Тео провел один день в Брюсселе с Винсентом, а затем уехал в Париж. Наступила весна, брабантскне просторы звали и манили к себе, родной дом казался небесным раем. Винсент купил костюм мастерового из грубого черного вельвета, который здесь называли велутином, купил небеленой энгровской бумаги для рисования и с первым же поездом отправился в Эттен, в родительское гнездо.
Анна-Корнелия осуждала образ жизни Винсента потому, что видела, как сын мучается и как он несчастен. Теодор осуждал сына совсем из других соображений; не будь Винсент его родным сыном, он попросту отмахнулся бы от него. Он знал, что грешная жизнь Винсента не угодна богу, но в то же время опасался, что бегу будет еще более не угодно, если он пренебрежет своими отеческими обязанностями в бросит сына на произвол судьбы.
Винсент заметил, что отец сильно поседел и что веко правого глаза опустилось у него еще ниже. Годы как бы высушили все его черты; убыль эта ничем не восполнялась, так как бороды он не носил, а глаза его уже не говорили, как прежде: «Это я», — а, казалось, спрашивали: «Я ли это?»
Мать показалась Винсенту еще более бодрой и обаятельной, чем раньше. С возрастом она не высохла и не ссутулилась, а, напротив, словно распрямилась. Улыбка, затаившаяся в морщинах ее лица около ноздрей в губ, словно бы заранее прощала людям все ошибки и промахи, а большое, широкое, доброе лицо было всегда открыто навстречу красоте земли.
Несколько дней все семейство пичкало Винсента едой в всячески опекало его, невзирая на то, что он приехал с пустым кошельком и без всяких видов на будущее. Винсент бродил по вересковым пустошам, среди которых были разбросаны крытые соломой домики, глядя на лесорубов, хлопотавших около поваленного сосняка, лениво прогуливался по дороге до Розендала, мимо Протестантского подворья, напротив которого на лугу стояла мельница и зеленели на кладбище густые вязы. Боринаж уходил все дальше в прошлое, здоровье Винсента крепло, силы возвращались, и вскоре его вновь потянуло к работе.
Однажды ранним дождливым утром Анна-Корнелия спустилась в кухню и увидела, что печь уже докрасна раскалилась, а около нее, поставив ноги на решетку, сидит Винсент — на коленях у него лежала почти готовая копия картины «В часы труда».
— А, это ты, сынок! Доброе утро, — с удивлением сказала Анна-Корнелия.
— Доброе утро, мама. — Винсент ласково поцеловал ее в щеку.
— Что ты встал сегодня так рано, Винсент?
— Мне захотелось поработать, мама.
— Поработать?
Анна-Корнелия поглядела сначала на рисунок, потом на горящую печь.
— Ты хочешь сказать, что решил растопить печь. Но тебе не стоило беспокоиться из-за этого.
— Нет, мама, мне надо рисовать.
Анна-Корнелия через плечо Винсента снова взглянула на его рисунок. Ей казалось, что это ребяческая забава; ведь срисовывают же дети картинки из журналов.
— Ты собираешься всю жизнь заниматься рисованием, Винсент?
— Да, мама.
Он рассказал ей о своих планах в о том, что Тео согласен ему помочь. Вопреки ожиданиям, Анна-Корнелия была довольна. Она быстро вышла в свою комнату и вернулась с письмом в руке.
— Наш родственник Антон Мауве — художник и зарабатывает кучу денег. Это письмо от сестры пришло всего только позавчера, — Мауве, ты знаешь, женат на ее дочери Йет, — она пишет, что минхер Терстех у Гупиля продает всякую картину Антона за пять или шесть сотен гульденов.
— Да, Мауве становится одним из самых известных наших художников.
— А сколько надо времени, чтобы сделать одну такую картину, Винсент?
— По-разному бывает, мама. На одно полотно уходит несколько дней, а на другое целые годы.
— Целые годы! Бог мой!
Анна-Корнелия задумалась на минуту, затем спросила:
— Можешь ты нарисовать человека так, чтобы было похоже?
— Право, не знаю. Наверху у меня есть кое-какие рисунки. Я тебе их покажу.
Когда он вернулся, мать, уже в белом кухонном чепчике, ставила на печь чугуны с водой. Бело-голубой кафель, которым были облицованы стены кухни, наполнял ее веселым блеском.
— Я готовлю твой любимый творожный пудинг, — сказала Анна-Корнелия. — Помнишь?
— Ну, как не помнить, мама!
Он неуклюже обнял ее за шею. Мать задумчиво улыбалась. Винсент был ее старшим сыном, ее любимцем; единственное, что омрачало ей жизнь, — это его неудачи.
— Хорошо жить дома, у матери? — спросила она.
— Замечательно, моя дорогая, — ответил Винсент, шутливо ущипнув ее свежую, хоть и морщинистую щеку.
Анна-Корнелия взяла в руки боринажские рисунки и стала внимательно рассматривать их.
— Винсент, что же получилось с лицами?
— Ничего. А в чем дело?
— Ведь у этих людей нет лиц!
— Ну да. Меня интересовали лишь фигуры.
— Но ты, конечно, можешь нарисовать лица? Я уверена, что здесь, в Эттене, найдется много женщин, которые захотят иметь свой портрет. И на это можно жить.
— Да, пожалуй. Но надо дождаться, пока я научусь как следует рисовать.
Мать разбила яйца на сковородку с творогом, который она вчера сама приготовила. Она замерла на мгновение, держа в каждой руке по половинке яичной скорлупы, потом повернулась к Винсенту.
— Ты хочешь сказать, что, когда начнешь рисовать как следует, твои портреты будут покупать?
— Не в этом дело, — отозвался Винсент, быстро водя карандашом по бумаге. — Я должен рисовать как следует, по-настоящему хорошо.
Анна-Корнелия некоторое время задумчиво обмазывала пудинг яичным желтком, затем сказала:
— Боюсь, что мне этого не понять, сынок.
— Да и мне тоже, но все-таки это так, — промолвил Винсент.
За завтраком, когда ели пышный золотистый пудинг, Анна-Корнелия передала этот разговор мужу. Она уже не раз тайком обсуждала с ним дела Винсента.
— Даст ли тебе это что-нибудь в будущем, Винсент? — спросил отец. — Сможешь ли ты заработать себе на хлеб?
— Не сразу, отец. Тео будет помогать мне, пока я не встану на ноги. Когда я научусь рисовать хорошо, я смогу этим прокормиться. Рисовальщики в Лондоне и Париже зарабатывают от десяти до пятнадцати франков в день, а те, которые делают иллюстрации для журналов, получают уйму денег.
Теодор испытывал чувство облегчения уже от одного того, что Винсент поставил перед собой хоть какую-то цель и не намерен праздно болтаться, как все эти годы.
— Надеюсь, Винсент, что если ты уж возьмешься за эту работу, то не бросишь ее и больше не будешь метаться от одного дела к другому.
— С этим покончено, отец. Теперь я не отступлюсь.
Дожди скоро прошли, и установилась ясная, теплая погода. Винсент брал свой мольберт и рисовальные принадлежности и бродил по округе. Больше всего ему нравилось работать на вересковой пустоши близ Сеппе, но нередко ходил он и к большому болоту у Пассьеварта рисовать водяные лилии. В Эттене, маленьком городке, где все хорошо знали друг друга, люди смотрела на него с подозрением. Здешние жители еще не видали, чтобы кто-нибудь носил черный вельветовый костюм, и приходили в недоумение, видя, как взрослый человек целыми днями бродит в поле с карандашом и бумагой в руках. При встречах с прихожанами отца Винсент, несмотря на свою угловатость и замкнутость, всегда был вежлив, но они упорно сторонились его. Здесь, в этом малолюдном и тихом городишке, его считали страшилищем и чудаком. Все в нем было странно, необычно: его платье, манеры, рыжая борода, слухи о его прошлом, его откровенное безделье и то, что он целыми днями сидит в поле и все время на что-то смотрит. Они не доверяли ему и боялись его уже потому, что он был не похож на них, хотя он не причинял им никакого вреда и желал лишь одного — чтобы они ему не мешали. Винсент и не подозревал, что жители Эттена так невзлюбили его.
Однажды он на большом листе рисовал рубку сосняка: на переднем плане он изобразил одинокое дерево, стоявшее на отшибе у ручья. Один из лесорубов время от времени подходил к нему, глядел через плечо на рисунок, бессмысленно улыбался, а потом громко захохотал. Винсент работал над этим рисунком несколько дней, и крестьянин смеялся над ним все более открыто. Винсент решил выяснить, что же его так забавляет.
— Вам смешно, что я рисую дерево? — вежливо осведомился он.
Лесоруб в ответ опять разразился хохотом и сказал:
— Ясное дело, смешно. А ты, должно быть, дурак.
Винсент задумался на минуту и спросил:
— А был бы я дураком, если бы посадил дерево?
Лицо Крестьянина сразу стало серьезным.
— Нет, конечно, нет.
— А был бы я дураком, если бы стал ухаживать за этим деревом?
— Ясное дело, нет.
— А если бы я собрал с него плоды?
— Ты надо мной просто смеешься!
— Ну, а дурак я или нет, если я срублю дерево, как делают вот здесь?
— Почему же? Деревья надо рубить.
— Значат, сажать деревья можно, ухаживать за ними можно, снимать с них плоды можно, рубить можно, а если я их рисую, то я уже дурак. Правильно ли это?
Крестьянин снова ухмыльнулся.
— Конечно, ты дурак, коли тратишь время на такое дело. И все говорят, что ты дурак.
Вечером Винсент никуда не пошел, семья сидела в гостиной, вокруг большого деревянного стола. Один писал письмо, другой читал, женщины шили. Брат Кор был еще совсем ребенком и редко вмешивался в разговоры. Сестра Анна вышла замуж и жила у мужа. Елизавета относилась к Винсенту с таким пренебрежением, что делала вид, будто его совсем нет в доме. Только Виллемина сочувствовала брату, охотно позировала ему, не искала в нем никаких пороков. Но разделить его духовные интересы она не могла.
При ярком свете большой лампы с желтым абажуром, стоявшей посреди стола, Винсент перерисовывал свои наброски, которые сделал за день в поле. Теодор смотрел, как сын рисует одну и ту же фигуру десятки раз и с недовольным видом отбрасывает прочь рисунок за рисунком. Наконец пастор не вытерпел.
— Винсент, — сказал он сыну, наклоняясь к нему через стол, — а когда-нибудь у тебя получается как надо?
— Нет, — отозвался Винсент.
— Тогда боюсь, что ты делаешь большую ошибку.
— Я их делаю множество, отец. О какой именно ты говоришь?
— Мне кажется, что если бы у тебя был талант, если бы ты и впрямь родился художником, то все получалось бы как надо с первого раза.
Винсент взглянул на свой рисунок — крестьянина, который, стоя на коленях, собирал картофель в мешок. Линию руки крестьянина Винсент никак не мог найти, сколько ни бился.
— Да, отец, может быть, это и так.
— Вот я и говорю, что тебе нет смысла рисовать одно и то же по сто раз без всякого успеха. Если бы у тебя были природные способности, это удалось бы тебе сразу, без всякой мазни.
— На первых порах натура всегда оказывает художнику сопротивление, отец, — промолвил Винсент, не выпуская из рук карандаша. — Но если я взялся за это всерьез, то я должен одолеть сопротивление и не поддаваться натуре. Наоборот, надо еще упорнее биться и победить ее.
— Не думаю, — сказал Теодор. — Зло никогда не рождает добро, а плохая работа хорошую.
— В теологии это, может быть, в так. Но не в искусстве. У искусства свои законы.
— Сын мой, ты заблуждаешься. Работа художника может быть либо плохой, либо хорошей. И если она плоха — он не художник. Он должен понять это с самого начала и не тратить времени понапрасну.
— Ну, а если художник счастлив, пусть даже работа удается плохо? Что тогда?
Теодор старательно перебрал в уме все богословские доводы, но ответа на этот вопрос не нашел.
— Нет, — сказал Винсент и стер на рисунке мешок с картошкой, отчего левая рука крестьянина неуклюже повисла в воздухе. — В самой сути природа и истинный художник всегда в согласии. Может быть, потребуются многие годы борьбы и стараний, прежде чем природа подчинится художнику, но в конце концов даже очень плохая работа станет хорошей, и труд оправдает себя.
— А если работа все-таки окажется плохой? Ты вот рисуешь этого парня с мешком уже сколько дней, и все без толку. Представь себе, вдруг ты будешь корпеть над ним год за годом, а лучше не сделаешь?
Винсент пожал плечами.
— Это игра, отец, и художник идет на риск.
— А стоит ли такого риска выигрыш?
— Выигрыш? Какой же именно?
— Деньги. Положение в обществе.
Впервые за весь разговор Винсент оторвал глаза от бумаги и вгляделся в лицо отца, вгляделся зорко и пристально, словно перед ним сидел чужой человек.
— Но мы, кажется, говорили не об этом, а об искусстве, — сказал он.
Овладевая мастерством, он работал днем и ночью. Если он и задумывался над своим будущим, то только затем, чтобы представить себе желанный миг, когда он перестанет сидеть на шее у Тео и работа его будет близка к совершенству. Если он уставал от рисования, то садился за книгу. А когда уставал в читать, ложился в постель.
Тео прислал Винсенту энгровской бумаги, анатомические рисунки лошади, коровы и овцы, изданные для ветеринарных училищ, несколько рисунков Гольбейна из книги «Образцы графики», карандашей, гусиных перьев, сепии, макет человеческого скелета, истратив на это все свои свободные деньги; вместе с тем он наказывал усердно работать и не быть посредственным художником. На это Винсент ответил: «Сделаю все, что могу, но я вовсе не презираю посредственность в широком смысле этого слова. И, уж конечно, презрение к посредственности нисколько не возвышает художника над ее уровнем. А вот насчет усердной работы ты совершенно прав. „Ни одного дня без линии“, — как советовал нам Гаварни».
Винсент все яснее сознавал, что рисование человеческих фигур приносит ему огромную пользу и косвенно помогает в работе над пейзажем. Если, рисуя иву, он смотрел на нее как на живое, существо, — а в конце концов ведь так оно и было, — ему удавалось хорошо передать и весь фон, — надо было только сосредоточить все внимание на этой иве и не отступаться, не бросать работы, пока дерево не оживет. Он очень любил пейзаж, но гораздо больше ему нравились те жанровые наброски, порой поражавшие своим реализмом, которые так мастерски делали Гаварни, Домье, Доре, Де Гру и Фелисьен Ройс. Изо дня в день рисуя с натуры, Винсент надеялся со временем научиться делать иллюстрации для журналов и газет; ему хотелось стать независимым и самому содержать себя в те трудные и долгие годы, пока он усовершенствует свою технику и добьется высших форм художественного выражения.
Думая, что сын читает для развлечения, Теодор однажды сказал ему:
— Винсент, ты все время твердишь, что тебе надо много работать. Так зачем же ты тратишь время на эти глупые французские книжонки?
Винсент сунул закладку между страницами «Отца Горио» и поднял глаза. Он не терял надежды, что когда-нибудь Теодор поймет, как его сын смотрит на серьезные вещи.
— Видишь ли, — заговорил он медленно, — чтобы рисовать людей и жанровые сцены, надо не только владеть техникой рисования, но и глубоко изучить литературу.
— Признаться, мне это непонятно. Если я хочу произнести хорошую проповедь, мне незачем идти на кухню и смотреть, как твоя мать коптит языки.
— Между прочим, — ввернула Анна-Корнелия, — те языки, которые я недавно закоптила, можно будет подать к завтраку.
Винсент не стал возражать против такой аналогии.
— Я не могу рисовать фигуру человека, не изучив тщательно все его кости, мускулы и сухожилия, — сказал он. — И лицо не могу рисовать, если я не знаю, что творятся в людских душах; Чтобы изображать жизнь, надо разбираться не только в анатомии, надо постичь, что человек чувствует и что он думает о мире, в котором живет. Тот, кто знает только свое ремесло и ничего больше, способен быть лишь очень поверхностным художником.
— Ах, Винсент, — тяжко вздохнул Теодор. — Боюсь, что из тебя получится теоретик!
Винсент вновь взялся за «Отца Горио».
Пришла бандероль от Тео, которая привела Винсента в волнение, — там оказалось несколько книг Кассаня, которые должны были помочь ему как следует овладеть перспективой. Винсент с нежностью перелистал книги и показал их Виллемине.
— Лучшего лекарства от моей болезни и не придумаешь, — говорил он сестре. — Если я исцелюсь, то только благодаря этим книгам.
Виллемина улыбалась, ласково щуря свои ясные, как у матери, глаза.
— Уж не думаешь ли ты, Винсент, — спросил Теодор, подозрительно относившийся ко всему парижскому, — что можно научиться правильно рисовать, читая в книгах рассуждения об искусстве?
— Конечно.
— Чудеса, да и только.
— Точнее говоря, я должен суметь применить прочитанное на практике. Ну, а практика — дело особое, ее вместе с книгами не купишь. Иначе эти книги шли бы нарасхват.
Счастливые, полные труда дни текли быстро, наступило лето, и теперь уже не дожди, а зной не давал Винсенту бродить по вересковым пустошам. Он нарисовал Виллемину за швейной машиной, в третий раз перерисовал этюды из книги Барга, пять раз в разных положениях набрасывал фигуру мужчины с лопатой, «Un Becheur»[10], дважды нарисовал сеятеля и девушку с метлой. Затем из-под его карандаша появилась женщина в белом чепчике за чисткой картошки, пастух с длинным посохом и, наконец, старый больной крестьянин, — обхватив руками голову и поставив локти на колени, он сидел на стуле у очага. Землекопы, сеятели, пахари, мужчины и женщины, — Винсент чувствовал, что их надо рисовать и рисовать без конца, надо пристальнее вглядываться в сельскую жизнь и закреплять свои наблюдения на бумаге. Он уже не был, как прежде, беспомощен перед лицом природы, и это приносило ему такую радость, какой он дотоле никогда не испытывал.
Жители городка по-прежнему сторонились Винсента и смотрели на него как на чудака. Хотя и мать, и Виллемина, и по-своему даже отец выказывали ему свою любовь и всячески баловали сына, в тех тайниках его души, куда никто из обитателей Эттена не мог заглянуть, было пусто и одиноко.
А крестьяне со временем полюбили его и прониклись к нему доверием. Винсент находил в них что-то общее с землей, которую они обрабатывали. Именно это он и старался выразить в своих рисунках. Глядя на них, его родные часто не могли сказать, где кончается фигура крестьянина и где начинается земля: Винсент сам не отдавал себе отчета, как это у него выходит, но чувствовал, что рисунки правильны, и этого было достаточно.
— Четкой линии, разделяющей человека и землю, не нужно, — сказал он однажды вечером матери, которая вдруг заинтересовалась его работой. — Все это земля в разных видах, которые переходят один в другой, они нераздельны; это две формы единой сущности, отличить их друг от друга почти невозможно.
Мать решила, что раз у Винсента нет жены, ей следует взять на себя все заботы о нем и устроить его судьбу.
— Винсент, — заявила она сыну как-то утром. — Прошу тебя к двум часам быть дома. Ты не откажешь мне в этом?
— Нет, мама. А в чем дело?
— Мы пойдем в гости.
Винсент был ошеломлен.
— Мама, я не могу терять время попусту!
— То есть как это попусту?
— Да ведь мне надо рисовать, а там рисовать нечего!
— Ты ошибаешься. Там будут все важные аттенские дамы.
Винсент искоса взглянул на дверь. Еще мгновение, и он бросился бы прочь из дому. Он с трудом взял себя в руки и стал объяснять матери, почему он не может пойти в гости; слова он подбирал с большим трудом.
— Как бы это сказать тебе, мама, — начал он. — У этих женщин, что бывают на званых вечерах, нет характерности, а мне необходимы характеры.
— Глупости! У них отличные характеры. Никогда не слыхала, чтобы кто-нибудь сказал про них дурное.
— Ну, конечно, милая мама, конечно. Я хотел только сказать, что все они похожи друг на друга. Жизнь, которую они ведут, как бы вылепила их на один манер.
— Ну, положим, я-то их различаю безо всякого труда.
— Да, дорогая, но как бы тебе объяснить… У всех у них такая легкая жизнь, что на лицах не запечатлелось ничего интересного.
— Я тебя не понимаю, сынок. Ведь ты рисуешь веяного мастерового или крестьянина, какой только попадется тебе в поле.
— Ну, да.
— А какая тебе от этого польза? Они бедняки, они ничего не купят. А городские дамы за свои портреты могут хорошо заплатить.
Винсент одной рукой обнял мать, а другой взял ее за подбородок. Голубые глаза матери были так ясны и ласковы, в них было столько нежности и любви. Почему же они не могут заглянуть в его душу?
— Милая, — сказал он тихо, — прошу, поверь в меня хоть немного. Я прекрасно знаю, что нужно делать, вот потерпи, я добьюсь успеха. Пусть сейчас тебе кажется, будто я корплю над бесполезным делом, — в конце концов я буду получать деньги за свои рисунки и стану прекрасно зарабатывать.
Анна-Корнелия стремилась понять сына так же горячо, как тот хотел, чтобы она его поняла. Она прикоснулась губами к жесткой рыжей щетине Винсента, и ей вспомнился тот тревожный день в Зюндерте, когда от ее плоти отделился трепетный комочек, превратившийся в этого сильного, грубоватого мужчину, которого она обнимала теперь. Первый ее ребенок родился мертвым, и долгий требовательный крик, которым Винсент возвестил о своем появлении на свет, наполнил ее счастьем и безграничной благодарностью. Любовь Анны-Корнелии к Винсенту всегда была окрашена печалью о ее первом ребенке, так никогда и не открывшем глаз, и радостью за других, которые родились вслед за Винсентом.
— Ты хороший мальчик, Винсент, — сказала она. — Делай как знаешь. Ты сам знаешь, что для тебя лучше. Я хочу лишь помочь тебе.
В тот день, вместо того чтобы идти рисовать в доле, Винсент попросил позировать садовника Пита Кауфмана. Пришлось его долго уговаривать, но в конце концов Пит согласился.
— После обеда в саду, — сказал он.
Когда Винсент вышел в сад. Пит ожидал его, вырядившись в свой воскресный костюм и старательно вымыв руки и лицо.
— Минуточку! — с волнением воскликнул он. — Я принесу стул. Тогда можете приступать.
Он вынес низенький стул и уселся, прямой, как жердь, будто позируя перед фотоаппаратом. Винсент невольно расхохотался.
— Ну, Пит, — сказал он, — я не могу рисовать тебя в таком наряде.
Пит с удивлением оглядел себя.
— А что, разве штаны не в порядке? Они совсем новые. Я надевал их всего несколько раз по воскресеньям.
— Знаю, — отвечал Винсент. — Но это-то и плохо. Мне хотелось нарисовать тебя в старой рабочей одежде, когда ты орудуешь граблями. Тогда становится ясной каждая линия. Мне надо видеть твои локти, колени, лопатки. А теперь я вижу только твой костюм.
Услышав о лопатках, Пит заупрямился.
— Мои старые штаны грязные и к тому же сплошная рвань. Если хочешь меня рисовать, рисуй как я есть сейчас.
Винсенту ничего не оставалось, как снова идти в поле и рисовать крестьян, которые не разгибая спины копали землю. Лето уже кончалось, и он понял, что исчерпал все, чему мог научиться самостоятельно. Он вновь почувствовал желание завязать дружбу с каким-нибудь художником и работать в хорошей мастерской. Да, ему было необходимо смотреть на полотна настоящих мастеров, видеть, как художники работают, — тогда он сможет понять свои недостатки и решить, как же быть дальше.
Тео в письмах звал его в Париж, но Винсент сознавал, что ему еще рано отваживаться на такой шаг. Слишком еще грубы, слишком неуклюжи и по-любительски беспомощны его работы. А Гаага всего в нескольких часах езды, там ему поможет друг минхер Терстех, управляющий Гупиля, и родственник Антон Мауве. Может быть, следующую ступень своего долгого и мучительного ученичества ему лучше пройти в Гааге? Он спросил в письме совета у Тео, и тот в ответ выслал деньги на дорогу.
Прежде чем переселиться в Гаагу, Винсент решил разузнать, как отнесутся к нему Терстех и Мауве, согласятся ли они помочь; если нет, он поедет в какой-нибудь другой город. Он тщательно упаковал свои рисунки — на этот раз вместе со сменой белья — и отправился в столицу, что было вполне в духе традиций всех молодых провинциальных художников.
Минхер Герман Гейсберт Терстех был организатором гаагской школы живописи и самым крупным торговцем картинами во всей Голландии. Со всей страны люди, которым нужно было купить картину, приезжали к нему за советом: если минхер Терстех сказал, что полотно достойное, значит, так оно и есть.
В то время, когда минхер Терстех сменил дядю Винсента Ван Гога в должности управляющего у Гупиля, все молодые, подающие надежды голландские художники жили кто где, в разных концах страны. Антон Мауве и Йосеф были в Амстердаме, Якоб и Биллем Марисы обретались в провинции, а Йосеф Израэльс, Иоганнес Босбоом и Бломмерс странствовали из города в город, не имея постоянного пристанища. Терстех написал им всем такое письмо:
«Почему бы нам не объединить свои силы в Гааге и не сделать ее столицей голландского искусства? Мы сможем помогать друг другу, учиться друг у друга и общими усилиями постараемся возвратить голландской живописи мировую славу, которая по праву принадлежала ей во времена Франса Хальса и Рембрандта».
Художники откликнулись не сразу, но постепенно все живописцы, у которых Терстех находил талант, один за другим переезжали в Гаагу. В те годы они не могли продать ни одного полотна. И хотя их картины не пользовались спросом, Терстех опекал этих художников, видя, что у них есть задатки подлинного мастерства. Он начал приобретать произведения Ираэльса, Мауве и Якоба Маркса за шесть лет до того, как ему удалось убедить публику, что они достойны внимания.
Шел год за годом, Терстех терпеливо скупал работы Босбоома, Мариса и Нейхейса и складывал их у стены в задней комнате своего магазина. Он был убежден, что этих художников, пока они бьются, овладевая высотами искусства, нужно поддерживать; если голландское общество слишком близоруко, чтобы оценить свои национальные таланты, то он, критик и деловой человек, позаботится, чтобы эти замечательные молодые люди не погибли, задавленные нищетой, безвестностью и неудачами, и дали миру то, что способны дать. Он покупал их полотна, критиковал их работу, знакомил друг с другом и всячески ободрял их все эти тяжелые годы. Изо дня в день он старался развить у голландцев вкус, открыть им глаза, чтобы они наконец увидели всю красоту и силу дарований своих соотечественников.
К тому времени, когда Винсент собрался поехать в Гаагу, Терстех уже добился успеха. Мауве, Нейхейс, Израэльс, Якоб и Биллем Марисы, Босбоом и Бломмерс не только продали через Гупиля за большие деньги все свои картины, но вскоре обещали стать классиками.
Минхер Терстех был красивый мужчина в староголландском духе: крупные, энергичные черты лица, высокий лоб, каштановые, зачесанные назад волосы, плоская, изящно подстриженная, растущая от самых ушей борода и ясные, серо-голубые, как голландское небо, глаза. Он носил просторный черный сюртук в стиле принца Альберта, широкие, закрывавшие штиблеты брюки в полоску, высокий воротничок и черный галстук, который ему каждое утро завязывала жена.
Терстех любил Винсента, и когда юношу перевели в лондонское отделение фирмы Гупиля, он дал ему теплое рекомендательное письмо к тамошнему управляющему. Он выслал Винсенту в Боринаж книги «Упражнения углем» и «Курс рисования» Барга, так как знал, что это принесет молодому художнику пользу. Пока гаагское отделение фирмы Гупиля принадлежало дяде Винсенту Ван Гогу, Винсент мог не сомневаться в расположении Терстеха. Он был не такой человек, которого надо учить, как вести дело.
Галерея Гупиля помещалась на Плаатсе, самой аристократической площади Гааги, в доме 20. Отсюда было рукой подать до Гаагского замка, вокруг которого начала строиться Гаага, — тут был и средневековый дворик, и ров, превращенный теперь в прекрасное озеро, а на задах — Маурицхейс, где висели картины Рубенса, Хальса, Рембрандта и малых голландских мастеров.
С вокзала Винсент пошел по узенькой, извилистой и многолюдной Вагенстраат, пересек Плейн и Бинненхоф у замка и оказался на Плаатсе. В последний раз он вышел из здания фирмы Гупиля восемь лет назад; волна горечи захлестнула душу и тело Винсента, оглушила его.
Восемь лет назад! Тогда все любили его, гордились им. Он был любимым племянником дяди Винсента. Никто не сомневался, что он не только заменит дядю в делах, но и станет его наследником. Он мог бы быть сейчас могущественным и богатым, всеми уважаемым человеком. А со временем он забрал бы в свои руки крупнейшие в Европе картинные галереи.
Что же случилось с ним?
Он не стал терять времени, раздумывая над этим вопросом, а пересек Плаатс и вошел в здание фирмы. Здесь на всем лежала печать роскоши и утонченности, о которых Винсент уже успел и забыть. В своем черном вельветовом костюме мастерового он сразу почувствовал себя нищим и жалким. Нижний этаж здания целиком занимал огромный салон, задрапированный тяжелыми кремовыми занавесями, над ним был другой салон, поменьше, со стеклянным потолком, а еще выше находилась особая маленькая галерея, только для посвященных. На втором этаже, куда вела широкая лестница, помещалась контора Терстеха и его квартира. Стены над лестницей были сплошь увешаны картинами.
Все в галерее говорило о богатстве и высокой культуре. Приказчики были великолепно вымуштрованы и отличались изысканными манерами. Полотна висели в дорогих рамах, на фоне великолепной драпировки. Винсент ощутил под ногами мягкие роскошные ковры, и ему вспомнилось, что стулья, скромно расставленные по углам, — это ценнейшая старинная мебель. Он подумал о своих рисунках, где были изображены оборванные углекопы, выходящие из шахты, их жены, которые, согнувшись, собирают терриль, брабантские землекопы и пахари. Можно ли будет, подумал он, когда-нибудь выставить на продажу его скромные рисунки здесь, в этом пышном дворце искусства?
Пожалуй, что немыслимо.
Он замер на месте, с восхищением рассматривая голову овцы, написанную Мауве. Приказчики негромко разговаривали между собой у стола с эстампами, и никто из них, взглянув на платье Винсента, не дал себе труда спросить, что ему угодно. Терстех, распоряжавшийся развешиванием картин в маленькой галерее, спустился в главный зал. Винсент не заметил его.
Терстех остановился на нижней ступеньке и разглядывал своего бывшего служащего. Ему бросились в глава коротко остриженные волосы, рыжая щетина на щеках, грубые крестьянские башмаки, одежда мастерового, отсутствие галстука и громоздкий узел, зажатый под мышкой. В Винсенте чувствовалось что-то неуклюжее, нескладное, и здесь, в изысканной обстановке салона, это было особенно заметно.
— Ну, Винсент, — сказал Терстех, бесшумно ступая по мягкому ковру. — Я вижу, ты любуешься нашими полотнами.
Винсент быстро обернулся.
— Ах, они просто чудесны! Как поживаете, минхер Терстех? Мои старики просили вам кланяться.
И они пожали друг другу руки, протянув их через бездну восьми лет.
— Вы прекрасно выглядите, минхер Терстех. Даже лучше, чем в то время, когда я видел вас в последний раз.
— Да, годы идут мне на пользу, Винсент. Поэтому я не старею. Ну, пойдем ко мне в кабинет.
Винсент последовал за ним по широкой лестнице и все время спотыкался, потому что не мог оторвать глаз от полотен, висевших на стенах. После тех коротких часов, которые он провел вместе о Тео в Брюсселе, он впервые видел настоящую живопись. Он был ошеломлен. Терстех распахнул дверь своего кабинета и пригласил Винсента войти.
— Садись, пожалуйста, Винсент, — сказал он, видя, что Винсент не может оторвать глаз от картины Вейсенбруха, которого он до тех пор не знал. Винсент сел, уронив на поя свой узел, поднял его и положил на полированный письменный стол Терстеха.
— Я привез вам книги, которые вы так любезно одолжили мне, минхер Терстех.
Он развязал узел, отодвинул в сторону рубашку в носки, вынул книгу «Упражнения углем» и положил ее на стол.
— Я много работал над рисунком и очень благодарен вам за эту книгу.
— Покажи-ка мне твои копии, — сказал Терстех, приступая к главному.
Винсент разобрал стопку бумаг и достал те рисунки, которые он сделал в Боринаже. Терстех хранил молчание. Винсент быстро подсунул ему другую серию, сделанную уже в Эттене. Разглядывая ее, Терстех временами неопределенно хмыкал, но не говорил ни слова. Тогда Винсент вынул третью серию рисунков — их он сделал перед самым отъездом в Гаагу. Терстех заинтересовался.
— Вот хорошая линия, — сказал он об одном рисунке. — Мне нравится, как ты делаешь тени, — заметил он о другом. — Ты почти что добился того, что надо.
— Я и сам чувствую, что это неплохо, — сказал Винсент.
Он показал Терстеху уже все свои работы и ждал, что тот скажет.
— Да, Винсент, — заговорил Терстех, положив свои длинные, тонкие руки на стол и слегка барабаня по нему пальцами, — ты немного продвинулся вперед. Не слишком, но все же продвинулся. Я было испугался, глядя на твои первые рисунки… Но по ним видно, что ты по крайней мере стараешься.
— Стараюсь — и только? Одно старание? И никаких способностей?
Винсент знал, что этого вопроса задавать не следует, но он не мог удержаться.
— По-моему, о способностях говорить еще рано, Винсент.
— Что ж, быть может, это верно. Я привез еще несколько оригинальных рисунков. Не хотите ли посмотреть их?
— С удовольствием.
Винсент вынул несколько рисунков, изображавших углекопов и крестьян.
Воцарилось то жуткое, знаменитое до всей Голландии молчание, после которого молодые художники выслушивали неоспоримый приговор, гласивший, что их работа никуда не годится. Терстех просмотрел все рисунки, даже не издав свое обычное «хмм». У Винсента заныло под ложечкой. Терстех откинулся в кресле и поглядел в окно, где за Плаатсом в пруду плавали лебеди. Винсент по опыту знал, что, если он не заговорит первым, молчание никогда не кончится.
— Неужели я ничего не добился, минхер Терстех? — спросил он. — Вам не кажется, что мои брабантские наброски лучше тех, которые сделаны в Боринаже?
— Ты прав, — отвечал Терстех, отрываясь от окна, — они лучше. Но хорошими их не назовешь. Есть там что-то неверное в самой основе. А что именно — я сразу не могу и сказать. Мне кажется, тебе лучше какое-то время продолжать копировать. Для оригинальных рисунков ты еще веден. Тебе надо хорошенько усвоить элементарные вещи, а уж потом обратиться к натуре.
— Мне хотелось бы пожить в Гааге и поучиться тут. Как по-вашему, это было бы полезно?
Терстех не хотел брать на себя никаких обязательств по отношению к Винсенту. Все это казалось ему очень странным.
— Гаага, конечно, чудесный город, — сказал он. — Тут и хорошие галереи, и много молодых живописцев. Но, право, я не знаю, чем она лучше Антверпена, Парижа или Брюсселя.
Винсент вышел от Терстеха в довольно бодром настроении. Ведь Терстех все же признал некоторые его успехи, а во всей Голландии нет критика придирчивее его. Хорошо уже, что он, Винсент, не стоит на месте. Разумеется, он знает, что его рисунки с натуры далеки от совершенства, но если он будет работать долго и упорно, то, без сомнения, в конце концов добьется своего.
Гаага, пожалуй, самый опрятный и благопристойный город во всей Европе. Сохраняя истинно голландский дух, она проста, строга и прекрасна. Безукоризненно чистые улицы окаймлены цветущими деревьями, дома изящны и аккуратны, перед каждым домом разбит крошечный цветник с розами и геранями, за которыми любовно ухаживают. Там нет трущоб, нет бедняцких кварталов, ничего, что оскорбляло бы взор; все там проникнуто неумолимой голландской суровостью.
Уже с давних времен на официальном гербе Гааги изображался аист. И действительно, население ее с каждым годом росло и росло.
Дождавшись следующего утра, Винсент отправился к Мауве на улицу Эйлебоомен, 198. Теща Мауве была из семьи Карбентусов и приходилась сестрой Анне-Корнелии; поскольку родственные связи в этих кругах много значили, Винсента приняли очень ласково.
Мауве был крепкий, коренастый мужчина с покатыми плечами и широкой грудью. Как у Терстеха и почти у всех Ван Гогов, в его внешности прежде всего привлекал внимание огромный лоб, подчинявший себе все остальное. Глаза у него были светлые, чуть-чуть грустные, хрящеватый нос шел прямо от надбровья, уши плотно прилегали к черепу, а седеющая, словно солью посыпанная борода прикрывала правильный овал лица. Волосы у Мауве были зачесаны набок и пышной волной спадали к правой брови.
Мауве был полон энергии и не давал ей рассеяться попусту. Он все время что-нибудь писал; если его одолевала усталость, он бросал одну работу и хватался за другую. Скоро он чувствовал себя отдохнувшим и приступал к третьей.
— Йет нету дома, Винсент, — сказал Мауве. — Может быть, мы пройдем в мастерскую? Я думаю, там нам будет удобнее.
— Ну что ж, пойдемте, — согласился Винсент, которому очень хотелось посмотреть мастерскую.
Они вышли из дома и направились к мастерской Мауве — большой деревянной постройке в саду, рядом с домом. Живая изгородь окружала сад, и когда Мауве работал, ему не мешало ничто на свете.
Восхитительный запах табака, старинные трубки и лакированное дерево — все это окружило Винсента, едва он перешагнул порог. Мастерская была просторная, со множеством картин на мольбертах, стоявших на толстом девентерском ковре. Все стены были увешаны этюдами, один угол занимал старинный стол, перед ним был разостлан небольшой персидский коврик. На северной стороне было большое окно в полстены. Повсюду валялись книги, и на каждом шагу можно было наткнуться на какое-нибудь орудие художнического ремесла. Несмотря на множество предметов, наполнявших мастерскую, Винсент чувствовал, что здесь царит неукоснительный порядок, столь свойственный характеру Мауве и наложивший свою печать на всю комнату.
Разговоры о семейных делах заняли всего несколько минут; после этого Мауве и Винсент начали тот единственный разговор, который обоим был интересен. Мауве с некоторых пор избегал встреч с художниками (он всегда говорил, что можно либо заниматься живописью, либо разглагольствовать о ней, совместить же то и другое нельзя) и был увлечен своим новым замыслом — написать мглистый пейзаж в печальных сумеречных отсветах. Он не советовался с Винсентом, а просто обрушил на него этот проект, не допуская возражений.
Пришла жена Мауве и уговорила Винсента остаться ужинать. Плотно закусив, Винсент сидел у камина и болтал с детьми Мауве, думая о том, как было бы чудесно, если бы у него была своя, пусть маленькая, семья — жена, которая любила бы его и верила в его силы, и дети, которые, вместо того чтобы называть его «папой», называли бы его «императором» и «повелителем». Неужели эти счастливые дни никогда не наступят?
Вскоре Мауве и Винсент вновь пошли в мастерскую и уселись там, с удовольствием покуривая трубки. Винсент вынул и показал свои копии. Мауве быстро окинул их опытным взглядом профессионала.
— Это сделано неплохо, — заметил он. — Неплохо для копий. Но какой в них толк?
— Какой толк? Право, я не могу…
— Ты все копируешь, Винсент, будто школьник. Но ведь настоящую работу за тебя проделал другой.
— Я думал, что копирование научит меня лучше чувствовать натуру.
— Вздор! Если ты стремишься к творчеству, обращайся к жизни. Не трать время на подражание. Есть у тебя свои собственные наброски?
Винсент вспомнил, что сказал о его рисунках Терстех. Стоит ли показывать их Мауве? Он приехал в Гаагу с тем, чтобы просить Мауве взять его к себе в ученики. И вдруг все его опыты окажутся никуда не годными…
— Да, — ответил он, — я все время делал жанровые зарисовки.
— Прекрасно!
— У меня есть кое-какие наброски — я рисовал углекопов в Боринаже и брабантских крестьян. Это не очень удачные вещи, но…
— Это не важно, — перебил его Мауве. — Покажи-ка их. Ты должен был в какой-то мере схватить там истинный дух этих людей.
Подавая листы, Винсент чувствовал, как у него перехватило дыхание. Мауве склонился над рисунками в несколько раз провел рукою по своим пышным волосам, приглаживая их. Вдруг он рассмеялся мягким, как бы приглушенным его седой бородой смешком. Он снова потер голову, взъерошил шевелюру и метнул ревнивый взгляд на Винсента. Потом он взял рисунок, изображавший рабочего, вскочил и поставил его рядом с наброском человеческой фигуры на своем незаконченном полотне.
— Теперь я вижу, в чем у меня промах! — воскликнул он.
Он схватил карандаш, повернул мольберт к свету и провел несколько стремительных линий, не сводя глаз с рисунка Винсента.
— Вот теперь лучше, — сказал он, отступая от полотна. — Нищий как будто стал похож на живого человека.
Он подошел к Винсенту и положил ему руку на плечо.
— Не волнуйся, — сказал он. — Ты на верной дороге. Наброски у тебя топорные, но в них есть правда. В них есть жизненность и ритм, которого я часто не могу найти. Бросай к черту свои копии, Винсент, берись за кисть и палитру! Чем скорее ты начнешь работать красками, тем лучше. Рисунок у тебя пока неважный, тебе нужно будет еще потрудиться над ним.
Винсент решил, что наступило время рискнуть.
— Кузен Мауве, я собираюсь переехать в Гаагу и продолжить работу здесь, — сказал он. — Вы не откажетесь помочь мне? Мне необходима помощь такого человека, как вы. Хотя бы в мелочах, вроде тех, что вы показали мне на ваших этюдах сегодня. Каждому молодому художнику нужен учитель, кузен Мауве, и я был бы очень вам благодарен, если бы вы позволили мне работать под вашим руководством.
Мауве задумчиво оглядел все свои незаконченные полотна. Когда он отрывался от работы, пусть даже ненадолго, он любил быть дома, в кругу своей семьи. Теплоты и радушия, с которыми он встретил Винсента, вдруг словно не бывало. Вместо них появилась внезапная отчужденность. Винсент, который всегда хорошо улавливал перемену в отношении к себе, сразу же почувствовал это.
— Я занятой человек, Винсент, — сказал Мауве, — мне трудно помогать другим. Художник должен быть эгоистом, он должен беречь каждую секунду своего времени. Я сомневаюсь, что смогу оказать тебе серьезную помощь.
— Я и не прошу многого! — воскликнул Винсент. — Позвольте мне хоть иногда работать здесь с вами и смотреть, как вы пишете картину. Рассказывайте мне о вашей работе, как рассказывали сегодня, а я буду смотреть, как находит свое воплощение замысел. А иногда, когда вы будете отдыхать, вы могли бы взглянуть на мои рисунки и указать ошибки. Вот и все, чего я прошу.
— Тебе кажется, что ты просишь немного. Но поверь, взять ученика — для меня дело нешуточное.
— Право же, я не буду вам в тягость.
Мауве погрузился в долгое раздумье. Он не хотел иметь ученика, потому что не терпел подле себя посторонних во время работы. У него редко появлялось желание поговорить о своих картинах, а в ответ на советы, которые он давал начинающим, он слышал лишь оскорбления. Но Винсент его родственник, дядя Винсент Ван Гог и Гупиль покупали его картины, и, кроме того, в юноше есть какая-то грубая, неистовая страстность, которая чувствуется в его рисунках и располагает к нему.
— Ну, хорошо, Винсент, — сказал Мауве, — давай попробуем.
— О, кузен Мауве!
— Имей в виду, мне трудно тебе что-либо обещать. Из этого может ровным счетом ничего не выйти. Когда устроишься здесь, приходи ко мне в мастерскую, и мы посмотрим, можем ли мы помочь друг другу. На осень я собираюсь уехать в Дренте, а ты приезжай в Гаагу, ну, скажем, в начале зимы.
— Как раз в это время я и думал приехать. Мне еще надо поработать несколько месяцев в Брабанте.
— Значит, договорились.
Пока Винсент ехал обратно, в душе его не умолкал какой-то ликующий голос: «У меня есть учитель. У меня есть учитель. Скоро я буду учиться у великого живописца, скоро начну писать сам. Я буду работать, о, как я буду работать тогда, и он увидит, чего я добьюсь».
Приехав в Эттен, он застал там Кэй Вос.
Горе, постигшее Кэй, сделало ее одухотвореннее. Она горячо любила мужа, и его смерть оборвала что-то в самом ее существе. Исчезла вся ее жизнерадостность, ее бодрость, энергия и веселость. Казалось, потускнел и потерял свою теплоту даже цвет ее пышных волос. Лицо заострилось, приобрело что-то аскетическое, в голубых глазах сквозили глубокие темные крапинки, восхитительный блеск кожи словно померк. Но если в ней уже не было прежней живости, которая поразила Винсента в Амстердаме, то красота ее стала более зрелой, а неизбывная печаль придала ее натуре глубину и значительность.
— Как чудесно, что вы наконец приехали к нам, Кэй, — сказал Винсент.
— Спасибо, Винсент.
Они назвали друг друга по имени, не добавляя слова «кузен» или «кузина», и сами не знали, как это произошло, даже не заметили этого.
— Яна вы, конечно, привезли с собой?
— Да, он в саду.
— Вы ведь впервые в Брабанте. Как хорошо, что я здесь и могу показать вам город. Мы вволю побродим по полям.
— С удовольствием, Винсент.
Она говорила ласково, но без всякого воодушевления. Винсент заметил, что голос у нее стал более глубоким и звучным. Он вспоминал, как тепло она отнеслась к нему там, в доме на Кейзерсграхт. Нужно ли говорить теперь о смерти ее мужа, стараться утешить ее? Конечно, полагалось бы что-то сказать по этому поводу, но он чувствовал, что будет деликатнее совсем не касаться ее горя.
Кэй оценила такт Винсента. Муж для нее был святыней, и она не могла разговаривать о нем. Как и Винсент, она тоже вспомнила те чудесные зимние вечера на Кейзерсграхт, когда она играла у камина в карты с Восом и родителями, а Винсент садился у лампы, где-нибудь в дальнем углу. Глухая боль стеснила ей грудь, а темные глаза словно заволокла дымка. Винсент мягко накрыл ладонью ее руки, и она взглянула на него с трепетом горячей благодарности. Он видел, как страдание обострило все ее чувства. Прежде она была лишь счастливой девочкой, теперь перед ним сидела много испытавшая женщина во всей красоте, которую только могут родить глубокие душевные муки. И снова ему вспомнилась старинная мудрость: «Красоту и порождает страдание».
— Вам здесь понравится, Кэй, — сказал он тихо. — Я целыми днями брожу в поле и рисую; мы будем брать Яна и ходить вместе.
— Но ведь я вам только помешаю!
— О нет! Я люблю ходить не один. Я покажу вам много интересного.
— Ну, раз так, я охотно пойду в вами.
— И Яну это будет очень полезно. На воздухе он окрепнет.
Она слабо сжала ему руку.
— Мы будем друзьями, правда, Винсент?
— Да, Кэй.
Она выпустила его руку и устремила невидящей взгляд через дорогу на протестантскую церковь.
Винсент вышел в сад, поставил там скамейку для Кэй и помог Яну построить из песка домик. На время он совершенно забыл, какую важную новость он привез из Гааги.
За обедом он объявил, что Мауве согласился взять его в ученики. В другое время он не обмолвился бы и словом о тех похвалах, которые он слышал по своему адресу от Терстеха или Мауве, но сейчас ему хотелось предстать перед Кэй в самом лучшем свете. Анна-Корнелия была безмерно польщена.
— Ты должен во всем слушаться кузена Мауве, — наставляла она сына. — Кузен Мауве знает, как добиться успеха.
Рано утром Кэй, Ян и Винсент пошли в Лисбос, где Винсент собирался рисовать. Сам он никогда не заботился о том, чтобы взять с собой поесть, но мать сунула ему в руки корзинку с завтраком на всех троих. Она воображала, что они решили устроить нечто вроде пикника. Проходя через кладбище, они увидели высокую акацию с сорочьим гнездом; мальчик был взволнован этим, и Винсент обещал ему добыть яйцо сороки. Скоро они очутились в сосновом лесу, где под ногами сухо потрескивали иглы хвои, потом вышли на желтовато-серые пески пустошей. Там они наткнулись на брошенный плуг и повозку. Винсент установил свой маленький мольберт, усадил Яна на повозку и быстро сделал набросок. Кэй отошла в сторону, глядя, как играет Ян. Она была очень молчалива. Винсент же не хотел докучать ей, ему было довольно и того, что она с ним рядом. Раньше он и не подозревал, до чего хорошо работать, когда рядом сидит женщина.
Они прошли мимо нескольких домиков, крытых соломой, и вышли на дорогу к Розендалу. И только тут Кэй заговорила.
— Знаете, Винсент, — сказала она, — увидев вас за мольбертом, я вспомнила одну вещь, которая часто приходила мне в голову в Амстердаме.
— Что же это такое, Кэй?
— Даете слово, что не обидитесь?
— Конечно, даю!
— Ну, тогда я скажу. Я всегда была уверена, что вы не рождены быть духовным пастырем. И я знала, что вы понапрасну тратите на это время.
— Почему же вы мне не сказали этого тогда?
— У меня не было на это права, Винсент.
Она убрала несколько прядей своих рыже-золотых волос под черную шляпку; крутой поворот дороги заставил ее прижаться к плечу Винсента. Чтобы помочь ей удержать равновесие, он взял ее Под локоть и забыл убрать свою руку.
— Я понимала, что вам надо дойти до всего самому, — продолжала она. — Разговоры не принесли бы никакой пользы.
— Теперь я вспоминаю, — сказал Винсент, — как вы предостерегали меня, чтобы я не сделался узколобым пастором! В устах дочери священника это прозвучало странно.
Он ласково улыбнулся, но глаза Кэй были грустны.
— Да, конечно, — сказала она. — Но видите ли, Винсент, Вос открыл мне многое такое, чего сама я никогда бы не поняла.
Рука Винсента, поддерживавшая локоть Кэй, мгновенно опустилась. Всякий раз, как он слышал имя Воса, между ним и Кэй вставала какая-то непреодолимая, невидимая преграда.
Через час они вышли к Лисбосу, и Винсент установил свой мольберт для работы. Теперь он хотел нарисовать маленькое болотце. Ян принялся копаться в песке, а Кэй села позади на складной стул, который Винсент прихватило собой. Она держала в руках книгу, но не читала ее. Винсент рисовал быстро, вдохновенно. Этюд рождался под его рукой с такой стремительностью, как никогда прежде. Винсент сам не знал, почему его карандаш обрел такую смелость и уверенность — то ли от похвал Мауве, то ли потому, что рядом сидит Кэй. Винсент сделал несколько рисунков, один вслед за другим. Он ни разу не оборачивался и не смотрел на Кэй, и она тоже не заговаривала с ним, но сознание того, что она рядом, наполняло его ощущением необыкновенной полноты жизни. Ему хотелось рисовать сегодня как можно лучше, так, чтобы Кэй восхищалась им.
Когда наступило время завтрака, они пошли в ближнюю дубовую рощицу, и в прохладной тени Кэй вынула еду из корзинки. День был безветренный. К еле ощутимому запаху дубовых листьев примешивался аромат водяных лилий, долетавший с болотца. Кэй и Ян сели по одну сторону корзинки, Винсент по другую. Кэй подавала ему бутерброды с сыром. Винсент вспомнил, что вот так же мирно сидела за обеденным столом семья Мауве.
Винсент глядел на Кэй и думал о том, что никогда не видал женщины прекраснее ее. Толстые ломти желтого сыра были очень аппетитны, вкусен был и хлеб, испеченный матерью, но есть Винсент не мог. В нем просыпался новый, неутолимый голод. Он как зачарованный смотрел на нежную кожу Кэй, ее точеное лицо, задумчивые, темные глаза, полные, свежие губы, которые теперь немного поблекли, но скоро, он знал это, расцветут снова.
Позавтракав, Ян заснул, положив головку на колени матери. Винсент смотрел, как Кэй гладит светлые волосы ребенка, вглядываясь в его безмятежное личико. Он знал, что в чертах сына она ищет другие черты, черты мужа, что теперь она там, в своем доме на Кейзерсграхт, с человеком, которого она любила, а не здесь, в брабантской глуши, со своим кузеном Винсентом.
Он рисовал до самого вечера, и Ян частенько сидел у него на коленях. Ребенок привязался к Винсенту. Винсент позволил ему разрисовать черными пятнами несколько листов энгровской бумаги. Мальчик громко смеялся, кричал и носился по пустошам, то и дело подбегая к Винсенту, о чем-то спрашивал, поднимал что-то с земли, показывал и требовал, чтобы его забавляли. Винсент не сердился; ему было приятно, что маленькое теплое существо льнет к нему с такой любовью.
Осень была уже не за горами, и солнце село очень рано. Возвращаясь домой, они часто останавливались у озер, чтобы полюбоваться отраженными в воде красками заката, яркими, словно крылья бабочки, — они медленно гасли и исчезали в сумерках. Винсент показал Кэй свои рисунки. Она едва скользнула по ним взглядом — то, что она увидела, показалось ей грубым и неуклюжим. Но Винсент был ласков с Яном, и к тому же она слишком хорошо знала, что такое боль.
— Мне нравятся рисунки, — сказала она.
— Правда, Кэй?
От этой похвалы все его чувства прорвались наружу. Кэй была так ласкова к нему в Амстердаме, она поймет все, к чему он стремится. Пожалуй, только она одна во всем мире может его понять. С родными бесполезно разговаривать — они толком не знают даже, о чем речь, а перед Терстехом и Мауве приходится держаться со смирением начинающего, которое он испытывает далеко не всегда.
Он раскрывал перед Кэй свою душу, бормоча торопливые, бессвязные фразы. В пылу влечения он все ускорял шаг, и Кэй едва поспевала за ним. Когда Винсент бывал чем-то глубоко взволнован, от его сдержанности не оставалось и следа, он вновь становился нервным и порывистым. Благовоспитанного человека, каким он был весь день, словно подменили: этот неотесанный, грубый провинциал одновременно удивил и напугал Кэй. Его страстный порыв казался Кэй нелепым мальчишеством. Она и не подозревала, что Винсент оказывает ей редчайшую честь, какую только может оказать мужчина женщине.
Он излил перед ней все, что таилось в нем со дня отъезда Тео в Париж. Он рассказал ей о своих мечтах и планах, о том, что хочет он вложить в свои рисунки. Кэй не поняла его волнения. Она не прерывала его, но и не слушала. Она вся была в прошлом, только в прошлом, и ей было неприятно, что кто-то может с такой бодрой уверенностью заглядывать в будущее. А Винсент был слишком увлечен собой, чтобы почувствовать ее отчужденность. Размахивая руками, он все говорил, пока не произнес имя, которое привлекло внимание Кэй.
— Нейхейс? Это художник, который живет в Амстердаме?
— Жил раньше. А сейчас он в Гааге.
— Да, да. Вос дружил с ним. Он приводил его к нам несколько раз.
Винсент сразу осекся.
Вос! Всегда и всюду Вос! Зачем? Ведь он умер. Умер вот уже более года. Пора забыть его. Вос принадлежал прошлому так же, как и Урсула. Почему же Кэй по всякому поводу вспоминает Воса? Еще в Амстердаме Винсент недолюбливал мужа Кэй.
Осень вступала в свои права. Хвойный ковер, устилавший землю в сосновых рощах, стал ржаво-коричневым. Кэй и Ян каждый день ходили вместе с Винсентом в поле. От долгих прогулок на щеках Кэй появился легкий румянец, а ее походка приобрела уверенность и твердость. Она брала теперь с собой свою рабочую корзинку, чтобы, как и Винсент, заниматься делом. Говорила она теперь больше и охотнее, рассказывала о своем детстве, о книгах, которые она прочла, об интересных людях, которых знала в Амстердаме.
Семейство Ван Гогов смотрело на эти прогулки с одобрением. Винсент развлекал Кэй, будил в ней интерес к жизни. А ее присутствие в доме смягчало характер Винсента. Анна-Корнелия и Теодор благодарили бога и делали все возможное, чтобы молодые люди бывали вместе почаще.
Винсент обожал в Кэй буквально все — ее хрупкую, изящную фигуру, затянутую в строгое черное платье, ее красивую черную шляпку, которую она надевала, идя в поле, аромат ее тела, который он чувствовал всякий раз, как она наклонялась к нему, манеру двигать губами, когда Она быстро говорила, испытующий взгляд ее темно-голубых глаз, прикосновение ее трепещущей руки, когда она брала у него Яна, ее грудной низкий голос, который потрясал все его существо и звучал у него в душе, когда он ложился спать, блестящую белизну ее кожи, рождавшую в нем нестерпимое желание жадно прильнуть к ней губами.
Он понял теперь, что много лет жил неполной жизнью, что в нем погибло столько нерастраченной нежности и его иссохшие уста не могли припасть к чистому студеному роднику любви. Он был счастлив только тогда, когда Кэй была рядом с ним; ее присутствие как бы окружало его лаской. Когда она шла с ним в поле, он рисовал быстро и легко, но стоило ей остаться дома, и каждая линия давалась ему с мучительным трудом. По вечерам он сидел напротив Кэй за большим деревянным столом в гостиной и, склонившись, перерисовывал свои этюды, но ее нежный облик неизменно стоял перед его взором. Время от времени он поднимал на нее глаза, а она, в тусклом свете большой желтой лампы, отвечала ему слабой, печальной и ласковой улыбкой. Порой он чувствовал, что не может выдержать больше ни минуты, что он сейчас вскочит с места и схватит, прижмет ее к себе что есть силы, припадет своими горячими губами к ее прохладному рту.
Он боготворил не одну только красоту Кэй, но все ее существо, каждое ее движение: ее спокойную поступь, ее удивительное самообладание, ее воспитанность, сквозившую в каждом жесте.
Он даже не подозревал, как одинок он был все эти семь долгих лет, утратив Урсулу. За всю жизнь ни одна женщина не подарила его ни единым нежным словом, ни единым ласковым, любящим взглядом, не дотронулась тихонько до его лица и не прижалась губами к его губам, которых только что коснулись ее ласковые пальцы.
Ни одна женщина не любила его. Такая жизнь равносильна смерти. Когда он любил Урсулу, это было еще не так ужасно, потому что в ту пору — пору юности — он стремился отдать самого себя, и его лишили только этого. А теперь, когда пришла зрелая мужская любовь, он хотел не только давать, но и брать в равной мере. Он знал, что если Кэй не утолит охватившую его жажду, жизнь будет немыслима.
Как-то раз ночью он читал Мишле и наткнулся на такую фразу: «Il taut qu’une femme souffle sur toi pour que tu sois homme»[11].
Мишле, как всегда, прав. Он, Винсент, не был мужчиной. Хотя ему двадцать восемь лет, он еще как бы не родился. Кэй дохнула на него всем благоуханием своей красоты и любви, и лишь теперь он стал наконец мужчиной.
Он желал теперь Кэй с неудержимой мужской страстью. Желал горячо, желал отчаянно. Он любил и Яна, так как мальчик был частицей женщины, которую он любил. Но он ненавидел Воса, ненавидел всеми силами души, потому что Кэй не могла и не хотела забыть его. Прежняя ее любовь к нему и ее замужество огорчало Винсента не больше, чем годы мучений, которые принесла ему любовь к Урсуле. Оба они закалились в горниле страданий, и любовь их будет от этого только чище.
Он чувствовал, что сумеет заставить Кэй забыть этого человека, который ушел в прошлое. Его любовь вспыхнет таким пламенем, что испепелит это прошлое без остатка. Скоро он поедет в Гаагу, станет учиться у Мауве. Он возьмет с собой Кэй, и у них будет семья вроде той, какую он видел на Эйлебоомен. Он хотел, чтобы Кэй стала его женой, чтобы она всегда была с ним. Ему хотелось иметь свой дом, детей, которые были бы похожи на него. Он стал мужчиной, бродяжничество пора было бросить. Ему была нужна любовь: любовь сгладит острые углы, смягчит грубость его рисунков, придаст им жизненность, которой им недостает. Он только теперь понял, что без любви многое в нем было мертво, знай он это раньше, он не рассуждая влюбился бы в первую встречную женщину. Любовь — главное в жизни, только в любви человек может почувствовать счастье бытия.
Теперь он был даже рад, что Урсула не любила его. Как мелка и поверхностна была любовь в то время и как глубока, как богата она теперь! Если бы он женился на Урсуле, ему никогда бы не довелось узнать меру истинной любви. Он никогда не полюбил бы Кэй! Впервые он отдал себе отчет в том, что Урсула была ветреным, легкомысленным ребенком, лишенным всякой чуткости и духовных достоинств. Он убил целые годы, терзаясь любовью к poupon! Один час, проведенный с Кэй, стоит целой жизни с Урсулой. Путь, лежащий за плечами, был тернист, но он привел его к Кэй, и в этом было оправдание всего перенесенного им. Жизнь отныне пойдет хорошо; он будет трудиться, будет любить, будет зарабатывать, продавая свои рисунки. Вместе они будут счастливы. Жизнь каждого человека имеет свою цель, свой идеал, и надо терпеливо трудиться, чтобы достичь его.
Вопреки своей пылкой натуре и любовному опьянению, Винсент не давал себе воли. В полях, когда они с Кэй вели наедине разговоры о разных пустяках, ему часто хотелось воскликнуть: «Послушай, оставим все это притворство, всю эту мишуру! Я хочу подхватить тебя на руки и целовать твои губы, целовать, целовать без конца. Я хочу, чтобы ты стала моей женой и не покидала меня никогда! Мы принадлежим друг другу, мы одиноки и нужны друг другу, нужны бесконечно!»
Но каким-то чудом он брал себя в руки и сдерживался. Он не мог ни с того ни с сего заговорить о своей любви — это было бы слишком дерзко. Кэй никогда не давала ему никакого повода для этого. Она упорно избегала всяких разговоров о любви или замужестве. Как и когда ему открыться ей? Он понимал, что откладывать это надолго нельзя: скоро наступит зима, и ему надо будет ехать в Гаагу.
Наконец, он не выдержал. Произошло это у дороги на Бреду. Целое утро Винсент рисовал землекопов за работой. Потом он вместе с Кэй сел у ручья под вязами завтракать. Ян спал на траве. Кэй сидела у корзинки с бутербродами. Стоя на коленях, Винсент стал показывать ей свои наброски. Вдруг он почувствовал, что потерял нить разговора: его обожгло теплое плечо Кэй, склонившейся над рисунком; Винсент уже не отдавал себе отчета в том, что он говорит; плечо Кэй жгло его, лишая рассудка. Рисунки выпали у него из рук, резким, порывистым движением он прижал к себе Кэй, и на нее хлынул поток слов, пылавших безудержной страстью:
— Кэй, я мучаюсь, я не могу больше молчать! Знайте, Кэй, — я люблю вас, люблю больше жизни! Я всегда любил вас, с первого дня, как увидел вас в Амстердаме? Я хочу чтобы вы были со мной всегда! Кэй, скажите же, что вы любите меня хоть немного. Мы уедем в Гаагу и будем жить там вдвоем. У нас будет свой дом, мы будет счастливы. Вы ведь любите меня, Кэй? Скажите, что мы поженимся, Кэй, дорогая!
Кэй не пыталась высвободиться из его объятий. От ужаса и смятения у нее перекосилось лицо. Она будто и не слышала того, что он говорил, не поняла ни слова, но она угадала, что он хотел сказать, и задрожала от страха. В ее темно-голубых глазах появилось жестокое выражение, и, чтобы не закричать, она ладонью зажала себе рот.
— Нет, никогда, никогда! — со злобой прошептала она.
Она судорожно оттолкнула Винсента, схватила на руки спящего ребенка и опрометью бросилась бежать через поле. Винсент кинулся вслед за ней. Но страх придал ей проворства. Она оставила его далеко позади. Винсент не мог понять, что же произошло.
— Кэй! Кэй! — кричал он. — Постойте!
Услышав его крик, Кэй побежала еще быстрее. Винсент гнался за нею, размахивая руками как сумасшедший, голова его неуклюже раскачивалась. Кэй споткнулась и упала в борозду. Ян расплакался. Винсент бросился на колени прямо в грязь и схватил Кэй за руку.
— Кэй, почему вы убегаете от меня? Ведь я вас так люблю! Разве вы не видите, без вас я не могу жить. Вы же любите, любите меня, Кэй! Не бойтесь, ведь я только сказал, что люблю вас. Мы забудем прошлое, Кэй, и начнем новую жизнь.
Глаза Кэй, минуту назад полные ужаса, теперь смотрели на Винсента с выражением жгучей ненависти. Она вырвала руку. Ян тем временем совсем проснулся. Безумное, горящее страстью лицо Винсента и его громкий, взволнованный голос испугали его. Он обхватил ручонками шею матери и заплакал.
— Кэй, дорогая, скажи же мне, что ты любишь меня хоть капельку!
— Нет, никогда, никогда!
И, вскочив на ноги, она опять побежала через поле к дороге. Винсент сидел на земле, ошеломленный. Кэй выскочила на дорогу и исчезла из глаз. Винсент собрался с силами и вновь ринулся вслед за ней, громко зовя ее. Когда он очутился на дороге, то увидел, что Кэй уже далеко и все еще бежит не останавливаясь, а мальчик прильнул к ее груди. Винсент замер на месте. Вот Кэй скрылась за поворотом дороги. Он долго стоял не двигаясь. Потом поплелся через поле назад и подобрал с земли свои этюды. Они были немного запачканы. Он сложил бутерброды в корзину, закинул за спину мольберт и устало потащился к дому.
А дома уже сгустились черные тучи; Винсент почувствовал это, как только переступил порог. Кэй заперлась в своей комнате вместе с Яном. Мать и отец сидели в гостиной. Они о чем-то говорили, но резко оборвали разговор, едва Винсент вошел. Он плотно закрыл за собой дверь. Отец, вероятно, был в страшном гневе, веко на правом глазу у него совсем закрылось.
— Винсент, и как ты только мог?.. — жалобным голосом начала мать.
— Что такое? — Он не совсем понимал, в чем его упрекают.
— Как мог ты так оскорбить свою кузину!
Винсент не знал, что ответить. Он снял со спины мольберт и поставил его в угол. Отец все еще был вне себя и словно лишился дара речи.
— Кэй объяснила вам, что именно произошло? — спросил Винсент.
Отец рванул высокий воротничок, врезавшийся в его багровую шею. Другой рукой он стиснул край стола.
— Она сказала, что ты чуть не задушил ее и орал как бешеный.
— Я говорил, что люблю ее, — спокойно возразил Винсент. — Не вижу, что тут могло ее оскорбить.
— И это все, что ты ей сказал? — Тон у отца был холодный как лед.
— Нет. Я просил ее быть моей женой.
— Твоей женой!
— Да. Что вас так удивляет?
— Ох, Винсент, Винсент, — сказала мать, — как ты только мог подумать об этом!
— Ты сама, должно быть, об этом подумывала…
— Но я не думала, что ты в нее влюбишься!
— Винсент, — вмешался отец, — знаешь ли ты, что Кэй доводится тебе двоюродной сестрой?
— Да, знаю. Ну и что из этого?
— Ты не можешь жениться на двоюродной сестре. Это было бы… было бы..
Пастор не мог заставить себя даже произнести роковое слово. Винсент подошел к окну и задумчиво глядел в сад.
— Что же это было бы?
— Грех!
Винсент с трудом сдержался. Как они смеют пачкать его любовь всякими затасканными словами?
— Ты говоришь бессмыслицу, недостойную тебя, отец.
— А я говорю тебе, что это грех! — вскричал пастор. — Я не допущу такого безобразия в роду Ван Гогов!
— Надеюсь, ты не воображаешь, что цитируешь Библию, отец! Двоюродным братьям и сестрам всегда разрешалось вступать в брак.
— Ох, Винсент, милый Винсент, — взмолилась мать, — если ты ее любишь, почему бы тебе не подождать? Муж ее умер всего год назад. Она все еще любит его всей душой. К тому же, ты сам знаешь, у тебя нет денег, чтобы содержать жену.
— То, что ты сделал, я считаю мальчишеством и бестактностью, — заявил отец.
Винсент содрогнулся от отвращения. Он нащупал в кармане трубку, вынул ее, подержал секунду в руке и сунул обратно.
— Отец, я решительно прошу тебя не употреблять таких выражений. Моя любовь к Кэй — самое светлое, что было у меня в жизни. Я не желаю, чтобы ты называл это мальчишеством и бестактностью.
Винсент схватил мольберт и ушел в свою комнату. Сидя на кровати, он спрашивал себя: «Что же произошло? Что я сделал? Я сказал Кэй, что люблю ее, и она убежала. Почему? Неужели я ей противен?»
«Нет, никогда, никогда!»
Он терзался всю ночь напролет, снова и снова вспоминая происшедшее. И всегда его размышления кончались одним и тем же. Эти короткие слова звучали у него в ушах словно похоронный звон, словно приговор судьбы.
Утро было уже на исходе, когда он, насилуя себя, спустился вниз. Черные тучи в дома как бы рассеялись. Мать хлопотала на кухне. Увидев Винсента, она поцеловала его и любовно потрепала по щеке.
— Как ты спал, милый? — спросила она.
— Где Кэй?
— Отец повез ее в Бреду.
— Зачем?
— К поезду. Она уезжает домой.
— В Амстердам?
— Да.
— Понимаю…
— Она считает, что так будет лучше, Винсент.
— Она написала мне что-нибудь?
— Нет, дорогой. Садись-ка завтракать.
— Не написала ни слова? Насчет вчерашнего? Она рассердилась на меня?
— Нет, нет, она просто решила уехать домой к родителям.
Анна-Корнелия сочла за благо не повторять того, что сказала Кэй; она помолчала, и разбив яйцо, вылила его на сковородку.
— В котором часу поезд отходит из Бреды?
— В двадцать минут одиннадцатого.
Винсент взглянул на голубые кухонные ходики.
— Сейчас как раз двадцать минут одиннадцатого.
— Да.
— Значит, я ничего уже не могу поделать.
— Садись завтракать, сынок. Я приготовила вкусные копченые языки.
Она расчистила место на кухонном столе, постелила салфетку и поставила еду. Она не отходила от Винсента, уговаривая его поесть; ей почему-то казалось, что если сын хорошенько набьет себе живот, все обойдется.
Винсент, чтобы сделать матери приятное, съел все до крошки. Но горечь слов, сказанных Кэй: «Нет, никогда, никогда!» — отравляла ему каждый кусок.
Он понимал, что любит свою работу куда больше, чем Кэй. Если бы ему пришлось выбирать, он не колебался бы ни минуты. Но теперь он вдруг утратил всякий вкус к рисованию. Работа его уже не занимала. Оглядывая брабантские рисунки, висевшие на стене, он убеждался, что с тех пор, как в нем проснулась любовь к Кэй, он шагнул в своем искусстве далеко вперед. Он чувствовал, что в его рисунках есть что-то грубое, суровое, но надеялся, что любовь Кэй сделает их мягче. Он любил Кэй так глубоко и страстно, что сколько бы она ни твердила: «Нет, никогда, никогда», — это не могло его остановить; ее отказ был для него подобен ледяной глыбе, которую он должен растопить, прижав к своему сердцу.
Однако в душе у него шевелилось сомнение, мешавшее приняться за работу. А вдруг ему не удастся поколебать ее решимость? Ведь она, пожалуй, считает за грех даже мысль о возможности новой любви. А он хотел исцелить ее от этого рокового недуга, оторвать от прошлого, за которое она так упорно цеплялась. Он хотел соединить свою большую руку рисовальщика с ее нежной рукой и трудиться, зарабатывая насущный хлеб и право на счастье.
Целыми днями он сидел у себя в комнате и писал Кэй письма, полные страсти и мольбы. Прошло несколько недель, прежде чем он понял, что она даже не читает этих писем. Почти ежедневно писал он и брату Тео, которому поверял все свои тайны, борясь против собственных сомнений и защищаясь от дружных нападок родителей и преподобного Стриккера. Он мучился, мучился жестоко и не всегда умел скрыть это. Мать с жалостливым лицом говорила ему утешительные слова.
— Винсент, — сказала она однажды, — ты бьешься головой о каменную стену. Дядя Стриккер говорит, что она отказала наотрез.
— Мне плевать на то, что говорит дядя.
— Милый мой, но она сама сказала это дяде.
— Сказала, что не любит меня?
— Да, таково ее последнее слово.
— Ну, насчет этого мы еще посмотрим.
— Но тебе не на что надеяться, Винсент. Дядя Стриккер говорит, что если бы Кэй и любила тебя, она бы все равно не согласилась выйти за тебя, раз ты не зарабатываешь тысячу франков в год. А ты сам знаешь, до этого тебе далеко.
— Ах, мама, кто любит, тот живет, кто живет, тот работает, а кто работает, тот не остается без хлеба.
— Все это очень мило, золотой мой, но Кэй выросла в роскоши. У нее всегда все было самое лучшее.
— И тем не менее она сейчас не очень-то счастлива.
— Вы оба такие чувствительные, что если бы вы поженились, было бы одно горе: бедность, голод, холод, болезни. Ты же знаешь, что отец не даст тебе ни франка.
— Я уже испытал все эти напасти, мама, меня они не пугают. При всем том нам гораздо лучше будет вместе, чем порознь.
— Но, дитя мое, ведь Кэй не любит тебя!
— Мне бы только поехать в Амстердам, и уверяю тебя, она согласится.
То, что он не может поехать к любимой женщине, не может заработать ни франка на билет, Винсент воспринимал как одну из petites miseres de la vie humaine[12]. Собственное бессилие приводило его в ярость. Ему было двадцать восемь лет; вот уже двенадцать лет как он упорно трудился, отказывая себе во всем, кроме самого необходимого, и все же он никакими стараниями не мог достать даже ту ничтожную сумму, которая нужна на билет до Амстердама.
Винсент подумывал о том, чтобы пройти пешком сто километров, но это значило, что он появится в Амстердаме грязный, голодный и оборванный. Его ничуть не смущали трудности, но войти в дом преподобного Стриккера в таком же виде, в каком он явился к Питерсену, — нет, это немыслимо! Хотя Винсент утром отправил Тео длинное письмо, он в тот же день написал ему вновь.
«Дорогой Тео!
Мне очень нужны деньги на поездку в Амстердам. Пусть даже только на билет.
Посылаю тебе несколько рисунков; напиши, почему их не покупают и что надо сделать, чтобы их можно было продать. Я должен заработать денег, съездить к ней и дознаться, что значит это „Нет, никогда, никогда“».
Через несколько дней Винсент почувствовал новый прилив сил. Любовь придала ему решимости. Он подавил в себе все сомнения и твердо верил теперь, что стоит ему повидаться с Кэй, и он сумеет раскрыть ей глаза, заставит ее понять его душу и вместо слов «Нет, никогда, никогда» услышит: «Да, навсегда, навсегда!» Он с новым рвением принялся за работу; и хотя он чувствовал, что его руке еще недостает твердости и мастерства, в нем жила непреоборимая уверенность, что время поможет ему добиться своего и в работе, и в любви к Кэй. На другой день он написал откровенное письмо преподобному Стриккеру. Он ничего не смягчал и усмехался при мысли о том, что скажет дядя, читая это письмо. Отец запретил Винсенту писать Стриккеру — в доме вот-вот могла разразиться настоящая буря. Теодор считал, что главное в жизни — это послушание и строгое соблюдение приличий; о порывах человеческой души он не хотел и слышать. Если сын не может ужиться с родителями, то виновен только он, но не родители.
— А все эти французские книжки, которых ты начитался, — сказал Теодор за ужином. — Если водишь компанию с ворами и убийцами, можно ли ожидать, что ты станешь послушным сыном и порядочным человеком?
Винсент поднял глаза от томика Мишле и посмотрел на отца с кротким удивлением.
— С ворами и убийцами? По-твоему, Виктор Гюго и Мишле воры?
— Нет, но они только и пишут о всяких жуликах. Их книги исполнены зла.
— Глупости, отец. Мишле чист, как Библия.
— Довольно богохульствовать в моем доме, молодой человек! — яростно крикнул Теодор, приходя в негодование. — Все эти книги аморальны. Французские идеи тебя и погубили.
Винсент встал, обошел вокруг стола и, положил перед отцом «Любовь и женщину».
— Я знаю, как тебя переубедить, — сказал он. — Прочитай сам хоть несколько страничек. Вот увидишь, тебе понравится. Мишле стремится только помочь нам преодолеть трудности и мелкие невзгоды.
Теодор швырнул книгу на пол с видом праведника, отметающего зло.
— Не стану я читать твои книги! — зарычал он. — У тебя был дед, он один во всем роду Ван Гогов заразился французскими идеями, а потом стал пьяницей!
— Mille pardons[13], отец Мишле, — бормотал Винсент, поднимая книгу с пола.
— Позволь тебя спросить, почему это ты называешь Мишле отцом? — холодно произнес Теодор. — Хочешь оскорбить меня?
— У меня и в мыслях этого не было, — возразил Винсент. — Но должен сказать прямо, что если мне понадобится совет, я скорее попрошу его у Мишле, чем у тебя. Так будет гораздо вернее.
— О Винсент, — взмолилась мать, — зачем говорить такие вещи? Отчего ты хочешь порвать с семьей?
— Да, именно это он и делает, — громогласно заявил отец. — Он хочет порвать с семьей. Винсент, ты ведешь себя бесстыдно… Уходи из моего дома на все четыре стороны.
Винсент поднялся к себе и сел на кровать. Сам не зная почему, он всегда после тяжелого удара садился не на стул, а на кровать. Он оглядел стены, на которых висели его рисунки — землекопы, сеятели, мастеровые, швея, кухарки, лесорубы, копии из учебника Хейке. Да, он добился кое-каких успехов. Он явно продвинулся вперед. Но он сделал в Эттене еще далеко не все, что надо бы сделать. Мауве сейчас в Дренте и возвратится не раньше будущего месяца. Уезжать из Эттена Винсенту не хотелось. Здесь удобно работать; в любом другом месте жизнь потребует от него гораздо больших затрат. Нужно время, чтобы преодолеть неуклюжую тяжеловесность рисунка и уловить истинный дух брабантцев, — тогда можно будет и уехать. Отец гонит его из дома, он, можно сказать, проклял его. Но все это сказано в гневе. Ну, а что, если отец сказал то, что действительно думает?.. Неужто он такой дурной человек, что его надо гнать из отчего дома?
Наутро он получил сразу два письма. Одно было от преподобного Стриккера — ответ на заказное письмо Винсента. К письму была приложена записка его супруги. Оба они, весьма нелестно отзываясь о прошлом Винсента, сообщали, что Кэй любит другого, человека с большими средствами, и просили Винсента немедля отказаться от нелепых притязаний на их дочь.
«Да, видно, более безбожных, черствых и суетных людей, чем церковники, нет на всем свете», — сказал себе Винсент, комкая в кулаке письмо Стриккера с такой яростью, словно в его руках был сам преподобный пастор.
Второе письмо было от Тео.
«Рисунки твои очень выразительны. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы их продать. А пока прилагаю двадцать франков на поездку в Амстердам. Желаю тебе удачи, старина».
Когда Винсент вышел из Центрального вокзала, уже спускались сумерки. Он быстро зашагал по Дамраку к площади Дам, миновал королевский дворец, почтамт и очутился на Кейзерсграхт. Был час, когда из всех магазинов и контор валом валили продавцы и служащие.
Он пересек Сингел и остановился на мосту Херенграхт, глядя, как внизу, на барже, груженной корзинами цветов, люди, сидя за столом, закусывают хлебом с селедкой. Он повернул направо по Кейзерсграхт и, пройдя вдоль длинной шеренги узеньких фламандских домиков, оказался у каменной лестницы с черными перилами: тут жил преподобный Стриккер. Винсент вспомнил, как он, приехав в Амстердам, впервые вошел в этот дом, и ему подумалось, что есть на свете города, где человек обречен на вечные неудачи.
Идя по Дамраку и через центр города, Винсент спешил изо всех сил, теперь же, когда цель была достигнута, его охватил страх и неуверенность. Он поднял голову и увидел, что железный крюк над чердачным окном торчит, как и прежде. Какое удобство для человека, который вздумает повеситься, — усмехнулся про себя Винсент.
Он перешел широкую улицу, вымощенную красным кирпичом, и остановился, глядя на канал. Он знал, что не позже чем через час решится его судьба. Если ему только удастся повидать Кэй, поговорить с нею, все будет хорошо. Но ключ от входной двери у ее отца. А преподобный Стриккер может просто не впустить его в дом.
По каналу медленно ползла против течения груженная песком баржа, готовясь встать на ночь на якорь. На темной груде песка, в тех местах, где поработала лопата, желтели влажные впадины. Винсент с праздным любопытством заметил, что на барже нет обычных веревок для белья, протянутых от носа до кормы. Худой, костлявый человек наваливался грудью на шест, с трудом делал несколько шагов, и неуклюжая лодка скользила вперед из-под его ног. На корме, неподвижная, как камень, сидела женщина в грязном переднике, — вытянув за спиной руку, она правила грубым рулем. Маленький мальчик, девочка и вывалявшаяся в грязи собака стояли на крыше рубки и тоскливо глядели на дома, тянувшиеся вдоль Кейзерсграхт.
Винсент поднялся по каменным ступеням и позвонил. Спустя несколько минут на звонок вышла служанка. Она взглянула на стоявшего в тени Винсента, узнала его я загородила собой дверь.
— Преподобный Стриккер дома? — спросил Винсент.
— Нет. Он ушел. — Видимо, она получила соответствующее распоряжение.
Винсент услышал в комнатах голоса. Решительным движением он оттолкнул горничную.
— Пустите! — сказал он.
Девушка вцепилась в Винсента сзади, пытаясь удержать его.
— Они обедают! — негодующе закричала она. — Туда нельзя!
Пройдя длинную прихожую, Винсент вошел в столовую. Он успел заметить, как в дверях мелькнуло знакомое черное платье. За столом сидели преподобный Стриккер, тетя Виллемина и двое младших детей. Приборов было пять. Перед стулом, косо сдвинутым в сторону, стояла тарелка с жареной телятиной, картофелем и бобами в стручках.
— Я не могла удержать его, — сказала горничная. — Он ворвался силой.
На столе стояли два серебряных подсвечника с большими белыми свечами. Висевший на стене портрет Кальвина в желтоватом мерцании свечей казался жутким. В полутьме на резном буфете блестел серебряный сервиз, а рядом Винсент увидел узкое окно, у которого он впервые разговаривал с Кэй.
— Вот как, Винсент, — сказал дядя. — Видно, манеры у тебя не улучшаются.
— Я хотел бы поговорить с Кэй.
— Ее нет дома. Она в гостях.
— Она сидела вот здесь, когда я позвонил. Она обедала с вами.
Стриккер повернулся к жене:
— Выведи детей из комнаты.
Затем он сказал:
— Ну, Винсент, ты причинил нам массу неприятностей. Теперь не только у меня, но и у всей нашей семьи лопнуло всякое терпение. Мало того, что ты бродяга, лентяй, грубиян, ты еще и неблагодарный негодяй. Да как тебе в голову пришло влюбиться в мою дочь? Это неслыханное оскорбление!
— Позвольте мне повидаться с Кэй, дядя Стриккер. Я должен с ней поговорить.
— Кэй не хочет с тобой говорить. Ты больше никогда ее не увидишь.
— Она так сказала?
— Да.
— Я вам не верю.
Стриккер был поражен как громом. Никто еще не обвинял его во лжи с тех пор, как он принял духовный сан.
— Как ты смеешь говорить, что я лгу!
— Я не поверю вам, пока не услышу это из ее собственных уст. Да и тогда не поверю.
— Неблагодарный! И зачем только я тратил на тебя время и деньги, когда ты жил в Амстердаме!
Винсент устало опустился на стул, где недавно сидела Кэй, и положил обе руки на край стола.
— Дядя, выслушайте меня. Докажите, что даже у человека, облеченного в духовный сан, под тройной кольчугой из стали все же бьется человеческое сердце. Я люблю вашу дочь. Люблю до безумия. Каждую минуту я думаю и тоскую о ней. Вы служите господу богу, так во имя бога окажите же мне милость. Не будьте столь жестоки. Конечно, я пока ничего не достиг, но подождите немного, я добьюсь успеха. Позвольте доказать ей, как я ее люблю. Я заставлю ее понять, что она должна полюбить меня. Вы ведь и сами любили когда-то, дядя, вы знаете, как страдает и мучается человек. Я весь истерзан: дайте мне попытать счастья хоть раз. Дайте возможность завоевать ее любовь — вот все, о чем я прошу. Я не могу больше жить в тоске и одиночестве!
Преподобный Стриккер смерил его взглядом и сказал:
— Неужели ты такой трус и слюнтяй, что не можешь совладать с собой? Так и будешь выть и скулить всю жизнь?
Винсент в бешенстве вскочил со стула. От его кротости теперь не осталось и следа. Он ударил бы священника, если бы их не разделял широкий стол с двумя серебряными подсвечниками, в которых горели высокие свечи. В комнате воцарилась напряженная тишина; Стриккер и Винсент смотрели друг другу прямо в глаза, в которых вспыхивали злобные искры.
Винсент не знал, сколько времени это длилось. Он поднял руку и положил ее на стол рядом с подсвечником.
— Позвольте поговорить с ней, — сказал он. — Я буду говорить ровно столько, сколько продержу свою руку в огне этой свечи.
Повернув руку тыльной стороной к свече, он сунул ее в огонь. В комнате сразу стало темнее. Рука Винсента быстро почернела от копоти. Через несколько мгновений она стала ярко-красной. Винсент не дрогнул, не отвел взгляда от лица Стриккера. Прошло пять секунд. Десять. Кожа на руке вздулась волдырями. Глаза пастора были полны ужаса. Казалось, его хватил паралич. Несколько раз он пытался заговорить, шевельнуться, но не мог сделать этого. Беспощадный, пронизывающий взгляд Винсента словно пригвоздил его к месту. Прошло пятнадцать секунд. Волдыри на коже потрескались, но рука даже не дрогнула. Преподобный Стриккер, придя наконец в чувство, судорожно дернулся и изо всех сил закричал:
— Ты совсем спятил! Идиот!
Он ринулся вперед, выхватил из-под руки Винсента свечу и ударом кулака погасил ее. Затем, нагнувшись над столом, он торопливо задул и вторую свечу.
Комната погрузилась во мрак. Стриккер и Винсент, упираясь ладонями в стол, стояли в полной темноте, но все же видели друг друга до ужаса ясно.
— Ты сумасшедший! — орал пастор. — Кэй презирает тебя, презирает всей душой! Убирайся из этого дома и не смей больше сюда приходить!
— Винсент медленно побрел по темной улице и опомнился, только когда вышел на окраину города. Заглянув в мертвый, заброшенный канал, он ощутил знакомый запах стоячей воды. Газовый фонарь на углу тускло осветил его левую руку — какой-то инстинкт рисовальщика не дал ему сунуть в огонь правую, — и он увидел, что на руке чернеет огромная язва. Он перешел множество узких каналов, вдыхая еле ощутимый запах давно забытого моря. В конце концов он оказался близ дома Мендеса да Коста. Он присел на берегу, бросил горсть камешков в плотное зеленое покрывало кроса, устилавшего канал. Галька шлепнулась в крое так мягко, словно под ним не было воды.
Кэй ушла из его жизни. Эти слова: «Нет, никогда, никогда», — вырвались тогда из самой глубины ее души. Теперь они уже стали не ее, а его словами. Он без конца повторял их про себя, он говорил: «Нет, никогда, никогда ты не увидишь ее. Никогда не услышишь ты ее ласковый голос, не сможешь любоваться улыбкой в ее глубоких синих глазах, не ощутишь своей щекой теплоту ее тела. Никогда не знать тебе любви, ее нет, нет даже в те краткие мгновения, когда твоя плоть горит в горниле страданий!»
Невыносимая, безысходная боль подступила к горлу. Он зажал себе рот, чтобы не закричать, — пусть Амстердам и весь мир никогда не узнают о том, что он предстал перед судом и был признан недостойным. Губы его ощутили лишь горький, как полынь, пепел неутоленного желания.