Его первая книга стихов — "Осенние листья" — вышла третьим изданием в продолжение шести месяцев; рецензенты были более чем благожелательны; публика читала его, и мечты его юности были близки к осуществлению.
И всё же Рудольф Ламли ощущал себя несчастным.
Его мысли были обращены в прошлое. Они останавливались на разных женщинах, мимолётное увлечение каждой из которых вдохновило его на стихи, каковые были собраны и представлены миру под патетическим заглавием "Осенние листья".
Особо и с изрядной горечью задержался он мыслями на последней из этих пламенных симпатий, с которой разыгрывал мотылька и которая вышла замуж за его приятеля.
Он так много и так горько размышлял об этом, что в конце концов принял решение снова покинуть Англию, куда недавно вернулся.
С прощальным визитом Ламли и заявился к приятелю, который недавно женился.
— Я зашёл только проститься, — сообщил он в ответ на радостное приветствие.
— Однако, — воскликнул Бёрли, — ты пробыл в Англии всего три дня!
— Три слишком долгих дня, — огрызнулся поэт.
Бёрли, — который раньше уже наблюдал подобные симптомы, — прищурился и фыркнул.
— Опять на тропе войны, да? Ну и как её зовут?
— Мой дорогой Герберт, — надменно сказал поэт, — что бы ни сделала для тебя женитьба, но она не улучшила твоих манер.
— Было бы напрасно, — прозвучало в ответ, — пытаться улучшить то, что боги сотворили совершенным. Но если не женщина — что же это снова тебя так внезапно уносит?
— Желание избавиться от женского общества. Я покончил с ним навсегда.
— Мой дорогой Руди, — изрёк Бёрли скептично, — каким бы увлекательным ни было некое занятие, мы можем, злоупотребляя, превратить его в занудное. Я вполне понимаю твои чувства. В качестве времяпрепровождения ты, без сомнения, находишь любовь чарующей. Но ты стираешь её очарование, предаваясь ей слишком свободно, слишком часто и — можно добавить? — слишком неразборчиво. Любовь — это сахар жизни. Но что происходит с человеком, который кладёт сахар во все свои кушанья? Я расскажу тебе.
— Не нужно утруждаться; на самом деле это не имеет значения. Кроме того, меня это больше не касается; я покончил с женским полом. Женщины — самые непостоянные, самые ненадёжные, самые…
— Чёрт побери! — вскричал Бёрли. — Ты забываешь, что я женат!
Руди мог бы, да и собирался принести своему приятелю соболезнования. По понятным причинам он сдержался.
— Я, вероятно, буду в Париже послезавтра, — сказал он чуть погодя, — и мне хотелось бы навестить старину Фурная. Можешь дать мне его адрес?
— У меня где-то есть его визитка, — ответил Бёрли и, повернувшись к небольшому секретеру, начал поиски. — Бедняга Фурнай, — вздохнул он.
— О, он больше не беден, — возразил поэт. — Стал и богат, и знаменит.
— И всё же, — запротестовал собеседник, чьи воззрения были в высшей степени аристократичны и чьим культом было восхищение бесполезным, — это несколько унизительно для человека его происхождения быть вынужденным открыть школу фехтования и превратить то, что было выдающимся достижением, в профессию.
— Профессия мастера фехтования — самая джентльменская профессия.
— Именно так, именно так, и она делает человека уважаемым, что существенно. А, вот его визитка.
Руди взял карточку, на которой значились имя "Жюль де Фурнай", надпись "Maître d'armes" ("Мастер клинка" — франц.) и адрес "Rue Copernic No. 13" ("Улица Коперника, № 13" — франц.). Он взглянул на неё и со вздохом сунул в свою визитницу.
— Я разыщу его в память о былом, и может, схватка-другая на рапирах расшевелит во мне более оптимистичный настрой. Физические упражнения — отличное противоядие от уныния… Я передам ему привет от тебя, Герберт.
Рудольф Ламли угрюмо прохаживался по палубе пакетбота[1], направлявшегося в Кале[2]. Выражение постоянной меланхолии преобразило его умное — хотя и бесхарактерное — лицо и в сочетании с естественной бледностью придало ему интересный вид того, кто покончил с безумствами мира и глубоко заглянул в глаза печалям.
То был как раз такой вид, каковой и желал принять поэт, ибо в шезлонге, забыв о журнале на коленях и задумчиво устремив глаза на сверкающую воду, сидела потрясающе привлекательная женщина в чёрном.
Конечно, Ламли она никоим образом не интересовала. Её пол был для него книгой, в которой он вычитал лишь печаль и которую он закрыл навсегда. И всё же он не мог не заметить, что это была привлекательная женщина, и, в десятый раз проходя перед ней, окутанный своей печалью будто плащом, он поймал себя на том, что проводит параллель между цветом её глаз и цветом созерцаемой ими воды, — сравнение, которое вода в заметной степени не выдерживала.
Морской вокзал в Кале.
В Кале он кружил по орбите близ неё, надеясь без какой бы то ни было причины, что её знание французского может оказаться недостаточным и он сможет предоставить ей немного своего. Но здесь его постигло разочарование.
Он услышал, как она сказала носильщику, что едет в Базель[3], и снова испытал — без какой бы то ни было причины — острую боль разочарования. Увидел, как она прошла на перрон вместе с пожилой леди и горничной. Разглядел изящество её фигуры, благородство осанки, рыжеватую роскошь волос и снова отметил, — со вздохом, — что она обворожительное создание.
Затем, имея в запасе почти час, забрёл в буфет и предался материальным удовольствиям от гастрономии.
Он снова появился на перроне Gare Maritime (морского вокзала[4] — франц.), когда хвост Энгадинского[5] экспресса отдалялся от станции. Ему пришло в голову, что она в этом поезде, и он грустно и цинично усмехнулся без всякой видимой причины.
Внезапно, к своему изумлению, он увидел её на перроне взволнованно разговаривающей с Chef de Gare (начальником станции — франц.) и из донёсшихся до него слов узнал, что её мать и горничная уехали этим экспрессом, на который она, к несчастью, не успела. Начальник станции посоветовал ей телеграфировать, что она последует за ними обычным поездом, отправляющимся через полчаса.
Она скользнула мимо Ламли по пути к телеграфному отделению, и какой-то тонкий, нежный аромат, исходивший от неё, смутил его и довершил разгром его чувств. Прежде чем она исчезла, он решил, что тоже поедет в Швейцарию. Чего он — удручённый мизантроп — искал в Париже, этом пандемониуме[6] человеческого безрассудства, этом алтаре, воздвигнутом неуловимому богу удовольствий?
Нет. Гор, вечных снегов, покоя и величия природы — вот чего хотелось Ламли и в чём он смог бы найти утешение для своего истерзанного сердца. Он притворился, будто забыл, что прекрасная незнакомка с венецианскими[7] волосами и статной фигурой едет в Базель. Как это вообще могло его заинтересовать или повлиять на его передвижения?
Через четверть часа он сел на поезд в Базель и совершенно случайно увидел её, проходя коридором по пути в отделение для курящих, расположенное рядом с её купе. Он оказался в одиночестве и проводил время попеременно в чтении, размышлениях и выходах в коридор якобы с целью повосхищаться плоским, отнюдь не восхитительным пейзажем, чтобы украдкой взглянуть на неё. Она делила своё купе с суровой по виду женщиной — обстоятельство, которое, хотя и незначительное само по себе, случайно предоставило мотив для того, что воспоследовало далее.
В Лане[8] поэт выходил из поезда, чтобы проглотить крайне дурной ужин. А когда вернулся, выяснилось, что его отделение несвободно. Он метафорически протёр глаза, обнаружив, что гостьей оказалась прекрасная незнакомка. Она встретила его взгляд спокойно и без смущения.
— Надеюсь, сэр, — сказала она с большим достоинством, — что вы простите моё вторжение. Но у дамы в соседнем купе весьма категоричные взгляды на проветривание, которые, к сожалению, не совпадают с моими. Она настаивает на открытом окне. Я смогла такое выдерживать в течение дня, но вечером об этом не может быть и речи. Мне известно, что это отделение для курящих, однако мне также известно, что здесь только один пассажир, и я подумала, что вы не будете возражать. Передняя часть поезда так переполнена, а я ни в малейшей степени не возражаю против табака.
Поэт заверил, что ей не нужно больше говорить ни слова. В своём волнении он даже дошёл до того, чтобы сказать, что очарован, и решительно осудил эгоизм путешественников в деле проветривания.
Он предоставил в её распоряжение свои газеты; она мило его поблагодарила и приняла это предложение. Вскоре обронила отрывочное замечание о литературе, за которое он ухватился, чтобы завести разговор. Она читала всё и придерживалась самых определённых и оригинальных взглядов, которые его обворожили. Далее они заговорили о театре. Она видела всё и всех. Театр в качестве темы сменился музыкой и искусством, и он нашёл её не менее сведущей в обоих этих предметах.
Потом совершенно неожиданно он спросил, читала ли она "Осенние листья". Читала и восхищалась этой книгой. Он удержался от всякого упоминания о своём авторстве. Это было то, чем он удивит её, когда они познакомятся получше. Из чего видно, что он уже заглядывал наперёд.
В десять часов пришёл служитель из спального вагона и объявил, что постель готова, и поэт покинул леди — голова у него шла кругом, его страдания были позабыты, а вместе с ними и их непостоянная причина.
Он лежал без сна непомерно долго, и мысли его были о той, кого он только что покинул. Абсурдно, говорил он, — забывая о впечатлительности своей натуры, — так увлечься женщиной, которую двенадцать часов назад ещё и знать не знал. Он поразмышлял о её остроумии, красоте, изяществе, очаровании её манер и сказал себе, что перед ним женщина, действительно достойная стать ему парой. Женщина, которая будет понимать его и помогать ему в творчестве.
На следующее утро в шесть часов они встретились на платформе в Базеле, и он узнал, что она едет в Цуг[9].
— Как удачно! — воскликнул он с хорошо разыгранным удивлением. — Я и сам туда еду.
Он не счёл нужным добавлять, что только что решился на это. Они выпили кофе за одним столом, и настроение поэта стремительно повышалось. После он позаботился о её багаже и велел доставить его в цюрихский[10] поезд Готардской[11] железной дороги, на который вскоре и помог ей сесть.
Они путешествовали, сидя друг напротив друга, и всё проходило весело, пока не проехали Ольтен[12], когда она вдруг спросила:
— В котором часу, вы говорили, мы доберёмся до Люцерна[13]?
— Вы имеете в виду Цюрих…
— Нет-нет. Люцерн, конечно.
— Люцерн? — в удивлении отозвался он эхом. — Мы не едем в Люцерн.
— Мы не едем в Люцерн? — повторила она вслед за ним, как будто не понимая.
— Это не обычный рейс из Базеля в Цуг, — объяснил он успокаивающе. — Прямой маршрут через Цюрих без пересадок.
— Но моя мать ожидает меня в Люцерне! Я телеграфировала ей об этом.
— О Господи! — возгласил он, прибавив совет, что лучше всего будет послать телеграмму.
— Но я не знаю, где найти маму. Она встретит этот поезд — я имею в виду, она встретит поезд, на котором мне следовало ехать; он туда приходит где-то в девять. Ох, как глупо!
— Мне так жаль, — сказал поэт покаянно, — и боюсь, что это всё моя вина. Лучше всего протелеграфировать во все отели Люцерна; но я бы посоветовал вам сделать это из Цуга.
Вслед за тем поэт пал духом. Он чувствовал, что потерял основания для её благосклонности.
Однако до Цуга доехали и отправились в гостиницу "Цугерхоф" ("Цугский двор" — нем.), откуда он помог ей разослать телеграммы во все наиболее значительные отели Люцерна. Сделав это, они стали ожидать результатов. Чуть успокоившись, она позволила ему после ланча показать ей на прогулке этот причудливый маленький городок. Вместе они восхищались Риги[14] и Пилатусом[15], и поэт высокопарно рассуждал на тему вечных снегов.
Старый Цуг. Вид на Цугское озеро. Слева — вершина Риги, справа — Пилатус (за этой горой находится Люцерн).
По его предложению они переправились пароходом через озеро в Арт[16], и наступил вечер, прежде чем снова попали в Цуг.
— Я даже и отблагодарить вас не смогу должным образом за вашу доброту, — сказала она, когда они прохаживались по палубе пароходика.
— Скажите лучше, что не сможете должным образом упрекнуть меня за мой глупый промах сегодняшним утром.
— Нет-нет, это всецело моя вина. Я должна была сказать вам. Однако у нас был восхитительный день, хотя… — добавила она, лукаво взглянув на него, — крайне чуждый условностям.
— Как украденный плод, — проговорил он дерзко. — Наше общение — могу ли я сказать? — от этого стало ещё приятнее.
Она быстро посмотрела на него, встретив серьёзный взгляд его широко расставленных, внимательных глаз, и рассмеялась.
— Ну, вы знаете, мама не очень-то далека. Прямо за той горкой, — и она указала на Пилатус.
— Да, — согласился он, — по сути, довольно близка. Близка, но невидима и вне пределов слышимости, как деликатная компаньонка. Я надеюсь на знакомство с этой почтенной леди.
— Она поблагодарит вас за хлопоты обо мне, мистер… — она смолкла в некотором смущении и добавила: — Да ведь я даже имени вашего не знаю! Разве это не забавно?
Поэт готовился к coup de théâtre (театральной развязке — франц.). Уже в своём воображении, — а воображение его было беспредельным, — он видел вспыхнувший в её глазах огонёк интереса при раскрытии его тождества с автором "Осенних листьев", которыми она восхищалась. Кто мог бы утверждать, что до того, как их застанет следующая осень, у него, вдохновлённого ею, не будет второй, ещё более достойной книги, чтобы преподнести ей?
— Моё имя, дорогая леди, — сказал он томно, при этом его чёрные глаза выразили своего рода грустный протест, — возможно, для вас не является неизвестным.
— Ах, значит, вы важная персона?
— Боюсь, очень скромная.
— Какой обиженный тон!
— Жизнь учит пожимать плечами, — патетически ответствовал он.
— Вы политик?
— О нет. Вовсе не столь значителен и успешен. Я всего лишь…
Но вскрик собеседницы помешал ему представиться.
— Что такое?
— Мой муж, — был многозначительный ответ.
И он, проследив за её взглядом, увидел высокого, стройного мужчину в чёрном, расхаживающего по пристани, к которой они приближались. У поэта вырвалось что-то очень похожее на стон.
— Ну разве это не удача?! — вскричала она.
"Проклятьем это назову я", — сказал себе поэт.
— Он должен был присоединиться к нам в Люцерне, и полагаю, что одна из моих телеграмм, должно быть, нашла маму и привела его сюда.
Но она ошибалась в своих умозаключениях. Месье Бернадо, её муж, действительно встретил её мать в Люцерне и был направлен в Цуг подготовиться к их приезду. Он прибыл в отель "Хирш" ("Олень" — нем.), где через пару часов после своего появления получил от тёщи взволнованную телеграмму, что его жена пропала.
В тревоге он уже надумал ехать в Люцерн, когда на станции его взгляд упал на дорожный несессер, который он опознал как вещь своей жены. Ему сообщили, что сумку надобно доставить в "Цугерхоф", куда он стремглав отправился, чтобы получить известие, что дама, владелица этой сумки, прибыла туда этим утром в сопровождении некоего господина. Месье Бернадо, который был чрезвычайно ревнивой натурой, испытал приступ ярости. Ему сказали, что дама и её спутник ушли с намерением прокатиться на пароходе до Арта и обратно. И вот на пристани, разгневанный до белого каления, он дожидался, чтобы встретить их.
Гостиница "Цугерхоф". Справа — здание железнодорожного вокзала (Bahnhof).
Мадам Бернадо сидела в отдельном номере "Цугергофа" очень бледная и заплаканная, тогда как её хозяин и господин огромными шагами ходил по комнате из угла в угол, размахивал руками, как ветряная мельница, и говорил с устойчивой скоростью около трёхсот слов, — сто из которых были бранными, — в минуту.
Ламли, спокойный, безмятежный и учтивый, сидел на софе и ждал, пока француз от нехватки воздуха вынужден будет остановиться и позволит ему вставить пару слов. Для Ламли ситуация являла как юмористическую, так и трагическую сторону. К несчастью, он так и не назвал леди своего имени; на обстоятельстве её неведения и основывалось настоящее положение дел. Поверить в то, что жена действительно этого не знала, Бернадо не мог; он вполне естественно заключил, что она нарочно скрывает это.
Наконец француз драматическим жестом призвал поэта что-нибудь сказать.
— С удовольствием, — с обаятельной улыбкой сказал Ламли на французском языке, в котором не содержалось ни малейшего признака иностранного акцента. — Во-первых, месье, позвольте мне заметить, что вы ведёте себя самым смехотворным образом.
— Смехотворным?! — взревел Бернадо.
— Во-вторых, — продолжал поэт спокойно, — вы ведёте себя весьма недостойным образом и ставите эту высокочтимую леди, которая имеет несчастье быть вашей женой, в крайне и совершенно излишне мучительное положение.
— Месье имеет наглость перейти на шутливый тон? Я требую, чтобы вы объяснились.
— Требование является помехой, которая лишь служит к тому, чтобы задержать объяснение, — был учтивый ответ. — Я имел честь повстречаться с этой леди двадцать четыре часа назад в Лане.
И он начал рассказывать подробности их встречи en voiture (в вагоне поезда — франц.), о тех незначительных услугах, которые он имел счастье оказывать ей, и об ошибке, которая стала их кульминацией в то утро в Базеле.
— И, — вопросил Бернадо с усмешкой, — вы ожидаете, что я поверю в эту остроумную историю?
— Я привык говорить правду, сэр, — с достоинством сказал поэт.
— Ваши привычки, месье, меня нисколько не интересуют. Я не верю ни единому слову из того, что вы мне рассказали.
— Месье! — вскричал поэт, вставая.
— Объясните мне, если сможете, ошибку, благодаря которой я застаю вас катающимся на озёрном пароходе с моей женой.
— Это не было ошибкой. Требовалось убить время.
— Убить время, hein (вот как — франц.)? Действительно, у месье просто талант объяснять. Месье юрист по профессии?
— Месье!.. — начал Ламли гневно.
— О, не раздражайте его, ради всего святого! — взмолилась леди по-английски. — Он заядлый дуэлянт.
Эта информация, казалось, внезапно лишила поэта значительной части его апломба.
— Мне кажется, он сам себя раздражает, — сказал поэт с непринуждённостью, которой сам далеко не ощущал.
— Que dites-vous? (Что вы говорите? — франц.) — вопросил муж, для которого этот обмен словами на иностранном языке сильно отдавал сговором.
— Может быть, месье, — вежливо сказал поэт, — вы разрешите мне удалиться, с тем чтобы прекратить довольно неудачную беседу?
— Удалиться?! — прорычал Бернадо, оскалившись. — За кого вы меня принимаете, месье? Неужели вы думаете, что я такой человек, который позволит втоптать в грязь свою честь, а затем разрешит обидчику удалиться? Месье, я требую удовлетворения.
— Я уже предоставил вам всё возможное в моих силах удовлетворение. Если вы не находите его достаточным, то вина, месье, должна лежать на вас.
Бернадо противно ухмыльнулся.
— Есть удовлетворение иного рода, месье, которое вы мне непременно обеспечите.
Сердце поэта упало. Он провёл очень приятный день с мадам Бернадо, но быть убитым за это, по его мнению, было довольно высокой ценой.
— Мне бы хотелось, чтобы месье заметил, — сказал он, — что резкость ваших выражений пугает леди.
Бернадо был весьма груб в своей ответной реплике, которую завершил повторением того, что ему должны предоставить удовлетворение.
Поэт покачал головой.
— То, чего вы требуете, невозможно, месье. Я заклинаю вас обдумать это спокойно.
— Месье предполагает, что в настоящее время я отнюдь не спокоен?! — взревел тот.
— Я лишь предлагаю вам, месье, всё обдумать. Обсудите это с мадам. Я уверен, что, поразмыслив, вы окажетесь в состоянии увидеть дело так, как я его изложил.
— Может, вы правы, а может, и нет, но мне не нравится принятый вами тон. На каждом шагу я замечал некую шутливую нотку, которую считаю особенно оскорбительной. Вы использовали выражения, которые я не могу простить.
— Постарайтесь забыть их, — предложил поэт.
— Я так и сделаю, когда отомщу за них.
Поэт содрогнулся.
— Месье, я с готовностью прошу меня извинить за эти выражения.
— Ба!
— Я беру эти выражения назад, месье.
— Вот моя визитка! — вскричал Бернадо. — Если вы соблаговолите предоставить мне свою, то я найду друга, который будет ждать вас завтра. Что до остального, за пять часов мы сможем добраться до Франции.
Поэт оказался перед выбором из двух зол. Отказ был бы трусливым поступком, который он не желал совершать в присутствии леди. Самым простым решением показалось дать Бернадо свою визитку и рвануть в Англию на первом же поезде. Поэтому он вытащил из кармана визитницу, а оттуда карточку, которую и вручил Бернадо.
— Вот, месье, раз уж вы настаиваете; но, надеюсь, вы поймёте, что поединок будет крайне неудобен.
Француз взял карточку, и, когда он взглянул на неё, выражение его лица вдруг на удивление изменилось. Его тон сразу же стал чрезвычайно уважительным.
— Месье, вы очень великодушны, — сказал он. — Поверю вам на слово и приму извинения, от которых минуту назад отказался, возможно и грубовато.
— Ну тогда, — вскричал поэт с удивлением, смешанным с радостью, — больше ни о чём не нужно и говорить!
Он распрощался, изысканно выразив сожаление по поводу недоразумения, которое ему, по несчастью, случилось вызвать, а Бернадо даже дошёл до того, что сам заклинал его больше ничего не говорить.
Бернадо и его жена отбыли в отель "Хирш", и Ламли их не увидел снова. На следующий день он уехал в Париж.
На утро после прибытия во французскую столицу ему пришло в голову нанести визит Фурнаю не только в качестве друга, но также и ученика, ибо поэт вдруг осознал, что знание фехтования может быть желательным и полезным.
Он достал свою визитницу и опустошил её, пытаясь найти карточку Фурная. Но тщетно; он потерял её. Затем вдруг он вспомнил крутую перемену в манерах Бернадо и внезапно понял её смысл.
Он отдал Бернадо визитную карточку Фурная, и не было ничего неестественного в том, что Бернадо уклонился от сурового испытания поединком с мастером фехтования.