Фэй Уэлдон Жизненная сила

Посвящается Нелл Лейшон, без которой этот роман не был бы написан в том виде, в каком он существует сейчас.

Если поначалу ничего не происходит, то потом случается все сразу

МЭРИОН

В тот день ко мне зашел Лесли Бек. Под мышкой он нес картину, написанную маслом. Его руки всегда казались слишком короткими, и теперь ему пришлось вытянуть правую, чтобы обхватить картину, да еще придерживать ее левой, так что сегодня он выглядел почти квадратным, как регбист, только слишком уж долговязый, вроде тех баскетболистов, что получают очки, дотянувшись через чужие головы и швыряя мяч точно в корзину. Тем самым они вызывают шквал радостных воплей, хотя лично я не вижу никакой заслуги в том, что ты попросту выше всех ростом. А может, Лесли Бек всего-навсего похудел, да и я усохла? Во всяком случае, наши относительные размеры тем или иным образом изменились — в мою пользу.

На мой взгляд, Лесли Бек никогда не был достаточно высок для своих жен: сначала Джослин, затем Аниты. Отношения в браке складываются проще, если мужчина заметно выше женщины: создающийся при этом баланс сил, обычно в пользу мужчины, выглядит гораздо естественнее. И потом, в таких случаях мужское чувство превосходства вызывает меньше раздражения. Я не замужем, поэтому в моем положении удобно подмечать такие детали, не испытывая ни тревоги, ни страха. Если перейти на язык цифр, когда-то рост Лесли Бека составлял пять футов десять дюймов, а теперь — около пяти футов и восьми дюймов. Два дюйма — существенная разница.

Я вспомнила, что Лесли Беку скоро стукнет шестьдесят. Его истинная натура давала о себе знать, как это бывает с годами, и я обнаружила, что она мне не по душе. Хотя рыжие волосы Лесли Бека по-прежнему были пышными и вьющимися, мне вдруг пришло в голову, что они похожи на дорогой парик; его походка оставалась пружинистой, но мне показалось, что он начнет шаркать, едва завернув за угол, и, хотя картину он нес без усилий, вероятно, ему понадобилось помедлить и отдышаться перед дверью, чтобы произвести впечатление этакого бодрячка. По сути дела, я осознала, что утратила всякий интерес к Лесли Беку — без какой-либо причины. Каждому человеку рано или поздно исполняется шестьдесят. Конечно, если повезет.

— Привет, крошка Мэрион, — произнес он.

— А, Лесли, привет! — отозвалась я. — Что это у тебя?

— Картина Аниты, — объяснил он. — Я подумал, что она могла бы заинтересовать тебя.

И Лесли Бек положил картину, написанную на настоящем, дорогом, натянутом на подрамник холсте размером пять на пять футов, на большой стол, предназначенный специально для таких случаев, и развернул ее. Листы многослойного полистирола упали на пол и застыли, как лед, растрескавшийся под воздействием сверхъестественных сил. Похоже, этой картиной Лесли Бек дорожил.

— Как дела у Аниты? — спросила я.

Он помедлил, глядя на меня. Его глаза по-прежнему были голубыми, хотя успели выцвести и стать водянистыми. Теперь же они наполнились слезами.

— Я держусь молодцом, — сообщил он, — но она умерла.

Я оглядела свою галерею, «Галерею Мэрион Лоуз» неподалеку от Бонд-стрит, мою гордость, достижение, мою жизнь, источник моих доходов (насколько это возможно в период экономического спада), мою твердыню и опору (насколько это возможно во времена, когда волны насилия и тревоги подступают вплотную к дверям), и порадовалась тому, что доверяю не человеческим существам, а неодушевленным предметам. Но солнце выбрало именно этот момент, чтобы вынырнуть из-за тучи и заглянуть прямо в толстое зеркальное стекло окна, и развешанные на стенах картины шотландского художника, некоего Уильяма Макинтайра, которым полагалось бы заиграть в лучах солнца собственным внутренним светом, соперничающим с солнечным, не оправдав доверия, вдруг потускнели и поскучнели, так что сразу стало ясно: их никто и не подумает купить, и рассчитывать на это нелепо. Я видела повисшие в воздухе пылинки и чувствовала вонь выхлопных газов, проникшую в галерею с улицы вслед за Лесли Беком. Появившись в самую неподходящую минуту, солнце ударило мне прямо в глаза, и я ощутила легкое головокружение — думаю, оно было вызвано не скорбью по Аните, а некими мощными эмоциями сродни этой скорби. Возможно, просто неприязнью к Лесли Беку.

— А я думал, ты уже знаешь, — добавил он. Как будто все обязаны знать детали его жизни! Его, Лесли Бека.

— Я не слышала. Прими соболезнования.

— Ты могла бы повесить ее во время проведения следующей выставки, — заметил Лесли. — Ну, что скажешь?

На этот раз я разглядывала картину не для того, чтобы выявить ее плюсы, минусы или что-нибудь помимо сюжета. На картине был изображен интерьер спальни Лесли и Аниты Бек, который я хорошо запомнила с тех пор, как Анита куда-то уезжала. Куда именно? Скорее всего навестить детей или заболевших родителей. Один эпизод весьма беспорядочной семейной жизни, какая бывает у других людей, но какой у меня никогда не было и, пожалуй, уже не будет. У меня есть кошки, и это вполне меня устраивает.

— Невыносимая трагедия, — произнес Лесли. — И надо же было этому случиться, когда талант Аниты наконец-то раскрылся!

— О да, — отозвалась я.

— Я бы оценил ее в шесть-семь тысяч, — сообщил он.

К нам приближалась Афра, избавив меня от необходимости восклицать: «Ты шутишь?» Афра прихрамывала.

— А, привет! — благосклонно поздоровался Лесли Бек тем тоном, каким мужчины обычно приветствуют Афру.

Афре двадцать четыре года, у нее копна пышных темно-каштановых курчавых волос, энергичными завитками падающих на лоб и беспорядочной массой — на узкие и сутуловатые плечи. Ее нос слишком велик, рот — маловат, юбки чересчур короткие, запасы энергии неиссякаемы, но на такие мелочи никто не обращает внимания и меньше всех — сама Афра. Сегодня она вырядилась в обтягивающие брюки в черно-белую полоску — продольную, а не поперечную. Хотя время от времени я умоляла ее одеваться поскромнее, чтобы не соперничать с картинами на стенах, она не соглашалась. Афра наклонилась, чтобы потереть сильно ушибленный палец ноги, легко сложилась пополам в талии, и Лесли Бек заметил это. В другом возрасте, в другое время и в другом месте он бы присвистнул.

— Неплохая картина, — сказала Афра. Она окончила вечерние курсы при школе изящных искусств и считала своим долгом высказывать мнение обо всем, хоть я и просила ее помалкивать. Но сказать по правде, независимо от моих пожеланий картины, которые нравились Афре, покупали первыми.

— Ее написала моя жена, — объяснил Лесли Бек. — Это наша спальня. Начать рисовать ей предложил я. Ей нужно было чем-нибудь заняться. Вы же понимаете, что это значит для женщины. Не подбодри я ее, она бы ни за что не отважилась.

— Несомненно, ей нравится ваша спальня, — заметила Афра и, прихрамывая и пританцовывая, пошла прочь — как я надеялась, разбирать почту.

А потом из хранилища вышла Барбара, и Лесли Бек произнес «А, привет!» тоном повесы средних лет, но уж никак не престарелого вдовца. Видимо, из двух моих помощниц более молодая Афра была менее доступной, чем Барбара, и Лесли Бек сразу вычислил это. Барбара имела диплом специалиста в области изящных искусств, мужа-библиотекаря и маленького ребенка, а также беспомощный, растерянный взгляд, свойственный молодым матерям, которые недавно приобрели этот статус. Она была не слишком красива, не так уж молода и, казалось, ждала, что кто-нибудь объяснит ей, как устроен мир, и тем самым осчастливит ее.

— Привет, — вежливо и чинно отозвалась Барбара и прошла мимо.

— А ты умеешь выбирать подчиненных, — заметил Лесли Бек, и я снова перевела взгляд на картину. Те же сливочные шторы, то же белое покрывало из хлопка на кровати — впрочем, дорогие, добротные вещи изнашиваются не скоро. Обои в полоску. Помнится, прежде они были в цветочек: по крайней мере хоть что-то изменилось. Я никогда не забуду удовольствие, которое Лесли Бек доставил мне прямо на белом покрывале, поскольку нам не хватило времени разобрать постель, помню, как я позавидовала мягкости подушек Аниты Бек, но воспоминания были расплывчатыми, словно чья-то чужая душа вселилась в тело женщины, с радостью и готовностью раздвигавшей ноги на чужой постели, пока Лесли Бек доставлял и получал ни с чем не сравнимое удовольствие, доставлять и получать которое он считал своим законным правом.

В общем, картина была не в моем вкусе, как и ее создательница — женщина, которая вытеснила Джослин и сама стала предметом жалоб Лесли Бека — на ее заурядную внешность, беспомощность, медлительность, вечную хандру — словом, на все те качества, которых, как надеялась, я сама лишена. По краям изображение было размытым, а посредине — отчетливым, как на фотографии. Я уже представляла, как на открытии выставки кто-нибудь скажет: «Вы только посмотрите! Этот гребень как настоящий: так и тянет взять его и причесаться!» Но мне бы не хотелось видеть такое на стенах моей галереи, даже на групповой выставке в самом темном углу: у меня тоже есть гордость, я не гонюсь за легким заработком. Такие картины пользуются спросом у покупателей средней руки, хорошо идут по средним ценам, но в этой безопасной игре нет ни удовольствия, ни риска, ни вызова. Играя в нее, можно или умереть от скуки, или назначить Барбару менеджером, отправиться домой и ждать, когда источник доходов иссякнет. Что же касается гребня, старомодного, отделанного серебром, Анита Бек просто не представляла себе, что с ним связано, а жаль. Для этого и существуют художники. В свое время я брала этот гребень и проводила им по волосам. Они спутались, пока мы с Лесли Беком поспешно утоляли телесную жажду, а я моталась по мягким квадратным перьевым подушкам Аниты Бек. Мне был необходим гребень. И мне, и всем остальным; и мы пользовались им, а потом, конечно, снимали с зубьев волосы, не столько заботясь об Аните, второй жене Лесли, сколько желая избавить от неприятностей самого Лесли.

— Она не совсем в моем вкусе, Лесли, — призналась я. — И не вполне соответствует стилю галереи.

— Очень жаль, — отозвался он. — Но ты много помогала Аните в прошлом, а она была привязана к тебе, вот я и решил предоставить шанс тебе первой.

— Ты думаешь о Джослин, а не об Аните, — возразила я, и мне показалось, он не сразу вспомнил, кто такая Джослин.

— Пожалуй, — продолжал он, — тебе было бы интересно узнать, что за последние два года у Аниты собралась целая коллекция картин. Ты непременно должна как-нибудь заехать и посмотреть их. У нее был рак печени. После того как ей поставили диагноз, она прожила всего три месяца. Это у них наследственное. Ее мать тоже умерла от рака. Кошмар. Анита писала преимущественно интерьеры, но у нее есть и несколько пейзажей. Мало-помалу я развивал ее дар. Убеждал выходить из дома.

— Бедная Анита, — сказала я.

— Она была наделена поразительной восприимчивостью, — не унимался Лесли Бек, — редкой чувствительностью, особым талантом. Но, предоставленная самой себе, она мгновенно теряла уверенность. Мне приятно думать, что я помогал ей. Разумеется, я не стану продавать все картины сразу. Рынок произведений искусства я знаю как свои пять пальцев. Знаешь, Аниту похоронили рядом с ее матерью, в фамильном склепе.

— Прекрасно, — отозвалась я. — Теперь они вместе, как и полагается родным.

Я вовсе не считаю себя чересчур восприимчивой и чувствительной, но это меня не беспокоит. Будь я даже глупой как пробка, Лесли Бек не заметил бы этого. Не припомню, чтобы Анита была из семьи, имеющий склеп, — совсем напротив, но, думаю, в наши дни можно купить что угодно, даже генеалогическое древо. Впрочем, под словом «склеп» Лесли мог подразумевать одну и ту же полку в колумбарии.

— И все-таки я оставлю тебе картину Аниты, — решил он, — а ты подумай как следует. Это не самая лучшая ее работа, но, само собой, я к ней привязан. Как и ко всем другим. — И он повернулся спиной к картине, прошелся по тускло поблескивающему пластику, ворохом лежавшему на полу, и направился к выходу. Открыв дверь, он впустил в помещение очередную порцию выхлопных газов, но, разумеется, в этом его вины не было.

Остановившись на пороге, Лесли обернулся ко мне. На нем были отличный серый костюм и яркий молодежный галстук. На щеках играл розовый румянец. Мне он казался плотоядным существом, к тому же пьющим. А я вегетарианка.

— Не знаю, что я буду делать, — пробормотал он. — Без нее. Как мне теперь жить? — Он говорил довольно громко, так что его слышали и Афра в хранилище, и Барбара в глубине галереи, хлопотавшая вокруг одной особенно маленькой картины Макинтайра, которую потенциальный покупатель попросил измерить в раме и без нее, нетто и брутто. — Дорогая крошка Мэрион, — задумчиво продолжал Лесли, — знаешь, я часто думаю о тебе.

Если бы не эта фраза, я решила бы, что он страдает ретроспективной амнезией и не может отвечать за свои слова и поступки, а также за оскорбление памяти жены, и простила бы его. Если бы он напрочь забыл меня, это было бы вполне понятно, хотя и неприятно. Но его памятливость и расчетливость в стремлении продать мне картину бедной Аниты, попытки представить счастливым брак измученной женщины, влюбленность в собственную скорбь — и при этом настолько поверхностная влюбленность, что она не помешала ему заигрывать с моими подчиненными, — все это было непростительно.

— В конце концов, ты преуспеваешь, — продолжал он. — «Галерея Мэрион Лоуз»! Кто бы мог подумать! Во что превратилось наше крошечное предприятие! А может, у тебя есть спонсор? Какой-нибудь симпатичный богатый банкир?

— Нет ни спонсора, ни банкира, — ответила я. — Я всего добилась своим трудом. И пожалуйста, закрой дверь: с улицы несет выхлопными газами. А у меня астма.

— Да-да, — с улыбкой кивнул он, и его улыбка почти подействовала. — Помню. Но об этом мы всегда помалкивали, верно? — Улыбнувшись, он показал зубы и сразу стал молодым, озорным и почему-то властным, словно только его представления о мире были правильными и цивилизованными. — А ты думала, мы не знаем?

— Ничего я не думала.

— Кое о чем, — продолжал он, — лучше молчать. Но я уверен, ты выставишь картину Аниты. В память о прошлом.

Его зубы были по-прежнему ровными, острыми и белыми. Прежде они наводили меня на мысли о каком-то маленьком, милом, ласковом зверьке или же, когда его деспотизм нарастал, об опасном, гладком лисе, рыскающем вокруг меня. Иногда, даже во время занятий любовью, это видение сменялось другим: лис врывается в Курятник и душит одну жертву за другой, повсюду кровь и перья. А потом я утратила импульсивность, умение терять голову, что и прежде мне плохо удавалось, и пришлось имитировать оргазм. Убедить Лесли было легко. Добившись своего, он менялся и представал в образе петуха, пережившего драку и вскочившего на навозную кучу с торжествующим криком: «Ах, какой я умный и хитрый, как я счастлив!» В этом и состоит искусство доверия в сексе: надо лишь открывать перед лисом дверь курятника и каждую ночь ложиться в постель с петухом.

— Заупокойная служба по Аните в пятницу, — сообщил Лесли Бек. — Ее многие любили. В церкви Святого Мартина-на-полях. В три часа. Было бы очень мило, если бы и ты пришла. Конечно, мне будет нелегко. Наверное, я не выдержу. Но жизненная сила… Думаю, ее мне не занимать. Я чувствую это, — заключил он, развел руки и посмотрел на них, и я последовала его примеру. Его длинные крупные пальцы выгнулись, гибкие и подвижные даже в верхнем суставе. От воспоминаний у меня перехватило дух. Лесли поймал мой взгляд. Он улыбнулся. Наконец он закрыл дверь и ушел.

Афра уже начала сворачивать и убирать листы пленки, в которые была завернута картина. Мысленно я поблагодарила ее. И конечно, Барбару, которая, несмотря на медлительность и туповатость, умела вставить слово к месту и вовремя, притом будто невзначай — по-моему, так и было, — и это получалось у нее неплохо. Она так не любила возражать, так стремилась во всем увидеть лучшие стороны, что едва сдерживала энтузиазм, даже когда речь шла о худших наших картинах — особенно о самых худших, — будто слова неодобрения могли каким-то образом потревожить художника в его мастерской: для Барбары искусство было святыней. Тем не менее порой мне хотелось хорошенько встряхнуть ее, заставить понять: если картина называется предметом искусства, это еще не означает, что она хорошая. И если полотна покупают, это не значит, что они плохие.

«Вот гад!». — сказала Афра о Лесли Беке. Этому человеку, этому гаду, Анита посвятила свою жизнь. Если рядом с тобой мужчина, никто не скажет тебе, что он гад; этого избегают, думая: что ж, это ее выбор, возможно, и наши ничем не лучше, в чем вообще можно быть уверенным в нашем учтивом мире? Другими словами, всем нам известно, что мужчина, которого одна женщина считает гадом, способен для другой оказаться истинной любовью, так зачастую и бывает. Мне не хотелось верить, что Лесли Бек — гад по объективным меркам, не хотелось ради Джослин и Аниты, Розали, Сьюзен, Норы или меня самой.

Барбара поставила картину на стул и всмотрелась в нее. Афра подошла поближе.

— Она не должна производить такое впечатление, — сказала Барбара, — но все-таки производит. Зачем здесь этот гребень? Похоже, он попал сюда из совсем другой картины. Деталь Рокуэлла посредине, в окружении магии Моне.

— Чепухи Моне, — поправила Афра, которой нравилось дразнить Барбару. — Жаль, что она умерла. Этот фрагмент в середине мне по-настоящему нравится.

— На гребне, случайно, нет волос? — спросила я. Я не собиралась присматриваться. На нем, насколько мне известно, могли оказаться волосы одного из четырех типов: рыжеватые и мягкие — волосы Аниты, длинные и темные — мои, пружинистые каштановые — Розали, короткие и светлые — Норы. И другие… Но какие и сколько? Любимой постелью Лесли Бека была постель его жены. Идиотка Анита ни о чем не подозревала.

— Нет, — удивленно отозвалась Барбара. — Волос я не вижу.

У меня повысился голос. Так всегда бывает, когда я взвинчена. Это и удивило Барбару. В галерее нередко появляются гады и подлецы. Они много болтают и неохотно расстаются с деньгами. Ничего из ряда вон выходящего.

— Поставьте картину в хранилище, — велела я, — пока я не решу, как быть. — Потому что требовалось что-то предпринять.

Афра подхватила холст и понесла прочь, а ее черно-белые ноги вдруг стали для меня желанным возвратом в мир авангардного искусства. Мой стол опять опустел, но все изменилось, и не могло не измениться: случившееся можно было забыть, но не уничтожить. Впервые за двадцать три года я ощутила угрызения совести.

Загрузка...