Карл Шенгерр Жизнь и смерть

Его жена, рано увядшая в жизненной борьбе большого города, надоела ему. Как хлеб ему нужна была новая женщина — молодая и красивая. И в один прекрасный день он исчез. Она разыскивала его везде, расспрашивала о нем соседей, живших по той же улице — он уехал от нее за море, с молодой толстушкой, которая, смеясь, показывала белые зубы. Он хотел начать новую жизнь, оттолкнув старое, как гусеница свою куколку.

Денег он не оставил ей ни одного геллера, но зато двоих детей он ей оставил: шестилетнего Францля, с прекрасными, большими серыми глазами, с черными, как шелк блестящими, ресницами, и четырехлетнюю бледную, маленькую Геду.

Эти два молодых птенца жадно требовали пищи, а больная измученная женщина была не в силах прокормить их. Почти вся мебель, платья, столовая и кухонная посуда, — все перешло из жалкой каморки под крышей в ломбард или к старьевщику-еврею. Мать безнадежно скользила взором по всем углам опустевшей каморки. Ничего не осталось. Разве только окна и двери стояли еще на месте. Но голодным птенцам не было до этого никакого дела — они были голодны, и в пустой комнате только еще громче раздавался их жалобный крик.

И тогда мать... чтобы хоть еще один раз наполнить рты и желудки плачущих детей, тогда — она украла... Кажется, так называют это люди.

Полицейский агент стоит перед дверью — стучит и звонит.

— Откройте, милая женщина! Не бойтесь! Вам ничего не сделают! Я только арестую вас.

Мать, съежившись, опустилась с детьми на пол. Она обхватила руками свои приподнятые колени и в спокойствии отчаяния уставилась взором перед собой.

Она не хочет открывать.

Францль почему-то думает, что там, за дверью, стоит кто-то с хорошей вестью и требует, чтобы мать открыла. Он рвется к двери. Мать, молча, удерживает его. Маленькая, худенькая, малокровная Геда сидит бодро на полу и, крепко прижимая с к матери, держится за ее юбку. Над каждым стуком и звонком ребенок весело смеется и в такт теребит юбку матери.

— Дань... динь... и бум... бум... — делают там опять... Полицейский старается уговорить мать:

— Женщина, откройте! Если бы вы знали, как теперь устроены новые камеры... паровое отопление... электрическое освещение... Так хорошо вы никогда еще не живали... И поедем мы туда в зеленой карете... честное слово... Она уже ждет у ворот... Откройте же... впустите свое счастье...

Тут Францль больше не выдерживает:

— Мамочка... он сказал: счастье... Теперь уж я ему открою...

Мать неподвижно сидит с устремленными вперед глазами и не говорит ни да, ни нет; но как только Францль направляется к двери, она отдергивает его.

— Мама... счастье, он сказал... и хорошо жить... и в зеленой карете ехать... а ты не хочешь его впустить...

Маленькая Геда, услыхав про зеленую карету, также обнаруживает нетерпение и изо всех сил теребит юбку матери.

— Мама... счастье впустить... Геде в зеленой карете ехать...

Внутри просят открыть и хныкают дети; снаружи стучит полицейский.

И вот тихо упала капля, от которой переполнилась чаша материнских страданий.

Мать быстро вскочила с пола. Ужасная, невыразимая боязнь перед жизнью охватила ее. Ей показалось, что в комнату ворвалось дикое, хищное чудовище, готовое поглотить ее и детей.

Блуждающими, безумными глазами она озиралась, ища выхода для себя и малюток. В смертельном страхе, она схватила мальчика и поставила его на подоконник открытого окна.

— Францль... идем... скорей... Там, внизу, во дворе, мы в безопасности...

И она толкнула его. Ребенок с шумом полетел в глубину. Он не успел даже вскрикнуть, он только посмотрел на нее своими испуганными большими серыми глазами.

Тогда мать крепко прижала к себе бледную маленькую Геду, защищая ее своим телом от нападающего чудовища.

— Мама... что ты делаешь?.. Мама...

— Полетим... Геди...

И женщина бежала уже с ребенком на руках к окну, как будто дикое, с оскаленными зубами, чудовище настигало их. Ребенок боязливо прижал свою кружившуюся головку к груди матери и тоненьким, звонким голоском закричал:

— Мамочка... а-а-а... Геди не хочет летать... не хочет...

Но уже летели мать и дитя из жизни, из мира, на маленький двор, вслед мальчику.

А полицейский все еще стоит у двери, как кошка перед мышиной норой, все еще стучит и звонит.

— Должен я что ли за слесарем идти? Должен с четвертого этажа спускаться и снова сюда взбираться, когда и без того я задыхаюсь! Женщина... неужели в вас нет ни капли жалости к бедному, страдающему одышкой полицейскому?

Так уговаривал он, пока не вбежал перепуганный, бледный хозяин дома.

— Что вам нужно? Женщина давно уже внизу!

Едва случилось это несчастье, примчалась красная карета скорой помощи и остановилась рядом с тюремной, которая так долго и бесцельно ожидала мать.

И бедняков иногда у ворот ждут экипажи.

Врач, приехавший с каретой скорой помощи, внимательно и добросовестно исследовал то, что представилось его глазам на маленьком дворике. Тельца обоих детей он велел отправить в мертвецкую, — они счастливо спаслись от чудовища с оскаленными зубами — от жизни. Но мать карета скорой помощи быстро повезла в больницу. Доктор открыл в смертельно изувеченной женщине еще признаки жизни.

Профессор в присутствии врачей точно определил и перечислил все увечья, причиненные матери падением. Перелом основания черепа... повреждение легких... поранение печени... и т. д. и т. д. Переломы ребер и других костей...

— Господа! Повреждения ужасны... но в ней еще есть жизнь! Поэтому помогайте... приносите пользу...

Как тогда засуетились врачи, стараясь помочь! Они мыли, дезинфицировали, перевязывали, зашивали... ах, как много рук взволнованно работало, как много было потрачено бессонных ночей; сколько знания и искусства было применено, чтобы сохранить драгоценную жизнь... Профессор инцидирует, иницирует, трепанирует, лигирует... он почти не думает о сне и еде; прекрасные слова: человек, будь благороден, самоотвержен — и добр, становятся его плотью и кровью.

Много недель жизнь больной висела на волоске. Сотни раз смерть простирала к ней свою руку. Через плечо профессора она тянулась к женщине, оскалив зубы. Но профессор ударял скальпелем свою долговязую сестру и гнал ее запахом иодоформа. Это была долгая, упорная борьба. Наконец, профессор начал немного надеяться.

— Если только не будет осложнений... но они, без сомнения, будут... да, если бы их не было... тогда была бы еще надежда ее спасти!

С такими оговорками он ставил свой первый диагноз. Но в течение следующих недель он становился все увереннее. С этой женщиной ему повезло. Никаких осложнений не было, все заживало per primam, все шло, как по маслу — в этом случае действительно было наслаждением чувствовать себя врачом.

Однажды профессор пришел к больной и, исследуя ее, одобрительно покачал головой. Он довольно улыбался самому себе. Затем он доверчиво присел на край ее постели и, ласково улыбаясь, отодвинул волосы, падавшие ей на лоб.

— Милая, добрая женщина... Вы причинили мне много забот и огорчений... Но теперь, слава Богу, вы снова принадлежите жизни.

Все время мать бредила детьми.

— Пустите меня домой, к детям... слышите... я хочу домой. К Францлю и Геде! Пусть все в моей голове кружится, как мельничное колесо... но это я знаю... мать и дети принадлежат друг другу... мать нельзя отрывать от детей... слышите... вы жестокие люди... пустите меня домой к Францлю и Геде...

Вместе с выздоровлением, к ней мало-по малу начала возвращаться память. Постепенно мать узнала обо всем... всю ужасную кровавую правду.

От нее хотели скрыть как можно дольше судьбу ее детей, но это было невозможно. Потому что большая больничная палата вмещала двадцать женщин, и почти все кровати были заняты.

—————

Мать сидела на краю постели. Она была окружена цветами, фруктами, печением и сластями. Профессор, ассистенты и даже совсем чужие люди, которым при обыкновенных обстоятельствах и в голову не пришло бы дарить бедную женщину, тронутые ее судьбой, принесли на прощание всякие подарки. После многих месяцев, проведенных в больнице, мать должна была оставить этот дом. Полицию уже предупредили.

Но мать не прикоснулась к лакомствам; она не видела пестрых цветов и не чувствовала их аромата. Она пристально глядела на одно место на полу и то и дело терла по нему подошвами, как будто хотела уничтожить какие-то следы.

Там она видела два кровавых пятна, одно большое, темнокрасное и другое меньше — бледное, розовое; и пятна не исчезали, как ни терла и ни скребла она ногами.

Профессор, обходя с молодыми практикантами и учениками больных, подошел к ее постели.

— Вот, господа, эта женщина. Этим случаем я смело могу гордиться.

Несколькими, брошенными вскользь, словами он коснулся причины ее болезни и затем громко продолжал:

— Пациентка была принесена в мое отделение в самом плачевном состоянии... Изломанные кости торчали во все стороны, как кочки на пашне... Никогда не подумал бы, что кто-либо с такими увечьями может выжить... Ну, а теперь посмотрите-ка на эту женщину! Торжество современной хирургии! Правая рука, например, была переломлена три раза! А теперь — смотрите, господа! Милая, хорошая женщина... поднимите эту руку... Так. Хорошо!

Молодые медики не могли вдоволь надивиться подвижности руки и блестяще залеченным переломам.

— Нижняя челюсть была два раза фрактуирована... раздробленный перелом, конечно, — продолжал профессор, — а теперь внимание, господа! Милая, хорошая женщина... откройте рот! — Так! Отлично! — А теперь стисните покрепче зубы! Хорошо.

Так демонстрировал профессор, вызывая восторг слушателей, удивительно выправленную челюсть и целую уйму всяческих изъянов, исправление которых делало честь хирургической науке.

Женщина сидела на краю постели и, как автомат, повиновалась всем приказаниям. Она позволяла сколько угодно ощупывать и демонстрировать ее искусственно-слепленное тело. Только ног своих она не давала сдвинуть. Как ласково ни уговаривал ее профессор, ее ноги точно прилипли к тому месту пола, где были эти два кровавых пятна. Это место она боязливо прятала и прикрывала подошвами. Никто не должен был видеть крови ее детей.

Она едва могла дождаться ухода профессора и толпы его слушателей.

Один молодой врач нашептывал своему коллеге на ухо:

— Ах, оставь, пожалуйста, интернистов, этих всезнаек! Они мне кажутся извозчиками. Извозчики тоже умеют все назвать... всякую улицу, переулок, каждый дом, номер дома... только сути они не знают... того, что происходит внутри этих домов. Точь в точь так же и интернисты! Хирургия же... шапку долой! Эго я называю наукой... Эта женщина, например... Послушай, ведь это же чудо! На месте профессора... я разъезжал бы с этой пациенткой!

Когда профессор ушел, мать намочила свой носовой платок в стоящем на ночном столике стакане и тайком оглянулась во все стороны. Полагая, что никто за нею не следит, она быстро нагнулась к полу и начала тереть его мокрым платком. Она терла и скребла ногтями эти красные пятна, она терла и царапала с таким усердием, что пот выступил изо всех пор ее тела.

Но — о, небо... пятна не хотят исчезнуть... они все еще здесь... темно-красное и маленькое бледное, розовое...

Вдруг мать почувствовала, как что-то зашевелилось в складках ее юбки; как будто маленькие пальчики хотят ухватиться и вцепиться в них; и она услышала, как кто-то плачет и жалуется тоненьким голоском:

— Мама... Геди не хочет летать... не хочет играть в ангелы...

Мать вскочила с пола и начала прислушиваться и всматриваться. И она увидела у изголовья постели Францля, — он жадно глядел большими серыми глазами на все эти плоды и сласти.

Ужас охватил ее. Как будто ее травили, бросилась она из зала. Она бежала через коридоры и проходы, через двери и садики... через переулки и улицы большого города... через обширные площади... Впереди нее бежал Францль; а рядом с нею, тесно прижавшись к бедру, мелко семенила ножками Года; своими пальчиками она крепко вцепилась в платье матери, чтобы не потерять ее в сутолоке улиц.

Там впереди уж блестит поток. Беги... беги, мать... уже недалеко... беги... вода избавит тебя от всех мучений...

Когда она приближалась к мосту, быстроногий Францль стоял уже там и дожидался ее; когда она ступила на мост, он стоял уже, готовый броситься, на перилах и манил ее глазами; а когда она, наконец, охваченная жаждой избавления, с трудом взобралась на перила — потому что тяжело, как свинец, повисла на ее юбке маленькая Геда, — Францль уже успел броситься. Но прыгнул он, обернувшись лицом к матери, — как и во время падения из окна, он не спускал с нее больших серых глаз.

—————

Городовой номер 335, молодой, цветущий великан со светлыми усами стоял в двадцати шагах на посту. Он видел как женщина бросилась в воду. Быстро побежал он вдоль откоса по берегу, ища глазами спасательный круг. Само собой разумеется, поблизости такового не оказалось. Со спасательными принадлежностями, как с городовыми: они имеются в избытке, но когда они необходимы, — ни одного не оказывается.

Тем временем отнесло мать уже на середину реки. Она судорожно двигает руками. Городовому казалось, что он слышит, как она зовет на помощь. Это тронуло его. Одно мгновение он колебался. — Ведь и у него дома жена и ребенок... Но здесь дело шло о жизни ближнего, а честный человек не долго думает в таких случаях. Он сбросил мундир, быстро выскользнул из высоких, тяжелых сапог и бросился за женщиной в холодный поток. Сильными ударами рук он разрезал грязную воду и, надув щеки, дул перед собою, чтобы рот и нос оставались свободными. Иногда он исчезал под водой, так что виден был только шлем, блестящий конец которого светился на поверхности воды.

На берегу и мосту быстро собираются люди. Плечо к плечу теснятся они и возбужденно наблюдают зрелище, делая при этом свои замечания:

— Он подплывает к ней, как ньюфаундлендская собака... теперь он возле нее... уже достиг ее...

— Настиг... настиг... пронеслось по рядам.

Кто-то толкнул соседа:

— Извините, я плохо вижу... она молодая или старая?

Толпа вновь заволновалась.

— Она снова вырвалась... она даже противится... он не поддается.... он силен, как медведь... вот он опять схватил ее... он ее схватил за волосы... теперь уж больше не вырвется...

Мальчишки кричали и гоготали: „Ага... она у него... вот так охота... ага...“.

Полицейский плыл со спасенной женщиной по направлению к берегу. Течение отбрасывало его в сторону, но он все-таки приближался к берегу и тащил за собою женщину, ухватив ее волосы.

Возбужденная, доведенная геройским поступком городового до энтузиазма, толпа устремилась к тому месту, где отважный спаситель хотел пристать.

— Браво... браво... ура... ура!.. — кричали люди... стали махать платками, хлопать в ладоши. Чем ближе подплывал городовой к берегу, тем громче становились крики одобрения. Сотни рук простирались теперь к рисковавшему собственною жизнью спасителю, чтобы помочь выбраться с тяжелой ношей на крутой берег.

Едва он успел вылезть из воды, как раздался знакомый пронзительный свисток; неслась карета скорой помощи. Врач и его помощники быстро выскочили из экипажа, оттолкнули с негодованием всех праздных зрителей и засуетились около безжизненной женщины.

Городовой — обессиленный, усталый, опустился на откос. Он дрожал от холода. Вода струилась с его тела. Мгновениями у него темнело перед глазами. Ведь для всего этого нужны были нечеловеческие усилия! Эта женщина боролась, как безумная, и два раза укусила ему руку. Его окружили со всех сторон и не переставали удивляться. Каждому хотелось пожать ему руку, видеть его лицо; скупые на слова мужчины в одушевлении становились словоохотливы, как старые женщины; матери подымали вверх своих детей.

Весьма решительная особа, с красным лицом, протискалась с трудом вперед и обратилась к городовому:

— Да вы дрожите, как осиновый лист!.. Марш! Сейчас же оденьте мундир и сапоги... и ступайте домой, в теплую постель! Поняли!

В мгновение была принесена блуза № 335. Четыре дамы осторожно, нежно вдевали в рукава геркулесовы руки городового, как будто они были из хрупкого сахара.

— Так! А теперь еще сапоги. Сапоги... где же сапоги?..

Сотни суетящихся, готовых на помощь, людей усердно бросились искать на берегу сапоги городового.

Какой-то скромный человек протискался вперед и заявил:

— Пять минут тому назад у моста я видел, как подозрительный, босой оборванец влезал в большие сапоги! Раз два — и он был уже в них, а три — в ближайшем переулке.

Стоящие впереди начали хихикать; другие спрашивали:

— В чем дело... чему смеются?

— У городового украли сапоги, — переходило от одного к другому.

Оживление росло. Во всех концах и углах раздавался смех. Один заражал другого. Слышались взрывы хохота. А когда городовой, дрожа от холода, все больше и больше возбуждаясь, стал кричать — тут уже не было удержу. Толпа рычала от веселья и удовольствия. Раздавались злые насмешки. Язвили и острили, вышучивали и высмеивали блюстителя общественного порядка, который не сумел уберечь собственных сапог.

Жаль, что вора, укравшего их у него, не было уже здесь. Героем толпы был бы теперь он.

Дрожащий от холода городовой, к великой радости этих людей, должен был бежать в чулках, чтобы вскочить на первого попавшегося извозчика.

И еще долго неслись за коляской крики ликующей толпы.

Между тем врач и его помощники настойчиво трудились над безжизненной женщиной. Работали лихорадочно. Голову положили низко, освободили рот и дыхательные пути; по всем правилам искусства массировали ее тело, снизу вверх по направлению к сердцу; раздражали подошвы и ладони; устроили искусственное дыхание; не оставили ничего, чтобы только снова раздуть потухающую искру...

Слава Богу... наконец! Тело реагирует...

Врач отирает пот со своего лба и облегченно вздыхает; „Спасена!”

Беднягу заботливо завертывают в шерстяные одеяла и осторожно кладут в карету. Быстро вскакивают туда и врач с помощниками. Кучер яростно хлещет лошадей. Свисток пронзительно звучит. Бешеным темпом несется карета по улицам и переулкам большого города.

—————

Нечеловеческое напряжение в холодной воде оказалось не под силу даже для силача № 335. Он лежал дома смертельно-больной с воспаленными легкими; за ним ухаживала, молодая, пораженная горем жена. Лихорадка, как опустошающий дикий поток, трепала гигантское тело. Его высоко подбрасывало на постели, и так трясло, что кровать трещала. Лихорадочно блестящие голубые глаза были устремлены в угол. Там видел он, в безумии лихорадки, смерть, которая появилась в образе тигра на полу и мигала коварно своими желтыми кошачьими глазами.

Всегда занятый врач больничной кассы приходил, смотрел, писал и уходил; женщина всегда провожала его до дверей, а когда она снова тихо проскользала в комнату, глаза ее были еще более заплаканы, чем прежде.

— Что хныкаешь... Не я ли умру? Ты думаешь, что я уж собрался в дорогу? Глупая женщина! — Так утешал ее больной в те минуты, когда ему становилось легче. — Я ни минуты не задумался, чтобы спасти жизнь ближнего... и в благодарность за это — чтобы я лишился своей собственной? Глупая женщина... скорее сойдутся земля и небо, чем это случится!

Он поднял свои лихорадочно-горячие руки к небу: „Если Бог так хочет, да будет... но еще есть на свете справедливость!”

Затем его глаза снова начали блуждать в направлении к углу, где притаился и стерег день и ночь тигр.

— Таращи, сколько хочешь, глазища... проклятая кошка... ты меня не возьмешь... Если Богу угодно, пусть будет так... Еще существует справедливость...

Ему становилось все хуже. Доктор больше не обнадеживал.

Через жену он посоветовал ему причаститься. Но городовой об этом не хотел и слышать.

— Как верно то, что существует Царствие небесное... и что я грешный человек... не нужно мне еще пока сводить счетов с Богом... Я не могу, не могу теперь умереть... скорее земля и небо сойдутся! Если Богу это угодно, пусть будет так... но ведь есть же на свете справедливость...

Тигр в углу поднялся и на мягких лапах прокрался на средину комнаты. Там он снова лег, и его желтые кошачьи глаза с зловещим блеском смотрели по направлению к постели.

— Смотри... проклятый тигр, — бредил больной, с угрозой сжимая громадные кулаки. — Ты меня не схватишь!

Жена громко всхлипнула.

— Жена, дитя... будьте спокойны! Со мною ничего не может случиться, не должно... Если Богу это угодно, то на то Его святая воля... но ведь существует же справедливость...

Тигр поднялся и едва слышно подполз ближе. У самой постели он присел и приготовился к прыжку. Его морда касалась края постели; его горячее дыхание обдавало больного.

Обезумевшая от горя женщина зажгла свечи.

Больной великан храпит и тяжело дышит. Крупные капли пота катятся с его лба.

Но он бесстрашно глядит в горящие глаза тигра.

— Прыгни ко мне, если можешь... — бормочет он. — Ты меня не схватишь... скорее земля и небо сойдутся!

Тигр вскочил. Одним прыжком он очутился на постели и бросился на больного. Городовой задыхается; его геркулесовы руки машут в воздухе; он отчаянно борется за свою жизнь. Вот он вонзил свои кулаки в соломенный матрац и вытянулся на постели. Он трясется, корчится, бросается во все стороны, чтобы только сбросить с себя этого ужасного тигра. Но тигр не отпускает городового. Как камень лежит он на его груди и все сильнее давит ее.

Все усилия были тщетны. Номер 335 должен был сдаться. Громадные руки стали опускаться; виски впали, и могучая грудь не хотела уж больше подыматься.

В тяжком спокойствии смерти лежал он на соломенном мешке, не примирившись с Богом и судьбой. Его потухавшие, твердые, как сталь, синие глаза, ища справедливости, блуждали еще, уносясь в иной мир.

Небо и земля не сошлись. Природа дышала глубоким спокойствием и миром. Все зеленело и цвело; воздух был мягок и тих, и ясно светило солнце.

—————

Когда, после долгих усилий, снова удалось возвратить мать к жизни и несчастью, она начала метаться и кричать:

— Где же та собака, что вытащила меня из воды? Давайте ее сюда... я хотела бы отплатить ей...

Она билась, кусалась, царапалась и каталась по полу. — Вы живодеры... вы палачи...

Четыре человека едва могли удержать ее.

Ее вели по лестницам вниз и вверх, через темные проходы и длинные больничные коридоры в камеру для буйных больных.

Впереди нее опять несся быстроногий Францль. Время от времени он останавливался, чтобы не потерять матери из виду. Он даже возвращался иногда назад, как смирная собачка, чтобы быть в ее близости. Плотно прижавшись к матери, семей ила ножками и все забегала вперед маленькая Геда. Пальчиками она впилась в юбку матери, чтобы не потерять ее в темных проходах.

Когда мать, с маленькой Гедой у подола, переступила порог камеры, Францль уже удобно расположился там. Он съежился на полу в углу и манил мать своими большими серыми глазами.

Измученная женщина хотела удариться головой о стену, чтобы найти покой от преследующих ее детей, но стены камеры были обиты мягкими матрацами. Она попыталась удавить себя своими собственными волосами, чтобы заглушить совесть, но дежурный врач и сторож зорко следили: ей отрезали косы и одели смирительную рубашку, чтобы несчастная женщина не причинила вреда своей дорогой жизни.

Так проводила мать дни и ночи в камере. Вправо от нее сидел Францль, впившись в нее большими серыми отсутствующими глазами. А у подола она все время чувствовала Году, которая, не переставая, перебирала маленькими пальчиками. И с вечера до утра она слышала, как измученный ребенок стонал и просил тоненьким, душураздирающим голоском:

— Мамочка... Геди не хочет летать... не хочет играть в ангелы...

Но мать не могла ни повернуться, ни тронуться с места; она была в смирительной рубашке и должна была терпеть. И в безумном, диком желании смерти, она вдруг закричала:

— Будь трижды проклята та собака, которая вытащила меня из воды! Пусть Бог ее накажет... да не будет ей Царствия небесного!

Загрузка...