тротуар вывалилась груда барахла, среди прочего – немедленно разбившийся флакон духов «Шанель кристаль». (Знаешь, лесбиянки просто обожают «Кристаль». Такие яркие, такие спортивные.) Я так и не выяснил, как у него оказались духи, но с этого момента наша жизнь стала значительно интересней.

Вскоре после приезда Дега я подыскал ему жилье – пустующее бунгало между моим и Клэр – и работу на пару со мной в баре «У Ларри», где он быстро стал кем-то вроде повелителя умов. К примеру, однажды он поспорил со мной на пятьдесят долларов, что сумеет заставить местную публику – скучных пустозвонов, неудавшихся За-За-Габор, второсортных байкеров, варящих кислоту в горах, и их байкерских телок с бледно-зелеными блатными татуировками на пальцах и лицами того отталкивающего цвета, какой бывает у выброшенных на помойку, намокших восковых манекенов, – он поспорил со мной, что до закрытия сможет заставить их пропеть вместе с ним «It's a Heartache», – отвратительную, давно вышедшую из моды шотландскую любовную песню, которую ни разу не извлекали из музыкального автомата. Идея была абсолютно дурацкой, и, разумеется, я принял пари. Спустя пару минут, когда я, стоя в коридоре под висящей на стене коллекцией наконечников индейских стрел, звонил в другой город, внезапно в баре раздалось немелодичное блеяние и рев толпы, сопровождаемые колыханием причесок «вшивый домик» и вялым рукоплесканием байкеров, не попадающим в такт песне. Не без восхищения я вручил Дегу его полтинник, пока какой-то устрашающего вида байкер обнимался с ним («Люблю я этого чувака!»), а потом увидел, как Дег положил купюру в рот, пожевал ее и проглотил.

– У-у-у, Энди. Человек – это то, что он ест.

* * *

Поначалу люди относятся к Дегу подсознательно с опаской и подобно тому, как жители равнин, впервые попавшие на берег моря, с опаской принюхиваются к запаху морской воды. «У него – брови», – говорит Клэр, описывая его по телефону одной из своих многочисленных сестер.

Раньше Дег работал в рекламе (более того, в маркетинге) и приехал в Калифорнию из канадского Торонто, города, который, когда я его посетил, показался мне ожившей трехмерной телефонной книгой «Желтые страницы» – так все в нем было упорядочено, – приправленной деревьями и прожилками холодной воды.

ЗАГОНЧИК ДЛЯ ОТКОРМА МОЛОДНЯКА:

маленький, очень тесный отсек офиса, образуемый передвижными перегородками; отводится младшему персоналу офиса. Название происходит от небольших загончиков, используемых в животноводстве для откорма, предназначенного на убой молодняка.

– Не думаю, что я был приятным парнем. В сущности я был одним из тех долбоебов, которые каждое утро, надев бейсбольные кепки, едут в спортивных машинах с опущенным верхом в деловую часть города, – самоуверенные и довольные тем, как свежо и впечатляюще они выглядят. Мне льстило, вызывало восторг и трепет то, что производители товаров западного мира видят во мне перспективного покупателя. Однако по малейшему поводу я был готов извиняться за свою деятельность – работу с восьми до пяти перед белесым как сперма компьютерным монитором, где я решал абстрактные задачи, косвенно способствующие порабощению «третьего мира». Но потом, ого! В пять часов я отрывался! Я красил пряди волос в разные цвета и пил пиво, сваренное в Кении. Я нацеплял галстук-бабочку, слушал альтернативный рок и отвязывался в артистической части города.

История о том, как и почему Дег приехал в Палм-Спрингс, сейчас занимает мои мысли. Поэтому я попытаюсь восстановить события, опираясь на рассказы самого Дега, собранные по крупицам за последний год, за долгие ночи совместной работы в баре. Начну с момента, когда, как он однажды рассказывал мне, он на работе испытал приступ «Синдрома больных зданий».

НЕРВНЫЙ ВЫБРОС КЕТЧУПА:

это случается, когда человек долго насилует себя, загоняя вовнутрь свои чувства и отношение к окружающим, и тогда все это выплескивается на друзей и сослуживцев, абсолютно не подозревавших, что вам плохо.

– В то утро в здании, где находился офис, окна не открывались, а я сидел в своем отсеке, любовно окрещенном загончиком для откорма молодняка. У меня все сильнее – до тошноты – болела голова от токсинов и вирусов, которые офисные вентиляторы гоняли туда-сюда.

Разумеется, эти ядовитые ветры, сопровождаемые гудением белых машин и свечением мониторов, сильнее всего вихрялись вокруг меня. Бездельничая, я смотрел на экран в окружении моря бумаг для записей и плакатов рок-групп, содранных мною с дощатых заборов стройплощадок. Была еще маленькая фотография деревянного китобойного судна, раздавленного в антарктических льдах, которую я как-то вырезал из старого «Нэшнл джиогрэфик». Это фото я вставил в маленькую позолоченную рамочку, купленную в Чайна-тауне. Бывало, я подолгу не сводил с картинки глаз, но так и не мог полностью представить себе холодное, одинокое отчаяние, которое должно быть, испытывают люди, попавшие в настоящую западню, – и от этого собственная участь казалась не такой уж и безрадостной.

ЛЫСЫЙ ХИП:

постаревший, «продавшийся» представитель поколения «детей-цветов», тоскующий о чистоте былых хипповских времен.

ЗАВИСТЬ К ЛЫСЫМ ХИППИ:

зависть к материальному благополучию и устроенности в этой жизни постаревших хиппи, которым повезло родиться в нужное время в нужном месте.

Так или иначе, я не сильно себя утруждал и, по правде говоря, в то утро понял, что мне очень сложно представить себя на работе в этом же загончике года через два. Сама мысль об этом была нелепой и одновременно гнетущей. Поэтому я расслабился больше обычного. Приятное состояние. Эйфория перед уходом. С тех пор я испытывал это чувство еще пару раз.

Карен и Жеми, «компьютерные девочки», работавшие в соседних загончиках (мы называли наши отсеки то загончиками для откорма молодняка, то молодежным гетто), также были не в лучшей форме, и они тоже бездельничали. Насколько я помню, из всех нас Карен чаще всего разглагольствовала о «Синдроме больных зданий». У нее была сестра, работавшая рентгенологом в Монреале. Та подарила ей свинцовый фартук, и Карен надевала его, когда включала компьютер, – чтобы предохранить яичники. Она собиралась вскоре уволиться и устроиться на внештатную работу по вызову: «Больше свободы – легче встречаться с велокурьерами».

В общем, помню, я работал над рекламой гамбургеров для кампании, главной задачей которой, по словам моего озлобленного босса Мартина, некогда хиппи, было «заставить этих маленьких дьяволят так тащиться от гамбургеров, чтобы они блевали от восторга». Мартину, произнесшему эту фразу, был сорок один год. Сомнения, одолевавшие меня уже не один месяц относительно никчемности моей работы здесь, обрушились на меня с новой силой.

К счастью, судьба распорядилась так, что в то утро в ответ на мой звонок в начале недели (я поставил под сомнение полезность для здоровья микроклимата нашего офиса) пришел санитарный инспектор.

Мартин был потрясен до глубины души тем, что кто-то из служащих позвонил инспектору; он просто офигел. В Торонто хозяев здания могут заставить что-то переделать внутри офиса, если это что-то вредит здоровью работников, а это удовольствие дико дорогое – новые вентиляционные трубы и т. п. В глазах Мартина защелкали доллары, десятки тысяч долларов, и плевать ему было на здоровье сотрудников! Он вызвал меня в свой кабинет и начал орать, его жиденький с проседью хвостик волос пониже лысины прыгал вверх-вниз: «Я просто не понимаю вас, молодые люди. Ни одно рабочее место вас не устраивает. Вы жалуетесь, что у вас нетворческая работа, скулите, что вы в тупике, но когда вам наконец дают повышение, бросаете все и отправляетесь собирать виноград в Квинсленд или занимаетесь еще какой-нибудь чепухой».

Сейчас Мартин, как и большинство озлобленных бывших хиппи, стал яппи, и я не имею ни малейшего представления, как надо обращаться с такими людьми. Прежде чем зайтись криком и орать, что яппи не было и нет, взглянем правде в глаза: они существуют. Мудозвоны типа Мартина, которые оскаливаются подобно вампирам, когда не могут получить в ресторане столик у окна, в секции для некурящих, с полотняными салфетками.

ЗАГОВОР ВОЛОСАТИКОВ:

потребность стареющего поколения старательно внушать себе, что молодежь никчемна, поддерживая тем самым собственную завышенную самооценку: «Нынешние молодые ничего не делают. Они апатичны. Вот мы выходили на улицу и протестовали. А эти только и могут, что ходить по магазинам и жаловаться».

Хуеплеты, не понимающие шуток, в самом факте существования которых что-то неприличное и отталкивающее, вроде недокормленных чау-чау, обнаживших крошечные клыки в ожидании, когда их пнут ногой в морду. А еще они похожи на молоко, выплеснутое на фиолетовые раскаленные нити гриля, – садистское глумление над природой. Яппи никогда не рискуют – у них все просчитано наперед. Они лишены ауры. Случалось ли вам бывать на вечеринках яппи? Это все равно что находиться в пустой комнате: поглядывая на себя в зеркала, ходят полые люди-голограммы и украдкой пшикают в рот освежителем «Бинака» – на случай, если им придется поцеловаться с таким же привидением. Страшноватая пустота.

– Эй, Мартин, – сказал я, входя в его самый что ни на есть джеймс-бондов-ский кабинет с видом на центр: он сидел в лиловом, компьютерного дизайна, свитере из Кореи, на который ушла уйма пряжи, – Мартин обожает все материальное. – Поставь себя на мое место. Неужели ты и вправду думаешь, что нам нравится работать на этой свалке токсичных отходов?

КОНСЕНСУС-ТЕРРОРИЗМ:

процесс, определяющий отношения между сотрудниками офиса, их поведение.

И тут меня прорвало.

– И при этом слушать, как ты целыми днями треплешься со своими приятелями-яппи об операциях по отсасыванию жира, а сам хочешь завалить всех искусственно подслащенным желе здесь, в Ксанаду?

Кажется, я зашел слишком далеко. Но если уж я все равно собрался уходить, то почему бы заодно не облегчить душу?

– Прошу прощения, – произнес Мартин; пылу в нем поубавилось.

– Или, коли на то пошло, ты действительно уверен, что все обожают слушать о твоем новеньком миллионнодолларовом доме, когда сами мы можем себе позволить лишь убогие сандвичи в маленьких пластиковых коробочках, хотя нам уже под тридцать? И позволь добавить, что дом ты выиграл в генетическую лотерею, исключительно потому, что родился в исторически верный момент. Если бы ты сейчас был моим ровесником, то не протянул бы и десяти дней. Я же до конца своей жизни вынужден буду мириться с тем, что тупоголовые, типа тебя, жируют, наблюдать, как вы вечно хватаете первыми лучшие куски пирога, а затем обносите колючей проволокой все остальное. Меня тошнит от тебя, Мартин.

К несчастью, зазвонил телефон, и я лишился возможности услышать наверняка слабое возражение… Звонил кто-то из вышестоящих, кому Мартин усердно лизал толстую жопу и кого никак нельзя было отшить. Я поплелся в служебный кафетерий. Там специалист из компании по ремонту ксероксов поливал из стаканчика обжигающим кофе фикус в кадке, так до конца и не оправившийся после густых коктейлей и окурков с рождественской вечеринки. Снаружи лил дождь, по стеклам струилась вода, но внутри из-за непрерывной рециркуляции воздух был сух, как в Сахаре. Клерки честили транспорт, острили по поводу СПИДа, перемывали косточки гоняющихся за модой коллег, обсуждали гороскопы, мечтали о времени отпусков в Сан-Диего и поносили богатых и влиятельных. В этот момент я воображал себя циником – и атмосфера этому соответствовала. Я взял стаканчик возле кофейного автомата рядом с мойкой, а Маргарет, работавшая в другом конце офиса и ожидавшая, пока нальется ее травяной чай, рассказала мне, что последовало за моей недавней выходкой.

– Что ты наговорил Мартину, Дег? – спросила она. – Он у себя в кабинете рвет и мечет, поносит тебя на чем свет стоит. Этот инспектор, он что – объявил наш офис Бхопалом? Нас что, травят тут, как мышей?

БРОСАЙ РАБОТУ

Я ушел от вопроса. Мне нравится Маргарет. Она упорная. Она старше меня и привлекательна на эдакий лак-для-волос-накладные-плечи-пережившая-два-развода манер. Настоящий бульдозер. Она напоминает тот тип комнаток, встречающихся в Нью-Йорке или Чикаго, в супердорогих центральных квартирах – комнаток, выкрашенных (с целью скрыть их малогабаритность) в яркие кричащие тона, вроде изумрудного или цвета сырой говядины. Однажды она определила мое время года: я – лето.

– Господи, Маргарет! Приходится удивляться, зачем мы вообще встаем по утрам. На самом деле: зачем работать? Чтобы накупать больше вещей? Но этого мало. Взгляни на нас.

Какой общий предрассудок перебрасывает нас с места на место? Что заставляет нас вкалывать, чтобы купить мороженое, кроссовки и шерстяные итальянские костюмы? Я вижу, как мы разбиваемся в лепешку, чтобы приобретать барахло, но не могу отделаться от чувства, что мы не ценим его, что…

Но Маргарет остудила мой пыл. Отставив стаканчик, она сказала, что, прежде чем войти в образ Обеспокоенного Молодого Человека, я должен понять, что все мы по утрам идем на работу только по одной причине: мы боимся того, что случится, если этого не сделаем. – Мы как биологический вид не созданы для безделья. Нам кажется, что созданы, но это не так.

Потом она начала разговаривать по сути сама с собой. Я завел ее. Она утверждала, что у большинства из нас за всю жизнь случается всего два-три интересных момента, остальное – наполнитель, и что если под конец жизни у кого-то наберется пара таких моментов, то он счастлив тем, что его история представляет интерес хотя бы для одного человека.

БЕГСТВО КОНТОРСКИХ КРЫС:

распространенное в среде молодых служащих нежелание работать во вредных для здоровья офисных помещениях, подверженных «синдрому больных зданий».

Ну вот. Видите, какие нездоровые, саморазрушительные силы овладели мной в то утро, а Маргарет с большой готовностью еще и подливала масла в огонь. Словом, мы сидели и смотрели, как наливается чай (не очень занятная процедура, должен сказать), и слушали дискуссию офисных пролетариев о том, делал ли недавно некий телеведущий косметическую операцию.

– Слушай, Маргарет, – сказал я. – Спорим, ты не назовешь ни одного имени за всю историю человечества, ставшего известным без того, чтобы в этом не были замешаны деньги.

Она не поняла, и я развил свою мысль. Я сказал ей, что никто не становится… не может стать всемирно известным без того, чтобы масса людей не нажила на этом кучу денег. Мой цинизм застал ее врасплох, но она ответила, приняв мой вызов за чистую монету.

– Это чересчур грубо, Дег. А как же Авраам Линкольн?

– Нет, здесь дело было совсем в другом – в рабстве и в земле. Там крутилась бездна денег.

РЕСТАРТ:

переход на работу, хуже оплачиваемую, но дающую возможность научиться чему-то новому.

СИНДРОМ ПАРШИВОЙ РАБОТЫ:

несоответствие занимаемой должности уровню собственных амбиций.

Тогда она говорит: «Леонардо да Винчи»; на что я отвечаю: он был бизнесменом, вроде Шекспира или всех прочих корифеев, всегда работал на комиссионной основе, и, хуже того, его изобретениями воспользовались военные.

– Знаешь, Дег, это самый дурацкий спор из всех, что мне приходилось вести, – заводится она, не зная, что сказать. – Разумеется, люди становятся известными и без того, чтобы на этом делались деньги.

– Назови хоть одного.

Я видел, что мысли Маргарет мечутся, она менялась в лице, сам же я был излишне поглощен собой, хорошо зная, что сидящие за соседними столиками прислушиваются к нашему разговору. Я вновь был парнем в бейсбольной кепке, едущим в машине с откидным верхом, торчащим от собственных дарований и осуждающим человечество за корыстность. Уж я такой.

– Ну хорошо, ты выиграл, – говорит она, уступая мне эту пиррову победу; я был уже на полпути к выходу со своим кофе (снова Клевый-Но-Чересчур-Само-уверенный-Молодой-Человек), когда услышал из глубины кафетерия голосок, произнесший: «Анна Франк».

ПРИЗРАК БОССА:

офисная субординация, дух которой воздействует на психику служащих, вселяя в них неуверенность в себе.

– М-да.

Я развернулся – и кого же увидел? Чарлин, сидящую со слегка вызывающим, но невыносимо кислым и надутым видом возле вазочки, наполненной таблетками от головной боли, которые могли брать все желающие. Чарлин с ее обесцвеченным перманентом, вычитанными из журнала «Круг семьи» рецептами, как экономить мясо, отвергнутая любовником. Когда на рождественском вечере при раздаче подарков вытягиваешь из шляпы бумажку с именем такого человека, у тебя непроизвольно вырывается: «Кто-кто?».

– Анна Франк, – взревел я. – И там были деньги…

Но, разумеется, именно там-то деньгами и не пахло. Я затеял поединок, который она искусно выиграла. Я чувствовал себя ужасно глупым и омерзительным.

ИЗБЫТОК РВЕНИЯ:

пытаясь побороть свой страх перед будущим, человек с головой окунается в работу или выбирает образ жизни, далекий от всего, к чему привык и чего желал раньше: к примеру, увлекается аэробикой, вступает в республиканскую партию, делает карьеру в юриспруденции, уходит в секту или нанимается на малооплачиваемую работу.

Сотрудники, естественно, были на стороне Чарлин – никто не хочет солидаризироваться с кретинами. Они улыбались своими «получил-по-заслугам» улыбками, в кафетерии повисла тишина; аудитория ждала, что я паду еще ниже. Чарлин натянула на себя личину праведницы. Но я лишь молча стоял; им оставалось только наблюдать, как моя белая пушистая карма мгновенно превращается в черное чугунное пушечное ядро, стремительно опускающееся на дно холодного, глубокого швейцарского озера. Мне хотелось превратиться в растение – коматозное, не дышащее, не думающее растение. Но офисные цветы люди, типа мастера по ремонту копировальной техники, поливают обжигающим кофе, так ведь? Что мне оставалось делать? Я приписал психический срыв работе. Пока не случилось что-нибудь похуже, я вышел из кафетерия, потом из конторы и больше туда не вернулся. Я даже не дал себе труда забрать вещи из своего загончика.

Обращая взгляд в прошлое, я думаю, что если бы сотрудники нашей конторы были бы хоть чуть-чуть мудрее (что маловероятно), то заставили бы Чарлин сделать на моем столе уборку. Я представил себе, как она, держа мусорную корзину в пухлых пальцах-сосисочках, просматривает кипу моих бумаг. Она обязательно натолкнулась бы на фотографию в рамочке: китобойное судно, раздавленное и застрявшее, возможно, навеки, в стеклянных антарктических льдах. Я вижу, как в легком замешательстве она смотрит на фото, размышляя, каков же я был на самом деле, и, возможно, находит меня не столь уж несимпатичным.

Ее неизбежно заинтересует, зачем я вставил в рамку столь странную картинку; потом, воображая, она задастся вопросом, не имеет ли фото коммерческой ценности. Затем я вижу, как она благодарит свою счастливую звезду за то, что ей не свойственны такие странности, и… моя картинка летит в мусорную корзину. Но в этот краткий миг ее замешательства, в тот краткий миг перед тем, как она решает выкинуть фото… мне кажется, я почти что люблю Чарлин.

Именно эта мысль о любви и поддерживала меня долгое время после того, как, покинув надоевшую контору, я превратился в «подвального человека» и больше в офисах не работал.

ДЕТИ ПРИРОДЫ:

молодежь, отказавшаяся от употребления мяса и рыбы, предпочитающая хиповый стиль в одежде, легкие наркотики и стереосистемы Hi-Fi. Это серьезные люди, но им часто недостает чувства юмора.

* * *

Став «подвальным человеком», ты выпадаешь из системы. Ты (как в свое время и я) вынужден отказаться от своей наземной квартиры вместе со всеми дурацкими черными матовыми предметами в ней, равно как и от бессмысленной минималистской живописи в прямоугольных рамах над диваном овсяного цвета и почти экологически чистой шведской мебели. Апартаменты «подвальных людей» – в подвалах: воздух на уровне человеческого роста – для среднего класса.

Я перестал стричься. Стал потреблять бездну крошечных чашечек убойного, как героин, кофе в маленьких кафе, где шестнадцатилетние юнцы и девушки с серьгами в носу ежедневно изобретали новые заправки для салатов, выбирая специи с особо экзотическими названиями («О-о-о, кардамон! Попробуем-ка ложечку!»). Я обрел новых друзей, без умолку трещавших о южноамериканских новеллистах, которых вечно недооценивают. Ел чечевицу. Ходил в шерстяных пончо с изображениями лам и курил крепкие маленькие сигаретки («Националь», помню – итальянские). Короче, я был обновленным.

«Подвальная» субкультура живет по строгим канонам: гардероб преимущественно состоял из застиранных выцветших маек с портретами Шопенгауэра, Этель или Юлиуса Розенбергов вкупе с растафарскими фенечками и значками. Девушки, все как одна, казались свирепыми рыжеволосыми лесбиянками, парни же были бледны и кислы. Никто, похоже, ни с кем не спал, и сэкономленная энергия уходила на споры о социально ориентированном труде и выработку наилучшего, наиболее туманного маршрута самой политически корректной поездки (в долину Нама в Намибии – но лишь затем, чтобы взглянуть на маргаритки). Фильмы были черно-белыми и часто – бразильскими.

Пожив в этом «подвальном» стиле, я стал понемногу пропитываться им. Я окунулся в трущобную романтику – брался за работу, настолько не соответствующую моим способностям, что люди, бывало, взглянув на меня, говорили: «Боже мой, конечно же он способен на большее». Попадались и культовые занятия, высшей формой которых была посадка деревьев как-то летом во Внутренней Колумбии, не такой уж неприятной была мешанина кадок, насекомых и автомобильных гонок на пари в старых битых «чевеллях» и «бискайнах», раскрашенных из балончиков с пульверизаторами.

ЭТНОМАГНЕТИЗМ:

стремление части молодежи жить в районах с преимущественно эмигрантским населением, где принят более свободный и раскованный стиль общения. «Тебе этого не понять, мама, там, где я сейчас живу… там люди обнимают друг друга!»

Все это ради того, чтобы попытаться стряхнуть порчу, оставленную на мне занятием маркетингом, который слишком просто позволял ощущать себя человеком, контролирующим свою жизнь, и в некотором смысле привившим мне чувство недовольства собой. В сущности, маркетинг сводится к тому, чтобы доставить в ресторан говно столь молниеносно, чтобы там посчитали, что получили первосортные продукты. Это в общем-то не созидание, а воровство, но кто признается, что ему нравится воровать?

По существу же мое бегство в иной жизненный стиль не удалось. Я лишь использовал подлинных «подвальных людей» для своих нужд – подобно дизайнерам, эксплуатирующим художников для создания своих прибамбасов. Я ощущал себя мошенником и в конце концов почувствовал себя так плохо, что со мной приключился «кризис пост-юности». Вот тогда-то, когда я дошел до точки, дело приняло «фармацевтический» оборот, и любые утешения оказались напрасными.

КРИЗИС ПОСТ-ЮНОСТИ:

духовный и интеллектуальный крах, наступающий после двадцати лет, часто вызванный неспособностью функционировать вне школы, вне четко заданных, упорядоченных отношений, вкупе с осознанием своего одиночества в мире. Характерная особенность – привычка к глотанию таблеток, даже если ничто не болит.

В ТРИДЦАТЬ УМЕР, В СЕМЬДЕСЯТ ПОХОРОНЕН

Вы когда-нибудь замечали, как трудно разговаривать после трапезы на свежем воздухе в жару? После хорошего жаркого? Дрожащие очертания пальм растворяются вдалеке. Я рассеянно смотрю на лунки своих ногтей, размышляя, достаточно ли в моей пище кальция. История Дега продолжается. Она занимает мои мысли, пока мы едим.

К тому времени наступила зима. Я переехал к своему брату, Мэтью, сочинителю джинглов. Дело было в Баффало, Нью-Йорк, в часе езды к югу от Торонто, в городе, который, как я как-то прочел, был окрещен первым «городом-призраком» Северной Америки: в один прекрасный день в начале семидесятых вся его деловая элита собралась – и была такова.

Помню, я несколько дней наблюдал из окна квартиры Мэтью, как замерзало озеро Эри, и думал, что природа передразнивает меня. Мэтью часто уезжал из города по делам, а я сидел на полу посреди его гостиной с кипой порнухи, бутылками джина «Голубой сапфир», рядом с ревущим стерео, и думал про себя: «Оба-на, каков праздник!». Я был на «колесной» диете – полный стол седативов и антидепрессантов. Они помогали мне бороться с черными мыслями. Я был убежден, что у всех людей, с которыми я когда-то учился, были идеалы, а у меня – нет. В их жизни было больше радости и смысла. Я не мог заставить себя отвечать на звонки; мне казалось, я не способен достичь того животного счастья, что присуще людям на телеэкране, и потому бросил смотреть телевизор; зеркала меня раздражали; я прочел все книги Агаты Кристи; как-то мне почудилось, что я утратил свою тень. Я жил на автопилоте.

Я стал бесполым и чувствовал, что мое тело вывернуто наизнанку, покрыто фанерой, льдом и сажей, подобно заброшенным торговым центрам, мукомольням и заводам по очистке нефти возле Тонаванда и Ниагарского водопада. Сексуальные сигналы приходили отовсюду, но были мне отвратительны. Случайный взгляд продавщицы в киоске оказывался исполненным отталкивающего смысла. В глазах всех незнакомцев я читал вопрос: «Не ты ли мой спаситель?». Алкая ласки, страшась одиночества, я думал: может быть, секс – просто предлог, чтобы глубже заглянуть в чужие глаза?

УСПЕХО-БОЯЗНЬ:

опасение, что достигнув успеха, ты станешь чересчур серьезным и забудешь все, о чем мечтал в детстве.

Я начал находить человечество омерзительным, расчленив его на гормоны, бедра, соски, различные выделения и неистребимую вонь метана. По крайней мере, в этом состоянии я чувствовал, что вряд ли остаюсь перспективным потребителем. Если в Торонто я пытался жить двумя жизнями, считал себя человеком раскованным и творческим, и вместе с тем исполнял роль добропорядочного офисного трудяги, то теперь уж точно расплачивался за все.

Но что действительно проняло меня – так это способность молодых людей смотреть тебе в глаза с любопытством, но без намека на вожделение. Счастливый вид подростков и юнцов, которых я встречал во время кратких, сопровождаемых агорафобией вылазок в ближайшие, еще работающие торговые центры, вызывал зависть. Мне казалось, что способность вот так открыто смотреть во мне вытравлена; я был убежден, что следующие сорок лет буду лишь делать вид, что живу, и вслушиваться в шуршание праха юности, покалывающего меня изнутри.

Ладно, ладно. Мы все проходим через кризисы, а иначе, как мне кажется, способа повзрослеть не существует. Не могу сказать, сколько из моих знакомых утверждали, что в молодости пережили кризис среднего возраста. Но неизбежно наступает момент, когда юность подводит нас; университет подводит нас; папа с мамой подводят нас. Я лично больше не смогу найти убежище субботним утром в детской, где перегородки из стекловолокна вызывают нестерпимый зуд и где с экрана телевизора слышится голос Мела Бланка, непроизвольно вдыхать испарения ксенона от каминной окалины, лакомиться жевательными таблетками с витамином С и мучить кукол Барби своих сестер.

Но мой кризис был не просто крушением юности, а крушением класса, пола, будущего и не знаю чего еще. Мне стало казаться, что в этом мире граждане, глядя, скажем, на безрукую Венеру Милосскую, грезят о сексе с калекой или по-фарисейски прикрепляют фиговый лист к статуе Давида, предварительно отломив его член на сувенир. Все события стали знамениями. Я утратил способность воспринимать что-либо буквально.

Словом, суть всего этого была в том, что мне нужно было начать жизнь с чистого листа. Совершить нечто. Жизнь превратилась в ряд пугающих разрозненных эпизодов, из которых просто невозможно было сверстать интересную книгу, но, бог мой, стареешь так быстро! Время ускользало (и ускользает по-прежнему). Так что я рванул туда, где погода сухая и жаркая, а сигареты дешевые. То есть, сделал то же, что ты и Клэр. И вот я здесь.

ТАК ПРОДОЛЖАТЬСЯ НЕ МОЖЕТ

Теперь вы знаете о жизни Дега чуть больше (хотя ваши представления и несколько односторонни). А тем временем на нашем пикнике в пустыне в этот пульсирующий от жары день Клэр, покончив с цыпленком, протерла темные очки и водрузила их на переносицу с важностью, дающей понять, что она готова начать свое повествование.

Немного о самой Клэр: у нее корявый, как у таксистов, почерк. Она умеет складывать японских бумажных журавликов, и ей в самом деле нравятся соевые гамбургеры. Она появилась в Палм-Спрингс в жаркий ветреный выходной, в День матери, который, если верить Нострадамусу, как его толкуют некоторые комментаторы, должен был стать концом света.

Тогда я обслуживал открытый бар в «Спа де Люксенбург», место несравненно более шикарное, чем «У Ларри»; заведение с девятью пузырящимися оздоровительными бассейнами и витыми ручками ножей и вилок «под серебро» для пользования за столиками на открытом воздухе. Весомые штуки, всегда производившие впечатление на гостей. Итак, помню, я наблюдал, как шумные не поддающиеся счету родные, двоюродные, сводные братья и сестры Клэр без умолку трещат на солнышке возле бассейнов, словно попугаи в вольере, когда вдоль клетки крадется мрачный голодный кот. На ланч они ели одну рыбу, и только мелкую. Как выразился один из них: «Крупная рыба пробыла в воде чересчур долго, и одному богу известно, чем ей выпало питаться». А уж форсу! Три дня подряд на их столе лежал один и тот же нечитаный номер «Франкфуртер альгемайне цайтунг». Ей-богу.

За соседним столиком, не обращая внимания на потомство, вместе с лоснящимися, увешанными драгоценностями друзьями-компаньонами сидел отец Клэр – мистер Бакстер, тогда как миссис Скотт-Бакстер, его четвертая жена, скучающая молодая блондинка, зыркала на выводок Бакстеров, будто самка-норка на норковой ферме, только и поджидающая, когда самолет на бреющем полете посеет панику, дав ей предлог пожрать молодняк.

Чтобы избежать неминуемого страшного суда в городе, крайне суеверный мистер Бакстер, обращенный в приверженца идеи Новой эры женой номер три, вывез весь клан на уикэнд из Лос-Анджелеса. Напуганные лос-анджеловцы жили в мрачном ожидании того, как земля безжалостно с гортанным чавканьем начнет поглощать нелепо-гигантские дома, а с небес посыплется град жаб. Но, истинный калифорниец, он шутил: «Их-то, по крайней мере, легко себе представить».

Однако Клэр, казалось, совсем не развлекал сумбурный разговор ее родных. Она вяло придерживала бумажную тарелку, наполненную низкокалорийной едой с высоким содержанием клетчатки – ананас, проросшие бобы и цыпленок без кожи, в то время как сильный, не по сезону свирепый ветер скатывался с горы Сан-Джасинто. Я помню отвратительные обрывки фраз, которыми обменивались эти гладкие, лощеные Бакстеры.

– То был Гислер, а не Гитлер. Так предсказал Нострадамус, – орал через стол один из братьев, Аллан, типичный ученик частной закрытой школы, – а еще он предсказал убийство Джона Кеннеди.

– Об убийстве Джона Кеннеди не помню.

– На сегодняшнее сборище «У Золя», посвященное концу света, я надену такую шляпку пирожком. Как у Джекки. Будет очень исторично.

– Та шляпка, знаешь ли, была от «Холстон».

– Ну и пусть!

– Покойные знаменитости де-факто забавляют.

– А помните тот День всех святых пару лет назад, когда началась паника из-за поддельного тайленола, когда все пришли на вечер, одетые баночками с этими таблетками…

– …а потом все скукожились, когда поняли, что эта гениальная мысль пришла не только в их головы.

– Это же идиотизм – оставаться здесь; город уже трижды трясло. С тем же успехом мы могли бы нарисовать на себе мишени.

– А что, у Нострадамуса есть и снайперы?

– Слушайте, а лошадей можно доить?

– А это-то тут при чем?

Беседа была нескончаемой, вымученной, претенциозной, временами она казалась шелухой от английского языка, который дотирали уцелевшие в ядерной войне. Но слова здорово передавали дух времени и потому засели в моей голове.

– Я на стоянке встретил музыкального продюсера. Он с женушкой направлялся в Юту. Говорит: здесь – район бедствия, и только в Юте можно выжить. Они ехали в этаком клевом золотистом «корни-че», багажник был под завязку забит ящиками с армейским пайком и бутылками воды из Альберты. Женушка жутко напугана.

– А кто-нибудь видел фунт пластикового жира, выставленный в окне хирургического кабинета? Точь-в-точь блюда-муляжи в витринах японских ресторанов. Похоже на тарелку пюре из киви с клубникой.

– Господи, кто-нибудь выключит этот вентилятор? У нас что, съемки для рекламных роликов?

БЕЗОПАСИЗМ:

вера в то, что существует способ обрести моральное и финансовое благополучие, смягчить удары судьбы. Обычно это означает обращение за помощью к родителям.

ГОТОВНОСТЬ К РАЗВОДУ:

форма безопасизма, убежденность в том, что, если брак не задался, всегда можно развестись, что развод – это плевое дело.

– Хватит выпендриваться.

– Щас спою какое-нибудь евродиско.

(В этот момент бумажные тарелки с говяжьими котлетами, приправой и крохотными свеженькими овощами соскользнули с ослепительно белого стола в бассейн.)

– Не обращай внимания на ветер, Дэви. Не потакай капризам природы. Он сам угомонится.

– Э-э… а можно испортить Солнце? Мы способны расфигачить на Земле что угодно. Можем мы, если захотим, уничтожить Солнце? Я, например, не знаю. Можем?

– Меня больше беспокоят компьютерные вирусы.

Клэр поднялась и подошла к бару, где я трудился, – забрать поднос с коктейлями «Кейп Код» (побольше Кейпа и поменьше Кода, пожалуйста) и пожала плечами – «да, дал же мне бог такую семейку!». Затем направилась обратно к столу, показав мне спину в вырезе черного купального костюма – белую бледную спину с лесенкой шрамов цвета воска. Как я узнал позже, это были следы заболевания в детстве, приковавшего ее на годы к больничной койке в клиниках от Бретвуда до Луизианы. Там врачи шприцами выкачивали из ее позвоночника гадкий вирус, и там же она провела годы «становления личности» в беседах с искалеченными душами – клинические пограничные случаи, маргиналы, с теми, у кого крыша съехала. («До сих пор я предпочитаю общаться с людьми травмированными – они более цельные».)

Вдруг Клэр на ходу развернулась, вернулась к бару и, приподняв очки, призналась мне:

– Знаешь, мне кажется, что, когда Господь создает семьи, он просто тычет пальцем в телефонный справочник, попадая наугад, а потом говорит тем, кого выбрал: «Эй! Следующие семьдесят лет вы проведете вместе, хотя у вас нет ничего общего и вы не нравитесь друг другу. Но если вы хоть на секунду почувствуете, что эти люди вам чужие – вам станет стыдно». Мне так кажется. А тебе?

Моего ответа история не сохранила.

Она отнесла напитки семье, приветствовавшей ее воплем: «Спасибо, Старая Дева», – и вернулась. Тогда (как и сейчас) она была коротко острижена под Бетти Буб и желала знать, какого черта я делаю в Палм-Спрингс. Она заявила, что все люди моложе тридцати лет, живущие в курортных местах, мерзопакостны; это «альфонсы, торговцы наркотиками, садящиеся на иглу и просто спрыгивающие с нее, сутенеры, они кого-то снимают, разводят, словом ловят рыбку в мутной водице». Я уклончиво сообщил, что просто пытаюсь уничтожить все темные пятна в своем прошлом, и она приняла это за чистую монету. Потом, пригубляя напиток и рассеянно разглядывая в зеркальной полке свое отражение на предмет прыщиков, поведала о своей работе.

– Я торгую одеждой на каждый день – потом призналась, что служение моде для нее – занятие временное. – Я не думаю, что становлюсь лучше: в одежном бизнесе столько мошенничества. Мне хотелось бы уехать куда-нибудь, например, на Мальту, где скалы, и выбросить все из головы – читать книжки и общаться с людьми, которые хотят заниматься тем же.

В этот момент я и заронил семя, которое вскоре принесло в мою жизнь столь неожиданный и восхитительный плод. Я сказал:

– Почему бы тебе не перебраться сюда? Брось все.

ПРОТИВО-ТВОРЧЕСКИЙ ОТПУСК:

работа, на которую устраиваешься ненадолго (обычно, на год; начальство в эти намерения посвящать не принято). Как правило, цель работника – подзаработать, чтобы заняться иной, более важной для него деятельностью, например, писать акварелью пейзажи где-нибудь на Крите или заниматься компьютерным дизайном свитеров в Гонконге.

Возникла взаимная симпатия, позволившая мне беззаботно продолжить:

– Забудь обо всем. Начни сначала. Подумай. Отделайся от нежеланного настоящего. Посуди сама, какой будет терапевтический эффект; а по соседству со мной есть пустое бунгало. Можешь въехать хоть завтра, и я знаю уйму анекдотов.

– Может, я так и сделаю, – сказала она. – Может, так и сделаю, – улыбнувшись, она взглянула на свою семейку. Та, как всегда, прихорашивалась и щебетала, спорила о предполагаемой длине «хозяйства» Джона Диллинжера, обсуждала демонические аспекты телефонного номера Джоанны (сводной сестры Клэр), содержащего три шестерки подряд, и вновь – Нострадамуса с его предсказаниями. – Взгляни на них, а? И представь, что тебе двадцать семь и ты едешь с братиками и сестричками в Диснейленд. Поверить не могу, что позволила втянуть себя в такое. Здесь так занудно, что если ветер не разнесет это местечко, то оно сгинет само по себе. У тебя есть братья и сестры?

Я сказал, что их у меня по трое – и тех, и других.

– Так ты знаешь, каково это, когда каждый начинает раздирать общее будущее на отвратительные кусочки. Господи, когда они принимаются разговаривать таким манером – ну знаешь, все эти секс-сплетни и чепуха о конце света, – я подумываю: а не признаются ли они друг другу на самом деле в другом?

– Типа?

– Ну, в том, что все они перепуганы. То есть, когда люди на полном серьезе начинают говорить, что надо сделать в гараже запасы консервов, или глаза их наполняются слезами при мысли о «последних днях», – не есть ли это самое поразительное признание в том, как им плохо, что жизнь идет совсем не так, как им бы хотелось.

Я был на седьмом небе. А как иначе – ведь я нашел человека, которому нравилось изъясняться подобным образом! Словом, мы часок продолжали в этом же духе, и лишь случайные любители рома да Аллан, который пришел за миндальными орешками, ненадолго прерывали нас.

– Эй, мистер, никак Дева на вас глаз положила? – осведомился он, хлопнув Клэр по спине.

– Аллан и вся семейка считают меня чудачкой, поскольку я еще не замужем, сказала она, а потом, повернувшись, выплеснула розовый коктейль ему на рубашку. – И прекрати приклеивать мне эту дурацкую кличку.

Отомстить Аллан не успел. У столика мистера Бакстера началась суматоха – одно из тел вдруг сползло на пол, и кучка загорелых, немолодых, с солидными животами мужчин, увешанных украшениями, крестясь, сгрудилась вокруг мистера Бакстера, который, стискивая рукой грудь и тараща глаза, походил на плачущего клоуна.

– Опять. Только не это, – разом вырвалось у Аллана и Клэр.

– Аллан, иди, твоя очередь.

Аллан, капая соком, без всякого энтузиазма направился туда, где несколько человек заявляли, что уже вызвали «скорую».

– Прости меня, Клэр, – сказал я, – но у твоего отца такой вид, как будто у него инфаркт или типа того. Не слишком ли ты… ну я не знаю, прохладно относишься к нему?

– А-а, Энди, не волнуйся. Он выкидывает это по три раза в год – была бы аудитория побольше.

Возле бассейна засуетились. Но Бакстеров в толпе можно было сразу узнать по отсутствию интереса к происходящему, они вяло реагировали на всеобщее волнение, когда прибыли два санитара с каталкой (привычная картина для Палм-Спрингс). Убедив новообращенную мисс Скотт-Бакстер не пихать ему в руку кварцевые кристаллы (она тоже исповедовала нью-эйджевскую веру), санитары погрузили мистера Бакстера на каталку и повезли к машине; послышалось звяканье, заставившее толпу у бассейна замереть. У всех на глазах из кармана мистера Бакстера вывалилось несколько столовых приборов. Его пепельное лицо было мертвецки бледным; воцарившееся безмолвие обжигало.

– О, папа, – произнес Аллан. – Как ты мог так опозорить нас? – Он поднял вилку и оценивающе оглядел ее. – Это же железка. Разве мы тебя плохо воспитывали?

Туго натянутая струна напряжения лопнула. Кто-то захихикал, мистера Бакстера увезли, как оказалось, у него был подлинный губительный инфаркт. Клэр между тем (заметил я краем глаза) сидела на краю бассейна цвета охры и, болтая ногами в медово-молочном мраке воды, смотрела на солнце, скрывающееся за горой. И своим тоненьким голоском говорила ему, что ей очень жаль, если мы обидели его или причинили какую боль. И я подумал, что мы станем друзьями на всю жизнь.

ШОППИНГ – НЕ ТВОРЧЕСТВО

Обессилевшие от жары собаки лежат в тени «сааба» и, подергивая задними лапами, преследуют воображаемых зайцев. Мы с Дегом, оба в углеводной коме, не так уж далеки от них и в хорошем «слушательском» настроении; Клэр начинает свой рассказ.

– История Техлахомская, – сообщает она к великому нашему удовольствию, потому что Техлахома – это выдуманный мир, в котором разворачивается действие многих наших историй. В этой печальной «повсеместности» граждан вечно увольняют из магазинов, где они работают продавцами, а их дети увлекаются наркотиками и новомодными безумными танцами на берегу местного озера; разглядывая на коже ожоги от воды, отравленной химикалиями, они мечтают о том времени, когда станут взрослыми и будут урывать у государства пособие. Техлахомцы тырят из лавочек дешевую поддельную парфюмерию и стреляют друг в друга за ужином в День благодарения. Единственное, что здесь есть хорошего, – выращивание скучной, прозаической пшеницы, которой техлахомцы по праву гордятся; по закону все граждане обязаны иметь на бамперах наклейки с надписью: «НЕТ ФЕРМЕРОВ – НЕТ ЕДЫ».

Жизнь однообразная, но не лишенная радостей; взрослое население хранит в ящичках комодов кучу дурно сшитого алого «сексуального» белья. Трусики и принадлежности для секса доставляются ракетой из Кореи – я говорю, ракетой, поскольку Техлахома – летающий вокруг Земли астероид, который получил постоянную прописку в 1974-м году – первом после нефтяного кризиса году, со времени которого реальная зарплата в США так и не выросла. Его атмосфера включает кислород, пшеничную кострику и радиоволны короткого диапазона. Провести там день даже забавно, но потом хочется бежать куда глаза глядят.

В общем, диспозиция ясна, так что перейдем к рассказу Клэр.

– Это история об астронавте по имени Бак. Как-то у Бака возникли неполадки на космическом корабле, и он был вынужден приземлиться на Техлахоме – в пригороде, во дворе семейства Монро. Корабль не был рассчитан на притяжение Техлахомы – на Земле Баку просто забыли сообщить о существовании астероида!

– Вот так всегда, – заметила миссис Монро, проводя Бака от космического корабля к дому. – Мыс Канаверал совсем забыл о нас.

Был полдень, и миссис Монро предложила Баку горячий калорийный обед – тефтели в грибном соусе и консервированную кукурузу. Она обрадовалась гостю: три ее дочери были на работе, а муж уехал на молотьбу.

Затем, после обеда, она пригласила Бака в гостиную посмотреть вместе телевикторину.

– Вообще-то в это время я в гараже, провожу инвентаризацию косметики из алоэ, я ею торгую, но бизнес сейчас не очень успешный.

Бак кивнул в знак согласия.

– А вы не думали заняться алоэ-продуктами после завершения карьеры астронавта, Бак?

– Нет, мэм – ответил Бак. – Не думал.

– Так поразмыслите. Всего-то надо создать сеть распространителей под собой, и не успеете оглянуться, как самому работать и вовсе не придется – сиди себе и стриги купоны.

– М-да, черт бы драл, – промолвил Бак и похвалил коллекцию сувенирных спичечных коробков в огромном бокале на столе.

Но тут случилось неожиданное. Прямо на глазах у миссис Монро Бак стал зеленеть, его голова начала приобретать квадратную форму и покрываться венами, словно у Франкенштейна. Бак поспешил взглянуть на себя в маленькое карманное зеркальце (единственно доступное), и тотчас понял, что произошло: это было космическое отравление. Теперь он примет обличье чудища и скоро впадет в почти непрерывную спячку.

Миссис Монро же предположила, что ее тефтели с грибным соусом были испорчены, и в результате этой кулинарной промашки она погубила восхитительную внешность астронавта, а возможно, и его карьеру. Она предложила отвести его в местную больницу, но Бак воспротивился.

– Может, это и к лучшему, – согласилась миссис Монро, – учитывая, что в этой больнице нет ничего, кроме вакцинации против перитонита да спасательной службы.

– Вы только покажите, где я могу прилечь, – попросил Бак. – У меня космическое отравление, и через несколько минут я похолодею. Похоже, некоторое время за мной надо будет присматривать. Вы обещаете, что сделаете это?

– Конечно, – ответила миссис Монро. Она обрадовалась, что обвинения в отравлении отпали, и Баку тотчас была предоставлена прохладная подвальная комната, стены которой были до середины обшиты плотным картоном, имитирующим дерево. Там были также книжные полки с вещами миссис Монро и игрушками трех ее дочерей: рядами плюшевых зверей, куклами, пластиковыми кухонными плитками и приключенческими романами про Ненси Дрю. Кровать, предложенная Баку, была коротка – детская кроватка – и застелена кружевным розовым бельем фирмы «Фортрель», пахнущим так, словно оно много лет пролежало на складе. На передней спинке кровати – истершиеся, частью отодранные наклейки с Холли Хобби, Вероникой Лодж и Бетти Купер. Комнатой, очевидно, давно никто не пользовался, но Баку было все равно. Ему хотелось лишь забыться глубоким-глубоким сном. Что он и сделал.

ПЕЧАТНАЯ НОСТАЛЬГИЯ:

навязываемые людям воспоминания о том, что с ними не происходило: «Как я могу принадлежать к поколению шестидесятников, когда я толком и не знаю о них ничего?».

Легко представить, что дочери Монро пришли в совершеннейший восторг, узнав, что в комнате для гостей пребывает в спячке астронавт-страшилище. Одна за другой Арлин, Далин и Сирена спустились в комнату взглянуть на Бака, спящего в их старой кроватке посреди детского хлама. Миссис Монро, все еще сомневающаяся, не были ли ее тефтели причастны к болезни Бака, не позволила дочерям долго глазеть и вытурила их из комнаты.

Так или иначе, жизнь вошла в прежнее русло. Далин и Сирена ходили на работу в парфюмерный отдел местного магазинчика, алоэвый бизнес миссис Монро немного ожил и требовал ее частых отлучек. Мистер Монро еще не вернулся с молотьбы, так что забота о Баке выпала на долю старшей дочери Арлин, недавно уволенной из «Севен-Элевен».

– Проследи, чтобы он хорошенько покушал! – резко трогаясь, прокричала из своего изъеденного солью голубого седана марки «бонвиль» миссис Монро, на что Арлин помахала рукой и бросилась в ванную комнату, где причесала свои светлые, крашенные «перышками» волосы, наложила соблазнительный макияж и помчалась на кухню, чтобы сварганить специальное угощение для Бака, который (следствие космического отравления) просыпался всего лишь раз – в полдень, да и то на полчаса. Она приготовила венские сосиски, нарезав их кусочками, нанизала на зубочистки и украсила маленькими кубиками оранжевого сыра. Все это было изысканно разложено на тарелке таким образом, что напоминало логотипы местного торгового центра «Ситвиз» – букву «С», сильно накренившуюся вправо. «Вглядывающуюся в будущее», как написала местная газета по поводу открытия центра несколько сот лет назад, когда все так же был 1974 год, поскольку, как я говорила, на Техлахоме он длился вечно. Насколько это известно из истории, торговые центры на Земле – недавнее изобретение; они обеспечивали техлахомцев кроссовками, дешевой бижутерией и замысловатыми поздравительными открытками неисчислимые миллионы лет.

Ладно, Арлин с тарелкой кинулась в подвал, придвинула к кроватке кресло и сделала вид, что читает книгу. Проснувшись секундой позже полудня, Бак увидел читающую девушку, и она показалась ему идеалом красоты. Что же до Арлин – ну, у нее возникла легкая сердечная аритмия, хотя Бак и походил на чудище Франкенштейна.

– Я голоден, – сказал Арлин Бак, на что она ответила:

– Не отведаете ли немного кебаба из венских сосисок с сыром? Я сама его приготовила. На поминках дядюшки Глема в прошлом году он пользовался большим успехом.

– На поминках? – переспросил Бак.

– О, да. Его комбайн перевернулся во время уборки урожая, и он, зажатый там, два часа ждал приезда спасателей. Он написал завещание кровью на крыше кабины.

Так началось их знакомство, а вскоре расцвела любовь. Но с любовью была проблема, поскольку из-за космического отравления Бак засыпал почти сразу после пробуждения. Это печалило Арлин.

Наконец как-то в полдень, едва очнувшись, Бак сказал Арлин:

– Арлин. Я тебя очень люблю. Любишь ли и ты меня?

Разумеется, Арлин ответила: «Да», на что Бак сказал:

– Согласна ли ты пойти на большой риск и помочь мне? Мы сможем быть вместе, а я помогу тебе покинуть Техлахому.

ОТРИЦАНИЕ НАСТОЯЩЕГО:

убежденность в том, что ты родился в неудачное время, а прежде жить стоило; вновь же жизнь станет интересной лишь в будущем.

Арлин пришла в восторг от обоих предложений и ответила: «Да, да», и тогда Бак объяснил, что ей придется сделать. Очевидно, волны, генерируемые влюбленной женщиной, как раз той частоты, какая нужна для запуска двигателя и взлета космического корабля. Если Арлин поднимется с ним на корабль, они улетят, и Бак сможет вылечиться от космического отравления на лунной базе.

– Ты поможешь мне, Арлин?

– Конечно, Бак.

– Тут есть одна загвоздка.

– Да? – Арлин замерла.

– Понимаешь, после взлета воздуха в корабле хватит только одному. Боюсь, тебе придется умереть. Прости. Но, разумеется, как только мы попадем на Луну, я оживлю тебя с помощью надежного аппарата. Так что на самом деле – никакой опасности.

Арлин взглянула на Бака, слеза скатилась по ее щеке, сбежала с губы на язык и показалась солоноватой, как моча.

– Прости меня, Бак, но я не могу этого сделать, – сказала она и добавила, что лучше ей перестать ухаживать за ним.

Огорченный, но не удивленный, Бак снова заснул, а Арлин поднялась наверх.

К счастью, в этот день уволили из парфюмерного отдела Далин, младшую из дочерей, и теперь уже она могла присматривать за Баком, а Арлин устроилась в закусочную и ей уже некогда было заниматься Баком и злиться на него.

Поскольку Бак был опечален, а у Далин оказалось много свободного времени, потребовалось всего лишь несколько минут, чтобы расцвела новая любовь. Через несколько дней Бак обратился с уже известной нам просьбой к Далин:

– Помоги мне. Я так тебя люблю.

Но когда Бак дошел до момента, где Далин надо было умереть, она, как и ее сестра, замерла.

– Извини, Бак, я не могу сделать этого, – промолвила она, добавив, что лучше ей перестать ухаживать за ним. Вновь расстроившись, но ничуть не удивившись, Бак заснул, а Далин направилась наверх.

Надо ли говорить, что история повторилась. Далин устроилась в придорожную забегаловку, а Сирену, среднюю, уволили из отдела в «Вульворте», и теперь настал ее черед заботиться о Баке, который был уже не новинкой в подвале, а обузой – того сорта, какой, скажем, становится для детей собака, когда они спорят, чья очередь ее кормить. Когда же как-то в полдень появилась с обедом Сирена, Бак смог лишь вымолвить:

– Боже, и тебя, девочка, тоже уволили? Неужели ни одна из вас не может удержаться на службе?

Сирену это ничуть не задело.

– Это лишь мелкие приработки, – сказала она. – Я учусь живописи и когда-нибудь стану такой художницей, что сам мистер Лео Кастелли из нью-йоркской художественной галерии «Лео Кастелли» пришлет за мной спасательную экспедицию и увезет меня с этого богом забытого астероида. Вот, – она ткнула в грудь Бака тарелку сырого сельдерея с морковкой, – жуй сельдерей и закрой рот. Похоже, тебе не хватает клетчатки.

Итак, если раньше Баку казалось, что он влюблен, то теперь он понял, что это были лишь миражи, а Подлинная его Любовь – Сирена. Затем несколько недель он смаковал свои полчаса, рассказывая Сирене о небе, каким он видел его из космоса, и слушая ее рассказы о том, какими бы она нарисовала планеты, если бы знала, как те выглядят.

– Я покажу тебе небо, а ты поможешь мне покинуть Техлахому – если согласишься поехать со мной, Сирена, любовь моя, – закончил Бак изложение плана побега. А когда Сирена узнала, что ей придется умереть, она просто сказала: «Понимаю».

На следующий день, когда Бак очнулся, Сирена подняла его с кровати и отнесла наверх; по пути он задел ногой старый семейный портрет в раме и тот упал.

– Не останавливайся, – сказал Бак. – Время уходит.

Был холодный серый день; Сирена по желтой осенней лужайке пронесла Бака в корабль. Внутри, когда они закрыли двери и сели в кресла, Бак из последних сил включил зажигание и поцеловал Сирену. И действительно, любовные волны ее сердца запустили двигатель, корабль взмыл высоко в небо и вышел из гравитационного поля Техлахомы. И перед тем как потерять сознание и умереть из-за отсутствия кислорода, Сирена увидела, как с лица Бака, словно с ящерицы, кусками слезает на приборную доску бледно-зеленая кожа, скрывавшая молодого розовощекого астронавта, а снаружи на черном фоне, заляпанном звездами, словно пролитым молоком, бледно-голубым шариком мерцает Земля.

Между тем внизу на Техлахоме Арлин и Далин, обе вновь уволенные с работы, возвращались домой – как раз когда ракета с их сестрой исчезла в стратосфере, оставив в небе длинную рассеивающуюся белую полосу.

Не в силах войти в дом, они сели на качели, глядя в точку, где исчез корабль, и вслушиваясь в скрип цепей и шум ветра.

– Ты ведь понимаешь, – произнесла Арлин, – что вся эта затея Бака вновь вернуть нас к жизни была говном собачьим.

– Это я знаю, – сказала Далин. – Только это не мешает мне завидовать.

– Не мешает, верно?

И две сестры сидели на качелях дотемна на фоне люминисцирующей Земли, соревнуясь – кто выше раскачается.

ИЗМЕНИ СВОЮ ЖИЗНЬ

Нам с Клэр так и не удалось влюбиться друг в друга, хотя мы оба очень старались. Такое случается. Как бы там ни было, когда рассказываешь о себе, этот факт – деталь не хуже прочих. С чего начать? Итак, меня зовут Эндрю Палмер, мне почти тридцать, я изучаю языки (моя специальность – японский). Я вырос в большой семье (подробнее об этом позже), родился дистрофиком, кожа да кости. Тем не менее, вдохновившись отрывком из дневника Энди Уорхолла, где он пишет, что очень огорчился, когда в пятьдесят с лишним лет узнал, что если бы тренировался, то мог бы иметь тело (вообразите – не иметь тела!), – я активно занялся собой. Приступил к нудным упражнениям, в результате чего моя грудная клетка стала похожа на зоб турмана. Так что теперь у меня есть тело – и одной проблемой меньше.

Но зато, как я упоминал, я никогда не влюблялся, и это – проблема. Всякий раз в конце концов мы становились друзьями, и это, скажу вам, отвратительно. Я хочу влюбиться.

По крайней мере, мне так кажется.

Не знаю. Все настолько… запутанно. Ну ладно, ладно, по крайней мере, я признаю, что не хочу прожить жизнь в одиночестве, и чтобы проиллюстрировать это, расскажу вам по секркту одну историю, которой не поделюсь даже с Дегом и Клэр на сегодняшнем пикнике. Она звучит так:

Жил да был молодой человек по имени Эдвард, жил сам по себе и при этом очень достойно. В нем было столько чувства собственного достоинства, что, когда вечером в шесть тридцать он готовил свой одинокий ужин, то всегда украшал его изысканной веточкой петрушки. Именно так, на его взгляд, выглядела петрушка – изысканно. Изысканно и благородно. Он также старался мыть и вытирать посуду сразу по окончании трапезы. Своими трапезами и чистой посудой не гордятся лишь одинокие люди, для Эдварда же это было вопросом чести – пусть ему никто и не нужен, он не собирался быть одиноким. Жить одному, может, и не очень-то весело, зато нет никого, кто бы вас постоянно раздражал.

Однажды Эдвард не стал вытирать посуду, а вместо этого выпил бутылку пива. Так – чтобы только взбодриться. Расслабиться. И вскоре веточки петрушки перестали украшать его ужин, зато появилось пиво. Он нашел для этого предлог. Не помню только, какой.

Вскоре ужины стали состоять из готовых замороженных полуфабрикатов, разогретых в микроволновой печи, приветствуемых позвякиванием льда в высоком стакане с виски. Бедный Эдвард был сыт по горло поглощением разогретых полуфабрикатов в одиночестве и в скором времени их сменила еда из местного магазинчика, где он брал, скажем, буррито с фасолью и мясом, которые запивал польской вишневой настойкой. Он пристрастился к ней летом во время долгой, сонной работы за унылым бесхозным прилавком местного книжного магазинчика имени Энвера Ходжи.

Но и это вскоре показалось Эдварду слишком обременительным, и в конце концов ужины сократились до стакана молока вперемешку с тем, что он находил в отделе уцененных товаров в винном магазинчике «Ликерный бар». Он начал забывать, что чувствуешь, сидя на жестком стуле, и воображал, что в глазах у него бриллианты.

Бедный Эдвард – его жизнь, похоже, становилась неуправляемой. К примеру, как-то был он на вечеринке в Канаде, а на следующее утро проснулся в Соединенных Штатах, в двух часах езды, и, как ни старался, не мог вспомнить ни как добирался домой, ни как пересек границу.

А вот что Эдвард думал: он думал, что в некоторых отношениях был весьма смышленым парнем. Он поучился в школе и знал множество слов. Он мог сказать, что вероника – это кусочек тончайшей ткани, покрывавший лицо Иисуса, а каде – овечка, брошенная матерью и выращенная людьми. Слова, слова, слова.

Эдвард представлял, что, используя эти слова, создает собственный мир – магическую и прекрасную комнату, обитателем которой был бы только он – комнату в форме двойного куба, придуманного британским архитектором Адамом. В комнату можно было проникнуть через выкрашенную темной краской дверь, обитую кожей и конским волосом, заглушавшими стук каждого, кто попытался бы войти и помешать Эдварду сосредоточиться.

В этой комнате он провел десять бесконечных лет. Большую часть стен закрывали дубовые книжные шкафы, полки которых прогибались под тяжестью книг, свободные части стен сапфирового цвета, какой бывает вода в глубоких бассейнах, занимали карты в рамах. Пол целиком покрывали великолепные голубые восточные ковры, посеребренные выпавшей шерстью Людвига – верного спаниеля, следовавшего за Эдвардом повсюду.

Людвиг с показным вниманием выслушивал остроумные высказывания Эдварда о жизни, которые тот, большую часть дня проводивший за письменным столом, изрекал не так уж редко. За этим же столом он писал и курил кальян, глядя сквозь стекла окон со свинцовым оттенком на ландшафт, где постоянно царил дождливый осенний шотландский полдень.

Разумеется, посетители в эту магическую комнату не допускались, и только миссис Йорк было позволено приносить ему дневной рацион – эта, словно сошедшая с киноэкрана старушка в твиде и с пучком, ежедневно доставляла Эдварду его неизменный шерри-бренди (что же еще), или, по прошествии времени, сорокаунциевую бутылку «Джек Дэниэлс» и стакан молока.

БЕМБИФИКАЦИЯ:

восприятие живых, из плоти и крови, существ как персонажей мультфильмов, олицетворяющих буржуазно-иудео-христианскую мораль и такие же отношения.

Да, комната Эдварда была изысканной, иногда столь изысканной, что могла существовать лишь в черно-белом изображении, подобно старой салонной комедии. Тонко подмечено, верно? Итак. Что же произошло? Однажды Эдвард стоял на верхней ступеньке лесенки на колесиках, доставая старинную книгу, которую хотел перечитать. Он пытался не думать о том, что миссис Йорк запаздывает с напитком. Но, спускаясь с лестницы, он вляпался ногой в оставленную Людвигом кучу. Эдвард страшно рассердился. Он рванулся к плюшевому креслу, за которым посапывал Людвиг.

– Людвиг, – заорал он, – ах ты подлый пес, ах ты…

Но Эдвард не успел развить свою мысль, поскольку Людвиг магически и (поверьте мне) неожиданно из пылкой, любвеобильной забавной мочалки с радостно дергающимся куцым хвостиком превратился в разъяренного, черного с черной же пастью ротвейлера, который бросился на Эдварда и, вцепившись ему в горло, едва не задел яремную вену, – Эдвард в ужасе отпрянул. Затем новый Людвиг-Цербер, брызгая пеной и слюной, с отчаянным, леденящим душу воем дюжины собак, попавших под грузовик на шоссе, нацелился на хозяйскую голень.

РАК ОТ ПЕРВОЙ СИГАРЕТЫ (гиперкарма):

глубоко укоренившееся убеждение в том, что наказание почему-то всегда тяжелее преступления: озоновые дыры – за пользование холодильником.

Эдвард судорожно водрузился на лестницу и воззвал к миссис Йорк, которую – так угодно было судьбе – заметил в окно. В светлом парике и купальном халате она вскакивала в маленькую красную спортивную машину профессионального теннисиста, навсегда забыв об Эдварде. Надо отдать ей должное – в театральном свете нового темного неба, раскаленного и лишенного озона, ничуть не похожего на осеннее небо Шотландии, она выглядела сногсшибательно.

Да уж.

Бедный Эдвард.

Он оказался в ловушке и мог лишь кататься на лестнице туда и обратно вдоль шкафов. Жизнь в его когда-то утонченной обители превратилась в кошмар. Он не доставал до кондиционера и воздух стал спертым, зловонным, калькуттским. Понятно, что с уходом мисс Йорк исчезли и коктейли, способные сделать ситуацию терпимой.

ПАССИВНЫЙ САДИЗМ:

непреодолимая тяга поглазеть на жертву катастрофы или несчастного случая.

Между тем Эдвард, бесцеремонно достававший том за томом, чтобы запустить ими в Людвига, пытался не подпускать к себе чудовище, клыки которого были нацелены на бледные дрожащие пальцы его ног. Эдварда облепили насекомые, мирно жившие за книгами, а теперь потревоженные. Они ползали по рукам. Книги, брошенные в Людвига, как ни в чем ни бывало отскакивали от его спины, зато на ковер сыпались перечного цвета насекомые; там их настигал длинный розовый язык Людвига.

Положение Эдварда было ужасно.

Выход был один – под яростный заливистый вой атакующего Людвига покинуть комнату. Эдвард, затаив дыхание, открыл тяжелые дубовые двери – железистый вкус адреналина гальванизировал его язык – и в страхе, смешанном с грустью, впервые, кажется, за вечность, покинул свое пристанище.

Вечность на самом деле равнялась десяти годам, и то, что увидел Эдвард за дверями, поразило его. Все это время, что он провел в одиночестве в своей комнатке, остальное человечество занималось созиданием чего-то другого – масштабный город, построенный не из слов, а из взаимоотношений. Это был мерцающий безграничный Нью-Йорк, созданный из губной помады, артиллерийских гильз, свадебных тортов и картонных вкладышей для сложенных сорочек; город, построенный из железа, папье-маше и игральных карт; отвратительный/прекрасный мир, отделанный угарным газом, сосульками и лозами бугенвиллей. Его бульвары были бесформенны, суматошны, безумны. Повсюду скрывались мышеловки, триффиды и черные дыры. Но, несмотря на гипнотизирующее безумие города, Эдвард заметил, что его многочисленные обитатели передвигались по городу с легкомыслием и доверчивостью, не беспокоясь о том, что за каждым углом их может ждать кремовый торт, брошенный клоуном, или направленный в коленную чашечку выстрел «Красных Бригад», или поцелуй восхитительной кинозвезды Софи Лорен. И спрашивать дорогу – бесполезно. Когда он обратился к одному из жителей с вопросом, где можно купить карту, тот посмотрел на Эдварда как на сумасшедшего и с криком убежал.

Эдварду пришлось признать, что в Большом Городе он подобен деревенскому мужлану. Он понял, что после десятилетнего заточения ему придется изучить здесь буквально все, и эта перспектива его пугала. Но так же, как деревенские дают себе клятву добиться успеха в новом городе, надеясь, что им поможет в этом их свежий взгляд на вещи, подобным образом поклялся и Эдвард.

И пообещал себе, что как только займет свое место в этом мире (не обварившись насмерть в его многочисленных фонтанах кипящего парфюма и не изувечившись под бесчисленными фурами с изображениями злющих мультипликационных куриц на бортах, которые ездят по улицам города), то построит самую высокую башню. Эта серебряная башня будет служить маяком для всех путников, прибывающих в город с опозданием, как и он. А наверху будет терраса с баром. В этом баре, мечтал Эдвард, он будет делать три вещи: готовить коктейли с томатным соком и ломтиками лимона, исполнять джаз на пианино, оклеенном цинковыми пластинами и фотографиями забытых поп-звезд, а в маленьком розовом ларьке в глубине, возле туалетов, будет продавать (среди прочего) географические карты.

ПРОНИКНОВЕНИЕ В ГИПЕРПРОСТРАНСТВО

– Энди, – Дег тычет в меня жирной куриной костью, возвращая к действительности. – Не сиди молчком. Твоя очередь рассказывать, и сделай одолжение, дружище, – выдай дозу с высоким содержанием знаменитостей.

– Развлеки нас, милый, – добавляет Клэр, – что-то ты совсем отключился.

Оцепенение – так можно охарактеризовать состояние, в котором я нахожусь, сидя на рассыпающемся, сифилитичном, прокаженном ни-разу-неизведавшем колесных шин асфальте на углу Хлопковой и Сапфировой, обдумывая про себя истории и растирая пальцами пахучие веточки шалфея.

– Мой брат Тайлер однажды ехал в лифте вместе с Дэвидом Боуи, – начинаю я.

– Сколько этажей?

– Не знаю. Я только помню, – Тайлер не нашелся, что сказать. И не сказал ничего.

– Я обнаружила, – говорит Клэр, – что, если тебе нечего сказать в присутствии знаменитости, всегда можно вставить: «О, мистер Знаменитость! У меня есть все ваши альбомы» – даже если он не музыкант.

– Смотрите, – произносит, поворачивая голову, Дег. – Сюда и впрямь кто-то едет.

– Черный седан марки «бьюик» с кучей молодых японских туристов – редкость в Долине, посещаемой в основном канадцами и западными немцами – спускается вниз по холму, первый автомобиль за весь пикник.

– Они, должно быть, по ошибке свернули с Вербеновой улицы. Спорим: они ищут цементных динозавров, тех, что наверху, у стоянки грузовиков «Кабазон», – замечает Дег.

– Энди, ты знаешь японский. Пойди поговори с ними, – произносит Клэр.

– Это преждевременно. Пусть сначала остановятся и спросят дорогу, – что они, разумеется, немедленно и делают.

Я поднимаюсь и иду говорить с ними; стекло опускается, приведенное в действие электроникой. Внутри седана две пары, примерно моего возраста, в безукоризненных (можно сказать, стерильных, как если б они въезжали в зону химического отравления) по-летнему непринужденных нарядах и со сдержанными «пожалуйста-не-убивайте-меня» улыбками, заимствовавнными японскими туристами в Северной Америке несколько лет назад. Выражение их лиц тут же заставляет меня занять оборонительную позицию: их убежденность в моей готовности к насилию меня просто бесит. Одному богу известно, что они думают о нашем разношерстном квинтете и кондовой машине, замызганной, как треснувшие тарелки остатками пищи. Живая реклама из жизни ковбоев.

Я говорю по-английски (к чему разрушать их представление об американской пустыне) и из последующей судорожной смеси мимики и жестов «они-ехали-туда» выясняю, что японцы и в самом деле желают полюбоваться на динозавров. И вскоре, получив мои указания, они исчезают в облаке пыли и придорожного мусора; через заднее боковое стекло автомобиля просовывается фотоаппарат. Палец руки, держащей фотокамеру вверх ногами, отщелкивает кадр, и в этот момент Дег кричит:

СМИРЕНЧЕСТВО:

философия, которая примиряет человека с тем, что ему не суждено достичь высокого благосостояния. «Я не надеюсь сорвать куш или стать большой шишкой. Я хочу всего лишь найти свое счастье и, может, открыть небольшое придорожное кафе в Айдахо».

– Смотрите! Нас снимают! Втяните щеки! Быстро! Чтобы скулы выпирали!

Потом, когда машина пропадает из виду, Дег накидывается на меня:

– Какого черта, позволь тебя спросить, ты строил из себя невежду?

– Эндрю, у тебя отличный японский, – добавляет Клэр. – Ты мог бы доставить им удовольствие.

– Этого не потребовалось, – отвечаю я, вспоминая, какой это был для меня облом, когда в Японии люди пытались говорить со мной по-английски. – Но в результате в моей голове родилась сказочка, которую я мог бы рассказать сегодня на ночь.

– Умоляю, расскажи.

И вот, когда мои друзья, лоснящиеся от кокосового масла, безмятежно расположились, впитывая солнечный жар, я начинаю повествование:

– Несколько лет назад я работал в Японии, в редакции одного подросткового журнала, который реализовывал полугодичную программу студенческого обмена, и однажды со мной произошла странная вещь.

– Погоди, – прерывает Дег. – История подлинная?

– Да.

– Хорошо.

– Было утро пятницы, и я, в чьи обязанности входило готовить зарубежные фотоматериалы, разговаривал по телефону с Лондоном. Нужно было срочно достать фотографии «Депеш мод», которые побывали там на какой-то выставке, – на том конце слышался жуткий еврогалдеж. Я приклеился ухом к трубке, а другое ухо закрыл рукой, пытаясь отгородиться от шума в офисе – безумного казино соратников Зигги Стардаста, где каждый взвинчивал себя десятидолларовыми чашечками токийского кофе, которые нам поставляли из магазина.

Помню, что творилось в моей голове: меньше всего я думал о работе – я размышлял о том, что у каждого города – свой запах. Мысль эту заронили запахи токийских улиц – лапши в мясном бульоне и слабого зловония сточных вод; шоколада и выхлопных газов. И я думал о запахах Милана – аромате корицы, роз и вони дизельного топлива; о запахе Ванкувера с его жареной по-китайски свининой, соленой водой и кедрами. Я с тоской вспоминал Портленд, стараясь оживить в памяти запах его деревьев, ржавчины и болот, когда гам в офисе внезапно стал затихать.

В комнату вошел крошечный пожилой человек в костюме от «Балмейн». Кожа на его лице была морщиниста, как кожура сморщенного яблока, но только темного торфяного цвета, и блестела, словно старая бейсбольная перчатка или Тень-отца-Гамлета. Он был в бейсбольной кепке и непринужденно болтал с моим начальством.

Мисс Уэно, моя упадешь-не-встанешь клевая координаторша из отдела моды, сидящая за соседним столом (волосы а-ля мультяшный Олив Оул; рубашка венецианского гондольера; шаровары гаремной красавицы и сапожки «Вива Лас-Вегас»), она была похожа на смущенного ребенка, перед которым в снежную зимнюю ночь вдруг предстал в дверях вусмерть пьяный, медвежьих габаритов дядя. Я спросил мисс Уэно, кто этот мужик, и она ответила: мистер Такамити, «катё», Великий Папа компании, американофил, известный своим хвастовством о блистательной игре в гольф («Каков был счет!») в парижских барделях и о том, как он отрывался в тасманийских игорных домах в компании лос-анджелеских блондинок.

Мисс Уэно выглядела подавленной. Я спросил, отчего это. Она сказала, что не подавлена, а зла. А зла, потому что сколько бы она ни трудилась, она обречена застрять у этого стола – кучка тесно сдвинутых столов в Японии равносильна нашим загончикам для откорма молодняка. «И дело не только в том, что я женщина, – сказала она. – Но и в том, что я японка. В основном из-за того, что я японка. У меня есть амбиции. В любой другой стране я могла бы высоко подняться, а здесь я просто сижу. Я убиваю свои амбиции». Она сказала, что с появлением мистера Такамити как-то особенно остро поняла всю безнадежность своей ситуации.

В этот момент мистер Такамити направился к моему столу. Так я и знал. Только этого мне и не хватало. В Японии, если человека выделили из толпы, приходится туго. Это худшее, что можно с ним сделать.

– Вы, должно быть, Эндрю, – произнес он, пожимая мне руку, словно представитель фирмы, торгующей машинами «форд». – Поднимемся наверх. Выпьем. Поговорим, – сказал он, и я буквально кожей почувствовал, что мисс Уэно рядом со мной вспыхивает от негодования, как красная фара. Я представил ее мистеру Такамити, но он в ответ лишь снисходительно хрюкнул. Хрюканье. Бедные японцы. Бедная мисс Уэно. Она была права. Они в ловушке, любой из них намертво застревает на своей ступени этой ужасающе скучной лестницы.

Когда мы шли к лифту, я ощущал, как все в офисе провожают меня завистливыми взглядами. Это была неприятная сцена, и я представлял себе, как они думают: «Да что он о себе возомнил?». Я чувствовал себя бессовестным нахалом. Словно бы восспользовался своей заграничностью. (Мне казалось, что меня отлучили от всех служащих в офисах двадцатилетних ребят, которых газеты именуют «новыми людьми».) Это сложно объяснить. В Америке есть такие же ребята, и их так же много, но у них нет общего названия – это поколение Икс; они намеренно держатся в тени. У нас больше пространства, где можно спрятаться, затеряться; им можно воспользоваться для камуфляжа. В Японии же пропадать из виду как бы негласно запрещено.

Но я отвлекся.

Мы поднялись на лифте на этаж, для доступа на который требовался специальный ключ, и мистер Такамити всю дорогу театрально дурачился, пародируя американцев: разговоры о футболе и все такое. Но как только мы поднялись, он внезапно превратился в японца – и притих. Выключился – как будто я щелкнул выключателем. Я всерьез испугался, что мне предстоит выдержать трехчасовую беседу о погоде.

Мы пошли по коридору, по толстому, заглушающему звуки ковру, мимо маленьких картин импрессионистов и ваз с цветами в викторианском стиле. Это была «западная» часть этажа. Когда она кончилась, мы вступили на японскую часть. Казалось, мы проникли в гиперпространство, и в этот момент мистер Такамити жестом предложил мне переодеться в темно-синее хлопковое кимоно, что я и сделал.

Внутри самой большой из пройденных нами японских комнат находилась традиционная японская ниша с хризантемами, свитком и золотым опахалом. В центре комнаты стоял низкий черный столик, окруженный подушками цвета терракоты. На нем – два ониксовых карпа и чайные приборы. Единственное, что вносило в комнату дисгармонию, – это маленький сейф в углу; и он, скажу я вам, относился к тем недорогим моделям, что встречались во внутренних помещениях обувных магазинов в Линкольне, штат Небраска, после второй мировой войны, дешевый с виду сейф, контрастирующий с обстановкой комнаты.

ПОДМЕНА ЦЕННОСТЕЙ:

использование предмета, значимого в интеллектуальной среде или мире моды, для принижения статуса предмета дорогостоящего: «Брайан, ты оставил своего Камю в «БМВ» брата».

Мистер Такамити пригласил меня за столик, и мы стали пить солоноватый зеленый японский чай.

Разумеется, я недоумевал, с какой тайной целью мистер Такамити привел меня в эту комнату. Беседовали мы очень мило… нравится ли мне работа?.. Что я думаю о Японии?.. Затем последовали рассказы о его детях. Милые скучные темы. Несколько историй о тех временах, когда он в пятидесятых жил в Нью-Йорке, работая внештатным корреспондентом «Асахи»… о встречах с Дианой Вриленд, Трумэном Капоте и Джуди Холидей. Спустя полчаса или около того мы перешли на теплое сакэ, по хлопку рук мистера Такамити его принес слуга-карлик в тусклом коричневом, цвета бумажных магазинных пакетов кимоно.

После ухода слуги возникла пауза. Вот тогда-то он и спросил меня, какую из моих вещей я считаю самой ценной.

Ну, ну. Самая ценная из моих вещей. Попробуйте-ка объяснить концепцию студенческого минимализма восьмидесятилетнему японскому магнату-издателю. Это нелегко. Ну какие, в самом деле, ценные вещи могут быть у меня? Подержанный «жучок» – «фольксваген»? Стерео? Я скорее умер бы, чем признался, что самой ценной моей вещью была довольно-таки обширная коллекция пластинок с немецкой индустриальной музыкой, она, правда, была завалена коробками с облезлыми новогодними игрушками в подвальной комнате в Портленде, Орегон. Словом, я ответил вполне искренне (меня как озарило – неожиданно для себя), что ценных вещей у меня нет.

Тогда он заговорил о том, что богатство должно быть транспортабельно, что его нужно переводить в картины, камни, драгоценные металлы и так далее (он прошел через войны, экономическую депрессию и говорил веско), но я нажал на правильную кнопку, произнес правильные слова – тест прошел, в его голосе слышались довольные нотки. Потом, минут через десять, он снова хлопнул в ладоши, и снова возник крошечный слуга в коричневом кимоно; ему были прорявканы инструкции. Это вынудило слугу отправиться в угол и прикатить дешевый маленький сейф по выложенному татами полу к мистеру Такамити, сидящему скрестив ноги на подушках.

Затем нерешительно, но спокойно мистер Такамити набрал комбинацию цифр на круглой ручке. Послышался щелчок, он открыл дверцу, и явилось нечто. Что именно, мне видно не было.

Он засунул внутрь руку и вытащил… Даже издали я понял, что это была фотография – черно-белое фото пятидесятых годов, сродни тем, что делали судмедэксперты. Посмотрев на таинственную фотокарточку, он вздохнул. Потом перевернул ее и с легким выдохом, означавшим: «Вот моя самая ценная вещь», передал мне, и, признаюсь, я был поражен.

Это было фото Мэрилин Монро, которая садилась в такси, приподняв платье (белья на ней не было), и посылала губками поцелуй фотографу, по-видимому, мистеру Такамити в дни его внештатности. Бесстыдно сексуальная, откровенная фотография (дескать, хватит вам думать только об этом; мысли ваши – словно из сточной канавы) и весьма провокационная. Глядя на нее, я пробурчал мистеру Такамити, который внешне безучастно ожидал моей реакции, что-то вроде: «Ну, это – вообще!» или еще какую-нибудь чушь, но внутренне искренне ужаснулся тому, что это фото, в сущности – рядовой вшивый снимок внештатника, к тому же – не для печати, был его самой большой ценностью.

И тогда случилось то, что случилось. Последовала моя неконтролируемая реакция. Кровь прилила к ушам, сердце екнуло; меня бросило в пот, а в голове прозвучали слова поэта Рильке о том, что все мы рождаемся с письмом внутри, и только если будем искренни сами с собой, получим позволение прочесть его прежде, чем умрем. Мои уши горели – мистер Таками-ти так или иначе, понял я, спутал фото Монро, хранящееся в сейфе, с письмом внутри себя, и надо мной тоже нависла опасность совершить подобную ошибку.

Надеюсь, я довольно любезно улыбался, но, схватив брюки, на ходу к лифту лепетал какие-то извинения, застегивая пуговицы рубашки и непрерывно кланяясь смущенной аудитории в лице мистера Такамити, который ковылял за мной, издавая старческие звуки. Может, он думал, что меня взволновала эта фотография, лестные отзывы, а может даже, что от вида Мэрилин я возбудился, но, полагаю, непочтительности он не ожидал. Бедняга.

Однако что сделано, то сделано. Искренних порывов нечего стыдиться. Тяжело дыша, словно только что нанес оскорбление этому дому, я бежал, даже не забрав вещи – прямо как ты, Дег, – и тем же вечером собрал чемоданы. В самолете на следующий день мне снова вспомнился Рильке:

Только одинокий человек может жить по основным законам, и если он видит и утро, которое всего лишь начало, и вечер, когда уже все совершилось, если осознает жизнь целиком, то происходящее теряет власть над ним, и он, хотя и находится в самой гуще событий, становится свободным, как свободен мертвец.

Спустя два дня я снова был в Орегоне, в Новом Свете, дышал более разряженным воздухом, но все равно понимал, что здесь для меня слишком много истории. Что для жизни мне нужно меньше. Меньше прошлого.

Итак, я приехал сюда – дышать пылью, гулять с собаками, смотреть на скалы или кактусы и считать, что я – первый из людей, кто все это видит. И попытаться прочесть письмо внутри себя.

31 ДЕКАБРЯ 1999 ГОДА

Для сведения: как и в случае со мной, Дег и Клэр не влюбились друг в друга. Думается, они избежали тривиальности. Вместо этого они стали друзьями что, надо сказать, упрощает жизнь.

Как-то месяцев восемь назад на выходные из Лос-Анджелеса приехал целый выводок Бакстеров, в прикидах неоновых цветов, с карманами-клапанами, патронташными ремнями, на молниях (эдакий коротенький подростковый видеоклип), чтобы выпытать правду о наших отношениях с Клэр. Я помню, как ее братец Аллан, колледжский мальчик, сообщил мне на кухне (Клэр и остальные сидели у моего камина), что в этот момент еще один родственничек в бунгало Клэр проверяет постельное белье на предмет чужих волос. Что за ужасная, пронырливая, жеманная семейка, даже несмотря на всю их «крутизну»; не удивительно, что Клэр сбежала от них. «Да ладно, Старая Дева, – не унимался Аллан. – Парни с девушками просто так дружить не могут.»

Я коснулся этого потому, что заметил: слушая мою японскую историю, Клэр гладила Дегу шею, и жест этот был чисто платоническим. А когда я закончил, она захлопала в ладоши, сказала Дегу, что настал его черед, а затем подошла и села передо мной, чтобы теперь уже я помассировал ей спину – и тоже чисто платонически. Все просто.

* * *

– Моя история о конце света, – произносит Дег, допивая остатки чая со льдом (кубики льда давно растаяли). Он снимает рубашку, открывая хилую грудь, закуривает еще одну сигарету с фильтром и нервно откашливается.

Конец света – лейтмотив сказочек Дега, любовно детализированные и поведанные бесстрастным голосом повествования, эсхатологические отчеты из серии «Вы – очевидец» о том, что такое ядерная бомбардировка. Итак, без лишних выкрутасов, он начинает:

– Представьте, что вы стоите в очереди в супермаркете, скажем, в супермаркете «Боне» на углу бульвара Сансет и Таквиц (теоретически это может быть любой супермаркет, в любой точке мира), вы в отвратительном настроении, потому что по дороге в машине поссорились с лучшим другом. Ссора началась с дорожного знака «Внимание! Олени – 2 мили», и вы сказали: «Ну да, так мы и поверили, что здесь остался хоть один олень», что заставляет вашего лучшего друга, сидящего рядом и просматривающего ящичек с кассетами, вжаться в сидение. Вы чувствуете, что он задет за живое; это забавно, и вы продолжаете в том же духе: «Если уж на то пошло, – говорите вы, – сейчас и птиц-то меньше, чем прежде. И знаешь, что я слышал? На Карибах не осталось ракушек – все схапали туристы. А тебе не приходило в голову, что, когда возвращаешься самолетом из Европы, есть нечто извращенное в том, чтобы покупать фотокамеры, виски и сигареты в безвоздушном пространстве, в пяти милях над Гренландией?».

СМЕЯТЬСЯ ПОСЛЕДНИМ:

приятное занятие представлять себя последним живым человеком на Земле. «Я бы поднялся на вертолете и разбомбил бы местный гриль-бар, сбрасывая на него микроволновые печи».

Тут ваш друг взрывается, называет вас «настоящим бараном» и говорит: «Какого черта ты такой скептик? Тебе во всем надо видеть только лишь такое, что даст повод похныкать?».

Я (в ответ): «Скептик? Это я-то? Мне кажется, я скорее реально смотрю на вещи. Хочешь сказать: мы едем сюда из Л.А. и всю дорогу видим, может, десять тысяч квадратных километров торговых центров, и у тебя не возникает ни малейшего подозрения, что что-то где-то поехало совсем-совсем не туда?».

Спор, разумеется, ни к чему не приводит. Так всегда бывает с подобными спорами, ну, может, вас обвинят в старомодном нигилизме. В результате в «Вонсе» в кассу номер три вы стоите в очереди в одиночестве, с упаковками еды и брикетами топлива для вечерних барбекю, живот подводит от дикой обиды, а лучший друг, подчеркнуто вас игнорируя, сидит в машине и угрюмо слушает АМ-радио, транслирующее музон из Кафедрал-Сити на долину.

Но одновременно какая-то часть вашего существа приходит в восторг от содержимого тележки на-чей-угодно-взгляд-весьма-упитанного человека, стоящего перед вами в очереди.

Бог мой, чего тут только нет! Большие пластиковые бутылки с диетической колой, сливочно-ромовые пироги в жестянках для выпечки в микроволновке (сэкономят вам десять минут; и десять миллионов лет эти жестянки пролежат в могильниках отходов округа Риверсайд), и галлоны, галлоны соуса к спагетти в бутылках… да, от такой диеты, должно быть, у всей его семьи запор; а ну-ка – что это у него там на шее, не зоб? «Господи, как подешевело молоко», – говоришь ты сам себе, разглядев ценник на одной из его бутылочек. И тут тебя настигает сладкий вишневый запах от рядов жвачки и нечитанных журналов, дешевых и зазывающих, разложенных на полках.

И тут вдруг – перепад напряжения в сети.

Свет вспыхивает, приходит в норму, тускнеет, гаснет. Затем стихает музыка, но нарастает шум голосов – как в кинотеатре, когда прерывается фильм. Люди устремляются в ряд номер семь за свечами.

Возле выхода старик раздраженно пытается пробить своей тележкой несрабатывающие раздвижные двери. Служащий втолковывает ему, что электричество отключилось. Через другой выход, где открытую дверь придерживает магазинная тележка, в магазин входит ваш лучший друг. «Радио вырубилось, – объявляет он. – И посмотри-ка… – сквозь уличные витрины мы вдруг замечаем многочисленные столбы дыма, двигающиеся в сторону Двадцать девятой морской базы Палм-Спрингс в долине, – что-то серьезное творится.»

Завыла сирена – худший звук в мире; звук, которого я боялся всю жизнь. Вот он; звуковое сопровождение падения в ад – воющее, нервное, жалобное, нереальное – скручивающее пространство и время, как сминает ночью пространство и время бывший курильщик с ужасом видящий во сне, что он курит. Проснувшись, бывший курильщик обнаруживает в руке зажженную сигарету; ужас его безмерен.

ПЛАТОНИЧЕСКАЯ ДРУЖБА:

дружба с представителем противоположного пола, лишенная сексуальности.

Слышно, как через громкоговоритель управляющий просит посетителей спокойно покинуть здание, но его никто не слушает. Тележки брошены в проходах, люди бегут, вынося на улицу и роняя на тротуар краденые упаковки ростбифов и бутылки с водой «Эвиан». Автостоянка быстро превращается в автодром в Луна-парке.

Но толстяк остается, равно как и кассирша, всклокоченная блондинка с костлявым плебейским носом и прозрачной белой кожей. Они и вы с лучшим другом замерли как вкопанные, лишившись дара речи, ваш мозг превращается в подсвеченную изнутри (как в фильмах) карту мира с системой противовоздушной обороны – какой штамп! На ней вычерчены траектории огненных вспышек, незаметно, но неумолимо пересекающие Баффинову землю, Алеутские острова, Лабрадор, Азорские острова, озеро Верхнее, острова Королевы Шарлотты, Пьюджет-Саунд, Мен… отсчет времени пошел на секунды, не так ли?

ПОСЛЕДНИЙ КАДР:

место, где человек представляет себя во время ядерного удара, очень часто это почему-то торговый центр.

– Я всегда обещал себе, – произносит толстяк будничным тоном, отвлекая нас от этих мыслей, – что, когда момент «X» наступит, я буду вести себя с достоинством, сколько бы времени ни оставалось, и потому, мисс, – говорит он, решительно поворачиваясь к кассирше, – будьте добры, позвольте мне заплатить за покупки.

Кассирша, за отсутствием выбора, принимает деньги.

Затем – Вспышка.

– На пол! – орете вы, но они не реагируют – словно олени, загипнотизированные светом автомобильных фар. – Скорее! – Но ваши крики не достигают цели.

И тогда, перед тем, как витрина превращается в скомканную, жидкую, взрывающуюся простыню – в поверхность бассейна во время прыжка с вышки, вид снизу…

Перед тем, как на вас обрушился град жевательных резинок и журналов…

Перед тем, как толстяка подняло в воздух, где он на мгновение завис, а потом загорелся, в то время как жидкий потолок разорвался и потек наружу…

Перед всем этим ваш лучший друг подползает к вам и, вытянув шею, целует вас в губы со словами: «Ну вот. Мне всегда хотелось это сделать».

И это все. В бесшумном порыве горячего ветра – словно открылись миллиарды духовок (как вы и представляли себе это лет с шести) – все кончено: немного страшновато, по-своему сексуально и осквернено сожалением. Совсем как жизнь – или я не прав?

Загрузка...