Галина Щербакова Жизнь прекрасна!

А то! Она трогает руки, ноги, вертит шеей и встает, переполненная желанием есть эту жизнь с жадностью и со вкусом.

От ее оптимизма меня с души воротит. У меня есть противоположный опыт. Я снимала комнату с барышней, которая с утра выла – кто это придумал вставать рано, как у нее болят суставы, голова и шея, и она тянула такую тоску на раннее вставание, на это чертово женское равноправие, при котором она, тонкая и звонкая, вянет на корню, что становилось тошно.

И я ушла от нее. Сделав ей счастье. На мою койку лег демобилизованный сын хозяйки – пока барышня не найдет квартиру. А они возьми и сладься. Он был вполне ничего, хозяйкин сын.

Ну, да бог с ним, с этим далеким, далеким прошлым. Мужа у меня нет, а вот квартирка есть, угловой такой огрызок, но свой, отдельный. Как же я блаженствовала первое время в одиночестве, не веря этому счастью – закрыть за собой собственную дверь.

И мы с ней, оптимисткой, сошлись на этом счастье владения крышей над головой. Своей, несъемной, законно полученной. Вот тогда я впервые услышала эту ее присказку: «Пока ноги-руки шевелятся, а буркалы смотрят, жаловаться грех. Жизнь прекрасна!» Мне даже это нравилось в ней. «Мне бы так, – думала я, – вечно у меня куча проблем при ходячих ногах». Наш этажный пятачок благодаря ей сиял всегда. Мы, народ с площадки, невольно подтягивались к уровню чистоты ее резинового коврика.

Она одна из первых, взяв огромную клетчатую сумку, поехала в Турцию за тряпками. Мерзла на рынках возле кольцевых станций метро. «Заработаю на машину, буду бомбить на дорогах. Руки-ноги есть». Она до того достала меня наличием рук и ног, что мои собственные стали казаться мне уродливыми никчемными отростками. Получалось, ничего они не умеют. И я мысленно оправдывалась перед ней, живу, мол, на свой счет, не побираюсь. А машина мне на фиг не нужна. Я перед техникой робею, даже садясь в такси. Возвращаясь из поездок, она звонила мне снизу, если не работал лифт, и я помогала тащить ей сумки, не представляя, как она сама с ними справляется.

– Ты слабачка. Нельзя такой быть. Если руки-ноги есть, то они свое дело сделают.


На площадке она жарко благодарила меня, а потом приносила мне подарок. Мяукающую чашку там или блузку с прошвами, набор кухонных полотенец. Я вижу, что ей доставляет удовольствие дарить мне, неумехе-чертежнице, у которой шаром покати ничего такого нет. Ни в квартире, ни на себе, ни в холодильнике. Все сокровище – шкаф с книгами.

– Читать будешь в старости, – учит она меня. – Тут тетки ищут продавщицу на лоток. Они возят – ты торгуешь. Купишь у них со скидкой себе и пальто, и обувь.

Мне страшно от одной этой мысли, хотя возможность безработицы в моем тресте тоже маячит не слабо, но я клянусь ей в полном своем порядке, а она с иронией озирает мои полупустые стены. В эти минуты я ее ненавижу, она это сразу чувствует и уходит, и последний ее взгляд полон самой что ни есть сердечной жалости.

Но даже не принимая ее жалость (она же, сволочь, унижает!), я отношусь к ней хорошо. Время разделило меня с моими однокурсницами из строительного, кто-то взлетел в Швецию, кто-то в Германию, кто-то на Рублевку, кто-то резко поменял профессию. Курс оказался успешным. Осталась одна она – своя, через стеночку, без гонора и сочувствующая. Почему мне, похоронившей маму и забытой отцом, казалось, что она сирота? Что нас роднит одиночество крови, только проявления его разные – у меня смирение паче гордости, а у нее, наоборот, гордость паче смирения. Три года жили стенка в стенку, пока что-то стало открываться.

Она позвала меня на годовщину смерти брата. А, так у нее был брат, подумала я, ведь у меня, обойди весь свет, никогошеньки. Папа не в счет. Оказалось, прошло уже пятнадцать лет, как ее брат погиб в Афганистане. «Разорвало в клочья! – сказала она мне. – Где рука, где нога». И я, идиотка, связала его смерть с ее святой верой в силу существования рук и ног. «Пока руки-ноги есть», значит, жизнь прекрасна. Она живет за двоих, думала я, за себя и за того парня, то бишь брата. У нее четыре ноги и четыре руки.

У брата остались сыновья-близнецы, оканчивают школу. Она достала фотографию, и я просто обомлела. Такие хорошенькие, такие неотличимые. Просто пасхальная открытка.

– Им тут по десять лет. А сейчас они еще лучше. Красавцы! Кончают школу. Только бы поступили в институт, только бы! Я армии боюсь, как смерти. Знаешь, что я делаю? Коплю деньги на взятку военкому, вожу ему в Серпухов дорогой коньяк и отдаюсь ему прямо в кабинете. Ему ужас как это нравится. Обещает прикрыть мальчишек. Я ему за это и так, и эдак. Самой мне это на фиг не надо. Я свое оттрахала смолоду. Ну, скажу тебе… Земля подо мной трещала. Потому и замуж не вышла. Одиножды один мне не годился. Так что военком от моих трюков на стенку лезет. Убью гада, если не спасет мальчишек.

Стыдно сказать, но я ей тогда позавидовала. Нет! Не тому, что вы подумали, а смыслу ее жизни – есть для кого и для чего.

У отца от его второй жены был тоже мальчишка. Но нам не дали сродниться. Казалось бы, почему, какой вред мог быть от сестры? Но новая жена сказала, как отрезала: «Она от меня квартиру получила, и мы ничего ей больше не должны. Не надо нам родственников. От них потом не спасешься». Так мне прямо сказал отец. И добавил: «У тебя свои будут. Не буду я поперек нее идти, себе дороже». Я видела брата своего два раза. Случайно. В парке на Первое мая. И однажды в метро.

И я соседке позавидовала: есть ради кого жить. Я как бы нашла источник ее какого-то озорного оптимизма, почти хулиганского.

У нас внизу жила старая учительница. Моя соседка носила ей молоко, хлеб и обязательно чекушку водки. «Это на случай растереться или вовнутрь для настроения». Учительница отпихивалась. Но разве от нее отпихнешься?

Могла бы я так? И я объясняю себя – плохую. Я стеснялась бы этого: стучать в дверь и вручать продукты. Мне казалось, что я как бы унижу учительницу. Я вытравила в себе после смерти мамы эту протянутость руки, хоть берущей, хоть дающей.

Так мы и соседствовали. Я – Маша, она – Маруся. Мне тридцатник. Ей сороковник. Но относительно нее – не точно. Она никогда не отмечала день рождения, а только именины. Но дата всегда менялась в зависимости от обстоятельств, так что я так и не знаю ни дня ее именин, ни дня рождения.

Она первая на площадке поставила металлическую дверь, первая вставила в окна стеклопакеты. Я знала, как завидуют и злятся другие соседи, хотя она ко всем была с открытой душой. Но я уже усвоила из уроков жизни: открытость и щедрость наши люди так же не любят, как замкнутость и скупость. Но второе понимают лучше, как нечто естественное и им понятное. А щедрость – с чего бы? А распахнутая душа – это зачем же? И захлопываются двери, и ядовитое: «Наша-то спекулянтка шубу купила. Тоже мне барыня. На рожу бы свою посмотрела».

Маруся красоткой не была. Но была в ней эта самая чертова изюминка. Не каждому она открывалась, но я всегда ждала ее появления: сверкнет глаз, кончик языка облизнет губы, и откуда-то все – красотка, ни больше ни меньше.

Потом случился у меня с ней плохой разговор прямо на площадке.

Я шла с работы.

– Ты что себе думаешь? – сказала она мне ни с того ни с сего. – Сколько мы с тобой на одной площадке, а я так и не видела у твоей двери мужика. Ты что – совсем? Для чего тебя бог сделал женщиной? Чтоб ты чертила какие-то идиотские чертежи? А грудь у тебя для чего? А то, что между ногами? Ты что, себе враг? Я же не говорю тебе – замуж. Я же говорю тебе – радость. Радость полноценной жизни, радость от удовольствия! Ты же хорошенькая, черт тебя дери!


Я не знаю, как это получилось, первый раз в жизни, между прочим, но я изо всей силы толкнула ее и хотела захлопнуть дверь, но она встала на пороге, и я увидела в ее глазах слезы.

– Господи, прости меня, дуру! Не мое это собачье дело, но ты такая хорошая девка, а пропадаешь ни за грош. Ну, хочешь, я тебя сосватаю?

– Перестань, – сказала я. – Или мы поссоримся.

– Ни за что, – закричала она. – Забудь! Все забудь. Идем со мной! – Она захлопнула мою дверь и почти втащила меня к себе. И уже через минуту разливала по рюмкам коньяк и умоляла:

– Выпьем за нас! Ты такая, я другая. Наверное, это хорошо. Жизнь, она любит всех. Правда ведь? Ну, выпей, дура, за нас двоих, разных, но дружных, правда ведь?

И я выпила. И мы еще сидели, прижавшись друг к другу.

– Ладно тебе, не обижайся. В сущности, мы обе одиночки. Каждая по-своему. Но пока руки-ноги есть, надо радоваться жизни.

– Я радуюсь, – ответила я и как-то неловко ее поцеловала.

Она смотрела мне в спину, пока я поворачивала ключ в дверях. Уже войдя к себе, я поняла этот удивительно пронзительный взгляд, будто она проникла в меня и теперь стоит непосредственно перед моим сердцем, а оно, оказывается, немаленькое, и бьется шумно, но внутри него – ничего, кроме мощных качающих кровь сосудов. Я подумала, что никогда не разглядывала себя изнутри, человеческую машину, в которой где-то – где? где? – живет или не живет, а тоже крутит свои колесики душа.

Вот какую дурь я впустила в себя с этим взглядом своей соседки. А потом я разозлилась, потому что ни у кого нет права лезть другому в душу. Это наша русская манера – сочувствовать, влезая в другого глазами и пальцами. А может, это то самое, что называется дойти до сути? И обнаружить, что суть – просто упругий мешок с кровью, и не более того. И нет в нем ни любви, ни счастья, просто мешок.

С этими дурьими мыслями я и уснула. С ними же и проснулась, и обнаружила разницу между мыслью вечерней и утренней. Утренняя была свежа и нахальна. Она объяснила мне, что негоже мне так уж дружить с мешочницей, что я все-таки девушка с каким-никаким, а образованием, что у меня интересы выше и краше, чем примитивный поиск мужика. И негоже никому лезть в душу в чоботах, я этого больше не позволю.

Но после утра наступает день, и он не сверяется с твоими утренними мыслями. Днем на работу мне позвонила Маруся. Это могло означать прорыв трубы, пожар или взлом моей двери. Других поводов быть не могло. Она что-то кричала в трубку, и я поняла, что квартира моя цела, пожара нет, но я должна непременно вернуться пораньше, если не прямо сейчас.

– Ну, скажи, что-нибудь случилось? Ты можешь сказать?

– Беда! У меня беда. Приезжай!

Меня отпустили с работы, и я помчалась домой. Я ехала и придумывала ее беды. Обокрали. Сломала на лестнице ногу. Обрушился потолок из-за протекших соседей. У нее острый приступ аппендицита, к ней едет «Скорая», а она в панике потеряла ключи от квартиры. Ее изнасиловали в лифте, и она лежит, истекая кровью. Господи, сколько же дури может прийти человеку в голову!

Она ждала меня на пороге, одетая, с чемоданом у ног.

– Эта сволочь меня подвел. Их взяли в армию прямо на улице.

До меня дошло не сразу. Потом сообразила: ее племянников, за которых она готова была умереть, все-таки загребли.

– Ну, и куда ты мчишься? Ты хочешь победить военкомат?

– Я не знаю, – кричала она, – может, я сожгу военкома, может, лягу на рельсы. Но я должна их спасти.

Конечно, ничего у нее не вышло. Вернулась на себя непохожая, но потом вскоре получила фотографию мальчишек. Уже в форме, бритых. Хорошенькие такие мордахи. Опять подумалось о пасхальных открытках.

– Скажи, а? Артисты…

У нее появилась новая тема – ненависть к невестке, дуре толстопятой, у которой не хватило сил отстоять сыновей. Будь она, Маруся, там, она бы разнесла в клочья военкомат, она бы ворвалась к Путину и крикнула бы ему в лицо: «Вам что, сволочам, мало гибели отца, вы теперь детей подбираете?»

– Но они же, слава богу, живы, – говорила я.

И тут она мне сказала то, чего я никак не могла от нее ожидать.

– Надо было бежать. Мне. Мать – рохля. Бежать хоть в Турцию, да даже на Украину. Там дети служат год и возле дома. Хоть куда, где нет этой чертовой бессмысленной армии. Я бы их тогда позвала вроде как в гости и оставила любым способом. Где был мой ум? Держалась за эту чертову квартиру. А надо было знать, что мужики здесь слова не держат, никакой совести у страны и не ночевало. Бежать надо было, бежать. А ты чего стоишь? Уезжай, пока руки-ноги сильные.

– Но меня же не возьмут в армию, – глупо ответила я.

– Вся Россия – армия. Армия рабов. Вся под ружьем, вся на плацу… Нет, конечно, не вся. Но ты из всех. У простого человека здесь нет защиты.

– Но мы, слава богу, живы. И ребята тоже.


Не говори, если не знаешь. Я накаркала.

Пока мы разговаривали, их, хорошеньких, насиловал командир. Они бежали, их догнали и пристрелили, как волчат. Потом об этом много писали в газетах. Маруся прочла об этом раньше, чем что-то официально сообщили родным, и просто упала замертво, держа в кулаке оторванный кусок газеты. Это учительница снизу принесла ей ее, зная, что Маруся интересуется темой преступлений в армии. О племянниках она ничего не знала, думала, что у Маруси гражданский интерес. При ней Маруся упала, и она позвала меня. Я вошла, и тут зазвонил телефон. Пришлось взять трубку. Кричала женщина, и я, еще не зная ничего толком, а видя только лежащую на полу подругу, услышала, что «привезли гробы», и вой, страшный, нечеловеческий вой.

Я положила трубку, потому что бестолковая учительница столбом стояла возле лежащей Маруси, не сообразив вызвать «Скорую». Я вызвала. Мы вдвоем не смогли поднять ее с пола и подложили ей под голову подушку. Она была жива и смотрела на меня из какой-то неведомой мне глубины.

– Успокойся, – говорила я ей. – Ты же сильная. Сама же знаешь. Надо жить… Мы найдем виноватых. Я тебе обещаю. Мы добьемся, чтоб их наказали. Ради этого стоит собраться с силами. Сама же знаешь… Пока руки-ноги есть…

– Жизнь прекрасна, – пробормотала она. – Ты это хотела сказать?

И я кивала ей в ответ, радуясь, что она в разуме, а значит, в порядке.

Меня только поражало ее лицо, которое на глазах становилось другим, строго каменным, с глазами, смотрящими из какого-то невероятного далека. И почему-то у нее резко обозначился нос.

– Жизнь прекрасна, – сказала она четко. – Страна – дерьмо. Надо бежать… – И она замолчала, а я продолжала радоваться ясности ее мысли, а значит, жизни.

В этот момент вошла «Скорая». Им хватило одного взгляда, чтобы понять: им тут делать нечего, а я все сидела и тупо ждала от нее еще каких-то слов. Когда ее уносили, до меня дошло, что, в сущности, она сказала все. Воистину все! Сказала и сбежала. С руками, ногами, со словами, что жизнь прекрасна. У меня в душе будто выключили свет, а сердце будто повисло на жиле и не желало стучать. И только слезы были живые и горячие.

Загрузка...