Посвящается Шейле
Себе самой я с самого начала
То чьим-то сном казалась или бредом,
Иль отраженьем в зеркале чужом,
Без имени, без плоти, без причины.
Уже я знала список преступлений,
Которые должна я совершить.
— Скоро будем в больнице, — говорит отец Райана. — Слушай меня, сын. Ты не истечешь кровью.
Райан еще в сознании, слова отца пробиваются в него по краям, как солнечный свет по границам оконных ставень. Глаза его плотно закрыты, тело трясется, он изо всех сил старается держать на весу левую руку. «Скоро будем в больнице», — говорит отец, Райан стискивает и разжимает стучащие зубы, под закрытыми веками играючи катятся разноцветные волны — зеленые, цвета индиго.
На сиденье между ним и отцом в пенопластовом охладителе, вмещающем восемь кварт льда, лежит отрезанная кисть.
Кисть весит меньше фунта. Ногти коротко подстрижены, на подушечках пальцев мозоли от гитарных струн. Кожа теперь синеватая.
Деревенская глушь Мичигана, часа три майской ночи со среды на четверг. Райан не имеет понятия, далеко ли больница, но вслед за отцом повторяет скоро будем скоро будем, отчаянно желая верить, что это правда, а не общепринятое успокоительное заверение. Однако не совсем верит. Глядя перед собой, видит только склонившиеся над дорогой ночные деревья, разлившийся свет автомобильных фар, за которым гонится автомобиль, темноту без всяких городов и строений, темноту, дорогу, луну.
Через несколько дней после окончания средней школы Люси среди ночи покинула город вместе с Джорджем Орсоном. Строго говоря, они не сбежали — правда, об их отъезде действительно никто не знает, и правда, что никогда не узнает, куда они направились.
Они согласились, что необходима определенная степень секретности, умолчания. Пока сами не разберутся. Джордж Орсон не только ее любовник, но еще и бывший учитель истории в школе, что сильно осложняет дело в Помпее, штат Огайо.
Фактически дело не так плохо, как кажется. Люси восемнадцать, почти девятнадцать — по закону совершеннолетняя, — родители умерли, друзей, достойных упоминания, не имеется. Она жила в родительском доме со старшей сестрой, Патрисией, но близки они никогда не были. С разнообразными тетками, дядями, кузенами и кузинами практически не общалась. Насколько ей известно, у Джорджа Орсона вообще никаких связей нет.
В таком случае почему бы и нет? Они начисто порвут с прошлой жизнью. Начнут новую.
Впрочем, возможно, она предпочла бы бежать с ним в какое-то другое место.
Через несколько дней доехали до Небраски — она спала, не заметила, как свернули с межштатной автострады. Когда открыла глаза, машина шла по длинному пустому хайвею, ладонь Джорджа Орсона спокойно лежала у нее на бедре: такая у него была ласковая привычка — держать ее за ногу. Она увидела себя в боковом зеркале: волосы взъерошены, в солнцезащитных очках отражаются неподвижные полосы степной травы, зеленоватых лишайников. Выпрямилась на сиденье.
— Где мы? — спросила она, и Джордж Орсон на нее оглянулся. Взгляд отсутствующий, меланхоличный. Она представила себя ребенком — ребенком из маленького городка в старом семейном автомобиле; крупные мозолистые руки отца-водопроводчика стискивают руль; мать курит на переднем сиденье, хоть она медсестра, выпуская дым в чуть приоткрытое окно; сестра спит позади, за спиной у отца, дыша ртом; и Люси, тоже позади, приоткрывает глаз щелочкой, видит бегущие по лицу тени деревьев и спрашивает: «Где мы?»
Она встряхнулась, прогнала картину.
— Почти на месте, — пробормотал Джордж Орсон, словно вспомнив о чем-то досадном и грустном.
А когда она снова открыла глаза, увидела мотель. Машина стоит перед ним, над ней вздымается силуэт башни.
Люси не сразу сообразила, что предположительно это маяк. Скорее, фасад постройки выполнен в виде маяка. Большая округлая конструкция из бетонных плит высотой футов шестьдесят, широкая в основании, сужающаяся кверху, раскрашенная спиральными красными и белыми полосами вроде «столбика парикмахера».[1]
«Мотель „Маяк“» — возвещала крупная негорящая неоновая надпись в причудливом морском стиле — буквы как бы из канатов с узлами. Люси, сидя в автомобиле, в «мазерати» Джорджа Орсона, таращила на нее глаза открыв рот.
Справа от башни маяка двор в виде буквы L, обрамленный примерно пятнадцатью домиками для проезжающих, а слева от него, на самом гребне холма, старый дом — дом, где некогда жили родители Джорджа Орсона. Не особняк в точном смысле слова, но пугающе внушительный здесь, в открытой степи, старый викторианский двухэтажный дом со всеми отличительными приметами «дома с привидениями»: башенкой и круговой верандой, слуховыми окнами и ступенчатыми каминными трубами, коньковой крышей, крытой чешуйчатой черепицей. Не видно никаких других домов, почти никаких других признаков цивилизации, почти ничего, кроме нависшего над ними бескрайнего неба Небраски.
Люси на секунду подумала, что это шутка, банальный придорожный аттракцион или парк развлечений. Они подъехали сюда в летних сумерках, и одинокая башня маяка-мотеля с вырисовывающимся позади силуэтом старого дома нагоняет смехотворный ужас. Люси мысленно пририсовала полную луну, ухающего филина на голом дереве, и в этот момент Джордж Орсон шумно выдохнул.
— Приехали, — сказал он. Следовало знать, какое это произведет на нее впечатление.
— Сюда? — спросила Люси, не сумев скрыть недоверчивость, и добавила: — Постой. Джордж, мы здесь будем жить?
— Пока, — сказал Джордж Орсон. И сокрушенно взглянул на нее, словно она его чуточку разочаровала. — Первое время, милая, — сказал он, и она заметила застрявшие в мертвых кустах вдоль двора клубки перекати-поля. Перекати-поле! Никогда раньше не видела, только в кино о городах-призраках Старого Запада. Трудно немножко не струсить.
— Давно тут закрыто? — спросила она. — Надеюсь, не кишит мышами и…
— Нет-нет, — сказал Джордж Орсон. — Более или менее регулярно приходит уборщица, поэтому наверняка не так плохо. Дом не заброшен, ничего подобного.
Чувствуя на себе его взгляд, она вылезла из машины, обошла ее спереди и направилась к красным дверям маяка. Над дверью написано: «Контора». Другая выключенная неоновая трубка выписывает: «Мест нет».
Когда-то мотель был весьма популярным. Джордж Орсон о нем ей рассказывал, когда они проезжали через Индиану, Айову или через какой-то другой штат. Не то чтобы дом отдыха, говорил он, но довольно приятное место. «Когда там было озеро», — говорил он, и она не совсем понимала.
«Романтично звучит», — сказала Люси. До того, как увидела, воображая прибрежный курорт из романов, куда отправлялись робкие британцы, влюблялись или получали прозрение.
«Нет-нет, — сказал Джордж Орсон, — не совсем. — Он постарался предупредить ее. — Я бы так не сказал. В настоящий момент». И объяснил, что озеро — фактически водохранилище — начало пересыхать, потому что в засуху жадные фермеры, объяснял он, поливали и поливали субсидированные правительством посевы, и никто не успел опомниться, как от водоема осталась десятая часть. «Тогда, — объяснял Джордж Орсон, — начал естественно пересыхать и поток туристов. Трудно ловить рыбу, кататься на водных лыжах и плавать по сухому озерному дну».
Он объяснял доходчиво, но она поняла, лишь взглянув вниз с вершины холма.
Он говорил серьезно. Озера больше нет. Ничего, кроме голой равнины — кратера, некогда заполненного водой. Дорожка бежит вниз к «берегу», деревянный дебаркадер тянется над песком, над высокой желтой степной травой и колючками, которые, по ее представлению, превратятся со временем в перекати-поле. Остатки старого бакена валяются на боку в грязной луже, взъерошенной ветром. Милях в пяти за опустевшим ложем виден другой берег бывшего озера.
Люси оглянулась на Джорджа Орсона, который открывал багажник и вытаскивал самый большой чемодан.
— Люси! — окликнул он ее, стараясь вложить в тон надежду и радость. — Пошли?
Она проследила, как он прошагал мимо офисной башни и начал подниматься по бетонным ступеням, ведущим к старому дому.
Когда безрассудный первый порыв начал гаснуть, Майлс уже почти достиг полярного круга. День за днем он ехал сюда по Канаде, спал в машине урывками, снова мчался на север по любым доступным шоссе, отмеченным на скомканных в оригами картах, валявшихся на пустом пассажирском сиденье с ним рядом. Названия местечек, мимо которых он проезжал, становились все более фантастическими — Гиблая бухта, Большое Невольничье озеро, Могильная гора, Ддхо-Гро, — и, подъехав, наконец, к Тчиигетчику, он сидел в лениво урчавшей машине перед приветственным указателем на въезде в город, глядя на мешанину букв, как на бред неграмотного человека, подвергнутого пытке бессонницей. «Тчиигетчик» на языке кучинов[2] означает «устье железной реки». Согласно путеводителю, он прибыл к слиянию реки Маккензи с Арктик-Ред-Ривер.
Добро пожаловать в Тчиигетчик!
Город расположен на месте традиционной рыболовной стоянки кучинов. В 1868 году здесь была открыта миссия католической конгрегации. В 1902 году открылась фактория. Городской констебль Королевской канадской конной полиции Эдгар Миллен по прозвищу Гвоздь погиб в перестрелке с обезумевшим браконьером Альбертом Джонсоном на Крысиной реке 30 января 1932 года.
Кучины и ныне прочно привязаны к этой земле. Круглый год можно видеть рыбную ловлю сетями, а также традиционные способы сушки рыбы и мяса. Зимой охотники добывают в лесах ценных пушных зверей.
Желаем приятной поездки и знакомства с городом!
Он произнес название по буквам, шевеля потрескавшимися слипавшимися губами. Прошептал: «Т-ч-и-и-г-е-т-ч-и-к», и только тут в подсознании развернулась холодная мысль:
Что я делаю? Зачем я здесь?
Поездка к тому времени все больше и больше смахивала на галлюцинацию. Где-то по дороге солнце постепенно перестало вставать и садиться; как бы немного перемещалось туда-сюда по небу, хотя точно не скажешь. На этом отрезке демпстерского хайвея земля по обочинам припорошена белой серебристой пудрой. Кальций? Пудра поблескивает, однако опять же все светится в ненормальном солнечном свете — трава, небо, даже грязь на дороге флуоресцирует изнутри.
Он сидел в машине у обочины с лежавшим на руле открытым путеводителем, кучей одежды на заднем сиденье, кипами бумаг, блокнотов, журналов и писем, накопленных за годы. Сидел в темных очках, чуть дрожа, с лицом покрытым тусклой клочковатой растительностью, желтовато-коричневой, цвета кофейного налета на чашке. CD-плеер сломан, радио издает только смутную мешанину статического электричества и далеких искаженных голосов. Сотовая связь, конечно, отсутствует. Освежитель воздуха в виде рождественской елки висит на зеркале заднего обзора, вертится под дыханием стеклообогревателя.
Впереди, уже неподалеку, город Инувик и широкая дельта, ведущая к Северному Ледовитому океану и — будем надеяться — к Хейдену, брату-близнецу.
«Выше запястья? Или ниже?» — сказал мужчина.
Мужской голос сонный, почти бесчувственный, как у автоответчика на горячей линии по техническому обслуживанию компьютеров. Мужчина равнодушно взглянул на отца Райана.
«А теперь, Райан, посоветуй отцу образумиться», — сказал он, а Райан ничего не сказал, потому что молча плакал. Они с отцом были привязаны к стульям у кухонного стола, отец Райана дергался, длинная темная борода закрывала лицо. Но когда он поднимал глаза, в них виднелось страдальческое упрямство.
Мужчина вздохнул. Старательно завернул за локоть рукав рубашки Райана, ткнул пальцем в маленькую круглую косточку на запястье. Она называется локтевым возвышением запястья, вспомнил Райан. Известно из какого-то курса биологии. Непонятно, почему так легко вспомнилось.
«Выше, — обратился мужчина к отцу Райана, — или ниже?»
Райан старался достичь отрешенного состояния — состояния дзен, — хотя, сказать по правде, чем больше старался отделить душу от тела, тем сильнее ощущал свою телесность. Чувствовал, как трясется с головы до пят. Чувствовал, как на лице высыхает соленая водичка, вытекающая из глаз и носа. Чувствовал полосы липкой ленты на голых предплечьях, груди, лодыжках и щиколотках, удерживающие его на стуле.
Закрыл глаза, пытаясь представить свой дух, устремившийся к потолку. Он выплывает с кухни, где они с отцом приклеены к стульям с жесткими спинками, мимо беспорядочной груды грязных тарелок на столике возле раковины, мимо тостера с торчащим из него куском батона, пролетает сквозь арочный проем в гостиную, через которую двое погромщиков в черных футболках выносят по частям компьютеры из других комнат, волоча за собой хвосты перепутанных электрических кабелей и соединительных проводов. Дух следует за ними из передней двери к белому фургону, куда они загружают обломки; движется по отцовской подъездной дорожке, по проселочной мичиганской дороге в лунном свете, мерцающем сквозь ветки деревьев; дух набирает скорость — светящиеся дорожные знаки выскакивают из темноты; потом дух взмывает, подобно аэроплану, — испещрившие и перекрестившие землю пятна света из окон домов, размытые штрихи света с дорог становятся все меньше. «У-у-у-у-у-у-у-у» — будто воздух с воем выходит из воздушного шара, воет сирена, завывает ветер. Будто воет человек.
Он зажмурился и крепко стиснул зубы, когда левая рука была схвачена, согнута. Старался думать о другом.
О музыке? О закатном пейзаже? О лице прекрасной девушки?
«Папа, — услышал он свой голос сквозь стучавшие зубы. — Пожалуйста, подумай, прошу тебя, пожалуйста…»
Он старался не думать о режущем инструменте в руке мужчины. Простой кусок проволоки, тонкой как бритва, с резиновыми ручками на обоих концах.
Не хочется думать, что отец ему в глаза не смотрит.
Не хочется думать, что запястье схвачено одним витком проволоки, что острая удушающая гаррота сжимается. Легко рассекает кожу и мышцы. Когда дойдет до кости, понадобится рывок, усилие, но сквозь кость она тоже прорежется.
Люси проснулась от страшного сна.
Приснилось, что она застряла в старой жизни, в классной комнате средней школы, и не может открыть глаза, даже зная, что гадкий мальчишка, сидящий позади, сует ей в волосы всякую дрянь — вытащенные из носа козявки, крошечные шарики жвачки, — не может очнуться, даже слыша, что кто-то стучит в классную дверь, за которой стоит секретарша с запиской, где сказано: «Люси Латтимор, зайди, пожалуйста, в кабинет директора. С родителями случилось несчастье…»
Ничего подобного. Она открыла глаза ранним июньским вечером, еще светило солнце, очнулась ото сна в алькове дома родителей Джорджа Орсона перед телевизором, на экране которого крутится старый черно-белый фильм с видеокассеты, найденной в стопке на полке допотопной тумбы.
«Почему бы вам не остаться здесь, отдохнуть, послушать звуки моря?» — говорит леди в фильме.
Слышно, как Джордж Орсон в кухне рубит что-то на разделочной доске — тот ритмичный назойливый стук вплелся в сон.
«Удивительно успокаивает… — говорит леди в фильме. — Прислушайтесь. Слушайте море…»
Люси не сразу осознала, что стук прекратился, подняла голову — в дверях стоит Джордж Орсон в красном кухонном фартуке, легко держа в опущенной руке серебряный нож для резки овощей.
— Люси! — позвал Джордж Орсон.
Она выпрямилась, постаралась перенастроиться, а Джордж Орсон склонил голову набок.
Симпатичный, думала она, привлекательный, одетый на интеллектуальный манер в рубашку с отложным воротником под свитером, что едва ли увидишь в Помпее, штат Огайо, с коротко стриженными темными волосами, аккуратной бородкой, с сочувственным и внимательным выражением лица. Идеальные зубы, ладное тело, втайне даже спортивное, хоть фактически он говорит, что ему «чуть за тридцать».
Глаза ошеломляющего зеленого морского цвета, до того необычного, что сначала она заподозрила контактные линзы с причудливой окраской.
Он сморгнул, будто прочел ее мысли насчет своих глаз.
— Люси! Как ты? Все в порядке?
Не совсем. Однако она встрепенулась, расправила спину и улыбнулась.
— Ты словно загипнотизированная, — сказал он.
— Все отлично, — сказала она, подняла руки, пригладила волосы.
Помолчала — Джордж Орсон смотрел на нее присущим ему ясновидящим взглядом.
— Все отлично, — повторила она.
Они с Джорджем Орсоном поживут в старом доме позади мотеля какое-то время — недолго, — пока не разберутся. Пока «изначальный угар» хоть чуть-чуть не пройдет, сказал он. Не угадать, когда он шутит, а когда серьезен. Часто иронизирует. Мастер подражания, имитирует разное произношение, сыплет цитатами из книг и фильмов.
«Представим себя скрывающимися беглецами», — сухо сказал он, когда они сидели в салоне или гостиной с причудливыми лампами и зачехленными креслами с гнутыми спинками, когда его рука медленно и утешительно поглаживала ее бедро. Она поставила диетическую колу на салфеточку на старом кофейном столике, и по банке сбежала капля конденсированной водички.
Непонятно, почему нельзя быть беглецами, скрывающимися в Монако, на Багамах, даже на Ривьера-Майя в Мексике.
Но…
— Потерпи, — сказал Джордж Орсон, посылая ей очередной особенный взгляд, средний между дразнящим и нежным, и, когда она отвела глаза, наклонил голову, чтобы в них заглянуть. — Поверь мне, — сказал он своим особенным, убедительным тоном.
Тогда ладно, придется признать, что могло быть и хуже. Можно было остаться в Помпее, штат Огайо.
Она поверила — вынуждена была поверить, — что они будут богатыми, чего ей безусловно хочется среди прочего. «Куча денег, — говорил Джордж Орсон, понизив голос и стреляя глазами по сторонам, как тайный заговорщик. — Скажем так: я сделал кое-какие… инвестиции», — выговаривал он это слово как пароль, известный им обоим.
Это было в день отъезда. Они ехали по 80-му межштатному шоссе к имению, унаследованному Джорджем Орсоном от матери. «Маяк», — сказал он. — Мотель «Маяк».
Ехали уже около часа, Джордж Орсон был в игривом настроении. Некогда он славился своей способностью поздороваться на сотне разных языков и теперь все старался припомнить.
— Здравствуйте, — говорил Джордж Орсон по-русски. — Ни-хао, — по-китайски.
— Бонжур, — вставила Люси, ненавидевшая обязательный двухгодичный курс французского, свою преподавательницу, любезную, но непреклонную мадам Фурнье, которая вновь и вновь повторяла непроизносимые гласные.
— Пяйвяа, — говорил Джордж Орсон. — Конисива. Керо хаал аахей.
— Хола, — вставила Люси бесстрастным тоном, сильно позабавив Джорджа Орсона.
— Знаешь, — весело сказал Джордж Орсон. — Если мы собираемся стать кругосветными путешественниками, необходимо осваивать новые языки. Ты же не хочешь быть американской туристкой, которая беспрекословно уверена, будто все говорят по-английски?
— Нет?
— Нет, иначе все тебя возненавидят. — Он улыбнулся привычной кривой и печальной улыбкой. Легонько положил ладонь ей на колено. — Станешь абсолютной космополиткой, — нежно сказал он.
Это всегда ей особенно нравилось. Обладая грандиозным словарным запасом, он с самого начала обращался с ней так, словно она понимает, о чем он говорит. Словно у них есть тайна, только между ними.
«Ты примечательная личность, Люси», — одно из первых, что он вообще ей сказал.
Они сидели после занятий в его кабинете, куда она неохотно пришла поговорить насчет контрольной на следующей неделе, но вопрос довольно быстро ушел в тень.
— Честно сказать, по-моему, тебе нечего волноваться, — сказал он и стал ждать. С той самой улыбкой, с теми зелеными глазами. — Ты здесь не такая, как все.
По ее мнению, правда. Но откуда он знает? Никто больше в школе так не считает. Хотя она лучше всех справилась с отборочным тестом,[3] хотя получила высший балл почти по каждому предмету, ни учителя, ни ученики не увидели в ней ничего «примечательного». Почти все преподаватели ее не любят, как и каждого амбициозного ученика, мечтающего покинуть Помпею, а одноклассники считают чокнутой, может быть, вообще ненормальной. Она даже не сознавала, что у нее вошло в привычку саркастически бормотать сквозь зубы, пока не выяснилось, что многие в школе подозревают у нее синдром Туретта.[4] Она не имела понятия, когда и откуда пошел такой слух, хотя грешила на досточтимую учительницу английского миссис Лавджой, которая так глупо интерпретировала литературу, что Люси с трудом сдерживала — или вовсе не трудилась сдерживать — презрительную усмешку.
С другой стороны, Джордж Орсон слушал ее с подлинным удовольствием. Поощрял иронический взгляд на великих деятелей американской истории, одобрительно фыркал над некоторыми замечаниями, пока другие ученики таращили глаза с тупой скукой. «Безусловно блестящий ум», — написал он на одной ее работе, а потом, когда она пришла к нему после уроков поговорить о грядущем экзамене, сказал, что понимает, что значит быть другим — непонятным, непонятым…
— Ты знаешь, о чем я говорю, Люси, — сказал он. — Понимаю, как ты себя чувствуешь.
Возможно, она знала. Сидела, позволив ему смотреть на нее пристально зелеными глазами, странным испытующим взглядом, одновременно ироничным и чистосердечным, и легонько вздохнула. Хорошо известно, что ее не считают хорошенькой — по крайней мере, в ординарном мире помпейской средней школы. Волосы густые, волнистые — у нее нет возможности стричься в парикмахерской, чтобы их было легче причесывать, — рот слишком маленький, лицо слишком длинное. Впрочем, может быть, в другом месте, с надеждой воображала она, в другое время сошла бы за красавицу. За девушку с картины Модильяни.
Все же она не привыкла, чтобы ей смотрели в глаза. Вцепилась пальцами в шелковый шарф, который купила в секонд-хенде, увидев в нем что-то от Модильяни, пока Джордж Орсон задумчиво глядел на нее.
— Слышала когда-нибудь такое выражение sui generis? — спросил он.
Она приоткрыла рот — как на контрольной по орфографии, сдавая словарный тест. На стене разнообразные вдохновляющие плакаты по обществоведению. Элеонора Рузвельт, 1884–1962: «Никто не заставит тебя унизиться без твоего согласия». Люси с некоторым смущением качнула головой:
— Нет. Не помню.
— По-моему, это как раз о тебе, — сказал Джордж Орсон. — Sui generis. То есть, по-латыни, «единственная в своем роде». Причем не в ложном самодовольном и самоуспокоительном смысле — каждый якобы индивидуален, неповторим, ля-ля-ля, что служит исключительно для повышения весьма посредственной самооценки. — Нет-нет. Это означает, что мы сами себя сотворяем. Это означает, что ты вне категорий, к тебе неприменимы стандартные оценки, мелочная социология — где родилась, чем отец занимается, в какой колледж поступишь. К тебе это ни малейшего отношения не имеет. Вот что я в тебе сразу заметил. Ты себя сотворяешь, — сказал он. — Понимаешь, что я имею в виду?
Они долго смотрели друг на друга. Элеонора Рузвельт махала им сверху рукой, улыбалась, в душе Люси крепла надежда, сжимаясь в теплый мягкий кулак.
— Да, — сказала она.
Да. Ей это понравилось: сотворяешь себя.
Они начисто порвут с прошлой жизнью. Начнут новую. Разве не этого она всегда хотела? Возможно, даже сменят имена и фамилии, сказал Джордж Орсон.
— Мне немножечко надоело быть Джорджем Орсоном, — небрежно заметил он. Они ехали посреди Иллинойса в его «мазерати» с откидным верхом, ее непослушные волосы вились за спиной, глаза прятались за темными очками, она критически поглядывала на себя в боковое зеркало. — А ты? — сказал Джордж Орсон.
— Что? — переспросила Люси, подняв голову.
— Кем стала бы, если не Люси? — уточнил Джордж Орсон.
Хороший вопрос.
Она не ответила, но задумалась, воображая себя, скажем, девушкой, носящей имя знаменитого города. Вена — красиво. Лондон — неправильно и немного загадочно, хулиганисто. Александрия — гордо и царственно.
С другой стороны, Люси — имя робкой девочки-мышки. Смешное, потешное. Вспоминается телезвезда с неумелыми грубыми и дешевыми шутками, командирша из комиксов «Мелочь». Вспоминается жуткая старая песня-кантри, которую частенько пел отец: «Самое время тебе меня бросить, Люсиль».
Хорошо бы избавиться от своего имени, придумав хорошую замену.
Анастасия? Элеонора?
Однако она ничего не сказала, потому что имена отчасти казались вульгарными, школьными. Только девушка низкого пошиба из Помпеи, штат Огайо, сочтет их изящными.
Еще одно хорошо в Джордже Орсоне — он почти незнаком с ее прошлым.
Они, к примеру, никогда не говорили об отце и матери Люси, об автомобильной аварии летом перед ее переходом в выпускной класс, когда какой-то старик перебегал дорогу на красный свет, а родители вместе ехали на распродажу помидорной рассады. Оба погибли, хотя мать день пролежала в коме.
Тот факт, что об этом известно всей школе, постоянно казался каким-то вторжением в личную жизнь. Секретарша выражала соболезнования, Люси кивала — на ее взгляд, признательно, — хотя на самом деле ненавидела чужую женщину, осведомленную о ее частном деле. «Как ты смеешь!» — думала она потом.
Но Джордж Орсон ни разу не сказал ни слова сочувствия, хотя она догадывалась, что он наверняка знает. В любом случае в общих чертах.
Знал, к примеру, что она живет с сестрой Патрисией, хотя ее сильно утешало то, что сестру он на самом деле никогда не видел. Патрисии всего двадцать два года, она ничем не блещет, работает в круглосуточном супермаркете, главным образом в ночную смену, и после похорон Люси с ней общалась все реже и реже.
Патрисия из тех девушек, над которыми почти всю жизнь потешаются. Сильно шепелявит и брызжет слюной — типичный физический недостаток растяпы, который легко передразнивать и высмеивать. Не толстая, но мясистая в неподходящих местах; еще в школе походила на женщину средних лет, с несчастливой фигурой курицы-несушки.
Учась в начальных классах, они однажды вместе шли на занятия, и за ними погнались какие-то мальчишки, швыряя камешки и распевая:
Патрисия, Патриська,
Одна большая сиська!
Больше Люси никогда не ходила с Патрисией. После того случая до окончания школы каждая шла своей дорогой, и Патрисия ничего не сказала; просто признала, что даже сестра не желает ходить рядом с ней.
После смерти родителей Патрисия стала ее опекуншей — возможно, официально до сих пор ею является. Хотя в любом случае Люси уже почти девятнадцать. В любом случае это значения не имеет, поскольку Патрисия не имеет понятия, где она находится.
Ей вдруг стало больно.
Перед глазами встала Патрисия с ее ручными крысами — крысиные клетки стоят на карнизе, сестра, поздно вернувшись с работы, опускается перед ними на колени в красно-синей блузе с именной табличкой с надписью «Патрисия», воркует с питомцами, а когда у одного самца по прозвищу Вонючка выросла в желудке огромная опухоль и он с трудом волочил живот по полу, Патрисия заплатила ветеринару за удаление, а она снова выросла — опухоль, — но Патрисия все равно не сдавалась, любовно купала под душем умирающего зверька, покупала пластмассовые игрушки, уговаривала, как ребенка, вновь записалась на прием в лечебницу…
Люси радовалась, что никогда не рассказывала Джорджу Орсону про Вонючку, радовалась, что он никогда не был в доме, где она выросла и жила дальше с сестрой. Отец ласково называл его «хибарой». «Увидимся, когда вернусь в хибару», — говорил он, отправляясь утром на работу.
Ей до последнего времени не приходило в голову, что это в самом деле хибара, обветшавшая и бестолковая — кухня вместе с гостиной, туалетная такая тесная, что, сев на унитаз, утыкаешься в ванну коленями, гараж завален автомобильными деталями, мешками с пивными банками, которые отец никогда не сдавал в пункты переработки отходов, в перегородке из гипсокартона дыра, сквозь которую видно голую главную комнату два на четыре, застланную ковром, похожим на облезший мех чучела. Несколько ступенек ведут в мансарду, где спали девочки, Люси и Патрисия. Потолком спальни служила крыша, круто наклонявшаяся над ними во сне. Если б Джордж Орсон все это увидел, то ему, по ее представлению, за нее стало б стыдно, а она чувствовала бы себя замаранной.
Впрочем, не скажешь, что и здесь она сильно счастлива.
Проснулась среди ночи рядом с Джорджем в старой кровати родителей Джорджа, широкой, просторной, припоминая другие детали — пустые спальни на втором этаже, ванную с протекшей трубой, «библиотеку» с зубастыми рядами книжных полок, мертвые деревья на заднем дворе за высокой оградой, где щебечут птицы. Джордж Орсон назвал его «японским садиком». Помнится маленький деревянный мостик, клумба с нерасцветшими ирисами-недоростками, задушенными сорняками. Еле живая миниатюрная плакучая ива. Гранитный фонарь в виде кото.[5] Джордж Орсон объяснил, что у его матери были «художественные наклонности».
Под чем предположительно подразумевалось, что она была слегка чокнутая. Нетрудно догадаться. Концепция и реальная конструкция дома и мотеля свидетельствуют о многочисленных психических отклонениях автора замысла. Маяк. Японский садик. Гостиная с громоздкой старой мягкой мебелью в чехлах, комната с телевизором и большим эркером, выходящим на задний двор. Кухня в красках 1970-х годов — плита и холодильник зеленые, как авокадо, горчичный кафельный пол, — буфеты и шкафчики набиты тарелками и кухонными принадлежностями, старый деревянный столик для разделки мяса и почти непристойная коллекция ножей: видно, мать Джорджа Орсона питала к ним настоящую страсть, собрав лезвия любой мыслимой длины и формы, от тоненьких филейных до мощных секачей. Очень неприятно, думала Люси. В буфетной она обнаружила три коробки с фарфоровыми тарелками и несколько нехороших консервных банок, полных какой-то липкой массы.
На втором этаже расположена ванная и три спальни, включая ту, где она сейчас находится, — это та самая комната, та самая постель, где спали родители Джорджа Орсона, где, наверное, спала его престарелая мать и после смерти мужа. Даже сейчас, через много лет, слышен слабый запах старушечьей пудры. В платяном шкафу еще висят пустые плечики, пустой комод мрачно стоит у стены, дальше лестница ведет на третий этаж, в башенку — в небольшое восьмиугольное помещение с единственным окном, которое смотрит далеко за озеро, на конус фальшивого маяка и на двор мотеля с домиками. И на автостраду. И на поля люцерны. И на далекий горизонт.
Поэтому — ничего не поделать, заснуть невозможно, — она лежит, глядя в плывущую тьму, которая осмыслению не поддается. Дверь закрыта, оконные жалюзи опущены, не светят ни луна, ни звезды.
В темноте проплывают намеки на образы расплывчатые, как протоплазма под микроскопом, только нет оптического механизма, который позволил бы их рассмотреть.
Люси сунула руку под покрывало, нащупала тело Джорджа Орсона. Плечо, грудь, под кожей поднимаются и опадают ребра, теплый живот, к которому она снова прижалась — наконец, он повернулся, закинул на нее руку, Люси пробежалась по всей ее длине, добралась до запястья, ладони, мизинца, вцепилась.
Хорошо.
Все будет хорошо.
По крайней мере, она уже не в Помпее.
Хейден, брат-близнец Майлса, пропал больше десяти лет назад, хоть, возможно, «пропал» не совсем точное слово.
Не лучше ли сказать «вырвался на свободу»?
Когда пришло последнее письмо Хейдена, Майлс уже почти решил, что пора отступиться. Ему тридцать один год — им обоим по тридцати одному, — пришло время сдаваться, по мнению Майлса. Жить дальше. Сколько сил и энергии потрачено впустую, бесцельно. На какое-то время он задался другой целью: жить своей собственной жизнью.
Вернулся в Кливленд, где они с Хейденом выросли. Поселился в квартире на бульваре Эвклида неподалеку от их старого дома, получил работу в магазине «Чудеса Маталовой» — в старой уличной одноэтажной лавке с витриной на Проспект-авеню, торгующей по каталогам, поставляя главным образом товары для фокусников: шутихи, дымовые шашки, шарфы и веревки, карточные колоды, монеты, шляпы-цилиндры и прочее; предлагая вдобавок шуточные подарки, обманки, приспособления и устройства, не отвечающие своему назначению, рискованные двусмысленные игрушки, кое-что для секса. Ассортимент довольно неопределенный, но ему это нравилось. Вполне можно организовать, думал он.
Не хочется ли ему таким же образом организовать свою жизнь? Возможно, не точно таким же, хоть он неплохо разбирается в заказах и поставках, в определенной степени любуется товарами на полках, восхищается карнавальной аурой оккультного хлама, ярких пластмассовых атрибутов мошенника-фокусника и порой, сидя за компьютером в задней сумрачной комнатушке без окон, думает, что такая карьера в конечном счете не совсем пропащая. Он все крепче привязывался к старой владелице лавки миссис Маталовой, которая была в тридцатые годы ассистенткой фокусника и даже теперь, в девяносто три года, сохранила стоическое достоинство распиливаемой пополам красавицы. Добился взаимопонимания с Авивой, внучкой миссис Маталовой, молодой женщиной, полной сарказма, с крашеными черными волосами, черными ногтями и узким печальным лицом, даже подумывал пригласить ее на свидание.
Подумывал вернуться в колледж, получить какую-то степень в сфере бизнеса. Или пройти краткий курс когнитивной терапии.
Поэтому, получив письмо Хейдена, Майлс удивился своему моментальному возвращению на прежний путь. Позже он осознал, что мгновенно вернулся, даже прежде, чем распечатал конверт. Фактически, вернувшись в тот июньский день в многоквартирный дом, где располагалась его квартира, открыв дверцу почтового ящика и увидев письмо среди счетов и рекламных листовок, решил даже не распечатывать. Отложить в сторонку, пусть полежит до поры до времени.
Но нет, нет. Преодолевая три лестничных пролета до своей квартиры, уже разорвал конверт и развернул листок.
«Дорогой Майлс!» — говорилось в письме.
«Майлс! Возлюбленный брат, мой единственный истинный друг, прости за долгое молчание. Надеюсь, ты не возненавидел меня. Умоляю, пойми, в каком тяжелом положении очутился я после нашей последней беседы. Нахожусь в подполье, в глубоком укрытии, ежедневно о тебе тоскую. Только страх за тебя, за твою безопасность удерживает меня от контакта. Я абсолютно уверен, что твои телефоны прослушиваются, электронная почта просматривается и, по правде говоря, даже отправка этого письма рискованна. Знай, что кто-то следит за тобой. Противно говорить об этом, но, по-моему, тебе грозит реальная опасность. О, Майлс, я хотел тебя оставить. Знаю, как ты устал, хочешь жить своей жизнью, заслуживаешь этого. Я страшно виноват. Хотел подарить тебе свободу, освободить от себя, но, к несчастью, все знают, что мы с тобой связаны. Я сейчас по собственной беспечности потерял очень дорогого для себя человека и теперь снова думаю о тебе с большой тревогой. Пожалуйста, будь осторожен, Майлс! Опасайся полиции, правительственных агентств, ФБР, ЦРУ, даже местных властей. Не входи ни в какие сношения с „Эйч-Ар Блок“, ни с какими представителями „Дж. П. Морган“, „Морган Стэнли“, „Голдман Сакс“, „Леман бразерс“, „Меррил Линч“, „Чейз“ и „Сити-груп“. Держись подальше ото всех, кто связан с Йельским университетом. Знаю, ты общаешься с семейством Маталовых в Кливленде, и могу сказать только одно: не доверяйся им! Об этом письме никому не рассказывай! Проклинаю себя, что поставил тебя в столь ужасное положение, но умоляю как можно скорее и как можно тише уехать из Кливленда. Майлс, я в полном отчаянии, что втянул тебя в эти дела, правда. Хорошо бы вернуться обратно и все переделать, быть тебе лучшим братом. Но знаю, шанс потерян, и, боюсь, недолго уже проживу в этом мире. Помнишь Великую башню Каллупиллуки? Возможно, она станет моим последним приютом, Майлс. Может быть, больше ты обо мне никогда не услышишь.
Всегда, вечно твой единственный истинный брат, крепко тебя любящий Хейден».
Вот так.
Что с таким письмом делать? Майлс посидел за кухонным столом, на котором лежал перед ним исписанный листок, всыпал в чашку чая пакетик искусственного подсластителя. Что бы сделал нормальный человек? — задумался он. Представил нормального человека, читающего письмо, и грустно покачал головой. Что можно сделать? — спросил бы себя нормальный человек.
Взглянул на штемпель на конверте: Инувик, Национальная почта Канады.
— К сожалению, мне необходимо освободиться на время. По личному делу, — сказал Майлс на следующее утро миссис Маталовой, сидя у телефона и слушая ее молчание в прижатой к уху трубке.
— Освободиться? — повторила миссис Маталова со старым вампирским произношением. — Не понимаю. На какое время?
— Не знаю, — сказал он. — Недели на две? — Взглянул на маршрут, рассчитанный на компьютере, на рваный курс, вычерченный зеленым маркером на карте Канады, петляющий по стране. На четыре тысячи миль понадобится по прикидке около восьмидесяти четырех часов. Если ехать в день по пятнадцать-шестнадцать часов, к выходным можно будет добраться до Инувика. Тяжело, конечно, но ведь дальнобойщики ездят. Постоянно преодолевают марафонские дистанции. — Ну, — уточнил он, — возможно, натри.
— На три недели? — переспросила миссис Маталова.
— Мне действительно совестно, прошу прощения, — сказал Майлс. — Просто… вдруг возникла срочная необходимость. — Он прокашлялся. — Личное дело, — сказал он. «Не доверяйся семейству Маталовых», — пишет Хейден, и это чистое безумие, но Майлс невольно замолчал. — Трудно объяснить, — сказал он.
И правда. Даже если быть совсем честным, что скажешь? Как вообще объяснить, что к нему так легко вернулись старые пристрастия, болезненная жажда любви, чувство братского долга? Возможно, психотерапевт увидел бы здесь навязчивую идею — после стольких напрасно потраченных лет, потерянного времени, — но все-таки сейчас его одолело то же нетерпение, возникла такая же необходимость в срочных действиях, как при первом побеге Хейдена из дома много лет назад. Чувствуется та же самая уверенность, что он его найдет, поможет, на худой конец запрет в надежном, безопасном месте. Как объяснить это страстное побуждение? Кто поймет, что с исчезновением Хейдена среди ночи исчезла часть самого Майлса — правая рука, глаза, сердце, — и теперь он, как Пряничный человечек из сказки, бежит по дороге с криком: «Вернись! Вернись!»… Если об этом кому-нибудь рассказать, выставишься таким же сумасшедшим, как Хейден.
Казалось, все уже передумано и пережито — нет, вот он собирает вещички. Вытаскивает из холодильника молоко и выливает в раковину. Просматривает и сортирует старые записи, распечатывает давно полученные от Хейдена электронные сообщения — разнообразные намеки и подсказки насчет его местопребывания, вкрапленные в фантастические описания выдуманных ландшафтов, раздраженные замечания о перенаселенности земного шара и заговорах международных банкиров, самоубийственные покаяния поздней ночью. Потом садится за письменный стол, рассматривает в лупу конверт письма, которое сейчас прислал Хейден, особенно штемпель. Перепроверяет информацию. Известно, куда направился Хейден.
И вот он почти доехал.
Майлс сидел в машине на обочине, небрежно перелистывая один из дневников Хейдена в ожидании парома, который переправит его через реку Маккензи. Какие-то поручни тянутся с аспидно-грязного берега к зеленым сморщенным кочкам тундры, и больше никаких признаков человеческого присутствия. Дорожный знак в форме граненого алмаза. Тихая зеркальная поверхность реки, серебристая и сапфирово-синяя. После переправы останется всего миль восемьдесят до Инувика.
На Инувике среди прочих мест зациклился Хейден. Он называл их «духовными городами» и пространно описывал среди прочего Инувик в дневниках и записных книжках, которые принадлежат теперь Майлсу. Много лет назад Хейден увлекся идеей, будто Инувик стоит на месте грандиозных археологических останков и на окраине Инувика находятся руины Великой башни Каллупиллуки — шпиля изо льда и камня высотой примерно сорок этажей, сооруженного около 290 года до Рождества Христова по повелению могущественного властителя инуитов[6] Каллупиллуки, с которым Хейден, по его убеждению, встречался в одной из прошлых жизней.
Конечно, все это неправда. Очень немногие маниакальные увлечения Хейдена имели под собой реальную основу, а в последние несколько лет он забредал еще дальше в вымышленные большей частью миры. В действительности никогда не было никакой башни и могучего инуитского императора по имени Каллупиллуки. В действительности Инувик — маленький городок на Северо-Западных территориях Канады, с населением около тридцати пяти сотен. Расположен — «угнездился», по выражению городского веб-сайта, — в дельте реки Маккензи, «между безлесной тундрой и северными арктическими лесами», и существует меньше века. Его дом за домом строило канадское правительство в качестве административного центра Западной Арктики, признанного в конце концов городом в 1967 году. Вопреки мнению Хейдена, он стоит даже не на берегах Северного Ледовитого океана.
Тем не менее Майлс невольно вспомнил рисунки Хейдена с изображением той самой башни, простой, но живой карандашный набросок Хейдена, напоминающий Фарфоровую башню в Нанкине, и почуял легкий головокружительный трепет предчувствия, когда на горизонте за рекой Маккензи появился паром и начал приближаться. Майлс потратил добрую долю жизни на изучение разнообразных тетрадей и блокнотов Хейдена и еще дольше жил с его многочисленными бредовыми иллюзиями. Несмотря ни на что, остается крохотное ядро веры, разгоравшееся чуть ярче по мере приближения к городу фантазий Хейдена. Он почти видел место на окраине, где когда-то из складок тундры вырастала Великая башня, суровая, дерзкая на фоне широкого, вечно светлого неба.
Это всегда было одной из проблем: возможно, сейчас есть единственный способ ее разъяснить. Год за годом, год за годом, год за годом Майлс охотно разделял фантазии брата-близнеца. Индуцированный психоз — кажется, так называется?
Хейден с детства истово верил в тайны неведомого: в физические феномены, прошлые жизни, НЛО, линии судьбы, духовные пути, астрологию, нумерологию и т. д. и т. п. А Майлс был его самым верным последователем и сторонником. Слушателем. Никогда лично не верил в подобный бред — не так, как, по всей видимости, верил Хейден, — но одно время с радостью подыгрывал, и, возможно, в то время оба брата мысленно сотворяли другой мир. Совместную мечту.
Спустя годы, став обладателем бумаг и блокнотов Хейдена, Майлс знал, что он, пожалуй, единственный в мире способен перевести и понять его записи. Единственный, кто видит смысл в кипах тетрадей, сплошь исписанных крошечными прописными печатными буквами; в текстах и расчетах от края до края сверху донизу на каждой странице; в плотных желтых конвертах, набитых рисунками; в картах, вырванных Хейденом из энциклопедий и расчерченных его геодезическими проекциями; в линиях, проведенных через Северную Америку и сходящихся в таких местах, как Виннемукка в Неваде, Кульм в Северной Дакоте, Инувик на канадских Северо-Западных территориях; во все более темных, путаных, сложных теориях, где смешивается криптоархеология и нумерология, голоморфность и многомерная космология, возвращение в прошлые жизни и параноидальная теория заговора.
«Мой труд», — с какого-то момента стал говорить Хейден.
Майлс часто пытался припомнить, когда Хейден впервые начал употреблять выражение «мой труд». Сначала была просто игра, в которую они вдвоем играли — Майлс даже помнит день, когда начали. Тем летом им исполнилось по двенадцать, оба упивались книжками Толкиена и Лавкрафта.[7] Хейден особенно увлекался картами в романах цикла «Властелин колец», а Майлсу больше нравились мифические и загадочные места у Лавкрафта: чужой город под антарктическими горами, доисторические циклопические города, проклятые города Новой Англии.
Они отыскали старый атлас с золотым обрезом в твердом переплете 25×20 на полке в гостиной, где стояла еще «Всемирная литературная энциклопедия», с наслаждением его ощупывали, радовались увесистости, наделявшей его достоинством древнего фолианта. Это у Майлса родилась идея — взять карты Северной Америки и превратить в фантастические миры. Горные поселения карликов. Сгоревшие руины гоблинов на равнинах. Провести границы, сочинить историю, описать битвы, основываясь на допущении, что Америка в незапамятные времена, до индейцев, была царством великих городов, древних рас колдунов и волшебников. Замечательно, думал Майлс, сооружать собственные донжоны, устраивать драконьи бои в реальных местах, смешанных с фантастическими; у него были вполне конкретные представления о будущем развитии событий, а Хейден уже склонился над картой с авторучкой с черными чернилами. «Вот тут пирамиды», — сказал он, указывая на Северную Дакоту, и Майлс смотрел, как брат чертит три треугольника прямо на странице атласа. Чернилами!
«Хейден! — сказал Майлс. — Это же не сотрешь. Нам влетит».
«Нет-нет, — успокоил его Хейден. — Не трусь. Мы его просто спрячем».
И это был один из первых секретов — старый атлас, засунутый под стопку настольных игр на полке шкафа в их спальне.
Старый атлас до сих пор у Майлса, и, поджидая паром на берегу реки, он его вытащил и опять пролистал. В нем на северном побережье Канады стоит нарисованная Хейденом башня с подписью Майлса, неуклюжей подделкой под каллиграфию: «Неприступный замок Мрачного короля».
Как смешно, думал он. Как прискорбно, что взрослому человеку доныне приходится идти по следу, проложенному в двенадцатилетнем возрасте! Во время многолетних поисков Хейдена он часто подумывал описать положение дел. Например, властям. Или психиатрам. Людям, с которыми дружил, девушкам, в которых влюблялся. Но в последнюю минуту всегда колебался. Детали слишком глупые, нереальные, вымышленные. Кто поверит в подобную белиберду?
«Моему брату очень плохо. — Вот все, что он сумел сказать кому-либо. — Он тяжело… болен. Душевнобольной».
Что еще можно сказать — неизвестно.
Когда у Хейдена проявились первые признаки шизофрении — они еще учились в средних классах школы, — Майлс по-настоящему не поверил. Прикол, думал он. Для понта. Как в тот раз, когда шарлатан-консультант признал Хейдена «гением» и Хейден превратил это в хохму.
«Ге-е-ений, — протянул он мечтательно и насмешливо. Они только что перешли в седьмой класс, сидели поздней ночью в двухъярусной кровати в своей комнате, голос Хейдена плыл в темноте сверху. — Эй, Майлс, — сказал он обычным ровным, чуть удивленным тоном, — как это получается, что я гений, а ты нет?»
«Не знаю, — сказал Майлс. Он не смутился, возможно, чуть обиделся, но просто уткнулся в подушку лицом. — Меня это не сильно волнует», — сказал он.
«Ведь мы же идентичные, — сказал Хейден. — У нас абсолютно одинаковая ДНК. Как такое возможно?»
«По-моему, дело тут не в генетике», — угрюмо ответил Майлс, и Хейден рассмеялся.
«Может, я просто людей дурачу лучше, чем ты, — сказал он. — Вообще смешная идея с коэффициентами интеллекта. Тебе никогда не казалось?»
Когда мать принялась обзванивать психиатров, Майлс опять вспомнил тот разговор. Дурачество, думал он. Зная Хейдена, он невольно считал специалиста, с которым мать консультировалась, жутко легковерным. Невольно считал так называемые симптомы Хейдена театральными и показными, думая, что их легко подделать. Мать к тому времени вновь вышла замуж, и Хейден ненавидел нового отчима, переделанную семью. Майлс невольно заподозрил, что Хейден разработал и осуществляет хитрый и коварный план — вплоть до симуляции серьезной болезни, — просто чтобы замутить воду, уязвить мать, самому позабавиться.
Действительно притворялся, дурачился? Майлс никогда не мог точно сказать, хотя поведение Хейдена становилось все более непредсказуемым, ненормальным, загадочным. Его «болезнь» не раз — очень часто — больше смахивала на спектакль, на утрированный вариант привычных братских игр. Симптомы, предположительно отмеченные психиатром, — «подробно продуманные фантастические миры», «лихорадочная одержимость», «беспорядочное мышление», «галлюцинаторное восприятие» — не сильно отличались от обычных реакций Хейдена при глубоком погружении в очередной совместный проект. Возможно, он стал быстрей возбуждаться, актерствовать, переступать предел допустимого чаще, чем хотелось бы Майлсу, но на то опять же были причины. Например, смерть отца. Второй брак матери. Ненавистный отчим мистер Спейди.
Когда Хейден впервые попал в закрытую психиатрическую лечебницу, они с Майлсом еще регулярно трудились над атласом. Над особенно сложным разделом — великими пирамидами Северной Дакоты и гибелью цивилизации янктоннаи,[8] — и Хейден рассуждал об этом без умолку. Помнится, однажды за ужином мать и мистер Спейди следили окаменевшим взором, как Хейден гоняет еду по тарелке, как бы расставляя армии на смоделированном поле.
«Альфред Салли, — говорил он тихо и быстро, словно повторял запомнившуюся информацию перед экзаменом. — Генерал Альфред Салли, армия Соединенных Штатов, Первый Миннесотский пехотный полк, тысяча восемьсот шестьдесят третий год, Уайтстоун-Хиллс, Та-ка-ха-ку-ти, и тут пирамиды. Снег сыпался на пирамиды, и он собрал войска у подножия холма. В шестьдесят третьем, — сказал он, указывая вилкой на бескостную куриную грудку. — Хуфу,[9] — сказал он, — вторая пирамида. Здесь он впервые пошел в атаку. Альфред Спейди, тысяча восемьсот шестьдесят третий…»
«Хейден, — резко сказала мать. — Хватит. — Она выпрямилась на стуле, слегка подняла руку, словно раздумывая, не дать ли ему пощечину, как поступают при буйной истерике. — Прекрати свой бессмысленный бред!»
Не совсем так. Был тут какой-то смысл, по крайней мере для Майлса. Хейден говорил о битве на Уайтстоун-Хиллс близ Кульма в Северной Дакоте, где в 1863 году полковник Альфред Салли уничтожил поселение индейцев янктоннаи. Пирамид там явно не было, но Хейден говорил абсолютно понятно и даже интересно для Майлса.
А мать нервничала. Заключения психотерапевта Хейдена взволновали ее, и потом, когда Хейден поднялся наверх, а они с Майлсом мыли посуду, она тихо заговорила.
«Майлс, — сказала она, — я хочу попросить тебя об одолжении».
Легонько прикоснулась к нему, оставив на руке клочок мыльной пены с медленно лопавшимися пузырьками.
«Перестань потакать ему, Майлс, — сказала она. — Вряд ли он станет так заводиться без твоего поощрения…»
«Я не потакаю!» — воскликнул Майлс, однако уклонился от укоризненного материнского взгляда. Вытер пальцами руку, мокрое пятно, оставшееся от ее прикосновения. Хейден болен? Или притворяется? Майлс с неприятным чувством вспомнил некоторые вещи, сказанные в последнее время Хейденом.
«Думаю, я убью их со временем, — говорил Хейден, говорил голос Хейдена поздней ночью в темной спальне. — Можно было бы просто испортить жизнь, но они в самом деле должны умереть».
«Ты о чем это? — поинтересовался Майлс, хотя точно знал, кого Хейден имеет в виду, и слегка испугался, чувствуя пульс на запястье, слыша в ушах мягкие шаги на цыпочках. — Старик, — сказал он, — для чего ты несешь такой бред? Люди считают тебя сумасшедшим. Через край хватаешь!»
«М-м-м, — промычал Хейден, голос в темноте заклубился, поплыл, замечтался. — Знаешь, Майлс? — сказал он, наконец. — Я знаю много такого, чего ты не знаешь. У меня сила есть. Понимаешь?»
«Заткнись», — сказал Майлс, и Хейден засмеялся, издал тихий, задумчивый и дразнящий смешок, который Майлс счел утешительным и одновременно раздражающим.
«Знаешь, Майлс, — сказал он, — я действительно гений. Раньше не хотел оскорблять твои чувства, но посмотрим правде в глаза. Я гораздо умнее тебя, и поэтому ты меня должен слушать, согласен?»
Согласен, думал Майлс. Он верил и в то же время не верил. Это стало условием его жизни. Хейден шизофреник и в то же время симулянт. Гений и в то же время страдает манией величия. У него паранойя, ему кажется, будто его преследуют, и его в то же время реально преследуют. Все это правда, хотя бы частично.
После исчезновения — бегства из психушки, где его держали, — Хейден с каждым годом становился все более скрытным, уклончивым, в нем было все труднее узнавать брата, которого Майлс когда-то глубоко и нежно любил. Возможно, со временем тот старый Хейден исчезнет навсегда.
Если он действительно шизофреник, то с необычайно практическим складом ума. Умело заметал следы, тайно перекочевывал с места на место, менял имя и личность, по пути умудряясь сохранять за собой разнообразные служебные должности и выглядеть убедительно нормальным в глазах окружающих. Даже представительным и привлекательным.
С другой стороны, именно Майлс вел бродячую жизнь. Именно Майлс проявлял «лихорадочную одержимость» и «беспорядочное мышление», гоняясь за разнообразными псевдонимами Хейдена. Он слишком поздно прибыл в Лос-Анджелес, где Хейден служил «консультантом по потокам остаточной прибыли» под именем Хейден Нэш; слишком поздно явился в Хьюстон, штат Техас, где брат был техником по обслуживанию компьютеров в компании «Дж. П. Морган Чейз» под именем Майк Хейден. Слишком поздно приехал в Роли, штат Миссури, где Хейден замаскировался в университете под аспиранта-математика под очень обидным и жестоким именем Майлс Спейди.
Поздно было и в Кульме в Северной Дакоте, неподалеку от места исторической битвы на Уайтстоун-Хиллс, рядом с которым Хейден некогда воображал великие пирамиды Дакоты — Гизу Хеопса и Хефрена. Был февраль, крупные хлопья снега падали на лобовое стекло, стеклоочистители хлопали, словно большие крылья, пока Майлс мысленно видел формы пирамид, выступающие из размытой серой пелены снегопада. Конечно, на самом деле их не было, равно как и Хейдена, однако в соседнем Наполеоне в мотеле под названием «Разбитый колокол» администраторша — обиженная молодая беременная женщина — нахмурилась над увеличенным зернистым снимком.
«М-м-м…» — протянула она.
По снимку трудно догадаться, что они близнецы. Фотография сделана много лет назад, незадолго до общего восемнадцатилетия, — Майлс с тех пор успел набрать вес. Может быть, Хейден тоже, кто знает. Хотя даже в детстве они не были абсолютно неотличимыми. В лице Хейдена были какая-то привлекательная яркость, живость, дружелюбие, а в Майлсе ничто никого не привлекало. Теперь он видел это в глазах администраторши мотеля.
«Вроде есть что-то знакомое, — сказала она. Глаза метнулись с фотографии на Майлса и обратно. — Трудно сказать».
«Взгляните еще раз, — попросил Майлс. — Снимок не очень хороший. Довольно старый, он мог измениться с годами. Никого не вспоминаете?»
Он посмотрел на фото с ней вместе, стараясь видеть ее глазами. Рождественский снимок. Сделан на страшных зимних каникулах последнего школьного года, закончившихся очередной госпитализацией Хейдена, но на фотографии он выглядит вполне разумным — улыбающийся подросток с добродушным взглядом на фоне сверкающей елочной мишуры, волосы чуть растрепаны, на лице никаких признаков тех проблем, которые он доставлял и до сих пор доставляет. Молодая женщина слегка шевельнула губами, глядя на Майлса, и он задумался, не целовал ли Хейден эти губы.
«Не спешите», — твердо сказал Майлс, вспоминая полицейские процедуры, которые видел в сериалах по телевизору.
«Вы из полиции? — спросила женщина. — Не знаю, обязаны ли мы давать информацию».
«Я родственник, — заверил ее Майлс. — Это мой брат, он пропал. Я стараюсь найти его».
Она еще раз посмотрела на снимок и, наконец, решилась.
«Его зовут Майлс, — сказала она, мельком взглянув исподлобья на Майлса, и он поэтому подумал, будто администраторша просто упрямится, не желает открывать какие-то важные сведения, держит их при себе исключительно потому, что Майлс ей нравится меньше, чем Хейден. — А фамилия, кажется, Чешир. Майлс Чешир. С виду потрясающий парень».
Помнится, как сжалось сердце, когда из ее уст прозвучало собственное имя и фамилия. «Шутка, — подумал он тогда, — хитроумная гнусная шутка Хейдена. Что я делаю? — подумал он. — Зачем я это делаю?»
Та самая поездка в Северную Дакоту состоялась почти два года назад. Майлс собрал вещички, поехал домой, мрачно думая, что вся эта авантюра с Кульмом задумана в качестве хитроумной обманки. Хейден в очередной раз впал в игривое злобное маниакальное состояние, и, когда Майлс вернулся в свою квартиру, его ждали книга «Не плачьте по генералу. Жизнь Альфреда Салли» и плотный конверт 8×12 со статьей, вырванной из «Профессиональных заметок о шизофрении в Америке» с отмеченным желтым маркером абзацем. «Если у одного из близнецов развивается шизофрения, то у второго в 48 % случаев тоже, нередко в течение года после первого». Ожидало его еще электронное сообщение с обратным адресом generalasully@hotmail.com — очередная забавная шутка. «Ох, Майлс, — говорилось в нем, — ты никогда не задумывался, что о тебе скажут люди, когда ты расхаживаешь с объявлениями о розыске и кошмарными старыми снимками, сообщая скорбную историю о своем дурном свихнувшемся близнеце? Никогда не задумывался, что, бросив один взгляд на твою потрепанную личность, никто тебе ничего не расскажет? Каждый подумает: „Да ведь это же сам Майлс свихнулся!“ Каждый подумает: „Может, у него вообще нет брата-близнеца. Может, он просто умалишенный!“»
Вот и все, подумал тогда Майлс, прочитав сообщение и вспыхнув от унижения. Так взбесился, что вышвырнул в окно своей квартиры книжку про Альфреда Салли, упавшую с возмущенным шуршанием на автостоянку. Вот и все, сказал он себе. Кончено. Больше не уделю ни времени, ни сердца.
Он забудет Хейдена. Будет жить своей собственной жизнью.
Помнится это решение. Живо помнится даже сейчас, когда он сидит в машине, небритый, немытый, разбирая объявления о розыске, напечатанные на простых крепких картонках. Сверху: «Кто видел этого человека?» Ниже фотография Хейдена. Еще ниже: «Вознаграждение!» Хотя это, пожалуй, небольшая натяжка.
Он повернул зеркало заднего обзора и критически оглядел себя. Глаза. Выражение лица. Разве похож на сумасшедшего? Разве действительно сумасшедший?
Сегодня 11 июня. 68°18′ северной долготы, 133°29′ западной широты. Солнце не сядет еще недель пять.
В приемной агентства по прокату автомобилей Райан снова проверил свои документы. Карточка социального страхования. Водительские права. Кредитки.
Все это официально подтверждает личность.
В данном конкретном случае Райан официально является Мэтью П. Блертоном, двадцати четырех лет, проживающим в Бетесде, штат Мэриленд. Он сомневался, что выглядит на двадцать четыре, но никто никогда до сих пор его не расспрашивал, поэтому, видимо, подозрений не возникает.
Он сидел деликатно, вспоминая песенку, разученную на гитаре. Нотный стан стоит перед мысленным взором, пальцы бессознательно шевелятся, помня расположение струн на грифе, рука лежит на бедре вверх ладонью, пальцы составляют разнообразные комбинации, словно говорят на знаковом языке.
Конечно, надо быть повнимательнее — если не постараться, испортишь ко всем чертям дело. Вот что, вероятно, сказал бы ему Джей — отец.
Поэтому он поднял голову, глядя, что происходит вокруг.
У конторского стола сидит афроамериканка средних лет, в синем пальто и лиловой шляпке. Райан исподтишка наблюдал, как она вытаскивает из сумочки бумажник.
— Моей бабушке девяносто восемь лет, — говорила дама, глядя в бумажник так, будто играла в пинокль,[10] хмурясь и доставая помятую, старую с виду кредитную карточку. — Девяносто восемь!
— М-м-м… м-м-м… — проворчал молодой человек за столом, тоже афроамериканец. Молодой человек не сводил глаз с компьютерного монитора, стуча по целой куче клавиш. — Девяносто восемь, — сказал он. — Долгожительница!
— Точно, — согласилась женщина, и Райан предчувствовал, что они готовы завести дружескую беседу. Он взглянул на часы у себя на руке.
— Интересно, долго ли я проживу, — задумался молодой человек за компьютером, и Райан увидел, как женщина кивнула:
— Один Бог знает. — Выложила на стол водительские права и кредитку, сказала: — Знаете, тяжело в таком возрасте. Она уже почти не разговаривает, но часто поет. И молится. Понимаете, молится.
— М-м-м… м-м-м… — проворчал молодой человек и снова застучал по клавишам. — У нее амнезия? — спросил он.
— Ох, нет! — воскликнула женщина. — Она все отлично помнит. Всех узнает. По крайней мере, кого хочет.
Оба посмеялись, и Райан улыбнулся вместе с ними. И сразу почувствовал себя одиноким, отчасти потому, что глупо улыбнулся подслушанному разговору.
Дома в Айове, где он вырос, почти нет чернокожих, только с переездом на Восток он отметил, что они всегда любезны друг с другом, связаны узами братской дружбы. Возможно, это стереотипное представление, но он все равно почувствовал необъяснимую тоску, пока молодой человек с женщиной пересмеивались. Почувствовал легкую теплую личную связь. Интересно, как это бывает на самом деле?
В последнее время он думает связаться с родителями и мысленно составляет письмо. Разумеется, «дорогие мама и папа».
«Дорогие мама и папа, простите за долгое молчание, теперь сообщаю, со мной все в порядке. Я в Мичигане…»
Тут, конечно, они пожелают узнать или догадаются сами.
«Я в Мичигане у дяди Джея и знаю, что он мой биологический отец, поэтому, думаю, хватит нам притворяться хотя бы на этот счет…»
Тон сразу звучит враждебно.
«Я в Мичигане у дяди Джея. Немного поживу, пока не соберусь с мыслями. Пишу песни, зарабатываю какие-то деньги. У дяди Джея свой бизнес, я ему помогаю…»
Не надо даже упоминать о «бизнесе». Сразу возникнут темные подозрения. Они сразу задумаются, что это за бизнес у Джея. Сразу подумают о наркотиках, о чем-то противозаконном, а он уже обещал Джею никому не говорить ни слова.
«Поклянись Богом, Райан, — сказал Джей, когда они сидели в Мичигане в хижине на кушетке, играя вдвоем в видеоигры. — Я серьезно. Клянись, что никогда не обронишь ни слова об этом».
«Можешь мне поверить, — сказал Райан. — Кому я расскажу?»
«Вообще никому, — сказал Джей. — Потому что дело крайне, крайне серьезное. В нем серьезные люди замешаны, если ты понимаешь, что именно я имею в виду».
«Джей, — сказал Райан. — Понимаю. Правда».
«Надеюсь, дружище», — сказал Джей, и Райан серьезно кивнул, хотя, если честно, мало что понял в проекте, в котором им предстояло участвовать.
Известно, дело явно незаконное, какое-то мошенничество, хотя настоящая цель неясна. Однажды он должен был стать Мэтью П. Блертоном, взять напрокат машину в Кливленде, приехать в Милуоки, оставить ее в аэропорту, сесть в самолет по удостоверению личности Казимира Черневского, двадцати двух лет, прилететь в Детройт и там перевести по Интернету четыреста долларов с банковского счета Черневского на счет пятидесятилетнего Фредерика Марра, проживающего в Вест-Дир-Тауншип в Пенсильвании. Обыкновенная очень сложная игра в «наперсток», когда один подменяет собой другого и дальше по линии? Предположительно должен быть некий финансовый выигрыш, но пока он ничего не видит. Они с Джеем живут в основном в лесной хижине, в небольшом охотничьем домике с кучей самого продвинутого компьютерного оборудования, где больше ничего особенно ценного нет, насколько можно судить.
Но Джей был очень суров и серьезен. С прямыми волосами до плеч, как у фаната, помешанного на Интернете, по мнению Райана, черными, с ранней редкой проседью, в мешковатой армейской одежде, выброшенной для тинейджеров на распродажу. Трудно было представить его недружелюбным, но он вдруг на удивление ожесточился.
«Клянись Богом, Райан, — сказал Джей. — Я серьезно», — сказал он, и Райан кивнул.
«Верь мне, Джей, — сказал Райан. — Ведь ты мне веришь?»
И Джей сказал:
«Конечно. Ты же мой сын, правда?» — И тут он усмехнулся, и Райан невольно еще признавал ту усмешку обворожительной, у него почти дух захватывало, словно перед припадком или еще чем-нибудь: «Ты мой сын», — и целенаправленный взгляд в глаза, который одновременно льстит и нервирует, и вспыхнувший Райан промямлил:
«Да, пожалуй. Я твой сын».
Это среди многого прочего они оба еще не осмыслили — как обсуждать подобную тему, — обоим неловко, начнут разговор, не знают, что сказать, требуется определенный язык, либо слишком аналитический, либо слишком сентиментальный, смущающий.
Основной факт заключается в том, что Джей Козелек биологический отец Райана, но Райан узнал об этом недавно. Несколько месяцев назад Райан считал Джея дядей. Давно отколовшимся младшим братом матери.
В краткой версии существование Райана объяснялось обычной подростковой ошибкой. Двое шестнадцатилетних юнцов забылись после кино на заднем сиденье автомобиля. Это было в Айове, семья девочки — матери Райана — была строгой и религиозной, не допускала абортов, а старшая сестра Джея Стейси хотела ребенка, но что-то было у нее не в порядке с яичниками.
Джей всегда считал, что надо вести себя честно, но Стейси вовсе не признала эту мысль удачной. Она на десять лет старше Джея и в любом случае придерживалась о нем невысокого мнения — в смысле морали, представления о жизни, наркотиках и прочего.
«Всему свое время и место», — сказала она Джею, когда Райан был младенцем.
А позже говорила: «Почему это тебя так волнует, Джей? Почему речь всегда идет о тебе? Можешь подумать о ком-нибудь, кроме себя?»
«Он счастлив, — говорила Стейси. — Я его мама, Оуэн папа, и он вполне счастлив».
Вскоре они вообще разговаривать перестали. У Джея возникли кое-какие стычки с законом, они рассорились, и все. Пока Райан рос, о Джее практически не упоминалось, а впоследствии только в качестве отрицательного примера. «Твой дядюшка Джей — птичка в тюремной клетке». Безработный бродяга. Все, что нажил, в руках унесет. Пристрастился к наркотикам еще мальчишкой, загубил свою жизнь. Пусть это будет тебе предупреждением. Никто теперь не знает, где он обретается.
Поэтому Райан не знал правды — что Стейси ему фактически тетка, а практически не встречавшийся дядя Джей «родной отец»; что его биологическая мать покончила с собой много лет назад на втором курсе колледжа, когда трехлетний Райан жил в Каунсил-Блаффс в Айове со своими предполагаемыми родителями Стейси и Оуэном Шуйлер, а Джей кочевал по Южной Америке с рюкзаком за спиной…
Райан ничего этого не знал, пока сам не поступил в колледж. Однажды вечером ему позвонил Джей и все рассказал.
Он был второкурсником, как его настоящая мать, и, возможно, поэтому удар оказался тяжелым. «Вся моя жизнь — обман», — думал он, зная, что это мелодраматично, по-детски, но, проснувшись утром после звонка Джея, обнаружил себя в спальне студенческого общежития, в угловой комнате на четвертом этаже Уиллард-Холла, где его сосед Уолкотт спал под пухлым стеганым одеялом на узкой односпальной койке у окна, в которое пробивался серый свет.
Было около половины седьмого или семь утра. Солнце еще не встало, и он перевернулся на бок лицом к стене, к холодной старой штукатурке с множеством тонких трещин в слое бежевой краски, и закрыл глаза.
Райан почти не спал после разговора с дядей Джеем. Со своим отцом.
Сначала он принял сообщение за шутку, а потом подумал: «Зачем он это делает? Зачем рассказывает?» — хотя отвечал только: «Ох. Угу. Так». Односложно, до смешного вежливо и неопределенно. «Ох, правда?» — говорил он.
«Я просто подумал, что ты должен знать, — сказал Джей. — То есть, может быть, лучше родителям не говорить ничего, но это уж ты сам решай. Я просто подумал, это нехорошо. Ты взрослый мужчина, по-моему, имеешь право знать».
«Понимаю и ценю», — сказал Райан.
Но, проспав урывками несколько часов, сотни раз провернув в голове факты, он не совсем понял, что должен делать с полученной информацией. Сел в кровати, перебирая пальцами край одеяла. Представил своих родителей — «родителей» Стейси и Оуэна Шуйлер, спящих дома в Каунсил-Блаффс, — мысленно увидел свою комнату с другой стороны коридора, книги на полках, летнюю одежду в шкафу, черепаху Веронику, сидящую на своем камне под обогревательной лампой, — как бы музей его детства. Возможно, родители даже не чувствовали себя подставными, возможно, почти даже не вспоминали, что создали мир на абсолютно ложной основе.
Чем больше он думал, тем больше все это казалось обманом. Не только его собственная фиктивная семья, а в принципе «структура семьи». Сама социальная материя подобна сценической постановке с участием всех. Да, теперь ясно, что имела в виду преподавательница истории, говоря о «построениях», «знаковых системах», «лакунах». Сидя в кровати, он представлял себе другие комнаты общежития, расположенные в ряд и друг над другом, других студентов, приютившихся там в ожидании, когда их рассортируют, распределят на работу, отправят каждого своей дорогой. Представлял других мальчиков, спавших на его месте десятки и десятки лет, год за годом заполняя и освобождая дортуар, как товарный вагон, и на миг отделился от тела, от времени, наблюдая за общим потоком входящих, уходящих, сменяющихся поколений.
Райан встал, сдернул полотенце со спинки кровати, решил, что вполне можно пойти в общую ванную в конце коридора, принять душ, зная, что надо взять себя в руки, подготовиться к экзамену по химии, получив D, в лучшем случае С.[11] О боже, подумал он…
Возможно, в тот самый момент он порвал со своей жизнью. Понятие собственной «жизни» внезапно показалось абстрактным и незначительным.
Сначала просто пошел выпить кофе. Уже было около половины восьмого, но кампус только просыпался. На тротуаре слышалась музыка из учебных залов, гаммы и упражнения для разогрева смешивались в диссонансе, кларнет, виолончель, труба, фагот сплетались друг с другом, как монтирующийся саунд-трек, как музыка, которую слышишь в кино, когда персонаж на грани нервного срыва лихорадочно хватается за голову.
Он не схватился за голову, но вновь подумал:
Вся моя жизнь — обман!
Многое беспокоит в такой ситуации, на многое злишься, чувствуешь себя преданным, но почему-то особенно остро воспринимается смерть его биологической матери. «Боже мой! — думал Райан. — Самоубийство. Она себя убила!» Трагедия нахлынула на него, хоть была давно в прошлом. Тем не менее его взбесило, что Стейси и Оуэну наплевать, знает он или нет. Что они сами узнали и промолчали, когда он, трехлетний, возможно, сидел в гостиной пред телевизором, глядя какую-то развлекательно-познавательную программу; возможно, покачивали головами, думая, какую окажут ему услугу, самостоятельно вырастив, вложив деньги и силы в ребенка, который станет стипендиатом Северо-Западного университета, потратив столько труда на формирование личности, которая займет место в верхнем ярусе. Только нет никаких признаков, что они хоть когда-нибудь думали открыть правду о его происхождении, никаких признаков, что когда-нибудь понимали, как это важно, никаких признаков, что понимали, как подло его обманывают.
Может, это мелодраматично, однако он почувствовал возникающий в глубине живота трепет с приливом адреналина. Отчасти из-за близящегося экзамена по химии, который он, скорее всего, провалит, отчасти из-за холодного жестяного октябрьского утра с сильным ветром, гнавшим по Кларк-стрит школьную стайку листьев, попавших под шедшую на скорости машину. Вспомнился термин, заученный на курсе психологии: «фугитивное состояние». Может, благодаря сочетанию дисгармоничных арпеджио в фуге из консерватории с бегущими листьями. Истерическое психологическое состояние, характеризующееся внезапным неожиданным бегством из дома, с привычного места работы, забвением своего прошлого, неуверенностью в собственной личности или превращением в новую личность, тяжелыми страданиями и полным упадком.
На самом деле звучит интересно, привлекательно в определенном смысле, хотя, пожалуй, если сознательно прийти в фугитивное состояние, то оно уже не настоящее.
Он провалился и по психологии.
Есть еще вопросы: незначительная растрата средств, задолженность за обучение, записка от регистратора: «Платеж просрочен. Просьба внести». Будет очень трудно объяснить родителям, куда он дел деньги, как умудрился забыть заплатить за учебу, потратившись вместо того на шмотки, диски, ужин в мексиканском ресторанчике на Фостер-авеню. Как это могло случиться? Даже не скажешь.
И теперь он сидит в прокатном «шевроле-авео», продвигаясь в конце января по темноватому коридору 80-го межштатного шоссе, думая написать песню о поездке в одиночестве по магистрали, где никто не знает, как меня зовут, я от вас далеко, и что-то в этом роде. Только не так банально.
Дорогие мама и папа!
Понимаю, что принятые мной недавно решения вас сильно огорчили, прошу прощения, что причинил вам боль. Знаю, что должен был раньше с вами связаться. Знаю, что делом занялась полиция, я, вероятно, считаюсь «пропавшим», хочу, чтоб вы знали, что не собирался доставлять неприятности и омрачать вашу жизнь. Но пришлось это сделать.
Сейчас стою в вестибюле мотеля, и на стене в администраторской висит ксерокопия плаката, нечто вроде «мудрых мыслей», которые почему-то обычно вывешивают рядом с компьютером или еще с чем-нибудь.
Там написано:
Обстоятельства жизни —
События жизни —
Окружающие меня в жизни люди —
Не делают меня таким, какой есть.
Они открывают, какой я есть.
И я сейчас думаю, что тебе, мама, очень понравилось бы эта мысль, ты сказала бы именно так, если б выслушала все мои объяснения. Знаю, я совершенно внезапно открыл тебе, какой я есть, и это оказалось неприятным сюрпризом. Я не тот сын, которого ты хотела, взяв меня младенцем, самостоятельно вырастив, стараясь сделать из меня хорошего человека. Догадываюсь, что я какой-то другой. Какой, пока не знаю, но…
Тут он зарегистрировался в мотеле, списав сумму за проживание с кредита по карточке Мэтью П. Блертона — в «Холидей-Инн» есть бесплатный Интернет, по которому надо проверить электронную почту Мэтью П. Блертона и ждать, не выйдет ли Джей на контакт.
При нем и сотовый телефон Мэтью П. Блертона, но Джей осторожничает с сотовой связью, поэтому нельзя звонить Джею, нельзя звонить домой.
Джей все беспокоится, что мать Райана его выследит. Много лет заявляла, что понятия не имеет, где он находится, но, если ее сын пропал, действительно пропал, не сдастся ли, не постарается отыскать Джея? Не подумает ли, что Джей — настоящий отец — имеет право знать? Почти все время Райану казалось правильным, что он уже который месяц живет с Джеем в шалаше в мичиганских лесах, ночует на кушетке, выходит на «поиски», по выражению Джея, делает что-то с кредитными картами, номерами социального страхования, разнообразными списками из Интернета, хотя порой он представлял себе Стейси и Оуэна дома в Каунсил-Блаффс.
Сидят за кухонным столом, тычут вилками в какую-то кастрюлю, вытаскивают по кусочку. В их семье всегда молчат за столом, хотя Стейси во время его учебы в школе постоянно настаивала, что есть надо вместе, будто они сближались, сидя бок о бок, отправляя в рот куски, пока Райан, наконец, не отваливался от опустевшей тарелки: «Извини, папа, можно мне уйти?»
Горюет ли она сейчас? Волнуется, боится, плачет? Или бешено злится?
Был один момент в средней школе, когда он пошел вразнос: связался с «неподходящей», по выражению Стейси, девчонкой, прогуливал занятия, без конца врал, скрывался, шатался по городу, и она стремительно приняла меры с ледяной решимостью, отослав его в дикую глушь, в лагерь для трудновоспитуемых подростков, — подняла среди ночи, сунула рюкзак в руки, у парадного уже стояли «консультанты», втолкнули его в фургон, увезли на двухнедельный дисциплинарный курс самопомощи и промывания мозгов.
Это он тоже вспомнил. Можно себе представить, как разгневанная и целеустремленная мать рассылает гонцов, которые должны поставить его на место, вернуть в ту жизнь, из которой он бежал.
Райан сел за письменный стол в своем номере в «Холидей-Инн» и открыл ноутбук. Возможно, бесполезно заниматься такими вещами, но он все-таки ввел свое имя в поисковую систему, вновь просмотрел старые сообщения и прочее. Например:
Ничего нового в деле об исчезновении студента колледжа
ЧИКАГО. Чикагская полиция зашла в тупик в деле студента Северо-Западного университета, бесследно пропавшего утром 20 октября. Следуя одной анонимной подсказке, ныряльщики обследовали ледяные воды озера Мичиган возле кампуса, но вернулись с пустыми руками. По словам сержанта полиции Риццо, следствие зашло в тупик и пока не продвинулось.
Он почувствовал себя виноватым, но и разочарованным. Копы явно в своем деле не блещут. «Бесследно!» Господи Исусе! Он вовсе не маскировался. Никто не напяливал ему на голову мешок, не увозил в закрытом фургоне. Вышел из кампуса, доехал надземкой до автобусной станции, в тот день его наверняка видела куча народу. Неужели люди так невнимательны? Неужели он так неприметен?
Раздражает и тема самоубийства — слишком скоро послали ныряльщиков в озеро! Это дело рук матери, думал он. Знает, что его биологическая мать покончила с собой, наверняка первым делом об этом подумала.
Возможно, давно думала. При каждом телефонном разговоре обязательно спрашивала, как он себя чувствует, почему такой подавленный, не случилось ли чего, — и теперь видна связь, которую она постоянно имела в виду.
Звякнул звоночек, будто кто-то послал электронное сообщение, и он опустил глаза на монитор, потому что Джею почти пора с ним связаться — они всегда кратко общаются по имейлу в таких поездках, но увидел какую-то непонятную белиберду.
Собственно, кто-то пишет, вроде бы кириллицей. По-русски?
490490: Раскрытие способностей к телекинезу с помощью гипноза… В данном разделе Вашему вниманию предлагаются фрагменты видеозаписей демонстрации парапсихологических явлений.
Райан таращился на ровные нитки букв. Что-то случилось с компьютером Джея? Джей выкидывает очередную темную шутку? Он набрал:
Блертон: Может, попробуешь по-английски, приятель?
Курсор остановился, мигая. Слышно дыхание. Потом:
490490: Господин Ж? ??J???
Полный бред, подумал он.
Блертон: Джей?!
Нет ответа. 490490 молчал, хотя молчание казалось выжидающим, в номере мотеля полная тишина, шторы задернуты, свинцовый экран телевизора холодно смотрит от кровати, вдали гудят машины на шоссе за мотелем. Пожалуй, надо закрыть сообщение.
490490: Мистер Джей. Как приятно найти мистера Джея. Я тебя вижу.
Люси проснулась одна в постели. Там, где спал Джордж Орсон, смятая простыня, ямка от головы на подушке, откинутое одеяло. Она села, оглядывая комнату. Солнечный свет пробивается по краям штор, видна настороженная дверь платяного шкафа, строгие темные очертания комода, сумрачные отражения в овальном зеркале на туалетном столике, в которых она узнала себя, одну в постели.
— Джордж! — окликнула она.
Прошла почти неделя, а они все еще в старом доме в Небраске, и она начинала немножко тревожиться, хотя Джордж Орсон старался заверить: «Нечего беспокоиться. Еще кое — что надо устроить…»
Но ничего больше не объяснял. С самого приезда его почти не видно. Часами просиживает в запертой нижней комнате, которую называет «студией». Сказать по правде, она присаживалась на корточки перед запертой дверью, заглядывала в замочную скважину под круглой граненой стеклянной ручкой, видела его как в камере-обскуре, сидящего за большим деревянным письменным столом, сгорбившись над ноутбуком, спрятав лицо за монитором.
Естественно, ей пришло в голову, что с их планом что-то не выходит.
Каким бы этот «план» ни был.
Люси понимала, что не вполне себе его представляет.
Она раздвинула шторы, хлынул свет, стало чуточку легче. Сухой землистый запах подвала особенно чувствуется этим утром — просыпаешься, во рту вкус подземелья, вкус гнилой тряпки, окна не открываются, закрашены наглухо, становится ясно, что дом давно сидит в собственной пыли. «Не волнуйся, я включил вытяжку, — сказал ей Джордж Орсон, — и раз в несколько месяцев приходит уборщица. Дом никогда не был заброшен», — сказал он с легким вызовом, но Люси только хотела знать, давно ли здесь кто-то действительно жил, давно ли умерла его мать.
И он неохотно прикинул.
«Не знаю, — сказал он. — Кажется… лет восемь?» Непонятно, почему даже на самый простой вопрос он реагирует, как на вторжение в его личную жизнь.
В последнее время они часто разговаривают в таком тоне. Она приникла к окну в безразмерной футболке и трусиках, глядя вниз на гравийную дорогу, идущую от гаража мимо дома, башни маяка, двора мотеля с домиками к двухполосной асфальтовой ленте, которая со временем вливается в межштатную автостраду.
— Джордж! — погромче окликнула Люси.
Прошлепала по коридору, спустилась вниз на кухню, там его тоже не было, хотя она увидела, что миска из-под хлопьев и ложка вымыты, аккуратно поставлены на сушилку.
Поэтому она пошла с кухни через столовую к студии.
Студия. По мнению Люси, звучит по-британски, претенциозно, как в каком-то старом детективе с убийством.
Студия. Бильярдная. Оранжерея. Бальный зал.
Здесь его тоже нет.
Дверь не заперта, на окнах шторы, на полу ковер, медный канделябр с болтающимися стеклянными подвесками.
«Таково представление моей матери об элегантности», — сказал ей Джордж Орсон, впервые показывая комнату, которую она разглядывала, сложив на груди руки. Предположительно «представление» его матери об элегантности — это не настоящая элегантность, но на Люси фактически комната произвела впечатление. Прекрасный восточный ковер, обои с позолотой, массивная деревянная мебель, полки с книгами — не дешевки в бумажных обложках, а настоящие книги в твердых переплетах с выпуклыми корешками, плотной бумагой, густым древесным запахом.
Существует ли разница, задумалась она, какое-то тонкое отличие в хорошем вкусе или воспитании, которое позволяет назвать комнату «студией», но не позволяет поставить светильник, именующийся «канделябром»?
Ей еще много предстоит узнать о социальных классовых различиях, сказал Джордж Орсон, познакомившийся с такими вещами в Йельском университете.
Что говорит о ней скудный опыт знакомства со студиями, канделябрами и прочим? За ней тянется длинная-длинная линия бедных чернорабочих, ирландских, польских, итальянских крестьян, ничего собой не представляющих на протяжении поколений.
Можно представить ее семью двухмерной вроде персонажей комиксов. Вот отец, водопроводчик, добродушный, с пивным брюшком, перепачканный человечек с волосатыми руками и лысой головой. Мать, суровая и порывистая, как ураган, пьет кофе за кухонным столом перед уходом на службу в больницу — она медсестра, но младшая, только ухаживает за больными. Сестра, простенькая и пухлая, как отец, покорно моет тарелки или укладывает белье в корзину для стирки, не жалуясь, что Люси хмуро и праздно сидит на диване, читая произведения новейших молодых романисток, стараясь источать просвещенное раздражение…
Невозможно не думать о своей потерянной, досадно карикатурной семье, оглядывая пустую студию. О старой убогой жизни, которую она променяла вот на эту новую.
В студии стоит старый дубовый письменный стол с шестью ящиками с обеих сторон, все они заперты. Картотечные шкафчики тоже заперты. И ноутбук Джорджа Орсона с секретным паролем. И стенной сейф, скрытый за обрамленным фотопортретом деда и бабки Джорджа Орсона.
«Дедушка и бабушка Орсон, — сказал Джордж, указывая на мрачную пару с бледными лицами в темных одеждах; у женщины один глаз светлый, другой темный. — Это называется гетерохромия, — сказал Джордж Орсон. — Большая редкость. Один глаз голубой, другой карий. Возможно, наследственное, хотя бабушка всегда напоминала, что в детстве брат ударил ее в глаз».
«М-м-м…» — промычала Люси и теперь, находясь одна в комнате, вновь вгляделась в изображение, в гетерохромные глаза женщины, устремленные на фотографа. Откровенно несчастный, почти умоляющий взгляд.
Потом сдвинула защелку, как ей показывал Джордж Орсон, и старая фотография в рамке повернулась, словно дверца шкафчика, обнажив стенную нишу с сейфом.
«Так, — сказала Люси, впервые увидев сейф, с виду довольно старый, с круглым циферблатом вроде верньера на старых радиоприемниках. — Не откроешь?» — спросила она, и Джордж Орсон фыркнул с легкой нерешительностью.
«По правде сказать, не могу», — сказал он.
Они посмотрели друг другу в глаза, и она не совсем поняла выражение его лица.
«Так и не подобрал комбинацию, — сказал он. Потом пожал плечами. — В любом случае там наверняка пусто».
«Ты уверен, что пусто?» — сказала она, взглянув на него, он не отвел глаза, которые в тот миг спросили: «Ты мне не веришь?» — а ее глаза ответили: «Пока не знаю, думаю».
«Ну, — сказал Джордж Орсон, — сильно сомневаюсь, что он набит золотыми дублонами и драгоценными камнями».
И слегка улыбнулся, заиграв ямочками на щеках.
«Комбинация наверняка отыщется в архивных бумагах, — сказал он, игриво коснувшись ее ноги указательным пальцем, как бы на счастье. — Где-нибудь обязательно есть, — сказал он, — если только ключ от картотеки найдется».
И теперь, стоя в студии, она не удержалась от очередного осмотра сейфа. Не удержавшись, протянула руку к медной ручке, оправленной слоновой костью, просто чтобы убедиться, что сейф по-прежнему заперт, запечатан и недоступен.
Не то чтобы ей хочется обокрасть Джорджа Орсона. Не то чтобы она питала страсть к деньгам…
Хотя надо признаться, что это проблема. Надо признаться, ей страстно хотелось покинуть Помпею, штат Огайо, жить в богатстве с Джорджем Орсоном, и, возможно, действительно именно это среди всего прочего привлекало ее в нынешней авантюре.
В сентябре, в последний год обучения в средней школе, через два месяца после смерти родителей, Люси была простой убитой горем ученицей спецкласса Джорджа Орсона по американской истории.[12]
Он был новым учителем, новичком в городе, и прямо в самый первый день занятий выяснилось, что производит сильное впечатление — весь в черном, с бесхитростным взглядом зеленых глаз, устремленным на окружающих, с такой улыбкой, будто все они вместе совершают нечто противозаконное.
«Американская история — история, которую вы до сих пор изучали, — полна обмана», — сказал им Джордж Орсон и помолчал, как бы смакуя последнее слово. Она подумала, что он, должно быть, из Нью-Йорка, Чикаго или еще откуда-то, долго здесь не задержится, но фактически обратила на него гораздо больше внимания, чем ожидала.
Потом в коридоре услышала, как мальчишки обсуждают автомобиль Джорджа Орсона. Она и сама заметила «мазерати-спайдер», крошечный, серебристый, с откидным верхом, вмещающий всего двух человек, почти игрушечный.
«Видели?» — услышала она вопрос Тодда Зилки, которого ненавидела. Он был футболистом, могучим верзилой, хоть сыном юриста, настолько хорошо успевающим в школе, что его выбрали в Национальное общество почета, после чего Люси перестала посещать собрания. Будь она посмелее, совсем вышла бы, отказалась от членства. В среднем классе именно Тодд Зилка стал называть ее Лайси,[13] в чем не было бы ничего страшного, если бы они с сестрой действительно не заразились вшами — педикулезом — и были с позором изгнаны из школы, пока не избавятся от паразитов, и даже через годы многие называли ее «Лайси», возможно запомнив только это после двенадцатилетней совместной учебы.
Люси прозвала Тодда Зилку Тодзиллой, однако не сумела добиться, чтобы прозвище к нему приклеилось.
Тот факт, что твари вроде Тодзиллы живут и процветают, стал среди прочего хорошим поводом навсегда покинуть Помпею, штат Огайо.
Тем не менее она тайком прислушалась, как он излагает свое дурацкое мнение идиотам приятелям в школьном коридоре. «Я имею в виду, — говорил он, — мне хотелось бы знать, откуда у захудалого учителишки бабки на такую тачку? Похоже, импортная, итальянская, знаете? Наверняка на семьдесят кусков тянет!»
Она невольно обомлела. Семьдесят тысяч долларов — впечатляющая сумма. И снова вспомнила Джорджа Орсона, стоявшего перед ними в классе, Джорджа Орсона в облегающей черной рубашке, объясняющего, что Вудро Вильсон был белым расистом, и цитирующего Анаис Нин:[14]
«Мы видим не настоящие вещи, а самих себя. Потому что за видящим оком всегда стоит „я“».
В один прекрасный день вскоре после этого Тодзилла поднял в классе руку, и Джордж Орсон с надеждой кивнул. Будто собирался вместе с ним обсуждать конституцию.
«Да?.. Э-э-э… Тодд?» — сказал Джордж Орсон, и Тодзилла ухмыльнулся, оскалив крупные зубы с железной ортопедической пластинкой.
«Так, мистер О, — сказал он, принадлежа к числу придурков, которые считают прикольным называть учителей и прочих взрослых глупыми кличками. — Вот что, мистер О, — сказал Тодзилла. — Откуда у вас такая машина? Обалденная».
«Ох, — сказал Джордж Орсон. — Спасибо».
«Что это? „Мазерати“?»
«Совершенно верно». — Джордж Орсон оглядел остальных, и Люси показалось, что их с Джорджем Орсоном взгляды встретились на долю секунды, словно они были заодно, молча признав Тодзиллу неандертальцем. Потом Джордж Орсон переключил внимание на доску, на конспект, еще на что — то.
«Почему же вы школьный учитель, если можете себе позволить такую машину?» — продолжал Тодзилла.
«Пожалуй, потому, что преподавание в средней школе меня вполне устраивает», — сказал Джордж Орсон. С непроницаемым видом. Снова взглянул на Люси, уголки губ вздернулись так, что ямочка на подбородке исчезла. Возможно, лишь она заметила моментальный намек на скрытое веселье. Люси улыбнулась. Забавный. Интересный.
Но Тодду это не понравилось. Потом, в коридоре, в школьном зале, в кафетерии, она слышала, как он критически повторял тот же самый вопрос: «Откуда у школьного учителя такая машина? Преподавание его на хрен устраивает, поцелуйте меня в задницу! По-моему, просто богатенький педик или охотник до малолеток. Просто балдеет среди ребятишек».
Пожалуй, тут она впервые подумала: «М-м-м…» Ее саму заинтриговала мысль о богатстве Джорджа Орсона, о его мягких, но мужских руках, испещренных венами.
Они выехали из Помпеи в «мазерати», и, может быть, это ей придавало уверенности. Она думала, что хорошо смотрится в этой машине, на автостраде их разглядывали, один тип выглянул из внедорожника, картинно подмигнул на манер артиста немого кино или мима. Она со своей стороны демонстративно не заметила, хотя фактически даже купила тюбик яркой губной помады, как бы в шутку, но, глядя на себя в боковое зеркало, в душе радовалась эффекту.
Кем ты стала бы, если не Люси?
Они часто обсуждали этот вопрос, когда Джордж Орсон не запирался в «студии».
Кем ты хочешь стать?
Однажды Джордж Орсон откопал в гараже лук и стрелы, они пошли на берег пострелять на пробу. Настоящей мишени он не нашел, поэтому долго возился, подыскивая для Люси что-нибудь подходящее. Например, пирамиду банок из-под содовой. Старый пляжный мяч, всего наполовину накачанный. Большую картонную коробку, на которой начертил круги черным маркером.
Когда Люси вставила стрелу в тетиву, вскинула лук, постаралась прицелиться, Джордж Орсон начал задавать вопросы.
«Кем ты предпочла бы стать — непопулярным диктатором или популярным президентом?»
«Легко ответить», — сказала Люси.
«Лучше жила бы в бедности в прекрасном месте или в богатстве в ужасном?»
«По — моему, вряд ли бедные люди когда — нибудь живут в прекрасных местах», — сказала она.
«Лучше бы утонула, замерзла насмерть или сгорела при пожаре?»
«Джордж, почему ты всегда мрачно шутишь?»
Он скупо улыбнулся.
«Поступила бы в колледж, даже если бы денег хватило, чтоб всю жизнь не работать? То есть, — продолжал Джордж Орсон, — поступила бы просто ради образования или только ради какой-то карьеры?»
«М-м-м… — задумалась Люси, пририсовывая бороду пляжному мячу, лениво колыхавшемуся на ветру. — Думаю, ради образования. Хотя если б денег хватило, чтобы никогда не работать, может, выбрала бы другую специальность. Какую-нибудь непрактичную».
«Понятно, — сказал Джордж Орсон. Он стоял позади нее, прикасаясь к спине грудью, помогая целиться. — Например?» — спросил он.
«Например, историю», — сказала Люси, улыбнулась в его сторону и пустила стрелу, которая описала извилистую неуверенную дугу, потом упала на песок приблизительно в футе от пляжного мяча.
«Почти в яблочко! — шепнул Джордж Орсон, все еще к ней прижимаясь, обхватывая рукой за талию, касаясь губами уха. Она почувствовала, как губы шевельнулись и выдохнули: — Очень близко».
Она вновь вспомнила об этом, выйдя из дома и остановившись в ночной футболке, со сбившимися набок примятыми волосами — в данный момент ничего привлекательного.
— Джордж! — крикнула она еще раз.
И, осторожно ступив босыми чувствительными ногами на гравий подъездной дорожки, направилась к гаражу. Это была деревянная постройка вроде сарая, заросшая по бокам высокими сорняками, где с ее приближением со стрекотом запрыгали потревоженные кузнечики. Сухие крылышки трещали, как погремушки; она забрала в кулак рассыпавшиеся волосы.
Они больше не выезжали в «мазерати» после приезда. «Слишком в глаза бросается, — сказал Джордж Орсон. — Незачем привлекать к себе внимание». И на другое утро она проснулась, а его уже не было ни в постели, ни дома, и в конце концов Люси нашла его в гараже.
Там стояли две машины. Слева «мазерати», целиком накрытый оливково-зеленым брезентом. Справа старый красно-белый пикап «форд-бранко», скорей всего, семидесятых-восьмидесятых годов. Капот пикапа был поднят, над двигателем склонился Джордж Орсон.
Он был в старом рабочем комбинезоне, и она чуть вслух не рассмеялась. Непонятно, где можно выкопать такой комбинезон.
«Джордж, — сказала она. — Я тебя обыскалась. Что ты тут делаешь?»
«Машину чиню», — сказал он.
«А-а-а», — сказала она.
И хотя в основном он остался самим собой, выглядел — как бы сказать — ряженым в грязном комбинезоне, с нечесаными вздыбленными волосами, с замасленными черными пальцами, она содрогнулась.
«Даже не знала, что ты умеешь машины чинить», — сказала Люси, и Джордж Орсон бросил на нее долгий взгляд. Огорченный, по ее мнению, будто он припомнил собственную ошибку, совершенную в далеком прошлом.
«Возможно, ты многого обо мне не знаешь», — сказал он.
Поэтому она теперь помедлила, топчась в дверях гаража.
Пикап исчез — ее пробила дрожь сомнения, пока она разглядывала голый бетонный пол с маслянистым пятном в пыли на месте старого «форда-бранко».
Он уехал — оставил ее в одиночестве — бросил…
«Мазерати» на месте, по-прежнему накрыт брезентом. Она не совсем брошена.
Хотя знает, что у нее нет ключей от машины.
Даже если бы были, она не сумеет вести автомобиль с механической коробкой передач.
Думая об этом, Люси оглядывала полки: банки с машинным маслом, бутылки с голубоватой стеклоочистительной жидкостью, коробки с болтами, шурупами и прокладками.
Небраска еще хуже Огайо, если такое вообще возможно. Беззвучное место, думала она, хотя порой оконные рамы глухо дребезжат под ветром, слышится его долгое дуновение в сорной траве и пыли на сухом ложе озера, иногда над домом раздается внезапный ужасный хлопок, когда военный самолет преодолевает звуковой барьер, стрекочут кузнечики, прыгая с одного колеса на другое…
Однако в основном безмолвие, как после конца света, и небо тебя запечатывает в стеклянном заснеженном шаре.
Она по-прежнему была в гараже, когда вернулся Джордж Орсон.
Сдернула с «мазерати» брезент, села на водительское сиденье, желая бы знать, как запустить мотор, соединив провода. Как было бы замечательно, если б Джордж Орсон вернулся и обнаружил пропажу любимого «мазерати», получив хороший урок; приятно представить его выражение, когда он увидел бы ее в машине, уже в темноте выезжающей на дорожку…
Она все еще фантазировала на эту тему, когда Джордж Орсон остановил рядом старый «форд-бранко». Удивленно взглянул, открыв дверцу, — почему снят брезент с «мазерати»? — но, увидев ее за рулем, встревожился, сильно ее обрадовав.
— Люси? — сказал он.
На нем были джинсы и черная футболка, совершенно неописуемая — таково его представление о подобающей в здешних местах одежде, в которой он, надо признать, не выглядит богачом. Не выглядит даже школьным учителем: небритый, с отросшими волосами, с подозрительно окаменевшей челюстью — настоящий злодей средних лет. Она мимолетно вспомнила отца своей подружки Кейли, который развелся с ее матерью, жил в Янгстауне, слишком много пил, однажды возил их, двенадцатилетних, в парк развлечений на Седар-Пойнт. Он вспомнился ей на автомобильной стоянке, привалившийся к капоту своей машины, куря сигарету, пока они подходили, когда она опасливо обратила внимание на его мускулистые руки, уставившиеся на нее глаза и подумала, не разглядывает ли он чуть проклюнувшиеся груди.
— Люси, что ты тут делаешь? — повторил Джордж Орсон, и она твердо на него взглянула.
Конечно, настоящий Джордж Орсон еще здесь, внутри, если отмоется начисто.
— Собираюсь завести машину, угнать, уехать в Мексику, — сказала Люси.
И лицо его стало знакомым лицом Джорджа Орсона, того самого Джорджа Орсона, которому нравится ее сарказм.
— Милая, — сказал Джордж Орсон, — я просто быстренько смотался в город, и все. Надо было кое-что прикупить, приготовить тебе вкусный ужин.
— Не люблю, когда меня бросают, — сурово сказала Люси.
— Ты спала, — сказал Джордж Орсон. — Будить не хотелось.
Он провел рукой по волосам — действительно понял, что выглядит неопрятно, — дотянулся, открыл дверцу «мазерати», забрался на пассажирское сиденье.
— Записку оставил, — сказал он. — На столе на кухне. Видно, ты не заметила.
— Нет, — сказала она. Они помолчали, и она ничего не могла поделать с медленно разливающейся в груди пустотой одиночества после конца света и схватилась за руль, будто куда-то ехала.
— Не хочу здесь одна оставаться, — сказала она.
Они взглянули друг на друга.
— Извини, — сказал Джордж Орсон.
Он накрыл ее руку ладонью, она ощутила гладкое пожатие — в конце концов, он, вероятно, остался единственным в мире, кто ее действительно любит.
Когда Хейден еще не убедился, что телефон Майлса прослушивается, когда им с Майлсом только перевалило за двадцать, он звонил довольно регулярно. Раз в месяц, иногда чаще.
Телефон верещал среди ночи. В два часа. В три. «Это я, — говорил Хейден, хотя кто это еще мог быть в такой час. — Слава богу, наконец-то ты трубку взял, — говорил он. — Ты должен мне помочь, я заснуть не могу».
Порой он развивал и перерабатывал прочитанную статью о психических феноменах, перевоплощении, прошлых жизнях, спиритуализме. Обычное дело.
Порой назойливо и многословно вспоминал их общее детство, пересказывал события, которые Майлс совершенно не помнил — события, которые, по его мнению, Хейден наверняка выдумал.
Но с ним не поспоришь. Если Майлс высказывал замечания и сомнения, Хейден с легкостью переходил в наступление, воинственно защищался — и кто знает, что будет дальше. Однажды они жарко заспорили над его «воспоминаниями», и Хейден бросил трубку, после чего не звонил больше двух месяцев. Майлс был сам не свой. Впрочем, тогда он верил, что отыскать Хейдена — дело времени; со временем его отловят или еще как-нибудь заставят вернуться домой. Воображал, как его успокоят, может быть, накачают лекарствами, и они заживут вдвоем в маленькой квартирке, мирно играя в видеоигры по возвращении Майлса с работы. Организуют совместное предприятие. Сам понимал, как это смешно.
И все-таки, когда Хейден в конце концов объявился, Майлс держался в высшей степени примирительно. Испытал такое облегчение, что мысленно поклялся никогда не противоречить Хейдену, что бы тот ни говорил.
Было четыре часа утра. Майлс сидел в кровати, крепко стиснув трубку, с быстро бьющимся сердцем. «Скажи только, где ты, — сказал он. — Никуда не уезжай».
«Майлс, Майлс, — сказал Хейден. — Как я рад, что ты волнуешься!»
И объявил, что живет в Лос-Анджелесе, в собственном бунгало за бульваром Сансет в Силвер-Лейк. «Не найдешь меня, если приедешь, — но если тебе от этого легче, здесь я и живу».
«Легче», — сказал Майлс, записывая на желтом липком листочке из пачки на тумбочке «Сансет б-р» и «Слв. — Лейк».
«Мне тоже, — сказал Хейден. — Ведь ты единственный, с кем я реально могу говорить, знаешь? — Майлс услышал долгий выдох, вероятно после затяжки косячком. — Ты единственный в мире, кто еще меня любит».
Хейден часто размышлял об их детстве — верней, о своем, ибо Майлс фактически не помнил ни одного события, которыми он одержимо интересовался. Но держал при себе возражения и оговорки. Брат впервые ему позвонил после ссоры, и Майлс молчал, пристально глядя на липкую бумажку, пока Хейден шел дальше.
«Я часто думаю о мистере Бризе, — говорил он. — Помнишь?»
Майлс заколебался.
«Н-ну…» — сказал он, и Хейден нетерпеливо фыркнул.
«Гипнотизер, помнишь? — сказал он. — Довольно близко дружил с мамой и папой, постоянно присутствовал на вечеринках. По-моему, одно время встречался с тетушкой Элен».
«Угу, — несогласно промычал Майлс. — И его фамилия Бриз?»
«Возможно, сценический псевдоним, — сказал Хейден. Голос стал глухим, напряженным. — Боже, Майлс, ты ничего не помнишь. Никогда ни на что не обращал внимания, правда?»
«Пожалуй», — сказал Майлс.
Согласно Хейдену, предполагаемый случай с мистером Бризом произошел на очередной вечеринке, которые устраивали их родители. Было поздно, перевалило за полночь, Хейден спустился на кухню в пижаме, не в силах заснуть, вспотев на верхней койке, где на него с потолка дул теплый вентилятор, — в любом случае проснулся от музыки, смеха, гула взрослых голосов, доносящихся из-под досок пола, проникших в его сны. Что касается Майлса, то он мирно спал на нижней койке. Как обычно, бесчувственно.
Им обоим, Майлсу и Хейдену, было по восемь лет, но они были маленькие для своего возраста, и, когда симпатичный серьезный Хейден пил на кухне воду, мистер Бриз поднял его и поставил на стул.
«Скажи, малыш, — сказал мистер Бриз низким тихим голосом, — ты знаешь, что такое криптомнезия?»
Мистер Бриз заглянул сверху вниз в глаза Хейдена, как бы любуясь своим отражением в озере, поднял указательный палец, нацелившись в самый центр лба Хейдена, но не прикасаясь.
«Тебе когда-нибудь вспоминается то, чего с тобой на самом деле не было?» — спросил мистер Бриз.
«Нет», — сказал Хейден. Он смотрел без улыбки на мистера Бриза, дерзко, как всегда смотрел на взрослых. Вошла тетя Элен и остановилась, наблюдая.
«Портис, — сказала она, — не донимай ребенка».
«Я не донимаю», — сказал мистер Бриз. Он был в черных джинсах, в ковбойке в цветочек, со складками у рта, будто утюгом заглаженными, и ласково смотрел в лицо Хейдена. — «Ты же не боишься, юноша, правда?» — сказал мистер Бриз. В другой комнате шумела вечеринка, какой-то блюз, рок, песня, кто-то покачивался в медленном танце, во дворе горько плакала пьяная дама, и ее утешал пьяный друг.
«Мы только заглянем в предрассветный час его прошлых жизней, — сказал мистер Бриз тете Элен. И светло улыбнулся Хейдену: — Что ты об этом думаешь, Хейден? Одновременно увидим всех, кем ты был!» — Мистер Бриз тихо, чуть слышно вздохнул в предвкушении. — «Мне редко выпадает возможность работать с ребенком», — сказал он.
Тот самый мистер Бриз был пьян в стельку, думал Майлс. Может быть, тетя Элен тоже. Как и все прочие взрослые в доме.
Но, даже пьяный в стельку, мистер Бриз быстро пригвоздил Хейдена одними зрачками.
«Хочешь, чтоб я тебя загипнотизировал, правда?» — сказал он.
Губы Хейдена открылись, язык шевельнулся.
«Да», — услышал он свой ответ.
Взгляд мистера Бриза сомкнулся с взглядом Хейдена, словно с соседним кусочком головоломки.
«Расскажи, что чувствуешь при смерти, — сказал мистер Бриз. — В самый момент смерти. Опиши мне тот самый момент».
Мистер Бриз взял и вспорол Хейдена, как рыбак вспарывает брюхо трески. Так рассказывал Хейден. «Не физическое тело, — объяснил он. — А дух. Назови, как хочешь. Душу. Внутреннее „я“».
«Что значит „распорол“, — беспокойно сказал Майлс. — Не понимаю».
«Не в сексуальном смысле, — сказал Хейден. — Ты везде видишь секс, извращенец».
Майлс сдвинул трубку с неприятно вспотевшего уха. Почти пять утра.
«Ну и…» — сказал он.
«Так и началось, — сказал Хейден. — Мистер Бриз сказал, что я прожил в прошлом больше жизней, чем любой другой, кого он встречал…»
«Богатая жатва, — сказал ему мистер Бриз. — Ты собрал необычайно богатый улов», — сказал он. Жизни теснились внутри Хейдена, как икринки…
«Рыбьи яйца, — сказал Хейден. — Вот что такое икринки».
«Знаю», — сказал Майлс, и Хейден вздохнул.
«Дело в том, Майлс, — сказал Хейден, — что никто не понимает: как только это откроешь, потом уже не закроешь. Вот что я стараюсь тебе объяснить. Если б людям пришлось жить с такими воспоминаниями, с какими живу я, многие покончили бы с жизнью».
«Ты имеешь в виду кошмарные сны», — сказал Майлс.
«Да, — сказал он. — Так мы их называем. Теперь я лучше знаю».
«Как та самая белиберда с пиратами», — сказал Майлс.
«Белиберда с пиратами, — сказал Хейден и устало умолк. — У тебя получается как бы увеселительная прогулка в Никуда».
Так называемая «белиберда с пиратами» — один из повторявшихся в детстве кошмаров Хейдена, о котором они давно не говорили. Правда, он просыпался с криком. Со страшными и ужасными воплями. Майлс их до сих пор живо слышит.
В тех снах, как рассказывал Хейден, он был мальчиком на пиратском судне. Юнгой, по предположению Майлса. Помнил катушку крепкого каната, где спал, свернувшись в клубок. Громко хлопали паруса, скрипели мачты, пока он лежал, пытаясь отдохнуть, пахло сырым деревом и прилипалами, и, когда он чуть приоткрывал глаза, видел голые грязные ноги пиратов, покрытые незаживавшими язвами. Он сжимался и корчился, чтоб его не заметили, потому что пираты порой его пинали. Иногда хватали за шиворот, за волосы и вздергивали.
«Все время хотят, чтоб я их целовал, — рассказывал Хейден Майлсу, когда им было восемь, потом десять лет, и он просыпался с криком. — Все время хотят, чтобы я в губы их целовал». — Он морщился, вспоминая зловонное дыхание, гнилые зубы, сальные бороды.
«Гадость», — говорил Майлс. Помнится, даже тогда он думал, что в снах Хейдена есть что-то противоестественное. Пираты его целовали, отрезали порой прядь волос — «на память о твоих поцелуях, мой мальчик», — один отхватил кусочек мочки уха.
Тем конкретным пиратом был Билл Мак-Грегор, и Хейден особенно его боялся. Билл Мак-Грегор был хуже всех, и по ночам, когда все спали, ходил искать Хейдена, медленно и глухо ступая по доскам палубы, говоря низким шепотом.
«Мальчик, — бормотал он. — Ты где, мальчик?»
После того как Билл Мак-Грегор отрезал кусок мочки, ему захотелось большего. Каждый раз, поймав Хейдена, он еще что-нибудь отщипывал. Кожу с локтя, кончик пальца, частичку губы. Хватал жмурившегося Хейдена и что-нибудь отхватывал, а потом Билл Мак-Грегор съедал его плоть.
«А когда я закончу играть с тобой, — шептал Билл Мак-Грегор, — подкрадусь со спины и…»
Согласно Хейдену, так он и сделал. Стояла весенняя ночь, Билл Мак-Грегор подкрался сзади, крепко зажал ладонью глаза Хейдена, перерезал ему горло и выбросил за борт, и Хейден полетел в море, схватившись за горло, словно старался себя задушить, кровь пузырилась, текла между пальцами. Он видел впереди себя, падая вниз головой в океан, струйки и капли крови, видел, как исчезает луна под ногами вместе со звездным небом, слышал, как сглотнул, ударившись о воду, рыба метнулась в сторону при его погружении вглубь, кругом вились морские водоросли, кружилась водоворотами яремная кровь, рот открывался и закрывался, тело немело.
Точный момент смерти.
Да, конечно, Майлс знал об этом. Когда они были детьми, Хейдену регулярно снился тот сон, иногда по два раза в неделю. Он спрыгивал на нижнюю койку, влезал под одеяло к Майлсу, а если Майлс еще не проснулся, тряс его и будил. «Майлс! — говорил он. — Майлс! Опять кошмар! Ох, боже! Кошмар!» И крепко прижимался к Майлсу, как будто они вновь лежали в материнской утробе.
Майлс всегда гордился тем фактом, что он хороший брат. Никогда не сердился, сколько бы ни слушал про Билли Мак-Грегора и остальное.
Но когда сделал какое-то замечание по этому поводу, Хейден долго молчал.
«О да, — сказал он. — Ты был мне очень хорошим братом».
Они слушали дыхание друг друга. Майлс слышал в телефонной трубке бульканье кальяна с марихуаной. Ничего удивительного.
Да, конечно, Майлс понял намек. Хейден считал, что он должен стоять на его стороне, несмотря ни на что. Думал, что Майлс сразу же разорвет отношения с матерью и прочими родными и останется с ним, сколь бы невероятными ни были его рассказы, скандалы и обвинения.
Майлс далеко не готов обсуждать эту тему, но от Хейдена нелегко отвертеться. Рано или поздно любой разговор возвращается по неизбежной спирали к его разнообразным навязчивым идеям, кошмарным снам, воспоминаниям, недовольству семьей…
«Патологический лжец», — говорила по этому поводу мать. «Он без конца мутит воду, Майлс», — говорила она много раз по самым разным поводам. Постоянно предупреждала, что Майлс слишком доверчив, его слишком легко обмануть, он слишком преданный сторонник Хейдена, «услужливый, на все готовый маленький прихвостень», — едко добавляла она.
Стараясь в тот момент отправить Хейдена в закрытую психиатрическую лечебницу, она сказала: «Обожди, милый Майлс, и увидишь, как в один прекрасный день он предаст тебя точно так же, как предал всех прочих. Это лишь дело времени».
Поэтому, когда Хейден позвонил и сказал, что нуждается в помощи, что нуждается в помощи брата: «Ты должен мне помочь, я заснуть не могу, Майлс, пожалуйста, просто поговори со мной», Майлс невольно припомнил предупреждение матери.
Особенно плохо, что Хейден упорно настаивает на своей версии их общей жизни, на своей версии событий. Тех событий, которых никогда фактически не было, по твердому убеждению Майлса.
«Вот что меня смущает, — сказал ему Майлс, уже не один час обсуждая с ним прошлые жизни, пиратов и прочее. И хоть он совсем выдохся, все равно старался говорить резонно и дружелюбно. — Я как-то не совсем понимаю про того самого мистера Бриза, — сказал Майлс. — Потому что честно не помню, чтобы ты мне когда-нибудь о нем рассказывал, а, кажется, должен бы».
«Ох, я тебе рассказывал, — сказал Хейден. — Абсолютно точно».
Это было через несколько недель после того, как Хейден зациклился на истории «гипнотизера на кухне». Майлс сидел в машине в зоне отдыха на скоростной межштатной автостраде, разговаривая через опущенное стекло по телефону-автомату. Было около двух часов ночи. На рулевом колесе развернута карта Соединенных Штатов.
«…возможно, проблема в том, — говорил Хейден, — что ты подавил очень многие воспоминания о нашем детстве. Никогда не думал об этом?»
«Ну», — сказал Майлс и хлебнул воды из бутылки.
«Не то чтобы я перепутал всю жизнь, — сказал Хейден. — Помнишь Бобби Бермана? Помнишь Эймоса Марли?»
«Да», — сказал Майлс. И правда, имена, знакомые в детстве, знакомые по кошмарным снам Хейдена. Мальчишка Бобби Берман, любивший играть со спичками, сгорел в сарае с инструментами позади своего дома; Эймос Марли подростком вступил в армию Союза[15] во время Гражданской войны и умер, уползая с поля боя с оторванными по колено ногами. Мать его всегда называла «плодом фантазии» Хейдена.
«Ох, Хейден, — с отчаянием говорила она, — почему ты не выдумываешь счастливые истории? Почему всегда так мрачно?»
Хейден вспыхивал и беспомощно пожимал плечами. Ничего не отвечал. А вскоре начал утверждать, будто мысленно видит свои прошлые жизни. Что фактически сам был «персонажами» этих историй. Что кошмарная жизнь в их нынешней семье — одна из его многих прошлых кошмарных жизней.
Но только после смерти отца Хейден стал понимать истинную природу своих страданий.
По крайней мере, на такой версии он в тот момент настаивал. Только когда не стало отца, и мать вторично вышла замуж, и ненавистный Марк Спейди поселился в их доме, только тогда он начал осознавать в полной мере, что «вскрыл» в нем мистер Бриз.
«Понимаешь, я к этому не был готов, — сказал Хейден. — Надо было понять, что не один я, а все».
Он начинал понимать постепенно, сказал Хейден. Начинал понимать, что вовсе не единственный жил в прошлых жизнях. Определенно нет! Мало-помалу в толпах на улицах, в ресторанах, в мелькающих по телевизору лицах, в легких жестах одноклассников и родственников понемногу проглядывало что-то смутно знакомое. Перехваченный косой взгляд, скользнувшие по ладони пальцы кассирши в универсаме, тусклый передний зуб учителя геометрии в школе, голос отчима Марка Спейди, в точности повторяющий, по утверждению Хейдена, замогильный голос пирата Билли Мак-Грегора…
После смерти отца Хейден стал видеть нечто знакомое в каждом лице. Где он с ними сталкивался? В какой жизни? Несомненно, почти каждая душа встречалась с другими в том или ином перемещении, все они взаимосвязаны, сплетены, их пути пересекаются в далекой предыстории, в пространстве и бесконечности, как в какой — нибудь устрашающей математической формуле.
Ясно, что дело тут в смерти отца, думал Майлс. До того Хейден был просто мальчиком с чрезмерно развитым воображением, которому снились кошмары, а мистер Бриз, если таковой существовал в действительности, был просто случайным отцовским знакомым, напившимся на вечеринке.
«Ох, не надо, — сказал Хейден, когда Майлс попробовал это предположить. — Как просто! — воскликнул он. — Тебе это мама сказала? Что я стал так называемым шизофреником, потому что не мог смириться с папиной смертью? Знаю, тебе не нравится, когда я набрасываю тень сомнения на твою рассудительность, но действительно слишком уж просто».
«Хорошо», — сказал Майлс. Он не хотел спорить, хоть абсолютно ясно, что Хейден глубоко в душе переменился за несколько месяцев после смерти отца. Им было тогда по тринадцать, год назад они начали вместе работать над атласом, и Хейден все мрачнел и мрачнел, злился и замыкался. Майлсу казалось, что Хейден острее реагирует на некоторые памятки и напоминания об умершем — на всякие мелочи в доме, которые теперь красноречиво свидетельствовали об отсутствии отца, и он начал их собирать. Среди прочего обертка от жвачки, из которой отец рассеянно сложил птичку-оригами, оставив ее на комоде среди рассыпанных монеток. Среди прочего карандаш с отметками его зубов, непарный носок, открытка с назначенным визитом к дантисту.
Голос на автоответчике, который они позабыли стереть, пока Хейден однажды не звякнул домой и услышал, как отец ответил на энный звонок: «Здравствуйте. Вы позвонили на домашний телефон Чеширов…»
Через секунду стало ясно, что это запись.
Но только через секунду! За ту секунду сердце выскочило, случившееся оказалось страшным сном, произошло чудо…
«Папа!» — сказал Хейден, затаив дыхание.
Они с Майлсом были на катке в парке, звонили матери, чтобы она за ними приехала, и Майлс стоял рядом с Хейденом у телефона-автомата.
«Папа!..» — сказал Хейден, затаив дыхание, и Майлс заметил на его лице мгновенную сверхъестественную надежду, которая почти сразу исчезла, вспышку изумленной радости, которая почти сразу угасла, как только он понял, что обманулся. Отец мертв по-прежнему, мертвее прежнего.
Майлс все это почувствовал, осознал как бы с помощью телепатии, ощутил все эмоции Хейдена, как в самом раннем детстве, когда вопил от боли, если Хейден прищемлял дверью пальчик, смеялся над еще не произнесенной Хейденом шуткой, точно знал выражение лица Хейдена, даже не находясь с ним в одной комнате.
Теперь все изменилось.
Лицо Хейдена сморщилось и замкнулось, под его резким жгучим взглядом сопереживание Майлса превратилось в неприятное и грубое вторжение. Словно Майлс заслужил наказание, став свидетелем чистосердечного и откровенного душевного порыва. «Заткнись, кретин», — сказал Хейден, хоть Майлс не произнес ни слова, и отвернулся, не желая взглянуть ему в глаза.
Решено: больше они не будут счастливы никогда.
Не наивно ли думать, будто они были счастливы до смерти отца? Майлс размышлял об этом, проезжая по автостраде через Иллинойс, Айову, Небраску — до Лос-Анджелеса все равно еще тысячи миль.
Было неплохо, думал Майлс. Правда?
Пока они росли, Кливленд выглядел вполне идиллически, по крайней мере с точки зрения Майлса. Родители довольно скоро после женитьбы поселились на восточном краю города, в старом комфортабельном доме на улице, обсаженной с обеих сторон высокими серебристыми тополями. Это был приятно обветшавший квартал для среднего класса, расположенный чуть севернее особняков на бульваре Фэрмаунт, чуть южнее трущоб по ту сторону от Мейфилд-Роуд, и Майлс, помнится, думал, что он не так плох. Взрослея, они с Хейденом заводили друзей, которые были приемлемо беднее и приемлемо богаче них, и отец им советовал внимательнее присматриваться к домам и семьям приятелей. «Знакомьтесь с другой жизнью, — говорил он. — Хорошенько думайте, мальчики. Люди сами выбирают образ жизни, я хочу, чтоб вы это запомнили. Какую вы жизнь для себя изберете?»
Было ясно, что сам отец долго думал над этим вопросом. Открыл так называемое «агентство талантов», фактически став его единственным служащим. Иногда выступал рыжим клоуном с размалеванной физиономией на детских праздниках в дни рождения, на грандиозных открытиях ярмарок, жонглируя воздушными шарами, служа запевалой, и прочее. Иногда представал в образе завлекательного Волшебника Чешира («Удивим чудесами гостей и клиентов! Торговые выставки! Корпоративные вечеринки! Торжественные мероприятия!»). Иногда был Ларри Чеширом, дипломированным гипнотизером, специалистом по мотивации и отучению от курения; иногда Лоренсом Чеширом, доктором философии, гипнотерапевтом.
Майлс и Хейден никогда в жизни не видели его в этих ролях, хотя время от времени наталкивались на его снимки в разных обличьях, валявшиеся повсюду в доме, на обрывки составленных им рекламных объявлений: «Рыжий клоун и его друзья-куклы приглашают вас на час волшебных сказок…» или «Волшебная мастерская Чешира поможет вам открыть силу собственной мысли и духа…».
Время от времени они слышали, как он разговаривает по телефону, сидя за кухонным столом с большой черной записной книжкой, задумчиво грызя в паузах карандаш. Их смешило, что он меняет тон в зависимости от собеседника. С серьезного, по-детски таинственного бормотания рыжего клоуна на ленивый и гладкий начальственный голос гипнотизера Ларри Чешира, на богатый сценический баритон волшебника Чешира, на бесцветно-монотонный тон Лоренса Чешира, доктора философии.
Они все это слышали, абсолютно не связывая со знакомым мужчиной, совсем не похожим на разных персонажей в костюмах и гриме, шляпах и париках, напяленных дома на лысую голову. Майлс не помнит его «театральных» поступков и жестов — фактически в повседневной жизни он был скорее необычайно подавлен и грустен. По предположению Майлса, приходил домой уставшим от представлений.
Тем не менее он был хорошим отцом. Внимательным на свой сдержанный лад.
Они вместе играли — Майлс, Хейден и отец — в карты, в настольные и компьютерные игры. Ходили в походы с палатками и на прогулки. Маленькие Майлс и Хейден особенно увлекались миром насекомых, который отец помогал открывать, переворачивая крупные камни и бревна, называя каждую букашку с помощью карманного справочника Петерсона в бумажной обложке.
Он любил читать вслух. «Добрая луна» — первая книжка, которую помнит Майлс. «Возвращение короля» — последняя, дочитанная примерно за неделю до смерти отца.
Хотя им уже было почти по тринадцать, они привыкли спать рядом с ним после обеда. Все трое — отец, Майлс и Хейден — укладывались в носках на большой кровати: Майлс с одной стороны, с другой — Хейден, собака сворачивалась в ногах калачиком, уткнувшись в хвост мордой. Мать хранит фотографии спящей таким образом троицы. Иногда она стояла в дверях, наблюдала. Говорила, что любуется мирной картиной. Своими мальчиками. Была бы хорошей матерью, думал Майлс, если б отец не умер.
Отец умер в пятьдесят три года. Конечно, совершенно неожиданно — оказывается, у него было сильно повышено кровяное давление, а он не слишком заботился о телесном здоровье. Был заядлым, хоть и тайным курильщиком, набрал лишний вес и ел что попало. «Холестерин выше крыши», — бормотала мать присутствующим на похоронах, и Майлс видел, что она запуталась в чаще сожалений, возможных превентивных мер, которые надо было принять, других вариантов жизни, ныне бесплодных, но по-прежнему занимающих ее мысли. «Я ему говорила, мне это не нравится, — серьезно и убедительно говорила она людям, будто ждала от них упреков. — Я ему говорила».
В последующие недели Майлс много об этом думал. О его смерти. Неужели они пренебрегли отцом, не уделили внимания, не сделали чего-то, что изменило бы ход событий? Майлс закрывал глаза и старался представить, что чувствуешь при «обширном инфаркте». Может быть, просто слепнешь, голова пустеет, как чашка, из которой вылили воду?
Майлс старался представить, что было: воображал отца, который стоял перед зрителями, чувствуя первые спазмы. Возможно, боль в левой руке. Сжало грудь. Может быть, он подумал — изжога. Переутомление. Майлс представил, как он обеими руками крепко стиснул парик.
Майлс думал, что основные факты ему известны. Помнится, говорил о случившемся с Хейденом в ночь после смерти отца.
Отец уехал на выходные из города в Индианаполис и умер во время сеанса гипноза.
Убойная тема для журналистов, сказал Хейден. Интересные для массового читателя, в высшей степени иронические заголовки в «Сверхъестественных новостях».
Сеанс проходил в конференц-зале офисного комплекса в пригороде, как бы в рамках программы подготовки служащих к работе в команде — возможно, блестящая идея какого-нибудь управляющего человеческими ресурсами. То, что надо! — решило начальство. Отец, вероятно, красочно расписал, как «помочь людям открыть силу собственной мысли и духа», выбрал добровольцев, отважно согласившихся подвергнуться гипнозу, посадил перед залом на складные стулья под внимательным взглядом коллег, которые с надеждой ждали, пока он одного за другим вводил волонтеров в транс.
Все были довольны. Как интересно! Коллеги в зале с восторгом смотрели на загипнотизированных товарищей, полностью расслабившихся, абсолютно беспомощных, сидящих у всех на виду.
Отец слегка вспотел, говоря свои речи. Растер ладонью лоб, потом затылок.
«Леди и джентльмены», — сказал он и сглотнул, чтобы промочить пересохшее горло.
«Леди и…»
«Леди и джен…»
Все притихли, когда он поднял палец — минутку, пожалуйста, означал этот жест, — и сел на складной стул рядом с загипнотизированными добровольцами. Зрители усмехнулись. Последним в ряду сидел придурковатый кудрявый компьютерный маньяк с отвисшей челюстью, который особенно всех забавлял, погрузившись в глубочайший транс.
Все ждали, что будет дальше. Отец подпер кулаком подбородок, как будто задумавшись. Крепко зажмурился в позе мыслителя.
Снова послышались смешки.
Возможно, тогда он и умер.
Сидя на складном стуле, пошатываясь, балансируя на глазах у зрителей.
Снова смешки, в основном выжидающая тишина. С затаенным дыханием.
Тело отца чуть обмякло. Наклонилось на бок. Наконец, упало. Металлический складной стул сложился с металлическим щелчком и гулко стукнулся о кафельный пол.
Какая-то дама вскрикнула от неожиданности, хотя зрители так и сидели в неуверенности. Так надо? Это входит в метод проверки пригодности к работе в команде?
Тем временем загипнотизированные очнулись от гипноза. В конце концов, невозможно без конца пребывать в трансе. Это миф.
Загипнотизированные добровольцы зашевелились, открыли и вытаращили глаза.
«Просыпайтесь, просыпайтесь! — кричал отец по утрам маленьким Майлсу и Хейдену. — Просыпайтесь, засони!» — шептал он, легонько прихватывая их за уши кончиками пальцев.
По правде сказать, ни Майлс, ни Хейден, ни их мать не были непосредственными свидетелями событий, но Майлс всегда их мысленно видел как бы собственными глазами. Словно учебный фильм, снятый на крупнозернистой пленке, вроде тех, которые преподаватели средней школы в Роксборо вытаскивают из пыли в дождливые дни. «Мартин Лютер Кинг». «Репродуктивная система». «Египетские мумии».
Позже Майлс случайно описал эту сцену — сцену отцовской смерти, и мать его внимательно слушала.
«Господи боже мой, что ты несешь? — Она сидела за кухонным столом, абсолютно застывшая, с трясущейся сигаретой в пальцах. — Это Хейден тебе рассказал?» — спросила, озабоченно на него глядя. Она все подозрительнее относилась к Хейдену.
«Твой отец умер в гостиничном номере, — сказала она. — Его нашла горничная. Он остановился в „Холидей-Инн“. И не в Индианаполисе, а в Миннеаполисе. И если хочешь знать, он присутствовал на съезде Национальной гильдии гипнотизеров. Не устраивал никакого сеанса».
Она хлебнула кофе, резко вздернула голову, когда на кухню вошел Хейден в длинных трусах и футболке, только проснувшись, хотя уже было два часа дня.
«Ну-ну, — сказала она. — Только черта помянешь…»
Уже тогда Майлс стал понимать, что многие его «воспоминания» почерпнуты из рассказов Хейдена — брошенных в сознание зерен, из которых вырастали «события», «подробности» и «обстановка». Даже через много лет Майлс точней всего помнил последние минуты жизни отца в описанной Хейденом версии.
Оглядываясь назад, Майлс как бы жил двойной жизнью — рассказанной Хейденом и отдельной собственной жизнью более или менее нормального подростка. Пока Хейден все глубже погружался в мир прошлых жизней, который открыл для него мистер Бриз, замыкаясь все больше и больше, Майлс усердно учился в выпускном классе, играл в лакросс[16] в объединенной юниорской команде школы Хокен, где исполнял обязанности директора Марк Спейди. Пока Хейден проходил курс лечения и не спал по ночам, Майлс спокойно получал хорошие и удовлетворительные отметки, готовясь к экзамену на водительские права с Марком Спейди, пятясь задом в машине между оранжевыми конусами, расставленными на площадке, а Марк Спейди стоял в нескольких ярдах и предупреждал: «Осторожнее, Майлс, осторожнее!»
Тем временем жизнь Хейдена шла в другом направлении. Кошмары становились все ярче и ярче: пираты, кровавые битвы Гражданской войны, горящий сарай, где Бобби Берман играл со спичками и пламя высосало кислород у него из легких, — все это означало, что Хейден почти не спал. Мать устроила ему другую спальню в мансарде, где установили специальную кровать с лямками, завязывавшимися на запястьях и щиколотках, чтобы он не бродил, как лунатик, и во сне не покалечился. Иногда по ночам он выбивал ребром ладони стекла в кухонных окнах, заливая все кровью. Порой мать и Марк Спейди просыпались и видели, как он стоит над ними, размахивая молотком и что-то бормоча.
Значит, все это было не наказанием, а делалось ради его безопасности, ради общей безопасности, но Майлс удивлялся, что Хейден так охотно смирился с нововведениями. «Не переживай за меня, Майлс», — сказал он, хотя Майлс не совсем понимал, из-за чего должен переживать. В новой комнате Хейдена были видеоигры, кабельное телевидение, чему Майлс фактически слегка завидовал. Помнится, как они по вечерам лежали вместе в мансарде, запустив «Супер-Марио» на старой системе «Нинтендо», лежали бок о бок, каждый со своей игровой приставкой, уставившись в миниатюрный телеэкран на комоде.
«Не волнуйся, Майлс, — сказал Хейден. — Я обо всем позабочусь».
«Хорошо», — сказал Майлс.
Хейден уже прошел через «полный комплект» психиатров и психотерапевтов, по выражению матери. Получил разнообразные предписания. Оланзопин и галоперидол. Все это не имеет значения, сказал Хейден.
«Получается, никому не могу сказать правду, — сказал Хейден под бурчавшую в плеере музыку „Супер-Марио“. — Только с тобой можно поговорить, Майлс».
«Угу», — бросил Майлс, сосредоточившись главным образом на своем Марио, мечущемся на экране. Они вместе сидели под одеялом, и Хейден повернулся, ткнувшись в ногу Майлса ледяной ступней. Руки и ноги Хейдена всегда были бледными и холодными из-за плохого кровообращения, и он вечно совал их под одежду Майлса.
«Отвали! — крикнул Майлс, убитый в игре ядовитым грибом. — Ох! Смотри, что я из-за тебя наделал!»
А Хейден просто взглянул на него.
«Слушай внимательно, Майлс», — сказал он, когда на телеэкране возникла табличка «Игра окончена».
«Что?» — спросил он, и их взгляды встретились. По мнению Майлса, многозначительный взгляд Хейдена означал, что он должен понять.
«Я рассказал им про Марка Спейди, — сказал Хейден с легким вздохом. — Рассказал, кто такой Марк Спейди и что он с нами сделал».
«Ты о чем это?» — сказал Майлс, и Хейден вдруг вскинул глаза. В дверях стояла мать. Пришла пора спать, она явилась привязывать Хейдена к койке.
Наконец Майлс добрался до Калифорнии. Впервые за долгое время он узнал, где находится Хейден. Прошло четыре с лишним года. Майлс даже не представлял, как теперь выглядит Хейден, хотя, раз они близнецы, должно быть, по-прежнему сильно похож на него.
Был конец июня, им только что исполнилось по двадцать два года, их мать и Марк Спейди мертвы, Майлс, бросив колледж, метался с одной работы на другую. Он доехал по 70-му межштатному шоссе до центра Юты и свернул на 15-е к югу, к Лас-Вегасу.
Когда добрался до окраин Лос-Анджелеса, настало утро.
Рядом с Чайнатауном нашелся мотель, где проспал целый день на койке с тонким матрасом, при плотно закрытых шторах, не пропускающих калифорнийское солнце, под гул миниатюрного холодильника. Проснулся уже в сумерках, пошарил по тумбочке, нащупал ключи от машины, будильник, наконец, телефон.
— Да? — сказал Хейден. Трудно поверить, что он всего в нескольких милях. Майлс мысленно прочертил путь в окрестностях мимо Елисейских полей к Серебряному озеру — Силвер-Лейк. — Слушаю, — сказал Хейден. — Майлс?
И Майлс решился.
— Да, — сказал он. — Это я.
Кто-то влезает в твой компьютер и по крупицам собирает личную информацию.
Имя, фамилия, адрес и прочее; посещаемые во время блужданий по Интернету веб-сайты, имена пользователя и пароли, дата рождения, девичья фамилия матери, излюбленный цвет, блоги и новости, которые читаешь; вещи, которые покупаешь; номера кредиток, которые вводишь в базы данных…
Разумеется, все это не обязательно составляет тебя. Ты еще человек, индивидуум, обладающий душой и историей, друзьями, родственниками и коллегами по работе, которые тобой интересуются и могут за тебя поручиться: знают тебя в лицо, по голосу, знают, что ты за личность; ты видишь свою жизнь, как единую нить, уверенно разворачивающуюся историю, которую сам себе рассказываешь; просыпаешься, чувствуя себя вполне счастливым — довольным безмятежной повседневной жизнью, которая даже не осознается счастливой, протекает пустыми часами, занятыми простыми рутинными делами: принимаешь душ, наливаешь в чашку кофе, одеваешься, поворачиваешь ключ зажигания, едешь по улицам, столь знакомым, что даже не задумываешься, делая повороты и остановки, — хотя, да, ты еще существуешь, сознательно тормозишь на углу, крутишь руль и сворачиваешь налево с хайвея, даже не запоминая всех этих действий. Может быть, под гипнозом вспомнятся все эти мелочи, записанные в каком-то досье, бесполезно хранящемся в некоем неврологическом конторском хранилище. Разве это важно? В конце концов, ты еще ты во все эти часы и дни, ты еще одно целое…
Но представь себя разобранным на части.
Вообрази, что все люди, знавшие тебя только год, месяц или всего раз увидевшие, вообрази, что они все сошлись в одном месте, стараясь составить твой портрет, как какой-нибудь археолог складывает из фрагментов разрушенный фасад или скелет пещерного человека из косточек.
Окажется, что нелегко узнать, из чего ты сделан.
Вообрази свои разрозненные части; представь, например, что от тебя ничего не осталось, кроме отрезанной кисти в коробке со льдом. Возможно, кто-то из любящих опознает тебя даже по этой маленькой детали. Вот линии на ладони. Костяшки, кожные морщинки на фалангах пальцев. Мозоли, шрамы. Форма ногтей.
Тем временем захватчики быстро расхватывают тебя на куски, подбирают крохи информации, которых ты даже не помнишь, как не помнишь о частичках кожи, которые постоянно с тебя сыплются, как не помнишь о миллионах микроскопических грибков, которые на тебе размножаются, питаясь твоим жиром и кожными клетками.
Не чувствуешь себя особенно уязвимым за противопожарными стенами и регулярно возобновляемой противовирусной прививкой, а почти все хищники до смешного неловкие. Получаешь на работе электронное сообщение, настолько потешное, что показываешь его некоторым друзьям. «Мисс Эммануэла Кунта, жду ответа», — сказано в теме сообщения, и есть что-то почти чарующее в самой этой неуклюжей фразе. «Дорогой мой», — пишет мисс Эммануэла Кунта.
Дорогой мой!
Знаю, это послание вас удивит, ибо мы друг друга незнаем, но верю, это Божья воля, чтобы мы сегодня познакомились, и благодарю Его за предоставленную мне возможность сообщить о моем страстном желании установить с вами долгие отношения, в том числе и финансовые, ради нашего общего блага.
Меня зовут Эммануэла Кунта, я живу в Абиджане, мне 19 лет, я единственная дочь покойных мистера и миссис Годвин Кунта, у меня есть брат Эммануэль Кунта, которому тоже 19 лет, потому что мы близнецы.
Мой отец служил в «Голд Эйджентс» в Абиджане (Берег Слоновой Кости). Перед своей внезапной кончиной 20 февраля в частной лечебнице здесь, в Абиджане, он призвал меня к себе и сообщил о сумме в двадцать миллионов долларов США ($20 000 000), помещенной им в страховую компанию здесь, в Абиджане (Берег Слоновой Кости), в качестве инвестиции на имя своей возлюбленной дочери (то есть меня) и единственного сына, следующего ближайшего родственника, ибо наша мать погибла 13 лет назад в фатальной автомобильной катастрофе. По его воле мы должны найти зарубежного партнера в любой стране по нашему выбору, куда нам следует перевести эти деньги для инвестиции в нашу будущую жизнь.
Я покорно прошу вашей помощи в переводе и хранении этих денег в вашей стране для инвестиции, и чтобы вы служили хранителем фонда, ибо мы еще учимся, и чтобы вы устроили наш переезд в вашу страну, где мы продолжим обучение. Спасибо, если согласитесь позаботиться о сиротах. Я вам предлагаю за скромную помощь 20 % от общей суммы, и 5 % предназначаются для возмещения любых расходов, связанных с делом.
Умоляю вас глубоко в душе хранить тайну ради безопасности, и ответьте, пожалуйста, на мой личный электронный адрес.
Очень забавно. Возможно, мисс Эммануэла Кунта — какой-нибудь тридцатилетний белый оболтус, сидящий в подвале материнского дома среди грязного компьютерного оборудования и занимающийся фишингом,[17] ловя рыбку среди дураков. Кто же на это клюнет, хотелось бы знать, и все коллеги по работе рассказывают анекдоты о разнообразных мошенниках и затейливых переписках, и уже почти пять часов…
Но почему-то по пути домой обнаруживаешь, что думаешь о ней. О мисс Эммануэле Кунте из Абиджана в Кот-д’Ивуаре, осиротевшей дочери богатого агента, которая идет одна по рыночной улице среди толпы, мимо роскошных фруктовых развалов, огромной голубой чаши с папайей, и ее окликает мужчина в розовой рубахе, и она оглядывается, и карие глаза полны печали. Жду ответа.
Здесь, на севере штата Нью-Йорк, начинается снег. Сворачиваешь с автострады на заправку, суешь в банкомат у колонки кредитку, возникает заминка («Минутку, пожалуйста»), пока карта сверяется — все в порядке, можно заливать горючее. Вставляешь шланг в бензобак, вокруг вьются крупные снежинки, приятно думать о мерцающих огнях в отелях, о машинах, проезжающих по хайвею, который тянется вдоль лагуны Эбрие в Абиджане с пальмами на фоне неба цвета индиго И прочем. Жду ответа.
Тем временем, может быть, в другом штате уже собирается твоя новая версия, кто-то пользуется твоим именем и номерами, просыпанными и рассыпающимися кусочками тебя…
И ты смахиваешь снег с волос, и садишься в машину, и едешь к простым повседневным делам — готовить ужин, заняться стиркой, помогать детям делать уроки, смотреть телевизор на диване с собакой, уткнувшейся мордой в колени, звонить сестре в Висконсин, собираться спать, чистя зубы щеткой и нитью, глотая разные таблетки, регулирующие кровяное давление и работу щитовидной железы, смазывая лицо кремом, выполняя все прочие ритуалы, которые — ты все ясней понимаешь — являются единицами измерения твоей разбитой на частички жизни.