Я едва не отказался от приглашения, сославшись на занятость. Теперь мне стыдно в том признаться.
...Был юбилей Якова Андреевича, заводского ветерана, отмечавшего 40-летие своей непрерывной работы на предприятии.
Мне ни разу не приходилось бывать на такого рода юбилеях. Все было внове: простота обстановки — собрались не в главном зале, а в какой-то боковой, совсем не парадной комнате, — и неофициальность — никто не делал докладов или сообщений о жизни и деятельности Якова Андреевича, даже президиума не было: на сцене за столом одиноко и смущенно сидел только сам юбиляр.
Поначалу меня удивило, что выступавшие товарищи говорили как-то не по-юбилейному: никто не перечислял заслуг Якова Андреевича, не живописал его самоотверженность, не превозносил его мастерство. А мне было известно, что человек он на заводе заслуженный, уважаемый.
Стало как-то обидно за юбиляра. Чем дальше развертывался вечер, тем больше и больше становилось похоже, что это скорее самоотчет, чем юбилей. Яков Андреевич словно выносил свою жизнь на суд товарищей. Но рассказывал он о себе так скупо, что могло показаться, будто и ему нечего говорить, кроме того, что вот, мол, сорок лет назад пришел в механический цех, был учеником токаря, стал токарем и с тех пор — токарь.
Не сразу понял я причину такой скупости его рассказа. А что ему было много говорить, если вся его жизнь протекла на глазах товарищей и они знали сами, что он сделал и как он жил? Что ему было вспоминать какие-то особые случаи, если такие же случаи были в жизни у каждого из присутствовавших и для него и для них они считались как бы сами собой разумеющимися?
Так постепенно осознавал я смысл этого собрания, столь мало похожего на юбилей: его удостаивались старейшие, но его выдерживали лишь достойнейшие, потому что, стоя перед лицом товарищей, юбиляр как бы проверял, так ли он прожил свою жизнь. И то, что на этом юбилее Якову Андреевичу не надо было таить и скрывать ничего такого, в чем ему не хотелось бы признаться, за что надо было бы краснеть или чего надо было стыдиться, видимо, и составляло его счастье или удовлетворение.
В тот вечер, когда я, вернувшись с чествования Якова Андреевича, сел за стол, чтобы подготовиться к завтрашним шести урокам в шести разных классах, волнующее ощущение того, что мне открылась какая-то новая грань жизни, не оставляло меня... И я с некоторой оторопью думал, как легко могло случиться, что этого вечера в моей жизни могло и не быть...
В школе классы не похожи друг на друга, у каждого есть свое лицо, свой облик, свой характер. Это, конечно, странно, потому что, как известно, классы комплектуются одинаково, в каждом из них примерно одинаковое количество учеников и все ученики примерно одного возраста, а у юношей и девушек одного возраста обычно одинаковые интересы и одинаковые заботы. Но тем не менее все учителя различают классы один от другого; про один говорят: хороший, про другой — серый, одни любят, другие не любят, к одним привязываются, к другим только привыкают.
Мой любимый класс — девятый «А». Начальство уже делало мне замечания по поводу моей особой привязанности к нему, а классная руководительница откровенно ревнует меня к своим ребятам.
Что нравится мне в этом классе? На этот вопрос сразу даже не ответишь. Вероятно, меня привлекает дух какой-то независимости. С ребятами из девятого «А» надо быть всегда настороже. Они каждую мысль, словно монету, пробуют на зуб, фальши не терпят. И если почувствуют фальшь — скажут, не стесняясь. Кое-кто называет их за это дерзкими. Даже нахальными. А мне нравится.
Я как-то поймал себя, что когда иду на урок в девятый «А», перед дверью класса перевожу дыхание и подтягиваюсь, как солдат, идущий к строгому командиру...
...В тот день, едва переступив порог класса, я почувствовал неудержимое желание рассказать ребятам о юбилее Якова Андреевича. Урок в девятом «А» был первым в субботу, вчерашние впечатления еще были свежи, обычные школьные дела и заботы не успели их оттеснить...
Теперь мне трудно воспроизвести дословно свой рассказ. Но, помню, мне особенно хотелось, чтобы ребята разделили мое восхищение тем чувством собственного достоинства, спокойного и гордого удовлетворения своей работой, своей жизнью, которое так привлекло меня в Якове Андреевиче. Вероятно, я долго искал слова, чтобы выразить мысль, которую считал важной, а именно ту, что, видимо, самое главное для человека — жить так, чтобы постоянно чувствовать и неколебимо сознавать, что жить иначе он не может, не хочет, не смог бы, если бы и захотел, и что такая жизнь единственно для него возможная. Конечно, само собой подразумевается, что такая жизнь должна быть общественно оправдана. Что она трудовая, а не паразитическая, что она творческая, а не механическая.
Я не убежден, точно ли и сейчас я сформулировал эту мысль, понятно ли, что я хотел этим сказать. Но мы не раз говорили и спорили о смысле жизни, о содержании жизни, и меня обычно поражало, что ребятам жизнь представлялась чуть ли не своеобразным спортивным полем, где тот, кто пробежит быстрей, прыгнет выше, метнет дальше, тот и достойней.
Я не ждал, что после моего рассказа развернется дискуссия. Но общее молчание насторожило меня. Я начал догадываться, что молчат мои ребята не потому, что согласны со мной, и не потому, что не согласны со мной, а потому, что мои размышления кажутся им наивными, а мое восхищение жизнью Якова Андреевича — смешным. Я ясно различал на их лицах выражение того снисходительного удивления, с каким обычно смотрят на людей, хотя и искренне, но глубоко заблуждающихся. Они не спорили, потому что не понимали моей концепции. Они видели в Якове Андреевиче лишь человека, который, конечно, достоин уважения, как и всякий честный и добросовестный труженик, но отказывались видеть в его жизни что-то особенное, значительное, а уж тем более замечательное.
Я оборвал гнетущую паузу и перешел к уроку. И, помимо моей воли, голос мой зазвучал иначе, чем когда я рассказывал о Якове Андреевиче. Теперь это был голос учителя: четкий, размеренный, какой я ненавижу сам и на какой перехожу, когда теряю связь с классом.
Инна Анатольевна дала классу тему для сочинения: «Человек создан для счастья, как птица для полета». Месяца два назад ребята писали сочинение на тему: «Нет солнца краше, чем любовь».
Сказать правду, я не понимаю, каких откровений Инна Анатольевна ждет от учащихся.
Если бы я был учителем литературы, я прежде чем давать ученикам тему, сам бы сначала написал такое сочинение. И не для того, чтобы свое сочинение считать эталоном, а просто знать, что бы я хотел прочитать в сочинениях учеников. Интересно, что бы я написал?
Мне кажется, что написать сочинение на тему «Человек создан для счастья, как птица для полета» очень трудно. Недавно мне попалась книга, она так и называлась: «О счастье». Я заставил себя прочитать ее, потому что читать ее из одного интереса невозможно. Не то чтобы автор говорил какие-то глупости или несуразности. Нет, в отдельности его положения и рассуждения были справедливы, разумны, но общее впечатление было удручающим; то и дело хотелось сказать: господи, как это пошло!..
Видимо, счастье — это понятие не только интимное, личное, но и какое-то слишком тонкое, зыбкое, неуловимое, чтобы его можно было рассматривать с чисто научных позиций, наколов, как бабочку, на иголку или разрезав, как подопытного кролика. По-моему, это все равно, что пытаться словами передать запах розы...
Сколько я могу судить, у ребят какое-то странное отношение к счастью. Много раз комитет комсомола школы пытался провести дискуссию-обсуждение «Что такое счастье?», но живого, горячего, откровенного и искреннего разговора не получалось. Я иногда готов объяснить это тем, что счастье, особенно личное счастье, — тема, требующая особой, доверительной обстановки, а не публичного обсуждения. Иной раз я думаю: а может быть, дело в том, что счастье — понятие глубокое, чуть ли не философское и для разговора о нем нужна известная, как бы это сказать, духовная, что ли, развитость, которой ребятам не хватает? Я знаю, что иным счастье представляется чем-то вроде идиллии, безмятежного покоя, полного удовлетворения. Поэтому они считают, что счастье — это дорога, идя по которой в конце ее, как награду, человек обретает счастье. Есть ребята, которые вообще отрицают понятие счастья. Они считают его иррациональным и полагают, что справедливей говорить о цели жизни, об удаче или успехе, о достижениях, об удовлетворении желаний.
Недавно мне довелось познакомиться с анкетой, которую одна из лабораторий нашего университета провела среди молодежи. В анкете этой был и такой вопрос: «Ваше представление о счастье?». Ответ в виде знака плюс или минус следовало поставить против таких предлагаемых вариантов: материальное благополучие, успех в работе, достижение цели. Подавляющее большинство плюсов стояло в последней графе.
Можно взять под сомнение, правильно ли составлена анкета, справедливо ли, что понятие счастья в ней раздроблено на отдельные элементы и что каждый из них как бы противопоставляется друг другу. Но все-таки бесспорно, что для молодежи счастье — это достижение цели.
Право, я не знаю, хорошо ли это или плохо. С одной стороны, безусловно хорошо. Такая черта, как целеустремленность, всегда привлекательна. С другой стороны, разве счастье — это только достижение цели? Иногда я думаю: не связаны ли именно с этой целеустремленностью отдельные черты характера молодых людей, вызывающие тревогу?
Прошло уже две недели со времени моего разговора с девятым «А». Я могу теперь спокойно отнестись к нему. И вот я думаю, что, может быть, отношение ребят к Якову Андреевичу, к его жизни как-то связано с их пониманием счастья. В самом деле, если главное — достижение цели, то, собственно, какая цель в жизни Якова Андреевича? Чего он достиг? Был токарем и остался токарем... Им, вероятно, легче понять иной вариант его жизненного пути: был токарем, окончил техникум (или лучше — вуз), стал техником (а лучше — инженером), вырос до начальника цеха (а еще лучше — директора завода).
Собственно, я не имею права винить их за это: они дети своего времени, своей эпохи. Разве для нашего времени, действительно, не более законен, не более типичен именно такой жизненный путь? Был рабочим — стал инженером, был рядовым инженером — стал начальником цеха, директором завода, начальником управления, директором фирмы, министром.
Был и стал — вот их критерий. И чем больше дистанция между исходным и конечным, тем славнее жизненный путь.
Наверное, такова тенденция современного развития. Спорить против этого даже неудобно. Более того, этим надо восхищаться, гордиться. Но мне все-таки кажется, что тут есть какое-то противоречие. Тут что-то не так! Тут явно есть что-то обидное, несправедливое, пожалуй, даже оскорбительное. Ведь этак выходит, что Яков Андреевич да и тысячи таких, как он, токарей, фрезеровщиков, ткачих, шоферов, сталеваров, продавцов, нянечек, сапожников, парикмахеров, машинисток, тридцать—сорок—пятьдесят лет честно и преданно отработавших, всю жизнь топтались на месте? Ничего не достигли? Не были счастливы?
Для меня уже давно не тайна, что девочки не любят Ирину. Она им не нравится. Они ее не уважают. Многих она просто возмущает. Есть и такие, которые ее решительно осуждают.
Бедная Ирина!..
По-моему, это началось в походе. Кто-то заметил что Ирина тайком вытащила из палатки Илюшины майки, трусики, носки, на дневке постирала их, починила, пришила пуговицы, заштопала.
Девочки брезгливо морщились:
— Фи, какая гадость стирать мальчишечьи заношенные носки!.. И вообще!
Это «вообще» означало осуждение стирки и штопки в целом, как чего-то унизительного, недостойного, даже непозволительного. Сколько я мог наблюдать, у каждой девочки был... как бы это сказать лучше: кавалер — старомодно, избранник — напыщенно, — словом, мальчишка, которого она выделила, с кем дружила. И, следовательно, не сама по себе любовь или симпатия Ирины к Илюше их возмущала, но вот то, что она проявлялась так открыто, так откровенно и в такой прозаической форме, словно оскорбляла их девичье достоинство.
Что делать учителю в такой ситуации?
Удивительно, как подумаешь, получается: учитель может говорить с учениками о чем угодно — о возможности жизни на других планетах, о роли науки в жизни общества, о будущем кибернетики, о поэзии, музыке, литературе, джазе, танцах, — но только не о любви. То есть вообще-то можно и о любви, но, так сказать, в общем виде, вроде «Нет солнца краше в жизни, чем любовь»... А вот женитьба, замужество, семейная жизнь, материнство, отцовство, личное счастье — это, ну, не то что запретная область, не то что на нее наложено табу, но область, которой, как правило, в школе не принято касаться. Не полагается: «не школьная тема»...
Впрочем, осмелься я нарушить это табу, что я скажу?
Педагогично ли, например, будет, если я обругаю Илюшу? Не могу я спокойно смотреть, как снисходительно принимает он заботы Ирины, как великодушно разрешает ей ухаживать за собой. Глупый, самовлюбленный красавчик, рано избалованный вниманием девочек! Как объяснить ему красоту Ирининой самоотверженности? Ведь он еще ничего не понимает в истинной любви. Да и поймет ли когда-нибудь, если уже сейчас принимает заботу Ирины как должное? Не могу же я его научить любви! Да и можно ли вообще учить этому?
А девчонки? Откуда у них эта брезгливость? Ах, стирать заношенные носки! Не знают они, что ли, что в будущей жизни им не миновать стирки? И не только стирки, но и варки пищи, мытья полов и многого-многого другого, что пока еще неизбежно в нашем быту? Но, пожалуй, я сказал бы им не об этом. Или об этом, но прежде еще о другом. О том, что они до удивления нечутки: как они — девочки, девушки — не поняли, почему Ирина стирает Илюшины носки? Как они не почувствовали, что для нее в этом нет ничего зазорного, потому что она любит (допустим это слово) Илюшу? А когда любишь человека, то заботиться о нем приятно и даже стирка его носков не вызывает брезгливости.
Господи, ну что они могли написать в своих сочинениях, когда Инна Анатольевна дала им тему: «Нет солнца краше, чем любовь»?
Хорошо ли это, плохо ли, но мне нравится Ирина. В устах учителя такое признание звучит, вероятно, странно. Что поделаешь, но ведь учитель — человек, и он когда-то, как все люди, был молодым, и, может быть, в Ирине его не по-учительски, а по-человечески восхищает именно это ее так рано определившееся женское самоотверженное начало.
Когда речь идет о практических делах, ни на одну девочку нельзя рассчитывать так, как на Ирину. Во всех туристских походах наших она бессменный казначей, эконом, повар. И какой рачительный казначей, какой изворотливый эконом, какой искусный повар! Когда дежурила Ирина, обед был готов вовремя и как он был вкусен! И никто из ребят не задумывался, что Ирина вставала в те дни раньше всех, что ей не лень было сходить за три, за пять километров, чтобы купить перца, горошка, зелени, мелочи, которая придавала консервному супу тонкость и аромат...
Почему-то отчетливо вспомнилось. Новый год мы встречали в зимнем лагере. Было хорошо, весело, дружно. Утомленные, разморенные, под утро все разошлись спать. А Ирина не легла. Обходя помещение, я увидел ее уже не в том изящном платье, которое так ее красило, а в стареньком халатике — она уже вымыла грязную посуду и готовилась мыть затоптанный пол. А все девочки сладко и беззаботно спали...
О, я знаю, есть девочки способней, эрудированней, начитанней, чем Ирина. Таня, например, будет талантливым химиком; Леночка, или, как мы ее называли, Елена Ивановна, уже сейчас светило в области математики. А Ирина? Я не знаю. Странно, но я даже об этом не думаю. Уверен я так, что ли, что уж она-то себе дело найдет. Непременно найдет.
А может быть, все это надо было сказать ребятам? Собрать их, усадить вечером вокруг костра и поговорить о любви, о женитьбе и замужестве, о семейной жизни, о личном счастье? Ну, может, сказать не этими словами, может быть, не так, но сказать тепло, душевно, серьезно о том, что человек действительно создан, как писал Короленко, для счастья, как птица для полета?
Странно, но бывает так, что вроде ничего не произойдет — так мелочь какая-то, пустяк, — а целый день тебя не оставляет чувство торжества. Ну, что особенного случилось в то утро? Перед уроками в учительской женщины озабоченно разговаривали: на носу праздники, в парикмахерской очереди, к какой-то Любови Николаевне запись чуть ли не за месяц вперед, а у кого из учительниц есть время стоять в очередях? А кому к празднику не обидно оставаться непричесанной?
Как и все учителя-мужчины, я снисходительно слушал сетования женщин, но имя Любови Николаевны, часто звучавшее в разговорах, возбудило какие-то воспоминания: Любовь Николаевна! Люба... Была у меня года три-четыре назад ученица — Люба Шевякова. Уж не о ней ли идет речь? Она ведь после школы собиралась пойти на курсы дамских мастеров. А что, если это она и есть знаменитая Любовь Николаевна?
Я попросил у женщин телефон Любови Николаевны и позвонил.
Удивительно, но она меня сразу узнала по голосу. Что же, в школе мы были друзьями. Ну, впрочем, как это — друзьями? Учителя ведь не дружат с учениками! Но мы все-таки дружили. И, может быть, я немножко повинен в том, что она пошла на курсы дамских мастеров. Нет, так прямо и определенно я не говорил — я о существовании таких курсов и не знал, но я советовал ей выбрать профессию практическую, потому что Любе надо было помогать матери. И я спорил с ней, когда она сомневалась: а не стыдно ли это, что она, человек со средним образованием, — и закройщица или какой-нибудь парикмахер!
...Я говорю по телефону Любе, что мне приятно слышать о ее славе. Как же, знаменитый мастер! Ее знают все женщины района. К ней за неделю вперед записываются в очередь.
Люба смеется. Смеется довольно, удовлетворенно. Видно, ей приятны мои слова. И она не безразлична к славе в своем мастерстве.
Мы вспоминаем всех, кого оба помним, из учеников класса. И в конце разговора я ходатайствую перед Любой за наших учительниц, и Люба охотно соглашается причесать всех.
Вот и все. Но я почему-то с нескрываемым торжеством докладываю женщинам о результатах своего разговора с Любовью Николаевной и подчеркнуто говорю:
— Люба причешет вас всех...
Говорят, что учителя гордятся своей причастностью к судьбам учеников. Смешно, неужели же я горжусь тем, что моя бывшая ученица стала парикмахером? Пусть даже и знаменитым дамским мастером! Вспоминая судьбы моих бывших учеников, я мог бы найти многих и многих, кто отличился на поприще науки, техники, искусства, общественной и даже государственной деятельности. Но мне приятно думать о Любе, сознавать, что она в своем деле достигла мастерства, что она не чувствует себя ни обиженной, ни обойденной. И вообще я заметил за собой, что как-то иначе, по-другому думаю о тех своих учениках, которые после школы пошли работать. Это трудно объяснить. Да я и сам не до конца все понимаю. Иногда мне кажется, что я отношусь к ним так, как относятся матери к трудным детям. Может быть, им и действительно трудней? Ведь те, кто пошел заниматься в вуз, как бы продолжали начатое, шли по проложенной дороге, а эти совершали крутой, резкий поворот! Может быть, потому, что (не могу об этом не сказать) бытует ведь взгляд, согласно которому среднее образование имеет смысл только для тех, кто идет в вуз, а само по себе ценности для человека не имеет, что оно только средство, а не цель? Бытует ведь и такой взгляд, что, мол, практическую работу избирает тот, кто не хочет, не способен избрать что-либо другое.
Не знаю, наверное, во мне говорит и мысль о первом, и мысль о втором, и еще о многом, чего я сам не продумал до конца, но о чем думать надо.
В последнее время я часто вспоминаю своих бывших учеников. Они кажутся мне лучшими, чем мои нынешние. Я знаю, что это неверно, несправедливо. Уйдут нынешние, и они будут казаться мне лучше пришедших.
Провожая уходящих, я всегда говорю: будьте счастливы, ребята! И вот я думаю, как это легко сказать, а как это трудно представить. Кто может сказать, что нужно, чтобы быть счастливым? Я чувствую себя виноватым, что и я этого не знаю до конца. И все-таки я желаю им счастья, необходимого каждому и доступного всем.