Г. Ф. Шолохов-Синявский Жизнь

Мужественному другу

Е. А. ШОЛОХОВОЙ

посвящаю

I

Рота старшего лейтенанта Доброполова закреплялась на новом рубеже, у тихой извилистой речки. Речка была неширокая, с зеленой тинистой водой, полной шумливых лягушек. И название у нее смешное — Несса, и значится она на самых крупных картах чуть приметным, голубоватым волоском.

И все-таки это был важный рубеж, и бойцы, овладев им, торопливо устраиваясь в окопах, полчаса назад оставленных немцами, оживленно перекликались, а некоторые тут же обнимались, радуясь успеху и тому, что видят друг друга живыми и невредимыми.

Тяжело дыша и прихрамывая, Федор Доброполов прошел в укрытие, подготовленное бойцами на правом фланге роты, протиснулся в узкий проходе амбразурой для наблюдения, изнеможенно опустился на патронный ящик. На его белых, как ковыль, вихрах, на гимнастерке, на рубиновой эмали двух орденов Красного Знамени лежал пепельно-серый слой пыли. Вместе с наступающими цепями Доброполов пробежал в гору без передышки не менее четырех километров и теперь никак не мог отдышаться. Грудь его болела, вокруг мучительно и злобно искаженного рта тянулись резкие складки. Десять дней он жил со стиснутыми зубами. Он не помнил, когда спал в последний раз, когда раздевался. Первым долгом он снял сапоги и блаженно прищурился, разминая затекшие ноги. Потом напился холодной, прозрачной воды, принесенной откуда-то автоматчиком Евсеем Пуговкиным. Он пил ее жадно, но не спеша размеренными смакующими глотками.

Мускулы его все еще были напряжены, и колени дрожали после недавней атаки. Так чувствует себя человек после жаркой схватки, когда противник повержен, но ярость все еще кипит в горле, и руки готовы наносить новые удары…

Сегодня Доброполов, к тому же, был весьма опечален, и тяжелая щемящая злость мешала сердцу биться ровно. Рота потеряла двух лучших пулеметчиков, геройской смертью пал командир второго взвода.

Прошло не менее часа, пока Доброполов немного успокоился. По мере того, как он осваивался на новом месте, и привычный взгляд его подмечал признаки передышки, можно было присмотреться к местности более спокойно. Доброполов стал внимательно смотреть через амбразуру в бинокль…

Вид с нового рубежа открывался чудесный. Голубая, мягко очерченная даль успокаивала. Впереди расстилались синие зубчатые леса. От них веяло былинной русской ширью. Леса поднимались вверх, по отлогим склонам высот, а внизу, у глинистого края их, текла Несса, теряясь в густых зарослях камыша и боярышника.

Речка уже не казалась Доброполову такой ничтожной. Она уходила своими извилинами в туманную даль, а загадочные леса придавали ей неясную, величавую глубину.

Был конец июля.

Все время, сливаясь с орудийным громом, над полями грохотали грозы, шумели теплые проливные дожди. Живое тело земли томилась в пышной шубе зелени, туманилось пахучими испарениями, пестрело цветами. Не было ни одного клочка земли в окружности, на которой бы не бушевала жизнь. Наперекор смерти, которую всюду сеяла война, каждая былинка вызывающе тянулась к солнцу.

Двести метров отделяли Нессу от окопов. Это место простреливалось с того берега впрямь и вкось, но и здесь жизнь играла всеми своими красками. У самой речки лежали строго расчерченные карты огородов — темнозеленые ряды картофеля, голубовато-белые — капусты, словно в розово-алом дыму пылали грядки мака. А ближе к окопам расстилалось степное буйное разнотравье — желтела сурепка, свежими кровяными брызгами горел на солнце горошек.

Одинокий бревенчатый домик стоял у самого берега Нессы. Крыша домика была сорвана снарядом. Лишь между двух уцелевших стропил висели разметанные пучки соломы, да торчала обнаженная кирпичная труба. Судя по всему — в домике совсем недавно жили люди. С огорода во двор сбегала утоптанная тропинка. Ленивый ветерок колыхал на плетне какую-то пеструю тряпку.

Вокруг домика по всему берегу чернели большие и малые воронки. Плетень в нескольких местах был повален и смял, а небольшой развороченный стог сена все еще курился белым дымком…

«Трудно представить, чтобы в этом пекле могли оставаться люди, — подумал Доброполов. — Если их не угнали с собой немцы, то вся семья прячется где-либо в лесу».

Взгляд его привлекала каждая мелочь, носившая следы мирного существования человека. Особенно удивили Доброполова росшие под самым окном домика мальвы. Они горели яркими вызывающими цветами. Пламенные и жгучие, как само солнце, они словно кричали о жизни.

С щемящим любопытством Доброполов разглядывал усадьбу. В нем пробуждалась душа, жадная ко всему, в чем бился неиссякаемый источник жизни. До войны он работал агрономом на Кубани. Горела в нем постоянная и упорная страсть к земле. Вид незасеянных одичалых полей, начисто вырубленных садов вызывал в нем почти физическую боль. На земле он привык видеть только вечное круговращение жизни. Он прослеживал ее от самых истоков, до незримых превращений, наблюдал в прорастающих зернах, в бурном их созревании, в мнимых замираниях до той минуты, когда свет солнца вновь пробуждал на время уснувшую силу.

До войны он был верным сообщником земли, способствовал наибольшему ее цветению и плодородию, выращивал чудесные сорта пшеницы, тыквы, которые не под силу бывало поднять одному человеку, арбузы и дыни величиной с ведро… Его экспонаты ежегодно посылались в Москву, на Всесоюзную выставку.

Теперь все это казалось Доброполову очень далеким. Но он ничего не забыл и мечтал после войны вернуться в родной колхоз и взяться за любимую работу. Ведь ему было только 25 лет, и впереди лежала еще целая жизнь. Кочуя по новым местам, он вел в потрепанной тетрадке какие-то записи, собирал и хранил в походной сумке засушенные образцы злаков, трав и цветов, характерных для той или иной местности. На войне любовь его к земле стала еще глубже, горячее. Она питала его мужество, его лютую злость к кичливому врагу за попытку заставить эту землю платить теми же дарами, какими он, Доброполов, приучил ее платить на своей родине. Всякое мужество, оберегавшее родную землю от этих попыток ненавистного врага, вызывало в Доброполове уважение. Какую-то долю уважения он испытывал и к неизвестным хозяевам усадьбы, хотя еще не знал, кто они, эти хозяева.

Но вот Доброполов широко раскрыл глаза. То, что увидел он, было так неожиданно, что он невольно опустил бинокль, потер ладонями опухшие веки.

Крадущейся походкой из-за угла домика вышла женщина, самая обыкновенная женщина в белой кофточке и синей широкой юбке. Она перебежала через двор, нырнула в огород и склонилась над грядкой, может быть, для того, чтобы вырвать луку или моркови.

Первым желанием Доброполова было закричать сердито и грубо:

— Куда высунулась, чортова баба — убьют!

Но он не успел. Вокруг домика вспыхнуло несколько рыжих косматых дымков. Дымки стали выпрыгивать из земли так густо и часто, что звуки разрывов слились в сплошной треск, точно лопались орехи в жарко натопленной печи. Ветерок разрывов коснулся щек Доброполова. Одновременно рассыпали свою частую дробь с той стороны Нессы немецкие пулеметы.

— Пропала, дуреха! — с досадой и сожалением выругался Доброполов. — А они-то, душегубы, столько мин по одной женщине…

Он снова приставил бинокль к глазам, но за густой пылью не мог разглядеть ничего. Усталости он уже не чувствовал. Его внимание теперь целиком было приковано к домику, расположенному между двух огней. В голове уже, возникло какое-то решение, как вдруг позади послышался шорох осыпающейся земли. Командир первого взвода, лейтенант Валентин Бойко, налегая плечом на бруствер, осведомился:

— Куда это они так садят? — В его голосе прозвучало спокойствие привыкшего ко всему человека.

— Предстаньте себе, лейтенант, мы и не подозревали, что в этой усадьбе могут жить люди, — взволнованно сообщил Доброполов. — И вдруг — женщина… Выбежала на огород, ну и… как видите, немцы, как всегда, оказались противниками всего живого, что появится перед их глазами…

— Неужели сгубили бабочку? — с тревогой спросил Бойко. Это был веселый, сероглазый парень, любящий шутку, в прошлом ярый спортсмен, а теперь лихой командир и мастер на всякие рискованные и опасные операции. В глазах его уже загорались озорные огоньки. Взглянув в бинокль, он вздохнул:

— Погибла… Эх, не уберегли, молодаечку. Подшибли сволочи… Вам ли говорить, Данилыч, что означает женщина на передовой? Убыток невероятный. Вы хоть скажите — старая она или молодая?

Бойко, оставаясь верным себе, уже готов был смягчить горечь минуты острей окопной шуткой.

Доброполов нахмурился:

— К вашему сожалению, лейтенант, не успел разглядеть.

Бойко смущенно и почтительно опустил глаза. Доброполов продолжал наблюдать со всей серьезностью. Вдруг лицо его засияло.

— Жива! — радостно вскрикнул он. — Глядите, лейтенант… Ползет… На четвереньках ползет!.. Вон у плетня… Ах, голубушка, ты моя!.. — Доброполов засмеялся. — И представьте, Бойко, по движениям вижу — даже не ранена…

Бойко быстро поднял к глазам бинокль.

— И вправду жива… Ах, чорт!.. Попади в меня первая же немецкая пуля, — ей не больше тридцати годов, Данилыч… Ах, толстопятая!..

Доброполов снова укоризненно посмотрел на веселого комвзвода. Женщина быстро, как напуганная мышь, скользнула вдоль плетня, скрылась за углом домика…

Доброполов облегченно вздохнул, вытер рукавом запыленной гимнастерки вспотевший лоб:

— Фу, лейтенант… Никогда я так не волновался, честное слово. А ведь не такое приходилось видеть…

В это время наблюдатели с русской стороны, повидимому, засекли расположение немецких минометных батарей, и звонкая полковая пушка, сделав три нащупывающих выстрела, зачастила беглым огнем.

Вражеские минометы умолкли.

— Улизнула! Ловкая дамочка! — ликовал Бойко. — Вы только подумайте — одна под таким огнем. Этак не всякая рискнет… Что будем делать, товарищ старший лейтенант? Нельзя же оставить ее на произвол судьбы…

— Конечно, конечно, — все еще волнуясь, бормотал Доброполов. — Кок только стемнеет, пошлите Пуговкина и еще двоих автоматчиков, — пусть разведают, в чем дело. У домика организуйте пулеметную точку, секрет выставьте…

— Вот вам и приключение, — усмехнулся Бойко. — Везет нам, товарищ старший лейтенант, на новые знакомства…

Ночью автоматчик Евсей Пуговкин вернулся из усадьбы и в присутствии Бойко доложил Доброполову:

— Приполз я в этот самый двор. А подступы к нему хуже, чем к какому-нибудь дзоту. Видели, уклон? И ни одной лощинки. Голое место. Оно хоть и темень, а немцы засевают весь этот промежуток из пулеметов, — боятся, чтобы наши к речке не подошли. Но все-таки приполз я, товарищ старший лейтенант. Заглянул в избу — пусто. Где же, думаю, отчаянная эта хозяюшка? Ползаю по двору, а окликнуть боюсь. Учуют фрицы на той стороне речки — подымут шум. Долго это я брюхом своим по двору елозил. Вижу — стожок сенца и перед ним ляда от погреба. Я и полез в погреб, там и нашел. Хозяев-то. Сначала напугались, сердешные…

— Много их там? — нетерпеливо спросил Доброполов.

— Всего троечка, товарищ старший лейтенант, — молодайка, мать ее старуха и мальчонка годов шести. Молодайка, должен вам сказать, лебедь… Такая раскрасавица — гордая, высокая да белая… Только уж больно исхудалая да измученная. А старуха, та совсем лежит, не поднимается. Немец-то у них все загреб: и коровку, и курочек, и хлебец. Но я, товарищ старший лейтенант, отдал ей все сухари, что с собой захватил. (Доброполов одобрительно кивнул). Там хозяюшка — Аксень Ивановна, — уж я узнал, как и зовут ее, — расплакалась, а потом засмеялась от радости. «Спасибо, говорит, милые. Дождалась, наконец, вас, голубчиков. Только долго ли нам еще в погребушке сидеть? Скорее гоните, говорит, этим змеев подальше, а то и на огород не дают выскочить, картошки накопать». Муж-то ее, оказывается, лесничий, партизан, боролся с немцами в этих лесах, да там и сгиб… Разговорился я с ней, разлюбезно, и спрашиваю: «Не страшно, Аксень Ивановна, под двумя огнями жить?» «А ни чуточки, отвечает, — своих снарядов не страшно…». Я ей: «Придется вам, хозяюшка, со всем вашим семейством на время отсюда эвакуироваться, потому, что бой может случиться сурьезный, а мы за вашу жизнь ответ несем, своей жизни не щадим». А она: «Никуда я от своего гнездышка теперь не пойду, да и незачем. Ежели бы я не верила, что немцев прогоните я бы ушла, а я верю: не долго ему за Нессой сидеть. — Да и попривыкли мы ко всякому страху. Даже Митяшка мой — и тот бояться перестал». А Митяшка, сынок ее, действительно, сухарики грызет, да знай себе, посмеивается… Наголодались они — жалко смотреть… Гляжу я на все их погребное житье и думаю: как же быть с вами, гуси-лебеди? Ведь даже ночью трудно по уклону этому пробраться незамеченным. Да еще с дитем и больной старухой. Не иначе, думаю, как посадить их в танк и оттуда эвакуировать. Как и приказали вы, устроили мы с Ветровым пулеметную точку у самого берега, вроде под личную охрану взяли Аксень Ивановну. За пулемет Ветров сел, секрет выставил, а я вернулся, как приказано, доложить.

Доброполов, опустив высоколобую голову, внимательно слушал, усердно раскуривая трубку.

— Вот что, Пуговкин, — твердо проговорил он. — Ты сейчас же вернешься обратно, — туда. Понял?

— Есть, товарищ старший лейтенант, вернуться обратно, — вытянулся Пуговкин.

— Возьми у старшины хлеба, консервов, пшенца, сахарку, — этому Митяшке. Все это снесешь в усадьбу… От имени третьей роты. Понял? До рассвета чтобы был здесь.

— Слушаюсь, — с веселой готовностью ответил Пуговкин.

Когда с шелестом опустился за ним край плащ-палатки и от ночного ветерка пугливо замигал огонек в снарядной гильзе, Бойко сказал:

— Я так думаю, Данилыч, не надо их эвакуировать, разве что последует приказ свыше. Во-первых, очень опасная эта операция. Пуговкин рассуждает правильно: куда поволочешь больную старуху? Во-вторых, возможно, завтра мы опять рванем вперед. Есть ли смысл тащить женщин через огонь? — Бойко улыбнулся. — А в-третьих, бельишко у наших бойцов уже месяц не стирано…

— А в-четвертых… — усмехнулся Доброполов, — Аксиньюшка — лебедь, и ей не более тридцати годов. Дорогой Валентин, вы уже решили лично сделать разведку усадьбы. Вижу по вашим глазам. Но, к сожалению, на сегодня пока все ясно…

На лукавим лице Бойко отразилось разочарование.

— Товарищ старший лейтенант, я так и думал: сегодня же лично произвести рекогносцировку. Чувствую — мой точный глаз в усадьбе необходим…

— В точности твоего глаза я не сомневаюсь, — переходя на «ты», — улыбнулся одними губами Доброполов. — Но сегодня я тебе приказываю отдыхать.

— Есть отдыхать, товарищ старший лейтенант, — приложил Бойко руку к пилотке.

Доброполов пососал свою трубочку, устало щурясь на свет гильзы, задумчиво заговорил:

— Да, лейтенант, думали ли мы, занимая этот рубеж, что столкнемся с такой заботой? Здесь, как говорится, на самом острие войны, где траве — и той расти страшно?..

— Оно, Данилыч всегда так, — весело подхватил Бойко, — куда мы, туда и жизнь. За немцами — смерть, за нами — жизнь. Вот она спряталась в погреб, и снарядами ее оттуда не вышибешь. Заметили вы, какой Пуговкин стал веселый? Он уже разглядел, что и хозяюшка красивая. И ничего ему не надо, как только к ней с провиантом отправиться. Ничего ему не страшно, как будто эта семья ему родная. Да и вся рота уже говорит об этой Аксинье Ивановне. Весь батальон видел, как бегала она на огород лук рвать. Да что там! — весь полк уже следит за этой усадьбой… И уж будьте спокойны: горе тому немцу, который вздумает перебраться на этот берег… Знаете, я уже слышал — в нашей роте говорят — как это мы, дескать, на этом берегу расположились, когда баба и та уж закрепилась и готовится Нессу форсировать…

Бойко и Доброполов засмеялись… Когда командир взвода ушел, Доброполов накинул на плечи измятую шинель, прилег на грубо сколоченные нары, задумался…

После рассказа Пуговкина он рисовал себе обитателей усадьбы с большей определенностью. Автоматчик сделал облик неизвестной женщины родным и притягивающим, как далекий, пока еще неясный свет.

«Одна с ребенком и больной старухой, вцепилась за свой клочек земли… Одна против немецких снарядов и мин в своей норке, для которой достаточно одной фугаски… Да полно — одна ли? А Пуговкин, а Бойко? Вся рота, да и сам он»…

И Доброполов представил сияющие глаза Пуговкина, с радостью выслушивающего приказание доставить в усадьбу подарок от роты. Вот он ползет сейчас со своей ношей под роем пуль и ничто не в силах остановить его…

Влажный, густой ветер, задувая под плащ-палатку, колебал огонек снарядной гильзы. Медовый аромат сурепки вливался в блиндаж. Музыкальный звон сверчков наполнял настороженное безмолвие ночи. Иногда ветер приносил густой могильный запах разлагающихся невдалеке немецких трупов — запах смерти…

Напоминание о смерти вызывало в Доброполове болезненное, тошнотворное чувство.

Но как он мог думать о смерти, когда рядом неистребимой была жизнь! Когда сияла она отовсюду солнечным светом, дышала в каждом комочке земли, в каждом стебле травы, в каждом взгляде, полном веры и надежды.

Доброполов почувствовал, как горячая волна подступает к горлу, и сердце начинает биться так, как всегда билось перед боем — твердо, призывно, как удары боевого барабана…

Он порывисто встал, закурил, прислушался к пулеметной дроби, доносившейся из-за речки. В памяти мелькали картины недавнего боя, геройская смерть любимца роты — командира второго взвода. Возможно, и эта ночь станет кануном еще более жестокого сражения. Возможно, и его ждет… Но Доброполов не хотел думать о том, что его ждет. Он закрыл глаза, как бы не желая худшего, что может случиться.

Полуразрушенный домик с сорванной крышей возник в его сознании, ярко вспыхнули жгучекрасные мальвы…

II

На рассвете, когда жаркая пулеметная трескотня разгоралась у Нессы, у входа в блиндаж послышался веселый гудящий бас Пуговкина:

— Разрешите войти, товарищ старший лейтенант?

— Входи, — разрешил Доброполов, быстро вставая с нар. — Что нового, Евсей? Доставил продукты?

Пахнущий землей блиндаж был низок. Согнувшись вдвое и блестя открытыми, смелыми глазами, Пуговки доложил:

— Ваше приказание выполнено. От Аксень Ивановны привет и благодарствие всей роте. Митяшку чаем напоили. Приказал из погреба не вылезать ни в коем разе. Ветров ночью Аксень Ивановне картошки накопал и воды притащил.

— Так… — поеживаясь от утреннего холодка, удовлетворенно протянул Доброполов. — Еще что нового? Как противник? Что за стрельба была?

— А это фрицы к речке за водой подошли, так Ветров пугнул их. Воды мы им не дозволяем брать ни в коем разе…

— Правильно… И здорово немцы обстреливают усадьбу?

— Не так, чтобы здорово, товарищ старший лейтенант, а все-таки из пулеметов шпарят с того берега… Но наши им тоже лихо подсыпают…

— Ну иди, Евсей, отдыхай.

Пуговкин ушел. Доброполов нетерпеливо взялся за бинокль, приник к амбразуре.

Лучи восходившего солнца уже скользил поверх бело-розового тумана, застилавшего Нессу. Весь двор и домик были видны отлично, и даже мальвы встречали восход солнца неистово-алым своим цветением.

Убедившись, что на усадьбе все благополучно, Доброполов пошел по окопам.

Почти вся рота говорила о ночной экспедиции Пуговкина. Его рассказ обсуждался на все лады, а имя женщины, оставшейся жить под огнем, так и порхало по окопу. Наблюдатели, как казалось Доброполову, зорче обычного следили за вражеской стороной. То и дело слышались голоса:

— Как там у Аксиньи Ивановны?

На что следовал ответ:

— На участке Аксиньи Ивановны никакого движения нет.

Или:

— У Аксиньи Ивановны все спокойно.

На лицах у всех отражалось то веселое возбуждение, которое можно было выразить словами:

«А у нас есть что-то интересное, а мы что-то знаем».

Бойцы встречали Доброполова взглядами, в которых, угадывались те же чувства, какие испытывал он сам.

Во втором выводе перед Доброполовым неожиданно вытянулся ефрейтор Сыромятных, угрюмый, неразговорчивый уралец. Его маленькие, сверлящие глаза сердито и недоверчиво высматривали из-под изжелта-серых насупленных бровей. Сыромятных славился, как мастер рукопашного боя. В бою он был зол, как бешеный барс. Эта тяжелая, сосредоточенная, всегда тлеющая в его точно замшелых глазах ярость отпугивала от него даже некоторых робеющих в атаках бойцов. В схватках с немцами он действовал почти всегда молча Лицо его мертвецки серело, мускулы наливались нечеловеческой силой. Он как бы вырастал на целую голову, делал невероятные прыжки наносил одному ему известные, страшные удары.

Доброполов однажды наблюдал, как Сыромятных, валяя с ног прикладом винтовки мечущихся по окопам немцев, глухо, сдавленно выкрикивал:

— Р-расеею захотели! Рассею, туды вашу… Вот вам Рассея!

И, может быть, благодаря этому необычайному буйству в бою судьба хранила Сыромятных За все время войны он только дважды был легко ранен и дальше медсанбата лечиться не ходил.

Теперь он смущенно обратился к Доброполову:

— Товарищ старший лейтенант, разрешите мне пойти…

— Куда? — спросил Доброполов.

— К Аксинье Ивановне…

Доброполов сдержал улыбку, ответил строго:

— Не понимаю… В секрет, что ли?

— Так точно, в секрет…

— Так и говори… Что это тебе так захотелось?

Усталое, коричнево-бурое от загара лицо Сыромятных озарилось несвойственной ему улыбкой, косматые брови зашевелились:

— Маятно, товарищ старший лейтенант, сидеть, несвычно. Немца хочу стрелять — гуляет он без меня, зверь-то…

— Хорошо. Я скажу командиру взвода…

Сыромятных опять обрадованно заулыбался, обнажив под колючими ржавыми усами прокуренные махоркой желтые, крепкие зубы, молодцевато козырнул.

Доброполов вернулся в укрытие. Сообразуясь с данными разведки и наблюдателей, он хотел еще раз внимательней приглядеться к местности на случай переправы через Нессу.

День на передовой прошел спокойно. Лишь изредка вспыхивала орудийно-минометная дуэль, да злобной скороговоркой переговаривались пулеметы и автоматы с обеих сторон. Два раза немцы жестоко обстреляли усадьбу, и каждый раз русские дивизионные пушки обрушивали на затянутую мглой опушку дальнего леса, откуда велся обстрел, стальной град снарядов. Очевидно, за усадьбой, за узкой полоской земли у Нессы, откуда готовился новый прыжок вперед, следили не только в окопах Доброполова, но и на артиллерийских наблюдательных постах, и с командного пункта полка. Заросший боярышником берег на участке батальона вместе с огородами Аксиньи Ивановны по всем признакам приобретал в глазах командования какое-то особенное значение.

После полудня еще один вражеский снаряд ворвался в домик, снес остатки стропил, разворотил угол. Осталась неповрежденной только одна стена, у которой все так же вызывающе и ярко цвели красные, как раскаленные угли, мальвы. Тяжелая пыль разрыва медленно оседала над грядками мака. По окопам перекатывался сердитый ропот.

Кто-то из бойцов яростно крикнул:

— Нащупают соседку, гадюки!

Евсей Пуговкин нервничал больше всех, сокрушенно вздыхал:

— Эх, наката два-три на погребок наложить бы, тогда не так боязно. Как-то они сейчас, гуси-лебеди?

Нервозность всей роты заразила и Доброполова. Обстрел усадьбы прекратился, но тишина не успокаивала. Бездействие тяготило. День казался бесконечным.

В горячем небе медленно шли пухлые с белыми вершинам облака. Окутанные фиолетовым сумраком, они накапливались над далеким лесом, опуская до самой земли темную и плотную, как стена, пелену дождя. Сверкали молнии, гремел пром. Из-за Нессы тянуло запахом мокрой листвы, спелой малины, грибов. Проплыла легкая тучка и над окопами просыпала сияющий на солнце дождь. Дважды весело ударил гром. Бойцы оживились, загремели котелками, собирая стекавшую с деревянных укрытий воду.

— Слепой дождичек… Урожайный, — услышал Доброполов чей-то веселый голос.

Долго после дождя блестели на омытой траве прозрачные капли, пока их не высушило солнце. Над степью выгнулась радуга, и такая налегла на окопы тишина, что было слышно жужжание пчелы на цветке, шорох жука, вползающего на бруствер. Тишина казалась подозрительной — ни одного, даже винтовочного выстрела не стало слышно.

Доброполов то проходил по окопам, то снова возвращался в свое укрытие, наблюдал за вражеской стороной. И когда леса придвигались к нему, приближенные биноклем, поголубевшие на солнце и загадочные, как в сказке, на память приходили знакомые с детства мирные музыкальные строфы:

«Там на неведомых дорожках

Следы невиданных зверей,

Избушка там на курьих ножках

Стоит без окон, без дверей…»

В душе его звенели какие-то неясные мелодии — то тихие и грустные, то бурные и мятежные.

Никогда эти лесные дали не казались ему такими заманчивыми. И эта ничем не примечательная Несса, и странная, неизвестно зачем заброшенная сюда усадьба с таинственной хозяйкой, полонившей внимание всей роты.

«Там чудеса, там леший бродит», — тихонько напевал Доброполов и с наслаждением вдыхал сгустившийся над окопами запах освеженной дождем степи.

Отложив бинокль, он бережно смахнул с насыпи бронзово-зеленого жука. Улыбаясь, к укрытию подходил Бойко. Вид он имел бравый и щеголеватый: легкие, начищенные сапоги слепили блеском, пилотка сидела на голове с каким-то особенным, присущим одному Бойко шиком. Он успел побриться, помыться, почиститься даже здесь под самым носом у неприятеля.

— Товарищ старшей лейтенант, Пуговкин-то опять махнул в усадьбу, — весело сообщил Бойко. Заметался вдруг, заволновался. Пришлось послать. Разрешил ему сменить Ветрова.

— Что они, чорт возьми, помешались на этой усадьбе? — рассердился Доброполов. — Утром Сыромятных, теперь опять Пуговкин! Чего доброго, скоро вся рота переберется туда без приказа.

Бойко притворно вздохнул:

— Что поделаешь, Данилыч… Запахло семейным теплом… А солдату на войне так мало нужно. Промелькнет на дороге женский платок, и вспомнится тому мать, тому жена, сестра или невеста… А главное, Данилыч, война повысила значение жизни и всего прочего, хотя и принято говорить: на войне жизнь — копейка…

— Чепуха! — сердито отмахнулся Доброполов. Для нас жизнь дороже всего. Та жизнь, Валентин, за которую мы деремся с такой злостью. Именно на войне мы еще глубже осознали высокую цену этой жизни, как никогда, научились беречь ее… Вот вам пример… — и Доброполов кивнул в сторону усадьбы.

— Точно, Данилыч, — с радостью подхватил Бойко. — Я, к примеру, о себе скажу. До войны я тоже взирал на жизнь с высоты птичьего полета. Все мне было доступно, все удавалось, и я брал от жизни все, что хотелось, не задумываясь. Окончил я индустриальный, проходил стажировку на крупном заводе, а оставался спортсменом. А спортсмены — народ легкий, для них все кажется дешевым. Я, может быть, жениться до войны не успел поэтому, хотя и девушки возле меня были приличные. Я больше спортом увлекался. Голкипер я, не хвастая скажу, классный. По футболу был чемпионом города. Перед войной должен был на столичный матч ехать, но, как видите, попал на другое поле. Стал я забивать голы в фашистские ворота. И вот, на первом же месяце войны, случился со мной душевный переворот. Отступали мы из-под Харькова. Сами знаете, что это было за время. Огонь, пепел, слезы, черные лица, детские наполненные ужасом глаза! А дороги, что это были за дороги! Когда мы их забудем, Данилыч! По ним на восток текло народное горе и самые железные люди плакали на этих дорогах… Да что люди? Камни, казалось, плакали… И вот, помнится, остановились мы в каком-то хуторке. Такой маленький, заброшенный в степи хуторок. Чистенькие хатки, вишневые садки, гуси, масса скота, на токах — горы хлеба, и народ такой добрый, сытый, покойный. Колхозники еще не знали точно обстановки. Многие пришли с работы и сели ужинать, как вдруг… В общем, немецкие танки были уже в восьми километрах, когда мы наспех стали занимать оборону. Но тут новый приказ — отходить. И вот я никогда не забуду этого вечера. Плач, детские крики, бабы причитают, скотина ревет, а мы уходим… Вы понимаете? Уходим. Бросаем землю, гостеприимных людей, теплый хлеб, вишневые сады… Забежал я в одну хату, вижу — накрыт стол, будто собрались вечерять, а за столом — никого. Все — молодайка, старуха, дивчина лет восемнадцати, детишки — столпились у двери, плачут, как по покойнику. Вижу — дивчина, — обыкновенная, здоровая колхозная девушка, широкоскулая, некрасивая, нос пампушкой, — смотрит на меня черными, страшными глазами, а в глазах слезы так и кипят… Сердце мое так и повернулось. Сколько ни было у меня до войны дивчат — ни одна не казалась мне такой родной, как эта колхозная дивчина. Как только в бой, так вот и стоит передо мной со своими жалобными глазами и руки сами вырастают, чтобы фрицам глотки рвать… Помню, молодайка и старуха окружили меня, плачут, как будто я их родной сын и покидаю их навсегда. А дивчина схватила за ремни и голосит: «Ом, мамочка, ой, товарищ командир, что же с нами теперь будет? Ой, что будет? Отнял я ее руки от своих ремней, крикнул, что мы еще вернемся и — айда из хаты. Что я еще мог сказать? Судите сами, что я должен был переживать в ту минуту и как смотреть на жизнь? Тогда-то и и познал настоящую цену всего на земле, Данилыч. Самая незаметная мелочь стала для меня дороже в тысячу раз…»

Бойко помолчал, затянулся папиросным дымом.

— После, Данилыч, я немало видел таких полубезумных от горя глаз, — тихо продолжал он. — Я видел их и в бою, и в походе, даже во сне они мне мерещились… От их взгляда душа моя горела, как порох, и кидался я в бой, как оглашенный. И представьте, так мне хотелось при нашем наступлении пройти через тот хуторок, поглядеть на ту дивчину, на тех людей. Что с ними сталось? Живы ли они, или угнали их немцы на каторгу? Но из-под Сталинграда на запад мы двинулись другими дорогами, и хуторок тот остался далеко в стороне. Но я видел много других подобных сел и хуторов, — и всюду нас встречали женщины, но глаза у них были уже другие, непохожие на те. В этих глазах было столько радости, столько любви к нам, что хотелось плечом горы сдвигать. Вы сами видели, с каким нетерпением наши косари рвутся к новым населенным, пунктам, чтобы войти в них первыми к испытать горделивое счастье освободителей… И мы с вами чувствуем, насколько дороже стал для нас каждый клочок нашей земли, каждая такая речушка вроде этой Нессы. Когда-то мы с вами проезжали мимо многолюдных сел и городов, не задумываясь над их значением, даже не замечая их, а теперь и маленькая усадьба с населением в три человека способна вызвать в нас такие широкие мысли. И Аксинья Ивановна сейчас для нашей роты не меньше значит, чем, допустим, завод «Красный Октябрь» дли сталинградцев в свое время, потому что за усадьбой Аксиньи Ивановны, за этой, извините, Нессой, продолжение той самой жизни, которую многие потеряли за время этой страшной войны…

Бойко умолк. Доброполов посмотрел на него светлым взглядом, положил на его плечо руку, сказал:

— Лейтенант, если бы можно было оставить роту, я бы сам пошел взглянуть на Аксинью Ивановну, — так много говорим мы о ней.

Бойко засмеялся.

— О, Аксинья Ивановна стоит этого.

Доброполов долго молчал, посасывая изогнутую трубочку, потом, отведя в сторону задымленный, неясный взгляд, как-будто между прочим, проговорил:

— Кстати, распорядись прибавить два наката на ее погреб, это желание всей роты.

III

Батальону, в который входила рота Доброполова, было приказано занять исходный рубеж для переправы через Нессу. Роте предстояло зарыться в землю в самой усадьбе Аксиньи Ивановны и уже оттуда за час до рассвета начать переправу. Под прикрытием темноты, в глубокой тишине, стараясь не звенеть шанцевым инструментом, саперы заканчивали необходимые приготовления: рыли ходы сообщений и минометные гнезда, подтягивали в кусты бревна и доски; по ним бойцы должны были переправиться на ту сторону реки.

Приготовления велись сразу в нескольких местах, но никто не знал, где же будет настоящая переправа.

Едва погасла вечерняя заря и зажглись первые звезды, справа поднялся величественный грохот пушек и минометов. Соседи начали свою работу по отвлечению внимания немцев, а тем временем, под суматошный треск и гром, рота Доброполова группами по нескольку человек стала выбираться из окопа. Прижимаясь к земле, извиваясь в пахучей траве, точно ужи, люди терпеливо и безмолвно ползли по отлогому склону.

Немцы, сбитые с толку и встревоженные, отвечали нервной стрельбой, засевая из пулеметов то один участок берега, то другой. Над Нессой поднимался седой туман. Эта естественная завеса облегчала незаметное сползание роты к берегу.

Через час, не потеряв ни одного человека, рота разместилась на исходной позиции в кудрявых кустах боярышника и камыша.

Доброполов со своим связным Володей Богатовым приполз с последним звеном. Переправа была назначена на два часа пополуночи. Вражеские пулеметы все еще прожигали темноту ночи бешеными очередями, но, так и не обнаружив хитрого передвижения, немцы успокоились, перестали стрелять.

Люди ползали по берегу на животах, разговаривали одним дыханием. Все было готово, все были на местах… Бойко поджидал Доброполова у крыльца домика. Офицеры обменялись крепким рукопожатием, и Бойко прошептал Доброполову на ухо:

— Все в порядке. Только сигнал и — вперед.

Доброполов нетерпеливо искал глазами в темноте стог сена, о котором рассказывал Пуговкин.

— Сюда, сюда, — угадал его мысль Бойко и потянул за руку.

Они спустились по деревянной лестнице в погреб. Снарядная гильза, которую Володя Богатов таскал с собой от самого Сталинграда, озарила темный каменный свод тесного подземелья. Первое, что увидел Доброполов, — это стоявший у входа ящик и в нем — кудрявого ягненка, который, уставясь на гостей черными, как агат, глазами, вдруг громко и жалобно заблеял.

Смешливый Володя, еще не утративший детского желания затеять какую-нибудь игру, не снимая с груди автомата, принялся почесывать ягненку каракулевую спинку, хихикая и приговаривая:

— Чертеня, чертеня, а где твои рожки? М-э-э… А где твои рожки?

Воздух в погребе был сырой и затхлый, хотя входное отверстие оставалось открытым и в него вливалась свежая ночная прохлада, а с высоты мерцали слегка затуманенные июльские звезды.

Среди кадушек, ящиков, ведер и прочего домашнего скарба Доброполов не сразу разглядел хозяйку. Скрестив на груди руки, она сидела на краю постели, приспособленной на бочках и досках у стены, занавешенной куском серого холста. За ее спиной лежала старуха — страшный, обтянутый коричневой кожей скелет. Если бы не ее неподвижные, ввалившиеся в темные впадины глаза, ее можно было бы принять за труп.

Рядом со старухой, свернувшись калачиком, подогнув худенькие ноги, спал Митяшка.

Доброполов и Бойко с любопытством разглядывали женщину — всю эту странную маленькую семью, которую сама смерть не могла оторвать от родной, потом политой земли…

Аксинья Ивановна доверчиво смотрела на гостей. Особенно поразили Доброполова ее глаза: глубокие и ласково проникающие в душу, они словно освещали бледное измученное лицо изнутри. Ее волосы нежного, золотисто-ржаного цвета, — были уложены на красивой голове двумя туго сплетенными жгутами.

Аксинья Ивановна и к самом деле была очень миловидна, но Пуговкин явно преувеличил ее достоинства, назвав ее раскрасавицей и лебедем, — об этом подумал Доброполов и улыбнулся. Аксинья Ивановна была худа, на вид ей было около тридцати, на лбу и вокруг глаз уже сгущались первые следы увядания — мелкие морщинки, — а тонкие, огрубелые в работе руки и опущенные плечи говорили о многих лишениях, перенесенных в немецком плену. И все же здесь она казалась красивой. Живучая красота ее, обескровленная невзгодами войны, казалась в сырой сумрачной яме, в ста метрах от вражеской линии, неожиданной, как яркий свет среди тьмы. И Доброполову вновь вспомнились мальвы, чудом уцелевшие под окном разбитого домика…

— Здравствуй, хозяюшка, — приветливо поздоровался он. — Вот как ты устроилась. Дай-ка водички попить…

Он вытер пот со лба, поправил портупею и полевую сумку. После часового ползания на животе с затаенным дыханием ему было особенно приятно разговаривать полным голосом.

Аксинья Ивановна живо соскользнула с постели, ковшиком зачерпнула в кадке воды, подала… Движения у нее был легкие и плавные.

Бойко лукаво взглянув на Доброполова, как бы спрашивая: «Ну, что — какова!»

Володя Богатов, сидя на краю ящика, продолжал щекотать ягненка, называя его мохнатым чертенком…

— Митяшка спит уже? — спросил Доброполов таким голосом, словно спрашивал о своем сыне.

Лицо Аксиньи Ивановны засияло от радостного изумления.

— Митяшка? А вы откуда же знаете Митяшку мово, товарищ командир?

— Как не знать, Аксинья Ивановна? Мы всех вас знаем. Картошку не бегала нынче копать? — подмигнул Доброполов и засмеялся.

— Ой матушки! — всплеснула руками женщина. — Да как же ее теперь копать, картошку-то? Неужели вы и это видели?

— Все видел. И как немцы на тебя не меньше полсотни мин истратили — тоже видел…

— Так это вы тот… тот товарищ командир, — смутилась Аксинья Ивановна и зарумянилась до самых ушей. — Спасибо вам… за подарок, — чуть слышно произнесла она.

Здесь вдруг произошло нечто неожиданное. С нар послышался какой-то хриплый шум, словно кто начал раздувать прорванные меха. Живой труп зашевелился, и Доброполов сумел разобрать только четыре слова.

— Спаси… от… Осподь… Красную Ар… армию, — прохрипела старуха и снова затихла.

Все переглянулись. Володя Богатов, оставив ягненка, уставился на нары вытаращенными глазами. Бойко принялся старательно вертеть папироску. Молчание нарушил Володя, — может быть, затем, чтобы притушить собственное волнение.

— Хозяюшка, а чем вы этого маленького дьяволенка кормите? — громко спросил он. — Ему безотказно молочка требуется, а мамаши его я здесь не вижу.

— Мы пойло ему готовим из теплой водички и мучицы. Для него и бережем, тратим по горсточке. Немцы-то овечку сожрали и еще двоих ягненочков, а этого мы сберегли, — ласково объяснила Аксинья Ивановна. — Садитесь, товарищи командиры, я бы вам чайку скипятила, у нас тут и печка-чугунка приспособлена, да бойцы запретили огонь разводить. Стреляет, змей проклятый. У самой погребушки две мины положил…

— Не попадет, Аксинья Ивановна, не бойсь, никогда не попадет, — весело сказал Бойко, игриво посматривая на женщину и подкручивая пушистые усики. — Мы вокруг вашего блиндажа заколдованную черту провели. От нее снаряды, как мячи, будут отскакивать.

Аксинья Ивановна засмеялась слабым грудным смехом. На ее порозовевших щеках обнаружились ямочки, отчего помолодевшее лицо ее стало еще более привлекательным. Она все больше нравилась Доброполову.

— Вы, Аксинья Ивановна, насчет чая не беспокойтесь, — остановил он ее. — Пожалуй, нынче нам чаек распивать будет некогда. Уж как-нибудь в другой раз. — Доброполов взглянул на часы. До начала переправы оставался ровно час. Это время казалось теперь ему очень ценным. Аксинья Ивановна все ласковее и внимательнее поглядывала на него, и от этого взгляда на сердце его просыпалось полузабытое чувство, иссякшее за время боев и тяжелых походов.

«Что это — никак повеяло семейным теплом?» — подумал он.

С затаенным вниманием он стал следить за движениями женщины, за мягкими линиями ее тела, вслушиваться в ее приятный голос, ловить ее ласковые взгляды. То счастливые и радостные, то мрачные и скорбные воспоминания закружились в его сознании — воспоминания о жизни, которую он оставил за порогом войны.

Ему вспомнилась женщина, самая близкая из всех, каких он знал. Она прошла с ним лучшую пору его жизни, делила с ним счастье и горе, помогала в работе, радовалась его успехам. Она подарила ему сына, и это было самое драгоценное из того, что она могла ему дать. Но вот надвинулась военная гроза, и он потерял ее…

Сердце Доброполова сжалось от мучительной боли. Глаза Аксиньи Ивановны напомнили ему жену Ирину. Конечно, она был красивей этой, мало знакомой ему, чужой женщины, моложе, культурнее, но она так же заплетала свои волосы, так же укладывала их вокруг головы, и цвет их был еще нежнее, чем у Аксиньи Ивановны, и в глазах у нее было что-то общее с ласковыми глазами хозяйки этого погреба.

Сравнение пришло помимо воли. Оно затронуло вечно живую, болезненно-чуткую струну, и Доброполова охватило страстное волнение. Это была любовь ко всему поруганному, и ярость, бесстрашие и ненависть к тем, кто отнял у него любимую женщину, сына… И ему захотелось поскорее броситься в огонь вместе со своей ротой, схватит врага за горло. Он нетерпеливо посмотрел на часы…

Бойко разошелся во-всю, рассказывая какую-то смешную историю. Вдруг упругая и плотная, как морской вал волна воздуха ударила через открытый люк в погреб, погасила свет гильзы, наполнила подземелье пылью, смрадным запахом взрывчатого вещества. Все на минуту оглохли. Чихая и кашляя, Бойко кинулся наверх.

Митяшка тоненько крикнул:

— Ма-ама!

Жалобно, совсем по-детски, заблеял ягненок.

Доброполов осветил электрическим фонариком пол, отыскивая упавшую гильзу.

— Ничего, ничего, — успокаивал он. — Теперь тут три наката. Не страшно.

Еще три взрыва, но уже подальше, потрясли погреб.

— Мамка, я уже не боюсь! — раздался в углу детский голосок. — Ишь, пло-клятые как стлеляют!

Доброполов погасил фонарик, хотел зажечь спичку и вдруг наткнулся в темноте на Аксинью Ивановну. Женщина дрожала мелкой дрожью испуга, свойственной в минуты близкой опасности даже самым бесстрашным людям.

— Не бо-йся, Аксинья Ивановна, — тихо проговорил Доброполов и легонько обнял женщину за плечо. — Нынче мы заклепаем его поганую глотку.

— А я не боюсь, а я не боюсь! — снова откликнулся из угла детский веселый голосок.

— Ишь, герой. От горшка три вершка — засмеялся Володя Богатов.

Доброполов зажег фитиль гильзы, осмотрелся.

Старуха хрипела и стонала, и черные провалы ее глаз казались еще страшнее. Аксинья Ивановна сидела на нарах, прижимая к груди Митяшку. Бледное лицо ее было спокойно.

— Мама, они уже не будут стлелять. Я буду спать, — сказал Митяшка и, освободившись из рук матери, свернулся под боком у бабушки.

Подчиняясь необъяснимому порыву, Доброполов подошел к нарам, сначала легонько дернул мальчугана за пухлую пуговку носа, потом крепко поцеловал его.

Острые и настороженные, как у зверька, глаза, блеснули перед ним.

— Сразу видать — у самого есть детки, — сказала Аксинья Ивановне.

— Был сынок, хозяюшка…

— А где же он теперь? Помер, небось?

Доброполов тяжко вздохнул, не сразу ответил:

— Не своей смертью… Семью мою теперь не сыщешь, Аксинья Ивановна. Закопал их немец под курганом в Кубанской степи… Эвакуировался наш колхоз, ехал целым обозом — хлеб везли, скот гнали. Отъехали километров 70 — немец их танками и перехватил… Эсэсовцы покосили их из автоматов. Узнал я об этом только в этом году от председателя соседнего колхоза, — письмо от него получил. Где сынок мой и жена зарыты, — после войны буду искать. Степь Кубанская широкая, что море — человек в ней теряется, как иголка.

В погребе водворилось молчание. Аксиньи Ивановна скорбно смотрела на Доброполова, потом сказала тихо и просто:

— Товарищ командир, ежели что нужно вам и вашим бойцам, я сделаю. Окопы рыть, белье постирать… Что велите, то и сделаю…

— Спасибо, хозяюшка, большое спасибо, — поблагодарил Доброполов.

— У меня муж-партизан тоже пропал в этих лесах, — еще тише добавила она.

В это время снаружи послышалось натруженное дыхание ползущих людей, глухие стоны.

— Сюда, сюда… Осторожней, — запыхавшись, командовал кто-то шопотом. Откинув крышку входа и заслонит собой звездное небо, в погреб сначала просунулась тоненькая хрупкая фигурка в короткой серо-зеленой юбке. Это была медсестра санитарной роты Маша Загорулько. С необычайной ловкостью она поддерживала своими маленькими, сильными рукам чьи-то безвольно свисающие ноги в больших сапогах со стертыми подковками.

Связной Володя кинулся к ней и санитару на помощь, и в погреб бережно был опущен новый гость в изорванной до пояса окровавленной шинели. Доброполов узнал своего пулеметчика Никиту Ветрова, склонился над ним. На правом бедре его уже лежала пухлая марлевая повязка, пропитанная теплой яркой кровью. Давно небритое лицо покрылось слоем пыли, глаза смотрели сердито. Увидев Доброполова, он перестал стонать.

— Как же это ты, Ветров, поддался немцу? — желая подбодрить пулеметчика, сказал Доброполов.

— Попал… с…сука! — прохрипел Ветров. — Пулемет расшиб… жалко…

— Отойдите… Не мешайте, товарищи! — строго прикрикнула Маша.

Аксинья Ивановна глянула в лицо бойца.

— Воду он мне приносил из речки… — вздохнула она и отвернулась, закрыв рукавом глаза.

Ветров, услышав ее голос, с живостью повернул к ней лицо, искаженное судорогой боли, тихо и ласково вымолвил:

— Аксиньюшка…

И Доброполов заметил в суровых глазах этого пожилого человека то же самое, что было во взглядах Бойко, Пуговкина, Сыромятных, когда они заговаривали об Аксинье Ивановне.

— Вот тебе и работа, Аксинья Ивановна, — сказал Доброполов. — За раненым будешь ухаживать. А теперь, до свиданья. Будем живы — встретимся…

Он протянул Аксинье Ивановне руку. Она ответила слабым рукопожатием. Доброполов взглянул на часы. До начала переправы оставалось 15 минут. Он стал подниматься по лестнице и, когда уже был наверху, кто-то схватил его за рукав.

— Товарищ командир… — услышал он торопливый взволнованный шопот.

Доброполов обернулся. Из сумрака на него смотрели светящиеся глаза Аксиньи Ивановны. Она совала ему в руку какой-то маленький тряпичный узелок.

— Возьмите, товарищ командир… От меня и моей мамушки. Храни вас господь. За Митяшку, за всех нас, что живы…

И не успел Доброполов что-либо ответить, как теплые руки обвили его шею, короткий сильный поцелуй ожег щеку.

Послышался свист снаряда. Доброполов быстро столкнул женщину обратно в погреб…

IV

Пропахший болотной гнилью, плоский, недвижимый туман выстилался над Нессой. Доброполов окунулся в него, как в холодную воду, полз, осторожно передвигая ноги. За ним неслышно скользил связной Володя. Немцы, выпустившие недавно несколько тяжелых мин, не стреляли. Тишина ночи нарушалась только сонным бормотаньем лягушек. Берег казался безлюдным, но Доброполов слышал дыхание своих людей; ему казалось даже, что он чувствует запах их пота. За каждым кустиком, в каждом наскоро вырытом окопе притаились бойцы. Он натыкался на них в темноте, и они, желая показать, что узнали своего командира, произносили еле слышным топотом: «товарищ старший лейтенант…»

Над рекой, там и сям, безмолвно вспыхивали ракеты, горели ровным предостерегающим светом. Где-то далеко, за лесами, на вражеской стороне поднималось красное, как кровь, зарево. В нем растворялся блекнущий предрассветный свет звезд.

Доброполов дополз до наспех вырытого ротного командного пункта, который был в пятидесяти шагах от разрушенного домика, почти у самого берега. Возле укрытия он заметил приникшую к замаскированной кустарником насыпи долговязую фигуру Евсея Пуговкина. Можно было подумать, что спит, но нагнувшись к нему, Доброполов увидел строгий блеск глаз, нацеленный в сторону врага автомат.

Доброполов опустился под навес укрытия. На правой щеке его теплилось ощущение поцелуя Аксиньи Ивановны, сердце билось легко и радостно. Не в силах больше сдерживать любопытства, он вынул из полевой сумки узелок, нажал кнопку фонарика. Он хотел уже развязать пестренький, расшитый голубыми узорами платок, но в этот миг послышались чьи-то шаги. «Скажут еще — перед боем пустяками занимается командир», — смущенно подумал он и, торопливо взглянув на ручные часы, которые показывали без пяти минут два, быстро сунул узелок обратно в сумку, вышел из укрытия. Перед ним стоял Валентин Бойко.

— Саперы уже на том берегу, — прошептал он. — Работают ловко.

— Помимо Ветрова никто не ранен? — спросил Доброполов.

— Никто, товарищ старший лейтенант.

— Вот и хорошо… Совсем хорошо, — сказал Доброполов, удивляясь мягкости своего голоса и глядел в ту сторону, откуда должна была взвиться зеленая ракета — сигнал к переправе.

— Вы идете первым, Бойко. Понимаете — первым… Забейте еще один гол в фашистские ворота, — шепнул он и пожал руку лейтенанта. — Желаю успеха!

Бойко исчез.

«Что же это такое там в узелке? Что такое они с бабкой могли мне подарить», — беспокойно думал он. — «Погляжу утром, как управлюсь с фрицами… Но как она похожа на мою Иринку… Эх, брат Доброполов, не ко времени развлекаешься… Размяк совсем, агроном», — упрекнул он себя.

Вдруг зеленое сияние вспыхнуло над ближайшей высотой — вправо от усадьбы, и в ту же секунду Доброполов увидел, как от насыпи неслышно отделилась фигура Евсея Пуговкина. По всему берегу словно пронесся легкий шорох ветра.

И все вокруг сразу преобразилось, стало необыкновенным, значительным — и начавшее светлеть небо, и белый предутренний туман, и запахи болотных трав, и каждый самый незначительный звук.

— Пойдем, Володя, и мы, — прошептал Доброполов связному.

— Возьмите свой автомат, — сказал Богатов… И они тронулись в опасный путь. За ними неотступно следовали связные всех трех взводов.

Туман над Нессой сгущался. Он подымался не выше полутора-двух метров над землей, и людям, встававшим во весь рост, едва накрывал голову. Такие низкие туманы часто залегают ночами в лесистых болотных местах и как бы созданы самой природой для скрытных передвижений.

Ширина Нессы на участке Доброполова едва достигала тридцати метров, за нею следовала полоса болот шириной в километр, а дальше круто поднималась покрытая редким орешником высота…

Немцы все еще, повидимому, не ждали переправы именно здесь, через топкое болото, отделявшее Нессу от высоты. Их внимание было направлено туда, где горбился взорванный ими мост, и большак, разрезавший лес надвое, вел к старинному маленькому городку со множеством церквей. Этот городок лежал за высотой, которую предстояло взять Доброполову.

При всем старании он не мог руководить переправой так, как ему хотелось. Нельзя было присутствовать сразу во всех местах, в тумане и темноте видеть движение всех сразу. Да в этом и не было необходимости. Как только колесики военной машины пришли в движение, люди, охваченные единым стремлением, рванулись вперед и Доброполову оставалось только направлять этот могучий поток.

Но это был не слепой поток. В нем сливались воедино множество усилии и воль, устремленных к одной цели. Люди были разные — одни ловчее, проворнее, смелее, опытнее в науке войны, другие — менее сильны и ловки, менее решительны и храбры, но те и другие неудержимо двигались вперед.

Теперь уже воля высшего командования перелилась в младших командиров — этих первых и важнейших мастеров боя, подлинных тружеников войны со скромными лычками на погонах. От них теперь зависело, точно ли в назначенный срок придет та или иная группа бойцов к своему месту и сумеет ли она стать силой, способной нанести удар.

Колесики механизма вертелись… И всем хотелось, чтобы они вертелись как можно быстрее, без заминок — в полной тишине и чтобы это движение как можно дольше не было замечено противником.

Как бы в ответ на это желание Доброполова и всех бойцов, снова кто-то невидимый и мудрый нажал на рычаг военной машины.

Тяжелый грохотом наполнилась ночь и в грохоте этом потонули нечаянные всплески реки, дыхание людей, шелест и треск раздвигаемого камыша и боярышника. Орудия и минометы били на участке взорванного моста, все еще приковывая внимание немцев к ложной переправе и отвлекая их от настоящей…

Редеющий с каждой минутой мрак короткой июльской ночи вспыхивал сухим, злым светом.

Бревенчатый плотик, на котором тесной кучкой сгрудились десять человек, в том числе шесть пулеметчиков из взвода Бойко, страшно медленно, как казалось Доброполову, пересекал Нессу в наиболее широкой ее части. Сжимая автомат, Доброполов сидел на корточках, напряженно всматриваясь в выступающий из тумана противоположный берег. Грузный «Максим» стоял на плоту в полной готовности со вложенной в медную пасть лентой. Бойцы теснились возле ротного командира со всех сторон, — на правое плечо давил неуклюжий угрюмый Сыромятных, слева прижимался, чтобы не свалиться в воду Евсей Пуговкин. Связной Володя плыл рядом, одной рукой придерживаясь за плот, а другой держа над головой автомат.

И всюду, куда ни бросал взгляды Доброполов, он видел плывущих в тумане и идущих вброд по самое горло в воде людей. Некоторые перебирались по связкам из тонких жердей, другие плыли, сидя верхом на досках. Несмотря на орудийный гром, можно было уловить обычное бормотанье воды, хриплое дыхание, вырывавшееся из десятков грудей. Вдруг орудия справа умолкли и тотчас же загремели слева, но реже и глуше. Это напомнило Доброполову известную веселую игру. Немцы оказались в роли человека с завязанными глазами, вынужденного ловить ускользающего противника по звуку. Высокий камыш противоположенного берега уже потрескивал под натиском переправившихся людей. На досчатых плотиках, корытообразных лодках и просто на плечах они перетаскивали плоские ящики с минами, коробки с патронами и автоматными дисками.

Затянутое легким туманом небо светлело, и позади, на востоке, уже окрашивалось мутным багрянцем. Ракеты, повисшие над речкой и болотом, с каждой минутой горели все бледнее и казались ненужными перед всесильным светом наступающего утра.

Плотик уткнулся в густой камыш. Доброполов слез осторожно, стараясь не замочить автомата. Холодная вязкая жижа охватила его до пояс, стянула словно железный обруч. Лекарственный запах какой-то неизвестной болотной травы щекотал ноздри.

Пулеметчики сняли с плотика станковый пулемет, понесли вперед, прямо через камыш. Вся рота уже была на этом берегу. Внезапно к глухому рокоту орудий, стрелявших где-то слева, присоединилась, точно новая басовая партия в огромном оркестре, артиллерия, призванная прикрывать штурмующую пехоту. Артиллерийская подготовка началась, и сразу все, что происходило до нее, померкло.

Доброполов уже не думал ни о чем, кроме одного — за время этой огневой бури успеть пройти болото, и как можно ближе подобраться к окопам немцев. Он хотел подать какой-то сигнал, что-то крикнуть, но в этом уже не было нужды. Бойко, Пуговкин, Сыромятных и вся рота кинулись напролом, через камыш. И он тоже бросился вперед. Ноги его проваливались в противную болотную слизь. Расщепленные будылья камыша хлестали по лицу, рвали шаровары, впивались в тело кинжальными остриями.

Подняв автомат, задыхаясь, обливаясь потом, Доброполов лез вперед, то опускаясь в воду до пояса, то выбираясь из нее на скользкие и зыбкие кочки и снова погружаясь в темные хлюпающие провалы. Вдруг он вспомнил:

«Табак! — Чорт возьми, кисет с табаком он-то забыл вынуть из кармана. Теперь намок он, и нечего будет покурить там, после всего этого…».

— Володя! — с досадой крикнул он прыгавшему рядом с ним с кочки на кочку связному. — Кисет-то у меня промок…

Володя что-то ответил, но Доброполов не расслышал. Казалось, сотни громадных молотов били по огромной наковальне. От звенящих ударов поеживалась и кряхтела земля, вздрагивал и потрескивал воздух. Быстро взмывающий и сразу обрывающийся мощный шум примешивался к общей канонаде, словно из огромных котлов разом выпускали большое количество пара. Это завели свою грозную песню «Катюши», расставленные где-то позади. Их залпы сопровождались желтыми зловещими сполохами. Сотни раскаленных добела стрел вылетали из-за холма и неслись на запад, образуя огненный полосатый свод…

Выстрелы и грохот разрывов, доносившихся со стороны вражеского переднего края, слились воедино. Сквозь низкий редеющий туман была видна поднявшаяся над высотой сине-багровая стена пыли, пламени и дыма…

— Свят, свят, свят… — услышал Доброполов рядом с собой чей-то хриплый голос. — Разрази его, аспида… Не дай ему подняться, ныне и присно и во веки веков… Матушка артиллерия… Наддай!.. Жарни еще!.. Так его!.. Так!.. — приговаривал Пуговкин. Длинноногий и сутулый, в короткой шинели, поседевшей от росы, он напоминал журавля, шагающего по болоту.

Дыханье смерти уже витало где-то близко. Пока смерть разгуливала над передним краем немцев и пожинала там свою обильную жатву, пока клокотал огонь русских орудий и неприятель не смел высунуться из окопов, Доброполов спешил как можно больше отхватить у него этого невылазного жидкого месива, кишащего всякой болотной тварью.

Но вот болото кончилось, и люди с облегчением выбрались на узкую твердую полоску ровной, как стол, сухой поймы. Каждый вынес на себе не менее пуда грязи, стекавшей с шинелей и сапог, как кисель, все были черны, как дьяволы. Но огорчаться этим никому не пришлось, да и не было времени. Лишь один Пуговкин отвел душу облегчающим матерком, с ожесточением сплюнул:

— Вот уж фрицы никогда бы сюда не полезли… Ни в жизнь…

Залегший рядом Сыромятных согласился:

— Что и говорить, немчура — сволочь аккуратная: воевать любит в белых рукавичках…

Стена разрывов все еще колыхалась впереди. Туман ходил над поймой волнами, смешиваясь с едким косматым дымом. Воздух над головами шипел и взвизгивал, а небо румянилось все ярче, как будто широкий занавес поднимался над землей…

Доброполов лежал в промоине с сырым кочковатым дном. Сердце его билось неровно — трудными мучительными толчками. Из горла вырывался отрывистый хрип. От ног до самой груди подбирался ознобный холодок. Брюки, разорванные на коленях, и даже гимнастерка были мокры, облеплены липким илом.

«Заметили ли немцы мою роту?.. А солнце еще не всходило… И буду ли я жить, когда оно взойдет?» — вспыхивали бессвязные мысли.

Орудия продолжали греметь. Доброполов осмотрел в бинокль пойму, выступающий из тумана холм, поросший редким орешником, зияющий многочисленными воронками, точно рваными ранами.

Там, на этом холме, были немцы. Чуть заметно выступала желтая глинистая полоска их окопов. А ниже, меж кустов, обязательно притаился какой-нибудь дзот. Русские снаряды пока приглушили его, если не расковыряли совсем; он молчит, но в нем сидит, зажав уши, чтобы не оглохнуть от разрывов, насмерть перепуганный немец… Он считает пока благоразумным не подходить к амбразуре, но как только смолкнет артподготовка, он судорожно схватится за рукоятку пулемета и будет строчить до беспамятства, пока удачно брошенная в дзот граната не размозжит его тупую башку…

Доброполов так ясно представил себе немецкого пулеметчика, что в горле его сразу же сгустился едкий обжигающе комок.

Он перевел взгляд на связного Володю. Ему нравился этот пухлощекий мальчик — скромный, тихий, дисциплинированный. В часы затишья Володя всегда занимался каким-нибудь детским делом; что-нибудь мастерил, выстругивал из дерева просто так, ради забавы. И свой автомат он любил по-детски, не как солдат, строго относящийся к своему оружию… Он часто собирал и разбирал его и всегда с наивно-изумленным видом… В селах к нему приставали какие-то бездомные собачонки, пузатые шарообразные щенки бежали к нему, признательно помахивая хвостиками. Котят и щенков Володя даже заносил в окопы, то они жили с ним недолго — до первого выстрела, потом убегали…

Доброполов представил себе, как пулеметная очередь немца прошивает Володю и невольно закрыл глаза… «Пошлю его за чем-нибудь в тыл, пусть не толкается тут», — решил Доброполов.

Володя, словно почувствовал на себе его взгляд, — оглянулся, улыбнулся по-детски застенчиво и смущенно.

Нет, Володя не был солдатом, хотя уже не раз ходил под огонь и даже хвастал, что однажды скосил из автомата троих немцев. Доброполов ему не верил. Володя не был Пуговкиным, опытным и ловким солдатом с повадками старого лесного охотника; ничего не было в нем и от угрюмого Сыромятных, о его тяжелой злобой к врагу, и от хозяйственно-расчетливого колхозного бригадира Ветрова, который страшно скупился на патроны и расходовал пулеметную ленту только при острой необходимости.

Глядя на Володю Богатова, Доброполов почему-то вспомнил вчерашний разговор с Бойко о ценности жизни, о тех, кто остался в усадьбе — о Митяшке и его матери, подарившей ему этот неожиданный поцелуй, — самый значительный поцелуй за всю жизнь. Этот поцелуй простой, малознакомой женщины оставил в душе Доброполова какую-то неясную радость, словно обнажил глубокий смысл всего происходящего в это утро… Все вокруг Доброполова приобрело остро разящую значительность и неповторимость. Он почувствовал, что жизнь и смерть сходятся в это утро как-бы вплотную, готовые к грозному, непримиримому поединку. Кустики травы с серебряным налетом росы, рассеивающиеся хлопья тумана, розовое небо, грибной запах земли — все это было не такое, как всегда, в прежних сражениях…

Каждый клочок земли, каждая травинка, казалось, кричали Доброполову:

— Смотри, человек: тому, что вокруг тебя, нет цены. Это жизнь! Все это принадлежит тебе. Ты — в нас и мы — в тебе. Держись за нас крепче. Убей смерть, убей — и живи!

Снаряды все еще проносились над головами, и вихри разрывов взвивались к небу. Лежал, согнувшись вдвое, точно готовый к прыжку, Евсей Пуговкин, за ним, боком припав к земле, — ефрейтор Сыромятных, далее — еще несколько бойцов из взвода Бойко. Сам Бойко горбился в свежей неглубокой воронке. Вот он повернул молодцеватое, чуть побледневшее лицо, махнул рукой. Доброполов в ответ показал левой рукой во вражескую сторону, а правой, сжатой в кулак, энергично взмахнул три раза, как-бы вбивая в землю невидимый кол…

По свистку Доброполова рота проползла еще шагов двадцать, придвинулась вплотную к разрывам. Ударил последний орудийный выстрел — и такая свалилась на землю мгновенная тишина, что Доброполов чуть не вскрикнул от неожиданности. Артиллерийская подготовка закончилась. Все бойцы и сам Доброполов продолжали лежать, не двигаясь. Внезапная тишина как-бы прижала всех к земле. Это был момент начала атаки — всего несколько мгновений, когда самые бесстрашные люди чувствуют мучительную нерешительность…

На какую-то долю секунды Доброполов ощутил во всем теле противную слабость, но тут-же преодолел ее и, стиснув зубы, вскочил, свистнул в свой свисток, широко взмахнул рукой. Первым поднялся Бойко, за ним — Пуговкин и Сыромятных. Потом, медленно, точно земля не отпускала их, стали вставать остальные бойцы и, зачем-то оглядываясь назад, сутулясь и пригибаясь, тяжело побежали вперед…

И снова Доброполов подумал, что жизнь и смерть сходятся в решительной схватке. Бежал Сыромятных, прыгая через рыхлые, черные воронки, опустив голубовато-поблескивающий штык, рядом с ним семенил коротконогий маленький пехотинец в мокрой шинели. Бежал Пуговкин, и Доброполов видел его угловатую спину, мелькающие каблуки облепленных грязью сапог.

Пологий скат высоты, поросший редким орешником, был залит розовым сиянием разгорающегося утра. Всходило солнце, и первые его лучи озарили весь пышно-зеленый холм. На землю хлынула такая величественная, все охватывающая волна света, что Доброполов невольно зажмурился. Ему захотелось остановиться, осмотреться, побольше вдохнуть воздуха…

Свистящая струя свинца смяла это желание. Она забила сначала откуда-то слева, потом справа, потом обе они скрестились низко над землей, как невидимые острые мечи. К пулеметам присоединился сухой стрекот автоматов, льющих смертельный ливень прямо в лоб атакующим.

Многослойный однообразный свист стлался над травой. Пули срезали, как бритвой, кусты полыни, двухцветные гроздья «Иван да Марьи», щелкали по ветвям орешника. Точно знойный ветерок ходил по полю…

Доброполов полз от одной воронки к другой, от куста к кусту, по высокой густой траве, такой мокрой от росы, что в ней можно было купаться, рядом с ним по-пластунски полз Володя. Побледневшее юное лицо его выражала все то же детское доверчивое недоумение…

Доброполов остановился, знаком поманил его… «Нет, сегодня я его не возьму с собой, отошлю в тыл», — подумал он. Он чувствовал себя так, будто кого-то обманывал в чем-то, или хотел украсть эту чистую ребячью улыбку — это напоминание о себе самом, жадно желающем сохранить свою жизнь…

Он достал из сумки карандаш, книжку донесений и стал быстро писать. Рука его дрожала, выводя какие-то каракули…

Володя смотрел на командира готовностью выполнить любое, самое опасное поручение.

Доброполов протянул связному донесение, строго приказал:

— В штаб батальона… Немедленно…

Володя не двигался, умоляюще смотрел на Доброполова.

— Опять без меня пойдете в атаку, товарищ старший лейтенант, — обиженно проговорил он.

— Не разговаривать… Выполняй приказание, — грубо крикнул Доброполов и махнул рукой.

— Есть итти в штаб батальона, — покорно ответил Володя и исчез в траве…

Доброполов посмотрел ему вслед так, как смотрел бы на своего единственного сына…

V

Сколько времени прошло от начала атаки — час или больше, — Доброполов не знал. Он потерял ощущение времени. Все окружающее и сам он как-бы растворились в бушующем огне минных разрывов, в дыму, в горькой пыли, в громе и визге металла… Как в бредовом тумане, увидел он трупы Евсея Пуговкина и маленького коротконогого бойца, оставшихся лежать у кустов орешника, обглоданных осколками и пулями. Обида, ярость и жалость сдавили его горло, и это ощущение тяжелого удушья так и осталось на все время боя в его груди.

«Славный солдат был Пуговкин… — Осиротела рота, осиротели товарищи»… с горечью думал он.

И еще видел он недвижные, разметанные в траве тела других старых бойцов и одного сержанта-кавказца, так и не выпустившего из окостенелых рук винтовки, слышал крики и стоны, видел, как мелькало меж кустов курносое с выбившимися из-под пилотки русыми кудрями лицо Маши Загорулько, храбро выносившей из огни раненых…

Он отдавал приказания и то бежал, то полз вперед и удивлялся, что еще жив, хотя смерть уже дважды зацепила своим когтем его фуражку, и минный осколок, как ножом, полоснул полевую сумку…

После того, как группа бойцом во главе с Сыромятных забросала гранатами немецких пулеметчиков, бивших отчаянными очередями во фланг наших цепей, Доброполов внезапно очутился впереди своей роты. Он увидел вдруг под ногами глинистый гребень вражеских окопов и в них серо-зеленые мечущиеся фигуры немецких солдат. Они быстро расползались по земляным щелям, как мокрицы при дневном свете. Их было не так уж много. На бруствере, в разрушенных снарядами блиндажах, на дне окопов мертвых было больше. Они лежали с заломленными руками и неестественно скрюченными ногами, с расколотыми, как спелые арбузы, головами, с обугленными спинами…

Над окопами катилось заглушенное автоматной трескотней «ура»… И все, что видел Доброполов, проплывало перед ним, как во сне — и страшные трупы, и какие-то грязно-зеленые лохмотья на безобразно взрытой земле, и вороха медных блестящих гильз, и неузнаваемо-искаженные лица бойцов, в каком-то безумном опьянении расстреливающих из автоматов столпившихся, как баранье стадо, в углу траншеи немецких солдат…

И еще помнил Доброполов, как с диким конским храпом пробежал мимо него Сыромятных. Он мчался прямо на троих жавшихся к стене развороченного блиндажа немцев, за которыми прятался высокий, с белым, как мел, лицом офицер. Один немец в глубоко надвинуто каске поднял руки, но другой, по-волчьи оскалясь, вскинул прыгающий автомат, и злая очередь стегнула по окопу… Казалось, пропал Сыромятных… Но нет! Не успел Доброполов помочь ему очередью своего автомата, как во-время упавший на землю и тем спасший себя уралец вскочил и страшным ударом пронзил немца штыком насквозь.

Высокий офицер бросил пистолет, поднял руки…

— Стой! — захотелось крикнуть Доброполову, но Сыромятных взмахнул штыком еще раз и еще…

…По обратному склону холма скатывались редкие беспорядочно рассыпанные цепи немцев. Их настигал, расшвыривал по полю минный и пулеметный шквал. Доброполов выпустил полный диск и, как-бы очнувшись от угара, увидел впереди, на взгорье, затянутый голубой мглой, весь утопающий в садах, старинный русский городок, с белеющими на солнце колокольнями.

Сердце его затрепетало от радости… Он еще раз окинул пьяными глазами завоеванную высоту и вдруг почувствовал, как горячий душный вихрь поднимает его, кружит в воющем мраке. На какую-то долю секунды он подумал, что исчезает из мира, и потерял сознание…

…Очнулся Доброполов, когда бой уходил далеко на запад… Где-то ревели танки, размеренно и глухо били орудия. Солнце покачивалось в удивительно чистом синем небе, а сам Доброполов плыл на каких-то воздушных, легких волнах. Он шире раскрыл глаза, пошевелился. Жгучая боль прожгла левую ногу от ступни до самого бедра… Перед глазами сутулилась чья-то спина в потемневшей от пота гимнастерке. Доброполов понял: его несли, он ранен, он жив… Жив!

«Жив, жив», — чирикнула где-то в кустах беспечная птичка, уже успевшая прилететь к своему гнезду.

Ветки орешника задевали Доброполова по лицу, осыпая душистыми, теплыми лепестками. Шелково шелестела трава под ногами санитаров. Доброполов поднял сначала правую руку, потом левую, ощупал голову, грудь, живот, правую ногу. Все на месте, все цело… Только нога — левая нога!.. Да чорт с ней, с ногой, — лишь бы сердце билось, лишь бы глаза видели это голубое, необъятное небо, и грудь вдыхала теплое дыхание мира!.. Жизнь! Эх, как хороша жизнь!

— Стой!.. — хрипло скомандовал Доброполов.

Санитар остановились, осторожно опустили на траву носилки. Измазанное грязным потом курносое сероглазое лицо Маши Загорулько склонилось над Доброполовым. Маша запыхалась, горячо дышала ему в лицо.

— Куда ты несешь меня, Маша? — тревожно спросил Доброполов и сделал попытку привстать.

— В санбат несу… Не шевелитесь, товарищ старший лейтенант. Вы ранены, — строго сказала Маша.

— Знаю. Погоди… Ишь, какая сердитая… Может, и рана того не стоит, чтобы людей утруждать… Тебе бы только побольше людей с поля боя таскать…

— Товарищ старший лейтенант… Не разговаривайте… Несите, товарищи санитары.

— Ну-ну, не горячись, Машунька. Дай отдохнуть людям… — Доброполов вытер рукавом пот с бледного лба, провел языком по сухим запекшимся губам. — Скажи, как рота? Бойко жив?

— Жив, товарищ старший лейтенант, жив. Он принял командование ротой… И Стременной, комвзвод второй жив… И Петрухин… — голос Маши радостно зазвенел в солнечной тишине… — А фрицы тикают, ой как тикают… И танки наши по шляху уже в город пошли…

— Что ты говоришь, Маша?.. А как же я?.. Эх ты, помощница смерти… Неси обратно… Сейчас же неси!

— Молчите, а то я вам… — и Маша шутливо замахнулась на Доброполова, засмеялась…

«А Пуговкин убит… И еще кто-то»… — силился припомнить Доброполов. Сердце его сжималось, и горлу подступала терпкая горечь. «Но высота наша!.. И этот городок с церквями наш. И над Нессой уже не будут свистеть снаряды… И Аксинья Ивановна теперь будет смело копать свою картошку…».

Доброполов улыбался… Новый приступ боли чуть не помутил сознания. Доброполов скрипнул зубами, — так не хотелось этой боли, так трудно было смириться с мыслью, что пришлось оставить роту… И как это случилось, что в последнюю минуту атаки он не видел Бойко, не успел сказать ему напутственного слова. Неизвестно — когда придется теперь свидеться? Да и придется ли?..

Доброполов попросил пить, и Маша поднесла к его рту фляжку с водой, пахнущей болотом. Санитары вновь подняли носилки, понесли. Доброполов впал в полудремотное забытье, но тотчас же очнулся в тревоге… Голубое, жаркое небо расстилалось над ним, как бездонный, охваченный штилем океан. Доброполов напряг скомканные мысли, силился припомнить что-то важное, забытое в горячке боя, и не мог… Но вдруг вспомнил: пестрый, расшитый голубыми узорами узелок — подарок Аксиньи Ивановны.

Как он мог забыть о нем?

— Маша, — заискивающе позвал он. — Слышишь, Маша?..

— Что еще такое, товарищ старший лейтенант? Вот чистое наказание мне с вами… Хоть бы до санбата полежали.

Доброполов попросил санитаров остановиться.

— Не серчай, Маша… Вот здесь, в моей сумке… Достань… одну вещь…

Девушка, недовольно хмурясь, порылась в сумке.

— Это? — спросила она, протягивая узелок.

Доброполов кивнул:

— Развяжи…

Жадными нетерпеливыми глазами он следил за пальцами Маши… Санитары с любопытством смотрели на Доброполова. Маша вытащила из узелка что-то аккуратно завернутое в вышитый платочек. Доброполов взял сверток, торопливо развернул. По бледному лицу его, покрытому капельками пота, разлилась широкая улыбка. В его руках оказалась трубка, маленькая коричневая трубка, отличной домашней работы неведомого лесного мастера. И еще в платочке лежали две связки листового желтого, как янтарь, табаку.

— Маша, а ведь это трубка, — как бы сомневаясь, тоном удивленного ребенка проговорил Доброполов.

— Трубка, товарищ старший лейтенант… Ой, боже… и что мне с вами делать?..

— И табак, Маша…

— И табак… Не разговаривайте, пожалуйста.

— Но ты не знаешь, помощница смерти, что это за трубка…

— Откуда я знаю, если это ваша трубка… Санитары, несите.

— Нет, постой. Закурить-то мне надобно…

Он вспомнил каменный мрачный свод погреба, маленького Митяшку, больную старуху, даже ягненка в ящике и засмеялся глубоко, растроганно, радостно…

— Ах ты, милая хозяюшка, Аксинья Ивановна! — проговорил он, и слезы выступили на его глазах. — Видать, трубка не простая, ежели ты подарила ее мне. И как ты догадалась, что для человека на войне это самый подходящий подарок. Ну-ка, Маша, помоги набить. Мой-то табачок в Нессе размок…

Маша, все больше нервничая и сердясь, быстро набила трубку, зажгла. Доброполов жадно затянулся, блаженно закрыл глаза…

Звенели оводы, посвистывала в орешнике птичка, сияло над головой просторное бесконечное небо, и орудия бухали все отдаленнее и глуше.

Смерть отступала на запад… А здесь было солнце. Оно словно пронизывало все существо Доброполова горячими лучами… Он пил теплый воздух полными глотками и, несмотря на раздирающую боль в ноге, задыхался от каких-то новых, доселе неведомых чувств.

— Маша!.. Ты скажи, все-таки, — не унимался он. — Где медсанбат этот самый?.. Куда ты несешь меня?..

— Вам лучше знать, товарищ старший лейтенант, куда я вас несу, — недовольно ответила Маша, — туда, где вам подарки дарят. Вот куда…

— Ого. Чуть не угадала… — засмеялся Доброполов. — Когда же ты успела разузнать? И кто мне подарил трубку?

— Молчите! — уже не на шутку рассердилась Маша. — Несем, товарищи. И что это за ранбольной — наказание одно!..

VI

Доброполов лежал под парусиновой крышей палатки медсанбата. Закрыв глаза, отдаваясь смутному течению мыслей, он с наслаждением слушал мирную убаюкивающую музыку ночи. Сонно гудели в Нессе лягушки, всюду, словно маленькие золотые колокольчики, спрятанные в траве, звенели сверчки.

Иногда чуть слышно вздрагивала от далеких глухих разрывов земля, да где-то в глубине, в ночном звездном небе, плыл, замирая, ворчливый гул самолета. Война за один день отдалилась от Нессы на несколько километров, и сюда доносились лишь ее грозные отголоски.

Желтый свет подвешенного к шесту фонаря скользил по серым лицам раненых, лежавших на носилках рядом с Доброполовым. Кто-то надрывно стонал и резко вскрикивал, кто-то бессвязно бормотал в бреду, поминутно звал сестру, прося пить… Тяжелый запах ран, напитанных кровью бинтов наполнял палатку, и тем благостнее казалось вливавшееся через вход дыхание ночи — теплый приторно-сладкий аромат сурепки и донника, горьковатый дурманящий запах мака.

Доброполов недавно очнулся после операции. Осколок тяжелой мины, весивший, по словам хирурга, не менее винтовочной обоймы, был вынут из его ноги. Нога со сломанной берцовой костью, туго зажатая в лубки и словно налитая горячим свинцом, казалась теперь Доброполову чужой, ненужной… Резкая, хватающая за сердце боль возникала порывами. От нее все тело покрывалось холодной испариной, к горлу подступала тошнота, голова тяжко кружилась…

Но вот боль исчезала так же внезапно, как и появлялась, и Доброполова сразу охватывало блаженное ощущение покоя… Тогда он снова мог слушать, как заливается под его носилками счастливый сверчок, как сладострастно гудят лягушки и где-то за полотняной стеной палатки тихо разговаривают люди…

В сознании Доброполова проносились беспорядочные картины боя — зеленый залитый солнцем холм, растерзанный куст орешника, под ним распластанное тело Пуговкина, предсмертный оскал немецкого автоматчика и квадратное, страшное в своей ярости лицо Сыромятных…

Где теперь рота? Где Валентин Бойко, Володя Богатов, которого он, Доброполов., так не хотел брать с собой в эту страшную атаку? Бойко, повидимому, уже закрепился на новой позиции, где-нибудь за городом с белыми церквями, а возможно, идет среди ночи по следам отступающих немцев.

И Маша Загорулько, которая доставила его в медсанбат и на прощанье смело поцеловала, тоже, наверное, шагает со своей санитарной сумкой — вместе с батальоном.

Поцелуй Маши остался на губах Доброполова как ощущение выпитой в знойный день чистой родниковой воды. Это ощущение слилось с воспоминанием о другом поцелуе, — как будто привидившемся во сне накануне боя.

Аксинья Ивановна была здесь рядом, и мысль об этом наполняла Доброполова волнением. Ему хотелось снова увидеть ее, чтобы яснее представить себе покойную Иришку, которая сливалась в его воображении с воспоминаниями о мирной жизни…

«Она еще не знает, что я здесь… А если узнает, не все ли равно? Разве мало здесь раненых? Ведь она даже не знает моего имени…» — с горечью подумал Доброполов.

Он вдруг почувствовал себя заброшенным, одиноким. Куда его теперь направят? Начнут перевозить из госпиталя в госпиталь, загонят куда-нибудь в далекий тыл… И будут там скука, тишина, казенные лица врачей, перевязки, хождение с костылем в больничном халате… Тоска зеленая! И главное, — никого вокруг, с кем прошел он многие сотни километров боевого пути. Будут другие, случайные, быстро меняющиеся соседи по госпитальным койкам, будут хорошие и плохие врачи и медицинские сестры, но не будет веселого, жизнерадостного Бойко, не будет связного Володи, отважного бывалого солдата Евсея Пуговкина, не будет Сыромятных… Оставшиеся в живых товарищи пойдут вперед все дальше, кто-нибудь из них будет убит или ранен, попадет в госпиталь, и вот конец, — распалась навсегда дружная, спаянная кровью, семья…

Доброполов ощутил вдруг такой приступ тоски по покинутым боевым друзьям, что застонал, сделал судорожный глоток, не имея сил подавить душивший его соленый комок… И в ту же минуту над ним склонилась голова в белой косынке. На него пристально и участливо смотрели карие, ласково светившиеся в сумраке глаза… Теплая рука взяла его за кисть, осторожно нащупывая пульс.

— Сестрица, — прерывисто дыша, сказал Доброполов. — Где Ветров?.. Никита Ветров?.. Боец моей роты…

— Товарищ ранбольной, не шевелитесь. Никакого Ветрова здесь нет, — ответила сестра.

— Как нет?.. Мой пулеметчик… Никита Ветров… Он был вчера ранен… — забеспокоился Доброполов.

— Товарищ ранбольной…

— Не ранбольной, а старший лейтенант, — рассердился Доброполов. — Я еще не в тылу, а на фронте… Позовите врача!

Сестра снисходительно улыбнулась. Она уже привыкла к самым неожиданным капризам раненых. Поправив под головой Доброполова подушку, ушла.

«Вот уже и ранбольной…» — с раздражением подумал Доброполов, и тоска еще больнее сдавила сердце. Голова в косынке снова склонилась над ним.

— Товарищ старший лейтенант, — робко сказала сестра, — хирург сейчас занят операцией… Я выяснила… Ветров эвакуирован в армейский госпиталь…

«Кончено, никого не осталось», — печально подумал Доброполов и, после долгого молчания, попросил:

— Сестрица набейте мне, пожалуйста, трубку… там, в сумке табак… — И когда трубка задымилась, он спросил более ласково и спокойно: — Как зовут тебя, сестрица?

— Катя…

— Катюша, значит. Грозное имя. Вот что, Катюша. Тут рядом живет женщина… Хозяйка этой усадьбы, жена партизана-лесничего, который погиб в этих лесах… Зовут ее Аксиньей Ивановной… Очень занятная молодая женщина. Просто знакомая, понимаешь… Но для меня это знакомство — самое большое в жизни… Ты, Катя, не улыбайся. Не думай, что тут вообще что-нибудь… Я видел ее всего один раз перед самым боем — в ту ночь, когда мы переправлялись через Нессу. Она даже не знает моего имени. Но это неважно…

Сестра слушала с любопытством. Доброполов поморщился от боли, продолжал:

— Может быть, ей нет до меня никакого дела… Все равно… В другое время я тоже прошел бы мимо нее… не заметил… Мало ли людей на белом свете? Дело в том, что первый кусок хлеба после того, как наши части заняли этот рубеж, Аксинья Ивановна получила от моей роты… Ты понимаешь? Этот хлеб понес ей через огонь мой лучший автоматчик Евсей Пуговкин.

Доброполов передохнул, словно пытаясь унять охватившее его волнение.

— Евсей Пуговкин носил ей хлеб Красной Армии под минами и пулями. Хозяйка с ребенком и старухой помирали с голоду, но мы вернули им жизнь… Пуговкин и все, кто был здесь… Пуговкина вчера не стало, Катя… Он пал, как герой…

Доброполов умолк. Сестра положила руку на его влажный лоб…

— Товарищ старший лейтенант, — умоляюще-ласково прошептала она. — Не надо больше говорить.

— Нет, сестрица, дослушай… Родных у меня, Катя, никого не осталось… Жену с сыном немцы расстреляли в сорок втором году. Так что остался я один, как штык на винтовке. Завтра вы отправите меня в тыл и, возможно, я не увижу больше ни этого берега, ни речушки, за которую мы пролили столько крови, ни тебя, ни этой самой Аксиньи Ивановны… И я хочу, грозная моя Катюша, чтобы ты пошла к ней, этой женщине, и сказала, что я, старший лейтенант Доброполов, хочу повидать ее и поблагодарить за подарок… Ты понимаешь, она подарила мне вот эту трубку. Это было все, что она могла мне подарить…

Катя, склонив голову, молчала… Когда она заговорила, голос ее дрожал…

— Товарищ ранбольной… старший лейтенант. Я скажу ей, кажется, я знаю ее. Она помогала нам носить воду.

— Сейчас же позови ее, Катюша… — Нетерпеливо попросил Доброполов.

— Хорошо. Я спрошу врача…

Доброполов лежал с закрытыми глазами. Неистовым звоном заливался под носилками сверчок. Ему вторили другие со всех концов палатки. Тяжело вздыхала под орудийными ударами земля. Эти вздохи становились все глуше, и трели сверчков сливались в сознании Доброполова, погруженного в дрему, в сладко волнующую музыку.

Но вот к музыке присоединились какие-то басовые голоса, и загремела она мощными раскатами, как многотрубный оркестр, как шумящее под ветром море. Она заливала сердце Доброполова восторгом, и он, словно окунаясь в ее волны, задыхался от бурных, подмывающих звуков…

Потом девичьи голоса повели знакомую, щиплящую за сердце песню… Доброполов силился уловить слова этой песни и не мог, а песня текла и текла, как тропинка меж зреющих хлебов…

И вдруг Доброполов увидел свою Иринку… Она шла по степной дороге — плыла навстречу ему из голубого сияния, улыбаясь счастливой, беспечной улыбкой. Ее косы были уложены на голове двумя золотистыми жгутами и кожа на обнаженных руках была смуглой от знойного кубанского солнца…

— Иринка!.. Иринка!.. — замирая от радости, крикнул Доброполов… Выбеленные до ослепительной белизны стены хаты-лаборатории вдруг сдвинулись вокруг него. Жаркое июльское солнце пронизывает прозрачные стекла окон, и Иринка в своем девичьем платье помогает ему отбирать тяжелые крупные колосья сортовой пшеницы…

— Федя… Ведь это Гостианум[1]… Гостианум… Гостианум… — повторяет она звонким голосом.

— Чепуха! — вырвался откуда-то веселый голос Бойко. — Гостианум на войне — копейка…

— Нет! — гневно крикнул Доброполов. — Нет!..

Опаляющая боль перехватила его дыхание… Он открыл глаза… Катя осторожно вытирала бинтом с его лба холодный пот…

— Товарищ старший лейтенант… И надо же так волноваться, — с упреком проговорила она. Рядом с ее головой Доброполов увидел другую — не такую, как во сне, но похожую на нее, как будто постаревшую за несколько мгновений — такие же уложенные вокруг головы ржаные волосы, печальный и тревожный взгляд.

— Пришла, хозяюшка, — засиял Доброполов, окончательно приходя в себя. — Ну, давай руку… Спасибо тебе за подарок… Отличная трубка… Ей-богу… отличная… Будет память… — Он пожал дрогнувшую руку женщины своей слабой рукой.

Аксинья Ивановна быстро наклонилась к нему:

— А я и не знала… Оказывается, и вас ранил змей проклятый…

— Ранил, Аксиньюшка… Но я буду жить… Немца-то погнали как… Слыхала?

— Милые!.. голубчики!.. — обрадованно зашептала Аксинья Ивановна и склонилась на корточки перед носилками…

— Сколько радости-то!.. И солнышко будто другое… И мы из погребушки, как жуки, повылазили…

— И Митяшка? — уже весело спросил Доброполов.

— И Митяшка… Бегает нынче весь день, как козленок. И бабку вытащили на свет божий. Шалашик мне бойцы уже состроили… В шалаше мы сейчас и ночуем…

Аксинья Ивановна жадно всматривалась в лицо Доброполова, склонялась к нему все ближе. Он чувствовал ее взволнованное дыхание, какой-то особенный, густой лесной запах, струившийся от ее кофточки, теплоту близко приникшей к нему груди…

— Пуговкин-то убит, — с грустью сообщил он. — Тот, что провизию приносил тебе.

— Евсейка-то… Ах, скорбный мой…

Аксинья Ивановна вздохнула.

— Не добрался он до немецких окопов, а то бы он задал им, — сказал Доброполов.

— Никогда я вас всех не забуду. Никогда, голубчики, — шептала Аксинья Ивановна. — А вас, товарищ командир, в особенности.

— Ты, Аксиньюшка, командиром меня не зови, теперь пора нам и познакомиться, — зовут меня Федей, так и зови… — Он поймал ее руку и уже не выпускал ее, не сводя с тонкого, еще более похорошевшего лица беспокойного взгляда… — Будешь ухаживать за мной?..

— Буду… — чуть слышно прошептала женщина и, отводя в сторону загадочно засветившиеся глаза, положила на голову Доброполова руку, стала перебирать его влажные волосы… — Если бы мне начальники разрешили, я бы за всеми вами ухаживала. Эх, если бы не Митяшка, поступила бы я в этот лазарет работать.

Доброполов смежил веки, чувствуя, как ласковая рука нежно гладит его волосы. Небывалая теплота разлилась по его телу. «Завтра меня увезут отсюда», — думал он. И как удивительно, что он познакомился с Аксиньей Ивановной здесь, в самом пекле… И откуда явилось это? Неужели это еще возможно?.. Здесь, среди неостывшего пепла?

Он открыл глаза.

«А ведь она совсем красавица, — не то с радостью, не то с какой-то щемящей грустью подумал он. — Пуговкин был прав…».

Смертельная боль опять вступила в ногу. Скрипнув зубами, он глухо застонал. Подошла Катя, сказала недовольным голосом:

— Вы не разговаривайте с ним… Аксинья… Аксинья… Как вас…

Доброполов сердито поморщился:

— Ты ее, Катя, не по имени-отчеству зови, а просто Ксюшей.

— Верно, какая я Аксинья Ивановна, — потупилась женщина. — Ксюшей и зовите…

— Вот, Ксюша, не знаю, как я и поеду теперь отсюда — следя за выражением ее лица, тихо проговорил Доброполов. — Ей-богу, не хочется. А ведь повезут, Ксюша. Куда-нибудь далеко в тыл. Может быть, даже завтра… Верно, Катя?

— Сначала — в армейский, а потом и дальше. И, может быть, даже сегодня, — ответила Катя с лукавой усмешкой.

— Что такое ты говоришь, грозная Катюша? А я не хочу. Я бы тут поправился. Тут приволье и до фронта близко. — Он снова сжал руку Аксиньи Ивановны, она с нескрываемой нежностью взглянула на него.

Заметив этот взгляд, Катя нахмурилась.

— Ну, хватит. Наговорились. Идите, Ксюша, домой.

— Не прогоняй ее, Катя, — жалобно попросил Доброполов. — Сиди, Ксюша, сидя…

И Аксинья Ивановна осталась у носилок Доброполова до утра.

VII

Два дня Доброполов пролежал в медсанбате и все это время Аксинья Ивановна дежурила у его постели… Она не сводила с него глаз даже тогда, когда он спал, следила за каждым его движением, прислушивалась к его дыханию, и каждый его стон вызывал в ее иссиня-серых глазах тревогу и смятение…

Но как только открывались глаза раненого, лицо молодой женщины озарялось радостью. Она ухаживала за Доброполовым с материнской нежностью — подавала ему воду, кормила, набивала трубку. И все ласковее звучал голос Аксиньи Ивановны в тишине палатки, все более глубокими и нежными становились ее взгляды… Несмотря на запрет врача и строгость Кати, они успели рассказать друг другу многое о себе. Приникнув друг к другу, они подолгу шептались, и только приход Кати или врача на время гасил их ласковый шопот. Доброполов забывал о своей раненой ноге, о войне, о преждевременно состаривших его переживаниях, о том, что не кончилось еще грозное время… Сердце его как бы оттаивало, давало доступ на время утраченным чувствам, в голове роились теплые подкупающие воспоминания о мирной жизни, о работе там, далеко, на родной освобожденной кубанской земле…

Поглаживая лежавшую на его груди руку Аксиньи Ивановны, Доброполов рассказывал:

— Привольная у нас жизнь была на Кубани, Ксюша, до немецкой оккупации. Земли — глазом не окинешь. Земля буйная, плодовитая — прет из нее эта силища… Что захочешь, то и делай, на этой земле… А какая пшеница!.. Литое золото! Какие сорта мы там выращивали! Колосья, ей-богу, как гири. А какие культуры, какие травы! Ксюша, у нас колхозы — миллионеры… Чуть ли не у каждого колхозника велосипед был, патефон, а радио у каждого. Шампанское трехтонками привозили из города, девушки ходили в шелках — одна другой наряднее… Выйдешь, бывало, в праздник, глянешь по улице — дух захватывает: столько развелось сытого, счастливого народу… А теперь, пишут мне — во что превратил немец наши колхозы и сердце кровоточит… И у нас, Ксюша, он наворотил такое же, что и у вас… Немец всюду ничего не щадил… Пишут мне: восстанавливаются колхозы, и скот опять завелся, и землю засеяли, и инвентарем обзавелись, но жалуются — того нет, другого нет. Да разве, сразу, Ксюша, можно поправить такой разор? Силы много потребуется, ох, как много… Эх, скорей бы расшибить Гитлера да дорваться опять до земли… Я бы еще не такие сорта пшеницы и ячменя вырастил…

Доброполов мечтательно сощурил влажно блестевшие карие глаза, закончил:

— А там, Ксюша, как все поправится — жизнь еще полнее будет… Как тесто на добрых дрожжах она поднимется. А дрожжи очень добрые — кровь наша, русская, горячая…

Аксинья Ивановна слушала с затаенный дыханием.

— Твой-то хозяин тоже вот… — напомнил Доброполов. — Жизнь свою положил за наше всеобщее счастье… в этих лесах.

Ксюша склонила голову, сказала с гордостью:

— Максимыч мой — герой был. Образованный… Его уважали во всем районе. И он первый пошел в партизаны. Бурмистру в морду плюнул. Ой, что они делали немцам, Федя!.. Один раз в городе на площади сбилось машин штук двести… Так Максимыч мой с партизанами заскочили ночью и давай эти машины поджигать… А в машинах снаряды… Что было!.. А потом — слышу в наступлений пошли немцы на лес… Пять дней бой шел, всех партизан побили… Прибежал ночью ко мне Максимыча знакомым — тоже лесничий — и сказал: «Не плачь, Ивановна, ежели я тебе всю правду скажу, Максимыч твой немцев и полицаев из пулемета побил видимо невидимо, но потом ленты нехватило, так он еще гранатами отбивался… А потом уже моченьки не стало, — навалились на него штук двадцать этих змеев и подмяли его. Нашли мы, говорит, только куски от твоего Максимыча и похоронили, отсюда верстов за шестьдесят»… И передал мне вот эту трубку, что я тебе подарила. Только трубку и нашли на нем, на Максимыче-то… Тоже, вот, надо бы поискать его могилу…

Аксинья Ивановна глубоко вздохнула.

Доброполов крепко сжал ее руку.

— Выходит, Ксюша, трубка-то и впрямь партизанская… Да еще самая для тебя дорогая… Может, я недостоин такого подарка?

Аксинья Ивановна ответила:

— Да, Федя, самая дорогая… Но я так и порешила: ежели придет Красная Армия, обязательно подарить трубку своего мужа самому храброму и бедовому бойцу… Сначала хотела Пуговкину подарить, уже приготовила, а потом тебя увидела — гляжу — два ордена, значит, думаю, вдвое храбрый, ну и порешили мы с бабусей отдать трубку тебе… — Аксинья Ивановна лучисто улыбнулась. — Заслужил, значит…

«Ах, ты, милая», — нежно подумал Доброполов и глаза его подернулись теплой мерцающей влагой…

Незримые душевные нити все крепче связывали Доброполова и Аксинью Ивановну. Что-то всесильное, могучее и вечное, как сама жизнь, уже вторглось в их сердца, властвовало над их чувствами и помыслами… И случилось так в следующую ночь: отягченная усталостью голова Ксюши склонилась на грудь Доброполова. Боясь сделать лишнее грубое движение, наполняясь давно забытым благоговейным ощущением счастья, Доброполов обнял теплую шею женщины, и так оставались они слитыми воедино до рассвета, и ни одного слова не было сказано ими… И только губы их часто сами тянулись друг к другу и соединялись в неслышных, вкрадчивых поцелуях…

Но время шло, и скоро санитарная машина должна была отвезти Доброполова в армейский госпиталь. И зная об этом, Ксюша вся горела каким-то страстным возбуждением, ненасытной нежностью к Доброполову… На щеках ее не гаснул горячий румянец и только от какой-то печальной мысли лицо ее вдруг бледнело и глаза затуманивались грустью…

Близился час разлуки, и Доброполов все сильней чувствовал, как душа его врастает в душу этой нежданной в его жизни женщины… Они не могли принадлежать друг другу, но это было большее, чем физическая связь…

И тем сильнее, тем ярче разгорался в их сердцах чистый огонь, возникший словно из пепла…

Резвый, веселый Митяшка теперь беспрепятственно бегал по берегу речки без всякого страха перед пулями или снарядными осколками. Забежав в палатку, он осторожно подходил к Доброполову, останавливался перед ним и, важно заложив за спину руки, солидно выкрикивал:

— Здравствуйте, дядя Федя!

Доброполов привлекал его к себе, ерошил выгоревшие на солнце детские вихри, прижимал к груди пахнущую степные ветром головку.

— Экий ты, сорванец, Митяшка! — смеясь, приговаривал Доброполов, забывая о боли в ноге. — За мужественное поведение во время обороны Нессы представляю тебя к ордену Кутузова…

В эту минуту он видел перед собой своего маленького Алешку, похороненного вместе с Иринкой в кубанской степи…

На третий день вечером, Аксинья Ивановна, как всегда, сидела у постели Доброполова. Недавно увезли первую партию раненых, и в палатке остался только один Доброполов. Катя куда-то вышла. Аксинья Ивановна молчала, грустно склонив голову. Знойный предвечерний ветерок задувал в палатку. Безмятежная тишина нарушалась только стрекотанием кузнечиков. Ни одного звука войны не было слышно — так удалился фронт.

— Ну, Ксюша, — сказал Доброполов. — Кончится война, приеду в твои края и увезу тебя к себе, на пшеничную Кубань… Хочешь?..

Слабый голос его звучал шутливо-теплыми нотками, но Ксюше показалось: слова эти могли стать правдой, доступной и осуществимой.

— Я не шучу. Ксюша. Ей-же богу, — как бы угадывая ее мысли, сказал Доброполов. — Будешь ждать меня?

— Нет, Федя, пока война кончится, вы успеете забыть не только меня одну такую… — грустно ответила Аксинья Ивановна.

Доброполов сильнее сжал ее покорные пальцы, тихо, убежденно проговорил:

— Нет, Ксюша, не забуду. Никогда не забуду. Того места, где оставляют свою кровь, не забывают. Вот только нога, Ксюша. Кривоногий я тебе не понравлюсь… Так и скажи.

Аксинья Ивановна закрыла ему рот ладонью и вдруг порывисто склонившись, овеяв его своим горячим дыханием, жадно приникла к его губам…

— Нет, нет, Федя… Хоть безрукий, хоть безногий… Все равно… Только, когда же это будет? Сколько ждать? И где я тебя увижу? И на какую дорожку ступить, чтобы она привела прямо к тебе? Скажи, Федя… Пропаду я теперь с тоски…

Доброполов обнял ее за шею, стараясь подольше не отпускать отягченной косами головы. Он чувствовал, как стучит ее сердце, видел совсем близко ее чудесные глаза…

Невыразимая грусть охватила его.

— Ксюша, — тихо зашептал он. — Милая Ксюша… Знай — дорогу к тебе я всегда найду. Нашел я тебя, голубушку милую, под снарядами да как же я могу о тебе забыть?.. Вот скоро кончится война, скоро. Ксюша, и я сейчас же прилечу к тебе…

Послышались шаги. Аксинья Ивановна отстранилась. В палату вошла Катя.

— Товарищ старший лейтенант, машина готова, — возвестила Катя, ревниво взглянув на Аксинью Ивановну.

Вошли санитары. Доброполов растерянно улыбался. Губы Аксиньи Ивановны были плотно сжаты, лицо стало суровым.

— Ксюша, позови Митяшку, — попросил Доброполов.

Закрываясь косынкой, Аксинья Ивановна выбежала из палатки.

— Катя, может быть, можно еще денек побыть? — заискивающе спросил Доброполов.

— Что вы, товарищ ранбольной, — она умышленно подчеркнула такое обращение. — Санбат сегодня передвигается за своей частью. Куда же мы вас потащим? Желаю вам в тылу поправиться поскорее.

Санитары подняли носилки. За стеной палатки фыркал мотор автомашины. Маленькая цепкая ручонка схватила Доброполова за руку, когда санитары вынесли его из палатки.

— До свиданья, дядя Федя, до свиданья, — услышал он рядом детский голосок.

— До свиданья, герой. Сыночек мой! — крикнул Доброполов и, пользуясь тем, что санитары опустили носилки, обхватил вихрастую головку, поцеловал.

— Поправлюсь — приеду к тебе, Митяшка, окуней в Нессе ловить… Жди!

Аксинья Ивановна стояла тут же, плакала.

— До свиданья, Ксюша…

Он протянул ей руку. Без всякого смущения она припала к его груди.

— Счастливо тебе, Федечка… В дальний путь… Храни тебя, боже… Чтоб нога твоя скорее понравилась… Не забывай!

— Клянусь. Ксюша, — не забуду! Не забывай и ты…

Он поцеловал ее в последний раз…

Санитары осторожно поставили носилки в кузов машины.

Еще раз блеснули перед Доброполовым широко раскрытые, влажные глаза Аксиньи Ивановны, прощально вспыхнули у домика с сорванной крышей пунцовые мальвы — цветы жизни, — и машина тяжело закачалась на ухабах…


Январь — февраль 1944 г.

Загрузка...