Надежда Александровна Лухманова Жизнь

В большой комнате, банально обставленной гостинодворской мебелью с грошовыми безделушками на столах и этажерках, с громадными веерами, заменявшими на стенах картины, было тихо, — той жуткой говорящей тишиной, которая чуется там, где присутствующие люди затаили дыхание, замерли под наплывом объявшего их чувства.

Вдвинувшись глубоко в кресло как трус, готовый вдавиться в стену, сидел мужчина лет сорока двух, и растерянно, тёмными, широко открытыми глазами смотрел на остановившуюся перед ним девушку. Он только что сделал ей предложение, которое вырвалось из его накипевшей души как-то сразу и совершенно неожиданно для него самого. Девушка, давно ожидавшая это предложение, давно рассчитывавшая на него, теперь коварно молчала и, как бы взятая врасплох, поражённая, с пылающими щеками стояла перед ним, опустив глаза… А на подоконнике крайнего окна, за тёмной спущенной портьерой, сидела другая девушка — вся бледная, захваченная чужой страстью; закрыв глаза, крепко прижав к груди скрещенные руки, она ждала ответа.

Среди мещанской обстановки, тускло освещённой двумя керосиновыми лампами, в сыроватой атмосфере плохо отапливаемой квартиры, разыгрывалась старая и вечно юная, простая и глубоко потрясающая драма человеческой любви.

— Пётр Николаевич, — тихо и нежно зазвучал голос девушки, — я не ожидала, не знала, не верила, чтобы кто-нибудь полюбил меня и… просил моей руки…

— Почему? — тихо, едва выговаривая, спросил сидевший в кресле.

— Мы бедны и я… обманула ожидания своих, не принята в драматическую школу и потеряла охоту и веру в своё призвание к сцене.

— Тем лучше, Екатерина Николаевна, именно это-то разочарование, это горе, которым вы поделились со мной, и дало мне силы высказать вам свою любовь.

— За что вы меня любите? — в голосе Кати звучала странная нотка.

Пётр Николаевич не заметил её… «За что?» Ответы самые бурные, самые страстные рвались с его губ, ему хотелось крикнуть ей: «За всё! За твою молодость! За твою белокурую красоту! За то, что ты, как весна, полна очарования и неги! За то, что я снова живу и страдаю!..» Но ни одно из этих слов не слетело с его губ, он только нагнул голову и вяло, глухо проговорил:

— Не знаю!

Катя чуть-чуть дёрнула плечиком.

— У меня характер живой, впечатлительный, я очень своевольна, резка… Вы будете меня баловать?

— Я?!. Вас?.. — Пётр Николаевич встал с кресла и выпрямился во весь свой высокий, тяжеловатый рост. — Значит, вы позволяете мне любить себя? Значит, эта рука — моя?

Катя поглядела в его серые, серьёзные глаза, на всю его статную, красивую фигуру, от которой веяло силой и спокойствием, и без колебания протянула ему свои обе руки.

Пётр Николаевич вздохнул полной грудью, лицо его ожило, застенчивая мука высказанного предложения, мука ожидания ответа, оставили его; чувство победы наполняло гордостью его грудь. С сияющими глазами, влажными от набегавших слёз, он привлёк к себе девушку, властно, но нежно прижал к своей груди её головку.

— Я ведь бежал от вас, я целую неделю пробыл вдали от вашего дома. — Он нагнулся к её уху, пушистые завитки её волос дотрагивались до его губ. — Я хотел забыть девушку, от которой зависит и моё счастье, и моё горе, — девушку вот с этими ясными, лучистыми глазами, которые околдовали меня. Я тосковал, я рвался назад, не выдержал своей добровольной ссылки, и вот, едва вернувшись, я снова здесь, чтобы спросить: позволит ли она мне любить её, лелеять, беречь, обожать, пока бьётся моё сердце?.. Мне сорок два года, дитя, я стою на рубеже старости… Мысли мои уже начали усваивать себе эгоистичный покой приближающейся старости и — вдруг… встреча с вами пробудила во мне жажду быть ещё раз молодым… и не зрителем, а гостем, — весёлым, активным гостем жизни. Под влиянием вашего очарования во мне воскресают давно забытые слова и мысли, всё кругом получает вновь глубокий смысл, логику и жизненную правду. Я точно был слеп и глух, и вновь прозрел и стал слышать…

Он молодо, весело засмеялся и чуть-чуть дотронулся губами до её виска.

Снова наступило молчание. Полузакрыв глаза, припав к нему в грациозной, застенчивой позе, Катя стояла разочарованная. Сцену объяснения она представляла себе совсем не так. «Он» должен был сперва броситься на колени перед нею и страстно целовать её ножки, потом схватить её на руки и душить в объятиях, осыпая «страстными поцелуями». Она должна была вся и гореть, и млеть, и дрожать от неизвестного страха. А этот — держит её как отец, говорит каким-то возвышенным слогом и едва дотрагивается губами до волос.

А девушка, сидевшая за портьерой, едва сдерживала рыдания; каждое слово, каждый тихий звук голоса Петра Николаевича входил ей в душу, ответная любовь, глубокая, чистая, наполняла до боли её грудь. Слова рвались и замирали на её побелевших губах. И только крупные, светлые слёзы бежали из её карих, печальных глаз и впитывались в её простенькое коричневое платье.

Катя, видя, что страстных порывов ждать нечего, тихонько выпрямилась и взяла за руку Петра Николаевича.

— Пойдёмте к маме.

По жениху пробежал холодок, — поэзия кончилась, начиналась любовная страда объяснений с маменькой, папенькой, а далее — гости, жадные до всего, нарушающего обычную скуку, а там обеды, балы и шумная свадьба в какой-нибудь модной церкви, с неизменным балом до утренней зари, словом — цепь мещанских неизбежных церемоний.

Он подал Кате руку, оба вышли из комнаты и дверь за ними затворилась. Портьера углового окна откинулась, и с лёгким стуком каблучков на пол соскочила молодая девушка.

Тусклый свет ближайшей лампы нервно осветил её тёмное платьице, облегавшее маленькую, нескладную, горбатую фигуру. Одно плечо её было выше другого, тонкие, изящные руки, безжизненно висевшие теперь по бокам туловища, казались несоразмерно длинными, и только маленькая головка держалась прямо и гордо на тонкой, нежной шее.

Чёрные, как бы крытые лаком волоса, просто разделённые пробором, закручивались на затылке в массивную косу. Большой гладкий лоб был правильной, красивой формы, чёрные брови почти сходились на переносье, под ними лежали большие карие глаза, обыкновенно сухие и слишком пристальные, теперь же влажные, добрые, с искрой бесконечной грусти в глубине расширенных зрачков, большой рот с узкими красными губами и слишком острый подбородок кончали неприятным углом красивое, умное личико.

Девушка как во сне подошла к креслу, на котором сидел жених её сестры Кати, машинально дотронулась рукою до мягкой спинки, к которой, полчаса тому назад, так прижималась его голова, и вдруг засмеялась странно, тихо, не замечая, как переливы смеха переходили в рыдания и трясли её худенькие, неправильные плечи.

— Варя! — послышалось в коридоре, — Варя! Да чего ты опять прячешься?

«Мама!» — беззвучно прошептала Варя, замерла на месте и вдруг неслышно, как мышь, скользнула к окну и снова вскочила на подоконник.

В зал вошла хорошенькая, толстая женщина, живая, моложавая, с необыкновенно вычурной причёской; она оглядела комнату светло-голубыми глазами и ушла ворча: «Никогда её нет, когда надо!»

Варя снова скользнула с окна и выбежала в противоположную дверь.

* * *

Вечерело. Громадный тёмный кабинет замер в массивной неподвижности тяжёлых портьер и старинной мебели.

В пушистой медвежьей шкуре лежали подушки; на них, в утомлённой позе, сидел Пётр Николаевич Варгутин и глядел в топившийся камин. Груда каменного угля, как фантастический огненный грот, видоизменялась каждую минуту, то замирая в чёрных пятнах, то оживая в огненных языках, то рассыпаясь столбом мелких красноватых искр.

Варгутин так сильно устал за последнее время, так много нового, странного совершилось с ним, что иногда, в минуты одиночества и отдыха, он ясно сознавал как бы распадение самого себя. Душа его вступала в распрю с разумом, и как две самостоятельные силы они громко беседовали между собою, а сам он, Варгутин, впадая в сонливую апатию, прислушивался к их голосам.

Как дерево, уже терявшее листву, вдруг тёплой осенью вновь покрывается густою зеленью, так и его сердце ещё раз ожило, согрелось и раскрылось для любви. Разум же говорил ему о безвозвратно прожитых годах, о непостижимом чуде, в силу которого человек может произвести на свет другое существо, перед которым лежит кипучая, светлая юность, а для себя не может ценою всей остальной жизни купить года молодости. Любимой девушке нищий может обещать добиться миллионов, слабый и трус — завоевать мир, но никто, никто, никакими жертвами в мире не может вернуть себе цветущую, беззаботную, самонадеянную молодость… Огненная башня в камине рухнула, снопы искр взлетели и рассыпались в чёрной пасти камина. Варгутин очнулся, вскочил на ноги и бессознательно проговорил конец фразы:

— Цветущую, беззаботную, самонадеянную молодость… Да, этого не вернёшь!

И он заходил по комнате.

Ведь, в сущности, вся семья Комковых была для него чужая и, за исключением Кати, несимпатичная. Он познакомился с ними четыре месяца тому назад и уже месяц как считался женихом. Это было у Жабриных на вечере. Он приехал, как всегда, повинтить и скептически улыбнулся, услышав от хозяйки, что затевается артистический вечер. Читать будет Екатерина Николаевна Комкова, дочь небогатого чиновника, приготовлявшаяся на сцену в виду её несомненного таланта. Партия винта так и расстроилась в этот вечер, хозяйка конфисковала карты. И вот, стоя в рамке входной двери, тоскливо прислонившись к полузакрывавшей его портьере, Варгутин увидел, как на импровизированную эстраду вошла молодая девушка. Он сразу охватил её взглядом и заметил, что она — белокура, стройна и, несмотря на высокую грудь и здоровый цвет, лица, смотрит хрупкой и нежной лилией. Вся в белом, волнистом и пышном как пена, с причёской прошедших годов, обрамлявшей её белый, открытый лоб, она одним своим появлением на этой эстраде точно освежила и согрела всю залу. Опущенные веки её дрогнули, длинные ресницы взмахнулись, и тёмный, точно ушедший в глубину, взгляд скользнул вперёд и, как бы случайно, остановился на стоявшем в дверях Петре Николаевиче.

Варгутин сразу поддался чарам. Белая девушка, мягко освещённая сверху молочными шарами люстры, напомнила его сердцу всё: и песнь жаворонка, и трепетную тень перистой зелени над озером, и полёт бабочки, и робкое весеннее солнце — словом всё, что пробуждает в человеке дремлющую потребность поэзии и идеала.

Прямой и честный, осторожный с людьми и строгий с собою, далёкий от света и женщин, Варгутин не мог подозревать, что дома перед всеми зеркалами, при всяком освещении, эта девушка, жаждавшая театральных подмостков, подолгу изучала свои эффекты: позы и взгляды.

Чтение Кати несколько расхолодило Варгутина; выбор стихотворения и дикция — всё было напыщенно, поэтические картины теряли в её передаче своё значение, отдельные слова бессмысленно подчёркивались и звенели, переливаясь в пустых звуках. Раздались аплодисменты, девушка наклонила головку и, не улыбнувшись, с усталым, но вдохновенным видом покинула эстраду.

Варгутин не танцевал, но, когда он стоял у окна зала и следил за мелькавшим белым облаком, видение приблизилось, и на пустой стул, за спинку которого он машинально держался, опустилась Екатерина Николаевна Комкова. Снова её странный глубокий взор медленно поднялся и остановился на нём. Завязался разговор; потом он повёл девушку к ужину, познакомился с её ничтожным отцом и пустою матерью, на другой день сделал визит Комковым, а через три месяца, придя в их неуютную, холодную гостиную, застал Катю в слезах — от потерянной надежды поступить в театральную школу, и — сделал ей предложение.

С тех пор прошёл ряд минут, блестящих, как счастье, и часов, оскорбительно глупых, пустых, внёсших сумбур в его жизнь и в его понятия и впервые расшатавших его нервы. Счастье было чисто физическое — от взгляда, улыбки, нежного слова, робкой мимолётной ласки; утомление было нравственное, — от фальши, лжи и напыщенности всей мещанской семьи Комковых. Расходы были громадные и никакие суммы не спрашивались у него просто: они выпрашивались низко, под разными предлогами и шли всегда не на то, на что были взяты. Но отрезвление ещё не начиналось, и Пётр Николаевич был убеждён, что стоит вырвать Катю из семьи — и она сдержит то, что обещают её глубокие глаза, что скрывается под её белым гладким лбом, что он видит сквозь её нежную улыбку на самом дне её детской души. Его мучило только то, что свои 42 года он считал не соответствующими её 19; но он готов был на все жертвы, лишь бы она приняла за твёрдую землю тот мост иллюзий, который он перекидывал от своей осени к её цветущей нежной весне.

Сестру Кати, горбатую Варю он почти не знал. Весь ослеплённый Катей, он даже не останавливался на мысли, что это детски маленькое существо — уже взрослая, 22-летняя девушка, в которой искусственно убиты все порывы молодости, все нормальные требования жизни.

Присутствие Вари до того не замечалось в семье, что часто за обедом мать забывала передать ей тарелку супу или жаркого и уже только потом со смехом говорила:

— Молчи больше и без еды останешься!

Варя много молчала; в своих всегда тёмных и плохо сшитых платьях она неслышно двигалась среди семьи, но чаще всего сидела по углам или на своём любимом месте, — в глубокой нише окна, за портьерой, почти всегда с какой-нибудь книгой.

Едва ли Варя была особенно добра. Взгляд её сухо и строго останавливался на всех; рука, протянутая для приветствия, не умела пожать тепло и дружески. Голос у неё был резкий, и её ответы и замечания выходили особенно едки и отрывисты. Только однажды…

Варгутин, приехав не в назначенный час и не застав никого дома, прошёл в крошечный кабинет своей невесты написать ей два слова. Спиной к нему стояла Варя. Через её голову он видел на столе открытый большой картон и в нём подвенечный флёр-д'оранж [1]. Варя стояла с руками, стиснутыми за спиной, как бы затем, чтобы избежать искушения тронуть цветы.

Варгутин видел, как вздрагивали её плечи, и вдруг услышал тихое, невыразимо грустное рыдание девушки и невольно сделал шаг вперёд.

— Варя!

Варя рванулась, увидела его и с широко раскрытыми, прекрасными глазами, полными слёз, пробежала мимо. Она больше в этот день не показывалась…

* * *

Камин догорал, а Варгутину не хотелось звонить, чтобы подали лампу, и он всё ходил по широкому кабинету. Сумерки сгустились; в окно с неопущенной шторой, глядел, мигая, уличный фонарь. В сердце Петра Николаевича чувствовался какой-то тревожный, нервный страх; иллюзии и мечты разлетались; он вспомнил как сегодня, когда по обыкновению приехал со службы обедать к Комковым, его встретили каким-то шушуканьем, переглядыванием, точно подталкивая друг друга сказать ему что-то особенное, и как, наконец, Катя, наливая ему рюмку вина, спросила:

— Вы где сегодня вечером, Пьер?

— Я? Сегодня?

Он опешил, так как накануне ещё Катя просила его этот вечер ехать с нею в Александринский театр. У него даже не хватило памяти сказать, что он взял ложу, он только мог на вопрос ответить вопросом:

— А где же вы сегодня?

— Мы? — Катя заглянула ему в глаза. — Я огорчу вас. Я ведь помню, что мы хотели ехать в театр, но моя тётя больна, и мы все отправимся сегодня к ней на весь вечер.

Варгутин никогда не слыхал ни о какой тётке.

— Больна? Какая тётя?

— Мамина двоюродная сестра, старушка, вы её не знаете… она у нас редко бывает… но перед свадьбой… я бы хотела, Пьер, у всех побывать, у всех своих, чтобы не говорили, что я горжусь.

— Да, уж и то говорят, — перебила мать несколько путавшуюся Катю, — говорят, что мы подцепили себе богатого зятя, так и занеслись.

Как всегда, пошлость будущей belle mère [2]сразу подрезала у Варгутина всякую охоту разговаривать, и он встал из-за стола.

— Сейчас уезжать, или можно выкурить сигару? — спросил он, улыбаясь, Катю.

— Ах, конечно, курите, мы не спешим.

В это время в прихожей раздался громкий звонок. Катя вздрогнула и кинула взгляд на мать. Комкова встала и поспешно вышла в прихожую, а Варя, сидевшая в стороне с книгой, вдруг громко и неестественно расхохоталась.

— Кто это звонит? — как-то глупо, не обращаясь ни к кому собственно, спросил Варгутин.

Катя, вся красная, что-то горячо и резко выговаривала Варе. Старик Комков, пережевав последний кусок, проглотил и, медленно утираясь салфеткой, ответил, хихикая:

— Много будете знать — скоро состаритесь. Вот женитесь, будете понимать женские перевёртки, а теперь трудненько вам… трудненько!

И, посмеиваясь, он ушёл в свою комнату.

В прихожей кто-то глухо и быстро говорил, слышался мужской смех, звякнули будто шпоры и вновь хлопнула дверь.

Комкова появилась обратно и вдруг затараторила о совершенно посторонних предметах. Пётр Николаевич скоро простился, уехал домой и сел у топившегося камина. Глядя на фантастический грот горевшего угля, неясные мысли бродили в его мозгу, несознанная тревога сжимала его сердце.

— Это же пустяки, пустяки, моя фантазия! — шептал он, останавливаясь у стола и барабаня по нём пальцами. — Неужели всё ложь? Меня выпроводили как лишнего, грубо, без церемоний!.. Чьи же шпоры звенели?.. Мальчевского?.. Того самого нахального богача-юнкера, которого он просил, ради приличия, не принимать в дом своей невесты?..

Он подошёл к окну, открыл форточку. Резкий ночной холод ворвался в комнату. Деревья сквера, на противоположной стороне улицы, стояли, как бы покрытые фосфорической пылью. Полный месяц медленно плыл по тёмному небу. Засыпавший город досылал к нему смутный гул замиравшей жизни. И вдруг боль сомнения захватила с такой силой его сердце, что он пошатнулся и, не думая уже больше бороться с сомнением и ревностью, захлопнул форточку, схватил шляпу, перчатки, вышел на лестницу и позвонил у своей двери, чтобы её заперли за ним.

Выйдя на улицу и вдохнув грудью воздух, он несколько успокоился. Перед ним развернулась нескончаемая вереница электрических огней. Белый тротуар с блестящей искрой бежал из-под ног серебряной лентой, бесшумно скользили сани. И он вдруг бессознательно протянул вперёд руки и чуть не крикнул: «счастья! счастья!» Вскочив в первые попавшиеся сани, он поехал к Комковым.

На его звонок ему отворила Варя и остановилась в прихожей, глядя в упор на его бледное, взволнованное лицо.

— Вы дома?

— Как видите! — отвечала она без улыбки на наивный вопрос.

— А Катя… мама… ещё у тёти?

— Никого нет дома, — уклончиво глухо отрезала девушка.

Варгутин снял шубу, шапку, сбросил калоши, сам запер за собою входную дверь и вдруг, вернувшись, взял Варю за обе руки.

— Где Катя?

Глаза девушки широко открылись, в них мелькнул страх, затем злость; она вырвала руки и повернулась к нему спиной.

— Я почём знаю! Вам сказали.

Варгутин положил руку на плечо девушки.

— Варя!

В одном этом слове было столько муки, мольбы, такой страх, что девушка подняла на него глаза и с выражением тоски на всём своём умном, красивом лице молча прошла в залу.

Варгутин пошёл за нею и, по её жесту, покорно сел снова в кресло, в котором сидел в тот день, когда сделал предложение.

Варя стала против него.

— Что вы хотите знать?

— Всё.

— Значит, вы не верите «ей», если спрашиваете меня?

— Не верю.

— А мне поверите, что бы я ни сказала?

Варгутин посмотрел ей в глаза и снова схватил её обе тоненькие холодные ручки.

— Только не жалейте меня; поймите, мне нужна правда, безусловная правда; я чувствую, что сбился с пути, я перестать понимать себя и её.

— Уходите отсюда и не возвращайтесь более.

— Почему?

— Потому что Катя вас не любит и… не любила. Мать навела справки о вашей службе и о ваших средствах ещё раньше, чем Катя увидела вас. В этот вечер, когда Катя декламировала у Жабриных, ей уже указали на вас как на выгодную партию; вас обманывают на каждом шагу, вас обирают и считают скупым, потому что вы не догадываетесь давать сами и больше того, чем у вас спрашивают. Ни больной, ни здоровой тётки у нас нет. Катя и мать уехали кататься на тройках с кутящей молодёжью.

— Не может быть! Над вами посмеялись!

— Поезжайте на Крестовский, вы найдёте их всех там.

Варгутин встал с кресла; его вдруг охватила бессмысленная, безумная злость, он готов был задушить урода, изорвавшего его сердце.

— Зачем вы мне всё это сказали? Из зависти к красивой сестре? Теперь, когда они вернутся, вы так им и скажете всё, что произошло между нами?

— Так и скажу.

Варгутин вдруг закрыл лицо руками.

— Ах, что мне за дело до того, что вы им скажете и что они вам ответят!

Он зарыдал. Стеклянный храм его любви разбился, осколки резали его сердце. Мечты, иллюзии, уходившая молодость, которую он страстно хотел задержать, — всё рухнуло…

— О чём вы плачете? — тихо начала Варя, дотрагиваясь до его рукава.

Он продолжал рыдать, не стесняясь присутствием ничтожной, горбатой девушки.

— Как вы смеете плакать передо мной?! Как смеете говорить мне, что вы несчастны? Вы, — сильный, здоровый, богатый человек? Вы, испытавший уже в жизни и любовь, и счастье, и ласку! Вы плачете? Да взгляните же на меня, — мне 22 года, и я в жизни ещё не видела ничего, кроме страданий. До 6 лет я не говорила и только ползала, а с тех пор, как встала на ноги и начала понимать, — что говорят окружающие меня? Я слышала только насмешки, презрение; слова «урод, горбунья, ведьма» были первые, которые я выучилась понимать от людей. С трудом я отвоевала себе право учиться… Я всё понимаю, я люблю жизнь, у меня есть свои идеалы, — а на что они мне? Или вы думаете, я не хочу счастья? Мне не нужна ласка, что я не хотела бы любви? Поймите, той самой любви, которую вы встречали уже столько раз и которую ещё требуете от жизни…

Варгутин поднял голову и глядел на Варю. Девушка, вся бледная, с дрожащими губами, говорила не ему, а кому-то другому, в пространство. Впервые, может быть, накопившееся горе выливалось у неё в словах. Грудь её дышала часто, неровно, она сухо рыдала без слёз.

— Никогда, поймите, никогда я не буду знать материнства; все люди пройдут мимо меня, и ни один из вас, мужчин, ни самый бедный, ни самый глупый, не захочет назвать меня своей женой. С 16 лет, когда всякая девушка начинает мечтать о счастье, мне отец и мать твердили, что кроме отвращения, я не могу вселять ничего. За что же это? За что? Кто мой судья? Кто мой палач? Кто ответит мне за мою муку? Зачем же в этой исковерканной груди таится жажда жизни, потребность любить, как мать, как жена, как женщина?!

Варя упала на пол у кресла и, обвив голову руками, неудержимо рыдала.

Варгутин нагнулся над нею, положил руку на спину, встретил под ладонью странный костлявый бугор и невольно отдёрнул руку.

— Варя, послушайте, Варя!

Девушка подняла голову; прямые пряди чёрных волос висели вдоль её лица, покрытого красными пятнами. Глаза сухо, злобно блестели.

— Ступайте вон! Вон отсюда! Требуйте от жизни ещё счастья, ещё, через край, до пресыщения и — оставьте тех, у кого нет даже иллюзий! Ступайте вон!

Варгутин попятился к двери, накинул в прихожей на себя шубу, машинально надел калоши, шапку и вышел из дома.

Снова ночной холод охватил его, снова месяц серебрил перед ним дорогу, беззвучно шмыгали сани; он шёл домой пешком тяжёлой походкой. Сердце его болело, грудь ныла, трудно было расстаться с мечтой о молодой любви и счастье. Но ужас перед тем, чем могла бы быть семейная жизнь его, человека отживающего, связанного навсегда с пустой, бессердечной девушкой, смягчала рану.

Да, несчастная Варя была права, — он был ещё слишком здоров, силён и деятелен, чтобы вместе с разбитыми иллюзиями разбилась и его жизнь.

Загрузка...