Жан-Мари Гюстав ЛеклезиоЖенщина ниоткуда

Jean-Marie Gustave Le Clézio

TEMPÊTE

Deux novellas


Copyright © Editions Gallimard, Paris, 2014

© И. Волевич, перевод, 2016

© И. Дмоховская, перевод, 2016

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016

Издательство АЗБУКА®

Буря

Посвящается хэнё – женщинам моря с острова Удо[1]

Ночь опускается на остров.

Ночь заливает мраком низины, просачивается в канавки между полями, ее темный прилив мало-помалу накрывает все вокруг. И люди спешат покинуть остров. Каждое утро туристы прибывают сюда на восьмичасовом пароме, захватывают свободные пространства, заполоняют пляжи, текут, словно сточные воды, вдоль дорог и тропинок. Чтобы к вечеру, с наступлением темноты, отхлынуть, отступить, исчезнуть. Суда уносят их на материк. И приходит ночь.


Впервые я приехал на остров тридцать лет тому назад. Время все изменило здесь. Я с трудом узнаю окрестности, холмы, пляжи, очертания кратера с его раскрошившимся восточным склоном.

Почему я вернулся сюда? Мало ли на свете других краев, пригодных для писателя в поисках сюжета. Других мест, вдали от мирской суматохи, не таких шумных, не таких беспокойных, других убежищ, где можно сесть за письменный стол лицом к стене и печатать строку за строкой на машинке… Но нет, я захотел снова увидеть этот остров, затерявшийся на краю света, этот уголок без истории, без прошлого, утес, исхлестанный океаном, истоптанный туристами.

Тридцать лет – коровий век. Я приехал сюда ради ветра, ради моря, ради полудиких лошадей, что бродят по лугам, натягивая коновязь, ради коров на темных ночных дорогах, с их скорбным мычанием, подобным звуку туманного горна[2], ради тявканья собак, сидящих на цепи.

Тридцать лет назад на острове не было отелей, только комнаты у мола, сдававшиеся понедельно, да ресторанчики в дощатых павильонах вдоль пляжа. Мы тогда снимали деревянный домик на холме, без всяких удобств, сырой и холодный, но нам он подходил идеально. Мэри Сонг была на двенадцать лет старше меня, ее роскошные черные волосы отливали синевой, как вороново крыло, а глаза золотились, словно осенние листья; она пела блюзы в Бангкоке, в отеле для состоятельных туристов. Почему ей вздумалось уехать со мной на этот дикий островок? Ведь это не я предложил – кажется, она сама первой заговорила о нем. Или, может, она от кого-то услышала про этот дикий скалистый остров, недоступный в сезон бурь. «Мне нужна тишина». Хотя не исключено, что это была моя идея, это я возмечтал о тишине. Чтобы писать, чтобы снова начать писать после стольких потерянных лет. Безмолвие, уединение. Тишина – только ветер и море. Холодные ночи, звездные россыпи.

Теперь все это – лишь воспоминание. Память не имеет значения, не имеет продолжения. Важно одно лишь настоящее. Это я усвоил на собственном горьком опыте. Ветер – мой друг. Он неустанно дует на этот скалистый островок, налетает с горизонта, с востока, штурмует искореженный бок вулкана, спускается к холмам, шныряет в просветах перегородок из блоков лавы, разделяющих поля, скользит по песку из раскрошенных кораллов и ракушек. По ночам в моем номере гостиницы «Happy Day» (каким образом это название – словно оборванная надпись на деревянном ящике, выброшенном морем, – добралось в эти места?) ветер свистит в щелях окон и двери, хозяйничает в полупустой комнате, где ржавая железная кровать тоже напоминает обломок кораблекрушения. У моей добровольной ссылки нет других причин, кроме этого серого неба и серого моря, кроме пронзительных призывов ныряльщиц – собирательниц морских ушек[3], криков, посвиста – подобия неведомого древнего языка, языка морских животных, населявших мир задолго до появления человека… Ауа, йяаа, аии, аии!.. Женщины собирали моллюсков уже в те времена, когда Мэри показывала мне остров. Но тогда здесь все выглядело иначе. Ныряльщицам было лет по двадцать, они погружались в воду без одежды, только в поясах, набитых камнями, да в масках, снятых с трупов японских солдат. Не носили ни перчаток, ни обуви. Теперь они постарели, ныряют в черных эластичных комбинезонах, в перчатках из акриловой пряжи, в тапочках из яркого пластика. В конце рабочего дня они шагают по обочине, толкая перед собой детские коляски с уловом. А некоторые едут на мотороллерах или бензиновых трехколесных скутерах. У каждой на поясе висит нож из нержавейки. Свои комбинезоны они снимают среди скал, рядом с построенным для ныряльщиц блочным бараком; моются у порога под струей из шланга, а потом расходятся по домам, прихрамывая, разбитые ревматизмом. Ветер унес прочь их молодые годы, да и мои тоже. Небо серое, унылое, как напрасные сожаления. Море беспокойно хмурится, налетает на прибрежные утесы, на острые пики лавы, бурлит и пенится в больших заводях, в горловинах узких бухточек. Без этих ныряльщиц, что ежедневно добывают моллюсков, море было бы для меня враждебной, неодолимой стихией. Каждое утро я вслушиваюсь в крики женщин моря, в хриплый, надсадный звук их дыхания, когда они выныривают из воды, – ауиии, ийяаа, – вспоминаю прошлое, вспоминаю Мэри, ушедшую навсегда, думаю о ее голосе, певшем блюзы, о ее молодости, о моей молодости. Война все стерла, все разрушила. В те годы война казалась мне прекрасной, я хотел написать о ней – пережить ее, а потом описать. Война казалась мне красавицей-девушкой с дивным телом, длинными черными волосами и золотистыми глазами, чарующим голосом, а обернулась старой злобной ведьмой, мстительной мегерой, безжалостной и бесчеловечной. Страшные образы преследуют меня, поднимаясь из самых потаенных глубин памяти. Изуродованные тела, оторванные головы, усеявшие грязные улицы, лужи бензина, лужи крови. Едкая горечь во рту, холодный пот. В закутке без окон, освещенном одной голой электрической лампочкой, четверо мужчин напали на женщину. Двое сидят на ее ногах, третий стянул ремнем ее заломленные над головой руки, четвертый нескончаемо долго насилует ее. Все происходит странно беззвучно, как бывает в снах. Слышно только хриплое дыхание насильника и другое, женское – прерывистое, жалобное, задавленное страхом; может быть, сперва она кричала, потому что на нижней губе виден след удара, от которого лопнула кожа и брызнувшая кровь застыла звездой на подбородке. Дыхание насильника учащается, переходит в глухой звериный рык, низкий и мерный звук работающей машины, которая все ускоряет и ускоряет ход и, похоже, никогда уже не остановится.


Мэри появилась много позже – Мэри, которая неумеренно пила и которую поглотило море. «Я могла бы это сделать», – сказала она, когда мы плыли на катере через узкий пролив, отделявший остров от материка. Она вошла в море на закате. Прилив разглаживал волны, подступая к берегу медленными кругами винного цвета. Те, кто видел, как она заходит в воду, потом говорили, что она была спокойна, улыбалась. На ней был ее купальный костюм – голубой полукомбинезон без рукавов; она скользнула в воду между черными рифами, поплыла и плыла до тех пор, пока волны и нестерпимый блеск заходящего солнца не скрыли ее от глаз наблюдавших.


Я ничего не знал, ничего не видел, ничего не предчувствовал. Просто в спальне нашего домика все ее вещи были аккуратно сложены, как будто она готовилась к отъезду. На полу валялись пустые бутылки из-под рисовой водки, раззявленные пачки из-под сигарет. В сумке кое-какие женские мелочи – расческа, щетка для волос, пинцет для бровей, зеркальце, пудра, губная помада, носовой платок, а еще ключ и немного американских и японских денег; все выглядело так, словно она собиралась вернуться через пару часов. Единственный полицейский на этом острове – молодой парень с волосами ежиком, тщедушный, как подросток, – сделал опись. Но оставил все мне, посчитав, что я родственник или друг. Кроме того, мне позволили распорядиться останками – если их найдут, – кремировать или бросить обратно в море. Однако тело так и не нашли, только эти женские вещицы в доме. Наша хозяйка отобрала себе кое-что из одежды, красивые голубые туфельки, соломенную шляпу, чулки, солнечные очки и сумку. Документы я сжег во дворе. А ключ и другие мелочи бросил в море с борта катера, увозившего меня на материк. В глубине мелькнул золотистый блик, и я подумал: наверно, какая-нибудь прожорливая рыба – султанка или пагелл – заглотнула их.

Тело так и не было обнаружено. Мэри, с ее нежной смуглой кожей, с мускулистыми ногами танцовщицы и пловчихи, с длинными черными волосами… «Но почему?» – спросил полицейский. Вот и все, что он произнес. Словно я когда-нибудь мог бы найти ответ. Словно я владел ключом к разгадке.


Когда начинается буря, когда ветер упорно дует с моря, с востока, Мэри возвращается. Только не подумайте, что это галлюцинации или начало безумия (хотя тюремный врач, составлявший медицинское заключение, пометил мою карту роковой буквой Ψ[4]), напротив, все мои чувства обострены, насторожены, распахнуты навстречу тому, что приносят море и ветер. Ничего определенного – и тем не менее это можно назвать ощущением жизни, а не смерти, оно воспламеняет меня, пробуждает воспоминание о наших с Мэри любовных играх в темноте спальни, о долгих ласках снизу доверху, о дыхании и вкусе губ, о страстных поцелуях, которые вызывали у меня блаженную дрожь, о волне любви, медленно накрывавшей наши слитые воедино, живот к животу, тела… все это давно уже запретно для меня, все это я сам себе запретил, ибо мне суждена тюрьма до конца дней.

В реве бури я различаю ее голос, ощущаю ее сердце, чувствую ее дыхание. Ветер завывает в щелях широкого окна, пробирается внутрь под стоны ржавых петель, пролетает по комнате к двери, распахивает створки. В такие дни на острове все замирает. Суда больше не выходят в пролив, мотороллеры и машины останавливают свое мельтешение, день уподобляется ночи, и его мрак вспарывают молнии без грома. Мэри ушла в тот вечер, когда на море был полный штиль и гладкая вода блестела, как зеркало. А во время бури она возвращается, извергнутая, атом за атомом, морскими глубинами. Сперва мне в это не верилось. Я приходил в ужас, до боли сжимал виски, чтобы задушить, отогнать эти образы. Вспоминается мне один утопленник. Не женщина, нет – семилетний мальчик, исчезнувший однажды вечером, мы с Мэри, как и местные жители, разыскивали его почти всю ночь. Мы ходили с фонарем по берегу в поисках пропавшего ребенка. Мы не знали его имени, и Мэри кричала: «Эй, малыш!» Она была потрясена, по ее щекам катились слезы. Тогда дул такой же ветер, и вздыбленные волны выносили на сушу жуткие миазмы морской бездны. На рассвете разнеслась новость: тело мальчика найдено. Мы пробирались между прибрежными скалами, идя на протяжный стон, который принимали за голос ветра, но который был голосом матери ребенка. Она сидела на черном песке, держа на коленях сына. Мальчик был обнажен, его раздело море, оставив на нем только майку, скрученную грязным жгутом на груди. Лицо было мертвенно-белое, но мне сразу бросилось в глаза другое: рыбы и крабы уже добрались до тела, отъели кончик носа и пенис. Мэри не захотела подойти ближе, ее трясло от страха и холода, и я крепко прижал ее к себе в нашей комнате, где мы долго лежали в постели, обнявшись, но не лаская друг друга, а всего лишь обмениваясь дыханием рот в рот.


Меня неотступно преследует тот образ – тело распятой на полу женщины, которую насилуют солдаты, и кровь из ее разбитого рта, засохшая на подбородке темно-багровой звездой. И ее глаза, устремленные на меня, стоящего в сторонке, у порога, – они смотрят сквозь меня, они видят смерть. Я никогда не рассказывал этого Мэри, и все-таки она ушла в море именно из-за той кошмарной сцены – ушла, чтобы уже не вернуться. Море смывает смерть, море все разъедает и разрушает, ничего не возвращая людям, разве что обкусанное детское тельце. Вначале я думал, что вернулся на этот остров, чтобы умереть, тоже умереть. Отыскать след Мэри, войти как-нибудь вечером в море и сгинуть.


Начинается буря, и Мэри входит в мою комнату. Это сон наяву. Меня будит запах ее тела, смешанный с дыханием морских глубин, с их едким, тяжелым духом, острым, зловонным, смрадным и тягучим. Я чувствую запах водорослей в ее волосах. Чувствую нежность ее кожи, разглаженной волнами, усеянной блестками соли. Ее тело колышется в мерцании сумерек, проскальзывает в постель, и мой напрягшийся член входит в нее, вызывая содрогание, держит меня в плену ее ледяного жара, ее тело приникает к моему, губы обхватывают мой пенис, и я весь целиком в ней, и она вся целиком во мне, и так вплоть до оргазма. Мэри, умершая тридцать лет назад, так и не найденная. Мэри, вернувшаяся со дна океана, чтобы шепнуть мне на ухо давно забытые слова своим хрипловатым голосом, вернувшаяся, чтобы спеть мне давно забытые песни, звездные песни, которые она пела мне в баре отеля «Ориенталь», во время нашей первой встречи. Не помню, был ли это солдатский бар и точно ли она была певицей в баре. Глядя на нее, я и представить себе не мог, кто она такая, не знал, что она родилась от американского солдата-насильника[5], что мать ее бросила, что девочку взяли на воспитание супруги-фермеры из Арканзаса, что она выросла и вернулась сюда, желая восторжествовать над своим вечным врагом, желая отомстить или же просто в силу атавизма, безжалостно возвращающего людей в ту грязь, где они появились на свет. Но я-то не был солдатом, и она сразу это поняла, оттого и выбрала меня, недотепу в военно-полевой робе, остриженного наголо, который бегал за пехотинцами во время зачисток с фотоаппаратом наготове, дабы создать хронику всех на свете войн. Помню, как мы впервые заговорили с ней после того, как она отпела свои блюзы; это было не то поздним вечером, не то ранним утром, на террасе, нависавшей над Менам-Чао-Прая[6]. Она нагнулась, заметив что-то на полу: там лежала, судорожно дергая крылышками, умирающая черная ночная бабочка, – и в вырезе красного платья я увидел ее обнаженные груди, такие нежные и соблазнительные. Она ничего не знала обо мне, а я – о ней. К тому времени я уже был помечен багровым клеймом преступления, но думал, что все обойдется. Я забыл прошлое, забыл о жалобе, поданной в суд на четверых солдат, изнасиловавших женщину в Хюэ[7]. И на того, кто скрутил ремнем ее руки и ударил в лицо, чтобы заставить молчать, и на того, кто грубо насиловал ее, даже не спустив штаны, и на меня, который смотрел на все это, ничего не говоря, ничего не делая, разве что испытывая легкую эрекцию и не понимая, что смотреть и молчать означало участвовать.


Я отдал бы все на свете, чтобы не входить в этот зал, не выступать свидетелем. Я не стал оправдываться на суде. Молодая женщина сидела тут же, в первом ряду. Я бросил на нее беглый взгляд и не узнал. Сейчас она выглядела моложе, почти девочкой. Она неподвижно сидела на скамье, ее лицо было ясно видно в резком свете неоновой лампы. Маленький рот, плотно сомкнутые губы, гладкое лицо, – казалось, ее кожу натянул тугой черный пучок на затылке. Кто-то зачитывал по-английски ее показания, но она по-прежнему не двигалась. Четверо военных сидели на другой скамье, в нескольких метрах от нее, и тоже не шевелились. И не смотрели ни на кого в зале, упершись глазами в стену напротив, где сидел на возвышении судья. Они-то как раз, на мой взгляд, постарели и обрюзгли, а их лица приняли землистый оттенок, как у всех заключенных.

Я ничего не рассказывал об этом Мэри. Когда я встретился с ней в отеле «Ориенталь», она спросила меня, чем я занимался после армии. Я ответил: «Ничем… Разъезжал по свету, вот и все». Она больше не задавала вопросов, да мне и духу бы не хватило сказать ей правду: «Меня приговорили к тюремному сроку за то, что я был свидетелем преступления и не сделал ничего, чтобы ему помешать».

Мне хотелось жить с Мэри, путешествовать вместе с ней, слушать, как она поет, владеть ее телом и разделять ее жизнь. Но скажи я ей правду, она бы меня прогнала. Я прожил с ней целый год до приезда на этот остров. И в один прекрасный день она решила войти в море. Я так ничего и не понял. Мы жили на отшибе. Нас никто не знал, и никто не мог ей рассказать. Может, она просто-напросто повредилась в уме, другого объяснения ее поступку я не нахожу. Она дала волнам унести себя в бездну. А ведь она великолепно плавала. В Соединенных Штатах, когда ей было шестнадцать лет, ее отобрали для участия в Олимпийских играх в Мельбурне. Ее звали Фаррелл, Мэри Сонг Фаррелл. Сонг – потому что под этим именем ее отдали приемным родителям. Может быть, так звали ее родную мать – Сонг. Или потому, что она пела[8], не знаю. А может, я сам задним числом сочинил всю эту историю.

Я сочиняю не для других – они меня не интересуют. Я не из тех, кто обожает рассказывать свою жизнь собутыльникам в барах. И я не знаком с теми людьми из Арканзаса, с Фарреллами. С фермерами. У них Мэри научилась ухаживать за скотом, чинить мотоцикл, водить трактор. А потом, в один прекрасный день, когда ей стукнуло восемнадцать, сбежала, чтобы жить в других местах, чтобы петь. Это было ее настоящее призвание. И у нее началась совсем другая жизнь, она больше так и не вернулась на ферму. Когда она сгинула в море, я попытался разыскать ее приемных родителей, написал письмо в администрацию округа[9], чтобы узнать их адрес. Но так и не получил ответа.

Я познакомился с Мэри, когда ей было около сорока лет, но выглядела она много моложе. А мне было двадцать восемь. И я только что вышел из тюрьмы.


Буря наделяет меня своей яростью. Мне нужны ее птичьи вскрики, ее шумное могучее дыхание. Именно ради бури я и вернулся на этот остров. Стоит ей разразиться, как все замирает: люди укрываются в домах, захлопывают ставни и баррикадируют двери, сидят, скорчившись в своих скорлупках, в своих панцирях. Исчезают и туристы с их белесыми лицами, пляжными позами и прочими кривляньями. Девушки в мини-шортах на велосипедах, парни на квадроциклах, в очках «Polaroid», с рюкзаками и фотоаппаратами, все они вернулись в город, в свои кондоминиумы, в свои страны, где никогда не бывает бурь.

А островитяне – те «уходят в подполье». Они играют в карты или пьют пиво, сидя на полу, в четырех стенах, при запотевших окнах. Лампочки нервно мигают – похоже, электричество вот-вот вырубится совсем. И тогда магазинные холодильники начнут испускать желтую, как моча, воду; засоленная рыба разморозится, и у нее вытекут глаза; плитки шоколада-гляссе растают в своих обертках. А я вернулся сюда именно ради бури. Тут я снова чувствую себя как на войне, где царил его величество Случай, где я наблюдал паническое отступление войск, слушал неразборчивые приказы, изрыгаемые громкоговорителями. Я иду вспять по времени, переписываю начисто свою жизнь. Мне хотелось бы вновь очутиться на пороге дома в Хюэ и посмотреть на происходящее – так, чтобы мой взгляд остановил время, вызвал смятение, спас женщину от ее палачей. Но нет, прошлое уже не вытравишь из памяти. Остров выносит свой приговор: искупление невозможно. Как невозможно хоть что-нибудь изменить. Остров – последняя пристань, последняя остановка на пороге небытия. Вот почему я сюда и вернулся. Не для того, чтобы встретиться с прошлым, не для того, чтобы по-собачьи разнюхивать след. Но для того, чтобы окончательно убедиться, что я никогда ничего не узнаю. И чтобы буря стерла все дотла, ибо море – единственная непреложная истина.


Мое имя – Джун. Моя мать – женщина моря. Отца у меня нет. Мать зовут Джулией, у нее есть и другое имя, не христианское, но она не хочет, чтобы я его называла. Когда я родилась, мой отец давно уже бросил мать. Она подыскивала для меня имя; ее деда звали Чжун, это китайское имя, так как он был родом из Китая, и вот она назвала меня Джун, тем более что по-американски это означает «июнь», а я была зачата именно в этом месяце. Я рослая, и кожа у меня смуглая; семья моей матери прокляла меня за то, что я незаконнорожденная. Тогда мать увезла меня с собой, и мы с ней поселились на этом острове. Когда я сюда приехала, мне было четыре года, и у меня стерлось из памяти это путешествие и все, что было до него; помню только, что мы сели на пароход, шел дождь и у меня за спиной был очень тяжелый рюкзак, в который мать спрятала все свои украшения и другие ценные вещи, чтобы сохранить их в целости, – она думала, что вряд ли кто-нибудь польстится на рюкзак четырехлетней девочки. Позже она продала бо́льшую часть драгоценностей, от них остались только пара золотых сережек и ожерелье, то ли золотое, то ли просто позолоченное. Я помню, что над морем шел дождь. И кажется, я плакала. А может, мое лицо просто было мокрым из-за дождя, так что волосы прилипали к губам. Впоследствии я еще долго верила, что, когда идет дождь, это плачет небо. Но я теперь больше никогда не плачу.

Моя мать не настоящая женщина моря; я хочу сказать, не как здешние хэнё – ныряльщицы, которые занимаются этим ремеслом с детства и похожи на грузных черных китов, особенно когда они выходят из воды, пошатываясь и еле переставляя старые тощие ноги. А моя мать еще молодая, тоненькая и очень красивая, у нее прекрасные гладкие волосы и лицо почти без морщин, вот только руки из-за сбора моллюсков теперь красные, с обломанными ногтями. Моя мать нездешняя. Она родилась в столице и была студенткой, когда забеременела мной. Мой отец бросил ее и уехал неведомо куда, потому что не хотел ребенка, и моя мать решила скрыть свою беременность; не желая позорить семью, она перебралась в провинцию, в сельскую местность. Чем только она ни занималась, чтобы заработать на жизнь, – была подсобницей на утиной ферме, мыла посуду и туалеты в ресторанах. Потом, когда я была еще грудной, перебиралась вместе со мной из города в город и вот однажды, где-то на юге, услыхала об этом острове, села на пароход и приехала сюда. Сперва она работала в ресторанах, потом купила себе маску и комбинезон для ныряния и начала собирать морские ушки.

Большинство женщин моря – старухи. Беседуя с ними, я зову их «бабулями». Когда моя мать приехала сюда, женщины сначала говорили ей: «Что ты будешь здесь делать? Возвращайся к себе в город!» Но она держалась стойко, и в конце концов они ее признали. Научили, как нужно нырять, как задерживать дыхание, как отыскивать места, где обитают моллюски. Но главное, они приняли мою мать, не задавая никаких вопросов о ее муже и обо мне. Они стали моей семьей – семьей, которой у меня никогда не было. Как только я подросла и стала гулять одна, я первым делом шла к ним. Приносила им немного горячего супа, когда они выходили из моря, или фрукты. Мы с мамой живем в домике на холмах, снимаем его у одной старушки, бывшей ныряльщицы, я зову ее «тетушкой». Она вся почернела и скорчилась от работы в море и теперь, после одного несчастного случая, совсем не может нырять – слишком долго пробыла под водой и стала какая-то заторможенная. С тех пор она проводит дни на своем поле, где выращивает батат[10], – вскапывает землю, выпалывает сорняки, и я хожу помогать ей после школы. У нее есть пес по кличке Чабби[11], потому что он толстый и коротконогий, правда довольно умный. Вот уже год, как с мамой живет один тип. Он назвался Брауном, якобы он англичанин, но я его терпеть не могу. С матерью он говорит ласково, прямо сюсюкает, но наедине со мной у него совсем другой тон, злобный, грубый, приказной, и в голосе проскальзывает странный акцент. Однажды он меня совсем достал, и я сказала, передразнивая этот его акцент: «Не смей так со мной разговаривать, я тебе не дочь!» Он зыркнул на меня так яростно, прямо вот-вот ударит, но все же с тех пор поутих. Мне очень не нравится, как он меня разглядывает – будто раздевает глазами. Перед мамой он изображает нежно любящего, и тогда я ненавижу его еще сильнее.

В школе у меня нет друзей. Вначале мне было там хорошо, но с этого года все изменилось. Несколько девчонок сбились в шайку и нашли себе забаву – принялись издеваться надо мной. Я много раз вступала с ними в драку и побеждала, поскольку я самая рослая в классе, но иногда они подстерегают меня у школы после уроков и швыряют в меня комья земли или камешки, а вдобавок лают, как собаки. Они говорят, что у меня нет папы, что мой отец нищий, что он сидит в тюрьме и поэтому никогда не приезжает ко мне. Однажды я им ответила: «Мой отец не в тюрьме, он погиб на войне». Но они на это только загоготали и крикнули: «Ну-ка, докажи!» – вот так и сказали, а мне и крыть было нечем. Тогда я спросила у матери: «Мой отец – он жив или умер?» Но она смолчала, отвернулась и сделала вид, будто не слышит. Я поразмыслила и пришла к выводу, что девчонки, наверно, правы: моя мать учила меня говорить по-английски с самого детства и все твердила, что это залог моего будущего, но, может, еще и для того, чтобы я знала родной язык отца.

Из всех школьников самый злобный – один мальчишка, его зовут Джо. Он высокий и тощий, старше меня на класс и жутко испорченный. Говорит мне, что я чернокожая. Говорит, что мой отец – чернокожий солдат-американец с военной базы, а мать – шлюха. Твердит это все время, когда я иду по дороге одна и никто из взрослых не может его услышать. Бежит за мной следом и, поравнявшись, бросает вполголоса: «Твоя мать шлюха, а отец – черномазый». Он знает, что я никому это не перескажу, слишком уж будет стыдно. У этого Джо хитрые бегающие глазки, как у бродячего пса, желтые, с такими резкими черными зрачками, и длинный кривой нос. Когда он застает меня одну на дороге, то всегда налетает сзади. Хватает за волосы – а у меня пышные вьющиеся волосы, – вцепляется в них мертвой хваткой и дергает вниз, чуть ли не тыча лицом в землю; я готова заплакать, но сдерживаю слезы, чтобы не доставлять ему такой радости. Ему хочется, чтобы я позвала на помощь маму: «Ну, давай, зови свою мамашу, зови ее!» Но я молчу, отбиваюсь от него пинками, и в конце концов он оставляет меня в покое.


Море… вот что я люблю больше всего на свете. С самого раннего детства я пропадала на море. Когда мы еще только приехали на этот остров, мать устроилась подсобницей в рыбный ресторан. Она приходила туда рано утром и сажала меня в колясочке где-нибудь в уголке, чтобы я никому не мешала. Мама оттирала щеткой цементный пол, чистила баки и котлы, подметала двор и сжигала мусор, а потом работала на кухне – резала лук, мыла ракушки, готовила овощи для супа, разделывала рыбу для суши. А я так и сидела в своей коляске молча, наблюдая за ней. Похоже, тогда я была очень смирным ребенком. Мне не хотелось играть на улице. Хозяйка удивлялась: «Да что с ней, с этой малышкой? Похоже, она всего боится!» Но нет, ничего я не боялась, просто сидела на месте, чтобы защитить свою мать, быть уверенной, что с ней ничего не случится. Ну а потом маме надоело быть прислугой у этих людей. Она договорилась со старухами-ныряльщицами, которые поставляли в ресторан моллюсков, и тоже стала женщиной моря.

С этого времени я каждый день ходила на берег. Шла рядом с матерью, несла ее мешок для сбора ракушек, ее тапочки и маску. Она переодевалась между скалами, где не было ветра. Я смотрела на нее обнаженную, пока она не облачалась в комбинезон для ныряния. Моя мать не такая высокая и плотная, как я, – скорее миниатюрная, худенькая, и кожа у нее очень светлая, только лицо обожжено солнцем. Я помню, как разглядывала ее выступавшие ребра и груди с черными сосками, они потемнели из-за того, что она слишком долго кормила меня своим молоком – до пяти или до шести лет. Живот и спина у нее совсем белые, а вот у меня кожа очень смуглая, хотя я не сижу на солнце, поэтому в школе меня и дразнят негритоской. Однажды я спросила у матери: «А правда, что мой отец был американским солдатом и что он нас бросил?» Мать посмотрела на меня так, будто хотела дать оплеуху, и ответила: «Никогда не повторяй того, что ты сейчас сказала. Ты не имеешь права говорить мне такие гадости». И добавила: «Когда ты повторяешь гадости, которых наслушалась от других, это все равно что плевать самой себе в лицо». И с тех пор я никогда больше не заводила с ней этот разговор. Но все равно, мне хотелось бы узнать правду о своем отце.

Когда я была маленькая, то не ходила в школу. Мать боялась, что со мной что-нибудь приключится, а еще – я почти уверена – она стыдилась того, что у меня нет отца. Вот я и проводила время среди прибрежных утесов. Стерегла одежду матери, пока она собирала морские ушки. Мне очень нравилось это место: я устраивала себе гнездышко из шерстяных вещей, садилась, привалившись спиной к черной скале, и смотрела на море. Там еще были такие смешные зверюшки – кажется, земноводные крабы, – которые робко выползали из трещин поглядеть на меня. Они сидели и грелись на солнышке не шевелясь, но при малейшем моем движении сразу удирали в свои норки. Были там и птицы – чайки, бакланы и еще какие-то, серо-голубые, эти подолгу стояли на одной ноге. Мать натягивала свой комбинезон, надевала шапочку, перчатки и тапочки, входила в воду и уже там прилаживала маску. Я следила, как она плывет в открытое море, таща за собой черно-белый буек. У каждой женщины моря свой цвет буйка. Мать заплывала подальше, ныряла, и последнее, что я видела, – ее голубые тапочки, мелькнувшие в воздухе, а потом она исчезала в глубине. Я научилась считать секунды. Мама давно уже меня предупредила: «Досчитай до ста, и, если я не вынырну, беги звать на помощь». Правда, она всегда всплывала гораздо раньше, через тридцать, максимум сорок секунд. Показывалась из воды и кричала. Все женщины моря кричат, поднявшись на поверхность. И у каждой свой, особый крик. Это помогает восстановить дыхание, и крик матери я могу распознать издали, даже не видя ее. Даже среди других криков и других шумов. Он немного похож на птичий – начинается с высокой пронзительной ноты и кончается совсем низкой, вот так: рира! уу-рррауррра! Я спросила у мамы, почему она выбрала такой крик. Она засмеялась и ответила, что не знает – как-то само собой получилось, когда впервые вынырнула из воды. Шутки ради она добавила, что и я закричала точно так же, когда родилась! Мать не всегда ныряет в одном и том же месте. Это зависит от ветра, от волны, а еще от решения женщин моря. Каждое утро они выбирают подходящее место для ныряния, так как хорошо знают, где найти новые колонии моллюсков. Многие думают, что морские ушки плотно прикрепляются к камням на дне, но на самом деле они передвигаются каждую ночь, меняя места обитания либо в поисках пищи, либо для защиты от морских звезд. Морские звезды – худшие враги моллюсков. Иногда мама собирает их в мешок, приносит на берег и оставляет умирать на солнце. А я выбираю самых красивых и потом продаю хозяевам сувенирных ларьков на причале вместе с веточками розового коралла.


Когда я пошла в школу, мне уже не удавалось сопровождать маму на берег, и это меня ужасно огорчало. Сперва я заявила, что не желаю учиться в школе, а хочу стать женщиной моря, как она, но мать ответила, что я должна выучиться и освоить какую-нибудь профессию, потому что добыча моллюсков – слишком тяжелое занятие. Правда, во время школьных каникул она берет меня с собой. Я надеваю сразу несколько маек, оставляю на себе старые дырявые джинсы, натягиваю пластиковые тапочки, маску и плыву за мамой в открытое море, чтобы увидеть морские глубины. Вначале я держала маму за руку, мне было страшновато. Я разглядывала рыбьи косяки, водоросли, морских звезд и морских ежей, которые шевелят своими черными колючками, словно пляшут. Под водой я различаю странные звуки: то ли лопаются пузырьки воздуха, то ли поскрипывает песок. Иногда сверху доносится глухой рокот, это паром идет через пролив. Мама показала мне убежища моллюсков под водорослями, научила отдирать ракушки ножом от скал. У меня есть свой мешок, вернее, сетка для сбора морских ушек, и я складываю в нее свой улов. Но комбинезона у меня нет, и я довольно быстро замерзаю; мама смотрит на мои руки и, если видит, что они побелели, провожает меня до берега. Я кутаюсь в полотенце и гляжу вслед матери, которая снова плывет в открытое море.

А вот когда я сижу в школе, то не знаю, в каком месте мама будет нырять. И как только кончаются уроки, бегу к морю по прибрежной тропинке, пытаясь разглядеть мать среди других ныряльщиц. Я вслушиваюсь в их крики и, различив ее уу-рррауррра, понимаю, что с ней все в порядке. Но бывает, что я ее там не нахожу. И тогда я стою, пристально вглядываясь в море, в каждую волну, и сердце у меня больно сжимается. Бакланы недвижно сидят на верхушках рифов, растопырив крылья, чтобы подсушить их; в такой позе они очень похожи на старых мрачных рыбаков. Возвращаюсь домой, а мать уже там: оказывается, она сегодня не ныряла, потому что море слишком бурное или она устала, и при виде ее я так радуюсь, что хочется громко засмеяться. Но я, конечно, скрываю от нее свои страхи, ведь она занимается этим тяжким ремеслом, чтобы оплачивать мою школу и питание.

Иногда мама рассказывает мне о своем дельфине. Она повстречалась с ним в самом начале, когда только осваивала ныряние, и теперь время от времени он наносит ей визит в море у берега. Она говорит о нем с восторгом и при этом смеется по-детски радостно. У моей мамы чудесные белые зубы, и когда она смеется, то выглядит совсем молоденькой. А вот у меня зубы чересчур крупные и кривые, как покосившиеся косточки домино. Мама у меня очень красивая. Чтобы легче было нырять, она коротко остриглась, и теперь ее черные волосы, жесткие от морской воды, похожи на облегающий шлем. Я обожаю мыть ей голову. У меня самой волосы длинные и курчавые, – наверно, в отца, если он африканец, как утверждает Джо, или в моего китайского деда. Кажется, среди китайцев часто встречаются люди с курчавыми волосами, я уж и не помню, где вычитала это. Моя мать говорит, что ей очень нравятся мои волосы; она не хочет, чтобы я их остригла. Она регулярно моет мне голову, а потом натирает волосы кокосовым молоком, чтобы осветлить.


Я привыкла гулять одна по взморью. После школы я иду туда, вместо того чтобы вернуться домой и сесть за уроки. Я хожу на главный пляж, потому что зимой там всегда безлюдно. Обожаю зиму. Мне чудится, что тогда все отдыхает – море, скалы, даже птицы. Зимой мама выходит из дома попозже, потому что в глубине еще не рассеялся ночной сумрак. На поверхности моря светает раньше, чем на дне. Я иду к утесам, туда, где мама. Море серое, ветер разглаживает волны, и по воде пробегает едва заметная дрожь, как по шкуре коня. Большинство женщин моря не выходят на работу в такую погоду. А мама не боится, она знает, что в эти дни может собрать двойной улов и заработать шестьдесят-семьдесят долларов. Она просит меня помочь ей донести ракушки до ресторанов, особенно когда набирает много морских ушек, а они довольно тяжелые. Ныряет она недалеко от берега, рядом с портом, под защитой волнореза, или среди рифов в самом конце пляжа. А я укрываюсь в домике женщин моря и оттуда смотрю, как мать входит в воду и ныряет, мелькнув напоследок прямыми ногами в красивых блестящих голубых тапочках; вода смыкается над ней, я начинаю считать, как в детстве, очень медленно: десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать… и тут она выныривает и кричит, запрокинув голову: уу-рррауррра! – а я отвечаю ей тем же. Однажды я посмотрела телефильм про китов и сказала матери: «Вы, женщины моря, кричите, как киты!» Ее это рассмешило, и она снова заговорила о своем дельфине, который иногда навещает ее в сумерках. И не только ее. Старая Кандо, мамина приятельница и вроде бы незаконная дочь японского солдата, уверяла меня, что тоже общается с дельфином и может с ним разговаривать. По ее словам, он иногда приплывает к ней ранним утром или, наоборот, с приходом ночи, и она с ним «беседует», испуская под водой короткие крики с закрытым ртом или хлопая в ладоши; дельфин снует рядом с ней, так близко, что она может его погладить, а кожа у него очень гладкая и нежная, – вот что она мне рассказала. И тогда я тоже с наступлением сумерек надеваю маску, вхожу в воду и плыву, надеясь встретить дельфина, но пока он так и не появился. Только маме и старой Кандо повезло его увидеть. Особенно он подружился с Кандо, ее он не боится, ведь она такая старая. Я спросила Кандо, какого цвета у него глаза. Она задумалась и пробормотала: «Надо же… странный вопрос…» И сказала, что не знает: то ли голубые, то ли серые. А мама никогда не видела его вблизи, он скользит мимо нее смутной тенью, зато она слышала его голос – короткие радостные вскрики. Ну не чудесно ли?! Вот почему я обязательно тоже стану женщиной моря.


Море полно тайн, но это меня не пугает. Время от времени оно поглощает кого-нибудь из нас – женщину моря, ловца осьминогов или неосторожного туриста, которого волна слизнула с плоской скалы. Как правило, оно не отдает тела погибших. По вечерам, когда женщины моря собираются перед блочным бараком, чтобы окатить себя водой из шланга и переодеться, я сажусь рядом и слушаю их разговоры. Они говорят на островном диалекте, так что я не все понимаю. И произносят слова со странным певучим акцентом, как будто не могут отделаться от своих протяжных криков, с которыми выныривают из моря. Мне кажется, они говорят на языке моря, не совсем похожем на наш, и в этом языке смешаны все звуки, слышные под водой, – и тихое бульканье воздушных пузырьков, и скрипучие шорохи песка, и глухие взрывы прибоя, атакующего прибрежные утесы. Похоже, эти женщины любят меня. Зовут по имени – Джун, знают, что я нездешняя, что я родилась в городе. Но никогда не расспрашивают ни об отце, ни о матери, не лезут в душу, хотя, я уверена, сплетничают у меня за спиной, ну да что с них взять, все люди таковы. Сами они стары, их дети живут далеко отсюда, работают в каких-то фирмах, путешествуют. А меня они любят, может быть, за то, что я напоминаю им собственных детей, дочку, которая выросла и навещает мать раз-два в году, по случаю дня рождения или именин. Они так и зовут меня – дочка или малышка, – хотя я куда выше их ростом.

Матери не очень-то по душе, что я провожу много времени с женщинами моря. Она запретила мне плавать вместе с ними. Боится, что я начну им подражать и тоже стану ныряльщицей. Внушает мне, что я должна хорошо учиться в школе, а потом поступить в университет и добиться успеха в жизни, которого она не смогла достичь из-за меня. Что я должна стать врачом, или адвокатом, или преподавателем лицея – в общем, получить хорошую профессию. Ну или в крайнем случае менеджером в офисе. Но я вовсе не хочу заниматься такой работой, где нужно каждый день ходить в одно и то же место, выполнять приказы вздорной и злобной начальницы, а по вечерам возвращаться к себе и ложиться спать. Мне нравится то, чему учит меня море и эти старухи-ныряльщицы, когда они выходят из воды, разводят костер из досок у стены барака и раскладывают на черном камне, под лучами заходящего солнца, сокровища морских глубин – переливчатые раковины морских ушек, узкие черные ракушки с мидиями, морские звезды, каракатицы. Мне кажется, на дне моря скрывается целый мир, волшебный мир, непохожий на все, что мы видим на суше. Этот мир не назовешь сухим и твердым, он не ранит кожу или глаза, там все течет и скользит, медленно и плавно. О море сложено много легенд – например, история одной старухи, которую спас от тигра морской дракон, или сказки о чудовищах, глотающих моряков, – в общем, все, что рассказывают детям. Но такие истории не по мне. Море я себе представляю скорее дверью в иной мир, в страну, где все голубое, светлое, но в то же время и мрачное; где все зыбко, но и несокрушимо, – загадочное, мерцающее царство. Холодное царство, где обитают стайки прозрачных рыбок, где и звуки совсем иные – не гомон людской речи, не подозрительные или угрожающие шумы, – здесь вас окружает и манит тихий шепот бездны, и, когда вы поддаетесь ее чарам, вам уже не хочется обратно, на сушу.


Вот что открывают мне эти женщины моря, когда выходят из воды. Они пошатываются, пробираясь между утесами; их тела в черных блестящих комбинезонах, с неуклюже расставленными руками, вздутыми животами и дряблыми грудями, утрачивают легкость воды, ее юную упругость; ветер сбивает их с ног, небо давит на головы, солнце жжет слезящиеся глаза. Они вытираются, сморкаются в пальцы, плюют в лужи. Потом вываливают на плоскую скалу свою добычу – наутилусов, морских ежей, морские ушки; ногти у них на руках черные и корявые, шеи морщинистые, как у черепах. Они не разговаривают. Молча стаскивают с себя комбинезоны, и я им помогаю – тяну за рукава, стараясь не смеяться. Их кожа пахнет морем, седые волосы завиваются от влажности. Однажды я сказала: «Ну вот, похоже, я родилась в морской глубине, у меня от природы курчавые волосы». Потом они загружают улов в детские колясочки – наверное, в них-то они и прогуливали своих дочерей, когда были молодыми мамашами. И уходят, шагая вереницей по обочине, не обращая внимания на машины с туристами и на любопытных, которые останавливаются, чтобы сфоткать их. А потом они расходятся по домам. На суше эти женщины тяжелы на подъем, неповоротливы, похожи на старых увечных чаек, но мне они кажутся красивыми. Особенно я люблю старую Кандо. Когда я возвращаюсь домой, мама строго смотрит на меня. А Браун – тот однажды попробовал учить меня уму-разуму, но я только холодно взглянула на него, и с тех пор он молчит, побаивается моих насмешек. Да, уж лучше ему помолчать – целее будет.


Все никак не доберусь до рассказа о мистере Кио. Это я его так называю, на самом деле его имя – Филип. Он иностранец. В первый раз я встретила его в порту, он сидел на волнорезе и удил рыбу. Снаряжение у него шикарное, самое что ни на есть современное. Спиннинг из стекловолокна, первосортные катушки. В красной пластмассовой коробке полный набор крючков, разные лески, поплавки, свинцовые грузила и вдобавок ножичек из нержавейки, с массой лезвий, складными ножницами и щипчиками для ногтей. А в другой коробке, металлической, полно червей и креветок для наживки. В тот вечер я пришла на волнорез, чтобы поглядеть, как отчаливает паром, и он там сидел, совсем один. Мне очень нравятся иностранцы, вот я и подошла к нему поговорить. Обычно я такого не делаю, но в тот вечер мне почему-то захотелось поболтать с этим незнакомцем. Выглядел он довольно-таки нелепо – городская одежда, которая, похоже, сильно его стесняла, а снасти, наоборот, как у заядлого рыболова. Все это было очень странно, а главное, ново для меня.

– Вы классно снарядились, сразу видно – сечете в рыбной ловле! – сказала я.

Он посмотрел на меня так, будто старался понять, не смеюсь ли я над ним. И вроде бы даже не удивился, что я говорю на его языке. Потом ответил:

– А-а-а… ну да. Только хорошая снасть не решает дела.

И добавил с легкой усмешкой – что мне очень понравилось, я впервые слышала, как мужчина говорит вот так, не стыдясь: «Я в этом ничего не смыслю, рыбачу впервые».

У него смуглое лицо с сероватым оттенком кожи, вьющиеся, довольно длинные волосы, насколько можно разглядеть, потому что он носит бейсболку с датой 1986. Плотный, широкоплечий мужчина с большими руками. Сразу видно, что его одежда – пиджак и брюки, черные лакированные туфли – не годится для рыбалки. Но и на туриста он тоже не похож.

– Значит, вы приехали сюда, чтобы научиться ловить рыбу, так, что ли?

Он глядит на меня серьезно, без улыбки. Наверно, ему кажется странным, что какая-то тринадцатилетняя девчонка пристает к нему с вопросами. Он забрасывает удилище таким резким взмахом, что оно свистит в воздухе, а потом, когда грузило плюхается в воду, метрах в десяти от волнореза, спрашивает:

– А вы, значит, собираетесь научить меня рыбачить?

В его голосе звучит неприкрытая ирония, но меня трудно смутить. И я отвечаю: «Да, могла бы и научить. Я в этом неплохо разбираюсь. Рыбачу с раннего детства». И добавляю, чтобы показать, какая я умная: «Знаете, здесь больше нет никаких других развлечений». Не отвечая, он сматывает леску, а я продолжаю: «Надо знать места. Тут, например, вы ничего не поймаете – слишком мелко, и ваша наживка запутается в водорослях». И именно в этот момент его крючок, как нарочно, цепляется за что-то в глубине. «Вот видите, – говорю я, – зацепились». Выругавшись, он изо всех сил тянет на себя удилище так, что оно вот-вот сломается. «Погодите, дайте я помогу». Взявшись за удилище, я начинаю тихонько водить им из стороны в сторону, потом сажусь на корточки и мягкими движениями подтягиваю его к себе, словно собаку на сворке. Через минуту леска высвобождается, и он снова начинает сматывать ее. Из воды выныривает крючок с целым пучком водорослей. Незнакомец наконец-то улыбается, вид у него довольный. «Я вижу, вы мне не соврали». Теперь он говорит со мной совсем по-дружески: «Вы действительно в этом разбираетесь. Ладно, можете давать мне уроки, если найдете время». На что я отвечаю: «Да я всегда свободна, когда не в школе». Вот тут-то он и назвал мне свое имя – Кио Филип. Мне оно понравилось. Я сразу подумала: с человеком, которого так зовут, можно дружить. И я еще долго объясняла ему, как ловят рыбу, и указала хорошее местечко по другую сторону волнореза, где прилив не мешает забрасывать удочку. Но уже темнело, и я собралась домой. Перед уходом я сказала мистеру Кио: «Завтра воскресенье. Если хотите, могу вам показать, где лучше всего удить. То есть самые лучшие места, понимаете?» Он взглянул на меня все с той же легкой улыбкой и спросил: «О’кей, значит, завтра утром?» Но я ответила: «Нет, после полудня, по утрам я хожу с мамой в церковь». Собирая свое хозяйство, он еще спросил: «Вы, наверное, не знаете, где я живу?» Но я ответила, снисходительно усмехнувшись: «Все знают, где вы живете, мистер Кио. Здесь все обо всех известно, ведь это совсем маленький островок». И добавила, потому что не была уверена, что он понял: «Вы просто выходите из дома, а уж я вас сама найду». Вот так мы и подружились – мистер Филип Кио и я.


К концу лета туристский сезон входит в полную силу. Ненавижу лето – сезон забвения или, по крайней мере, сезон, когда все делают вид, будто забыли о плохом. Каждый день людской прилив накрывает остров, так растекается грязная булькающая вода, делясь на тысячи ручейков и проникая во все пустоты, во все дыры. Еще какой-то краткий миг – в шесть часов утра, когда уже совсем рассвело, – все спокойно и безлюдно. В открытом море виднеются одни только ныряльщицы, добывающие моллюсков, да несколько птиц. Но минуту спустя начинается вторжение. Нашествие черных насекомых. Они шныряют всюду, куда ни глянь, выпустив свои щупальца и растопырив крылышки; плавают, катаются, иногда даже летают, – я сам видел мужчину, привязанного стропами к катеру, который домчал его по воздуху до самого пляжа: ветер надувал его прозрачные крылья и волок животом по песку, как какого-то чудовищного пестрого краба. Я придержал его, остановил. Он обратил ко мне багровое лицо, отряхнулся и прохрипел: «Spassiba!» Какие недобрые ветры занесли его в эти края?!

Шум и жара заставили меня сбежать из тесного номера отеля рядом с портом. Хозяин отеля дал мне напрокат палатку – явно из остатков армейского имущества, – и я расположился на другой оконечности острова, там, где нет пляжей, а есть только черные утесы, грозно ощетинившиеся острыми пиками. Правда, здесь мне досаждают морские членистоногие, но уж лучше они, чем эти человекоподобные насекомые. Мэри часто говорила, что я безнадежный, упертый холостяк. И дразнила меня маменькиным сыночком, муси-пуси. Она ведь ничего не знала о моей жизни. И нечасто рассказывала о себе. Однажды ночью, когда она горланила песни, расхаживая по берегу, я сказал ей, что в любом другом месте ее сочли бы ненормальной. Она перестала петь и с горечью призналась, что когда-то ее и засадили в психушку по рекомендации врача – друга семьи. Она называла это заведение Белым домом. Потому что там все было белое – стены, потолки, халаты врачей и медсестер и даже лица пациентов.

Я почувствовал, что нужно чем-то утешить ее, и сказал безразличным тоном: «Подумаешь, меня тоже однажды засадили». Она спросила: «И тоже в Белый дом?» Я ответил: «Нет, в тюрьму». Любая другая тут же поинтересовалась бы: «А за что? Что вы натворили?» Но Мэри не задала ни одного вопроса. Она промолчала, и я не стал ничего объяснять. Я не расположен к исповедям.


Когда я не рыбачу, то гуляю по острову. Вдали от моря туристов намного меньше. Их привлекают пляжи и знаменитые «виды», а не огороды с бататом и луком. Летом тропинки буквально раскалены. От земли исходит острый, тяжелый дух. За изгородями пасутся невозмутимые коровы. Солнце нещадно сжигает глаза. Помнится, мы с Мэри днем спали, а жили по ночам. Домик, который мы тогда снимали, сохранился до сих пор; впрочем, это, скорее, хижина из обломков бетона и досок, с крышей из рифленого железа. Мне сказали, что ее перекупил какой-то иностранец, японский архитектор. Якобы у него грандиозные планы модернизации острова – возведение отеля «четыре звезды» плюс вертолетная площадка и спа-процедуры с морской водой. Его кумир – архитектор Тадао Андо[12]; полагаю, этим все сказано. Ну что ж, Бог ему в помощь!.. Мы с Мэри выходили из дома в сумерках, точно вампиры, дождавшись, когда солнце растает в вечерней дымке. И плавали в темноте, вздрагивая от скользких прикосновений водорослей к животу. Однажды, при свете тонкого лунного серпа, мы занимались любовью в воде у самого берега, сплетаясь телами на манер дюгоней. Это было давно, очень давно. Мне казалось, что я все забыл, но стоило вернуться сюда, и каждое мгновение прошлого ожило в моей памяти.


Когда я приехал на остров, после стольких-то лет, то думал, что протяну здесь от силы два-три дня, не больше. Я снял номер в маленьком припортовом отеле возле причала, куда подходил паром; подо мной, на первом этаже, располагались магазинчики, и там же туристам давали напрокат мотороллеры и велосипеды. Мне нужно было всего лишь удостовериться, что от прошлого ничего не осталось, что оно бесследно стерлось и уже не вызывает никаких чувств, кроме желания усмехнуться и пожать плечами. В первый день я ничем не занимался, только наблюдал, как причаливают и отходят суда, как спускаются по трапу вереницы пассажиров, а за ними выезжают из грузового отделения машины и велосипеды. Туристы в большинстве своем были совсем молоды – влюбленные парочки, группы детишек. Я насмотрелся на них до тошноты, до острой головной боли. Зачем они понаехали сюда? По какому праву? Чего желают все эти смазливые хищники в своих ярких анораках, кедах, бейсболках и солнечных очках? Известно ли им хоть что-нибудь об опасности, реющей над островом, о ночных духах, о темных силах, затаившихся в глубоких расщелинах на дне морском? Довелось ли им хоть раз в жизни видеть утопленника? Я всерьез ненавидел их. Считал приезжающих и отъезжающих – сотнями, тысячами. И все были похожи как две капли воды.

Ночами я бродил по дорогам и вдоль моря, и в глубине острова. К этому времени туристы уже возвращались на материк. А мне все чудилось, что некоторые из них остались и прячутся в зарослях, чтобы шпионить за мной. Было холодно, свистел ветер – спутник поднимавшегося прилива. Луна пряталась за туманной завесой неба, море казалось темной застывшей массой. Я пробирался вперед, то и дело оступаясь и расставляя руки, чтобы сохранить равновесие. Цепные собаки лаяли у меня на пути. В темном хлеву мычала корова. И внезапно моя память проснулась. Я шел по этой дороге, одинокий, незрячий в кромешной тьме, и одновременно был здесь прежний, на тридцать лет моложе, вместе с Мэри. Я шагал рядом с ней и вдруг стал целовать ее в шею у самых корней волос. Она удивленно взглянула на меня, отстранилась, но я ее удержал, и вот так, тесно обнявшись, мы дошли до пляжа, сели на колючий песок и долго слушали шум моря. Это были наши первые объятия здесь, на острове.

Мы с ней проговорили бо́льшую часть ночи до того, как вернуться в нашу халупу. Та ночь хранилась во мне, где-то глубоко, и вот теперь вдруг возникла опять, так явственно, словно ничто нас от нее не отделяло. Это было и больно, и сладко, мучительно, жестоко, невыносимо. Я почувствовал дурноту, головокружение. Именно в этот миг мне стало ясно, что я приехал сюда для того, чтобы остаться, и человекоподобные насекомые, что каждодневно вылупляются и умирают здесь, совершенно ни при чем. Мне нужно было заново перебрать всю логическую цепочку этой истории – исчезновение Мэри не стало ее концом. Нужно было постараться понять. Испить до дна чашу горечи, сладкого яда несчастья.

Итак, я оставил за собой гостиничный номер, расположился там надолго. Чтобы ввести хозяина в заблуждение, купил у него спиннинг, крючки, коробку с наживками. Взял напрокат палатку. И вот теперь ночами, когда стихает ветер, присаживаюсь на дюне, у края пустынного пляжа, неподалеку от бетонных будок с туалетами. И слушаю море.

Островитяне со мной не заговаривают. Они не признают меня своим, хотя и враждебности не проявляют. Вот преимущество мест, осаждаемых толпами туристов. Слово «иностранец» здесь утрачивает свое значение.

Никто мной не интересуется. Никто меня не помнит. Никому ничего не говорит имя Мэри. Конечно, это очень давняя история, но причина не во времени. Ветер и море – вот кто стирает, уничтожает все воспоминания. Здесь каждый год насчитывают десятки утопленников. Это женщины моря – задохнувшиеся ныряльщицы, которых удерживают в глубине свинцово-тяжелые пояса. Это жертвы декомпрессии, остановки дыхания, сердечных приступов. Ветер завывает над узенькими полями батата, стонет в просветах загородок, сложенных из блоков лавы. Я поглощен горьким и тщетным поиском. Разве эти люди могут понять? Их забота – повседневная жизнь, сегодняшний день, а те, кто уходит, не возвращаются никогда. Моя страсть мучительна и в то же время приятна. На медицинском языке это называется «зависимостью». Именно ее мне описывали военные, за которыми я бегал с блокнотом наготове. Они не говорили о боли. Они говорили о наслаждении болью, постоянной, возбуждающей болью, которая становится необходимой, как наркотик. С болью, которую нужно холить и лелеять, ибо, если она исчезнет, ее сменит пустота и тогда останется только одно – умереть.


Я вижусь с мистером Кио каждый день. Сперва я сама ходила его встречать. После школы или в выходные я шла через поля, а потом берегом и там находила его. Но теперь он ищет меня. А я жду среди скал. Он приходит со своим спиннингом, забрасывает в воду наживку, но это ему быстро надоедает, потому что улов у него никакой. Разве что несколько мелких прозрачных рыбешек – один хребет да чешуя. А вот когда я берусь за дело, мне часто попадается крупная рыба – китайский карась или камбала. Мистер Кио не очень-то умелый рыболов. Никак не научится насаживать креветок на крючок, хотя я сколько раз ему показывала, как нужно делать: начинать с головы и протягивать до хвоста. Но он не может с этим сладить, у него слишком толстые и неловкие пальцы. Хотя руки довольно холеные, и мне это нравится. И ногти не обломанные, он о них заботится, подстригает ножничками, подпиливает, приятно смотреть. Не люблю мужчин с грязными ногтями, как у мистера Брауна, дружка моей матери. У мистера Кио руки чуточку сморщенные и довольно темные, а вот ладони светло-розовые. И хотя пальцы у него неловкие, кожа на ладонях всегда гладкая и сухая, а я терпеть не могу людей с влажными руками. Меня прямо тошнит от теплых, потных ладоней. Вот у меня самой руки всегда сухие – сухие и прохладные. И ступни всегда холодные, но, похоже, они такие у многих женщин.

Мы забрасываем снасти и болтаем, пока совсем не стемнеет. А чаще вообще забываем о рыбалке. Когда задувает ветер и на море сильная волна, удить – напрасный труд, рыба прячется на глубине, по своим норкам. Мистер Кио неподвижно сидит в скалах и глядит на море. Когда он смотрит на море, у него всегда печальное лицо. Такое, будто серый цвет моря заволакивает и его глаза.

«О чем вы думаете?» – это я у него спрашиваю. Вообще-то, вряд ли тринадцатилетняя девчонка может интересоваться, о чем думает такой старик. Но его это совсем не удивляет. «Думаю о своей жизни», – говорит он. «А вы, наверно, много всего успели в жизни?» Он отвечает не сразу. Я-то привыкла к старикам, всегда вызываю на разговор женщин моря. Наверняка многие сочли бы это странным – то, что я с ними беседую. Но я-то знаю: старым людям приятно, что молодые их расспрашивают. Наверно, когда я состарюсь, мне тоже будет это приятно. «Я учился на архитектора, а потом стал журналистом. Начал работать, когда проходил военную службу, посылал в газеты статьи о том, что происходит на фронте. Я люблю писать, но мне никак не удается написать книгу. Вот я и приехал сюда, чтобы на свободе написать книгу». Он говорит с непривычным акцентом, подбирая слова. Мне нравится его английский, у него такое «британское» произношение, я слушаю, а потом, оставшись одна, повторяю его слова. И мне кажется, что его английский отличается от того, которому научила меня мать. Мистер Кио сказал, что у меня хорошее произношение, – может, потому, что мой отец американец, но этого я ему, конечно, не сообщила, это никого не касается. Мне нравится говорить на другом языке, чтобы ребята в школе меня не понимали. Поэтому я попросила мистера Кио: «Научите меня, пожалуйста, другим словам вашего языка». Мне показалось, что ему приятна эта просьба. Он рассмеялся, услышав ее, и, я уверена, почувствовал себя польщенным. Взрослые любят учить детей, не важно чему. А это хотя бы вознаградит его за неумение ловить рыбу. И вот он называет мне новые слова: «Angle, thread, hooks, snapper, starfish»[13]. И произносит другие, которых я не понимаю, – всякие морские термины: «Starboard, stern, sea bass, bow, aft bow, mooring»[14]. Но мне хочется запомнить не значение этих слов, а их звучание. Хочется их петь. Я прошу мистера Кио повторить и внимательно смотрю на его губы, чтобы понять, как он их произносит. Больше всего мне нравится, что, в отличие от большинства людей, мистер Кио никогда не задает мне вопросов личного характера. Например, ни разу не спросил: «Сколько вам лет?» Или: «В каком вы классе?» Может, он считает меня большой – не совсем взрослой, но почти – и поэтому разговаривает со мной на равных. Я часто говорю, что мне шестнадцать или восемнадцать лет. Я и вправду высокого роста, гораздо выше здешних женщин, и грудь у меня уже как у взрослой, и месячные давно начались. Они пошли с начала учебного года. Впервые это случилось в школе, прямо в классе, и мне было жутко стыдно, я даже боялась подняться со стула. А во второй раз я так намочила постель, что подумала: наверное, я описалась, но нет, это была кровь. Пришлось мне вставать посреди ночи и отстирывать простыню на улице, холодной водой, потому что мама всегда говорила, что кровь отмывается только холодной водой.

«А вы, мистер Кио?» Обращаясь к нему, я говорю «мистер Кио». Так в армии говорят «yes sir» или «no sir». Как будто я тоже имею право задавать ему вопросы. Хотя почему «тоже», он-то никогда ни о чем меня не спрашивал. «Вы женаты? У вас есть дети?» Он мотает головой: «Нет, не женат, и детей нет». – «Это печально, кто же будет о вас заботиться, когда вы совсем состаритесь?» В ответ он только пожал плечами, – видно, что ему на это плевать.

Потом мы долго молчали, и он, и я. Мне подумалось, ему неприятны вопросы личного характера: в таких случаях у мистера Кио лицо мгновенно застывает. Он из тех людей, что не каждый день встретишь; такой не станет распускать язык по пустякам. Он особый человек, загадочный. Лицо у него омраченное. Вот я с ним разговариваю, и вдруг на его глаза, на его лоб словно туча набегает.


Мы с мистером Кио придумали одну странную игру. Уж и не помню, кто из нас ее затеял – он или я. Мы играем в нее именно тогда, когда у него такое вот омраченное лицо. Сперва мы просто дотрагивались на пляже до всего подряд – до обломков дерева, до водорослей. Потом решили делать это по очереди, представляя, будто перед нами шашки или костяшки домино, а на самом деле обыкновенный мусор, которого полно на песке и в расщелинах скал, – сухие былинки, птичьи перышки, пустые раковины. Мы собираем все это, делаем игровое поле из очищенного, разглаженного песка, и мистер Кио говорит: «Ваш ход!» Я кладу перед ним обрывок веревки. «Мой ход!» – говорит мистер Кио и кладет передо мной засохший, перекрученный лист водоросли. «Ваш ход!» Осколок мутного стекла. «Мой!» Плоский камешек. «Ваш!» Я кладу другой камешек, поменьше, но с красными прожилками. Мистер Кио растерянно смотрит вокруг, но не находит, чем крыть. «Ваша победа», – говорит он. Со стороны это, конечно, выглядит по-идиотски, но для нас в этой игре кроется какой-то особый смысл. Камешек с красными прожилками действительно достоин победы. А главное, во время этой игры мистер Кио забывает все, что его гнетет. В его глазах тает хмурая тень, они светлеют, смеются и отражают солнечные блики, пляшущие на воде.

Вот такая у нас игра. Я назвала ее попросту – «мой ход – ваш ход». И когда мы за нее садимся, то забываем обо всем на свете. Время для нас больше не существует. Мы могли бы играть бесконечно. Меня это смешит, а вот мистер Кио сохраняет полную серьезность. Даже когда он выкладывает совсем уж бросовую или потешную вещицу, лицо у него невозмутимое. Только глаза говорят обратное. Мне очень нравится цвет его глаз, когда мы играем.

Я, кажется, забыла описать цвет глаз мистера Кио. Они зеленые, но переменчивые – от светло-зеленого, салатного, до темно-зеленого, как морская вода. А иногда это цвет подошвы взметнувшейся волны, когда она насыщена воздушными пузырьками и каплями дождя. На его смуглом лице эти глаза сияют, как два светлых огня. И если я долго смотрю в них, у меня слегка кружится голова. Тогда я отвожу взгляд и нагибаюсь, отыскивая в песке предмет, который можно поставить на кон, чтобы продолжить игру. И мое сердце бьется сильнее обычного; мне кажется, если я буду и дальше смотреть в эти зеленые глаза, то просто упаду в обморок. Но я, конечно, ни за что не признаюсь ему в этом. Впрочем, он никогда и не смотрит на людей слишком долго, да и судить я могу только по себе, потому что ни разу не видела, как он разговаривает с другими. И потом, я заметила еще одно: когда он уходит, то надевает темные очки, даже в сумерках.

Мы видимся почти каждый день. Мистер Кио занял важное место в моей жизни. Я написала это в своем дневнике, ведь я ни с кем не могу об этом говорить. Выйдя из школы, а по воскресеньям из церкви, я сразу бегу через поля батата к берегу. Издали я узнаю его фигуру, его костюм, полы пиджака, развевающиеся на ветру. В первое время он даже галстук надевал, отправляясь на рыбалку. Но в ветреные дни галстук хлестал его по лицу, и в конечном счете он с ним расстался. Все-таки мне нравится, что он одет так элегантно, не чета туристам, – эти уверены, что по острову нужно разгуливать в цветастых бермудах или в желтых анораках. В дождь он ходит с зонтиком, но не с новомодной дурацкой складной фитюлькой, а с солидным черным зонтом, как бизнесмены в Англии. Однако бешеный ветер и этот однажды вывернул наизнанку, и мистер Кио решил обходиться вообще без зонта, так что дождевая вода барабанит по его бейсболке, пропитывает пиджак. Ну а когда погода совсем уж скверная, он сидит в своей палатке. Он поставил ее в дюнах, подальше от пляжа. Палатка сшита из зеленой нейлоновой ткани и держится на металлических колышках. Он взял ее напрокат у хозяина отеля. И в непогожие дни мы спасаемся от дождя в этой палатке. Над входом есть что-то вроде навеса, и вот мы сидим там, а ноги мистера Кио высовываются наружу. Я обожаю такие дни! Мне чудится, будто мы с ним где-то далеко-далеко, в неведомой стране – в Америке или в России. В стране, откуда мы никогда не вернемся. Я гляжу на волны, бегущие рядами по молочно-серому морю. На горизонте сгущается туман. И я воображаю, будто мы плывем на корабле, который увезет нас на край света.

Мы разговариваем, разговариваем, без конца разговариваем. Вернее, говорю-то главным образом я. Хотя мистеру Кио всегда есть что сказать, он знает все на свете. Потому что он писатель. Но при этом совсем не важничает, просто у него всегда готов ответ на любой вопрос. Ведь он знаком с самыми разными людьми, побывал в самых разных странах, овладел самыми разными профессиями. Мне кажется, именно поэтому он и грустит. Ведь это очень грустно – знать все на свете, разве нет? Сперва он отвечал не так уж охотно. Выслушивал мою болтовню, но, похоже, думал о чем-то другом. Я расспрашивала о его путешествиях, о его журналистской работе, но он как будто меня не слышал. И тогда я тормошила его: «Эй, мистер Кио! Месье!» Он вздрагивал: «Что вам?» – «Почему вы меня не слушаете? Наверно, думаете, что я маленькая и ничего интересного не скажу?» Да, вот такой я уродилась – совсем не боюсь взрослых. Даже школьных учителей. Запросто могу ткнуть их кулаком, ущипнуть. Но делаю это беззлобно, просто чтобы они встряхнулись. «Вы что, заснули? Вы умеете спать с открытыми глазами? Берегитесь, ветер может повалить вас, ветер может снести вас в море!» Это приводит его в чувство. Он становится внимательней. Иногда его даже смешат мои шутки. Я подражаю его произношению, его манере говорить, начинать все свои фразы с «э-э-э… н-ну…», если он не знает, как ответить. Зато ему хорошо знакомы все виды птиц – буревестники, глупыши, водорезы, морские ласточки, а также насекомые – бабочки, жуки-скарабеи и пресловутые морские тараканы, которые кишат между скалами во время отлива. Может, он учитель, только больше не работает в школе? Может, его уволили из-за какого-нибудь скандала, например, из-за того, что он педофил и приставал к девочкам у себя на родине, а в результате ему пришлось скрываться здесь? Такая мысль показалась мне забавной, я даже попробовала намекнуть ему на это, но он меня не понял. Или просто не захотел слушать. Нет, я не могу представить себе мистера Кио в роли старого развратника, который на уроках физкультуры щиплет девчонок за попки. Да и внешне он на учителя не похож. Невысокий, слегка сутулый; правда, у него красивые плечи, а когда он не носит бейсболку, то видно, что у него густые вьющиеся волосы, в которых поблескивает седина, – это очень элегантно. А может, он полицейский и прибыл на остров, чтобы расследовать какое-нибудь преступление. И притворяется, будто ловит рыбу, а сам наблюдает за людьми, кто куда ходит. Но тогда это очень странный полицейский, и вряд ли он стал бы щеголять в черном костюме и белой рубашке!

Я ему задаю самые неожиданные вопросы – то есть неожиданные для девчонки моего возраста. Например, спросила однажды: «Вам где бы хотелось умереть?» Он смотрел на меня, не отвечая, – наверно, никогда об этом не думал.

«А вот я хотела бы умереть в море. Но не утонуть, а просто – исчезнуть в море и уже не вернуться. Так, чтобы волны меня унесли далеко-далеко».

Его лицо как-то странно сморщилось – я решила, что он сейчас рассмеется. Но, приглядевшись, увидела, что это, скорее, гневная гримаса. «Зачем вы говорите такие вещи? Кто вас надоумил исчезнуть в море?» Впервые он как будто рассердился на мои слова. Потом добавил, уже чуть спокойнее: «Вы не понимаете, о чем говорите! Болтаете какие-то глупости!» Мне стало ужасно стыдно и захотелось сжать его руку, приникнуть головой к его плечу, чтобы он меня простил, но вместо этого я обиженно возразила: «Во-первых, почему же это глупости? Я не дурочка, я думаю о смерти, хоть мне еще расти и расти». И это правда, я много раз приходила на берег моря и представляла, как бросаюсь в волны и позволяю им унести себя. Без всякой причины, просто потому, что мне обрыдла школа и до смерти надоел дружок моей матери, который все время пристает к ней со всякими идиотскими нежностями и бреднями.

«Джун, не будем больше говорить об этом». Он впервые назвал меня по имени, и я тут же растаяла: значит, я для него не пустое место, не безмозглая девчонка, которая от скуки пялится на поплавок его спиннинга, пляшущий в воде у пристани. Перед уходом я легко чмокнула его в щеку, очень быстро. Но успела ощутить запах его жесткой кожи и другой, кисловатый, так пахнут почти все старики. Как будто он мне отец или дед – в общем, какой-нибудь родственник. А потом убежала без оглядки.


Не понимаю, как это меня угораздило. Хотя, в общем-то, все случилось именно так, как нередко бывает со мной: я почти не обращаю внимания на окружающее, рассеянно разговариваю, слушаю и только потом замечаю, что рядом кто-то есть, а раньше никого не было. На скамейке, в ресторане, на пляже. Или вот на этой широкой бетонной дамбе, куда я хожу удить рыбу, даром что ничего в этом не смыслю; просто рыбалка позволяет мне проводить часы в созерцании моря, и тут уж никто не станет гадать, зачем я здесь рассиживаюсь, вот и все. А она появилась и заговорила со мной. Вторглась в мою жизнь. Девчонка! Утверждает, что ей шестнадцать лет, но я-то вижу, что это вранье: ведь она еще учится в школе, а в этих краях в шестнадцать лет уже работают, выходят замуж, а не болтаются на дорогах и волнорезах, точа лясы со стариком. Только этого мне не хватало – чтобы меня, при моем-то прошлом, застукали с малолеткой! Я абсолютно уверен, что единственный здешний полицейский следит за мной; куда ни пойди, он уже тут как тут, медленно проезжает мимо в своей двухцветной тачке, искоса поглядывая на меня. Ждет любого предлога, чтобы арестовать, чует, что я подозрительный тип, одинокий волк, который только притворяется туристом. Сколько раз он проезжал мимо, когда мы с Джун возвращались с рыбалки. Притом он ничего не говорит, притворяется, будто не видит, а это еще хуже.

Ее зовут Джун. Должен признаться: мне очень нравится это имя. Уверен, что Мэри была бы рада с ней познакомиться. Одна ее грива чего сто́ит: густые вьющиеся волосы, черные с рыжеватым отливом. Чаще всего она стягивает их в пучок с помощью резинок. Но, приходя на берег, выпускает на свободу, и тогда они напоминают парик, на них играют солнечные блики, а ветер бесцеремонно треплет. У Мэри тоже была густая шевелюра, черная как смоль, только волосы были прямые, и когда она закалывала их в пучок, то становилась похожей на гейшу.

Нужно взять себя в руки. Ведь я приехал на этот остров не для того, чтобы ловить барабульку и вести беседы с несовершеннолетней девчонкой! Или уподобляться этим жалким туристам, которые носятся по острову в поисках красивых видов, щелкая все подряд и отмечая по ходу дела: скамейка первого поцелуя – done[15], маяк на краю света – done, аллея одиночества, сад обещаний, пляж кораблекрушения – done, done, done. После чего уезжают – с пустой головой и пустым карманом. Нет, для меня этот остров – конец пути, безнадежный тупик, место, которое не обойдешь стороной, после которого уже ничего больше не будет. Океан – это забвение.

Мэри, ее жизнь, ее тело, ее любовь, исчезнувшие бесследно, беспричинно. А еще та женщина в Хюэ, молоденькая женщина, распятая на полу, боявшаяся даже стонать, пока солдаты по очереди насиловали ее. Ее окровавленные губы, ее глаза – два пятна мрака. И я, который глядел на это с порога, не двигаясь, не говоря ни слова. Мои глаза убийцы. Вот из-за каких образов я оказался здесь – в поисках того места, где они хранятся, того черного ящика, где они заперты навсегда. Но не для того, чтобы стереть их из памяти, а для того, чтобы видеть их, непрерывно вытаскивать на свет божий. Чтобы пустить самого себя по следам прошлого, словно пса, преследующего добычу. Ведь должно же быть объяснение тому, что случилось, ключ ко всем этим жутким событиям. Едва ступив на остров, я ощутил дрожь, у меня буквально встали дыбом волоски на спине, на руках, на плечах. Нечто или некто поджидает меня здесь. Нечто или некто таится в черных скалах, в расселинах, в пещерах. Как те мерзкие насекомые вроде морских тараканов, что тысячами бегают вдоль берега во время отлива, накрывая шевелящимся ковром причалы и волнорезы. При Мэри эти твари здесь не водились – или мы не обратили на них внимания? А ведь Мэри ненавидела насекомых. Это была единственная форма жизни, которую она ненавидела. Ночная бабочка повергала ее в ужас, один вид сколопендры вызывал тошноту. Но тогда мы были счастливы, а потому знать не знали никаких насекомых. Однако достаточно любой перемены в существовании, чтобы все, прежде скрытое от глаз, стало до жути реальным и навалилось на человека. Вот зачем я здесь, ни для чего другого. Чтобы вспомнить. Чтобы моя преступная жизнь раскрылась передо мной. Чтобы я увидел ее всю воочию, до мельчайших подробностей. Чтобы я мог, в свой черед, исчезнуть.

Джун ждет меня. Наверняка заготовила новые вопросы. Иногда мне прямо-таки не терпится безжалостно оборвать ее, произнести жестокие слова, причинить боль: «Сейчас я тебе объясню, девочка. Я сидел в тюрьме за соучастие в насилии над девушкой примерно твоего возраста. Четверо солдат разложили ее на полу и оттрахали по очереди, а я стоял, смотрел и не помешал им. Тогда шла война и все было дозволено. Вот я и сел в тюрьму; смотри, у меня на левом запястье вытатуирован номер заключенного, потому-то я и ношу рубашки с длинными рукавами и пиджаки». Я знаю, что скажу ей это. Ненавижу ее умильные гримаски и детский лепет. Выложу все как есть, пусть поймет наконец, что меня нужно бояться, что я ведь могу это повторить: разложу ее среди скал и сделаю с ней все, что пожелаю, зажму ей рот рукой, чтобы приглушить крики, вцеплюсь в ее шевелюру, мешая поднять голову и наслаждаясь ужасом в ее глазах! Я встречаю Джун на берегу, еще не стряхнув с себя ночную жуть, слепую волну, нахлынувшую с моря, которая бормочет и бормочет одно и то же всю ночь напролет, смешиваясь с холодным ветром и туманом – этой мутной стеной, что заволакивает небосвод, гася луну и звезды! Джун сидит среди утесов в своем длинном платье, с рассыпанными по плечам волосами; заслышав мои шаги, она оборачивается, и солнце озаряет ее лицо, сияет в ее глазах. А я подхожу к ней, еще не очнувшись от ночного мрака, обрывков сновидений и кошмаров, со своим серым лицом и серыми волосами, точно восстал из пепелища.

«Ой, вы, кажется, не выспались? – спрашивает она ненавистным мне радостным голоском. – Интересно, почему это все старики страдают бессонницей? – и сама же отвечает: – Потому что они спят днем, слишком уж любят сиесту, вот и не могут заснуть ночью». Она права. Нет, сегодня я не стану рассказывать ей о своих преступлениях.


Мне приснилось, что мистер Кио – мой отец. И вовсе не потому, что у него такой же цвет кожи и вьющиеся волосы. Просто он заботится обо мне так, как это делал бы мой настоящий папа. В последнее время Джо совсем озверел. Когда я выхожу из школы, он подстерегает меня за углом и развлекается, измываясь надо мной по-всякому. Если это только ругательства и оскорбления, я не обращаю внимания, а просто иду своей дорогой. Но теперь он хватает меня за горло и стискивает, притворяясь, будто хочет задушить, потом вцепляется в волосы и тянет вниз, пока я не падаю на колени. Я чуть не плачу, но все-таки сдерживаю слезы, не хочу доставлять ему еще и это удовольствие. Однажды – уже не помню когда – я все рассказала мистеру Кио. Он выслушал молча, и я подумала, что ему плевать на эти истории с дурацкими школьными разборками. Но вот как-то раз выхожу я в три часа дня из школы, Джо, конечно, тут как тут, снова вцепляется мне в волосы, и вдруг появился мистер Кио; он быстро перешел улицу, точно так же схватил Джо за волосы, заставил его опуститься передо мной на колени и удерживал какое-то время, а тот отбивался, стараясь вырваться, но у мистера Кио железная хватка. Я уже говорила, что ростом он не вышел, но руки и плечи у него мощные. Я отошла в сторонку и смотрела на них, гордясь тем, что вот и у меня нашелся заступник. У мистера Кио было странное лицо, такого я прежде никогда у него не видала, – оно выражало ярость, злобу, глаза на темном лице сверкали, как два зеленых луча, но не холодных, а жгучих, слепящих. А потом я услышала его голос: «Ты больше никогда не будешь этого делать, слышишь? Никогда!» Он говорил по-английски, и Джо не мог его понять, но этот голос звучал такими грозными, прямо громовыми раскатами, что парень затрясся от страха. А вот я ничуть не испугалась. В эту минуту мистер Кио был так могуч, так прекрасен… Мне почудилось, будто он явился с другой планеты, сошел с небес, чтобы найти меня на моем острове и защитить от всех бед. Будто я всегда его ждала, с самого детства, и он услышал мои молитвы. Но это был не ангел, не добрый дух, а скорее воин, только без оружия, рыцарь без коня. Я стояла и смотрела на него, а он наконец выпустил Джо, и тот со всех ног кинулся прочь. Мистер Кио даже и смотреть не стал, куда он бежит. Он стоял неподвижно, его лицо еще не остыло от гнева, зеленые глаза сверкали, как осколки зеркала, и я не могла оторвать от него взгляд. А потом он ушел стремительным шагом, и я поняла, что не должна идти следом.

Вот так оно все и случилось. Я никому об этом не рассказала, даже матери. Но с этого дня знаю, что у меня есть друг. Даже больше, чем друг: мне тут как-то приснилось, что он мой отец, приехал на остров, чтобы найти меня и когда-нибудь увезти с собой далеко-далеко, на его родину, в Америку.

Чуть позже, встретившись опять с мистером Кио, я сказала: «Может, вы когда-нибудь придете к нам домой, чтобы познакомиться с моей матерью?» Потом заметила: «Моя мать хорошо говорит по-английски». И сразу добавила, чтобы он не счел это приглашением из вежливости: «Но только если сами захотите, – вы, конечно, не обязаны». Он не сказал ни да ни нет, просто не ответил, и мне стало неловко: зря я ему это предложила. И тогда я поскорей завела разговор на другие темы – о рыбалке, о моллюсках, которые моя мать продает владельцам ресторанов, как будто хотела, чтобы он стал ее клиентом и покупал у нее морские ушки.

Как бы там ни было, но после того случая у школы Джо ни разу на меня не напал. Он по-прежнему бормочет ругательства, когда я иду мимо, и обзывает макакой, но боится распускать руки. Я вижу, как его крысиные глазки опасливо бегают туда-сюда: вдруг мистер Кио затаился где-то рядом, за колонной или в тени подъезда. Или же в павильончике аптеки, что стоит как раз рядом, на перекрестке.

Об этом я тоже забыла рассказать: в жизни мистера Кио произошло кое-что новое. Однажды мы с ним лазили по скалам; бешено задувал ветер, в море штормило, я поскользнулась и ободрала колено об острый камень. Было очень больно, и кровь никак не останавливалась. Мистер Кио отрезал полосу от подола своей рубашки маленьким рыбацким ножиком и перевязал мне ногу. Но, увидев, как быстро материя пропиталась кровью, сказал: «Лучше вам пойти в аптеку, там рану продезинфицируют и перевяжут как надо». Спорить было глупо. Но я не могла карабкаться по скалам, и он донес меня на руках до дороги; несмотря на боль в колене, мне было ужасно приятно в его объятиях, он такой сильный, я прижималась к его груди и слышала биение сердца. Потом мы добрели до деревни, он меня поддерживал, а я опиралась на него и нарочно хромала посильнее, чтобы чувствовать его мускулистую руку. К этой аптекарше я никогда еще не заходила, она недавно на нашем острове. Хорошенькая, только слишком бледное лицо и круги под глазами; павильончик у нее крохотный, на двери висит белая полотняная занавеска, которую нужно приподнять, чтобы войти. Мистер Кио терпеливо ждал, пока аптекарша протирала рану спиртом, накладывала мазь и бинтовала рану. Мне было не так уж и больно, но я притворно морщилась и постанывала, чтобы вызвать к себе жалость.

Я сразу почувствовала, что мистер Кио запал на аптекаршу. И, как ни странно, это меня разгневало. Терпеть не могу, когда взрослые ведут себя по-детски. А главное, мне не хотелось, чтобы мистер Кио, такой замечательный человек, втюрился в самую обыкновенную бабенку, в эту аптекаршу, пускай даже смазливую. Я боюсь, что тогда он опустится до нее, то есть будет обычным, заурядным типом, недостойным зваться моим отцом. Этаким середнячком, из тех, кто несет всякую чепуху, лыбится по любому поводу, болтает с первым встречным. А мистер Кио – он совсем другой, он сильный, он может заговорить громовым голосом, может посмотреть своими зелеными глазами так, что люди пугаются.

Но позже, поразмыслив как следует, я поняла, что, скорее всего, он познакомился с этой женщиной еще раньше – именно потому и вызволил меня в тот день, у школы. Когда Джо вцепился мне в волосы, мистер Кио, наверно, был в аптеке, и ему пришлось сделать всего несколько шагов, чтобы подоспеть мне на помощь. Я-то воображала, что он возник из ниоткуда, мой ангел-хранитель, а он попросту любезничал с аптекаршей. Меня это расстроило, но в то же время и утешило: теперь у меня был свой ангел-хранитель. Добрый дух. И вообще, что в ней такого особенного, в этой аптекарше, – просто миловидная болтушка, вот и все. Вполне заурядная особа.

Теперь, когда мы с мистером Кио сдружились по-настоящему, я стала чувствовать себя свободно в его обществе. Конечно, не до такой степени, чтобы разговаривать с ним фамильярно или называть по имени (хотя мне очень нравится имя Филип). Просто я чувствую, что могу, не стесняясь, говорить обо всем, что хочу и когда хочу. Например, сочиняю всякие истории и анекдоты, чтобы развлечь и рассмешить его. А еще я пою ему все песни, какие только знаю, даже старинные английские потешки для детей – «Little Boy Blue», «Mary Quite Contrary», «Old King Cole» – про короля, который приказывает: «Эй, налейте нам кубки, да набейте нам трубки, да зовите моих скрипачей!»[16] А еще хиты Элвиса и Нины Симон[17], которые я слышала по радио, или песни из «The sound of Music»[18] – потому что смотрю это видео каждый раз, как остаюсь дома одна. Я убедилась, что это ему по вкусу: его лицо смягчается, глаза теряют холодный стеклянный блеск и подергиваются влагой. А однажды он сказал: «У вас красивый голос. Вы могли бы стать певицей, когда вырастете». От такого комплимента у меня чуть сердце из груди не выпрыгнуло и жар бросился в лицо. «Конечно, мне хотелось бы стать певицей, – ответила я. – Но сейчас я могу петь только в церкви: пастор играет на пианино, а я исполняю гимны». Это его явно заинтересовало: «Значит, я могу зайти послушать вас как-нибудь в воскресенье». Я жутко обрадовалась – кажется, даже слишком явно – и воскликнула: «О, мистер Кио, пожалуйста, приходите!» Но тут он слегка помрачнел и сказал: «Ну, посмотрим, может, и загляну». Мне стало стыдно, что я так возликовала, ведь я и вправду поверила, что он придет в церковь в ближайшее воскресенье. Но если он там и был, то очень уж хорошо спрятался: сколько я ни искала его глазами, так и не увидела. А может, он вообще недолюбливает религию: каждый раз, как я упоминаю о нашей церкви или о пасторе, он меняет тему или просто молчит, как пойманная нами рыба. А однажды, когда я завела разговор о небесах и о рае, стал даже насмехаться: «Ну, это все басни, которые рассказывают малым детям. Рай небесный… такого нет и быть не может». Мне становится не по себе, когда у мистера Кио лицо искажается недоброй усмешкой, обнажающей его хищные зубы, особенно один, который торчит сбоку, острый, как собачий клык.

Мне ужасно хочется проникнуть в его мысли, понять, отчего он такой – мрачный и молчаливый, с этим тоскливым блеском в глазах. Будь он и вправду моим отцом, я смогла бы узнать, какую жизнь он прожил, расспросить его, утешить, рассмешить. Отвлечь от печалей. Разделить его тяготы. Иногда он наводит меня на мысль о смерти. И я начинаю думать о том, что может случиться через какое-то время, когда его уже не будет, когда не будет и моей матери. А я останусь одна-одинешенька, никогда больше не встречу такого, как он, и, значит, никогда уже не смогу мечтать и грезить о моем отце.

Но к счастью, такие мысли у меня не задерживаются. Я тут же придумываю какую-нибудь игру или загадку, чтобы развлечь мистера Кио. Или байку с местным колоритом. Одну такую я ему рассказала как-то воскресным днем, когда мы залезли на верхушку скалы и уселись среди камелий.

История коровы

Случилось все это на некоем острове

На острове, где не водились ни звери, ни птицы

А жили только мужчины и женщины

Люди там очень скучали, и вдобавок у них было мало еды

Только батат да лук

И совсем уж тоскливо жилось им зимой, когда ночи тянулись так долго

И когда был холод и нескончаемый ветер, дожди и туманы

Но однажды на остров приехал один человек

Незнакомец, похожий на вас

Никто не знал, как его зовут

Человек этот был очень странный

Могучий и рослый, высоколобый и желтоглазый, его глаза наводили страх на людей

Он был одет в пальто до пят и носил черную шляпу

Он ни с кем никогда не беседовал, а если и говорил, то таким громовым, угрожающим голосом, что все приходили в ужас

И вот как-то ночью незнакомец исчез

А в ту ночь был густой туман

В такую погоду никто никогда не выходит из дома, люди боятся упасть со скалы и погибнуть в море

Но вдруг жители острова услышали крик

Все узнали голос того незнакомца

Этот голос терялся где-то в тумане, и еще им почудились чьи-то шаги

Звуки тяжелых, неспешных шагов на улочках – топ-топ-топ

А наутро, едва лишь растаял туман

Все увидели в поле корову

Красивую, черную и дородную

Вот так: незнакомец превратился в корову

И на острове вдруг появилась корова

Люди вмиг позабыли о страхе

Попросили корову давать молоко, и их дети стали пить молоко

Вот и всё

Но теперь всякий раз, как туман накрывает остров, кто-нибудь исчезает бесследно

А наутро, глядишь, появилась корова

Так что будьте поосторожней и берегитесь тумана – вы ведь тоже нездешний

Мистер Кио покачал головой: «Ну вы и фантазерка!»

И на мгновение его зеленые глаза стали желтыми, точно такими, как у коров.


Я впервые пришел в их церковь. На самом деле церковью это не назовешь – просто помещение в полуподвале небольшого домика с садом, в центре деревни. Спускаешься на несколько ступенек, и перед тобой массивная двойная дверь, сквозь которую, несмотря на толстую обивку, пробивается изнутри музыка – смутные звуки пианино и поющие голоса. Отворив дверь, я услышал голос Джун. Она стояла на чем-то вроде эстрады, в окружении девочек, ее ровесниц, хотя все они были ниже ее на голову. Справа от них за пианино сидел пастор, он играл немного тягучую и печальную, но ритмичную мелодию, а девочки размеренно хлопали в такт.

Джун пела по-английски «Nobody knows but Jesus»[19], я знал слова этой песни. У нее был ясный, чистый голос – не пронзительный, какой бывает у детей, а звучный и такой проникновенный, что меня пробрала дрожь. Я остался стоять в дверях, хотя люди в последнем ряду потеснились, чтобы дать мне место на скамье. Но я не мог шагнуть вперед. Что-то мешало мне войти внутрь, как будто я не имел на это права. Как будто меня могли в любой момент узнать, попросить выйти и мне больше не было бы доступа в эту церковь. А может, это препятствие таилось во мне и я сам был не в силах шагнуть вперед. Так и стоял, привалившись к косяку и не давая двери закрыться, чтобы чувствовать холод с улицы, а не дышать нагретым воздухом помещения, пропитанным запахами людского обихода – сыромятной кожи, дерева, стираного белья, потных тел, – вызывавшими у меня отвращение.

В какой-то момент пение стихло. Но Джун осталась на сцене, в свете яркой лампы, который обрисовывал ее тело под платьем, юные девичьи грудки, легкую выпуклость живота. Свет падал и на ее лоб, сейчас не скрытый волосами, – они были стянуты назад, в большой пучок с рыжеватым отливом. Лицо ее выглядело серьезным, замкнутым, она не улыбалась, только слегка кривила губы; на шее, под опущенным подбородком, пролегла легкая складочка, а полузакрытые глаза словно созерцали нечто невидимое в зале, среди прихожан. Пастор произнес короткую проповедь, сопроводив ее цитатами из молитвенника. Он был молод, но показался мне самодовольным и ограниченным, а девчушки вокруг него выглядели сборищем мелких козявок. Одна только Джун, стоявшая в центре этого нелепого, дурацкого хора, выделялась своим лицом с опущенными глазами и рослой фигурой со слегка расставленными ногами и безвольно повисшими руками.

А потом она вдруг заметила меня. Ее лицо не дрогнуло, улыбки не появилось, но я увидел, как распахнулись ее глаза, ощутил, как слились воедино наши взгляды, и мне почудилось, будто я слышу биение ее сердца, связанного с моим невидимой нитью. Она больше не слушала разглагольствований пастора, забыла о своих товарках, о пастве, глядевшей на нее. Теперь она была нерасторжимо соединена со мной этой нитью, все остальное перестало для нее существовать. А меня внезапно охватило смятение, которого я никогда прежде не знал, никогда не испытывал. Это было головокружительное ощущение своей власти над другим человеком. Да, я был властелином – не наставником, а именно властелином, который мог направлять каждую ее мысль, каждый жест, каждое слово. Пастор несколько раз многозначительно кашлянул – «гм-гм!» – повторяя первые такты гимна, и тогда я невольно сделал какое-то движение – кажется, слегка поднял левую руку и повернул ладонью к ней, но не приветственно, а в знак того, что нужно начинать, и Джун наконец запела. Не знаю, пела ли она когда-нибудь раньше так прекрасно, таким светлым и сильным голосом, слегка покачивая бедрами и поводя плечами, но мне почему-то вспомнилась Мэри, прежняя Мэри, в ее красном платье, ярко освещенная софитами. Пастор ударял по клавишам с чрезмерным усердием, мерзкие тщедушные «козявки» тужились изо всех сил, пытаясь не отстать от Джун, а прихожане начали мерно хлопать в ладоши, и, когда гимн закончился, хлопки переросли в аплодисменты, хотя в церкви овации запрещены – молитвам не аплодируют, даром что это было не просто молитвой. Я же медленно отступал назад, пока плотная дверь не захлопнулась, перерезав нить, связавшую наши взгляды, перерезав поток музыки.


Я сопротивляюсь, как могу, чтобы не измениться. Чую опасность, витающую вокруг меня. Явственно чую заговор, тайные происки, чья цель – связать мне руки, ограничить мою свободу. Помешать действовать, закрыть путь к отступлению. Но я не хочу забывать, кто я такой и зачем приехал сюда. Не желаю, чтобы меня усыпляли сладкими речами и гимнами, чтобы приписывали мне благородные чувства. Я вам не ребенок и вертеть собой не позволю. Я людоед, вот и все. Так меня иногда называла Мэри. Говорила, что я и живу лишь для того, чтобы пожирать других – соблазнять и пожирать.

Я приехал сюда, чтобы увидеть. Увидеть, как разверзнется море, обнажая свои бездны, свои донные расщелины, свое ложе из черных шевелящихся водорослей. Увидеть там, в подводной могиле, утопленников с выеденными глазами и пропасти, где оседает снежная пыль костяков.

Но случай поставил у меня на пути этого ангела – невинную, смешную девочку. Впервые за долгие годы я встретил по-настоящему человечное существо.

В тюрьме, в центре реабилитации, я повидал разных мужчин и женщин, большей частью самых обыкновенных. Не более злых, не более уродливых, чем люди на воле. И вот теперь, когда я уже ничего не жду от жизни… Но я этого не хочу! Я этого не хочу! Слишком уже поздно. Хочу остаться тем, кто я есть, Филипом Кио, журналистом-неудачником, никудышным писателем, угодившим против воли в ловушку своих порочных инстинктов, осужденным за преступление, которого не совершал. Без надежды на возрождение.

На судебном процессе прокурор, обращаясь к присяжным, назвал меня в своей речи хладнокровным чудовищем. «Он не участвовал в преступлении, дамы и господа. Да-да, вы можете ему верить, коль скоро это подтвердила и сама жертва. Он ничего плохого не сделал. Всего лишь смотрел. И когда жертва – эта несчастная, ни в чем не повинная женщина – обратила к нему взгляд, чтобы молча попросить, умолить его о помощи, он и пальцем не шевельнул. Он только смотрел. И все. Он не чувствовал никакой жалости, никакого возмущения. Он просто смотрел. А что значит „смотреть“ – неужто это равносильно отсутствию? Может быть, он сделал что-то другое? Испытал сексуальное возбуждение, сказал что-то, дабы поощрить насильников? Он отказывается говорить об этом, дамы и господа, он замкнулся в упрямом молчании, он не хочет отвечать на вопросы, чтобы не почувствовать себя виноватым, чтобы не посмотреть правде в лицо. Но даже если он и не отвечает на вопросы, за него говорит стрелка полиграфа, и она его обличает. Убедитесь сами: при всех вопросах о его доле ответственности за это преступление, о его молчаливом участии в насилии, где он был не только свидетелем, но и одним из актеров этого жуткого спектакля, полиграф фиксирует всплеск адреналина, учащенное сердцебиение, подозрительную потливость. Иными словами, признание, дамы и господа присяжные, признание своей вины!»

И двери захлопнулись. В течение шести лет я только это и слышал – хлопанье дверей, лязг засовов, щелчки замков. В течение шести лет я был замурован в молчании. Камеры. Коридоры. Палаты психушки, отделение для буйных пациентов. Когда я вышел на волю после всех этих лет, я уже не узнавал окружающий мир. И стал искать, вместе с Мэри, место, где можно было скрыться. Я стремился туда, чтобы забыть о прошлом, она – чтобы спастись от погибшей любви. Все еще казалось возможным. Мы были молоды, мы даже хотели завести ребенка. Но однажды она напилась, вошла в море и не вернулась.


В тот день я отправился на материк, то ли взять деньги в банке, то ли отправить письмо, уж и не помню зачем. Сел на утренний восьмичасовой катер. А в середине того же дня Мэри вошла в море. Она прекрасно плавала. И море было не бурное. Всего лишь легкая зыбь, подветренная, как ее называют. Ну и конечно, сильный прилив, характерный для конца лета. Мэри оставила свою одежду среди скал, натянула эластичный полукомбинезон, собрала длинные волосы в пучок, надела очки-хамелеоны и поплыла в сторону солнца.


Так почему же я вернулся? Ведь все это произошло так давно, в другой жизни. Я работал – как все. С журналистикой было покончено. Я жил тем, что преподавал языки в одном из институтов Манилы. Был биржевым маклером, занимался экспортом пищевых концентратов, рекламировал наполнитель для кошачьих туалетов и даже одно время держал бар на юге Филиппин, на пляже, где отдыхали японские и канадские туристы. Спал со многими женщинами, в основном с профессионалками, и в результате подцепил в Таиланде гонорею и лобковых вшей; в какой-то момент я даже подумал, уж не СПИД ли это, но анализ, слава богу, был отрицательный. Наверное, за это время я двадцать раз мог сдохнуть, но вот надо же – по сю пору жив. У меня уже целую вечность нет даже намека на семью. В последний раз я получил весточку от брата, когда он жил в Новой Зеландии, с женой-англичанкой. В тюрьме меня никто не навещал. И теперь никто не ищет. По всей видимости, я никому не нужен.

Может быть, я вернулся на остров, чтобы умереть? На самом деле я не очень-то об этом раздумывал: честно говоря, мне глубоко безразлично, где умирать – здесь или в другом месте. В любом случае меня при этом уже не будет (это не мое изречение)[20]. Но Джун задала мне один вопрос, когда мы с ней удили рыбу на молу, и этот вопрос запал мне в душу. Длинная история, которая началась на этом берегу, в конечном счете сюда же меня и привела. Нечто, чего я никак не планировал, – я уже давно не строю планов на будущее. Нечто, внедрившееся в мое сердце. И нет мне другого выхода. И нет никакого другого объяснения моему возврату в это про́клятое место.

Потому что от нее, от Мэри, чье тело я познал, чьим телом так наслаждался, не осталось ни образа, ни воспоминания, ничего реального, осязаемого. Все поглотило море, бесследно стерев ее тело, ее дух с картины мира. Она больше не существует, значит и никогда не существовала. Тщетно я рылся в памяти, тщетно бродил по тропинкам, сидел в скалах, – все здесь неузнаваемо. Значит, и мне надлежит умереть в свой черед. Джун права: я должен найти место для своей смерти; правда, у меня нет никакого желания закончить жизнь в воде. Я-то знаю, чем это пахнет: сколько пленных мы топили во время военных операций; я был тому свидетелем – и там тоже. Топили, чтобы заставить их говорить. Я был кем-то вроде судебного секретаря – смотрел, коротко записывал услышанное в блокнот. Их бросали в резервуары с водой, связав по рукам и ногам. Искаженные страхом лица, хриплое, надсадное дыхание, вопли ужаса. А я смотрел, я записывал. Они говорили всегда, некоторые утверждали, что они пели! Нет, такая смерть не по мне. Лучше уж залезть на вершину скалы и спрыгнуть вниз. Удариться о воду – все равно что о твердую, черную чугунную плиту. И мое тело, разбившееся вдребезги, объеденное рыбами, течение унесет на самое дно. Я уже несколько раз побывал у скалы, обращенной к восходящему солнцу. Меня соблазняет эта мысль – умереть на рассвете. По-моему, это вполне логично, вполне разумно. Так же как умереть ровно в полдень, когда солнце на несколько долей секунды останавливается в зените и замирает, словно объявляя о конце света, а потом лениво спускается к горизонту в лиловых вуалях наступающих сумерек.


Помимо воли я ежедневно прихожу на свидание. Смешно, не правда ли, – свидание с малолеткой! Хотя какое это свидание, ведь мы никогда ничего такого не говорим, ни «до свиданья», ни «до завтра», не строим никаких планов. Это она так решила, заявив с типичной для ее возраста самоуверенностью: «Не стоит говорить друг другу „до свиданья“, мы же все равно живем на одном острове, где тут спрячешься?»

После обеда я иду со своим рыболовным хозяйством к берегу и располагаюсь на волнорезе – нагромождении остроконечных бетонных конусов, облепленных морскими древоточцами. Готовлю наживку. Я хорошо усвоил уроки Джун и теперь насаживаю креветку умело, как полагается, от головы до хвоста. Дождавшись прилива, забрасываю приманку и жду. Я уже приобрел некоторый навык и теперь мне попадаются на крючок бычки, барабулька, а иногда и ненароком заплывшая сюда макрель. Я сижу один: из-за рейсовых паромов клев здесь плохой. Иногда сюда забредает, тоже ненароком, какая-нибудь супружеская парочка – туристы; муж фотографирует жену, бывает даже, что они просят меня снять их вместе.

А вот и Джун. Подходит бесшумно, как кошка. Садится рядом со мной на бетонный блок, и мы долго сидим молча, не обмениваясь ни словом. Она установила еще одно правило: мы никогда не должны здороваться друг с другом – «чтобы время тянулось непрерывно». Потом она продолжает ту историю, что начала, но не успела закончить накануне. Или заводит новый рассказ; время для нее не существует, она живет только настоящим, и ей кажется, что мы с ней расстались какой-нибудь час назад.


«В моем сне есть одно странное существо, обитающее на дне морском, – тучная спящая дева, великанша… Она спит в глубине моря, я подплываю к ней, нырнув в воду, и тут замечаю, что глаза-то у нее открыты – большие голубые глаза, блеклые, как у мертвой рыбы; она смотрит на меня, а я стараюсь от нее ускользнуть, отгребаю назад, но море несет меня к ней обратно, она протягивает ко мне руки, ее тело начинает колебаться, кожа вздрагивает, как желе, это омерзительно…»

Вот такими сновидениями она связывает один день с другим. Живет только этими своими снами. «Расскажите мне ваши сны, мистер Кио!» Но я не вижу снов. Могу рассказать ей лишь о той женщине, которую я любил, которая вошла в море и больше уже не вернулась. Когда я решился поведать ей эту историю, она воскликнула: «Да ведь ее-то я и вижу, мистер Кио, это та самая тучная дева, что лежит на дне морском!» На что я саркастически возразил: «Но женщина, о которой я говорил, вовсе не была тучной и голубоглазой». Однако Джун упрямо твердила свое: «Нет, это она, я уверена, что она; и потом, она ведь могла измениться, все люди меняются, когда стареют!» Не пойму, отчего эта история так ее взбудоражила. Джун не удовлетворяется внешней стороной вещей. Когда она спорит, у нее прорезается морщинка между бровями, лицо мрачнеет и она уже не выглядит юной девушкой. «Что с вами, малышка? Почему вы загрустили?» Она отворачивается, пытаясь скрыть слезы, но я вижу, что ее плечи содрогаются от рыданий. «Почему вы плачете?» Я обнимаю ее, привлекаю к себе, чувствую ее тело, глажу по круглому плечику. Она поднимает руки, прячет лицо в ладонях. И говорит: «Потому что вы скоро умрете, а я останусь одна, здесь, с этими ненавистными людьми». Я стараюсь ее успокоить, лепечу: «Но у вас же есть мама, ее-то вы не можете ненавидеть», но она не слушает. Слезы текут у нее ручьями, смачивают волосы, и они липнут к губам. Она вдавливает стиснутые кулачки в глаза, чтобы остановить этот поток. «У вас такой грустный взгляд, мистер Кио, – говорит она между всхлипами. – Я по вашему взгляду вижу… что вы скоро умрете… или уедете… очень далеко».

И в этот миг я ощущаю себя возрожденным; мне кажется, что долгие годы, прожитые впустую, прощены мне, унесены ветром, смыты слезами тринадцатилетней девочки. Я обнимаю Джун еще сильнее, слишком сильно, забыв, кто я и кто она: она, ребенок, и я, старик. Стискиваю так, что вот-вот раздавлю. И слышу: «Ой-ой!» Нет, она не кричит, она говорит это почти шепотом, и я целую ее в лоб, у самых корней ее буйной гривы. И целую в щеки, возле губ, чтобы ощутить касание ее мокрых волос, выпить ее соленые слезы – эликсир, дарующий мне молодость.


А потом неожиданно, без всякого повода с моей стороны, мы заговорили о Боге. Мистер Кио – я это точно знаю – в Него не верит. Даже не хочет произносить Его имя. Просто говорит: «Почему должно существовать что-то еще? Ведь возникло же все это – земля, животные и люди, море? Разве этого недостаточно?»

Мне нечего ответить, я плохо разбираюсь в жизни. Но потом сказала: «А разве вы не чувствуете что-то другое внутри себя? Я вот чувствую, это как будто небольшой горячий шар внутри, над пупком, неужели вы его не чувствуете?» И не дожидаясь, когда он усмехнется, я схватила его руку и прижала ее к своему животу, к этому самому месту. «Закройте глаза, мистер Кио! Закройте глаза, и вы почувствуете мой горячий шар!» Он послушался, прикрыл глаза и замер, а я ощущала тепло, которое шло от моего живота к его ладони, а потом обратно. Я истово верила, что он откроет для себя Бога. И была так счастлива, что он расстанется со своей мрачностью, со своим отчаянием. И ужасно гордилась тем, что сделала ему такой подарок. Теперь он уже не сможет этого забыть. Даже если мы станем чужими друг другу, он всегда будет вспоминать ту минуту, когда ему открылся путь к Богу – открылся и достиг его сердца.

Мне кажется, он был взволнован. Отняв руку, он не согнул пальцы, а положил ладонь на колени, как будто хотел согреть их теплом моего живота. И сказал:

– Джун, я верю только своим глазам, вот так уж я устроен.

У него было все то же мрачное лицо и потухшие глаза. «Наверно, я слишком стар для того, чтобы меняться». Я взяла его за руку, просто взяла и сжала ее в своей. «Но вы ведь почувствовали, правда? Вы почувствовали это в себе?» Он не ответил. Не мог этого сказать.

– Я почувствовал только то, что скрыто в вас, но я ни во что не верю, кроме вас, Джун. Я уже говорил, что я старый и закоснелый человек, так не старайтесь заставить меня говорить то, чего я не могу.

И продолжал, тихо, прерывисто:

– Но вы… Вы хорошая девочка… Настоящая… Я верю в то, что вы говорите… Верю, что вы понимаете эти вещи… Вы избраны… да, именно так… избраны для этого.

Сейчас он был близок мне, так близок, как никто на свете, даже моя мать или пастор Давид. И ему хватило бы одного-единственного шага, как будто он уже стоял на пороге. Но в тот же миг я поняла, что он этого шага не сделает, никогда не переступит этот порог. Он сам сказал: «Я стою по ту сторону мира, Джун, – там, где зло. И мне не суждено быть на вашей стороне».

И тогда я говорю ему вполголоса, не глядя в лицо, может быть, для того, чтобы он лучше понял или чтобы я могла яснее вспомнить тот день: «Я никогда этого не рассказывала никому, никому, кроме вас. Но вы не должны передавать это другим или смеяться надо мной, вы можете мне обещать?» Он кивает. Наверно, думает, что я собираюсь развлекать его приятными байками, какими дети иногда тешат стариков.

– Это случилось у нас в церкви: мы уже кончили петь, и я осталась одна; все ушли, даже мама, а я в тот день пела в хоре; я сидела на своем стуле, мне было холодно, и грустно, и одиноко, как вдруг, в какой-то миг, произошло это: я ощутила в животе странный жар, он разгорался у меня внутри, а потом стал горячим шаром, и я почувствовала, что плыву куда-то; я закрыла глаза, наслаждаясь этим теплом в глубине моего тела и уже не боясь ни страха, ни одиночества; во мне звучал неведомый Голос, он не произносил слов, которые я могла бы понять, там вообще не было слов, это был именно Голос, обращенный ко мне, только ко мне одной.

Я закрываю глаза, и мне чудится, будто я все еще слышу его здесь, на морском берегу. Этот Голос… он не громкий, не пронзительный, он звучит монотонно, как жужжание мухи или пчелы. Мне хочется, чтобы мистер Кио услышал этот Голос, – если он его услышит, то никогда уже не будет прежним. Слышит ли он его? Говорю ли я что-нибудь? Я прижимаю к своему животу его руку, широкую сильную руку, и Голос должен пройти через его длинные пальцы, через эту раскрытую руку, она должна ощутить этот Голос, эти вибрирующие, медленные, тягучие звуки, которым нет конца. Он, только он один знает мою тайну, я никогда никому не доверяла ее – ни маме, ни даже пастору. Но он – мистер Кио – сейчас подошел к самому важному рубежу, ему остается сделать последний шаг, чтобы все преобразилось. На какое-то мгновение мне показалось, что он меня услышал, но тут он отдернул руку и отстранился. Наверно, испугался: что подумают люди, если увидят нас, увидят, как он прижимает руку к животу тринадцатилетней девочки. И поэтому отодвинулся от меня, лицо его потемнело, глаза померкли. «Я не могу, Джун. Я не из тех, кого можно назвать порядочным человеком. Я не тот, кого вы ждете, я самый обыкновенный человек, похожий на других». Он отошел подальше и прислонился к скале. Сумеречный свет уходящего дня заволок его лицо тусклой пеленой. По ночам люди не похожи на себя, – я это поняла уже давно, еще когда тот тип поселился у нас и они с матерью стали нежно ворковать в постели. «Вы проживете свою жизнь иначе – покинете этот остров, увидите весь мир. Вы забудете меня, забудете все и станете совсем другой, Джун». Мне больно слышать эти слова. Они ранят меня, поражают в самое сердце. Ну почему он меня не услышал?! «Значит, вы мне не верите, значит, я…» И тут слезы сдавили мне горло. Он сделал движение, чтобы обнять меня, но я уже ничего не хочу. И никогда не захочу. Не нужны мне его утешения. Я не маленькая девочка, которая сломала игрушку, и не влюбленная женщина, которую бросил мужчина. С этим пускай идет к своей аптекарше. А здесь было совсем другое, но он ничего не понял. И я убежала. Домой, домой! В одну минуту я одолела крутой склон и выбралась наверх. Мне хотелось крикнуть: «Я вас ненавижу!» Мне хотелось умереть. Во дворах лаяли собаки, наступил вечер, зажглись огни, по улице медленно проехало несколько машин.


Мы провели эту ночь вместе. Только не подумайте, что мы любовники и всё такое. Я улучила момент, когда мать занялась своим дружком, вылезла в окно и побежала через поля к пляжу, туда, где мистер Кио поставил свою военную палатку. Когда ветер стихает и море спокойно, он ночует в ней, чтобы слушать шум прибоя. Он не знал, что я приду, но совсем не удивился, когда я появилась у входа в палатку. Не могу сказать, выпил он или нет, но вид у него был довольный, он улыбался. «Заходите, – сказал он, – вы же не собираетесь стоять снаружи». Палатка у него тесная и низкая. На ее стенках нашиты разные карманы из противомоскитной сетки. Когда сидишь внутри, тебя слегка обдувает ветерком, и слышны все голоса моря. Крыша палатки мягко подрагивает под ветром. Той ночью в небе сияли звезды и полная луна, их мягкий свет проникал даже сюда, внутрь. Мне было так хорошо, что слова казались ненужными. И мы сидели молча, не закрывая входное полотнище; оно легонько хлопало на ветру, а мы слушали и смотрели. Я чувствовала, как бьется в груди мое сердце – медленно, очень медленно. А рядом звучало его дыхание, глубокое, с хрипотцой, в такт со вздохами набегавших волн. Ах, как было хорошо, мне даже двигаться не хотелось. Пусть бы это длилось вечно, до самого утра! Пусть бы я слушала и впитывала все это – ночь, море, ветер, запахи песка и водорослей, биение моего сердца и дыхание мистера Кио – и наслаждалась бы этим вечно, до самого утра! Мне совсем не хотелось спать. В какой-то момент мистер Кио встал и скрылся за дюнами. Наверно, пошел в общественный туалет на пляже. Когда он вернулся, его лицо было мокрым от морской воды. Я тоже подошла к берегу, сняла кроссовки и шагнула в море; он стоял рядом. Я было помедлила, тогда он взял меня на руки и понес дальше, вглубь. Я чувствовала, как море согревается у меня в джинсах, под майкой. Вода уже была ему по пояс. Пляж казался белесым в лунном свете, а в море вокруг нас шныряли сотни прозрачных рыбешек.

Когда мы вернулись в палатку, я тряслась от холода. Мистер Кио помог мне снять одежду и растер, чтобы согреть. Я хорошо помню, как его широкие ладони массировали мне спину и плечи. В какой-то момент меня одолел сон, я завернулась в банную простыню и прилегла к нему, тесно прижавшись и обхватив его руками. Но я не заснула – просто лежала не двигаясь, не закрывая глаз, ничего не ожидая. Шел час за часом, луна скрылась в облаках, морской прилив подобрался так близко к палатке, что я чувствовала его запах. Никогда еще я не испытывала ничего подобного. Словно мне довелось вернуться в прошлое, в те времена, когда моя мать и мой отец любили друг друга. Вернуться в те времена в объятиях этого мужчины. И в какой-то миг, даже не знаю почему, я подняла к нему лицо. Мистер Кио склонился надо мной, в полумраке его темное лицо было неразличимо. Но зато глаза хищно блестели, пронзали, пожирали меня. Я вздрогнула – сама не знаю, от страха или от гнева, – но он стиснул и удержал меня, и я закрыла лицо руками, чтобы не видеть его. Позже, к утру, я торопливо оделась и помчалась без оглядки через поля, еще окутанные туманом.


Мистер Кио стар. Он нуждается во мне. И я решила, что с сегодняшнего дня он будет мужчиной моей жизни. Я наперед знаю, что вы скажете. Между нами такая огромная разница в возрасте, что сама эта идея кажется идиотской, безумной, невозможной. Ну да, эта разница существует: ровно сорок пять лет. Но когда я говорю, что он станет мужчиной моей жизни, я вовсе не имею в виду, что это навечно. Да и есть ли на свете что-нибудь вечное? Даже деревья и те не живут вечно. Даже звезды и те гаснут. Это нам сказал наш препод по естествознанию: «Звезды, которые вы видите в небе, находятся так далеко, что когда некоторые из них гаснут, то излученный ими свет еще миллионы лет продолжает доходить до земли». Я прекрасно знаю, что мистер Кио умрет. Однажды, глядя на море и на волны, он сделал мне такое признание: «Джун, вы не должны меня любить, ведь я мертвец, получивший отсрочку». И, увидев, что я не понимаю, добавил: «Я давно уже мертв, потому что совершил нечто ужасное, и нет мне прощения. Все, что я вижу вокруг, напоминает мне о смерти, понимаете?» На что я сказала: «Не знаю, зачем вы так говорите, ведь жизнь – это подарок». Но он ответил: «Взгляните на море. Оно кажется живым, оно бурлит, оно полно рыбы и ракушек, ваша мама – женщина моря – ежедневно черпает в нем улов, чтобы вы не умерли с голода. Но с другой стороны, море – это бездна, где все исчезает, все обречено на забвение. Вот почему я каждый день прихожу на берег моря, чтобы видеть его, не забывать о нем, знать, что я должен умереть и исчезнуть». Я запомнила его слова. Они стали для меня самым важным уроком из всех, что я слышала. Никто не говорил так со мной ни в школе, ни в церкви. Взрослые вообще без конца врут. Они уверяют, что знают, о чем говорят, но это ложь, ничего-то они не знают. Один только мистер Кио говорит чистую правду. Он не старается приукрасить жизнь. Его не назовешь слащавым, он горький и крепкий, как кофе. Вкус кофе теперь постоянно стоит у меня во рту, я больше не могу обходиться без этой горечи. Ее подарил мне мистер Кио в ту ночь, когда я лежала, прильнув к нему, в палатке. Теперь, выходя из школы, я не иду в бакалею вместе с другими ребятами, где они покупают lolli-pops[21] или эскимо. Я иду в кафе-пиццерию, ее хозяин – молодой парень, о котором поговаривают, что он гей, но мне на это плевать, главное, он услужливый и подает мне черный кофе, не задавая лишних вопросов. Когда я рассказала об этом мистеру Кио, он бросил с ухмылкой: «Маленьким девочкам не годится пить кофе!» Но я его тут же отбрила: «А я уже не девочка!» Я не стала посвящать его в свое решение – насчет того, что он мужчина моей жизни. Не хочу торопить события, ведь его так легко напугать. Может, в глубине души он робок или боится того, «что люди скажут». Хотя нет, не думаю. Мистер Кио равнодушен к сплетням и шепоткам, ко всем этим грязным пересудам. Он мужественный человек. И кстати, он ведь был солдатом. Он мне об этом не рассказывал, я сама догадалась. По его манере держаться, по походке. Прямая осанка, и взгляд тоже прямой, – вдруг уставится на вас не мигая, будто хочет проникнуть в ваши мысли, разгадать подоплеку ваших слов. Вот почему люди его побаиваются, сторонятся. Мой отец тоже был солдатом; мать не хочет о нем говорить, но я в этом уверена. Он был солдатом, встретил мою мать, и они полюбили друг друга. Но он меня не бросил, нет, не мог он меня бросить, просто с ним что-то стряслось и он погиб, и молчание сомкнулось над ним.

Единственный человек, с кем мистер Кио общается, – это аптекарша; она, как я уже говорила, из разряда тех женщин, которым нравится пожирать мужчин с потрохами, обращать их в рабство, но с мистером Кио это у нее не пройдет, я ведь решила, что он принадлежит мне.

У аптекарши, конечно, есть свои преимущества (особенно если мистер Кио нуждается в лекарствах), но она не сумеет заботиться о нем так, как я. Кстати, однажды, в дождливый день, мы с ним укрылись в палатке, около пляжа, покинутого туристами. Он выглядел таким грустным и мрачным, что я сама, даже не спросив разрешения, начала делать ему массаж. Я прекрасно владею разными видами массажа. С самого детства я тренировалась в этом на матери. По вечерам, когда она возвращается с моря, у нее болит все тело; она ложится и просит меня: «Давай-ка, разомни меня посильнее, вот тут, и тут, и там». Мистер Кио удивился, но позволил мне это сделать. Он снял свой черный пиджак, и я стала массировать ему спину сквозь рубашку. Я стояла на коленях, склонившись над ним, и разминала пальцами его мышцы вдоль позвоночника и на шее, до самого затылка. Нас укрывала палатка, снаружи уже темнело. Мне кажется, в какой-то момент мистер Кио заснул, лежа на песке, потому что он повернулся на бок, и я почувствовала, как у него выровнялось дыхание. И я подумала: значит, мне удалось избавить его от черных мыслей, мыслей о смерти, – я их нащупала, массируя ему пальцами шею и голову, и эти мысли разлетелись по ветру и канули в море. Уже совсем стемнело; ночь принесла с собой белесый туман, который заволок почти все небо, и только на горизонте еще светлела широкая полоса солнечного заката. Я смотрела из открытой палатки на море и небо и думала о том, что смогу остаться с мистером Кио навсегда: сначала буду ему дочерью, а потом, когда подрасту, стану женой. Эта мысль мне очень понравилась, хотя я понимала, что еще не время сообщать ему о ней. Я представила себе, как разбужу сейчас мистера Кио и объявлю: «Ну, вот что, мистер Кио, я решила, что попозже выйду за вас замуж». Представила – и даже улыбнулась; все встало на свои места, просто я слишком долго не понимала, что к чему. И я продолжала его массировать, только осторожнее, чтобы не разбудить.

Но все пошло совсем не так, как в моем воображении. Увидев, что наступила ночь, мистер Кио вскочил, надел пиджак и бейсболку, вытащил меня за руку из палатки, и мы со всех ног побежали в деревню через поля. Оставив меня возле дома, он ушел, и это привело меня в ярость: я была уверена, что он отправился не в отель, а к своей потаскухе-аптекарше. Мало того, когда я вошла в дом, Браун, мамин дружок, спросил: «Ты где шлялась?» – как будто он имел право меня контролировать, как будто он тут самый важный и главный; а потом появилась мама, она вышла из спальни, страшно сердитая, и стала на меня кричать, а я кричала в ответ, что буду делать все, что хочу, и тогда она закатила мне оплеуху, такое случилось впервые. Мне было жутко стыдно, что она ударила меня на глазах у этого подонка, я ушла в свою комнату, легла на кровать и закуталась в одеяло. Щека у меня горела, но я твердо решила, что никогда больше и слезинки не выроню. Злилась на мать и ненавидела ее дружка, который строил из себя бог знает какого праведника, хотя в отсутствие мамы не стеснялся пялиться на мои груди.

Потом я опять вылезла в окно и пошла в темноте, сама не знаю куда. Проходя мимо их спальни, я услышала голос матери и голос ее подонка, а потом ее рыдания – в общем, обычную комедию. Наверно, он ее утешал и гладил по голове, а уж чем это кончается, я прекрасно знала, хотя предпочла бы не знать и не слышать материны вздохи «ааах-ааах-ааах» и еще один звук – не то сопенье, не то хрюканье – это уже исходило от подонка, как будто он сморкался в пальцы. С тех пор как он расположился у нас в доме, я взяла в привычку гулять по ночам, тайком от матери. Бродила в полях, по окольным тропинкам – и никогда по дороге, где можно нарваться на пьяных, а то и на полицейского, совершающего ночной обход. Так я доходила до моря. Сегодня ночь была безлунная, небо то скрывалось за облаками, то расчищалось. Я посмотрела на звезды в просвете между скалами, с того места, где всегда переодевались женщины моря. Потом нашла пляжик с черным песком и вырыла себе небольшую ложбинку, чтобы спрятаться от ветра. Устроилась в ней и стала глядеть в небо и слушать шум волн. После сцены с мамой сердце у меня все еще билось как сумасшедшее. Я надеялась, что вид неба меня успокоит, – обычно так оно и бывало. Но сегодня ждать пришлось долго. Я неотрывно следила за звездами, они скользили куда-то за край неба, земля тоже куда-то уплывала, у меня закружилась голова. И я подумала: если мне суждено умереть нынче ночью, то прилив поглотит мое тело и от меня ничего не останется, даже обувки!


Я вспоминала о женщине, про которую рассказывал мистер Кио, из-за которой он вернулся сюда. Мне чудилось, будто это она взывает ко мне из моих сновидений, хочет заманить меня к себе, в морскую бездну. Я грезила с открытыми глазами об этой тучной белой деве, о ее взгляде. И вдруг ощутила над головой странный трепет, чье-то ледяное дыхание, как будто рядом смерть пролетела. Такого я никогда прежде не испытывала. Я не могла даже пальцем шевельнуть, словно меня, как Гулливера, намертво привязали к земле тысячами нитей, опутали водорослями и моими собственными волосами, превращенными в канаты. Мне явственно слышались удары моего сердца, я чувствовала, как меня охватывает дрожь – всю, от кончиков ног до корней волос. «Мистер Кио, почему вас нет со мной?.. Почему вы не откликаетесь? Ну пожалуйста!..» Я стонала, бормоча эти слова, истово уповая на то, что он их услышит и вот-вот появится среди скал, одетый в свой неизменный черный костюм.

Тучи снова заволокли небосвод, брызнув коротким дождиком; его холодные капли стекали по моим волосам, просачиваясь к самому затылку. Над морем клубился густой туман, сквозь который едва просвечивали бортовые огни суденышек, промышляющих ловлей кальмаров. Вода отражала и доносила до меня голоса рыбаков и музыку радиоприемника сквозь треск помех. Что-то неведомое – какая-то темная печаль – передавалось мне через песок, через дождевые капли, через море, вползало в сердце, властно заполоняло голову, подавляя мысли, и я никак не могла понять, что это за наваждение, откуда оно исходит – от кого-то другого? Или от другой? От тени со стороны, от дуновения ветра, от тумана? «Пожалуйста… пожалуйста…» Я стонала, ворочалась с боку на бок в своей песчаной постели, пытаясь отогнать эту тень. Помнится, в какой-то момент я даже вскрикнула. Крик во тьме, крик зверя, крик коровы! Эээууэээр! Эээууэээр! Как же это походило на мою историю о человеке, превратившемся в корову, которая блуждает что ни ночь в прибрежных ландах. Собаки откликнулись на этот звук хриплым, надрывным лаем; они испугались – и они тоже. Я издала этот крик и потеряла сознание. На рассвете меня нашла старая Кандо. Сперва ей показалось, что я захлебнулась в ночном приливе; она влила мне в рот капельку бататовой водки из своей фляжки и стала растирать ладони и щеки, пока я не открыла глаза… Тогда она заговорила со мной, но я никогда не понимала ее выговора, тем более что у нее нет передних зубов. Начали подходить и другие женщины моря, одна за другой, со своими колясочками и снаряжением для ловли. Кажется, они хотели посадить меня в одну из этих колясок и отвезти в деревню, но я уже пришла в себя, сказала им, что со мной все в порядке, и пошла домой сама, еле ковыляя. Мама узнала обо всем на полдороге; она обхватила меня, чтобы взять на руки, но не смогла, я ведь уже выше ее на голову, поэтому мы просто обнялись – крепко, как парочка влюбленных, – да так и пришли домой. Подонок исчез – и это лучшее, что он мог сделать. Я проспала все утро, а днем пришел мистер Кио. Это он впервые заявился к нам домой. Как всегда, в своем черном костюме-двойке, и мать встретила его с таким почтением, будто это преподаватель или школьный инспектор. Он даже оставил нам свою визитку; мать положила ее на стол, и позже я ее прочитала. Так странно было: казалось, она принадлежит совсем другому человеку.

Филип КИО

Писатель-журналист

И я подумала: эта визитка может мне пригодиться как-нибудь потом, чтобы подшутить над ним или сыграть в ту самую игру «мой ход – ваш ход».

Мать церемонно подала чай с печеньем; чай он едва пригубил, а к печенью и не притронулся. Вообще, держался как всегда – был вежлив, но немногословен. Расспрашивал мать о сборе морских ушек; не знаю, вправду ли его это интересовало, или он притворялся. Я люблю наблюдать за взрослыми, когда они мнутся, не зная, как завести разговор на нужную тему. Потому что я-то хорошо понимала, о чем мать хочет его спросить. Какие он строит планы насчет меня, намерен ли позаботиться о моем будущем? Ну и все прочее, то, что волнует матерей, имеющих дочек; но ему явно нечего было на это ответить, да и что тут отвечать, – он ведь еще не знал, что нам предстоит прожить вместе всю жизнь, хотя он мне не отец и слишком стар, чтобы стать моим мужем.

И все же в какой-то момент мать спросила, долго ли он собирается пробыть на нашем острове, на что он сухо ответил: «Недолго. Я чувствую, что долго здесь не проживу». Он произнес это медленно, раздельно, каждое его слово, как молотом, ударяло мне в сердце; я почувствовала, что бледнею, вскочила и убежала к себе, стыдясь своей слабости, своей трусости. И в то же время это было предательство со стороны мистера Кио, ведь еще совсем недавно он говорил мне, что хочет умереть здесь, и вот теперь все забыто… или это были пустые слова? Но я не хотела, чтобы он увидел, как они меня ранили, я вообще терпеть не могу выдавать свои чувства, особенно эти – слабость и трусость. Ну а мать еще долго беседовала с мистером Кио – наверно, просила его извинить меня: пусть, мол, он не обижается, девочка еще не совсем оправилась. Потом мать заглянула ко мне в комнату и сказала: «Профессор уходит, ты не хочешь с ним попрощаться?» Моя мать всех пожилых и хорошо одетых мужчин величает профессорами. Я не ответила, и мистер Кио сказал ей, выходя: «Ничего страшного, не тревожьте ее». Будто все дело только в церемониях. Мать проводила его до двери, и я услышала, как она попрощалась с ним фальшиво-радостным тоном: «Спасибо вам, профессор, спасибо и до свиданья!» Я подумала: может, он дал ей денег, то-то она и благодарит его таким притворным, льстивым, нарочито звонким голосом – уж вовсе не тем, каким кричала на меня, когда хлестнула по щеке.

В тот момент я промолчала, но позже спросила, пытливо глядя ей прямо в глаза: «Он дал вам денег?» В ответ мать заюлила: «О, как нам повезло; видно, Бог услышал наши молитвы и послал тебе профессора».

И я поняла, что она намекает на проповедь пастора Давида. В прошлое воскресенье он рассказал нам историю из военных времен, когда людям совсем нечего было есть, а у них близились не то именины, не то крестины – в общем, какой-то праздник, и они пришли в храм молить Господа даровать им хоть немного еды, как вдруг в дверь постучали, и оказалось, что ресторан «Жареные куры» прислал им пятьдесят контейнеров с готовыми обедами; в каждом была жареная курица, картофель фри, пряный соус и вдобавок банка кока-колы, так что все гости наелись от пуза, а тем, что осталось, угостили нищих.

Я еще спросила у матери: «Сколько он вам дал?» Она и тут уклонилась от прямого ответа, только и сказала, что я должна следовать его советам и посещать школу, а потом поступить в университет, чтобы добиться успеха в жизни. «А может, я хочу стать сборщицей морских ушек?» – возразила я и уже собралась раскричаться, но мама уклонилась от ссоры. Я до того разозлилась, что решила: хватит, никогда больше не буду видеться с этим «профессором».


Ночная тьма окутывает остров. Каждый вечер она заполняет промоину за промоиной, расщелину за расщелиной. Ночь выходит из моря черным холодным призраком и смешивается с теплом дневной жизни. Мне чудится, что все вокруг изменилось, все дышит мраком и тленом. Каждый день после школы я прихожу к морю. Сама не знаю зачем… Мне кажется, взрослые уже ничему больше не могут меня научить. Они еще и рта раскрыть не успевают, а я наперед знаю, что они скажут, читаю по глазам их мысли. В этих глазах горит алчность, один лишь алчный интерес ко всему, что можно урвать, – к деньгам, к чужой собственности, к сексу.

В море скрывается тайна, какая-то тайна; я знаю, что не должна ее раскрывать, но с каждым днем ищу все упорнее. Вижу загадочные следы на песке среди черных утесов, слышу загадочные бормочущие голоса. Затыкаю себе уши, чтобы не слышать, но их гул все равно проникает в меня, распирает мне голову. Голоса шепчут: иди, иди к нам, возвращайся в свой мир, отныне он принадлежит тебе. Они твердят, твердят неустанно, под мерные вздохи волн: чего ты ждешь? Голоса звучат даже в ветре. По ночам я не могу заснуть. Вылезаю в окно, брожу в ландах. Еще недавно я здесь умерла бы от страха: любой силуэт, любой куст вызывали у меня дрожь. Но теперь я ничего не боюсь. Во мне живет кто-то другой: словно он родился в моем теле. Не знаю, кто это, не знаю, как он туда проник. Наверно, постепенно, незаметно для меня. Другие ничего не подозревают. В школе Джо по-прежнему изводит меня грязными ругательствами, но стоит мне на него взглянуть, как он отворачивается. Сидя перед зеркалом, я обнаруживаю зеленые проблески у себя в глазах – такие холодные зеленоватые огоньки. Кажется, будто черные точки зрачков плавают в ледяной воде цвета зимнего моря. Вот почему Джо боится смотреть мне в глаза. Когда я изучаю себя в зеркале, у меня даже сердце начинает бешено колотиться, потому что это – не мои глаза.

Я чувствую себя старой, чувствую себя грузной и неповоротливой, не могу бегать, как прежде, не могу перепрыгивать через каменные стенки между полями. Мало того, мне кажется, что с приходом месячных у меня непомерно вздувается живот. Я сижу в школьном дворе на скамейке, греюсь на солнышке и смотрю, как мальчишки и девчонки носятся взад-вперед, со смехом толкают друг друга или нежничают по углам. Голоса у них пронзительные, они кричат, как животные. А мой голос стал низким, хрипловатым, словно у меня горло оцарапано. «Что с тобой? Ты больна?» – спрашивает Энди. Он наш классный наставник, но я все равно его люблю. Высокий, худощавый, похожий на птицу-волоклюя, он торчит передо мной, заслоняя солнце своим тощим телом, – ни дать ни взять чахлый куст. Я не знаю, что ему ответить, и говорю довольно-таки грубо: «Не застите мне солнце».

Вернувшись из школы домой, я ни с кем не разговариваю. Мать как-то странно поглядывает на меня – не то сердито, не то тревожно. Может, боится, что со мной что-то не так? Мистер Кио, кажется, заходил еще пару раз. Не иначе как обсуждал с матерью мое будущее. Я чуть было не спросила у нее: «Сколько он дал тебе в этом месяце?»


Единственные, с кем я теперь общаюсь, – это женщины моря. Особенно старуха Кандо. Я подхожу к бараку, сажусь на мокрый бетонный приступок и жду, когда ныряльщицы вернутся на берег. Мне кажется, в конце концов они признали меня за свою, даром что я иностранка. Иногда разрешают даже нырять вместе с ними. Я натягиваю комбинезон, слишком просторный для моего живота и ягодиц, но вполне годный по росту, застегиваю свинцовый пояс, надеваю круглую маску, защищающую глаза и рот, и вхожу в воду. Сразу же чувствую, как подводное течение подхватывает меня и мягко уносит в глубину, вместе с другими ныряльщицами. Отдираю голыми руками раковины от скал, собираю морских звезд и складываю улов в сетчатый мешочек на поясе. Безмолвие – ватная тишина, полная шепотков, – давит мне на уши. Я гляжу, как в донных потоках колышутся черные пряди водорослей, как поблескивают серебром рыбьи стайки. И думаю о мистере Кио, который часами просиживает с удочкой и ничего не вылавливает, вот умора-то! Что, если бы он попробовал нырнуть? Представляю, как он плюхается в море в своем черном костюме, бейсболке и лакированных туфлях! А я отдаюсь на волю течения, раскинув руки, раскрыв глаза, не двигаясь, задерживая дыхание. Я уже могу около минуты находиться под водой не дыша, а когда всплываю на поверхность, закидываю голову и издаю свой крик, свой персональный крик, никто больше не повторяет этот крик: эээаарр-йяаар! Старухи-ныряльщицы смеются надо мной, говорят, что я кричу, как корова.


Я больше не хожу в школу. На кой она мне сдалась? Там только и де́ла, что сидеть часами за партой, притворяться, будто слушаешь учителя, да спать с открытыми глазами. Все они дети… ну просто дети малые. Даже Джо, с его бандитскими ухватками, злобными гримасами и гнусными ругательствами. Однажды, когда я выходила из школы, он бросил в меня камень. Я обернулась, чтобы посмотреть на него, и он заорал: «Эй, ты, шлюха, давай, беги к своему америкосу!» Я пошла прямо на него, и он струхнул – он, который выше меня на голову, который развлекался тем, что таскал меня за волосы и заставлял сгибаться в три погибели, вдруг испугался девчонки, которая достает ему только до плеча и весит вдвое меньше его самого. Он попятился, и на его мерзкой собачьей морде отразился страх. И тогда я поняла, что я уже не прежняя Джун. Что у меня теперь лицо мистера Кио, когда он приходит в ярость, – застывшее, серое, холодное лицо, и глаза как две щели, где стоит зеленая вода, как два стеклышка, отполированные морем. Я пошла прямо на Джо, и парень стремглав кинулся наутек и исчез за углом; вот именно в этот день я и решила больше не ходить в школу, а стать женщиной моря.

Я гордилась своим решением, а главное, своим новым лицом и пошла прямо домой, но матери там не было. Сидел только этот ее дружок, на которого я посмотрела своими новыми стеклянными глазами, а ему хоть бы что, он был, как всегда, выпивши. И завел обычную песню: «Ты чего это явилась в полдень? Опять школу прогуляла?» Но я молча прошла мимо него и даже толкнула, но не извинилась. Сейчас я чувствовала себя куда сильней и запросто могла послать его подальше, к его грошовым заработкам или в кабачок, где он резался в карты с другими пьянчугами. Я швырнула на кровать школьную сумку, переоделась во все новое – в черные джинсы и черную тенниску, собрала волосы в высокий шиньон и пошла к морю. Теперь, когда детство осталось позади, я сама буду решать, что носить; на мне был «городской» наряд, для всяких торжественных случаев, а сейчас в каком-то смысле траурный. Встречные меня не узнавали – наверно, принимали за туристку, засидевшуюся на острове после пика сезона, или за девушку из столицы, которую выгнали из дома, как выгнали мою мать после моего рождения.

Мистеру Кио я ничего не стала рассказывать. Он сидел на обычном месте, на молу, но без рыболовной снасти. И такую одежду я на нем никогда еще не видела – желтый клеенчатый дождевик и старые парусиновые штаны, – правда, на ногах были все те же лакированные туфли. Я думаю, он вообще не умеет носить сланцы. Он глядел на людей, сходивших с парома, на вереницы машин и мотороллеров. При виде меня он улыбнулся – впервые его лицо озарилось такой радостной улыбкой.

– Я уж и не надеялся, что вы придете, – сказал он. – Думал, вы сердитесь. Вы не сердитесь?

Я не ответила. От одного его вида во мне снова закипел гнев. Меня прямо тошнило от него. Мы немного прошли вдоль берега, как раз до того пляжа, где я провела ночь.

– Почему вы мне лжете? – спросила я наконец. Хотя и сама не знала, в чем она, эта ложь. Просто чуяла в нем предателя, и от этого у меня больно щемило сердце.

Мистер Кио сказал:

– Я вам не лгу. Вот, например, говорю, что вы хорошенькая, и это чистая правда.

Нет, он меня не слышал. Он насмехался надо мной. Как будто я просила у него сладкого сиропчика.

– Вы лжете, лжете, я это знаю. Я-то надеялась, что вы мне друг, а вы мне солгали!

И вдруг, вместо ответа, он стал бегать вдоль пляжа, по песку, разглаженному отливом. Он убегал, возвращался, и снова отбегал, описывая круги вокруг меня, как резвящийся щенок. Это было нелепо, невыносимо. «Прекратите, мистер Кио, пожалуйста, прекратите!» Я выкрикнула это, раскинув руки, чтобы загородить ему дорогу, но он увернулся и со смехом продолжал свою беготню. На меня навалилось такое изнеможение, что я села, вернее, плюхнулась на колени, прямо в песок, бессильно уронив руки. Вот тут он и остановился, встал на колени рядом со мной и обнял. «Почему вы плачете, Джун?» Он почти касался губами моего уха, я ощущала сквозь волосы его теплое дыхание. Недалеко от нас по пляжу бродили люди, точь-в-точь морские птицы. Пожилые пары, детишки. Их голоса долетали до меня слабыми, какими-то потусторонними отзвуками. Наверно, они думали: вон папа утешает свою взрослую дочку.

– Я не плачу, – пробормотала я. И повторила, подчеркивая каждый слог: – Я-не-пла-чу, плачут только дети.

Он непонимающе взглянул на меня. А может, до него и дошло, что́ я имею в виду, и он обрадовался этой перемене. Сев на песок рядом со мной, он начал игру «мой ход – ваш ход», как в самом начале наших встреч. Двигал вперед то обрывок засохшей водоросли, то черный окатыш, то клочок губки и, как всегда, позволил мне выиграть, когда я выложила на кон гладкий беленький осколок птичьей косточки, – наверняка специально оставил его для меня, чтобы я выиграла. На несколько секунд я снова почувствовала себя маленькой девочкой, ребенком, просто немного растерянным, готовым не то заплакать, не то засмеяться.

И мы помчались сквозь ветер, изо всех сил – было уже холодно, зима на пороге, – бежали вдоль взбаламученного, молочно-зеленого моря. В бухточке мы остановились, и теперь он сделал мне массаж, только руки у него не приспособлены для этого – слишком уж сильные и жесткие – наверно, из-за его военного прошлого, когда нужно было крепко сжимать ружье, чтобы не выронить его при выстреле.

– Почему вы теперь одеваетесь в черное? – спросил мистер Кио.

Я ответила с ходу, не колеблясь:

– Потому что скоро зима, и вы уедете, и сердца печальных детей застынут от мрака и холода.

На это он ничего не смог возразить. Прилег на песок чуть поодаль. Снял бейсболку, и я увидела, что он остригся почти под ноль, на военный манер.


Все это было так странно: мистер Кио глядел на меня, а мне чудился кто-то другой. Как будто в нем сейчас жили два человека, один спокойный и сильный, его я хорошо знала, а второй совсем чужой, этот внушал мне страх, потому что сверлил меня глазами, как сквозь прорези маски. Я дрожала, я пятилась, а он подходил все ближе, и в его зеленых глазах появился какой-то нездоровый блеск.

– Зачем вы на меня так смотрите, мистер Кио?

Он не отвечал, и мне казалось, что я отплываю куда-то назад, бессильно парю в тумане, словно вот-вот потеряю сознание. У меня бешено колотилось сердце, я чувствовала, как по моей спине, по груди катятся горячие капли пота.

– Сейчас моя очередь рассказать вам историю, – сказал он.

– А это взаправдашняя история? – спросила я.

Подумав, он ответил:

– Эта история – плод сновидения, а стало быть, в ней больше правды, чем в реальности.

И я приготовилась слушать. Еще на какое-то мгновение мне можно было остаться девочкой, которой не хочется вырасти, которая приникает к широкой мужской груди, чтобы укрыться от мира, от ветра.

Ночь – порождение океана – бродила вокруг нас, но голос мистера Кио звучал легко, держа темноту на расстоянии; так легок туман, принесенный ветром.

– В этом сне я встретил женщину, такую красавицу, что и представить трудно. Но она была не только красива, она еще и умела петь ангельским голосом. Она спустилась с небес или, может быть, вышла из моря, но оказалась на земле для того, чтобы узнать людей. Она странствовала по городам и весям и пела всюду – на улицах, на площадях, в садах, и все останавливались, чтобы послушать ее. Пение стало ее главным занятием.

И вот как-то раз она познакомилась с одним мужчиной. Он любил ее, но не так сильно, чтобы сделать своей женой, а потом бросил. Она была неутешна и решила, что ей больше незачем оставаться на земле.

Потом она встретила другого мужчину, но уже не могла полюбить так крепко, как в первый раз. И чтобы испытать этого человека, она попросила его открыть ей свое сердце.

Он отказался, побоявшись открывать свое сердце, ибо в нем таилось черное злодеяние.

Но однажды он все же сделал это. То ли слишком много выпил, то ли забыл, что у него на сердце.

И когда он его открыл, женщина пришла в ужас. В этом сердце царил мрак, оно было источено червями и давно уже мертво.

И женщина моря не захотела больше петь. Она молча сидела на берегу, глядя на волны, и вот однажды разыгралась буря: выл ветер, и пенные фонтаны взлетали к самым верхушкам утесов.

Человек укрыл свою подругу у себя в доме, и они бодрствовали почти всю ночь, но под утро он все-таки уснул. А когда рассвело, он открыл глаза и увидел, что остался один.

Буря давно уже стихла, и он звал, звал долго, но никто не ответил.

У кромки воды он увидел аккуратно сложенную одежду своей подруги. Он прождал целый день, и всю ночь, и весь следующий день. Но женщина так и не вернулась.

Она навсегда ушла назад, в море.

– Печальная история, – сказала я. – Уж не ваша ли это история?

Мистер Кио не ответил. Потом наконец сказал:

– Это всего лишь сон. А все сны печальны.

– Вы думаете, море пожирает людей?

Задавая этот вопрос, я даже не была уверена, что в нем есть какой-то смысл. Мистер Кио нерешительно помолчал, прежде чем ответить:

– Именно так я и думал раньше. И поэтому приехал сюда… чтобы убедиться.

– И теперь вы это узнали?

– Нет, – сказал мистер Кио. – Ничего я не узнал. Но наверно, лучше всего забыть. Думаю, воспоминания не должны мешать нам жить.

Мне было невыносимо это слышать. У меня сдавило горло, взмокла от пота спина, даже волосы стали влажными. Я задыхалась.

– Это значит… значит…

Я никак не могла выговорить то, что хотела.

– …значит, вы теперь уедете навсегда?

Но мистер Кио ответил с легкой, довольной усмешкой:

– Да вот не знаю… Мне понравилось жить здесь.

Он, видно, решил, что я спросила из вежливости, а я всегда ненавидела эти китайские церемонии.

– Если я и уеду, мне будет многого не хватать. Например, вас, Джун. Не каждому человеку выпадает удача встретить такую, как вы, – и добавил, совсем уж сразив наповал: – Кто же еще будет учить меня рыбачить?

Потом встал и зашагал в сторону деревни. Теперь он уже не выглядел ни скованным, ни чопорным. Шел, засунув руки в карманы своего дождевика. Может, даже насвистывал. Потом оглянулся и спросил:

– Ну, вы идете?

Я сидела на влажном песке. Зарядил дождик. Я чувствовала, как холодные капли покалывают мне лицо. От моря шел едкий, удушливый запах. И я ответила сдавленным голосом:

– Нет, я посижу еще немного.

Он не откликнулся, а может, пожал плечами, как будто ему было наплевать. Или же буркнул:

– Ну, пока. – И ветер унес его слова.


Люблю женщин. Люблю женские тела, их кожу, аромат их кожи, запах волос. Сидя в тюряге, я неотрывно мечтал о них. И никак не мог поверить, что мое дело конченое, что позор превратил меня в отщепенца, в мужчину, осужденного жить без женщины. В наказание за ту ночь насилия в Хюэ. Солдаты тащили из домов все, что попадалось под руку, – статуэтки с алтарей, посуду, расшитые узорами платья, стенные часы, даже старозаветные коричневатые фотографии в рамках, даже молитвенные свитки. И конечно, пачки денег и мешочки бронзовых монет. Я вошел в один такой дом – доходный дом в колониальном стиле, с высокими потолками, квадратным двориком и водоемом, где плавали в зеленой воде листья кувшинок. Солдаты подоспели туда раньше меня. Я их не знал. Я работал тогда внештатным фотографом в «Юнайтед-пресс» и искал сюжеты для фоторепортажей. Мне уже приходилось снимать морских пехотинцев, выносивших из домов радиоприемники или стенные часы. Солдаты не обратили на меня внимания, даже не взглянули в мою сторону. Они искали другое – не ценные вещи, а женщину, которая спряталась в доме. И нашли ее в пустом помещении – наверняка бывшей прачечной, потому что в стену была вделана каменная раковина. Я остановился на пороге, ожидая, когда глаза привыкнут к полумраку, и увидел ее. Она сидела спиной к стене, скорчившись, обхватив руками колени, и словно чего-то ждала. В этой тесной каморке стоял гнилостный запах сырости. Пятна плесени на стенах, светлые квадраты на полу, там, откуда вытащили мебель, дыры от вырванных гвоздей там, где прежде что-то висело. Затканный звездами густой серой паутины потолок, с которого свисала на проводе голая лампочка. В комнате осталась лишь она, эта женщина, которую страх лишил возраста; ее волосы были сколоты в небрежный пучок, из которого сбоку выбивались пряди. У солдат были широкие спины, и мне пришлось перешагнуть через порог, чтобы увидеть лицо этой женщины, ее глаза; кажется, одно короткое мгновение она смотрела в мою сторону, но могу поклясться, что не умоляла о пощаде, не кричала, не плакала, просто ее взгляд встретился с моим, уже пустой, бессмысленный, остановившийся, – не глаза, а черные шарики на белом фоне с кровавыми прожилками. Да, одно короткое мгновение они смотрели на меня, потом закатились. Комнату наполнил острый запах – запах пота и страха, запах насилия.

Я приехал сюда, на этот остров, чтобы умереть. Остров… идеальное место для того, чтобы умереть. Остров или город. Но подходящего города я не нашел. Все встречные города выглядели как расширенные подобия тюрьмы – улицы, похожие на тюремные коридоры, желтые фонари, площади со сторожевыми башнями, бетонные скамьи, где дремлют бомжи. Мы с Мэри путешествовали, и я вновь учился жить. Она пела – и пила. Она стала для меня спасительным лучиком света во тьме. Ее тело, ее лицо, ее голос. Мне одному она пела церковные гимны своего детства и в такие минуты снова превращалась в маленькую девочку, даром что тогда ее тискал пастор – артистическая натура и отъявленный мерзавец, – от которого она сбежала, покинув заодно и свою семью. Мне одному она пела, освещенная яркой лампой в спальне, и я слушал ее, замирая от восторга. А потом, однажды, она исчезла. Вошла в море и больше уже не вернулась.

Да, остров был подходящим местом для смерти. Я сразу это понял, как только мы сюда прибыли. Мэри хотелось увидеть могилы на холмах – простые круглые бугорки, похожие на кротовины. Однажды, когда мы пришли туда, нас атаковали вороны, тысячи ворон; они метались в белесом небе, а потом стремглав обрушивались на кладбище. Мэри глядела на них с суеверным страхом. «Это души умерших, оставшихся без погребения», – сказала она. Я начал было объяснять ей, что они выбрали это место, потому что здесь им ничто не грозит, но она меня и слушать не стала. Все твердила о неприкаянных душах мужчин и женщин, соблазненных, обманутых, загубленных. Смерть была ее наваждением. Не помню, кто из нас решил укрыться на этом острове, я или она. Но стоило ей увидеть с борта катера эту узкую полоску земли в оправе мрачных черных скал, как она, стиснув мою руку, воскликнула: «Вот оно – то место, которое я искала!» Я не понял, что она имела в виду, это стало ясно только впоследствии. Она искала такое место на краю света – скалу, клочок земли среди моря, – где можно было утолить свое отчаяние. Ей нужен был этот остров, а не я, чтобы поставить точку в своей судьбе, – судьбе, которую она себе выдумала. И то, что я был преступником и похитителем образов, получившим тюремный срок за соучастие в насилии, не имело для нее ровно никакого значения. Она сама однажды с усмешкой сказала мне это. Ее глаза были полны мрака, я не сомневался, что она уже начала меня ненавидеть. «Ты, мучитель…» А ведь я даже не рассказывал ей обо всем, что видел на войне, о том, как пытали пленных, бросая их связанными в воду, об уколах пентотала[22], об электрошоке. Но она и сама обо всем догадалась, можно не сомневаться: жертвы прекрасно умеют распознавать палачей.


Я люблю женские тела. Касаясь их теплой, упругой кожи, щекоча бутоны сосков, вылизывая кончиком языка потаенные, запретные, неописуемо сладкие местечки, я чувствую, как во мне возрождается сила, и не только в мускулах, не только в члене, но во всем теле, вплоть до мозга и той загадочной железы, того узла с неведомым мне названием, где позвоночник соединяется с затылком. Без этого вожделенного желания я – ничто. Моя жизнь, моя писанина, годы тюрьмы ничему меня не научили. Зато одна ночь, всего одна ночь, проведенная возле женского тела, дарит мне тысячу лет! И здесь, на этом острове, в этом месте, близком к смерти, я ощутил сильнее, чем где-либо, всю силу желания.

Я приехал… чтобы умереть? – может быть. Теперь уже не знаю. Чтобы найти дорогу в небытие? – но жизнь властно удержала меня. Мог ли я надеяться на это в моем-то возрасте?! Я давно не ждал чудес от судьбы.

И однако каждую ночь, пока воет ветер, а буря задувает во все щели окон и дверей, я отодвигаю белую занавеску и вижу тело женщины, обнаженно белеющее в полумраке. Я ложусь рядом с ней на матрас, брошенный прямо на пол, среди пузырьков с камфарным маслом и настойками из ароматических трав, любуюсь ее кожей при слабеньком огоньке свечи, которую она зажигает в знак того, что ждет меня. Я не знаю ее имени. Она назвала мне его в первую нашу встречу, но потом я его забыл. И придумал ей другое имя. Она ничего не знает обо мне, а я – о ней. Мне известно только, что она замужем, что у нее где-то есть дети. Это я понял в тот день, когда впервые увидел ее, по тому, как умело она бинтовала колено Джун, – неторопливо, по-матерински ласково, с улыбкой на губах. Но мне это безразлично, не для того я сюда прихожу. Мы с ней почти не разговариваем друг с другом. Только занимаемся любовью, несколько раз за ночь, всеми мыслимыми способами. Потом я отдыхаю, лежа рядом с ней и слушая завывания ветра над крышей из рифленого железа. Вздремнув, я бесшумно встаю и возвращаюсь к себе в отель. Вот и еще один день прожит…


Я увидела то, чего не должна была видеть. В воскресенье, уже вечером, я возвращалась с моря. Облака грузно нависали над землей, угрожая ливнем, ветер задувал бешеными порывами, в море штормило, и ныряльщицы не вышли на промысел, а туристы покинули остров еще на полуденном пароме. Я немного побродила по молу, надеясь встретить мистера Кио в последний раз, в его новом ярко-желтом дождевике. Портовые служащие сидели в пивной с густо запотевшими окнами, дуя пиво бутылку за бутылкой и покуривая. Собаки дремали, свернувшись клубком на грудах ящиков, подальше от луж и сырости. В деревне закрылись все магазины и кафе, даже моя «Pizza parlor»: на ее двери красовалась записка «Приду через час», но было ясно, что пиццерия откроется не раньше завтрашнего дня. Я расстроилась – значит, не удастся выпить кофе; в портовых забегаловках меня точно не обслужат и вдобавок поднимут на смех завсегдатаи, они предпочитают сидеть в чисто мужской компании, очень им нужно, чтобы какая-то сопливая девчонка видела их поддавшими. Но и домой тоже идти не хотелось – в выходные мать всегда сидит дома и смотрит телик вместе со своим «бойфрендом», всякие игры или слащавые телесериалы. И тогда я, даже не знаю почему, пошла в сторону аптеки. Ноги сами понесли меня туда, и я подчинилась – инстинктивно, бездумно, будто скользила вниз по склону.

Аптека была заперта, белая занавеска билась на ветру о дверь, но я увидела свет в окошке заднего помещения и бесшумно подкралась к нему. Сначала я услышала голоса, люди говорили тихо, почти шепотом, и я напрягла слух, пытаясь определить, кто там есть. В щелке между шторами я увидела мигающий огонек – не электрическую лампочку, а что-то вроде светильника или свечи. В этом помещении аптекарша хранила коробки с медикаментами, шампунями и лосьонами. Внешняя сетчатая дверь была не заперта, обычно ее использовали только летом, в жару, чтобы внутрь не залетали насекомые. Она распахнулась с легким скрипом, но грохот рифленой крыши под ветром приглушил этот звук. Я затаила дыхание, понимая, что совершаю что-то недозволенное, и поэтому не осмеливаясь отворить вторую дверь. За ней-то и слышались голоса, и свет горел именно там.

С минуту я постояла, приникнув ухом к этой двери и не зная, что делать дальше – уйти, вернуться назад в темноте, под дождем? Сердце у меня билось толчками, живот скрутило. Такого со мной давно уже не случалось, пожалуй, с раннего детства, когда я ждала возвращения мамы с ловли. Особенно страшно мне бывало в такую же ветреную, дождливую пору: слушая шум низвергавшихся с неба струй, я представляла, как жуткие морские чудовища хватают мою маму за волосы и утаскивают в морскую бездну. А теперь я стояла здесь, под дверью кладовой, куда не должна была входить, и прислушивалась к доносившимся оттуда звукам – вздохам, тихим возгласам, смешкам, но не из телевизора, их издавали живые люди. Встав на колени, я заглянула в замочную скважину. Сперва я ничего не различила: когда смотришь в такое маленькое отверстие, глазу трудно сфокусироваться на нужной точке. Края скважины то и дело резко смещались то вбок, то кверху или книзу – так мигает птичье веко. В кладовой горела свеча, поставленная на тарелку. В ее неверном свете я увидела нечто странное и даже не сразу уразумела, что именно, хотя мгновенно поняла, что это мистер Кио и аптекарша. Нужно было встать и уйти, но это оказалось сильней меня: я не могла оторваться от скважины и смотрела, смотрела как завороженная. Мистера Кио я узнала с трудом: он лежал на спине, вытянув ноги; впервые я увидела его ноги – мощные, мускулистые, с курчавой порослью на смуглой коже, – и ступни, казавшиеся огромными, с розовыми подошвами и широко расставленными пальцами. А сверху, поперек мистера Кио, лежала эта шлюха-аптекарша, тоже на спине и совершенно голая. Ее тело выгибалось дугой, ступни и откинутая назад голова с черными волосами упирались в плиточный пол, худые руки были раскинуты крестом; я видела белую кожу ее живота и бедер, выступающие ребра, тяжелые, широко расставленные груди и длинную шею с острым кадыком, похожим на мужской, зато лоно выглядело неоспоримо женским – выпуклый бугорок, заросший черным руном, вздыбленным, как петушиный гребень! Даже в тусклом свете я отчетливо видела все это, каждую мелочь, каждую тень, каждую складочку на телах. Но ни он, ни она уже не казались мне знакомыми – теперь это были просто мужчина и женщина. Вместе они походили на животное, каких не бывает на свете, – нечто вроде крабопаука о восьми конечностях, черно-белого, частично волосатого, почти безголового, – оно двигалось, медленно-медленно, на одном месте, вращаясь вокруг своей оси на скользком плиточном полу, упираясь в него ногами, раскидывая руки, тяжело дыша, что-то невнятно бормоча, снова дыша, испуская стоны… Я не в силах была оторваться от скважины! А восьминогое существо, неспешное, вялое, продолжало шевелиться, и я видела, как по ляжкам пробегает дрожь, как вздувается и опадает живот, прорезанный внизу черной щелью, то зиявшей, то смыкавшейся, как запрокидывается торс, как ходит вверх-вниз адамово яблоко на шее; при этом существо еще и постанывало, и что-то бормотало низким двойным голосом, но это были не слова, а урчание, или всхлипы, или хриплые стоны – так дышит загнанный зверь, так мычит корова в темноте, так скулит убегающий пес, так чмокает раковина, смыкающая створки при отливе, так скрипит нож, всаженный в рыбью голову одним смертельным ударом. И мой взгляд не мог оторваться от скважины! И я уже перестала понимать, что вижу! Кто эти двое, чьи это ноги и руки, кому принадлежат черные волосы, разметавшиеся на плиточном полу, из каких уст исходят эти звуки, эти вздохи, эти шепотки? Что же это такое?.. Не помню, как я выбралась оттуда. Кажется, отползла на четвереньках от двери, ослепленная огоньком свечи, который с удвоенной яркостью посылал мне этот поток образов сквозь замочную скважину. И еще несколько минут я брела по улице сквозь ветер, вытянув руки вперед, как незрячая.


В расщелине среди скал – вот где, помнится, я ждала мать, когда она решила стать женщиной моря. Ветер свистит у меня над головой, волны разбиваются об утесы, но я едва различаю их в предрассветном мареве. Серые валы мерными рядами идут к берегу; я часто сравнивала их с грузными животными, со стадами коров, шагающих в ногу, а когда острые рифы подрезают им поджилки, они с воем рушатся вниз, вздымая пенные фонтаны. Мать выбрала этот уголок, потому что сюда мало кто заглядывал: она еще только осваивала свое новое ремесло и поэтому не осмеливалась нырять в более спокойных водах, например в северной бухте или возле мола. Именно здесь она впервые увидала дельфинов – тени дельфинов, скользившие рядом с ней; они ворошили донные травы своими широкими рылами, пока она переворачивала камни, отыскивая под ними моллюсков. Она даже утверждала, будто вначале один из них указал ей потаенные места, где прятались драгоценные морские ушки. Но позже, когда мать стала собирать их вместе с другими женщинами, она больше этого дельфина не видела.

Буря разразилась во всю свою полную, грозную силу. Ветер остервенело дует с востока, гонит к берегу облака, рвет их в клочья и снова собирает, а над горизонтом уже вздымаются новые. Женщины моря устроили себе отдых в ожидании ясной погоды. По радио говорят об урагане – чудовище, которое грозит поглотить и материк, и острова. Мне чудится, что вот-вот наступит конец света. И тогда все бесследно исчезнет, уцелеем только мы с матерью и поплывем на деревянном плоту, на какой-нибудь широкой двери, вырванной из дома, в поисках другого острова, не такого черного, как наш. В моих грезах это пляж с белым песком, кокосовыми пальмами и нежно-голубым безоблачным небосклоном. Но такого места на свете, конечно, нет.

Похоже, мистер Кио съехал из «Happy Day», я его больше не видела. Он заходил, чтобы попрощаться, и оставил мне письмо с пожеланиями удачи в жизни. Я прочла письмо, скомкала его и выбросила. Что значат слова, если мы больше никогда не встретимся?! Я ненавижу приличия и хорошие манеры. Ненавижу благонамеренные речи и нравоучения. В церкви пастор Давид поведал нам историю Ионы: наверняка решил, что приближение урагана – самый подходящий момент. И хотя я больше ни во что не верю, мне понравились некоторые отрывки, произнесенные его звучным, красивым голосом:

К Господу воззвал я в скорби моей.

И Он услышал меня;

Из чрева преисподней я возопил;

И Ты услышал голос мой.

Ты вверг меня в глубину, в сердце моря,

И потоки окружили меня;

Все воды Твои и волны Твои проходили надо мною[23].

Уже рассвело; я медленно одеваюсь для ныряния. Снимаю джинсы, пуловер и кроссовки, аккуратно складываю все под нависшей скалой, где не так сыро, и прижимаю камнем, чтобы не унес ветер. Натягиваю черный эластичный комбинезон, великоватый мне в плечах и на животе, но, поскольку я выше мамы, его рукава и штанины мне как раз впору. И сразу же чувствую жар от прилива крови в закрытом комбинезоне; это придает мне силы для продолжения. Застегиваю на талии свинцовый пояс. Мамины тапочки мне малы, лучше идти босиком, хотя прибрежные скалы ранят ноги. Надеваю маску. Резиновая шапочка мне не нужна: она слишком мала для моих пышных волос, а потом… мне нравится, когда они плавают в воде вокруг меня, точно водоросли.

Вхожу в море, и волны тут же подхватывают меня. Ноги сами съезжают вниз по склизким камням, я ложусь на воду и плыву навстречу восходящему солнцу. Меня переполняет счастье: я ухожу, я уйду на край света. И встречусь с женщиной, о которой рассказывал мистер Кио; я уверена, что она меня ждет, что она меня узнает. Могучие волны неспешно катятся к берегу; нужно поскорей нырнуть, чтобы миновать то место, где они разбиваются о скалу. Но в открытом море уже легко, оно мерцает звездочками, оно течет, сильный поток подхватывает меня и уносит вдаль, ласкает мое черное тело, гладит лицо и волосы, заключает в дружеские объятия. Море – это не безвкусная речная водица, оно горько-соленое, оно то обнажает, то скрывает свои темные низины, свои тайны и скорби. Мне не терпится увидеть наконец деву моих снов, тучную белую деву, возлежащую на ковре из водорослей, почувствовать на себе ее прозрачный голубовато-водянистый взгляд. Грозовые облака висят над самым морем и бросают мне в лицо пригоршни пресных капель; я запрокидываю голову, глотаю их и с минуту лежу на воде, колыхаясь на волнах, словно щепка. Но тяжелый свинцовый пояс утягивает меня в глубину, и я медленно спускаюсь в донные кущи, где подводный ветер шевелит темные травы. Мало-помалу солнечный свет проникает в море, окрашивая золотом все подряд, белые скалы, кораллы. Я вращаюсь вокруг своей оси, раскинув руки, лечу под небом, преломленным поверхностью моря.

Рядом скользит тень, смутная тень, и мое сердце взволнованно трепещет: я узнаю дельфина, о котором говорили женщины моря, дельфина старухи Кандо. Это тот же самый, что встретил мою мать – давно, когда она только-только приехала на этот остров. Вот он приближается, скользит, вертится вокруг меня, поглядывая одним глазом, блестящим черным шариком в складчатых веках. И я невольно радуюсь, потому что вдруг нахожу ответ на вопрос, который задавала старой Кандо: черные, ну конечно, глаза у него черные! Дельфин проплывает у меня за спиной, чуть ли не вплотную, и начинает вращаться на месте, подняв голову к небу. На свету видно, что он держится почти вертикально. Он ждет меня. Он хочет показать мне – и мне тоже! – то место среди камней, где прячутся моллюски. Когда я выныриваю из воды, чтобы набрать воздуха, он тоже поднимается на поверхность и громко пыхтит, а я кричу, выкрикиваю свое имя на языке женщин моря, на языке дельфинов: эээаарр-йяаар! Вот оно – мое имя, и никакого другого у меня теперь не будет. Уже совсем рассвело, стена дождя растаяла под солнцем, у берега поблескивает кружево пены, остров остался далеко-далеко, он похож на большой черный корабль, и я знаю, что больше туда не вернусь и никогда не увижу всех этих людей, жалких людишек из деревни, из школы, из кафе, слабых и никчемных, этих животных с вялыми телами, которые совокупляются на задах лавок; мне жаль только мою мать, но я должна уйти, и она меня поймет, она-то уж меня не разлюбит.

И я ухожу – далеко, в глубину, мне нужно отыскать юную деву, лежащую на дне морском, снова увидеть ее широко открытые глаза, найти всех женщин, которые исчезли, всех, кого бросили. Сейчас я нырну, задержав дыхание, медленно опущусь на дно под тяжестью своего пояса, увижу разноцветные подводные сады, длинные извивающиеся ленты водорослей – зеленых, коричневых, красных, – и мерцание морских звезд на черном песке, и полосатых рыбок, и прозрачных кальмаров. Сейчас я усну навсегда, встретив смерть с широко открытыми глазами. Я изменю свою природу – стану утопленницей, стану другой. Так хотел мистер Кио: это он подарил мне свое прошлое, отравил мое сердце горечью и желанием, избавился от своей судьбы, взвалив ее на меня. И я спускаюсь в бездну, запрокинув голову, в белом свете дня, в безмолвии, полном таинственных шорохов. Раскидываю крестом руки, ладонями кверху, погружаюсь лежа на спине. И вдруг чувствую прикосновение чьего-то тела с нежной серой кожей, упругой, теплой и знакомой; кто-то подхватывает меня, обнимает и, прижав к себе, увлекает наверх, к солнечному свету, а когда я выныриваю на поверхность, то слышу крик, пронзительный, хриплый крик моей матери; в свой черед запрокидываю голову, открываю рот, пытаюсь крикнуть и наконец, извергнув морскую воду, выкрикиваю свое имя, свое единственное имя. Эээаарр-йяаар!


«Мой друг уезжает». Она не кричит, не устраивает сцен. Просто сидит на полу, в заднем помещении аптеки, где мы занимались любовью.

На улице вечер. В прошлые вечера все начиналось примерно в это же время, когда небо еще не померкло, а внизу тьма уже выползала из своего укрытия, проникая в дома. Мне ничего не пришлось ей объяснять, она уже в курсе. Вот преимущество жизни на острове: здесь все узнаётся мгновенно.

Сегодня она не стала зажигать свои ароматические свечи. Только включила свисающую с потолка на проводе электрическую лампочку, около которой носятся и сгорают ночные бабочки. Мы молчим. Да и о чем нам с ней говорить? Впрочем, мы никогда по-настоящему и не разговаривали. Так, перебрасывались словечками – шутливыми, чтобы посмеяться, сладкими, чтобы ласкать друг друга, и другими, чтобы выразить какие-нибудь порочные желания. Или же просто тихо вскрикивали, бормотали, пыхтели, прищелкивали языком. Так, словно у нее не было имени. Впрочем, если люди не называют друг друга по имени, это не значит, что они не существуют. У девушки из Хюэ тоже не было имени. И солдаты, которые ее насиловали, были не мужчинами, а просто инструментами войны. Я гляжу на эту женщину, сидящую на корточках в кладовке, заставленной коробками, и мне кажется, что я опять, как тридцать лет назад, стою на пороге темной каморки, где готовилось преступление.

Не могу заставить себя сесть рядом с ней. Могу только стоять и глядеть на нее, хотя она на меня не смотрит, отвернулась к стене. Жизнь – печальная штука. Она не щедра на подарки, если не считать редких случаев, когда встречаешь кого-то, с кем ты не готов был встретиться, – ангела, посланницу рая, близкую сподвижницу Бога.

А она здесь, в своем аптекарском мирке, со своими пузырьками и шампунями, никакая не посланница ни для чего и ни для кого, – рай ей неведом. Она никогда не уплывала в открытое море, чтобы встретиться с дельфином, никогда не пересекала вплавь морской залив. Обыкновенная женщина, такая, как все они, ни лучше, ни хуже. Для меня она была всего лишь телом, и мне нравилось все – ее кожа, запах ее плоти, острый и манящий, когда в ней просыпалось желание, ее учащенное дыхание, с хрипом вырывавшееся из горла, бурное биение крови в жилах на шее, пот, который склеивал наши тела до тех пор, пока они с легким чмоканьем не разъединялись. И поскольку мне предстоит отъезд, я отрываю себя от ее тела и ухожу, чувствуя, как эту комнатку заполняет пустота, пустота и холод, а любое другое ощущение – всего лишь иллюзия. Ничто не может помешать смерти, преступлению, одиночеству. Я должен уйти.

Она вцепилась в мою левую ногу. Я стою, уже повернувшись к двери, а она обняла мою ногу в детском порыве, который на миг останавливает меня. Она не произносит ни слова. Я вижу ее черные волосы, в которых поблескивают серебристые нити, ее плечи, согнутые ноги, чуть толстоватые, но с округлыми коленями. Нагнувшись, я разжимаю ее руки палец за пальцем, как развязывают узлы на веревке. И говорю с ней – ласково, но ничего не объясняя, это бесполезно, ведь она и так знает, с чем я к ней пришел. Это конец моей жизни, нашей ночной жизни в ее аптеке; для нее время потечет дальше, но уже без меня, без воспоминаний, да и к чему они? Она принадлежит острову, с его скалами и полями батата, принадлежит к этому племени собирательниц моллюсков; даже бакланы и те ей ближе, чем я. Наконец ее руки отпускают меня, и она снова садится на пол, повернувшись спиной к двери в тот миг, когда я выхожу из комнаты и окунаюсь в ночной мрак.


С палубы парома я гляжу на удаляющийся берег острова. Близится ночь, зимняя ночь между бурей и скучным покоем. Когда же это я приехал сюда? Тридцать лет назад здесь все было иначе. Я надеялся возродиться. Но спасение оказалось невозможным.


Владелец «Happy Day» не оставил мне выбора: «Уезжайте немедленно, или вами займется полиция». Неужели здесь принято сажать в тюрьму прелюбодеев? Нет, я прекрасно понимаю, в чем причина моего изгнания. Постепенно все части головоломки встали на свои места. Я-то не остерегся, а прошлое все-таки всплыло, никто его не забыл. Трибунал, тюрьма, бродяжничество. Мэри, а теперь вот еще и Джун, эта отчаянная малолетка. Похоже, надо мной довлеет проклятие.

Мне хотелось до отъезда увидеться с Джун. От ныряльщиц, продающих моллюсков для ресторана моего отеля, я узнал, что малышка чуть не утонула. Ее спасли в последний момент женщины моря, к которым обратилась за помощью мать Джун. Когда они вытащили ее на берег, она не дышала, но мать не растерялась, сделала ей искусственное дыхание рот в рот и вернула дочь к жизни.

Я пошел к ней, но дверь была заперта. Постучал, и через минуту мать Джун ответила мне через дверь: «Уходите, мистер Кио, пожалуйста, уходите». Я решил не настаивать. На улице мне попался тот странный тип, который живет в доме матери Джун, – не знаю, как его зовут; он посмотрел на меня своими гаденькими глазками и демонстративно обошел стороной. Буря, пролетевшая над островом, вычистила из меня все ожесточение. Теперь я ощущаю какую-то странную легкость. Складывая сумку, я вдруг осознал, что насвистываю. Ту самую песенку, которую Мэри исполняла в годы своих выступлений в барах Бангкока.

Я написал Джун письмо в школьной тетрадке. Хотел высказать ей, как много она мне дала, как многому научила. А еще хотел объяснить, что горечь – драгоценный дар, придающий жизни особый вкус. Но я не был уверен, что она поймет, да к тому же не знал, как передать ей эту тетрадку, и оставил ее себе. Когда-нибудь я найду способ вручить ее Джун. В другом месте. В другой жизни.


Я ни с кем не стал прощаться. Оплатил счет в отеле, и хозяин сунул в карман мои деньги, предварительно пересчитав их с ловкостью игрока в покер. Потом захлопнул дверь своей квартиры и вернулся к телевизору досматривать бейсбольный матч.

«Oh happy days, o happy days» – кажется, именно это я напевал, шагая под моросящим дождиком к пристани. Вопреки всякой логике я вдруг, на какое-то мгновение, вообразил, что Джун ждет меня у причала. Мне даже померещилось, что я различаю ее фигурку среди пассажиров, вереницей поднимавшихся по сходням. Но, подойдя ближе, увидел вместо девочки с распущенными волосами пухленькую старушку с багровыми щечками, которая улыбнулась мне беззубым ртом.

Я уезжаю без сожалений. Не беру с собой ничего из своих роскошных рыболовных снастей, я в них больше не нуждаюсь. Мне уже никогда не понадобится ловчить, чтобы спастись от тоски, обмануть судьбу; теперь я свободен. Конечно, я не так уж молод и смел, но все же готов занять свое место в мире, не важно какое. Вся суть в игре перемещений. Ты выставляешь камешек, противник выкладывает обрывок водоросли, перо баклана, устричную раковину. А ты вдруг неожиданно находишь гальку – черную, гладкую, блестящую, увесистую, – и она приносит тебе победу.


Я уже выздоравливаю. По крайней мере, так сказал врач, когда обнаружил, что у меня упала температура. Сегодня утром было только тридцать восемь и две. Головная боль постепенно уходит, и горький вкус во рту стал как-то мягче. Он немножко похож на вкус черного кофе, который я прошу у матери, и она больше не возражает. Похоже, я теперь совсем взрослая. У меня снова прошли месячные, и мать этому очень обрадовалась. Кажется, она вообразила, что я жду ребенка. Еще бы, ей-то это знакомо, она ведь забеременела мной, когда ей было восемнадцать лет! Подонок наконец-то свалил; мать выгнала его, когда женщины моря довезли меня до дома на мотороллере с прицепом. Говорят, он рвался подойти ближе, пока меня раздевали, а я в ярости кричала, что он развратник и педофил. Вот так мы с мамой и провели вдвоем эти дни, не расставаясь ни на минуту, после того как я чуть не утонула. Она выходила из дома только затем, чтобы купить еду – сушеную рыбу, банку тушенки. В период бурь на острове не всегда можно достать нужные продукты. А некоторые вещи и вовсе не найти, например зубную пасту. Но это как раз не страшно, зубы можно чистить и питьевой содой.

И теперь мы с мамой разговариваем каждый божий день. Так мы не разговаривали с самого моего детства. Мама очень красивая, не такая смуглая и курчавая, как я, – у нее белоснежная кожа и прямые волосы, в которых поблескивают серебристые нити. Она просит меня выдергивать эти седые волосы, но я отказываюсь: мне хочется, чтобы в ней ничто не менялось, ничто не пропадало.

А главное, она впервые заговорила со мной о моем отце. Сказала: «Он высокий и сильный, как ты». Но так и не назвала его имя. Только усмехалась и отвечала: «Я забыла».

– А почему он уехал? Почему бросил тебя?

Мать медлит с ответом и наконец говорит: «Все мужчины таковы. Они всегда уходят. Они не остаются».

Я начинаю злиться. Сажусь в постели и кричу: «Это неправда! Ты просто не хочешь мне признаться, он не мог уехать вот так, без единого слова!»

Мама первым делом старается меня успокоить: «Ну конечно, у него были свои резоны, мы не были женаты, и, когда я ему сообщила, что жду ребенка – тебя, он ответил, что не может жениться, сейчас не время. Я была такая наивная, я поверила, что он говорит правду. А он подал просьбу о переводе и покинул базу. Я-то ничего не знала. И однажды, когда позвонила туда, мне сказали, что он уехал». Мама смеется, но ее смех звучит как-то неестественно. Со временем все печальное начинает казаться комическим. «Я спросила, где он, но мне отказались дать адрес, – это, видите ли, военная тайна. Он уехал, не оставив адреса. Мне посоветовали написать ему, а уж военная почта перешлет куда надо. Я написала ему много писем. Даже послала твое фото, когда ты родилась, но он так и не ответил. Может, умер, но даже это военные не имеют права сообщать».

Я выслушиваю ее историю, и меня пробирает легкая дрожь. Мистер Кио тоже уехал, не оставив адреса. Теперь-то я понимаю, что пережила моя мать, как сильно она меня любила, если не бросила, когда родные заставляли ее отдать меня в приют и забыть навсегда, чтобы найти себе приличного мужа и создать приличную семью.

«Прости, мама!» – шепчу я. Она обнимает меня, спрятав лицо в моей гриве, более жесткой и курчавой, чем прежде, – очень уж сильно она пропиталась соленой морской водой. Мне хочется взглянуть матери в глаза, но она еще крепче сжимает меня в объятиях, чтобы я не видела ее горестно сморщенного лица.

«Что с тобой…» Ей трудно говорить. «Я не хотела, чтобы ты умерла, я тебя слишком люблю». Мать бормочет это, по-прежнему уткнувшись в мои волосы, и меня это смешит – она никогда так не делала. Наоборот, раньше всегда говорила, что у меня слишком много волос и их нужно расчесывать и разглаживать, чтобы не походить на отца. «Я не хотела умирать, – шепчу я ей, и это правда, я действительно не хотела. – Просто решила уплыть далеко-далеко, пересечь все моря и океаны и вынырнуть где-нибудь в Америке». Ведь не могу же я рассказывать ей о вкусе глубинной воды, о ее цвете и запахе, о донных впадинах, о звездах, пляшущих на поверхности, когда запрокидываешь голову. Впрочем, она и сама все это знает, ведь она женщина моря, и я вошла в воду лишь затем, чтобы походить на нее. И не могу рассказывать о тучной деве с блеклыми глазами, спящей на ложе из водорослей в морской бездне. Я знаю, что взрослые в это не верят. Даже мистер Кио и тот не поверил – потому и бросил меня. А ведь это он отдал мне свою правду; она была чересчур тяжела для него одного, и однажды ночью, в палатке, он взвалил на меня все свои горести, всю злобу, накопившуюся в сердце, а сам теперь ходит по другим дорогам и резвится, обхаживая добрых женщин и раскладывая их на полу в какой-нибудь кладовке; ему уже не хочется умирать, он уже свободен. Но я больше не желаю об этом думать, я постарела, и мне нужно заботиться о самой себе. Я еще крепче обнимаю маму и шепчу ей прямо в ухо: «А я там встретила большого серого дельфина». Наверно, мама мне поверит – ведь это прекрасное существо однажды приблизилось и к ней. «Он плавал рядом все время, пока я была в воде, и это он меня спас». Мама молчит, это значит, что она перестала плакать. Я не очень-то хорошо отношусь к взрослым, которые себя жалеют, меня прямо тошнит от них. «Это он меня спас». Я повторила эти слова, уже громче, потому что тут и спорить не о чем. Я знаю, что ей хочется сказать: нет-нет, ты ошиблась, милая, там нет никакого серого дельфина, это все сказки; женщины моря – вот кто нырял и вытащил тебя из воды. Мама наверняка думает, что я рехнулась, а психам нельзя перечить, запрещать нести ахинею. Пускай себе тешатся, а потом можно потихоньку отвлечь их от навязчивых бредней, и те исчезнут, словно сухие листья, унесенные ручейком.

Но я-то знаю, кого видела там. Знаю, что трогала эту бархатистую теплую кожу, знаю, что дельфин нес меня на спине, как своего детеныша, и поднял на поверхность, и вскрикнул вместе со мной. Этого я вовек не забуду. Мама вдруг стала совсем маленькой и кроткой в моих объятиях; теперь я ее укачиваю, а не она меня. «Все, все, я больше никогда не войду в море, все, все…» Я бормочу это тихо, почти неслышно, так успокаивают ребенка. Я знаю, что это означает: мне нужно выстоять, чтобы не сгинуть в жадной пасти морской бездны, и довольствоваться горечью жизни на земле. Нужно забыть деву с блеклыми глазами и студенистым телом, обитающую на дне. Море – это всего лишь место, где водится рыба. Море богато мидиями и кальмарами, морскими ушками и водорослями. Господь Бог – вот кто дал нам право черпать в нем свою пищу. Я вспоминаю старика Иону из притчи, которую читал нам пастор Давид: «Объяли меня воды души моей, бездна заключила меня. До основания гор я нисшел, земля своими запорами навек заградила меня, но Ты, Господи Боже мой, изведешь душу мою из ада»[24]. Вот почему я обязана заботиться о своей матери до конца ее дней. И я, в свой черед, прячу лицо в ее длинных гладких волосах, обнимаю и чувствую ее тело – худое и хрупкое, мало похожее на женское, скорее, на тело мальчика-подростка. И думаю: а ведь она носила меня в этом узком животе, кормила этими маленькими грудками.

– Тебе уже не придется ходить на море, – говорю я ей.

Мама слегка ежится, и тогда я еще крепче обнимаю ее и снова шепчу на ухо: «Ты больше никогда не будешь работать ныряльщицей, я буду жить с тобой и заботиться о тебе, когда ты состаришься». Но тут во мне просыпается былой сарказм, едкий, как вкус моего любимого черного кофе; я забываю о почтительном тоне, которым обычно говорю с ней: «Даже когда ты начнешь писаться в постель и придется надевать тебе памперсы; даже когда тебя придется кормить из соски, как младенца». Ее плечи вздрагивают, и я понимаю, что мне, кажется, удалось ее рассмешить.

Вот так мы и уехали. Ранним утром, под ветром и дождем. Наверно, точно такой же лил в тот день, когда мама впервые ступила на этот остров, неся меня на спине, в узле, скрученном из одеяла.

Грузовики-цистерны, легковушки и мотоциклы идут на приступ парома, заезжая на палубу по хлопающим прогнившим сходням. Ревет мотор, судно вибрирует. Мы с мамой сидим на полу в пассажирском отсеке, среди полусонных островитян и нескольких промокших туристов. В отсеке жарко, иллюминаторы запотели. От смешанных запахов мазута и пищи становится тошно. Судно сотрясается, отваливает от берега и, развернувшись, идет в открытое море, но я не двигаюсь. У меня нет никакого желания глядеть на удаляющийся черный остров. Я знаю, что никогда больше не увижу его.

Загрузка...