Элизабет ГаскеллЖизнь Шарлотты Бронте

© А. Д. Степанов, перевод, 2015

© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015

Издательство КоЛибри®

Часть первая

Глава 1

Железнодорожная ветка из Лидса в Бредфорд проходит в долине Эра – сонной и вялой реки, особенно если сравнить ее с рекой Уорф. На этой ветке есть станция Китли, расположенная примерно в четверти мили от городка с таким же названием. Число жителей, равно как и значение этого городка, сильно выросло за последние двадцать лет благодаря увеличивающемуся спросу на шерстяную материю – именно ее производством по преимуществу и занято фабричное население той части Йоркшира, главным городом которой и является Бредфорд.

Можно сказать, что Китли сейчас пребывает в переходном состоянии: еще до недавних пор большая старинная деревня обещает теперь превратиться в многолюдный и процветающий город. Приезжий замечает, что стоящие на широких улицах домики с двускатными крышами, выдающимися вперед, уже пустуют. Они обречены на снос и скоро уступят место современным зданиям, тем самым открыв возможность для проезда экипажей. Старомодные узкие витрины, какие было принято устраивать пятьдесят лет назад, сменяются широкими оконными рамами и зеркальными стеклами. Почти все дома служат тем или иным коммерческим целям. Быстро проходя по улицам города, вы вряд ли догадаетесь, где живет нужный вам адвокат или врач: в отличие от старых городов с их кафедральными соборами, здесь слишком мало домов, внешний вид которых достоин людей этих профессий, представителей среднего класса. Трудно отыскать большее несходство во всем – в жизни общества, в образе мыслей, в отношении к вопросам морали, в поведении и даже в политике и религии, – чем различие между новыми промышленными центрами на севере, такими как Китли, и исполненными собственного достоинства, неспешными, живописными городами юга. Будущее сулит Китли очень многое, но только не по части живописности. Здесь царит серый камень. Ряды выстроенных из него домов сохраняют в своих единообразных устойчивых очертаниях прочность и величие. Дверные каркасы и перемычки окон, даже в самых маленьких домиках, изготовлены из каменных блоков. Нигде не видно крашеного дерева, которое требует постоянного обновления и в противном случае скоро начинает казаться запущенным. Почтенные йоркширские домохозяйки тщательно следят за чистотой камня. Если прохожий посмотрит через окно внутрь дома, то увидит изобилие домашней утвари и повсеместные следы женского прилежания и заботы. Вот только голоса людей в здешних местах грубы и немелодичны. От здешних жителей не ждешь музыкальных талантов, хотя именно ими и славится здешний край, давший музыкальному миру Джона Карродуса1. Фамилии их (вроде только что произнесенной), которые можно увидеть на вывесках магазинов, кажутся странными даже приезжим из соседних графств и несут в себе явные признаки местного колорита.

От Китли идет дорога на Хауорт – череда домов вдоль нее почти не прерывается, хотя, по мере того как путник поднимается на серые приземистые холмы, уходящие в западном направлении, расстояния между жилищами увеличиваются. Сначала вы увидите несколько вилл, расположенных так далеко от дороги, что становится ясно: вряд ли они принадлежат тем, кого могут спешно вызвать в город, оторвав от удобного кресла у камина, с просьбой облегчить страдания или помочь в тяжелой ситуации. Адвокаты, врачи и священники обычно селятся ближе к центру города, а не в таких строениях на окраине, скрытых зарослями кустарника от любопытных глаз.

В городе вы не увидите ярких красок: их можно встретить только на витринах, где разложены товары на продажу, но не в природе – в цвете листвы или неба. Однако за городом невольно ожидаешь больше блеска и живости, и от этого проистекает чувство разочарования, охватывающее вас при виде множества оттенков серого, которые окрашивают все, что встречается вам на пути от Китли к Хауорту. Расстояние между ними – около четырех миль, и, как я уже сказала, все оно заполнено виллами, большими трикотажными фабриками, домами рабочих, а также изредка попадающимися старомодными фермами с многочисленными пристройками. Такой пейзаж едва ли можно назвать «сельской местностью». На протяжении двух миль дорога идет по более-менее равнинной местности, оставляя слева холмы, а справа – луга, по которым протекает речка, вращающая колеса построенных по ее берегам фабрик. Все застилает дым, поднимающийся из труб домов и фабрик. Растительность в долине (или в «яме», как ее тут называют) довольно богатая, но по мере того, как дорога поднимается вверх, влаги становится все меньше, и растения уже не произрастают, а влачат жалкое существование, и дома окружают не деревья, а только заросли кустарника. Живые изгороди сменяются каменными оградами, а на клочках пахотной земли растет бледный серо-зеленый овес.

И вот перед глазами путника, поднимающегося по этой дороге, неожиданно вырастает деревенька Хауорт. Ее видно за две мили: она расположена на склоне крутого холма, под которым простираются тускло-коричневые и пурпурные вересковые поля. Холм же поднимается дальше, за церковь, построенную в самой высокой точке длинной и узкой улицы. Вплоть до самого горизонта видны волнистые линии все таких же холмов; пространства между ними открывают вид только на другие холмы того же цвета и формы, увенчанные все теми же дикими и блеклыми вересковыми пустошами. В зависимости от настроения смотрящего эти пустоши могут произвести различное впечатление: могут показаться величественными тому, кто почувствует разлитое в них одиночество, или же хмурыми, суровыми – тому, кто увидит только их монотонность и безграничность.

Дорога ненадолго отклоняется от Хауорта, огибая подножие холма, а затем пересекает мост через речку и начинает подниматься в деревню. Плиты, которыми замощена улица, уложены так, чтобы дать лучшую опору для лошадиных копыт, но, несмотря на это, лошади подвергаются постоянной опасности сорваться вниз. Старые каменные дома кажутся больше по высоте, чем ширина улицы. Перед тем как выйти на ровную площадку, мостовая делает столь резкий поворот, что ее крутизна становится больше похожа на отвесную стену. Одолев этот подъем, вы оказываетесь у церкви, расположенной несколько в стороне от дороги – ярдах в ста или около того. Здесь кучер может расслабиться, а лошади – вздохнуть свободно: экипаж въезжает в тихую боковую улочку, которая и ведет к дому священника – в хауортский пасторат. По одну сторону этого проулка находится кладбище, а по другую – школа и дом церковного сторожа, где прежде жили младшие священники.

Пасторат стоит боком к дороге, и из его окон открывается вид вниз, на церковь. Получается, что этот дом, церковь и школьное здание с башенкой образуют три стороны неровного прямоугольника, четвертая сторона которого остается открытой и выходит на вересковые пустоши. Внутри прямоугольника помещается заполненное надгробными памятниками кладбище, а также маленький садик, или дворик, у дома священника. Войти внутрь можно через вход, расположенный посредине дома, а от него тропинка заворачивает за угол и пересекает небольшую поляну. Под окнами – узкая клумба, за которой много лет ухаживают, хотя и без особого успеха: на ней все равно вырастают только самые неприхотливые растения. Кладбище окружает каменная ограда, вдоль нее растут бузина и сирень; оставшееся пространство занимают квадратный газон и посыпанная гравием дорожка. Двухэтажный дом построен из серого камня, крыша покрыта плитами, чтобы противостоять ветрам, способным сорвать более легкое покрытие. Возведен он, по-видимому, лет сто назад. На каждом этаже имеется по четыре комнаты. Если посетитель подходит к дому со стороны церкви, то справа он видит два окна кабинета мистера Бронте, а слева – два окна гостиной. Все в этом доме говорит о прекрасном вкусе и исключительной опрятности его обитателей. На ступенях – ни пятнышка, стекла в старомодных рамах блестят, как зеркала. И внутри и снаружи опрятность достигает, так сказать, абсолюта – полнейшей чистоты.

Как я уже сказала, церковь располагается выше большинства деревенских домов. Еще выше находится кладбище, где теснятся высокие прямые памятники. Часовня или церковь считается старейшей постройкой в этой части королевства, хотя по внешнему виду сохранившегося здания этого не скажешь. Исключение составляют два восточных окна, которых не коснулись перестройки, а также нижняя часть колокольни. Внутри по виду колонн можно заключить, что их возвели до воцарения Генриха VII2. Вероятно, в стародавние времена на этом месте стояла «филд-кирк», или часовня, а записи в книгах Йоркского архиепископства свидетельствуют о том, что в 1317 году в Хауорте уже была часовня. Тем, кто интересуется датой основания, местные жители показывают следующую запись на одном из камней в церковной башне:

Hic fecit Cænobium Monachorum Auteste fundator. A. D. Sexcentissimo3.

Другими словами, надпись утверждает, что церковь построена еще до принятия христианства в Нортумбрии4. Уитейкер утверждает, что причина появления этой ошибки заключается в том, что некий малограмотный камнерез неправильно скопировал надпись, сделанную во времена Генриха VIII5 на соседнем камне: «Orate pro bono statu Eutest Tod»6.

В наше время любой антиквар знает, что молитвенная формула «bono statu» всегда относится к здравствующему. Я подозреваю, что это единственное христианское имя было ошибочно принято камнерезом за «Austet» вместо «Eustatius», а слово «Tod» было неправильно прочитано как арабская цифра «600», хотя это слово вырезано весьма четко и прекрасно читается. На основании этой нелепой претензии на древность местные жители развернули борьбу за свою независимость и потребовали, чтобы бредфордский викарий сам назначал священника в Хауорт.

Я привожу этот фрагмент, чтобы стало понятно то ошибочное основание, которое породило смятение, происшедшее в Хауорте примерно тридцать пять лет назад, о чем я при случае расскажу подробнее.

Внутри убранство церкви самое обыкновенное: оно не слишком старо и не слишком ново, чтобы заслуживать отдельного описания. Скамьи для важных лиц сделаны из черного дуба и отгорожены друг от друга высокими перегородками, на дверцах которых белыми буквами написаны имена владельцев. Нигде не видно ни медных памятных досок, ни роскошных гробниц в виде алтарей, ни памятников, только справа от деревянного стола, заменяющего в реформаторской церкви алтарь, вделана в стену доска со следующей надписью:

Здесь покоятся останки Марии Бронте, жены преподобного П. Бронте, бакалавра, священника в Хауорте.

Ее душа вознеслась к Спасителю 15 сент. 1821 года на 39-м году жизни.

«Потому и вы будьте готовы, ибо, в который час не думаете, приидет Сын Человеческий» (Мф. 24: 44).

А также покоятся здесь останки Марии Бронте, дочери вышеупомянутой, умершей 6 мая 1825 года на 12-м году жизни,

а также Элизабет Бронте, ее сестры,

умершей 15 июня 1825 года на 11-м году жизни.

«Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» (Мф. 18: 3).

Также покоятся здесь останки Патрика Брэнвелла Бронте,

умершего 24 сент. 1848 года в возрасте 30 лет.

А также Эмили Джейн Бронте,

умершей 19 декабря 1848 года в возрасте 29 лет,

сына и дочери преподобного П. Бронте, приходского священника.

Этот камень посвящен также памяти Энн Бронте,

младшей дочери преподобного П. Бронте, бакалавра,

умершей в возрасте 27 лет[1] 28 мая 1849 года

и похороненной в старой церкви в Скарборо.

В верхней части этой доски строчки разделяют большие интервалы: когда делались первые записи, поглощенные горем домочадцы не думали о том, что надо оставить место и для имен тех, кто еще был жив. Но по мере того как члены семьи уходили один за другим, строчки теснились, а буквы мельчали и сжимались. После записи о смерти Энн места уже ни для кого не осталось.

Однако еще одной из того же поколения – последней из шести рано лишившихся матери детей – предстояло последовать за всеми, чтобы покинуть на земле в полном одиночестве своего отца. На другой доске, расположенной ниже первой, к скорбному списку была добавлена следующая запись:

Рядом с ними покоятся останки Шарлотты, супруги преподобного Артура Белла Николлса, бакалавра, и дочери преподобного П. Бронте, бакалавра, приходского священника.

Она умерла 31 марта 1855 года на 39-м году жизни.[2]

Глава 2

Для лучшего понимания истории жизни моей дорогой подруги Шарлотты Бронте читателю следует познакомиться с весьма своеобразным характером людей, среди которых прошли ее ранние годы и от которых и она, и ее сестры получили первые жизненные впечатления. Поэтому, прежде чем продолжить свой труд биографа, я представлю читателю общую характеристику населения Хауорта и близлежащей местности.

Даже жители соседнего графства Ланкастер удивляются необыкновенной силе духа, которую выказывают йоркширцы и которая придает им весьма примечательные черты. Волевые качества сочетаются у них с редкой самодостаточностью, придающей им вид столь независимый, что он способен даже отпугнуть приезжего. Слово «самодостаточность» я использую в расширительном смысле. Йоркширцы из области Уэст-Райдинг7, кажется, с рождения отмечены такой смышленостью, упрямством и силой воли, что каждый из здешних уроженцев полагается только на самого себя и никогда не надеется на помощь соседа. Те редкие случаи, когда кто-либо просил о такой помощи, порождали сомнение в ее целесообразности: достигнув успеха, человек становился зависим от других и вынужден был переоценить свои собственные силы и энергию. Местные жители принадлежат к тем сообразительным, но недальновидным людям, которые с подозрением относятся ко всякому, чья честность не являет собой доказательство мудрости. Практические качества человека ценятся здесь очень высоко, но чужаков встречают подозрительно и ко всякой новизне относятся с недоверием, которое распространяется даже и на добродетели. Если добрые качества не дают немедленного практического результата, то их отвергают как негодные для этого мира, в котором нельзя ничего достичь без усилий и борьбы, особенно если это качества, относящиеся к размышлению, а не к действию. Страсти в душе йоркширца сильны, и причины этого залегают очень глубоко. Однако эти страсти редко выплескиваются наружу. Грубых и диковатых местных жителей едва ли можно назвать любезными в обращении. Разговаривают они отрывисто, а их манера речи и выговор непривычному человеку, скорее всего, покажутся грубыми. Таковы черты их характера. Одни из них, по-видимому, обязаны своим появлением традициям вольности, присущей горцам, а также уединенности их края, другие могут быть обусловлены их происхождением в древности от грубых скандинавов. Однако в то же время йоркширцы весьма восприимчивы и обладают чувством юмора. Всякий, кто решится поселиться среди них, должен быть готов к тому, что услышит про себя совсем не лестные, хотя и правдивые, замечания, высказанные, как правило, уместно и ко времени. Пробудить чувства у них непросто, но, если удается, эти чувства сохранятся надолго. Отсюда происходят такие качества, как крепость дружбы и верность своему господину. Чтобы узнать, в каких формах обычно проявляется последнее, достаточно перечитать те страницы «Грозового перевала», где говорится о герое по имени Джозеф.

По тем же причинам в местных жителях развита и ворчливость, которая подчас перерастает в мизантропию, передающуюся от поколения к поколению. Я помню, как однажды мисс Бронте привела мне поговорку жителей Хауорта: «Храни камень в кармане семь лет, потом переверни его и храни еще семь – пусть он будет у тебя всегда под рукой на случай, если твой враг подойдет поближе».

Когда же дело касается денег, жители Уэст-Райдинга превращаются в настоящих гончих. Мисс Бронте описала моему мужу забавный случай, наглядно показывающий эту тягу к богатству. Некий ее знакомый, мелкий фабрикант, занимался торговыми операциями, которые неизменно заканчивались удачно, в результате чего он составил себе некоторое состояние. Этот человек уже давно прошел середину жизненного пути, когда ему взбрело в голову застраховаться. Не успел наш герой получить страховой полис, как вдруг заболел, причем настолько серьезно, что не возникало сомнений: через несколько дней наступит фатальный исход. Доктор не без колебаний открыл больному, что его положение безнадежно. «Ага! – вскричал фабрикант, мигом обретая прежнюю энергию. – Значит, я сделаю этих страховщиков. О, я всегда был счастливчиком!»

Здешний народ сообразителен и схватывает все на лету, набожен и настойчив в преследовании добрых целей, хотя способен и заблуждаться. Местные жители не слишком эмоциональны, у них нелегко вызвать дружеские или враждебные чувства, но если они кого-то полюбят или возненавидят, то заставить их изменить свое отношение бывает почти невозможно. Это сильные в физическом и душевном отношении люди, одинаково способные и к добрым, и к злым поступкам.

Шерстяные мануфактуры появились в этой области еще при Эдуарде III8. Принято считать, что в те времена сюда прибыла целая колония фламандцев, осевших в Уэст-Райдинге и обучивших местных жителей тому, как можно использовать шерсть. Та смесь сельскохозяйственного и фабричного труда, которая заняла после этого господствующее положение в Уэст-Райдинге и доминировала вплоть до самого последнего времени, выглядит очень привлекательно лишь с большой временной дистанции, оставляющей впечатление чего-то классического, пасторального, когда детали либо забылись, либо погребены в трудах ученых, исследующих те немногие отдаленные уголки Англии, где еще сохраняются старинные обычаи. Картина, представляющая хозяйку дома и ее служанок, наматывающих шерсть на большие барабаны, в то время как хозяин пашет в поле или пасет свои стада на пурпурных вересковых пустошах, весьма поэтична и вызывает ностальгию. Но там, где подобные картины сохраняются в наши дни, мы слышим из уст живущих такой жизнью людей множество рассказов о деревенской грубости в сочетании с купеческой прижимистостью, о беспорядочности и беззакониях – рассказов, мало что оставляющих от образов пастушеской простоты и невинности. Было бы большим преувеличением считать, что для той эпохи, память о которой все еще жива в Йоркшире, не подходили преобладавшие тогда формы общественного устройства, хотя мы и понимаем сейчас, что они постоянно приводили к злоупотреблениям. Неуклонный прогресс заставил их навеки уйти в прошлое, и стараться воскресить их сейчас было бы так же нелепо, как взрослому человеку пытаться натянуть на себя собственную детскую одежду.

Патент, полученный олдерменом Кокейном и последовавшие за тем ограничения, наложенные Яковом I9 на экспорт неокрашенного шерстяного сукна, на которое Голландские штаты ответили запретом импорта сукна, окрашенного в Англии10, нанес сильный удар по уэст-райдингским фабрикантам. Любовь к независимости и неприязнь к власти, равно как их умственное развитие, подталкивали к восстанию против религиозного диктата таких князей церкви, как Лод11, и против правления Стюартов. Ущерб, нанесенный королями Яковом и Карлом12 тому делу, которым в Уэст-Райдинге зарабатывали на жизнь, превратил большинство его жителей в сторонников республики. У меня еще будет впоследствии возможность дать несколько примеров проявления добрых чувств, равно как и обширных знаний по вопросам внутренней и внешней политики, которые выказывают в наше время жители деревень, лежащих по сторонам горного хребта, отделяющего Йоркшир от Ланкашира; эти люди принадлежат к одному типу и обладают сходными свойствами характера.

Потомки воинов, сражавшихся в войсках Кромвеля при Данбаре13, владеют землями, некогда завоеванными их предками, и, наверное, нет в Англии другого уголка, где республиканские традиции и память о Содружестве14 сохранялись бы так долго, как здесь, среди работников шерстяных фабрик Уэст-Райдинга, для которых восхитительная коммерческая политика лорд-протектора отменила все торговые ограничения. Я слышала из надежного источника, что не далее как тридцать лет назад фраза «во дни Оливера» еще вовсю использовалась для обозначения времени необыкновенного процветания. Имена, которые дают новорожденным в том или ином месте, всегда указывают, кого здесь считают героями. Серьезные люди, имеющие твердые политические убеждения и непоколебимые в делах веры, не видят ничего смешного в именах, выбранных для своих потомков. И сейчас еще можно найти неподалеку от Хауорта детей, которым предстоит прожить жизнь Ламартинами, Кошутами или Дембинскими15. Кроме того, свидетельством вышеописанных качеств жителей этого района является тот факт, что библейские имена, распространенные у пуритан, все еще сохраняются в йоркширских семьях, принадлежащих к среднему и низшему классу, причем это не зависит от их религиозных убеждений. Есть многочисленные письменные свидетельства того, что отставленные от своих мест во время репрессий Карла II16 священники получали теплый прием как у местного дворянства, так и у здешних бедняков. Все это говорит о давнем еретическом духе независимости, отличающем до сего дня население Уэст-Райдинга.

Приход Галифакс граничит с бредфордским приходом, частью которого является хауортская церковь. Оба расположены на схожей – холмистой и невозделанной – земле. Изобилие угля и горных речек делает этот район крайне привлекательным для строительства фабрик. Поэтому, как я уже отмечала, местные жители в течение столетий занимались не только сельским хозяйством, но и ткачеством. Однако торговые отношения долго не приводили к улучшению жизни и приходу цивилизации в эти отдаленные деревеньки и разбросанные по холмам дома. Мистер Хантер в своей «Жизни Оливера Хейвуда»17 приводит суждение из воспоминаний некоего Джеймса Ритера, жившего во времена королевы Елизаветы, которое отчасти верно и сегодня: «У них нет привычки ни почтительно относиться к старшим, ни быть любезными вообще. Следствием этого является мрачный и неуступчивый характер, так что пришелец из других мест поначалу оказывается ошарашен вызывающим тоном любого разговора и свирепым выражением на любом лице».

И в наше время такой пришелец, задав какой-нибудь вопрос местному жителю, наверняка получит резкий и грубый ответ, если только вообще получит. Иногда угрюмость и грубость йоркширцев кажутся даже оскорбительными. Однако если «иностранец» отнесется к их нахальству добродушно, как к чему-то естественному, и отдаст должное их скрытой доброте и гостеприимству, то эти люди покажутся ему достойными, щедрыми и надежными. В качестве небольшой иллюстрации того, что у жителей этих отдаленных поселений грубоватость манер присуща всем слоям общества, я могу рассказать о случае, происшедшем со мной и моим мужем три года назад в городке Аддингаме, – этот город упоминается в стихах:

Из Пениджента, Пендл-Хилл,

Из Линтона, из Аддингама,

Из Крейвена всего мужи

За сильным Клиффордом пришли…18

Этот городок – один из тех, которые послали своих воинов сражаться в битве при Флодден-Филд, – расположен неподалеку от Хауорта.

Мы ехали по улице и вдруг увидели истекающего кровью человека, – по-видимому, он был из тех несчастливцев, которые притягивают к себе беды, как магнит железо. Его угораздило прыгнуть в речку, протекавшую через деревню, куда все бросали битое стекло и бутылки. Теперь он, обнаженный, шел по улице к близлежащему домику, шатаясь и обливаясь кровью. У него не просто была ранена рука, а оказалась перерезана артерия, и дело вполне могло завершиться смертельным исходом. Впрочем, шедший навстречу родственник успокоил его, сказав, что если это произойдет, то «много возиться не придется».

Мой муж остановил кровотечение, перетянув руку несчастного ремнем, одолженным одним из зевак, и спросил, послали ли за доктором?

– Та послали, – последовал ответ. – Только он не придет.

– Почему же?

– Та старый он, понимаешь, и с астмой, а тут в гору переть.

Мой муж, взяв в качестве провожатого мальчишку, поспешил за врачом, чей дом находился, как выяснилось, менее чем в миле от места происшествия. Когда они подошли к дверям, оттуда вышла тетушка раненого парня.

– Идет доктор? – спросил мой муж.

– Та не. Нейду, грит.

– Но вы ему сказали, что раненый может истечь кровью?

– А то.

– Ну и что он ответил?

– Та грит: хрен с ним, мне что за дело?

Кончилось тем, что врач выслал на помощь своего сына, который был «не по докторской части», но тем не менее сумел оказать первую помощь – забинтовал руку. Оправдание поступка врача местные находили в том, что «ему восемьдесят почти, он не петрит уже ничего, а детей у него аж двадцать».

Самым спокойным среди зевак выглядел брат поранившегося парня. Пока тот лежал в луже крови на полу, жалуясь, что «руку так и жжет», его стоический родственник невозмутимо покуривал свою черную трубочку, не произнося ни слова сочувствия или сожаления.

Грубые лесные обычаи сохранялись на опушках темных лесов, покрывавших отлогие склоны холмов, до середины семнадцатого столетия. Смертная казнь через отсечение головы была общим наказанием для всех, кто признавался виновным даже в мелких преступлениях, и это привело к тому, что безразличие к человеческой жизни вошло у местных в привычку. Дороги еще тридцать лет назад были до того плохи, что деревни почти не сообщались между собой, хотя при этом их жители очень старались вовремя доставлять продукты своего труда на рынок. А в одиноко стоящих на склонах холмов домах и в убежищах местных карликовых магнатов преступления могли совершаться совершенно незаметно и безнаказанно, без риска вызвать народный гнев, который привлечет сюда сильную руку закона. Следует напомнить, что в старые годы в сельской местности не было полиции, и немногие имевшиеся тогда судьи были вынуждены действовать без всякой поддержки. Часто они находились в родстве с местными жителями, смотрели сквозь пальцы на правонарушения и только подмигивали, видя злоупотребления, похожие на их собственные.

Люди среднего и старшего возраста со смешанными чувствами вспоминают о днях своей юности, проведенных в этих краях. В зимние месяцы им приходилось подниматься на холмы в телегах, вязнущих в грязи, и только самые неотложные дела могли заставить их покинуть свой двор. Дела эти приходилось осуществлять, преодолевая такие трудности, которые теперь им, несущимся на Бредфордский рынок в первоклассном быстроходном экипаже, уже кажутся непреодолимыми. Так, например, один владелец шерстяной фабрики вспоминает, что менее четверти века назад ему приходилось зимним утром отправляться из дому затемно, чтобы вовремя доставить в Бредфорд подводу, нагруженную отцовским товаром. Груз укладывали всю ночь, а утром вокруг подводы суетился народ: повсюду мелькали фонари, осматривали подковы лошадей, и вот наконец медлительная повозка трогалась в путь. Кто-то должен был на ощупь идти впереди, стуча перед собой палкой по острым и скользким каменным выступам, а иногда даже опускаясь на четвереньки, пока повозка не выезжала на сравнительно удобный, с глубокой колеей большак. До покрытых вереском нагорий добирались верхом, двигаясь по следам нагруженных лошадей, перевозивших посылки, товары и грузы между городами, еще не соединенными большой дорогой.

Однако зимой все эти транспортные средства становились бесполезны из-за снега, а он долго не тает в открытой всем ветрам горной местности. Я была знакома с людьми, которые во время поездки в почтовой карете за Блэкстоунский кряж задержались чуть ли не на неделю, если не больше, на маленьком постоялом дворе почти у самой вершины. Им пришлось провести там и Рождество, и Новый год. Истребив хозяйский запас провизии, незваные гости принялись за индеек, гусей и йоркширские пироги, которые перевозила карета. Но и эти продукты скоро подошли к концу. Как раз в это время, на их счастье, потеплело, и узники смогли покинуть свою тюрьму.

Горные деревеньки кажутся оторванными от всего мира, однако их одиночество – ничто по сравнению с той изоляцией, в которой пребывают серые наследственные дома, разбросанные тут и там среди пустошей. Обычно эти жилища невелики, но прочны и достаточно просторны для их обитателей – хозяев окружающей дом земли. Здесь нередко можно встретить семьи, владеющие своим наделом еще со времен Тюдоров19. Это остатки старого сословия йоменов20, однодворцы, мелкие помещики, число которых стремительно сокращается в наше время. Можно назвать две причины подобного упадка. Либо землевладелец ленится и пьянствует и в конце концов бывает принужден продать свой участок, либо, наоборот, он оказывается человеком практичным, с авантюрной жилкой и тогда решает, что сбегающая с горы речка или минералы у него под ногами принесут ему богатство. Тогда он оставляет прежнюю трудовую жизнь мелкого землевладельца и превращается в фабриканта, начинает копать уголь или разрабатывать карьер, чтобы добывать камень.

Некоторые представители йоменского сословия продолжают жить прежней жизнью и в наше время. Эти обитатели отдаленных, затерянных в горах домов отличаются крутым характером и большой эксцентричностью. Более того, полудикие люди, почти никогда не видящие себе подобных, воспринимающие общественное мнение всего лишь как невнятное эхо дальних голосов, могут иметь и противоестественные, преступные наклонности.

Уединенная жизнь порождает фантазии, которые со временем превращаются в мании. И тогда сильный йоркширский характер, не подчинившийся «деловому городу и оживленному рынку», в самых отдаленных уголках принимает странные, своенравные формы. Недавно мне довелось услышать любопытный рассказ об одном землевладельце, живущем, правда, на ланкаширской стороне гор, но по происхождению и воспитанию относящемся к той же породе йоркширцев, что и жители противоположной стороны. Его доход составлял, вероятно, семьсот или восемьсот фунтов в год, а дом являл собой пример прекрасно сохранившейся старины и всем своим видом показывал, что предки нынешнего владельца в течение долгого времени были людьми уважаемыми и небедными. Моему собеседнику очень понравился внешний вид этого поместья, и он попросил сопровождавшего его деревенского парня: «Я хотел бы подойти поближе, чтобы получше разглядеть дом». Однако тот ответил: «Та лучше б вам не подходить, сэр. Хозяин вас облает, а то и палить начнет, как недавно в тех, что подошли прямо к дому». Убедившись, что у помещика из вересковых пустошей и впрямь имеется столь негостеприимный обычай, джентльмен оставил свое намерение. Я полагаю, этот дикий йомен здравствует до сих пор.

Рассказывают и о другом сквайре, происходившем из более благородного рода и куда более состоятельном, а это позволяет надеяться на лучшее образование и воспитание, хотя надежды оправдываются далеко не всегда. Этот человек умер в своем доме неподалеку от Хауорта всего несколько лет назад. Его любимым развлечением и главным занятием были петушиные бои. Когда этот господин, подкошенный болезнью, которой суждено было стать последней, уже не мог выходить из своей комнаты, он приказал принести петухов и наблюдал за их кровавой схваткой из постели. Когда же ему стало плохо настолько, что он уже не мог поворачивать голову, чтобы следить за битвой, сквайр велел расставить вокруг себя зеркала и умер, наблюдая в них поединок.

Это всего лишь примеры той эксцентричности, которая служит фоном рассказам о преступлениях и насилии, царивших в этих уединенных местах, – рассказам, до сих пор сохранившимся в памяти старожилов, среди которых есть и те, кто, несомненно, был знаком с авторами «Грозового перевала» и «Незнакомки из Уайлдфелл-холла»21.

Однако нельзя сказать, что развлечения простолюдинов были гуманнее, чем у людей богатых и образованных. Джентльмен, который поведал мне многое из изложенного выше, вспоминает о травле собаками привязанного быка, – такая забава была в ходу в Рочдейле еще лет тридцать назад. Быка приковывали цепью или привязывали длинной веревкой к столбу, врытому в дно реки. В день, когда происходила травля, мельники обычно останавливали колеса своих мельниц, чтобы повысить уровень воды в реке и дать возможность простому народу от души насладиться этим диким зрелищем. Бык иногда резко разворачивался, так что веревка, которой он был привязан, натягивалась и опрокидывала тех, кто, забыв осторожность, заходил слишком далеко в воду, и тогда добрые жители Рочдейла радовались, глядя на тонущих соседей, не меньше, чем самой травле быка собаками.

Жители Хауорта обладают такой же физической силой и крутым нравом, как и их соседи на другом склоне холма. Деревня, окруженная вересковыми пустошами, находится между двумя графствами на старой дороге из Китли в Колн. В середине прошлого столетия она получила известность как место служения преподобного Уильяма Гримшоу, который исполнял обязанности хауортского викария на протяжении двадцати лет22. До того времени викарии были, вероятно, такими же, как некий мистер Николз, йоркширский священник, живший в первые десятилетия после Реформации, о котором известно, что он «был весьма привержен к крепким напиткам и дружеству» и часто говаривал своим приятелям так: «Не берите с меня пример и смотрите на меня только тогда, когда я стою на три метра выше земли», то есть на кафедре в церкви.

Жизнь мистера Гримшоу описана мистером Ньютоном, другом Купера23. Из этого жизнеописания можно извлечь весьма любопытные примеры того, как человек, глубоко верующий и осознающий важность своей миссии, способен подчинить себе неотесанных мужланов. Похоже, что этот священник не отличался религиозным фанатизмом, но, однако, вел высоконравственную жизнь и добросовестно выполнял свои пасторские обязанности. Жизнь его не была отмечена особенными событиями вплоть до воскресного дня в сентябре 1744 года. В тот день его служанка, поднявшись в пять утра, нашла своего хозяина уже стоящим на молитве. По ее словам, мистер Гримшоу, помолившись некоторое время в своей комнате, отправился выполнить пасторский долг в доме одного из прихожан, затем снова молился, вернувшись домой, и затем, так и не съев ни крошки, проследовал в церковь, чтобы отслужить утреню. Здесь, читая отрывок из Нового Завета, мистер Гримшоу внезапно упал и лишился чувств. Когда он пришел в себя, ему помогли выйти из церкви. Стоя на паперти, он обратился к пастве и попросил прихожан не расходиться, поскольку ему нужно будет им кое-что сказать, как только он вернется. Его отвели в дом церковного служителя, где он снова потерял сознание. Служанка стала растирать его, чтобы восстановить кровообращение. Когда пастор пришел в себя, он показался ей «вдохновенным», и первые слова, им произнесенные, были: «Мне было восхитительное видение, сошедшее с третьих небес». Однако он не уточнил, что именно увидел, а вместо этого вернулся в церковь и возобновил службу. Это было в два часа пополудни, а служба закончилась только в семь вечера.

С того дня мистер Гримшоу начал отдавать всего себя с пылом, достойным Уэсли, и с рвением, свойственным Уайтфилду24, тому, чтобы привести свою паству на истинно христианский путь. У жителей деревни был обычай играть по воскресеньям в футбол, используя вместо мяча камни. При этом они вызывали на состязание другие приходы и сами принимали такие вызовы. Случались также скачки на лошадях по вересковым пустошам за деревней, а дальше следовало пьянство и распутство. В деревне не прошло ни одной свадьбы, которая не сопровождалась бы грубым развлечением в виде состязаний в беге, когда полуобнаженные бегуны скандализировали всех добропорядочных людей. А старый обычай «арвиллов» – поминок на похоронах – частенько приводил к генеральному сражению между перепившимися скорбящими. Таковы были нравы тех людей, с которыми приходилось иметь дело мистеру Гримшоу. Однако ему удалось посредством различных способов – и некоторые из них были самого практического свойства – во многом изменить жизнь своего прихода. Во время службы ему иногда помогали Уэсли и Уайтфилд, и тогда маленькая церковка оказывалась не способна вместить толпу прихожан из отдаленных деревень или уединенных домов в пустошах. Часто многие оставались молиться на открытом воздухе: внутри не хватало места даже для причастников. Однажды приглашенный на сослужение в Хауорт мистер Уайтфилд начал говорить о том, что не нужно долго распространяться перед паствой, в течение долгих лет имевшей в качестве пастыря столь набожного и благочестивого священника. В этот момент «мистер Гримшоу поднялся со своего места и попросил во всеуслышание: „О сэр, ради Господа, не говорите так! Умоляю, не льстите мне. Боюсь, что бо́льшая часть этой паствы направляется в ад вполне сознательно“».

Если это и была правда, то виной тому отнюдь не недостаток усердия со стороны мистера Гримшоу. Он проводил в неделю по двадцать-тридцать служб в домах своих прихожан. Если кто-то из паствы проявлял невнимание, то пастор прерывался, обращался к нему с увещеванием и не возобновлял службы до тех пор, пока все не становились на колени. Он проявлял особое усердие, требуя ото всех посещать церковь по воскресеньям, и даже не разрешал прихожанам погулять в полях между двумя службами. Выбирал самые длинные псалмы (говорят, особенно он любил 119-й25) и, пока прихожане пели, спускался с кафедры и, прихватив кнут, отправлялся в таверну, где принимался хлестать тех, кто отлынивал от посещения церкви. Только самые шустрые успевали выскочить через черный ход и избежать побоев. Мистер Гримшоу обладал отменным здоровьем, был весьма подвижен и часто отправлялся в отдаленные горные районы, чтобы «открыть глаза» тем, кто забыл о религии. При этом, чтобы сэкономить время и не быть в тягость тем, в чьих домах он проводил свои службы, пастор брал с собой немного провизии – всего лишь кусок хлеба с маслом или луковицей, и этого ему хватало на целый день.

Скачки вызывали у мистера Гримшоу справедливое возмущение: они привлекали в Хауорт большое число бездельников и мотов и были подобны спичке, которой только и не хватало местному горючему материалу, чтобы в округе ярким пламенем разгорелось нечестие. Мистер Гримшоу использовал все возможные способы воздействия, вплоть до запугивания, чтобы отменить скачки, однако не преуспел. Тогда, дойдя до предела отчаяния, пастор принялся молиться с таким пылом, что на землю внезапно хлынул ливень и буквально залил поле для скачек. Бега не состоялись, даже несмотря на то, что многие были согласны смотреть на них под дождем. С этого дня скачки в Хауорте больше не возобновлялись, а память о славном священнике сохраняется до сих пор. Его набожные богослужения и человеческие достоинства – поистине гордость прихода.

Однако боюсь, что тьма язычества, из которой вызволил этих людей своими личными усилиями неистовый священник, вновь сгустилась после его смерти. Он построил часовню для методистов, последователей Уэсли, а вскоре после этого баптисты также построили здесь молельный дом. Местные жители, как справедливо замечает доктор Уитейкер, «сильно веруют», однако в наше время, пятьдесят лет спустя, их вера не всегда воплощается в делах. Еще четверть века назад здешние представления о морали во многом определялись традициями предков-викингов. Кровная месть передавалась от отца к сыну как некий наследственный долг, а способность много выпить, избежав головной боли, почиталась одной из главных добродетелей. Игра в футбол по воскресеньям с принявшими вызов жителями соседних приходов возобновилась, а с ней возобновился и приток буйных гостей, наводнявший кабаки и заставлявший трезвомыслящих жителей со вздохом вспоминать крепкую руку славного мистера Гримшоу и его всегда готовый к услугам кнут. Старый обычай поминок-арвиллов расцвел, как встарь. Могильщик, стоя у открытой могилы, провозглашал, что арвилл состоится в «Черном быке» или в какой-нибудь другой таверне, выбранной друзьями покойного, после чего скорбящие и их знакомые направлялись туда дружной толпой, чтобы утешиться. Происхождение этого обычая связано с необходимостью отдыха для тех, кто пришел на похороны издалека, чтобы отдать последний долг усопшему другу. В жизнеописании Оливера Хейвуда есть два фрагмента, которые показывают, какую именно еду подавали на арвиллах в тихом диссентерском26 приходе в семнадцатом столетии: на первом, состоявшемся в Торесби27 по случаю кончины Оливера Хейвуда, упоминаются «холодные поссеты28, чернослив, пирог и сыр». Второй фрагмент говорит о более скупом угощении, в соответствии с духом времени (он написан в 1673 году): «Ничего, кроме куска пирога, глотка вина и веточки розмарина».

В Хауорте поминки обычно проходили куда веселее. Небогатым устроителям предписывалось принести всего лишь по булочке со специями для каждого из пирующих, а стоимость спиртных напитков – рома, эля или их смеси, именуемой «собачий нос», – как правило, оплачивали гости: они клали деньги на тарелку, поставленную посредине стола. А те, кто был побогаче, могли угостить своих гостей бесплатным ужином. В день похорон преподобного мистера Чарнока, который служил здесь после мистера Гримшоу и еще двух священников, на арвилл собрались около восьмидесяти человек, и стоимость пиршества составила четыре шиллинга шесть пенсов с каждого, причем эти деньги внесли друзья покойного. Ближе к концу дня, когда гости «заливали глаза», возникали «отдельные потасовки», в том числе с ужасными последствиями в виде «резаных ран» и даже укусов.

Хотя я описываю в основном те черты жителей Уэст-Райдинга, ярко проявлявшиеся в первой четверти нашего столетия (а может быть, и чуть позднее), у меня нет сомнения, что и в настоящее время в повседневной жизни людей, столь независимых, своенравных, суровых, найдется немало такого, что приведет в шок и замешательство тех, кто привык к более тонким манерам, свойственным южанам. Нет у меня сомнений и в том, что практичные, здравомыслящие и энергичные йоркширцы отплатят манерным «иностранцам» ничуть не меньшим презрением.

Как я уже сказала, очень вероятно, что на том месте, где сейчас возвышается хауортская церковь, некогда стояла древняя «филд-кирк», или часовня. По саксонским законам такие постройки принадлежали к третьему, низшему разряду религиозных сооружений, и потому в них нельзя было совершать ни погребения, ни главные христианские таинства29. «Филд-кирками», то есть полевыми церквами, их называли потому, что они не имели ограды и стояли прямо среди поля или вересковой пустоши. Основатель церкви, согласно законам Эдгара30, был обязан, не тратя церковной десятины, поддерживать служащего здесь священника из остальных девяти десятых своего дохода. После Реформации право выбора священнослужителя во всех часовнях, раньше считавшихся «полевыми», было даровано свободным землевладельцам и членам церковного совета, которые одобряли кандидатуру священника своего прихода. Однако из-за некоторой нерадивости прихожан в Хауорте это право было утрачено землевладельцами и членами совета еще во времена архиепископа Шарпа31, и пастора стал назначать бредфордский викарий. Так, по крайней мере, утверждают некоторые авторитетные источники. Вот что пишет мистер Бронте: «Этот приход имел в качестве патронов викария Бредфорда и нескольких попечителей. Мой предшественник получил место с согласия бредфордского викария, но при сопротивлении со стороны попечителей. И вследствие этого он, будучи не в силах сопротивляться обструкции, попросил об отставке всего лишь через три недели после назначения».

Доктор Скорсби32, бывший некоторое время викарием Бредфорда, в разговоре о свойствах характера жителей Уэст-Райдинга упомянул о некоем бунте, случившемся во время представления к должности мистера Редхеда, предшественника мистера Бронте в Хауорте. По его словам, в данном эпизоде проявилось столько примечательных особенностей нравов местных жителей, что он посоветовал мне как следует разобраться в этом деле. Я так и поступила и теперь могу со слов ныне здравствующих участников и свидетелей рассказать о средствах, к которым прибегли жители деревни, чтобы изгнать назначенного против их воли священника.

Как уже было сказано, третьим по счету после мистера Гримшоу в Хауорте служил мистер Чарнок. Он долго болел, и болезнь сделала его неспособным выполнять свои обязанности без посторонней помощи – именно в качестве его помощника в деревне и появился мистер Редхед. Пока был жив мистер Чарнок, младший священник вполне устраивал прихожан и даже пользовался их уважением. Но все переменилось после смерти мистера Чарнока в 1819 году. Тогда жители решили, что члены церковного совета несправедливо лишены своего права бредфордским викарием, который назначил мистера Редхеда настоятелем в их приходе.

В то воскресенье, когда мистер Редхед приготовился провести свою первую службу, хауортская церковь была заполнена так, что народ стоял даже в проходах. Большинство собравшихся явились в обуви на деревянной подошве, распространенной в здешних местах. Когда мистер Редхед принялся читать второй отрывок из Писания, полагавшийся на этот день, вся паства вдруг дружно, как один человек, поднялась и двинулась к выходу из церкви, громко стуча деревянными башмаками. Продолжать богослужение остались лишь мистер Редхед и его служка. Все это выглядело просто ужасно, однако в следующее воскресенье было еще хуже. Скамьи на этот раз оказались полностью заняты, как и раньше, но проходы остались свободными. Оказалось, сделано это было специально, а для чего – выяснилось на том же этапе службы, на котором начались неприятности неделей раньше. В церковь въехал человек верхом на осле, причем сидел он задом наперед, а на голове у него было надето множество старых шляп – столько, сколько могло удержаться. Он принялся подгонять осла, чтобы тот сделал круг по проходам между скамьями, и крик, возгласы и смех прихожан совершенно заглушили голос мистера Редхеда, так что ему пришлось замолчать.

До поры до времени никто не прибегал к насилию. Однако в третье воскресенье жители, похоже, сильно разозлились, увидев, что мистер Редхед, явно пренебрегая их волеизъявлением и даже бросая им вызов, проехался по деревенской улице в компании нескольких джентльменов из Бредфорда. Эти господа оставили своих лошадей в «Черном быке» – таверне и постоялом дворе, – ради удобства проведения арвиллов или по какой-то другой причине расположенном неподалеку от церкви, а сами вошли в церковь. Местные жители последовали за ними в сопровождении трубочиста, которого заранее наняли почистить трубы этим утром в постройках при кладбище, а после работы напоили так, что он пришел в почти бессознательное состояние. Трубочиста посадили непосредственно перед кафедрой, чтобы всем было видно, как кивает его черная голова, выражая пьяное и тупое одобрение всему, что говорит мистер Редхед. В конце концов, повинуясь каким-то своим пьяным мыслям, а может быть, и подговоренный заранее неким бузотером, трубочист взобрался по ступеням, ведущим к кафедре, и попытался обнять мистера Редхеда. Тут совсем не благоговейное веселье среди собравшихся стало усиливаться, как стихия, и вскоре превратилось в неистовство. Мистер Редхед хотел бежать, но прихожане подталкивали покрытого сажей трубочиста так, чтобы тот преграждал священнику путь. Затем обоих вытащили на руках во двор и опустили на землю в том месте, где вытряхивают мешки с сажей. Мистер Редхед вырвался и побежал к «Черному быку». Он бросился внутрь, после чего двери немедленно захлопнулись. Люди пришли в ярость и начали угрожать, что забросают камнями священника и его приятелей. Один из тех, с кем я беседовала, ныне глубокий старик, а в те годы владелец «Черного быка», вспоминает: толпа была разъярена до такой степени, что представляла самую серьезную угрозу для жизни мистера Редхеда. Этот кабатчик, однако, сумел организовать побег непопулярным пленникам своего заведения. «Черный бык» стоит почти на вершине длинной и крутой Хауорт-стрит, а внизу, вблизи моста, на дороге в Китли, находится застава со шлагбаумом. Объяснив своим загнанным гостям, что надо выбираться через черный ход (тот самый, сквозь который некогда сбегали бездельники, чтобы избежать кнута мистера Гримшоу), хозяин и несколько его работников сели на коней, принадлежащих джентльменам из Бредфорда, и принялись гарцевать прямо у входа в трактир, среди разъяренной толпы. Между домами были проходы, и всадники видели сквозь них, как мистер Редхед и его приятели крадутся вниз по закоулкам. Подождав, когда те спустятся, спасители пришпорили лошадей и поскакали вниз к заставе. Ненавистный священник и его друзья успели вскочить в седла и ускакать раньше, чем их враги обнаружили, что добыча уходит. Прихожане бросились к заставе, но не обрели там ничего, кроме закрытого шлагбаума.

После этого мистер Редхед не появлялся в Хауорте много лет. Когда же он все-таки приехал провести службу, то при большом собрании весьма внимательных слушателей добродушно напомнил им об обстоятельствах, которые описаны выше. Местные жители оказали ему самый радушный прием: теперь им не на что было сердиться, хотя раньше они были готовы закидать его камнями, лишь бы отстоять то, что считали своими правами33.

Этот рассказ я слышала от двух местных жителей в присутствии друга, который может подтвердить точность моего пересказа, а кроме того, он отчасти подтверждается следующим письмом от того йоркширского джентльмена, чьи слова я уже приводила.

Меня не удивили те сложности, с которыми Вы столкнулись в определении некогда происходившего здесь. Мне бывает трудно припомнить то, что я слышал собственными ушами, как и удостовериться в подлинности услышанного. Но как бы там ни было, история про осла, похоже, подлинная. Мистер Редхед и доктор Рэмсботам, его зять, – люди, мне хорошо знакомые, и к каждому из них я отношусь с симпатией.

Я побеседовал на днях с двумя хауортцами, жившими здесь в те времена, о которых Вы рассказываете. Это сын и дочь бывшего попечителя, им обоим сейчас уже за шестьдесят. Они заверили меня, что действительно осел был введен в церковь. Один из моих собеседников утверждает, что верхом на осле сидел полусумасшедший: он сидел задом наперед, а на голове у него было надето несколько шляп, одна на другую. Надо признать, что ни один из моих свидетелей сам при этом не присутствовал. Насколько я могу судить, во время воскресной службы ничего особенного не происходило вплоть до самого конца, и полагаю, что не следует считать причиной случившегося неприязнь жителей деревни именно к мистеру Редхеду. Это был чрезвычайно дружелюбный и достойный человек, с которым меня лично связывают многочисленные связи и обязанности. Только в Вашей книге я впервые прочел, что трубочист поднялся по ступеням кафедры. Надо признать, однако, что он действительно находился в церкви и был одет в соответствии со своей профессией. <…> Надо добавить, что в то воскресенье, когда произошли эти прискорбные события, в церкви присутствовало множество прихожан, не являвшихся местными жителями. Они пришли из «твердынь», расположенных на пустошах в самых отдаленных уголках прихода, – «из-за гор», как у нас говорится; такие люди по своему развитию отстоят гораздо дальше от современной цивилизации, чем хауортцы.

Приведу несколько примеров неотесанности таких прихожан.

Однажды холодным зимним днем хауортский курьер принес посылку в контору моего приятеля и при этом не закрыл за собой дверь. «Робин! Закрой дверь!» – приказал ему хозяин. Тот никак не отозвался. «Эй! У вас в деревне есть двери?» – спросил мой друг. «Та есть, – ответил Робин, – только мы их никогда не прикрываем». И действительно, мне часто приходилось замечать настежь распахнутые двери даже зимой.

Если уметь управляться с местными жителями, то их вольный нрав и неукротимая энергия не причинят вам вреда, но в противном случае вам может грозить опасность. Никогда не забуду яростной ругани, услышанной от одного из них, страдавшего белой горячкой. Его лицо, выражавшее и гнев, и презрение, и испуг, казалось какой-то дьявольской маской.

Однажды я зашел к одному весьма уважаемому йомену, и он принялся уговаривать меня – со всем деревенским простодушием – воспользоваться его гостеприимством. Я согласился. Он говорил: «Да-да, майстер, отдохните-ка, чайку попейте». Вскоре был накрыт обильный стол; все делалось быстро в мои молодые годы, когда я гулял по тамошним холмам. Нам прислуживала весьма почтенная женщина. Наполнив кружки, она обратилась ко мне с такими словами: «Ну а теперь, майстер, можете встать из-за стола». Я опешил, а хозяин пояснил: «Она хочет сказать: молитву прочтите, как гость». Поняв, в чем дело, я встал и прочел благодарственную молитву.

Как-то раз мне довелось беседовать с пожилой женщиной, которая так определила свои способности к красноречию: «Слава Господу, красноротой я никогда не была!» Особенно трудно бывает их понять, когда они пишут. Я видел письмо, в котором слово «извините» было написано так: «дзвиньте».

Однако есть и такие подробности хауортской жизни, которые смягчают общее впечатление грубости. Трудно найти деревню, где у местных жителей были бы так хорошо развиты музыкальные способности, – в то время как во всех других отношениях они далеко отстают от современных требований. Когда я приехал в Хауорт, меня встречал целый оркестр с хором, и этим людям были хорошо знакомы лучшие произведения Генделя, Гайдна, Моцарта, Марчелло и т. д. По своему репертуару, вкусу, вокальным данным они значительно отличались от обычных деревенских хоров, и их наперебой приглашали на большие праздники для исполнения как сольных, так и хоровых песен. В деревне до сих пор живет человек, певший в этом хоре на протяжении пятидесяти лет. Он обладал одним из лучших теноров, какие мне приходилось слышать, и в то же время он отличался тонким вкусом, присущим только образованным людям. Много раз ему и его товарищам предлагали уехать в город, но никто из них не пожелал оставить свежий воздух и просторы родных гор. Я с умилением вспоминаю их концерты, а ведь самому раннему из этих воспоминаний уже шестьдесят лет. У жителей здешних мест сильны и привязанности, и антипатии, и традиции гостеприимства – они все делают пылко и просто, от всего сердца. Именно сердечность я бы выделил как самую характерную их черту. Эти горцы, сколько я их помню, всегда отличались благородством и правдивостью, но только попробуйте заронить в них малейшее подозрение, что вы хотели их обидеть, и вам не поздоровится. Любое принуждение вызывает у них протест.

Мне довелось сопровождать мистера Хипа в его первом пастырском визите в Хауорт после назначения бредфордским викарием. Это было на Пасху, то ли в 1816-м, то ли в 1817 году. Его предшественник, преподобный Джон Кросс, известный как «слепой викарий», относился к своим обязанностям нерадиво. Духовные власти решили провести дознание, и нам пришлось услышать немало сильных и крепких слов от опрашиваемых прихожан. Со стороны эта грубость могла показаться забавной, однако по ней нетрудно было предвидеть то, что потом и произошло: по прибытии нового священника прихожане отнеслись к нему как к незваному гостю.

Прихожане ревностно и упорно отстаивали свои собственные интересы и решительно воспротивились новому налогу на содержание церкви. Хотя главная церковь прихода была в десяти милях от деревни, их обязали выплачивать немалую часть ее содержания – по-моему, одну пятую. Кроме этого, они должны были заботиться о собственной церковке и т. д. и т. п. В результате жители энергично выступили против того, что посчитали насилием и несправедливостью.

Они спустились со своих холмов и посетили собрание прихожан в Бредфорде, не преминув показать там, что suaviter in modo свойственно им куда меньше, чем fortiter in re34. К счастью, в дальнейшем поводы для подобных действий больше не возникали в течение многих лет.

В этих местах было принято использовать отчества. Попробуйте найти человека, не назвав его по отчеству, и местные жители вам, скорее всего, не помогут. Но спросите «Джорджа Недовича», «Дика Бобовича» или «Тома Джековича», и человек отыщется. Часто к этому прибавляется еще и место жительства. Помню, в юности мне пришлось разыскивать Джонатана Уитекера, владельца немаленькой фермы в деревне. Меня отсылали от одного дома к другому, пока я не догадался спросить про «Джонатана, который у ворот», и все трудности исчезли. Подобные странности происходят от прикрепленности к одному месту и отсутствию контактов с другими людьми.

Если жених и невеста на хауортской свадьбе происходят из зажиточных семейств, то гости нескоро забудут это событие. Со всей округи собирают лошадей, и веселая кавалькада всадников и всадниц, одиночных и двойных упряжек направляется к бредфордской церкви. Происходит постоянное перемещение публики от церкви к трактиру, и, поскольку интересы трезвости не всегда соблюдаются, находится занятие и членам Общества трезвости. Собравшиеся взгромождаются на лошадей, чтобы устроить скачки, и зачастую нетрезвые всадники или всадницы не достигают финиша, тем более что такие соревнования, завершающие свадьбу, часто проходят на дистанции от моста до хауортского шлагбаума на большой дороге, то есть на пути совсем непологом.

Вот в эту-то среду́ не знающих закона, хотя и не лишенных добродушия людей в феврале 1820 года мистер Бронте привез свою жену и шестерых маленьких детей. До сих пор живы те, кто помнит семь тяжело нагруженных повозок, с трудом поднимавшихся по плитам длинной улицы. Повозки везли имущество «нового пастора», которое предстояло разместить в его жилище.

Можно только догадываться, какое впечатление незавидный вид пастората – низкого продолговатого каменного дома, стоящего высоко на вершине, но все равно ниже бескрайних вересковых пустошей, – оказал на нежную душу супруги мистера Бронте, чье здоровье уже тогда начинало угасать.

Глава 3

Преподобный Патрик Бронте – уроженец графства Даун в Ирландии. Его отец Хью Бронте осиротел в очень раннем возрасте. Он перебрался с юга острова на север и поселился в приходе Ахадерг, вблизи Лоуфбрикленда. Хотя Хью и был человеком очень скромного достатка, он принадлежал к семейству, имевшему давние традиции. Рано женившись, он сумел вырастить и воспитать десятерых детей на доходы от крошечного клочка земли, который возделывал своими руками. Все его потомство отличалось завидной физической силой и редкой красотой. Даже сейчас, в старости, мистер Бронте прекрасно выглядит: это человек выше среднего роста, у него благородное лицо и прямая осанка. В юные годы он, вероятно, был удивительно красив.

Он родился в День святого Патрика (17 марта) 1777 года и очень рано проявил необыкновенную самостоятельность и редкую сообразительность. Кроме того, молодой человек был весьма амбициозен. О его рассудительности и предусмотрительности свидетельствует то, что уже в возрасте шестнадцати лет, понимая, что отец не сможет поддерживать его финансово, Патрик открыл собственную общедоступную школу и в течение пяти или шести лет продолжал ею заниматься. Затем он стал домашним учителем в семействе преподобного мистера Тая, настоятеля драмгулендского прихода. После этого поступил в Сент-Джон-колледж в Кембридже – это произошло в июле 1802 года, когда Патрику исполнилось уже двадцать пять лет от роду. После четырех лет учебы он получил степень бакалавра, был посвящен в духовный сан и направлен в приход в Эссексе, откуда впоследствии переехал в Йоркшир. Тот жизненный путь, который описывает это краткое перечисление событий, мистер Бронте, отличающийся сильным и незаурядным характером, прошел с присущей ему решительностью и независимостью. Подумайте, что этот мальчик, шестнадцатилетний юнец, решился уйти из семьи и добывать средства к существованию самостоятельно, причем не сельским хозяйством, как было принято в семье, а собственным умом.

Я слышала, что мистера Тая чрезвычайно заинтересовал учитель его детей и потому он решил не только помочь юноше выбрать область занятий, но дал совет получить образование в английском университете и подсказал, каким образом в него поступить. Сейчас в речи мистера Бронте нет и следа ирландского акцента; кельтское происхождение не заметно и в его внешности – прямом греческом носе и вытянутом овале лица. Однако можно себе представить, какую силу воли и презрение к насмешкам должен был проявить ирландец, никогда не выезжавший за пределы родных мест, чтобы в возрасте двадцати пяти лет постучаться в ворота Сент-Джон-колледжа.

Еще будучи студентом Кембриджа, он вступил в ополчение, которое в то время собирали по всей стране для того, чтобы противостоять ожидавшемуся французскому вторжению35. Позднее в нашем с ним разговоре мистер Бронте упоминал лорда Пальмерстона36 как человека, который был для него в те годы образцом воинского долга и на которого он хотел походить.

Итак, мы застаем его уже приходским священником в Хартсхеде, в Йоркшире, – весьма далеко от родных мест и ирландских знакомых. Я полагаю, что мистер Бронте не слишком старался поддерживать с ними связи и, насколько мне известно, начиная с кембриджских времен ни разу не навестил родные места.

Хартсхед – маленькая деревушка, расположенная восточнее Хаддерсфилда и Галифакса. Она находится на холме, окруженном округлой чашей других холмов, и потому из нее открывается весьма величественный вид. Мистер Бронте прожил там пять лет и именно там, в Хартсхеде, женился на Марии Брэнвелл.

Она была третьей дочерью купца Томаса Брэнвелла из Пензанса. Девичья фамилия ее матери была Карн. Как с отцовской, так и с материнской стороны семейство Брэнвелл было достаточно почтенного происхождения и принадлежало к лучшему обществу тогдашнего Пензанса. Мистеру и миссис Брэнвелл и их детям – четырем дочерям и одному сыну – довелось жить в том старомодном мире, который так хорошо изобразил доктор Дэви в жизнеописании своего брата37.

В этом городе, насчитывавшем тогда около двух тысяч жителей, имелся всего один ковер (полы в комнатах посыпали морским песком) и не было ни одной серебряной вилки.

В те времена наши колониальные владения были еще совсем невелики, армия и флот – немногочисленны, и потому в отсутствие большого запроса на умственный труд младшим отпрыскам благородных семейств часто приходилось заниматься торговлей или ремеслами, и в этом не видели никакого унижения для их дворянского достоинства. Если родители не хотели, чтобы старший сын стал сквайром-бездельником, они посылали его в Оксфорд или Кембридж, чтобы он приобрел там знания и навыки, необходимые для занятий одной из трех свободных наук – богословием, юриспруденцией или физикой. Второй сын мог поступить в ученики к врачу, аптекарю или стряпчему. Третьего отправляли учиться у жестянщика или часовщика, четвертого – к упаковщику или торговцу тканями, и так далее, – всем, до последнего, хватало занятий.

После того как молодой человек заканчивал учение, он почти всегда направлялся в Лондон, чтобы усовершенствоваться в своем ремесле или искусстве. А по возвращении в деревню брался за работу и при этом отнюдь не был исключен из того, что мы теперь назвали бы светским обществом. Визиты тогда совершались совсем не так, как в наше время. Гостей на обед не приглашали, разве что во время крупных праздников. Рождество, правда, и тогда было временем веселья и потворства своим желаниям, в это время дозволялись определенные развлечения, но они состояли в основном из званых чаепитий и ужинов. В другое время визиты ограничивались приглашениями на чаепития, которые начинались в три часа и продолжались до девяти вечера, и главным развлечением на них были карточные игры, такие как «Папесса Иоанна» или «Коммерция». Простолюдины были в то время весьма малообразованны, однако и представители высших классов отличались суеверностью: сохранялась даже вера в ведьм, и нельзя было найти человека, который совсем не верил бы в духов и монстров. Едва ли нашелся бы хоть один приход в Маунтс-Бей, где не было бы дома с привидениями и нельзя было бы указать на карте место, не связанное с чем-нибудь ужасным и сверхъестественным. С детства я помню дом на лучшей улице Пензанса, стоявший пустым, потому что в нем, по общему мнению, водились привидения. Проходя мимо него вечером, молодые люди ускоряли шаг и чувствовали сердцебиение. Средний класс и высшее общество не уделяли внимания ни литературе, ни тем более науке, и их интересы редко можно было назвать умственными и благородными. Охота, борьба, петушиные бои, после которых все собирались на пирушке, – вот занятия, приносившие здесь наибольшее удовольствие. Многие зарабатывали контрабандой, и это естественным образом способствовало распространению пьянства и нечестия. Контрабанда служила для отчаянных авантюристов средством приобрести состояние, а пьянство и разгул, случалось, разрушали самые респектабельные семейства.

Я привела эти отрывки из сочинения доктора Дэви, поскольку, как мне кажется, они имеют некоторое отношение к жизни мисс Бронте, разум и воображение которой получили свои первые впечатления либо от слуг (в патриархальном доме слуги, как правило, считались равными хозяевами и вели себя соответственно), привносивших в дом деревенские обычаи и новости, либо от мистера Бронте, чье общение с детьми было, насколько я знаю, весьма ограниченным, либо от тетушки, мисс Брэнвелл, которая приехала в пасторский дом, чтобы взять на себя заботу о детях умершей сестры, когда Шарлотте исполнилось шесть или семь лет от роду. Тетушка была старше миссис Бронте и долго жила в том самом обществе жителей Пензанса, которое описывает доктор Дэви. Однако в семействе Брэнвелл не было в чести ни насилие, ни беззаконие. Они принадлежали к методистской церкви и, как утверждают их знакомые, были искренне верующими людьми, отличавшимися чистотой и тонкостью чувств. Мистер Брэнвелл, отец семейства, по рассказам его потомков, обладал музыкальным талантом. И он, и его жена дожили до того времени, когда их дети стали взрослыми. Супруги умерли с разницей в один год: он в 1808-м, а она – в 1809 году, когда их дочери Марии было около двадцати пяти лет.

Мне разрешили прочесть девять ее писем, адресованных мистеру Бронте и относящихся к тому короткому промежутку времени в 1812 году, когда они были помолвлены. Эти послания полны самых нежных и изящных выражений и отличаются девичьей скромностью. В них сквозит та глубокая набожность, о которой я уже упоминала как о семейной черте Брэнвеллов. Позволю себе привести небольшие отрывки из них, чтобы показать, какой была мать Шарлотты Бронте. Однако, прежде чем это сделать, надо рассказать об обстоятельствах, при которых эта корнуолльская леди встретила школяра из прихода Ахадерг, близ Лоуфбрикленда. В начале лета 1812 года, незадолго до своего 29-летия, она поехала навестить дядю, преподобного Джона Феннела, священника англиканской церкви, жившего вблизи Лидса. Надо заметить, что, прежде чем стать англиканином, он был методистским пастором. Мистер Бронте уже служил настоятелем в Хартсхеде и имел среди соседей репутацию весьма красивого молодого человека, обладавшего к тому же присущей ирландцам способностью легко влюбляться. Мисс Брэнвелл была очень маленького роста и не отличалась яркой красотой. Однако она была весьма элегантна и одевалась всегда с простотой и вкусом, которые шли к ее характеру, – этими качествами ее дочь наделяла своих любимых героинь. Мистер Бронте вскоре оказался покорен нежным хрупким созданием и объявил, что сохранит свое чувство на всю жизнь. В первом письме к нему, датированном 26 августа, мисс Брэнвелл словно бы удивляется тому обстоятельству, что она обручена, и напоминает, сколь коротким было их знакомство. Чувства ее напоминают переживания Джульетты:

Но верь мне, друг, – и буду я верней

Всех, кто себя вести хитро умеет38.

Они строят планы поездки на пикник в Киркстольское аббатство в прекрасные сентябрьские деньки, когда «дядя, тетушка и кузина Джейн» – последняя была помолвлена с мистером Морганом, еще одним священником, – смогли бы принять участие в прогулке. Всех их, кроме мистера Бронте, сейчас уже нет в живых. Против будущего брака не возражал никто из близких мисс Брэнвелл. Мистер и миссис Феннел благословили его, и братья и сестры невесты в далеком Пензансе также полностью его одобрили. В письме, датированном 18 сентября, Мария пишет:

В течение нескольких лет я была полновластной хозяйкой самой себе, мною никто не командовал. Более того, мои сестры, которые гораздо старше меня, и даже моя дорогая матушка обычно советовались со мной по каждому важному поводу и никогда не выражали сомнений в уместности моих мнений и поступков. Возможно, Вы обвините меня в суетности за то, что я пишу об этом, но Вы должны принять во внимание, что я совсем не хвастаю. Много раз я находила это неудобным. И хотя, слава Богу, я не впала в греховное заблуждение, однако мне приходилось многократно сожалеть, что в трудных обстоятельствах у меня нет наставника и учителя.

В том же письме она рассказывает мистеру Бронте, что объявила сестрам о помолвке и что ей не следует в ближайшее время снова встречаться с ними, как она планировала раньше. Мистер Феннел, ее дядя, также написал им с той же почтой и с похвалой отозвался о мистере Бронте.

Поездка из Пензанса в Лидс в те дни была долгой и весьма дорогостоящей, а влюбленные не располагали лишними деньгами на путешествия, которых можно было избежать. Поскольку родителей мисс Брэнвелл уже не было в живых, молодые договорились о том, что свадьба состоится в доме дядюшки невесты. Долго откладывать помолвку не имело смысла. Они уже давно вышли из юного возраста и имели достаточно средств для удовлетворения своих скромных нужд. Приход в Хартсхеде приносил 202 фунта в год, а мисс Брэнвелл отец оставил наследство, дававшее небольшую ренту (50 фунтов, насколько мне известно). В конце сентября жених с невестой начали обсуждать покупку собственного дома: мистер Бронте, надо полагать, довольствовался до того времени съемным жильем. Дело гладко и беспрепятственно шло к свадьбе, которая должна была состояться зимой, как вдруг в ноябре случилось несчастье, о чем Мария пишет с присущим ей смирением.

Полагаю, Вы не рассчитывали разбогатеть, женившись на мне, но я с прискорбием должна сообщить, что стала еще беднее, чем раньше. Я писала Вам о том, что выслала свои книги, одежду и прочее. В субботу вечером, как раз тогда, когда Вы сидели за описанием своего воображаемого кораблекрушения, я прочитала письмо, где сообщалось о кораблекрушении настоящем. Сестра написала мне, что судно, на котором она отправила мой сундук, было выброшено на берег в Девоншире, вследствие чего сундук был разбит на части яростью стихии и все мои пожитки, если не считать нескольких вещей, поглотила бездна. Если только это не предисловие к чему-то гораздо худшему, о чем я и не думала, то надо признать, что это первое несчастье, случившееся со мной с тех пор, как я покинула родной дом.

Последнее из писем датировано 5 декабря. Мисс Брэнвелл и ее кузина собираются приняться за свадебный торт на следующей неделе, и это значит, что свадьба не за горами. Невеста выучила наизусть «очень милый маленький гимн», сочиненный самим мистером Бронте39, и читает «Совет леди» лорда Литтлтона40, причем уместные и верные суждения по поводу этой книги показывают, что она не только читает, но и думает о прочитанном. Затем Мария Брэнвелл исчезает из нашего поля зрения: ее живого слова мы больше не услышим. Мы узна́ем о ней как о миссис Бронте – но уже смертельно больной, близкой к смерти. И в эти годы она остается терпеливой, неунывающей и набожной. Почерк ее писем весьма изящен. Те места, где она говорит о домашнем хозяйстве – о том же приготовлении свадебного торта, например, – содержат намеки на книги, которые она прочитала или читает, и показывают весьма развитый ум. Не имея такого редкого таланта, которым будет обладать ее дочь, миссис Бронте тем не менее была, как мне кажется, необычной женщиной, отличавшейся спокойствием и постоянством характера. Стиль ее писем легок и ясен, и то же можно сказать о другом сохранившемся документе, написанном ее рукой и озаглавленном «Преимущества бедности в религиозном отношении». По-видимому, эта статья писалась гораздо позже и предназначалась для публикации в каком-то журнале.

Свадьба состоялась в йоркширском доме дядюшки 29 декабря 1812 года, в тот самый день, когда в далеком Пензансе выходила замуж ее сестра Шарлотта Брэнвелл. Вряд ли миссис Бронте когда-либо вновь посетила Корнуолл, но у корнуолльцев остались очень приятные воспоминания о «любимой тетушке», к которой «все семейство относилось как к особе талантливой и доброжелательной» и в то же время «кроткой, скромной, хотя и обладавшей весьма неординарными дарованиями, унаследованными ею от отца; притом благочестие ее было искренним и ненавязчивым».

В течение пяти лет мистер Бронте занимал место в Хартсхеде, принадлежащем к приходу Дьюсбери. Там он женился, там родились его старшие дети – Мария и Элизабет. По истечении пятилетнего срока он переехал в Торнтон, бредфордского прихода. Надо сказать, что некоторые из больших уэст-райдингских приходов по количеству населения и церквей не уступают епархиям. Однако торнтонская церковь – это небольшая епископальная часовня, находящаяся вдали от главной приходской церкви. В ней сохранилось много надгробных плит диссентеров, например Аксептида Листера и его друга доктора Холла41. Городок выглядит полузаброшенным, со множеством пустырей, он окружен каменными валами, за которыми виднеются Клейтонские высоты. Сама церковь кажется древней и одинокой, словно забытой среди больших каменных фабрик, принадлежащих конгрегационалистам; она теряется на фоне основательной квадратной церкви, находящейся в распоряжении той же конфессии. Это место не так приятно на вид, как Хартсхед, когда смотришь сверху на его испещренную солнечными пятнами, прорезавшимися сквозь облачное небо, долину и на холмы, длинной чередой уходящие к горизонту.

Здесь, в Торнтоне, 21 апреля 1816 года и родилась Шарлотта Бронте. Вслед за ней появились на свет Патрик Брэнвелл, Эмили Джейн и Энн. После рождения последней дочери миссис Бронте совсем занемогла. Очень трудно заботиться о множестве маленьких детей, когда твои силы на исходе. Обеспечиваешь их едой и одеждой, но уже не можешь дать им не менее необходимые внимание, заботу, утешение, развлечение и сочувствие. Старшей из шестерых детей, Марии, едва исполнилось шесть лет, когда мистер Бронте решил переехать в Хауорт. Это произошло 25 февраля 1820 года. Те, кто знал эту девочку тогда, описывают ее как серьезную, задумчивую и не по годам спокойную. В детстве Мария была лишена детства. Впрочем, редко бывает так, чтобы люди, обладающие большими талантами, оказывались счастливы в детские годы: в душе у них кипят страсти, и вместо того чтобы воспринимать окружающее объективно (как называют это немцы), они начинают размышлять и жить внутренней, субъективной жизнью.

Маленькая Мария Бронте была небольшого роста и деликатного сложения, что, по-видимому, сыграло не последнюю роль в ее столь раннем развитии. Она, по всей вероятности, много помогала матери по дому и нянчила младших детей, поскольку мистер Бронте, разумеется, постоянно занимался разными делами у себя в кабинете. Кроме того, по складу характера он не очень тяготел к детям и считал, что их частое появление подрывает силы его жены и делает жизнь в доме менее удобной.

Пасторат в Хауорте, как я уже писала, представляет собой длинный каменный дом, стоящий, как и вся деревня, на холме. Его крыльцо расположено как раз напротив западных дверей церкви, и расстояние между двумя постройками – не более ста ярдов. Двадцать из них занимает садик, едва ли превышающий шириной пасторское жилище. Кладбище окружает дом и сад со всех сторон, кроме одной. Дом двухэтажный, на каждом этаже по четыре комнаты. Когда в нем поселились Бронте, они расширили гостиную, находящуюся слева от входа, чтобы в ней могла собираться вся семья. Комната же справа от входа стала служить кабинетом мистеру Бронте. За этой комнатой находилась кухня, а за гостиной – кладовая, где пол выложен каменными плитами. Наверху располагались четыре спальни одинакового размера, а также маленькое помещение над лестницей, которое у нас на севере называют «лобби». Окно этой комнатки выходило на фасад, и лестница вела наверх, начинаясь прямо от входа. У каждого окна в доме были чудесные старомодные сиденья. Пасторат строили в то время, когда не было недостатка в дереве, – об этом можно догадаться, глядя на массивные балясины лестничных перил, на деревянные стенные панели и на крепкие оконные рамы.

Сверхштатная комнатка наверху была отдана детям. Несмотря на свои крошечные размеры, она не называлась детской. К числу ее достоинств относился камин. Две сестры-служанки – грубоватые, но весьма сердечные девицы, которые до сих пор не могут вспоминать своих хозяев без слез, – называли эту комнату «детский класс». Однако возраст самой старшей ученицы, занимавшейся в этом классе, не превышал в то время семи лет.

Нельзя сказать, что жители Хауорта были совсем бедны. Одни из них работали на соседних ткацких фабриках, другие сами держали маленькие мастерские или мануфактуры, у третьих были мелочные лавочки. Однако за медицинской помощью, канцелярскими принадлежностями, книгами, юридическим советом, одеждой, деликатесами – за всем этим приходилось ездить в Китли. В истории деревни было несколько воскресных школ, устроенных баптистами. За ними явились методисты – последователи Уэсли, а последней в Хауорте появилась англиканская церковь. Славный мистер Гримшоу, приятель Уэсли, построил скромную методистскую часовню, но она оказалась слишком близко к дороге, ведущей на вересковые пустоши. Баптисты тоже возвели свой молельный дом, который выгодно отличался тем, что стоял подальше от большой дороги. Глядя на эти сооружения, методисты подумывали, что и им следует возвести церковь – побольше, повыше и еще дальше от дороги. Мистер Бронте всегда относился терпимо к любой конфессии, однако и он, и его семейство сторонились жителей деревни, придерживавшихся иной веры, чем они сами, и вступали с ними в общение только в случае какой-нибудь просьбы. «Они всегда были вместе», – вспоминают о мистере и миссис Бронте те, кто еще помнит их приезд. Я полагаю, что многим йоркширцам не нравился обычай, следуя которому священник наносил пасторские визиты в дома прихожан. Природная независимость заставляла их возмущаться самой мыслью о том, что некто имеет право по долгу службы расспрашивать, советовать или предостерегать их. В них был еще жив тот вольный дух, который отразился в стихотворении, написанном на скамье в южной стене алтарной части церкви Уэллийского аббатства, расположенного в нескольких милях от Хауорта:

Кто жить другим спокойно не дает,

Пусть лучше дома гуся подкует.

Я спросила одного человека, жившего неподалеку от Хауорта, что за человек священник той церкви, которую он посещает. «На редкость славный малый, – ответил тот. – Он занимается только своими делами и никогда не беспокоит себя нашими».

Мистер Бронте исправно посещал больных, всегда откликался на зов, навещал школы. Так же поступала и его дочь Шарлотта. Однако, весьма высоко ценя собственную независимость, они бывали, пожалуй, чересчур деликатны в тех случаях, когда следовало вмешаться в чужую жизнь.

С самого начала своего пребывания в Хауорте члены семейства Бронте предпочитали выбирать для прогулок те тропинки, которые вели на вересковые пустоши, начинавшиеся на холмах выше пасторского дома, а не те, которые вели вниз, к деревенской улице. Добрая старушка, заботившаяся о миссис Бронте, когда та всего через несколько месяцев после приезда сюда уже угасала от рака, рассказывала мне, что в то время шесть крошек, бывало, выходили погулять, держась за руки, и направлялись прямо к знаменитым пустошам, которые страстно полюбили, причем старшие трогательно заботились о самых маленьких.

Все они были не по годам серьезны и молчаливы. Возможно, их угнетала страшная болезнь, поселившаяся в доме. В то время, о котором рассказывала моя собеседница, миссис Бронте была уже прикована к постели и все время оставалась в спальне, откуда ей уже не суждено было выйти. «Вы и не догадались бы, что в доме есть дети, – такие они все были тихие, такие бесшумные крошки. Мария, бывало, запрется в детской – а ей ведь было только семь лет! – и молча сидит с газетой, а потом, как выйдет, все-то расскажет – и про споры в парламенте, и я уж не знаю про что еще. А к братикам и сестренкам она относилась совсем как родная мать. Нет, нигде вы таких чудесных детей не сыщете! Мне прямо казалось, что в них жизни нет, так не похожи они были на других детей, которых я когда-либо видела. Это, я думаю, все оттого, что мистеру Бронте пришла фантазия запретить им есть мясо. Не от бедности – в доме-то всего хватало, даже тратили зря, без хозяйки-то и при молодых служанках, – а ради спасения души. Он, мистер Бронте, считал, что детей надо воспитывать в простоте и не давать потачки. Вот они и ели одну картошку на ужин42. Но ни разу я не слышала, чтобы они пожелали что-нибудь еще. Нет, они были очень славные детки. А Эмили была самая хорошенькая».

Миссис Бронте оставалась такой же, как и раньше, – терпеливой и приветливой, несмотря на страшные боли. Она редко позволяла себе жаловаться. Когда ей становилось полегче, она просила сиделку приподнять ее на кровати, чтобы посмотреть, как та чистит каминную решетку: «потому что та делала это так, как принято в Корнуолле». Она продолжала нежно любить своего мужа, который отвечал ей полной взаимностью, и никогда не заставляла никого сидеть с собой по ночам. Как рассказывает моя собеседница, миссис Бронте нечасто звала к себе детей. По-видимому, она думала о том, что скоро они останутся сиротами, и потому любая встреча с ними слишком волновала ее. Бедным крошкам приходилось теснее жаться друг к другу: их отец всегда был занят чем-то у себя в кабинете или в церкви либо сидел с их матерью, и они даже за обедом были предоставлены самим себе. Они читали вслух тихим шепотом у себя в детской или, взявшись за руки, бродили по окрестным холмам.

Педагогические идеи Руссо и мистера Дэя43 к тому времени получили широкое распространение и проникли в различные слои общества. Как мне кажется, именно у этих теоретиков мистер Бронте почерпнул некоторые идеи по части воспитания детей. Однако его педагогика вовсе не кажется дикой по сравнению с той, которую довелось испытать на себе моей тетушке, – ее воспитывал один из последователей мистера Дэя. Примерно за четверть века до того времени, о котором здесь рассказывается, этот джентльмен и его супруга удочерили мою тетушку, и она выросла у них в доме. Люди они были зажиточные и добросердечные, но принципы спартанского воспитания заставляли их держать свою воспитанницу в черном теле. Девочка здоровая и веселая, она не слишком расстраивалась из-за ограничений в еде и платьях, однако было одно правило, установленное приемными родителями, которое причиняло ей боль. У семейства была карета, и в ней девочку и любимую собачку вывозили подышать свежим воздухом, однако в разные дни. То из двух живых существ, которому в определенный день было суждено оставаться дома, заворачивали в одеяло – именно этой операции моя тетушка особенно боялась. Ее боязнь, по всей видимости, и послужила причиной того, что взрослые так на этом настаивали. Прежде они обряжались привидениями, чтобы отучить девочку бояться. Теперь привидения ее уже не пугали, и потому для дальнейшего укрепления ее нервов настало время упражнения с одеялом. Хорошо известно, что мистер Дэй отказался от своего намерения жениться на Сабрине – девушке, которую он специально для этого образовывал, – потому что за несколько дней до свадьбы уличил ее во фривольности: она отправилась в гости, надев платье с тонкими рукавами. И мистер Дэй, и приемные родители моей тетушки были людьми весьма благонамеренными, но слишком убежденными в том, что с помощью подобной системы можно образовать дерзкое и простодушное дитя природы, и не принимали во внимание того, что воспитанные таким образом чувства и привычки приведут в будущем к ужасному одиночеству, когда их воспитаннику придется жить среди всех пороков и удовольствий цивилизованного общества.

Мистер Бронте хотел закалить характеры своих детей и сделать их равнодушными к удовольствиям, которые люди получают от еды и одежды. В последнем он преуспел, по крайней мере по отношению к своим дочерям, однако цели он добивался слишком уж беспощадно. Сиделка миссис Бронте рассказала мне, как однажды, когда дети отправились на прогулку по пустошам, пошел дождь и она, опасаясь, что они наверняка промочат ноги, вытащила расписные ботиночки, подаренные родственником и другом дома мистером Морганом, мужем кузины Джейн. Сиделка расставила эту обувь вокруг очага в кухне, чтобы прогреть ее к приходу детей. Однако, когда дети вернулись в дом, ботинок на кухне не оказалось: от них остался только запах горелой кожи. Как выяснилось, мистер Бронте обнаружил эти красивые ботиночки и решил, что они могут пробудить в его детях суетную страсть к роскоши, а потому и побросал их в огонь. Он не щадил ничего, что нарушало любимую им спартанскую простоту. Незадолго до этого случая кто-то подарил миссис Бронте шелковый халат. Не знаю, что именно – покрой, цвет или материал – не соответствовало представлениям мистера Бронте о должном, но только его супруга ни разу не надела этот халат. Однако она хранила его в своем серванте, обычно закрытом на замок. Однажды, будучи в кухне, она вспомнила, что оставила ключ в замке, и, заслышав наверху шаги мистера Бронте, предсказала злую долю своему халату. Так и случилось: когда она прибежала наверх, то нашла от него только клочки.

Проявления сильного и страстного ирландского характера мистера Бронте обычно ограничивались непоколебимым стоицизмом, но все же иногда выражались в действиях, несмотря на всю его философскую сдержанность и чувство собственного достоинства. Если мистер Бронте был чем-то раздражен или разгневан, то ничего не говорил, но давал выход своей ярости, принимаясь палить из пистолетов на заднем дворе. Миссис Бронте, лежа в постели наверху, слышала эти быстрые и короткие хлопки и по ним узнавала, что сегодня что-то случилось. Однако ее мягкий характер всегда заставлял ее думать о лучшем, и поэтому она говорила: «Но разве не должна я быть благодарна за то, что он ни разу в жизни не сказал мне гневного слова?» В других случаях гнев супруга находил себе иные способы выражения, но всякий раз не словесные. Как-то раз мистер Бронте взял коврик, лежавший перед камином, повесил его на каминную решетку, и тот загорелся. По комнате распространилось ужасное зловоние, но мистер Бронте был в комнате и смотрел, как тлеет коврик, пока тот не сморщился окончательно. В другой раз он схватил несколько стульев, отнес их на задний двор и пилил их там до тех пор, пока они не превратились в табуретки44.

Он очень любил прогулки и мог бродить по вересковым пустошам по многу часов, примечая при этом особенности погоды и направление ветра, тщательно рассматривая все произведения живой природы, которые попадались ему на склонах холмов. Он наблюдал за орлами, летавшими низко над землей в поисках пищи для своих птенцов (в наши дни орлов в этих местах уже не увидишь). В политике он был бескомпромиссен и бесстрашно принимал ту сторону, которую считал правой. В дни восстания луддитов45 он стоял за жесткое вмешательство закона – и это в то время, когда ни один судья не решался к нему прибегнуть, – и над всеми землевладельцами Уэст-Райдинга нависла страшная опасность. Фабричные рабочие невзлюбили мистера Бронте, и он решил, что длинные одинокие прогулки становятся небезопасны, если не брать с собой оружие. Поэтому мистер Бронте взял за правило (которого он придерживается и до сего дня) всегда иметь при себе заряженный пистолет. Это оружие он клал на свой туалетный столик рядом с карманными часами, вместе с ними забирал пистолет утром и вместе с ними клал обратно перед сном. Много лет спустя, когда он уже жил в Хауорте, в окрестностях началась забастовка: рабочие сочли себя обиженными хозяевами и отказались выходить на работу. Мистер Бронте решил, что с рабочими обошлись несправедливо, и стал всеми доступными ему средствами помогать им «отгонять волка от дверей» и учил, как избавиться от бремени долга. Наиболее влиятельными жителями Хауорта являлись владельцы фабрик. Они были очень сильно настроены против священника, но мистер Бронте считал себя правым и продолжал настаивать на своем. Высказывания его часто казались дикими, принципы – странными и эксцентричными, взгляды на жизнь – пристрастными и почти мизантропическими. Но ничто в мире не смогло бы заставить его изменить свое мнение. Он поступал так, как считал должным. И если его отношение к человечеству в целом было не лишено мизантропии, то его обращение с отдельными людьми, являвшимися к нему с просьбами, вступало с этим в явное противоречие. Несомненно, он имел серьезные предрассудки, держался за них с необыкновенным упорством и, возможно, был недостаточно чувствителен, чтобы понять: жизнь, которую он ведет, делает несчастными окружающих. Я не пытаюсь смягчить черты его характера, а только рассказываю о них, желая привести их к единому и ясному целому. Семейство, о котором идет речь, простирает свои корни глубже, чем я могу проникнуть. Я не в силах измерить, а тем более судить о них. Странности отца упомянуты тут только потому, что они небесполезны для понимания характера и жизни его дочери.

Миссис Бронте умерла в сентябре 1821 года, и жизнь ее тихих детей, должно быть, стала еще более тихой и одинокой. Шарлотта впоследствии очень старалась припомнить свою мать, и ей удалось вызвать в памяти несколько образов. Первый из них – мать играет при вечернем освещении со своим маленьким сыном Патриком Брэнвеллом в гостиной хауортского пастората. Увы, воспоминания четырех– или пятилетнего ребенка не могут не быть отрывочными.

Мистер Бронте страдал расстройством желудка и потому был вынужден соблюдать строгую диету. Чтобы избежать соблазнов или же по медицинским соображениям, он еще до смерти жены начал обедать в одиночку и сохранил эту привычку на всю жизнь. Компания ему не требовалась, и он ее не искал ни во время прогулок, ни в повседневной жизни. Спокойная размеренность его распорядка дня нарушалась только появлением церковных старост или посетителей, приходивших по церковным делам. Иногда наведывались и соседи – священники из ближних приходов. Путь их – по горам через вересковые пустоши и потом на Хауортский холм – был столь долог, что, дойдя до цели, они обычно решали провести здесь целый вечер. Надо заметить, жены священников никогда не сопровождали своих мужей в их визитах к мистеру Бронте, возможно, оттого, что миссис Бронте умерла вскоре после того, как ее муж получил здесь должность, а возможно, из-за дальних расстояний и малоприятной местности, которую надо было пересечь. Поэтому дочери хауортского пастора росли совершенно одни, лишенные того общества, которое соответствовало бы их возрасту, полу и положению. Было всего лишь одно семейство, неподалеку от Хауорта, члены которого проявили необыкновенное внимание и доброту к миссис Бронте во время ее болезни и продолжали оказывать внимание ее детям, иногда приглашая их на чай. Один случай, связанный с этим семейством, после чего общение прекратилось, произвел на Шарлотту очень сильное впечатление в раннем детстве. Этот случай может служить образчиком тех диких слухов, которые так легко распространяются в одиноко стоящих деревнях. Я не ручаюсь за точность деталей, и еще менее могла бы поручиться за них Шарлотта, поскольку событие относится к тем временам, когда она была слишком мала, чтобы понимать его значение. К тому же вся история, надо полагать, рассказывалась шепотом, с теми дополнениями и преувеличениями, которые свойственны людям необразованным. Упомянутое выше семейство принадлежало к диссентерской церкви и ревностно следовало этой вере. Глава семьи владел шерстяной мануфактурой и был сравнительно богат. В любом случае тот образ жизни, который он вел, казался «роскошным» простодушным детям Бронте, научившимся различать богатство и бедность в скромной и экономной обстановке пасторского дома. У соседского семейства была теплица, единственная во всей округе, – громоздкое сооружение, построенное из дерева и стекла. Теплица располагалась в саду, который отделялся от дома большой дорогой, ведущей в Хауорт. Семейство было большое, и одна из старших дочерей вышла замуж за богатого фабриканта, жившего «за Китли». Ей вскоре предстояло сделаться матерью, и она попросила любимую младшую сестру приехать к ней в гости и побыть с ней до тех пор, пока не появится малыш. Предложение было принято, и молоденькая девушка пятнадцати или шестнадцати лет отправилась к сестре. Домой она вернулась совершенно больная и павшая духом – так подействовали на нее несколько недель, проведенные в доме зятя. Домашние приступили к ней с расспросами, и выяснилось, что она была соблазнена богатым мужем своей сестры. Последствия этого греха не замедлили сказаться. Отец семейства, вне себя от гнева, запер дочь в ее комнате до той поры, пока он не решит, как следует поступить. Старшие сестры глумились над бедняжкой и проклинали ее. Только мать, которая была не столь сурова, как остальные, сжалилась над своей дочерью. Проходившие по большой хауортской дороге по вечерам видели, как мать с дочерью, плача, прогуливаются в саду уже после того, как все в доме легли спать. Более того, ходили слухи, и их мне пересказывала мисс Бронте, что мать с дочерью продолжают гулять и плакать в этом саду, хотя обе уже давно покоятся в могилах. Ходили и еще более дикие слухи, будто бы жестокий отец, сошедший с ума от бесчестья, свалившегося на его благонравное и религиозное семейство, предложил значительную сумму денег всякому, кто согласится жениться на его несчастной падшей дочери. Такой жених нашелся, он увез ее из Хауорта и довел жестоким обращением до того, что она умерла в совсем юном возрасте.

Столь глубокое чувство обиды кажется весьма естественным в человеке, отличающемся гордой суровостью и придерживающемся строгих принципов религиозной морали. Однако в конечном счете все семейство выродилось. Оставшиеся его члены, в том числе и старшие дочери, продолжали посещать дом своего богатого зятя, словно его прегрешение не превышало во много раз заблуждение несчастной юной девушки, в котором она столь горько раскаивалась. Деревенские жители до сих пор считают, что над потомками этого рода тяготеет проклятие: либо у них плохо идут дела, либо они страдают от болезней.

Таков был единственный дом, который дети Бронте посещали, да и эти визиты очень скоро закончились.

Однако дети и не нуждались в постороннем обществе. Они не были привычны к ребяческим играм и веселью. Едва ли найдется в мире семья, члены которой были бы столь нежно привязаны друг к другу. Мария читала газеты и сообщала почерпнутые из них сведения младшим сестрам, а те слушали с неослабевающим интересом. Я подозреваю, что у них вовсе не было «детских книг» и что они жадно «паслись, никем не потревоженные, на широком пастбище английской литературы», – как выразился Чарльз Лэм46. Слуг в доме не раз поражала необыкновенная сообразительность маленьких Бронте. Сам мистер Бронте в письме ко мне, посвященном этому вопросу, пишет так: «Служанки часто говорили, что никогда не видывали столь умного ребенка (как Шарлотта) и что им приходится в ее присутствии всегда быть настороже, следя за тем, что они делают и говорят. Однако при этом они всегда ладили с Шарлоттой».

Эти служанки живы до сих пор: сейчас это старушки, живущие в Бредфорде. Они сохранили благодарные и глубокие воспоминания о Шарлотте и с неизменной теплотой говорят о тех временах, «когда она была еще совсем крошкой». Вспоминают, что она никак не могла успокоиться, пока не добилась того, чтобы старую, уже неиспользуемую колыбельку отдали из пасторского дома в дом родителей одной из служанок, где она могла пригодиться ее новорожденной сестренке. Рассказывают о множестве добрых дел, которые Шарлотта совершала начиная с ранних лет и до последних дней жизни. Одна из служанок, хотя и оставила место в пасторском доме много лет назад, ездила из Бредфорда в Хауорт, чтобы навестить мистера Бронте и выразить ему свои искренние соболезнования после кончины последней дочери. Возможно, далеко не многие любили семейство Бронте, но эти немногие любили их глубоко и долго.

Вернемся, однако, к письму мистера Бронте. Вот что он пишет.

Когда дети были еще совсем маленькими и только что научились читать и писать, Шарлотта с братом и сестрами разыгрывала пьески собственного сочинения, в которых главным героем-завоевателем выступал герцог Веллингтон – герой Шарлотты. Частенько среди них возникал спор о сравнительных достоинствах герцога, Буонапарте, Ганнибала и Цезаря. Когда страсти накалялись донельзя, то мне (их мать к тому времени уже умерла) приходилось выступать в качестве арбитра и по мере сил успокаивать их. Я частенько задумывался среди этих забот о том, что в них можно приметить искры таланта, который мне никогда не доводилось видеть в детях их возраста… В этой связи мне на память приходит один случай, о котором стоит рассказать. Когда дети были еще очень малы – насколько я могу припомнить, старшей было лет десять, а младшей около четырех, – я подумал, что они знают гораздо больше, чем я подозреваю, однако стесняются говорить. Я стал думать, как сделать их менее застенчивыми, и решил, что этого можно добиться, если дать им возможность скрыть лица. Оказалось, в доме хранится одна маска. Я вручил ее детям и велел по очереди смело отвечать на мои вопросы, прикрывшись ею.

Начал я с самой младшей – Энн, впоследствии писавшей под псевдонимом Эктон Белл. Я спросил, чего же хочет больше всего дитя в ее возрасте? Ответ был таков: «Вырасти и узнать жизнь». Потом я спросил следующую по возрасту – Эмили (впоследствии Эллис Белл), как мне быть с ее братом Брэнвеллом, который плохо себя вел? Она ответила: «Поговорите с ним разумно, а если он не послушается разума, то выпорите его». Я спросил Брэнвелла, как лучше узнать разницу в мышлении мужчин и женщин, и он ответил: «Надо сравнить разницу в их телах». Затем я спросил Шарлотту, какая книга лучшая в мире? Она ответила: «Библия». – «А какая следует за ней?» – спросил я. «Книга природы», – ответила Шарлотта. Затем я спросил, какой вид учения больше всего подходит женщине? Она ответила: «Который заставит ее быть наилучшей хозяйкой в доме». Напоследок я спросил старшую, как наилучшим образом проводить время? Ответ был такой: «Потратить его на приготовление к счастливой вечной жизни». Может быть, я не совсем точно передаю их слова, но и не сильно искажаю, поскольку они глубоко отпечатались в моей памяти. Смысл, во всяком случае, был именно такой.

Странный и остроумный в своей простоте способ, с помощью которого отец сумел выяснить скрытые мысли детей, сам тон и характер этих вопросов и ответов показывают, что воспитание, получаемое маленькими Бронте, было весьма своеобразным. Они не были знакомы с другими детьми. Они не знали других способов мышления, кроме того, который черпали из отрывков разговоров о церковных делах, услышанных в гостиной, или обсуждения деревенских новостей в кухне. И тот и другой вид беседы имел свои характерные черты.

Их живо интересовали характеры людей, а также вопросы внутренней и внешней политики, которые обсуждались в газетах. О старшей дочери, Марии, отец рассказывает, что, когда девочке было всего одиннадцать лет, он мог вести с ней разговоры на любые злободневные темы совершенно свободно, как со взрослой, и получать от беседы немалое удовольствие.

Глава 4

Спустя год после смерти миссис Бронте к ним переехала из Пензанса ее старшая сестра, чтобы взять в свои руки хозяйство в доме зятя и позаботиться о детях. Мисс Брэнвелл была милой и добросовестной женщиной, обладавшей сильным характером, но несколько ограниченной во взглядах, как и все, кто провел жизнь на одном и том же месте. Из-за сильных предрассудков она вскоре возненавидела Йоркшир. Это и понятно: женщине за сорок лет было непросто переселиться из Пензанса, где цветы, которые мы на севере называем тепличными, растут повсеместно без какого-либо укрытия даже зимой и где теплый влажный климат позволяет людям во всякое время находиться, если они того пожелают, на свежем воздухе, – переселиться в места, где нет ни цветов, ни овощей и даже скромное деревце надо еще поискать, где блеклый снег подолгу не тает на вересковых пустошах, простираясь до горизонта от дверей того жилища, которое стало теперь ее домом, и где осенними и зимними ночами все четыре ветра, кажется, сцепляются в схватке, едва не разрывая на куски дом, и воют, словно рвущиеся внутрь дикие звери. Ей не хватало здесь обычных в маленьких городках визитов соседей с их добродушными разговорами. Не хватало друзей и давних знакомых, которые дружили еще с ее родителями. Ей не нравились местные обычаи, а больше всего пугал холод, исходящий от каменных плит пола в коридорах и комнатах хауортского пастората. Лестница, по-видимому, тоже была каменной, что неудивительно, поскольку каменные карьеры находились неподалеку, а за деревьями надо было ехать очень далеко. Мне говорили, что из страха простудиться мисс Брэнвелл всегда ходила по дому в деревянных башмаках, и их стук то и дело раздавался на лестнице. Из того же страха в последние годы жизни она проводила почти все время, и даже обедала, в своей спальне. Дети уважали ее и относились к ней с той привязанностью, которая порождается почтением, но едва ли любили. Резкая перемена места и образа жизни была тяжелым испытанием для женщины ее возраста, и, решившись на переезд, она совершила настоящий подвиг.

Едва ли мисс Брэнвелл учила своих племянниц чему-либо, кроме шитья и других домашних занятий, которыми впоследствии так много занималась Шарлотта. Регулярные уроки давал им отец, а кроме того, любознательные дети пользовались любым случаем, чтобы получить какие-нибудь сведения самостоятельно. Однако примерно за год до описываемых событий на севере Англии появилась школа для дочерей духовенства. Она располагалась в Кован-Бридж, деревеньке на большой дороге между Лидсом и Кендалом. Туда было легко добираться из Хауорта, поскольку по дороге ежедневно проезжал дилижанс, делавший остановку в Китли. Годичная плата за обучение для каждой ученицы (если верить правилам приема, изданным в 1842 году, – а я не думаю, что они сильно изменились со времен основания школы в 1823 году) была следующей:

§ 2. Плата за одежду, проживание, пансион и обучение – 14 фунтов в год; половина этой суммы оплачивается заранее, при приезде ученицы. Кроме того, взимается 1 фунт за включение в число учениц, а также за книги и т. п. В курс обучения входят история, география, пользование глобусами, грамматика, письмо и арифметика, все виды рукоделия, а также другие виды домоводства, такие как шитье тонкого белья, глажка и др. По желанию производится дополнительное обучение музыке или рисованию за дополнительную плату 3 фунта в год.

Третий параграф требовал, чтобы родственники или опекуны заявили о желаемом ими виде дополнительного обучения для своей дочери, исходя из планов на ее дальнейшую жизнь.

Четвертый параграф указывал, какую одежду и туалетные принадлежности девочка может привезти с собой, и заключался следующим:

Ученицы должны одеваться одинаково. Они носят простые соломенные шляпки, летом – белые полотняные платья по воскресеньям и нанковые в другие дни; зимой – пурпурные шерстяные платья и того же цвета плащи. Чтобы обеспечить однообразие одежды, они должны внести дополнительно по 3 фунта на платья, пальто, шляпки, накидки и оборки. Таким образом, полная сумма, которую следует внести при зачислении за каждую ученицу, составляет:

7 фунтов – предварительная плата;

1 фунт – вступительный взнос за книги;

1 фунт – вступительный взнос за одежду.

Восьмой параграф гласил: «Все письма и посылки должны проверяться директрисой школы». Впрочем, это обычное правило всех женских школ: считается естественным, что учительница обладает подобным правом, хотя с ее стороны было бы неразумно слишком часто им пользоваться.

Нет ничего примечательного и в других правилах, копию которых мистер Бронте, несомненно, получил в то время, когда решил отправить своих дочерей в школу Кован-Бридж и в июле 1824 года доставил туда Марию и Элизабет.

Теперь я приступаю к самой трудной части своего рассказа, поскольку свидетельства, касающиеся описываемого предмета, разнятся настолько, что добраться до правды не представляется возможным. Мисс Бронте неоднократно говорила мне, что она не взялась бы писать то, что она написала о ловудской школе в романе «Джейн Эйр», если бы знала, что это место немедленно отождествят с Кован-Бридж, – хотя в ее повествовании не было ничего, кроме правды, о том, что она там видела. Она говорила также, что не считала необходимым стремиться в художественном произведении к той объективности, которая требуется в судебном разбирательстве: искать причины происшедшего, учитывать чувства учениц и стараться бесстрастно анализировать поступки тех, кто руководил тогда школой. Полагаю, она была бы рада возможности исправить слишком сильное впечатление, произведенное на читателей нарисованной ею живой картиной, несмотря на то что сама мисс Бронте всю жизнь страдала душой и телом от последствий того, что происходило в школе, и до самого конца сохраняла веру в необходимость говорить правду, и только правду.[3]

В основании этой школы большую роль сыграл священник, живший близ Кёрби-Лонсдейл, – преподобный Уильям Карус Уилсон47. Это был энергичный, целеустремленный и упорный человек, не жалевший усилий для достижения своих целей и готовый пожертвовать ради этого всем, кроме власти. Он понимал, что духовенству, с его невеликими доходами, создать такую школу было не по силам, и придумал план, согласно которому каждый год по подписке собиралась бы определенная сумма в дополнение к вносимым родителями четырнадцати фунтам в год, что могло обеспечить ученицам серьезное и солидное английское образование. Взносы родителей предполагалось использовать только для оплаты жилья и питания, а все расходы на учебу покрывала подписка. Назначили двенадцать попечителей. Мистер Уилсон был не только одним из них, но также казначеем и секретарем. Впоследствии ему пришлось взять на себя бо́льшую часть руководства делами школы, поскольку он жил к ней ближе других ответственных лиц. Таким образом, от его благоразумия и рассудительности в определенной степени зависел успех или неуспех всей деятельности школы в Кован-Бридж, и именно она стала делом его жизни. Однако мистер Уилсон оказался незнаком с главным правилом, определяющим хорошего руководителя: находить компетентных лиц, которым можно поручить отдельные части своего предприятия, и затем возлагать на этих лиц ответственность и судить об их работе только по ее результатам, не пытаясь постоянно и неблагоразумно вникать в детали. Мистер Уилсон своими неустанными попечениями сделал для школы много добра, и я не могу не сожалеть о том, что в то время, когда он уже состарился и начал терять силы, его ошибки (несомненно имевшие место) оказались выставлены на всеобщее обозрение, причем в форме, которой талант мисс Бронте придал необыкновенную выразительность. Перед тем как написать эти строки, я перечитала слова, которые мистер Уилсон произнес, покидая должность секретаря школы в 1850 году. Он говорил о том, что «вынужден по нездоровью оставить попечение о школе, за жизнью которой столько лет следил с искренней заинтересованностью», и что уходит в отставку, вознося благодарность Господу за то добро, которое сумел сотворить для школы, но с прискорбием сознавая всю ненадежность и недостойность себя как инструмента в руках Божьих.

Кован-Бридж – это шесть или семь домов, тесно стоящих по обоим концам моста, построенного на большой дороге из Лидса в Кендал при пересечении ею небольшой речки под названием Лек. В наше время эта дорога уже почти заброшена, но раньше жители промышленных районов Уэст-Райдинга ездили по ней на север – покупать шерсть у фермеров в Уэстморленде или Камберленде. Дорога никогда не пустовала, и деревушка Кован-Бридж, по всей вероятности, имела тогда более цветущий вид, чем нынче. Расположена она в весьма живописном месте, где горные пустоши вдоль течения Лека сменяются долинами и по берегам растут ольхи, ивы и кусты лесного ореха. Реке приходится огибать большие камни, отколовшиеся от серых скал, и дно ее устлано большой округлой белой галькой. Вода перекатывает камешки, прибивая их к берегам так, что кое-где они образуют чуть ли не целые стены. Вдоль берегов мелководного, искрящегося, стремительного Лека расстилаются пастбища с обычной для наших нагорий низкорослой, но густой травой. Кован-Бридж расположен на равнине, но и вам, и Леку придется еще долго спускаться вниз, прежде чем вы достигнете долины Льюна. Посетив эти места прошлым летом, я пришла в некоторое недоумение: как построенная тут школа могла оказаться столь нездоровым местом? Казалось бы, сам здешний воздух – свежий, наполненный ароматом тимьяна – должен быть целебен. Однако в наше время все знают, что дом, предназначенный для проживания многих людей, следует выбирать с большей осторожностью, чем дом для одной семьи: ведь у сообщества живущих рядом склонность к болезням, как заразным, так и иным, гораздо выше.

До наших дней сохранился дом, который некогда составлял часть школьных построек. Это длинное приземистое здание с эркерами, разделенное теперь на две части. Дом обращен фасадом к Леку, и между ним и речкой остается пространство примерно в семьдесят ярдов, которое раньше занимал школьный сад. Перпендикулярно к сохранившемуся школьному зданию раньше стояла фабрика с водяным колесом. Она выходила к реке, и колесо, вращавшее механизм, было сделано из ольхи, которая в большом количестве произрастает в окрестностях Кован-Бридж. Мистер Уилсон приспособил фабричное помещение для нужд школы: на первом этаже поместились классы, а на втором – спальни. Что касается сохранившегося дома, то в нем жили учителя, а также помещались столовая, кухня и несколько маленьких спален. Я посетила его и выяснила, что то его крыло, которое примыкает к большой дороге, было впоследствии обращено в трактир самого низкого разряда, а затем пришло в полное запустение. Теперь уже трудно представить, как выглядело это помещение в те годы, когда оно содержалось в чистоте, оконные рамы не были выломаны, а потрескавшаяся и потерявшая цвет штукатурка сияла белизной и чистотой. Другое крыло имеет вид старинного жилого дома, с низкими потолками и каменными полами. Окна тут не открываются полностью, а лестницы, ведущие наверх, в спальни, узки и кривы. В доме дурно пахнет, повсюду видны следы сырости. Тридцать лет назад мало кто заботился о санитарном состоянии. Заполучить такой просторный дом рядом с большой дорогой, да к тому же находящийся неподалеку от жилища мистера Уилсона, автора всей школьной затеи, наверняка казалось большим счастьем. Необходимость появления школы была большая, небогатое духовенство единодушно приветствовало идею мистера Уилсона и спешило записать своих дочерей в ученицы готового принять их учреждения. Мистер Уилсон был, несомненно, польщен тем выражением нетерпения, с которым встретили его проект, и решился открыть школу, имея на руках меньше сотни фунтов капитала, притом что число учениц было невелико. По мнению мистера У. У. Каруса Уилсона, сына основателя школы, число учениц составляло семьдесят человек, а мистер Шешард, его зять, полагает, что их было только шестнадцать48.

Мистер Уилсон, по-видимому, считал, что вся ответственность за осуществление его плана лежит на нем самом. Той платы, которую вносили родители, едва хватало на еду и издержки, связанные с проживанием. Подписка не дала больших средств в условиях, когда школа еще не успела завоевать хорошей репутации, и потому потребовалась самая жесткая экономия. Мистер Уилсон был полон решимости лично наблюдать за ее соблюдением, постоянно инспектируя школу, и его властность, похоже, часто выражалась в совершенно лишних и раздражавших окружающих мелочных придирках. Экономия соблюдалась очень строго, однако нельзя сказать, что она доходила до скаредности. Мясо, мука, молоко и другие продукты выдавались в ограниченном количестве, но были отменного качества, и питание учениц, как я убедилась, посмотрев сохранившиеся записи, не было ни дурным, ни нездоровым, ни скудным. На завтрак овсянка, для тех, кому нужен второй завтрак, – кусок овсяного пирога; на обед – запеченная или вареная говядина или баранина, картофельный пирог и разнообразные пудинги. В пять часов хлеб и молоко для младших и только один кусок хлеба для старших (это единственное правило, ограничивавшее количество пищи), но они получали перед сном еще по куску хлеба. Мистер Уилсон сам заказывал продукты и следил за их качеством, но кухарка, которая пользовалась его доверием и на которую долгое время никто не решался пожаловаться, была беспечной и расточительной неряхой. Некоторым ученицам овсянка казалась пищей неприятной и, следовательно, была нездоровой, даже если бы ее готовили как следует. Однако в Кован-Бридж овсянку варили из рук вон плохо: она не только постоянно подгорала, но и часто содержала в себе какие-то противные кусочки другой пищи. Говядина, а ее надо тщательно солить для сохранности, портилась от небрежного хранения. Соученицы сестер Бронте, с которыми мне довелось беседовать, вспоминают, что во время правления этой кухарки в доме всегда – утром, днем и ночью – стоял запах прогорклого жира, исходивший из той самой печи, где готовили бо́льшую часть их пищи. Той же небрежностью отличалось и приготовление пудингов. Один из них делался из вареного риса и подавался с соусом из патоки и сахара. Он часто оказывался несъедобным, потому что вода, в которой варился рис, черпалась из бочки, куда с грязной крыши стекала дождевая вода, причем старая деревянная бочка прибавляла свой запах к аромату этой дождевой воды. Молоко тоже было, говоря по-деревенски, «с запашком», причем запах был гораздо хуже, чем у скисшего молока, и происходил отнюдь не оттого, что оно портилось в тепле, а по той причине, что молочные бидоны плохо мыли. По субботам подавали пирог или, точнее говоря, некую смесь мяса и картошки из накопившихся за неделю остатков пищи. Ошметки мяса, извлеченные из грязной, содержавшейся в беспорядке кладовой, внушали отвращение, и я думаю, что в первые дни существования школы ученицы ненавидели субботние обеды больше всего. Можно представить себе, какой мерзкой казалась эта еда девочкам, не отличавшимся большим аппетитом, однако привыкшим к пище пусть и скромной, но приготовленной с той аккуратностью, которая делает ее и привлекательной, и здоровой. Много раз маленькие сестры Бронте вставали из-за стола, не съев ни крошки и в то же время страдая от голода. Они не отличались крепким здоровьем даже в начале, когда только приехали в Кован-Бридж, поскольку совсем недавно оправились от последствий кори и коклюша. Да и оправились ли?

Известно, что в июле 1824 года велись долгие переговоры с руководством школы о том, смогут ли Мария и Элизабет поступить на учебу. В сентябре того же года мистер Бронте снова приехал сюда и привез с собой Шарлотту и Эмили, которые тоже должны были стать ученицами.

Может показаться странным, что никто из учителей не сообщил мистеру Уилсону о том, как обстояли дела с питанием в школе. Но надо помнить, что кухарка была в течение долгого времени связана с семейством Уилсон, в то время как учительницы приехали сюда, чтобы заниматься не хозяйством, а обучением. Им недвусмысленно дали понять, что не следует вмешиваться не в свое дело. Обязанности покупки и распределения провизии лежали на мистере Уилсоне и кухарке. Учителям не хотелось подавать жалобы по таким вопросам49.

Было и другое испытание, которое сказывалось на здоровье учениц школы. Каждое воскресенье они отправлялись из Кован-Бридж в танстольскую церковь, где служил мистер Уилсон. Дорога – более двух миль – шла по продуваемым всеми ветрами холмам. Летом такая прогулка была делом веселым и освежающим, но зимой дети дрожали от холода, особенно те, кто еле передвигал ноги от недоедания. Церковь не отапливалась, в ней не было ни печей, ни камина. Она стояла прямо посреди поля, и влажные туманы пропитывали ее стены и пробирались в оконные щели. Отправляясь в церковь, девочки брали с собой холодный обед и съедали его в промежутке между службами, в комнате над входом, откуда можно было попасть на галерею. Эти походы в церковь оказывались очень трудны для слабых детей, и особенно для тех, кто, пав духом, мечтал только о родном доме – как, вероятно, мечтала бедная Мария Бронте. Ей становилось все хуже, ее мучил застарелый кашель – последствие коклюша. Девочка была куда сообразительнее своих соучениц и потому чувствовала себя среди них одинокой, но в то же время порой делала такие грубые ошибки, что учителя выставляли ее на позор перед другими, а одна из наставниц невзлюбила не на шутку. Это была та самая учительница, которая в романе «Джейн Эйр» получила фамилию Скэтчерд, а истинное ее имя я скрою из соображений гуманности. Вряд ли нужно говорить, что образ Эллен Бёрнс представляет собой точную копию Марии Бронте – настолько точную, насколько позволял необыкновенный талант ее сестры. Даже в последние годы жизни Шарлотты, когда нам довелось встретиться, у нее начиналось сердцебиение от бесплодного негодования при воспоминании о той жестокости, с которой эта женщина обращалась с ее нежной и терпеливой умирающей сестрой. Вся эта часть «Джейн Эйр» – буквальное воспроизведение сцен, которые разыгрывались между ученицей и наставницей. Все, кто учился в школе в те времена, узнали бы девочку, с которой описаны в романе страдания Эллен Бёрнс. А еще они легко узнали бы учительницу, названную в книге «мисс Темпл»50, – по ее достоинству и доброжелательности и признали бы в ее образе достойную дань той, чью память чтут все, кто ее знал. А в сцене, где мисс Скэтчерд подвергается позору, нетрудно распознать бессознательную месть автора мучительнице своей сестры.

Одна из соучениц Шарлотты и Марии Бронте рассказала мне много дурного о школе, и среди ее рассказов был и такой. Спальня, где приходилось спать Марии, представляла собой длинную комнату, по обеим сторонам которой теснились узенькие кроватки для учениц. В конце этого дортуара находилась дверь, ведущая в отдельную спальню, предназначавшуюся для мисс Скэтчерд. Кровать Марии была ближайшей к этой двери. Однажды утром она почувствовала себя совсем плохо, и на боку у нее появился большой волдырь на месте болячки, которая не была как следует вылечена. Прозвенел колокольчик, возвещавший подъем, и бедная Мария смогла только вымолвить, что она так больна, так ужасно больна, что хотела бы остаться сегодня в постели. Некоторые девочки убеждали ее именно так и поступить и обещали все объяснить мисс Темпл, директрисе. Однако мисс Скэтчерд была рядом, и с ее гневом им предстояло столкнуться раньше, чем смогла бы вмешаться добрая и разумная мисс Темпл. Поэтому больная девочка принялась одеваться, дрожа от холода. Не вылезая из постели, она медленно натягивала на истощенные ноги черные шерстяные колготки (моя собеседница рассказывала обо всем так, словно видела перед собой эту картину, и ее лицо горело от негодования). Как раз в этот момент мисс Скэтчерд вышла из своей комнаты и, не спрашивая ни о чем у больной и напуганной девочки, схватила ее за руку как раз с той стороны, где был нарыв, и одним рывком стащила ее с кровати на середину прохода, ругая при этом за неопрятность. По словам рассказчицы, когда воспитательница ушла, Мария почти не могла говорить. Она лежала на полу и лишь умоляла самых возмущенных девочек успокоиться. Затем она оделась и, еле двигаясь, медленно, с большими остановками, спустилась по лестнице – и там была наказана за опоздание.

Можно представить себе, какое впечатление этот случай произвел на Шарлотту. Меня удивляет, что она никак не протестовала против решения отца отослать ее и Эмили обратно в Кован-Бридж после смерти Марии и Элизабет. Но дети часто не осознают, какое воздействие их простые откровения могут оказать на взрослых. Кроме того, Шарлотта, отличавшаяся с ранних лет редкой разумностью, понимала важность образования – инструмента, который она хотела и могла использовать, и наверняка отдавала себе отчет в том, что школа в Кован-Бридж представляет наилучшую возможность для получения знаний из всех, какие мог себе позволить ее отец.

Еще до смерти Марии Бронте, весной 1825 года, началась эпидемия тифа, о которой рассказывается в романе «Джейн Эйр». Мистер Уилсон был в высшей степени встревожен ее первыми симптомами, обычная самоуверенность покинула его. Он не понимал, с какой именно болезнью пришлось столкнуться: девочки становились апатичными и слабо реагировали на его внушения. Их не трогали ни священные тексты, ни духовные наставления. Они просто сидели, погруженные в себя, совершенно безразличные ко всему вокруг. Тогда мистер Уилсон отправился к одной доброй женщине, имевшей некоторое отношение к школе (насколько я знаю, она стирала там белье), с просьбой приехать и объяснить, что же такое творится с ученицами. Та охотно откликнулась и приехала в школу вместе с мистером Уилсоном в его двуколке. Войдя в дом, она увидела, что больше десяти девочек не в силах подняться на ноги. Кто-то из них сидел, положив голову на стол, другие просто лежали на полу. Глаза у всех были остановившиеся, красные, безразличные, во всех движениях сквозила усталость, ноги и руки ломило. По ее словам, в комнатах ощущался особенный запах, по которому она распознала «лихорадку», и немедленно объявила об этом мистеру Уилсону, добавив, что не может здесь долго находиться из страха принести инфекцию собственным детям. Священник попытался уговорить ее остаться и позаботиться о больных. Она в ответ твердила, что ей надо домой, поскольку там нет никого, кто мог бы заменить ее. Тогда мистер Уилсон, не слушая ее, сел в свою двуколку и уехал. Оставленная в школе таким бесцеремонным образом, эта женщина повела себя как нельзя лучше. Она оказалась превосходной нянькой, хотя, как признается она теперь, тогда ей пришлось нелегко. Мистер Уилсон прислал все лекарства, выписанные докторами, и даже оказал дополнительную помощь, лично попросив приехать в школу своего зятя, весьма толкового доктора из Кёрби, с которым священник прежде не поддерживал добрых отношений. Именно этот врач осудил ту пищу, которую ежедневно получали ученицы, причем самым решительным образом: он просто выплюнул все, что попробовал с тарелки. Около сорока девочек заразились тифом. Никто из них не умер в Кован-Бридж, хотя вскоре одна ученица скончалась от последствий пережитого, но уже у себя дома. Никто из сестер Бронте не заразился. Но те же самые причины, которые воздействовали на здоровье других учениц во время тифа, медленно, но столь же неумолимо подтачивали и их здоровье. Главной из причин было питание, и вина за это лежала в первую очередь на кухарке. Ее уволили, и та женщина, которую заставили вопреки ее воле побыть нянькой во время эпидемии, заняла место экономки. Теперь еда в школе готовилась превосходно, и никаких жалоб на нее уже не поступало. Разумеется, никто и не ожидал, что новое учреждение, в котором надо было обеспечить проживание и учебный процесс почти для ста учениц, с самого начала заработает без сучка и задоринки. Все, о чем здесь написано, случилось в первые два года работы школы. Однако мистер Уилсон, похоже, обладал несчастным даром раздражать даже тех, к кому он был добр и ради кого постоянно жертвовал своим временем и средствами. Раздражение это происходило оттого, что он никогда не поощрял в ученицах самостоятельности – ни во мнениях, ни в поступках. Кроме того, он так плохо знал человеческую природу, что полагал, будто постоянные напоминания девочкам об их зависимом положении и о том, что они получают образование на средства благотворителей, сделают их скромными и непритязательными. Наиболее чувствительные остро реагировали на такое обращение и вместо благодарности, которую им действительно следовало выразить за полученные блага, преисполнялись гордости, многократно усиленной унижением. Болезненные впечатления глубоко укоренялись в сердцах нежных и болезненных детей. То, что здоровый ребенок пережил бы всего несколько мгновений и потом полностью забыл, невольно давало больным пищу для размышлений и запоминалось надолго – может быть, и без чувства обиды, но тем не менее как воспоминание о страдании, которым оказалась отмечена жизнь. Впечатлениям, идеям и представлениям, полученным от жизни восьмилетним ребенком, суждено было возродиться в гневных словах четверть века спустя. Девочка могла видеть только одну, не самую привлекательную, сторону личности мистера Уилсона, но и многие из хорошо знавших его людей уверяли меня, что ему были присущи заносчивость, властолюбие, незнание человеческой природы и вытекающее из этого отсутствие чуткости. Однако в то же время они сожалели, что эти качества вынуждают забывать о его благородстве и добросовестности.

Я получила достаточно заверений в благородстве мистера Уилсона и возвышенности его намерений. В течение нескольких последних недель мне почти ежедневно приходили письма, касающиеся темы этой главы. Некоторые писали расплывчато, другие – очень определенно; одни выражали любовь и восхищение мистером Уилсоном, другие – неприязнь и негодование, однако лишь немногие письма содержали безусловные факты. Хорошенько обдумав множество противоречащих друг другу свидетельств, я решила внести в главу определенные изменения и сделать некоторые необходимые пропуски. Следует заметить, что бо́льшая часть сведений любезно предоставлена мне бывшими ученицами и они чрезвычайно высоко оценивают мистера Уилсона. Среди полученных мною писем есть одно, которое следует особенно выделить. Оно написано супругом той, что изображена в романе под именем «мисс Темпл». Сама эта дама скончалась в 1856 году, однако ее муж, священник, написал мне по просьбе одного из друзей мистера Уилсона следующее: «От своей покойной дорогой жены я часто слышал о ее пребывании в Кован-Бридж, и всякий раз она выражала восхищение мистером Карусом Уилсоном, его отеческой любовью к ученицам, на которую те отвечали взаимностью. Что касается пищи и общего устройства дел в школе, то она считала их удовлетворительными. Я слышал, как она говорила о незадачливой кухарке, у которой, случалось, подгорала овсянка, однако эта женщина была довольно скоро уволена».

У тех, кто знал в эти годы сестер Бронте, остались о них довольно смутные воспоминания. Сестры словно бы специально скрывали свои пылкие сердца и незаурядные умы под покровом приличных манер и сдержанности в выражении чувств, как их отец в свое время спрятал лица детей под маской. Мария была слабого сложения, не по годам развитая умственно и слишком задумчивая для своего возраста, нежная и не особенно аккуратная. Последнее качество часто вызывало гнев старших – о ее страданиях и терпении я уже написала выше.

Единственная возможность заглянуть в душу Элизабет, которая прожила столь короткую жизнь, – это письмо, написанное мне «мисс Темпл».

Вторая сестра, Элизабет, – единственная из всех Бронте, о ком у меня сохранились живые воспоминания. С ней произошел несчастный случай, вследствие чего я оставила ее на несколько дней и ночей у себя в спальне, не только ради ее покоя, но и для того, чтобы самой присматривать за ней. Она сильно поранила голову, но переносила боль с образцовым терпением и тем снискала к себе большое уважение с моей стороны. Что касается двух младших (если их было две), то у меня о них почти не осталось воспоминаний, за исключением того, что с самой младшей, милой крошкой пяти лет от роду, нянчилась вся школа.

Эта младшая была Эмили. Шарлотту же считали самой разговорчивой из сестер – «ясным, умненьким ребеночком». Ее лучшей подругой была некая «Меллани Хейн» (так мистер Бронте пишет ее имя), девочка из Ост-Индии, плату за обучение которой вносил ее брат. Она не имела никаких примечательных способностей, кроме склонности к музыке, которую не позволяло ей развивать общественное положение ее брата. Эта «вечно голодная, добродушная, самая обыкновенная девочка» была старше Шарлотты и всегда выражала готовность защищать ее от мелких придирок и нападений со стороны старших воспитанниц. Шарлотта всегда вспоминала ее с благодарностью.

Я процитировала слово «ясный» по отношению к Шарлотте, но полагаю, что 1825 год был последним, когда этот эпитет был еще применим к ней. Весной этого года Марии стало так плохо, что послали за мистером Бронте. Он до того времени не знал о болезни дочери, и ее состояние поразило его. Отец отвез Марию домой на лидском дилижансе, и в минуты проводов все девочки высыпали на дорогу, чтобы увидеть, как ее экипаж взбирается на мост, проезжает мимо домиков деревни и затем навсегда исчезает из виду. Мария умерла через несколько дней после возвращения домой. Возможно, пришедшее через неделю известие о смерти той, которая была одной из них, заставило учениц Кован-Бридж с большей опаской присмотреться к симптомам болезни Элизабет, явно указывавшим на чахотку. Она была отослана домой в сопровождении надежного школьного служителя и умерла в начале лета того же года. Таким образом, Шарлотта оказалась старшей дочерью в лишенном матери семействе, и это накладывало на нее определенные обязанности. Она помнила, как старалась ее дорогая сестра Мария, с присущей ей серьезностью и ответственностью, быть помощницей и советчицей для них всех, и теперь она сама как бы получала в наследство эти обязанности от только что умершей маленькой страдалицы.

Шарлотта и Эмили вернулись в школу в тот же несчастный год после летних каникул51. Однако еще до наступления зимы было решено взять их на время домой, поскольку стало совершенно ясно, что сырость школьного здания в Кован-Бридж может пагубным образом сказаться на здоровье девочек.[4]

Глава 5

По причинам, о которых я только что сказала, обеих девочек отправили домой осенью 1825 года, когда Шарлотте было чуть больше девяти лет.

Как раз в это время в пасторском доме появилась новая служанка – немолодая женщина из Хауорта52. Она проживет в семействе Бронте тридцать лет, и длительность ее верной службы, преданность дому и всеобщее уважение, которым она пользовалась, заслуживают специального упоминания. И по манере говорить, по внешности и характеру Тэбби была истинной йоркширкой. Ей было не занимать ни практичности, ни проницательности. Она никогда не льстила своим хозяевам, но при этом не пожалела бы жизни ради тех, кого любила. С детьми она обращалась весьма резко, но в то же время никогда не ворчала, если ей приходилось затратить лишние усилия, чтобы доставить им какую-нибудь маленькую радость из числа ей доступных. В ответ она ожидала, что ей будут отвечать взаимностью и считать своей подругой. Много лет спустя мисс Бронте рассказывала мне, с каким трудом ей приходилось смиряться с желанием Тэбби быть в курсе всех семейных дел, особенно когда служанка с годами начала терять слух и оглохла настолько, что слова, которые ей повторяли, становились известны любому, кто находился в то время в доме. Чтобы не разглашать секретов, мисс Бронте выводила Тэбби на прогулку по пустошам и там, выбрав какое-нибудь уединенное место и усевшись на траву или вереск, не спеша рассказывала старушке все, что та хотела услышать.

Тэбби жила в Хауорте еще в те годы, когда мимо деревни раз в неделю проезжали почтовые лошади с колокольчиками и веселыми украшениями из пряжи. Они везли местную продукцию из Китли через холмы в Колн и Бёрнли. Более того, она помнила здешнюю лощину во времена, когда феи наведывались лунными ночами на берега реки, и знавала людей, которые видели этих фей собственными глазами. Все это было еще до появления фабрик, когда фермеры мотали шерсть вручную, сидя дома. «Фабрики эти отсюда фей и прогнали», – говорила Тэбби.

Она, без сомнения, много рассказывала о стародавних временах: об обычаях, о живших неподалеку людях, о том, как приходило в упадок мелкое дворянство, пока совсем не исчезло без следа, о семейных трагедиях, о мрачных проклятиях и разных суевериях. При этом она не пыталась что-либо смягчить или приукрасить, рассказы ее текли свободно и были полны подробностей.

Мисс Брэнвелл регулярно занималась с детьми теми предметами, которым она могла их научить, для чего превратила свою спальню в классную комнату. А у отца была привычка пересказывать им политические новости, интересовавшие его самого. Знакомство с его резкими и независимыми суждениями давало детям немалую пищу для ума, но я не слышала, чтобы мистер Бронте когда-либо выступал для них в роли учителя в узком смысле слова. Шарлотта, с ее серьезным отношением к обязанностям, почти болезненно воспринимала свой долг по отношению к остававшимся в живых сестрам. Она родилась всего лишь на одиннадцать месяцев раньше Эмили, но Эмили и Энн чувствовали себя подругами и играли вместе, в то время как Шарлотта была для них скорее матерью и опекуншей. Эти новые обязанности заставляли девочку чувствовать себя гораздо старше своего действительного возраста.

Патрик Брэнвелл, их единственный брат, рос весьма незаурядным мальчиком, выказывавшим признаки рано развившихся талантов. Друзья мистера Бронте советовали ему отправить сына в школу. Однако тот, помня о собственных самостоятельных поступках в юности, полагал, что Патрику лучше оставаться дома и что он сам обучит его так же хорошо, как учил других до него. Поэтому Патрик, или, как называли его в семье, Брэнвелл, жил в Хауорте, каждый день по многу часов занимаясь с отцом. Однако, когда последнему приходилось обращаться к своим пасторским обязанностям, мальчик был предоставлен самому себе и, поскольку юность тянется к юности, а дети к детям, находил приятелей среди деревенских подростков.

В то же время Патрик Брэнвелл участвовал в играх и развлечениях сестер. Игры эти были по большей части малоподвижными, умственными. У меня хранится любопытная папка, содержащая большое количество рукописей, все они выполнены на крошечных листках бумаги. Здесь есть повести, пьесы, стихи, приключенческие романы. Написаны они в основном Шарлоттой, причем таким мелким почерком, что без увеличительного стекла ничего нельзя разобрать. Ни одно описание не может дать такого представления о миниатюрности ее почерка, как приложенное здесь факсимиле одной из страниц.

Среди бумаг есть и список сочинений Шарлотты, который я привожу в качестве любопытного доказательства того, как рано ее захватила страсть к сочинительству.

КАТАЛОГ МОИХ КНИГ, С УКАЗАНИЕМ ВРЕМЕНИ ИХ ЗАВЕРШЕНИЯ,
на 3 августа 1830 г.

– Два романтических рассказа в одном томе, а именно: «Двенадцать искателей приключений» и «Искатели приключений в Ирландии»; 2 апреля 1829 г.

– «В поисках счастья», рассказ; 1 августа 1829 г.

– «Часы досуга», рассказ и два отрывка; 6 июля 1829 г.

– «Приключения Эдварда де Крака», рассказ; 2 февраля 1830 г.

– «Приключения Эрнста Алемберта», рассказ; 26 мая 1830 г.

– «Любопытные случаи из жизни наиболее известных личностей нашего века», рассказ; 10 июня 1830 г.

– «Рассказы об островитянах» в четырех томах. Содержание первого тома: 1) «Об их происхождении»; 2) «Описание острова Видения»; 3) «Покушение Рэттена»; 4) «Приключение лорда Чарльза Уэлсли и маркиза Доуро»; закончено 31 июня 1829 г. Второй том: 1) «Школьное восстание»; 2) «Странный случай из жизни герцога Веллингтона»; 3) «Рассказ его сыновьям»; 4) «Рассказ маркиза Доуро и лорда Чарльза Уэлсли их маленькому королю и королевам»; закончено 2 декабря 1829 г. Третий том: 1) «Приключение с герцогом Веллингтоном в пещере»; 2) «Визит герцога Веллингтона, маленьких короля и королевы к конногвардейцам»; закончено 8 мая 1830 г. Четвертый том: 1) «Три старые прачки из Стратфилдсея»; 2) «Рассказ лорда Ч. Уэлсли своему брату»; закончено 30 июля 1830 г.

– «Личности великих людей нашего времени»; 17 декабря 1829 г.

– «Журнал молодых людей» в шести выпусках, с августа по декабрь (последние номера – сдвоенные); закончены 12 декабря 1829 г. Основное содержание: 1) «Подлинная история»; 2) «Причины войны»; 3) «Песня»; 4) «Разговоры»; 5) «Подлинная история» (продолжение); 6) «Дух Кавдора»; 7) «Интерьер трактира», стихотворение; 8) «Стеклянный город», песня; 9) «Серебряная чашка», рассказ; 10) «Стол и ваза в пустыне», песня; 11) «Разговоры»; 12) «Сцена на Большом мосту»; 13) «Песня древних бриттов»; 14) «Сцена в моей кружке», рассказ; 15) «Американская история»; 16) «Строчки, написанные при виде сада Гения»; 17) «Баллада о Стеклянном городе»; 18) «Швейцарский художник»; 19) «Строки, написанные при посылке сего журнала»; 20) «О том же, но другой рукой»; 21) «Главные Гении в Совете»; 22) «Урожай в Испании»; 23) «Швейцарский художник» (продолжение); 24) «Разговоры».

– «Поэтастер», драма в двух томах; 12 июля 1830 г.

– «Книга стихов», закончена 17 декабря 1829 г. Содержание: 1) «Красота природы»; 2) Стихотворение; 3) «Размышления во время прогулки по канадскому лесу»; 4) «Песня изгнания»; 5) «При виде руин Вавилонской башни»; 6) Произведение из 14 строк; 7) «Строки, написанные на берегу реки летним вечером»; 8) «Весна», песня; 9) «Осень», песня.

– Различные мелкие стихотворения; закончено 30 мая 1830 г. Содержание: 1) «Кладбище»; 2) «Описание дворца герцога Веллингтона на приятных берегах Лузивы»; эта статья представляет собой маленький рассказ в прозе, или случай; 3) «Удовольствие»; 4) «Строчки, написанные на вершине высокой горы в Северной Англии»; 5) «Зима»; 6) Два отрывка, а именно: «Видение» и короткое стихотворение без заглавия; «Вечерняя прогулка», стихотворение; 23 июня 1830 г.

Все вместе составляет двадцать два тома.

Ш. Бронте, 3 августа 1830 года

Поскольку каждый том содержит от шестидесяти до ста страниц и размер приведенной здесь страницы намного меньше среднего, общий объем сочинений оказывается очень велик, особенно если мы припомним, что все это было написано примерно за пятнадцать месяцев. Это то, что касается количества. Что же до качества, то оно представляется мне удивительным для девочки тринадцати-четырнадцати лет. Я позволю себе привести отрывок из четырехтомных «Рассказов об островитянах», как образчик стиля ее прозы этих лет и фрагмент, открывающий нам картину тихой домашней жизни, которую вели эти дети.

12 марта 1829 года

Игра в «Островитян» началась в декабре 1827 года, и произошло это следующим образом. Однажды вечером, в то время когда мокрый снег и унылый ноябрьский туман чередовались с метелями и пронизывающие ночные ветры доказывали, что зима уже пришла, мы все сидели вокруг ярко горевшей печи на кухне. Мы только что поспорили с Тэбби о том, следует или нет зажечь свечу, и она вышла из этого спора победительницей: свеча зажжена не была. Последовало продолжительное молчание, которое наконец прервал Брэнвелл, сказавший лениво: «Не знаю, чем заняться». То же, как эхо, повторили Эмили и Энн.

Тэбби. А в кровать отправиться ты не хочешь?

Брэнвелл. Нет, я бы чем-нибудь другим занялся.

Шарлотта. Тэбби, почему ты сегодня такая сердитая? Давайте-ка мы представим, что у каждого из нас есть собственный остров.

Брэнвелл. В таком случае я бы выбрал остров Мэн.

Шарлотта. А я бы – остров Уайт.

Эмили. Мне бы подошел остров Арран.

Энн. А я хочу Гернси.

Затем мы выбрали тех, кто будут самыми главными на наших островах. Брэнвелл выбрал Джона Буля, Эстли Купера и Ли Ханта; Эмили – Вальтера Скотта и мистера Локхарта; Энн – Майкла Сэдлера, лорда Бентинка, сэра Генри Халфорда. Я же выбрала герцога Веллингтона и его двух сыновей, Кристофера Норта с компанией и мистера Эбернети53. Здесь разговор был прерван печальным для нас боем часов, отсчитывавших семь, и мы отправились спать. На следующий день мы добавили еще многие имена в наш список, пока не перебрали почти всех известных людей королевства. После этого в течение долгого времени ничего примечательного не происходило. В июне 1828 года мы построили на вымышленном острове школу аж на тысячу учеников. Строительство осуществлялось следующим образом. Периметр острова составлял пятьдесят миль, и весь он был скорее результатом колдовства, чем реальностью…

Две вещи поражают меня больше всего в этом отрывке: во-первых, удивительная наглядность, с которой описано и время года, и вечерний час в доме, и ощущение, что снаружи холодно и темно, завывания ночного ветра, проносящегося по занесенным снегом вересковым пустошам и приближающегося к деревне, и, наконец, дрожание двери в комнату – вот она распахивается, открывая взгляду темную, безвидную пустыню, – и контраст, который эта картина составляет с ярким, пылким, радостным сиянием, охватившим кухню, где собрались эти чудесные дети. Тэбби расхаживает по кухне в своем странном деревенском наряде, бережливая, властная, примечающая малейшую ошибку, но при этом, будьте уверены, никогда не позволяющая другим ругать своих подопечных. И еще одно примечательное обстоятельство – это то, с какой сознательной политической симпатией они выбирают «великих людей»: почти все названные деятели известны твердой приверженностью партии тори. Более того, дети не ограничиваются симпатиями к местным героям. Их выбор гораздо шире, и они слышали о тех, кто обычно не попадает в сферу внимания ребенка. Маленькая Энн – ей едва исполнилось восемь лет – выбирает в качестве правителей своего острова современных политиков.

От того же времени сохранился еще один листок бумаги, на котором весьма неразборчивым почерком сделана запись, способная дать представление об источнике их симпатий.

ИСТОРИЯ 1829 ГОДА

Однажды папа дал моей сестре Марии книгу. Это была старая книга по географии. Она написала в ней на чистой странице: «Папа дал мне эту книгу». Книге было сто двадцать лет. Сейчас она лежит передо мной. Я пишу эти строки на кухне в пасторском доме в Хауорте. Тэбби, наша служанка, моет посуду после завтрака, а Энн, моя самая младшая сестра (Мария была самая старшая), стоит на коленках на стуле и смотрит на пироги, которые Тэбби печет для нас. Эмили сейчас в гостиной, она подметает ковер. Папа и Брэнвелл уехали в Китли. Тетушка наверху, в своей комнате, а я сижу за столом на кухне и пишу. Китли – это маленький городок в четырех милях отсюда. Папа и Брэнвелл отправились за газетой «Лидс интеллидженсер» – это самая лучшая газета тори, ее редактирует мистер Вуд, а ее владелец – мистер Хеннеман. Мы получаем две, а просматриваем три газеты в неделю. Мы получаем «Лидс интеллидженсер» – газету тори, а также «Лидс меркюри» – газету вигов, которую редактируют мистер Бейнс, его брат, его зять и два его сына, Эдвард и Тэлбот. А просматриваем мы «Джон Буль» – истинное издание тори, очень резкое в суждениях. Нам ее одалживает мистер Драйвер вместе с «Блэквудс мэгэзин» – самым популярным здесь журналом54. Ее редактор – мистер Кристофер Норт, старик семидесяти четырех лет, у него день рождения 1 апреля, а его компания – это Тимоти Тиклер, Морган О’Догерти, Макрабин Мордекай, Муллион, Уорнелл и Джеймс Хогг, удивительно гениальный человек, он шотландский пастух. Мы поставили следующие пьесы: «Молодые люди» (июнь 1826 г.), «Наши друзья» (июль 1827 г.), «Островитяне» (декабрь 1827 г.). Это три наши самые лучшие пьесы, которые мы ни от кого не скрываем. Еще у меня и у Эмили есть «кроватные» пьесы, которые поставлены 1 декабря 1827 года, а другие в марте 1828 года. «Кроватные» пьесы – значит секретные, они очень хорошие. Все наши пьесы очень странные. Я их не буду описывать на бумаге, потому что я их никогда не забуду. «Молодые люди» – пьеса, которая получилась из деревянных солдатиков, они есть у Брэнвелла. «Наши друзья» – из Эзоповых басен. А «Островитяне» – от разных событий. Я попробую описать происхождение наших пьес поподробнее. Во-первых, «Молодые люди». Папа купил Брэнвеллу в Лидсе деревянных солдатиков. Когда папа вернулся домой, была уже ночь и мы лежали в постелях. А на следующее утро Брэнвелл принес к нашей двери коробку с солдатиками. Мы с Эмили выскочили из кроватей, я их схватила и воскликнула: «Это герцог Веллингтон! Вот этот будет герцогом!» Когда я это сказала, Эмили тоже взяла одного из солдатиков и объявила, что этот будет ее герой. Тогда подбежала Энн и тоже сказала, что один из солдатиков будет ее героем. Но мой самый красивый из всех, самый высокий, самый лучший во всей коробке. А у Эмили какой-то печальный, и мы назвали его Печалькиным. А у Энн солдатик маленький и чудной, как она сама, и мы его назвали Ждущим Мальчиком. А Брэнвелл тоже выбрал себе солдатика и назвал его Буонопарте.

Этот отрывок показывает, что́ именно читали маленькие Бронте. Но их жажда знаний не ограничивалась чтением газет и распространялась на многие другие вещи, о чем свидетельствует найденный мной «Список художников, чьи работы я хотела бы увидеть», составленный Шарлоттой, когда ей было тринадцать лет: «Гвидо Рени, Джулио Романо, Тициан, Рафаэль, Микеланджело, Корреджо, Аннибале Каррачи, Леонардо да Винчи, фра Бартоломео, Карло Чиньяни, Ван Дейк, Рубенс, Бартоломео Раменги».

Маленькая девочка в далеком йоркширском пасторате, которая, по всей вероятности, ни разу в жизни не видела ничего достойного называться живописью, изучает жизнеописания старых итальянских и фламандских мастеров, чьи работы она хотела бы когда-нибудь, в отдаленном туманном будущем увидеть! Сохранилась рукопись, содержащая записи на память и критические замечания, касающиеся гравюр в «Предложении дружбы» за 1829 год55. Они показывают, как рано сформировались у Шарлотты те способности к пристальному наблюдению и терпеливому анализу причин и следствий, которые впоследствии сослужили верную службу ее гению.

То обстоятельство, что мистер Бронте приобщил детей к своим политическим интересам, помогло им избежать умственной ограниченности, которой отмечены все, кто занят одними только местными сплетнями. Я приведу единственный сохранившийся личный фрагмент из «Рассказов островитян»: он помещен во введении ко второму тому и содержит извинение за то, что истории не получили своевременного продолжения, поскольку писатели были в течение долгого времени слишком заняты, а в последнее время слишком увлеклись политикой.

Началась сессия парламента, где был поставлен великий католический вопрос56 и были раскрыты меры, предпринятые герцогом, – и все обернулось клеветой, насилием, предвзятостью и смятением. Ах, эти шесть месяцев, со времени королевской речи и до конца! Никто не мог писать, думать или говорить ни о чем, кроме католического вопроса, герцога Веллингтона и мистера Пиля. Я припоминаю день, когда вышел номер «Интеллидженс экстродинари» с речью мистера Пиля: ставились условия, при которых католики могли быть допущены. Папа нетерпеливо разорвал конверт, мы все сгрудились вокруг него и стали слушать, затаив дыхание. Подробности дела раскрывались и объяснялись одна за другой превосходнейшим образом. Когда все было прочитано, тетушка сказала, что все устроилось просто замечательно и при таких мерах безопасности католики не смогут навредить. Помню также, что нас одолевали сомнения: будет ли этот закон утвержден палатой лордов, и кое-кто предсказывал, что не будет. Когда же пришла газета, в которой содержалось решение, то беспокойство, с каким мы слушали ее чтение, было поистине ужасным. Вот открываются двери, наступает тишина. Входят члены королевской семьи в своих мантиях и великий герцог в камзоле с зеленой орденской лентой. Все собравшиеся встают. Он произносит речь – папа говорит, что его слова были как драгоценное золото. И наконец большинством голосов – один к четырем (sic!) – принимается билль. Но это было отступление…

Шарлотта написала это, когда ей не исполнилось еще четырнадцати лет.

Думаю, читателям было бы интересно узнать, чем отличались в это время ее чисто художественные, то есть представляющие собой плод воображения, произведения. Как мы уже убедились, описания реальных вещей и событий получались у Шарлотты подробными, наглядными и весьма убедительными. Когда же она давала волю воображению, ее фантазия и язык становились необузданными, дикими и странными, доходя временами чуть ли не до галлюцинаций. Чтобы в этом удостовериться, достаточно привести один пример. Вот письмо, которое она направила редактору «Литл мэгэзин».

Сэр!

Как известно, Гении провозгласили, что если они не будут ежегодно выполнять некоторые из своих тяжких обязанностей – таинственных обязанностей! – то все миры в небесных сферах будут сожжены, после чего соберутся в один могущественный шар, который в величественном одиночестве начнет вращаться в огромной пустой Вселенной, населенной только четырьмя принцами Гениев, до тех пор, пока время не уступит свое место Вечности. Дерзость этого заявления сопоставима только с другим их утверждением, а именно что с помощью своих чар они способны обратить весь мир в пустыню, чистейшие Воды – в потоки синевато-багрового яда, яснейшие озера – в стоячие болота, смертоносные пары которых лишат жизни все живые существа, за исключением кровожадных лесных зверей и ненасытных горных птиц. Однако посреди этого опустошения воздвигнется сверкающий дворец Верховного Гения, и леденящий кровь военный клич будет разноситься по всей земле и утром, и в полдень, и ночью. Каждый год они станут справлять тризну над костями мертвых и каждый год праздновать победы. Я думаю, сэр, что нечестие этих дел не нуждается в пояснениях, и потому спешу подписаться…

14 июля 1829 года

Не исключено, что приведенное письмо могло иметь некий аллегорический или политический смысл, скрытый от нас, но вполне понятный тем чудным выдумщикам, которым адресовался. Политика явно входила в число их главных интересов, а герцог Веллингтон был их кумиром. Все к нему относящееся несло на себе отпечаток героической эпохи. Если Шарлотте требовался для ее писаний странствующий рыцарь или преданный возлюбленный, то маркиз Доуро или Чарльз Уэлсли всегда были к ее услугам57. Едва ли можно найти какое-либо ее прозаическое сочинение того времени, в котором они не оказались бы главными героями и где их «августейший отец» не появлялся бы как Юпитер-громовержец или как «бог из машины».

Чтобы показать, насколько Уэлсли занимали ее воображение, я перепишу несколько названий ее произведений из разных журналов:

«Замок Лиффи» – рассказ лорда Ч. Уэлсли;

«Пути к реке Арагуа» – сочинение маркиза Доуро;

«Необыкновенная мечта» – сочинение лорда Ч. Уэлсли;

«Зеленый карлик, рассказ совершенного вида» – сочинение лорда Чарльза Альберта Флориана Уэлсли;

«Странные события» – сочинение лорда Ч. А. Ф. Уэлсли.

Жизнь в далекой деревне, в уединенном доме не дает многих впечатлений, которые могли бы запасть в память ребенка, чтобы дать пищу для долгих размышлений. Порой здесь ничего не происходит в течение многих дней, и тогда какое-нибудь мелкое происшествие из недавнего прошлого приобретает загадочное и таинственное значение. Поэтому дети, растущие в глуши и уединении, часто оказываются задумчивыми и мечтательными. Впечатления, которые производят на них необычные виды земли и неба, случайные встречи с людьми, обладающими странными лицами и фигурами, – встречи редкие в этих отдаленных местах – подчас преувеличиваются ими так, что приобретают смысл почти сверхъестественный. Эту странность я очень ясно вижу в произведениях Шарлотты, написанных в то время, и если принять во внимание обстоятельства, в которых они создавались, то странность исчезнет и покажутся черты, общие для всех персонажей – от халдейских пастухов («одиноких пастырей, по половине летнего дня возлежащих на зеленом дерне») до одинокого монаха, – детские впечатления, растущие и оживающие в воображении, воплощающиеся в образы, становящиеся сверхъестественными видениями, сомневаться в реальности которых было бы кощунством.

Однако наряду с подобными склонностями Шарлотта обладала и прекрасным здравым смыслом, он уравновешивал тягу к сверхъестественному и склонял следовать практическим требованиям быта. Шарлотта должна была не только делать уроки, прочитывать необходимое количество страниц и извлекать из книг определенные идеи, но и убирать комнаты, бегать с поручениями, помогать на кухне, служить по очереди товарищем в играх и старшей ученицей для своих младших сестер и брата, шить и штопать, а также учиться экономии у своей хозяйственной тетушки. Поэтому хотя ее воображение и было чрезвычайно сильно развито, однако прекрасное понимание практической стороны жизни очищало его от фантазий и не давало им воплощаться в реальности. Вот что записала она однажды на клочке бумаги.

22 июня 1830 года, 6 часов вечера

Хауорт, близ Бредфорда

Нечто странное случилось 22 июня 1830 года: в этот день папа чувствовал себя очень плохо и оставался в постели; он был так слаб, что не мог подняться без посторонней помощи. Мы с Тэбби были вдвоем в кухне около половины десятого утра. Вдруг мы услышали стук в дверь. Тэбби поднялась и отворила ее. На пороге стоял старик, который не стал входить внутрь. Он заговорил и спросил у Тэбби:

Старик. Здесь живет пастор?

Тэбби. Да.

Старик. Он мне нужен.

Тэбби. Ему не по себе, он не встает с постели.

Старик. У меня к нему послание.

Тэбби. От кого?

Старик. От Господа.

Тэбби. От кого?

Старик. От Господа. Он велел мне сказать, что жених грядет, и что нам следует готовиться встретить его, и что узы скоро порвутся, и что золотой кувшин будет разбит, как разбит глиняный кувшин у колодезя.

На этом он закончил свою речь, развернулся и ушел своей дорогой. Когда Тэбби закрыла дверь, я спросила, знает ли она этого старика. Она ответила, что никогда ни его, ни даже никого похожего раньше не видела. Хотя я и была уверена, что это какой-то фанатик – может быть, и благонамеренный, но совершенно не представляющий истинной набожности, – однако, услышав его слова, которые прозвучали столь неожиданно, не смогла сдержать слез.

Дата написания приводимого ниже стихотворения не может быть установлена с точностью, однако мне кажется, что лучше всего напечатать его именно здесь. Скорей всего, оно написано до 1833 года, но насколько раньше – узнать нельзя. Я привожу его как образец замечательного поэтического таланта, который проявляется во многих миниатюрах, написанных Шарлоттой в описываемое время, по крайней мере в тех, которые я смогла прочесть.

РАНЕНЫЙ ОЛЕНЬ

Я шла вчера лесной тропой,

Вдруг – руку протяни —

Олень израненный лежит

Под деревом в тени.

Сквозь ветви скудный, тусклый свет

Страдальца освещал,

Совсем один в густой траве

Он предо мной лежал.

Наполнен болью каждый член,

Венец его разбит,

Горячая слеза из глаз

На землю пасть спешит.

О, где теперь твои друзья,

Подруга игр твоих?

Как тяжко кровью истекать

Тебе, не видя их.

Глядит совсем как человек,

Заброшен, одинок.

Как вскрикнул он, когда стрела

Ему пронзила бок!

Что он почувствовал тогда?

Была ли боль сильней

Мучений от сердечных ран,

Предательства друзей?

Нет, это не его судьба,

Так только человек

На смертном ложе может свой

Окончить тяжкий век.

Глава 6

Наверное, пришло время дать описание личности и внешности мисс Бронте. В 1831 году она была тихой, задумчивой пятнадцатилетней девочкой, миниатюрной – «чахлой», как она сама о себе говорила. Однако ее голова, руки и ноги были вполне пропорциональны по отношению к ее тоненькому, хрупкому телу – и даже речи не могло идти о физическом уродстве. Она была шатенкой с мягкими густыми волосами и удивительными глазами. Я много раз всматривалась в них впоследствии, но мне очень трудно описать их. Они были большие, очень красивой формы, красновато-карие, хотя, вглядываясь в ее зрачок, можно было обнаружить множество оттенков. Обычно эти глаза выражали спокойствие и готовность к пониманию собеседника, но по временам, в моменты живого интереса или справедливого негодования, они вспыхивали так, словно в глубине этих выразительных глаз зажигался какой-то нездешний свет. Никогда я не видела ничего подобного ни у кого другого. Что касается черт лица, то они были обыкновенны, несколько великоваты и не очень красивы. Однако они не привлекали внимания, так как глаза и выразительная мимика компенсировали мелкие недостатки – несколько искривленный рот и большой нос. В целом лицо Шарлотты обращало на себя внимание наблюдателя и обязательно привлекало к ней тех, кого она сама хотела привлечь. Ее руки и ноги были самими миниатюрными из всех, что мне приходилось видеть. Когда она пожимала мне руку, казалось, что какая-то птичка легко касалась моей ладони. Длинные изящные пальцы были необыкновенно чувствительны – и в этом таилась одна из причин того, почему все, что создавали ее руки, будь то письмо, шитье или вязание, оказывалось сделано очень тщательно. В одежде она была необыкновенно опрятна и при этом отличалась вкусом в выборе обуви и перчаток.

Как мне кажется, то исполненное достоинства серьезное выражение лица, которым Шарлотта отличалась в годы нашего знакомства и которое придавало ей сходство со старыми венецианскими портретами, не было приобретением поздних лет жизни, а возникло уже в юности, когда Шарлотта вдруг стала старшей сестрой для лишившихся матери младших детей. Но девочку-подростка с таким выражением лица должны были считать «старообразной». И в 1831 году, в тот период, о котором я сейчас рассказываю, ее следует представлять маленькой, малоподвижной, как бы преждевременно состарившейся девочкой, очень тихой и очень старомодно одетой. Помимо убеждений ее отца о том, что жены и дочери деревенского священника должны одеваться как можно проще58, надо учесть и то, что ее тетушка, на которую в основном и ложились обязанности следить за гардеробом племянниц, ни разу не была в обществе с тех пор, как восемь или девять лет назад покинула Пензанс, и потому пензанские моды старого времени оставались близки ее сердцу.

В январе 1831 года Шарлотту снова отправили в школу. На этот раз она училась у мисс Вулер59, жившей в Роу-Хеде, очень милом просторном деревенском доме, стоявшем в поле, несколько в стороне от дороги из Лидса в Хаддерсфилд. Два ряда старинных полукруглых окон этого дома выходили на длинный зеленый склон-пастбище, за которым начинался старинный парк сэра Джорджа Эрмитейджа60, именуемый Кирклис. Расстояние между Роу-Хедом и Хауортом не превышает двадцати миль, однако выглядят они совершенно по-разному, словно находятся в разных климатических зонах. Холмы вокруг Роу-Хеда образуют мягкие подъемы и спуски, которые кажутся легкими и воздушными, а расположенные внизу долины пронизаны солнцем и манят путника теплом и зеленью. Именно такие места любили выбирать для своих монастырей монахи, и следы времен Плантагенетов61 можно обнаружить здесь повсюду, бок о бок с фабриками современного Уэст-Райдинга. Здесь мы находим парк с его солнечными лужайками и глубокими тенями от старых тисов, саму усадьбу Кирклис – огромное серое здание, некогда принадлежавшее «сестрам во Христе», а также рассыпающийся камень в лесной чаще, под которым, по легенде, лежит Робин Гуд. Неподалеку от парка стоит старый дом с остроконечной крышей – теперь в нем находится придорожный трактир, однако называется он «Три монахини» и имеет на своей вывеске соответствующую картину. Этот старинный дом посещают одетые в бумазейные блузы рабочие близлежащих шерстяных фабрик, благодаря им проложена дорога из Лидса в Хаддерсфилд, на которой возникли здешние деревни. Таковы контрасты – и в образе жизни, и в приметах истории, и в природных условиях, поджидающих путешественника на дорогах Уэст-Райдинга. Мне кажется, что нет другого места в Англии, где разные века соприкасались бы так тесно, как в районе, где расположен Роу-Хед. На расстоянии пешей прогулки от дома мисс Вулер, слева от дороги из Лидса, находятся развалины Хаули-холла, ныне принадлежащего лорду Кардигану, а ранее бывшего собственностью одной из ветвей рода Сэвилов. Возле него расположен «источник леди Энн»: эта леди, согласно легенде, сидела у ручья, когда на нее напали волки. Рабочие с шерстяных фабрик в Бёрсталле и Бэтли, где они занимаются окраской тканей, приходят сюда в Вербное воскресенье, когда воды источника приобретают замечательные целительные свойства. Кроме того, существует поверье, что в шесть утра в этот день вода начинает играть странными цветовыми оттенками.

Участок земли держит в аренде фермер, живущий в том здании, что осталось от Хаули-холла, а вокруг него возвышаются современные каменные дома, населенные людьми, зарабатывающими себе пропитание работой на шерстяных фабриках. И вот новые соседи постепенно вытесняют владельцев старинных домов. Эти старые дома видны повсюду – очень живописные, с остроконечными крышами, с каменными украшениями в виде гербов. Они принадлежат пришедшим в упадок семействам, которые под влиянием жизненных обстоятельств вынуждены уступать свои наследственные земли, поле за полем, богатым фабрикантам.

Густой дым окутывает дома бывших йоркширских сквайров, чернит и губит старые деревья. Пройти к ним теперь можно только по тропинкам, усыпанным шлаком. Землю вокруг распродают под строительство, однако местные жители, хотя и вынуждены покориться изменившимся обстоятельствам, все еще помнят, что их предки находились в зависимости от владельцев здешних холмов, и сохраняют величавые традиции прошедших веков. Взять, к примеру, Оаквелл-холл. Он стоит в чистом поле, на обычном пастбище, в четверти мили от большой дороги. Только это расстояние отделяет его от шумных паровых машин на шерстяных фабриках Бёрсталла, и если вы пройдетесь от бёрсталлской станции до Оаквелл-холла в обеденное время, то встретите множество измазанных синей краской рабочих, которые жадно и торопливо поедают принесенную с собой еду, сидя на обочине большой дороги. Повернув направо, вы подниметесь по холму через пастбище и вскоре окажетесь на тропе, которую называют Кровавой: говорят, здесь бродит привидение некоего капитана Бэтта, негодяя, владевшего близлежащим поместьем в век Стюартов62. Кровавая тропа, вдоль которой растут старые деревья, выведет вас на пастбище, где и расположен Оаквелл-холл. Среди местных жителей он известен еще как «Филд-хэд», или «жилище Шерли»63. Другие места действия располагаются неподалеку; по соседству имели место и подлинные события, которые легли в основу романа.

В одной из спален Оаквелл-холла вам покажут кровавый отпечаток ступни и расскажут историю, связанную и с этим следом, и с тропой, по которой вы пришли в поместье. Владелец имения капитан Бэтт находился в долгой отлучке, а семья его оставалась дома. И вот однажды зимним вечером, в сумерках, все услышали, как по тропе кто-то идет твердой поступью. Это был капитан: он открыл дверь, поднялся по лестнице, зашел в свою комнату, где бесследно исчез. Впоследствии узнали, что в день своего появления, 9 декабря 1684 года, он был убит в Лондоне на дуэли.

Камни, из которых сложен старый дом, некогда составляли часть бывшего на этом месте пастората: предок капитана Бэтта захватил его во времена Реформации. Этот предок, Генри Бэтт, присваивал чужие дома и деньги без всяких угрызений совести и дошел до того, что утащил к себе большой колокол бёрсталлской церкви. За такое святотатство на его земли был наложен штраф, который и по сей день выплачивает владелец поместья.

Однако уже в начале прошлого столетия Бэтты выпустили из своих рук Оаквелл. Дом переходил из рук в руки, и каждый владелец оставлял какой-то след своего пребывания в этом месте. В большом зале прибиты к стене огромные оленьи рога, а под ними висит табличка, удостоверяющая, что 1 сентября 1763 года состоялось большое соревнование охотников, во время которого и был убит этот олень. В охоте участвовало четырнадцать джентльменов, и затем они отобедали своей добычей вместе с Фэрфаксом Фернли, эсквайром, владельцем поместья. Выписаны и имена четырнадцати охотников – все они, без сомнения, были «мужами силы», однако в настоящий момент, в 1855 году, мне о чем-то говорят только фамилии генерального прокурора сэра Флетчера Нортона и генерал-майора Бёрча.

За Оаквеллом дома́ попадаются и справа и слева от дороги. Каждый из них был хорошо известен мисс Бронте в годы учебы в Роу-Хеде: это гостеприимные дома ее соучениц. От дороги тропинки поднимаются к пустошам, где в выходные можно славно погулять, а затем вы окажетесь у белых ворот, за которыми начинается тропа, ведущая непосредственно к Роу-Хеду.

Комната с эркером на первом этаже, откуда открывается этот приятный вид, – гостиная. Вторая комната там же – класс. Окно столовой выходит на дорогу.

Число учениц в этой школе в годы пребывания здесь мисс Бронте менялось от семи до десяти. Для такого количества не нужен был весь дом, и потому третий этаж пустовал, если не считать поверья о некой леди, шуршанье шелкового платья которой можно услышать, тихонько остановившись на лестничной площадке второго этажа.

Любящая материнская душа мисс Вулер и небольшое количество учениц придавали этому сообществу характер скорее семьи, чем школы. Кроме того, учительница, как и многие ее ученицы, была уроженкой здешних мест. Возможно, что Шарлотта, приехавшая из Хауорта, жила дальше всех от школы. Дом ее соученицы Э. находился в пяти милях64, а две другие подруги (изображенные под именами Розы и Джесси Йорк в «Шерли») жили еще ближе65. Две или три девочки приехали из Хаддерсфилда, одна или две из Лидса.

Теперь я обращусь к выпискам из письма, любезно присланного мне Мэри, одной из этих подруг детства мисс Бронте. Выразительное и наглядное, это письмо дает представление о том, что происходило в Роу-Хеде при первом появлении здесь Шарлотты 19 января 1831 года.

Впервые я увидела ее, когда она выходила из закрытой кареты. Одета Шарлотта была весьма старомодно и казалась совсем замерзшей и несчастной. Она приехала учиться в школу мисс Вулер. Когда Шарлотта появилась в классе, она переоделась, но и это, другое, платье было таким же старым. Девочка выглядела маленькой старушкой и была так близорука, что казалось, будто она постоянно что-то ищет, наклоняясь к вещам. По характеру она была робкой и нервной, а говорила с сильным ирландским акцентом. Когда ей давали книгу, она склоняла к ней голову так, что чуть ли не касалась страниц носом. Ей приказывали выпрямиться, и она поднимала голову, продолжая по-прежнему держать книгу у самого носа, и окружающие не могли удержаться от смеха.

Таково было первое впечатление, которое Шарлотта произвела на девочку, впоследствии ставшую ее близкой подругой. Другая бывшая ученица вспоминает, как Шарлотта в свой первый день пребывания в школе стояла у окна классной комнаты, глядя на заснеженный пейзаж, и плакала, в то время как другие весело играли. Э. была моложе Шарлотты, и ее нежное сердце тронуло положение, в котором оказалась эта странно одетая и странно выглядевшая девочка тем зимним утром, когда она «рыдала от тоски по дому» в новом месте, среди незнакомых людей. Слишком явные проявления доброты напугали бы маленькую дикарку из Хауорта, но Э. (чьи черты приобретет Каролина Хелстоун в «Шерли») сумела завоевать ее доверие и деликатно выразить сочувствие.

Вновь обращусь к письму, которое прислала мне Мэри: «Мы считали, что она совсем невежественна, поскольку ей никогда не приходилось учить грамматику и в очень малой степени географию».

Это мнение о невежественности Шарлотты разделяли и другие ее соученицы. Однако мисс Вулер была дамой весьма умной и в то же время деликатной и добросердечной: доказательством этого служит ее обращение с Шарлоттой. Девочка была весьма начитанна, но не получила систематических знаний. Мисс Вулер отвела ее в сторонку и сказала, что, по-видимому, ей придется некоторое время поучиться в младшем (втором) классе, пока она не догонит своих сверстниц по грамматике и другим предметам. Бедную Шарлотту это известие расстроило до слез. Тогда доброе сердце мисс Вулер смягчилось, и она мудро рассудила, что такую девочку лучше поместить в старший (первый) класс, одновременно давая ей отдельные уроки по тем предметам, где ее знания были слабы.

Она приводила нас в замешательство, демонстрируя знания, далеко выходившие за пределы нашего кругозора. Шарлотта узнавала стихотворные отрывки, которые мы заучивали наизусть, могла с ходу назвать их авторов и поэмы, из которых они были взяты, а иногда могла прочитать несколько идущих дальше страниц и пересказать нам сюжет. У нее была манера писать печатными буквами: она объясняла это тем, что издавала дома рукописный журнал. Он выходил раз в месяц, и его издатели желали, чтобы он как можно больше походил на настоящий. Шарлотта пересказала нам один рассказ, помещенный там. У журнала не было никаких читателей или авторов, за исключением ее самой, ее брата и двух сестер. Шарлотта обещала мне показать номера этого журнала, но потом взяла свои слова обратно, и мне так и не удалось ее переубедить. В часы, отведенные для игр, она сидела или стояла на одном месте с книгой. Однажды мы с подругами заставили ее поучаствовать в игре в мяч на стороне нашей команды. Шарлотта отказывалась, ссылаясь на то, что она никогда в это не играла и не знает, как это делается. Мы уговорили ее попробовать, и вскоре поняли, что она не видит, куда летит мяч, и оставили ее в покое. Шарлотта уступала нашим усилиям вовлечь ее в игры, однако к самим играм относилась безразлично и всегда была готова их бросить. Она предпочитала просто стоять под сенью деревьев рядом с площадкой для игр и пыталась объяснить нам, как приятна тень, когда солнце появляется в просветах облаков. Нам же эти радости были недоступны. По ее словам, в Кован-Бридж она любила стоять возле ручья, на большом камне, и созерцать течение воды. На это я сказала, что не лучше ли было заняться там ловлей рыбы? Шарлотта отвечала, что у нее никогда не возникало подобного желания. Физически она была совсем слабенькая. Я не помню, чтобы она ела в школе пищу животного происхождения. Как-то раз я заметила ей, что она совсем некрасива. Однако спустя несколько лет извинилась за подобную грубость. Ответ Шарлотты был таков: «Ты сделала мне добро своими словами, и не надо раскаиваться». Зато она рисовала быстрее и лучше всех и знала все о прославленных картинах и художниках. Если Шарлотте попадалась картина или гравюра, она принималась тщательно ее рассматривать: подносила очень близко к глазам и вглядывалась долго и пристально, а мы спрашивали, что она там видит? Видела она очень многое и прекрасно разъясняла увиденное. Шарлотта пробудила во мне интерес к поэзии и рисованию, и я приобрела привычку, оставшуюся до сих пор, – мысленно сверяться с ее мнением во всех вопросах искусства, хотя и не только в них. Описывая ей определенные вещи, я начинаю припоминать то, что, казалось бы, совсем забыла.

Чтобы дать читателю почувствовать всю силу последних слов и показать, какое живое впечатление производила мисс Бронте на тех, кто был способен ее оценить, следует упомянуть, что постоянно ссылающаяся на мнение Шарлотты автор этого письма, датированного 18 января 1856 года, не видела свою подругу одиннадцать лет и провела эти годы на другом континенте, в совершенно иных условиях, можно сказать, среди антиподов.

Мы были захвачены интересом к политике, что неудивительно для 1832 года. Шарлотта помнила фамилии членов двух кабинетов министров – и того, что ушел в отставку, и того, что пришел на его место и провел «Билль реформы»66. Она боготворила герцога Веллингтона, но про сэра Роберта Пиля говорила, что он не заслуживает доверия, поскольку не верит в принципы, как другие, а действует из соображений практической выгоды. Я разделяла взгляды крайних радикалов и потому отвечала: «Да как кто-либо из них вообще может доверять другому? Они же все негодяи!» Затем она принималась воздавать хвалы герцогу Веллингтону, описывая его деяния. Здесь мне нечего было возразить, поскольку я мало что о нем знала. Шарлотта признавалась, что стала интересоваться политикой уже в возрасте пяти лет. Свое мнение она формулировала не столько на основе суждений отца, сколько черпая сведения из газет и других изданий, которые он читал.

Чтобы проиллюстрировать правдивость этих слов, приведу отрывок из письма Шарлотты к брату (написано в Роу-Хеде 17 мая 1832 года).

Еще недавно мне казалось, что мой интерес к политике утерян. Однако бурная радость, которую я испытала при известии, что «Билль реформы» отвергнут палатой лордов, а также от новости об изгнании или отставке графа Грея и проч., убедила меня в том, что моя склонность к политике никуда не исчезла. Я чрезвычайно довольна тем, что тетя согласилась выписать «Фрейзерс мэгэзин»67. Судя по твоему описанию, он в целом малоинтересен по сравнению с «Блэквудом», но все же получать его лучше, чем оставаться весь год в неведении, лишенными всякого доступа к периодическим изданиям. А именно таков и был бы наш случай: в затерянной среди пустошей деревеньке, где мы живем, нет библиотеки, где можно взять номер газеты. Надеюсь, установившаяся ясная погода поспособствует укреплению здоровья дорогого папы и напомнит тете о целебном климате ее родных мест.

Однако вернемся к письму Мэри.

Она, случалось, вспоминала своих старших сестер Марию и Элизабет, умерших в Кован-Бридж, и после ее рассказов они казались мне чудесами доброты и таланта. Однажды утром Шарлотта поведала мне только что приснившийся ей сон: как будто ей сказали, что ее ждут в гостиной, и там оказались Мария и Элизабет. Я просила ее продолжать, но она объявила, что это все. «Но тогда ты должна продолжить! – вскричала я. – Придумать продолжение. Ты же умеешь это делать». Однако Шарлотта отказалась: ей не понравился сон, сестры в нем изменились и казались совсем другими. Они были модно одеты, высказывали недовольство гостиной и т. д.

Эта привычка «придумывать», присущая детям, которые чего-то лишены в действительной жизни, была в ней в высшей степени сильна. Вся семья любила придумывать истории, героев и события. Я ей иногда говорила: вы как проросшие картофелины в погребе. И она с грустью отвечала: «Да-да, именно так».

Кто-то из учениц сказал ей, что она «всегда говорит об умных людях – Джонсоне, Шеридане и т. д.». На это Шарлотта возразила: «Вы не понимаете смысла слова „умный“. Шеридан, возможно, и был умен. Да, определенно, он был умен, плуты часто бывают умными. Но у Джонсона не было и искорки ума». Никто не оценил ее высказывания, некоторые произнесли пару банальных замечаний по поводу «умственных способностей», и Шарлотта замолчала.

В этом эпизоде отразилась вся ее жизнь. И в нашем доме ее тоже некому было слушать. Мы не отличались такой нетерпимостью, как школьницы, но ставили практический ум выше поэзии. Ни она, ни мы не догадывались, что чувствительные люди мыслят одинаково с остальными, и вот мы продолжали состязаться в наших спорах.

Когда Шарлотта училась в школе, она еще не знала, что будет делать во взрослой жизни, за исключением того, что диктовали обстоятельства. Она понимала, что должна зарабатывать на пропитание и выбрать какое-то занятие – по крайней мере, начать об этом думать. Уже в школе она была занята самосовершенствованием: она воспитывала в себе определенные вкусы. Всегда говорила, что жизнь заставит нас усвоить немало практических и полезных знаний и что самое необходимое – это смягчить и очистить душу и ум. Она подбирала мельчайшие крупицы сведений, относящихся к живописи, скульптуре, поэзии, музыке и т. п., словно это были частицы золота.

Все, что известно о школьных годах мисс Бронте из других источников, подтверждает правдивость этого замечательного письма. Она была прилежнейшей ученицей, все время читала и заучивала необходимое. У нее было твердое и весьма необычное для пятнадцатилетней девочки убеждение в ценности образования. Шарлотта не теряла зря ни минуты и даже выражала недовольство тем, что в школьном расписании полагались часы для отдыха и игр, – последнее отчасти объясняется ее неловкостью, которая, в свою очередь, была вызвана близорукостью. Однако, несмотря на склонность к одиночеству, Шарлотта была любима своими соученицами. Она всегда шла навстречу их желаниям, не сердилась, когда ее называли неловкой и не брали в спортивные игры. Зато по ночам она была незаменимой рассказчицей, пугавшей девочек чуть ли не до обморока. Однажды эффект оказался таким сильным, что одна из слушательниц громко вскрикнула. Мисс Вулер, поднявшись по лестнице, обнаружила, что у этой девочки сильное сердцебиение, – так взволновал ее рассказ Шарлотты.

Замечая, что ученица тянется к знаниям, мисс Вулер постоянно увеличивала для нее задания по чтению, и в конце второго года пребывания в Роу-Хеде Шарлотта впервые получила плохую отметку. Ей задали прочесть большой кусок из книги Блэра «Лекции по изящной словесности»68, и она не смогла ответить на некоторые вопросы учительницы. Шарлотта Бронте получила «двойку»! Это расстроило мисс Вулер, и она пожалела, что так перегружала свою усердную воспитанницу. Сама Шарлотта горько рыдала. А ее подруги были не просто расстроены – они негодовали. Девочки объявили, что даже столь небольшое наказание несправедливо по отношению к Шарлотте Бронте: кто же старался больше, чем она? – и продолжали протестовать до тех пор, пока мисс Вулер, сама желавшая поскорей забыть о первой ошибке хорошей ученицы, не вычеркнула плохую оценку. Тогда все девочки принялись относиться к своей наставнице с прежней любовью. Исключением стала только та, кого я называю Мэри: она полагала, что мисс Вулер поступала несправедливо, давая Шарлотте столь большие задания, что та не успевала их готовить. И потому Мэри решила не подчиняться школьным правилам в остававшиеся до конца полугодия несколько недель.

Учениц было так мало, что посещать занятия в определенные часы, принятые в других школах, не требовалось: приготовив урок, девочки просто сообщали об этом мисс Вулер. Она обладала необыкновенным умением прививать ученицам вкус к учебе и делать любые задания интересными для них, так что они брались за учение не из-под палки, а со здоровым интересом и жаждой знаний. И по окончании школы, когда учеба становилась необязательной, они не бросали читать. Их учили думать, анализировать, отвергать, оценивать. Шарлотта была очень довольна своей второй школой. Была здесь и разумная свобода в том, как проводить время вне класса. Девочки играли на поле по соседству с домом. По субботам – неполным учебным дням – они отправлялись на прогулки по тенистым лесным дорожкам, взбирались на холмы и осматривали окрестности, причем учительница рассказывала им о прошлом и настоящем этих мест.

Мисс Вулер превосходно владела искусством, которое французы называют conter: у нее был дар рассказчицы. Ее ученицы вспоминают истории, услышанные во время долгих прогулок: и об этом старом доме, и об этой новой мельнице, и о том, как влияло состояние общества на изменения, происходившие с годами в облике того или иного здания. Мисс Вулер хорошо помнила те времена, когда в ночи вдруг слышались отдаленные слова воинской команды и раздавался дружный топот марширующих: это тысячи отчаявшихся рабочих занимались военными упражнениями, готовясь к великому дню, о котором мечтали, – дню, когда они вступят в бой и одержат победу, когда народ Англии – рабочий люд Йоркшира, Ланкашира и Ноттингемшира – заставит услышать свой устрашающий голос, раз его законные и непрекращающиеся требования упорно игнорируются парламентом. Сейчас мы уже забыли, сколь стремительно совершились перемены к лучшему и сколь ужасными были условия жизни в момент окончания войны на Пиренейском полуострове69. Остались в памяти только какие-то анекдоты об их недовольстве, а истинные причины страданий забыты. А между тем эти люди были доведены до отчаяния, и вся страна, как ясно видно теперь, находилась на грани гибели и была спасена только благодаря быстрым и решительным действиям, предпринятым некоторыми силами в правительстве. Мисс Вулер рассказывала о тех временах: и о таинственных ночных учениях, когда тысячи людей маршировали по вересковым пустошам, и о ропоте недовольства, раздававшегося из уст угнетенных, и, наконец, о предпринятых бунтовщиками действиях, среди которых немаловажным событием было сожжение фабрики Картрайта70. Все эти рассказы прочно запали в память по крайней мере одной из ее слушательниц.

Мистер Картрайт был владельцем фабрики «Роуфолдс», расположенной неподалеку от Роу-Хеда, в Ливерседже. Этот человек рискнул приобрести машины, помогающие очищать шерстяную пряжу, что было крайне непопулярной мерой в 1812 году, когда сошлось воедино множество обстоятельств, в итоге сделавших жизнь фабричных рабочих сплошным невыносимым страданием от голода и нищеты. Мистер Картрайт был в своем роде человек замечательный. У него была толика иностранной крови, что оказывалось приметно по высокому росту, темным глазам, цвету кожи и особой, хотя и вполне благородной манере себя вести. Он много времени провел за границей, хорошо говорил по-французски – и это само по себе в те дни вызывало подозрения у нетерпимых и фанатичных людей. К тому же он был непопулярен еще и до того, как предпринял опрометчивый шаг и закупил машины, вместо того чтобы нанять новых рабочих. Мистер Картрайт был осведомлен о том, что его не любят, и предвидел последствия. Он подготовил свою фабрику и дом, находившийся на ее территории, к нападению: двери на ночь баррикадировались. А на случай, если восставшие все-таки ворвутся внутрь, на каждой ступени лестницы был укреплен валик с торчащими во все стороны острыми иглами – так чтобы попасть наверх было невозможно. Вечером 11 апреля 1812 года произошло нападение. Несколько сотен изголодавшихся рабочих собрались рядом с Кирклисом на склоне, ведущем вниз от того дома, который впоследствии заняла школа мисс Вулер. Вожаки вооружили этих людей пистолетами, топорами и дубинками. Часть оружия была отнята ночными разбойниками, рыскавшими в тех краях, у обитателей одиноко стоящих домов, лишив их средств самообороны. Посреди ночи молчаливая, хотя и озлобленная толпа двинулась к Роуфолдсу и там разразилась криками и угрозами. Мистер Картрайт проснулся и понял, что давно ожидавшееся наконец началось. У него было большое преимущество – крепкие стены фабрики, но сотням разъяренных бунтовщиков он мог противопоставить всего четырех рабочих, сохранивших верность хозяину, и пять пришедших ему на помощь солдат. Однако эти десять человек так метко стреляли из мушкетов и столь храбро отражали нападение, что смогли отбить все отчаянные попытки толпы высадить двери и ворваться в здание. После двадцатиминутной стычки поле боя осталось за мистером Картрайтом. Но он был настолько ошарашен и утомлен случившимся, что забыл о мерах, которые сам же и предпринял, и напоролся ногой на утыканные острыми шипами валики, лежавшие на ступенях лестницы. Собственный дом хозяина находился рядом с фабрикой. Восставшие объявили, что если он не сдастся, то они ворвутся туда и убьют его жену и детей. Это была ужасная угроза, поскольку для обороны жилого дома мистер Картрайт был вынужден оставить всего двух солдат. Супруга хозяина понимала, что ей угрожает смерть, и ей уже казалось, что она слышит приближение восставших. Тогда она схватила двух своих маленьких детей и, поместив их в корзину, подняла на веревке по большой дымовой трубе – обычной примете старых йоркширских домов. Выжившая благодаря этому дочь супругов Картрайт впоследствии с гордостью показывала нам следы мушкетных пуль на опаленных порохом стенах отцовской фабрики. Мистер Картрайт был первым, кто оказал сопротивление наступлению луддитов, ставших впоследствии столь многочисленными, что они уже напоминали взбунтовавшуюся армию. Поступок этого фабриканта восхитил его соседей, и они объявили подписку в его пользу, собрав в конечном итоге целых три тысячи фунтов.

Не прошло и двух недель после нападения на Роуфолдс, как случилось еще одно преступление. Другой фабрикант, рискнувший закупить несносные машины, был убит среди бела дня, когда проходил через Кроссландскую пустошь, – с ней соседствовала роща, где прятались злоумышленники. Читатели «Шерли», конечно, узнают эту историю, которую много лет спустя рассказали мисс Бронте люди, жившие в тех самых местах и хорошо помнившие времена, когда никто не мог быть уверен в сохранности своей жизни и собственности и преступления совершались людьми, движимыми жестоким голодом и слепой ненавистью.

Мистер Бронте жил среди этих людей: в 1812 году он был священником в Хартсхеде, отстоящем всего на три мили от Роуфолдса. Как я уже писала, именно в это опасное время он начал носить с собой заряженный пистолет. Будучи не только сторонником тори в политике, но и человеком, всегда ратующим за верховенство закона, мистер Бронте презирал трусость местных властей, которые из страха перед луддитами отказывались вмешиваться в конфликты и защищать от разорения частные владения. Оказалось, что самыми храбрыми людьми в округе были священнослужители.

Среди них выделялся и оставил память о себе мистер Роберсон71 из Хилдс-холла, близкий друг мистера Бронте. Он жил в Хекмондуайке – большом грязном селе, растянувшемся вдоль дороги в двух милях от Роу-Хеда. Население села составляли ткачи, изготавливавшие шерстяные одеяла на дому. Хилдс-холл, жилище преподобного Роберсона, был самым крупным домом в деревне. Этот священник построил за свой счет красивую церковь на Ливерском кряже, прямо напротив своего дома, и это строительство оказалось первой попыткой угнаться за ростом населения в Уэст-Райдинге. Мистер Роберсон был человек твердых, старомодных, консервативных взглядов как в религии, так и в политике, всегда готовый пожертвовать личным во имя общественного. Малейшие признаки анархии вызывали его гнев. Всеми фибрами своей души он был предан церкви и королю и в любой момент с радостью пожертвовал бы ради того, что считал правым делом, своей жизнью. В то же время он был еще и человеком весьма властным, беспощадно подавлявшим всякое сопротивление, так что народная память придала ему даже какие-то демонические черты. Он дружил с мистером Картрайтом и, как гласит предание, узнав о готовящемся нападении на фабрику, вооружил себя и всех своих домочадцев, чтобы по первому сигналу прийти на выручку другу. Все это весьма правдоподобно: несмотря на свою мирную профессию, мистер Роберсон был человеком весьма воинственным.

Поскольку в имевшем тогда место противостоянии он принял враждебную народу сторону, в легендах сохранились одни преувеличения, восходящие к определенным чертам его характера. Рассказывают, что, приехав на другое утро после нападения поздравить с победой своего друга Картрайта, он запретил подавать воду раненым луддитам, остававшимся во дворе фабрики. Более того, этот суровый и бесстрашный священник якобы пускал к себе на постой солдат, присланных подавлять восстание, что вызвало еще большую ненависть рабочих, перепуганных видом красных мундиров. Не будучи судьей, мистер Роберсон тем не менее взялся за расследование упомянутого выше убийства фабриканта и, не пожалев усилий, проделал эту работу с такой решительностью и энергией, что в народе распространился слух, будто священнику помогает нечистая сила. Жители деревни, проходившие в сумерки по полям, окружавшим Хилдс-холл, впоследствии рассказывали, что видели, как пастор отплясывает в окружении кружащихся вокруг него чертей. Мистер Роберсон содержал также большую школу для мальчиков, и ученики не только уважали его, но и боялись. Помимо сильной воли, он отличался еще и своеобразным черным юмором, проявлявшимся в странных до нелепости наказаниях для нерадивых школьников: он заставлял их стоять на одной ноге в углу классной комнаты и при этом держать в каждой руке по тяжелой книге. Однажды, когда мальчик не выдержал такого наказания и сбежал домой, священник приехал к нему верхом, отобрал его у родителей и, привязав веревкой к стремени, заставил бежать рядом с лошадью много миль, вплоть до самого Хилдс-холла.

Вот еще одна иллюстрация свойств его характера. Мистер Роберсон узнал, что у его служанки Бетти есть «преследователь», и, выждав удобный момент, когда этот парень по имени Ричард появится на кухне, вызвал его в столовую, где собрались ученики школы. Мистер Роберсон спросил у Ричарда: правда ли, что он домогается Бетти? Парень сознался, и тогда священник дал команду: «Ату его, ребята! Тащите к водокачке!» Бедного влюбленного выволокли на двор и стали окатывать водой. После каждого вылитого ведра его спрашивали: «Обещаешь ли больше не домогаться Бетти?» Ричард долго не сдавался, и после каждого отказа следовала команда: «Еще ведро, ребятки!» В конце концов мокрый «преследователь» вынужден был уступить и отказаться от Бетти.

Йоркширский характер мистера Роберсона не будет ясен читателю в полной мере, если я не упомяну о его страсти к лошадям. Он прожил долгую жизнь, умерев в глубокой старости уже где-то на рубеже тридцатых и сороковых годов, и даже в возрасте восьмидесяти лет получал огромное удовольствие, объезжая норовистых жеребцов. В случае необходимости он мог держаться на спине коня по полчаса, пока не приводил его к покорности. По этому поводу тоже сохранилась легенда: однажды он в порыве страсти застрелил и закопал в карьере любимую лошадь своей жены. Спустя несколько лет земля якобы разверзлась и открыла на всеобщее обозрение скелет. На самом деле мистер Роберсон убил эту бедную старую клячу из жалости, чтобы избавить от мучительной смерти, и закопал в месте, где земля впоследствии просела от интенсивных разработок угольных пластов, в результате чего и показались наружу кости. Раскраска, которой подвергает действительный факт легенда, наглядно демонстрирует саму природу той памяти, которой иногда обладают люди. Однако есть и совсем другие воспоминания. Соседние священники помнят гордую фигуру человека с орлиным взором, в широкополой шляпе, верхом на красивой белой лошади: таким мистер Роберсон отправлялся по воскресеньям в церковь исполнять свой долг, подобно верному солдату, умирающему в полной амуниции. Эти люди воздают должное его преданности религиозному долгу и голосу совести и свято чтут его память. Однажды, когда мистер Роберсон был уже совсем стар, коллеги-священнослужители устроили ему чествование, чтобы выразить свое уважение.

Таков пример сильного характера, который нередко выказывают представители йоркширского духовенства, принадлежащие к официальной церкви. Мистер Роберсон был другом отца Шарлотты Бронте и жил всего в паре миль от Роу-Хеда в те времена, когда она там училась. До нее, несомненно, доходили слухи о его, тогда еще совсем недавних, словах и поступках.

Теперь следует поговорить немного о прихожанах диссентерской церкви, населявших окрестности Роу-Хеда. Шарлотте, безусловно, доводилось спорить со своими соученицами, происходившими из подобных семей, отличавшихся радикализмом в политике72. Она, дочь англиканского священника и сторонника тори, начавшая «интересоваться политикой уже в возрасте пяти лет», несомненно, хотела узнать получше тех, чьи мнения так не совпадали с ее собственными.

Большинство местного населения составляли диссентеры, в основном приверженцы «независимой» ветви этого церковного направления. В селе Хекмондуайк, в самом конце которого стоит школа Роу-Хед, было две большие церкви, принадлежавшие их общине, а также одна методистская. Все они заполнялись до отказа во время воскресных служб, а кроме того, по будням проводились разнообразные, тоже многочисленные, молитвенные собрания. Деревенские жители были не только усердными прихожанами, но и придирчивыми критиками проповедей, которые им доводилось выслушивать, настоящими тиранами по отношению к своим пастырям и яростными радикалами в политике. Одна моя подруга, хорошо знающая те места, где провела свои школьные годы Шарлотта Бронте, так описывает их жизнь:

Вот сцена, имевшая место в Нижней церкви Хекмондуайка, которая даст вам представление о тогдашних нравах. Когда молодожены после венчания впервые появлялись в церкви, было принято в конце службы, следом за последней молитвой, когда паства уже покидает здание, петь свадебный гимн. Хор, исполнявший этот гимн, получал денежные пожертвования, а затем устраивал пьяную гулянку на всю ночь, – по крайней мере, так рассказывал тамошний священник. Именно он и решил положить конец безобразному обычаю. В этом его поддержали многие из клира и прихожан. Однако демократическое начало в приходе было столь сильно, что возникла яростная оппозиция, участники которой дошли до того, что оскорбляли священника, встретив его на улице. Наступил день, когда в церковь должна была явиться молодая пара, и пастор объявил хористам, что запрещает им петь свадебный гимн. Те ответили, что все равно споют, и тогда он запер дверь, дающую доступ на ту большую скамью, где обычно сидели певцы. Однако они сломали замок и заняли свои места. Священник объявил с кафедры, что сегодня пения гимна не будет, а вместо этого он прочтет фрагмент Писания. Однако не успел он произнести первое слово, как хористы встали со своих мест – возглавлял их регент, высокий, свирепого вида ткач, – и затянули гимн. Они старались петь как можно громче, и в этом им помогали находившиеся среди паствы приятели. Те прихожане, которые не одобряли поведения хористов и приняли сторону священника, не встали со своих мест во время исполнения гимна. Затем пастор снова начал читать Писание, а по окончании чтения произнес проповедь. Он собирался уже заключить службу молитвой, как вдруг опять поднялись с мест хористы и снова грянули гимн. Безобразные сцены повторялись несколько недель, и противостояние среди паствы достигло такого накала, что прихожане едва удерживались от потасовок, встретив врагов вблизи церкви. В конце концов священник оставил свое место, и вместе с ним церковь покинули наиболее сдержанные и уважаемые члены конгрегации. Таким образом, хористы восторжествовали.

При выборах пастора в церкви Хекмондуайка страсти накалились так, что пришлось зачитать на церковном собрании «Акт о бунте»73.

Разумеется, soi-disant74 христиане, лет десять назад силой изгнавшие мистера Редхеда из Хауорта, имели много общего со своими братьями-язычниками, soi-disant христианами из Хекмондуайка, хотя первые принадлежали к официальной церкви, а вторые были диссентерами.

Письмо, цитату из которого я привела выше, написано жительницей тех мест, где провела свои школьные годы Шарлотта Бронте, и описывает ситуацию, относящуюся ко времени ее ученичества в Роу-Хеде. Вот что пишет она далее:

Привыкнув к почтительному обращению со стороны сельского населения, я была поначалу удивлена и даже встревожена той свободой, которой пользовался рабочий класс Хекмондуайка и Гомерсала по отношению к лицам, стоявшим выше их на социальной лестнице. Обращение «девчушка» было здесь столь же общепринятым по отношению к молодой леди, как слово «девица» в Ланкашире. Крайне неопрятный вид деревенских жителей в первое время вызывал шок, хотя ради справедливости надо признать, что хозяйки домов, как и сами их жилища, не были так уж грязны и даже имели цветущий, хотя и грубоватый, вид (за исключением периодов, когда дела приходили в упадок), что редко встретишь в сельских районах. Рядом со входом в дом обычно можно было увидеть кучу угля с одной стороны и приспособления для варки домашних напитков – с другой, а в самом жилище вас встречал запах солода и хмеля – «домашнее пиво» варилось повсеместно. Не было и нехватки гостеприимства – одного из главных достоинств йоркширцев. Гостей обильно и назойливо потчевали овсяными лепешками, сыром и пивом.

Был в Хекмондуайке и ежегодный праздник, полурелигиозный и полусветский, под названием «Чтение». Мне кажется, что традиция его празднования восходит еще ко времени нонконформистов75. Накануне праздника приглашенный священник читал проповедь в Нижней церкви, а на следующий день сразу две проповеди читались, одна за другой, в Верхней. Разумеется, служба длилась очень долго, и, поскольку это происходило в июне, в жаркое время, мы с подругами получали мало удовольствия, оттого что проводили все утро в церкви. Затем начиналось собственно празднование: в село стекалось множество приезжих. Ставили палатки для торговли игрушками и особыми имбирными коврижками, имевшими название «ярмарочных». Обычно к празднику дома́ белили и красили, чтобы придать им нарядный вид.

Деревня Гомерсал (где жила с родителями Мэри, подруга Шарлотты) была куда красивее Хекмондуайка. В ней привлекал внимание очень странный дом, построенный из неотесанных, выпиравших во все стороны камней, на которых были вырезаны ухмыляющиеся рожи. На камне, венчавшем входную дверь, большими буквами значилось: «Дом злобы». Это сооружение один из жителей деревни возвел прямо напротив дома своего врага, который только что выстроил себе превосходный особняк с прекрасным видом на долину, – именно этот вид и заслонил дом-урод.

Девять юных учениц мисс Вулер прогуливались среди жителей деревни без всякого страха – они ведь были со всеми знакомы. Сама учительница родилась и выросла среди этих грубых, сильных, подчас свирепых людей и хорошо знала, какая доброта и верность таятся под личиной дикости и непокорства. Девочки обсуждали то, что видели вокруг, и у каждой из них было свое мнение, их ожесточенные дискуссии напоминали споры взрослых. Среди них прожила два года уже всеми любимая (если кое-кто иногда над ней все еще посмеивался, то только в лицо), близорукая, странно одетая, прилежная девочка по имени Шарлотта Бронте.

Глава 7

Мисс Бронте покинула Роу-Хед в 1832 году, заслужив искреннюю любовь как своей учительницы, так и соучениц. Две подруги, приобретенные в эти годы, остались близки к ней в течение всей жизни. Та, которую я называю именем Мэри, к сожалению, не сохранила писем Шарлотты. Однако другая, обозначенная здесь как Э., любезно согласилась поделиться со мной всей оставшейся у нее корреспонденцией. Просмотрев самые ранние письма, я была поражена их безнадежным тоном. В том возрасте, когда девочки обычно радостно смотрят в будущее, и считают свои чувства, равно как и чувства подруг, вечными, и не медлят обнаружить эти чувства, Шарлотта выражает удивление тем, что Э. держит слово и пишет ей письма. Когда я познакомилась с мисс Бронте, меня поразило, что она не надеется на лучшее и вообще не верит в будущее. Узнав о несчастьях, которые ей довелось претерпеть, я поспешила заключить, что именно память о перенесенном горе лишила ее жизнерадостности и надежд. Но письма свидетельствуют о другом: грусть была присуща ей изначально. Хотя не исключено и то, что причиной послужила острая боль после смерти двух старших сестер в соединении с телесной слабостью Шарлотты. Если бы вера в Бога была в ней не так сильна, это могло бы породить постоянную депрессию. Однако, как мы еще увидим в дальнейшем, мисс Бронте старалась везде и всюду «вручать свою судьбу милости Божьей».

Вернувшись домой из Роу-Хеда, Шарлотта стала учительницей для младших сестер, которых она теперь намного превышала в знаниях. Течение жизни в пасторском доме описано в ее письме от 21 июля 1832 года.

Отчета об одном дне достаточно для описания всей моей жизни. Утром с девяти до половины первого я занимаюсь обучением сестер, а также рисованием. Затем мы гуляем до обеда. После обеда и до чая я шью, а после чая либо пишу и читаю, либо что-нибудь выдумываю, либо снова рисую в свое удовольствие. Таким приятным, хотя и несколько монотонным, образом проходит моя жизнь. С тех пор как я вернулась домой, я только дважды была в гостях. Мы ждем посетителей сегодня вечером, а в следующий вторник мы приглашаем всех учительниц из воскресной школы на чай.

Здесь будет уместно привести отрывок из письма, которое я получила от Мэри после публикации предшествующих изданий этой книги.

Вскоре после того, как Шарлотта покинула школу, она призналась, что читала что-то из Кобетта76. По ее словам, он ей не понравился, но «все, что попадает в сеть, – рыба». Как она сама писала в то время, чтение и рисование были ее единственными развлечениями, однако запас книг в доме был очень мал для нее. О своей тетушке она никогда не рассказывала. Сама я видела мисс Брэнвелл, и она произвела на меня впечатление весьма аккуратной и педантичной дамы, хотя выглядела странно: вся ее одежда была очень старомодной. Она одернула одну из нас, услышав слово «плевок» или «плевать». Брэнвелл был ее фаворитом. Она научила племянниц шить (не знаю, с определенной целью или нет) и не поощряла их занятия, имевшие отношения к культуре. Заставляла девушек шить одежду для раздачи бедным и убеждала меня, что это приносит добро не получающим, а дающим. «Им следует этим заниматься», – говорила она.

Никогда, насколько мне известно, Шарлотта не бывала в приподнятом, восторженном настроении. Если она чувствовала себя хорошо, то разговаривала довольно охотно, а если пребывала в унынии, действительно могла вовсе не вступать в беседу. Она делилась тем, что было у нее на сердце, только в самом лучшем расположении духа, в других состояниях ей не хватало смелости и она высказывалась расплывчато и неопределенно. <…>

Шарлотта говорила, что может общаться с любым человеком, у которого есть шишка на затылке (она имела в виду честность). Я в этом отношении мало отличалась от нее, за исключением того, что она слишком терпимо относилась к глупым людям, если находила в них хоть крупицу доброты.

В то время мистер Бронте нанял своим детям учителя рисования, который оказался человеком талантливым, но нетвердым в моральных принципах. Хотя младшие Бронте и не стали профессиональными художниками, они немало почерпнули из его уроков, – по-видимому, им хотелось научиться воплощать те образы, которые порождало их воображение, в зримых формах. Шарлотта рассказывала мне, что в тот период рисование и прогулки с сестрами составляли главные радости ее жизни.

Три девочки обычно шли наверх, к «черно-лиловым» пустошам, однообразная поверхность которых перемежалась то там, то здесь каменными карьерами. Если у них хватало времени и сил на дальний переход, они добирались до водопада – места, где ручей низвергался со скалы на каменистое дно. Вниз, в деревню, они спускались редко: стеснялись встретить кого-нибудь даже из числа знакомых и не решались заходить без приглашения в чужие дома, даже самые бедные. Они прилежно преподавали в воскресной школе, этому занятию особенно предана была Шарлотта, и она продолжала учить детей уже в те годы, когда осталась одна. Но сестры Бронте никогда не вступали в общение с другими по собственной инициативе, предпочитая одиночество и свободу вересковых пустошей.

В сентябре того же года Шарлотта впервые побывала в гостях у своей подруги Э. Она снова оказалась в окрестностях Роу-Хеда и с радостью встретилась с прежними соученицами. После этой поездки мисс Бронте и ее подруга договорились переписываться по-французски, чтобы улучшить знание языка. Однако это улучшение едва ли было велико и привело только к увеличению словарного запаса, поскольку никто не мог объяснить им, что дословный перевод английских идиом еще не составляет французского текста. Само по себе это стремление тем не менее было похвальным. Оно показывало, насколько обе девушки хотели продолжать обучение, начатое в школе мисс Вулер. Я приведу фрагмент из этой переписки. Что бы мы ни думали о языке, этот пример рисует весьма выразительную картинку: старшая сестра возвращается к младшим после двухнедельного отсутствия.

J’arrivait à Haworth en parfaite sauveté sans le moindre accident ou malheur. Mes petites soeurs couraient hors de la maison pour me rencontrer aussitôt que la voiture se fit voir, et elles m’embrassaient avec autant d’empressement, et de plaisir, comme si j’avais été absente pour plus d’an. Mon Papa, ma Tante, et le monsieur dont mon frére avoit parlé, furent tous assemblés dans le Salon, et en peu de temps je m’y rendis aussi. C’est souvent l’ordre du Ciel que quand on a perdu un plaisir il y en a un autre prêt àa prendre sa place. Ainsi je venoit de partir de trés chérs amis, mais tout à l’heure je revins à des parens aussi chers et bons dans le moment. Même que vous me perdiez (ose-je croire que mon depart vous était un chagrin?) vous attendites l’arrivée de votre frére, et de votre soeur. J’ai donné à mes soeurs les pommes que vous leur envoyiez avec tant de bonté; elles disent qu’elles sont sûres que Mademoiselle E. est trés aimable et bonne; l’une et l’autre sont extremement impatientes de vous voir; j’espére qu’en peu de mois elles auront ce plaisir77.

Но прежде чем подруги смогли встретиться, должно было пройти некоторое время, и они договорились обмениваться письмами раз в месяц. Эта корреспонденция, как правило, не описывает событий, происходивших в Хауорте. Спокойные дни, занятые преподаванием и хозяйственными делами, не давали пищи для рассказа, и поэтому Шарлотта делилась впечатлениями от прочитанных книг.

Книги были разных видов и жанров и в зависимости от своих качеств располагались в доме в разных местах. Отличавшиеся хорошими переплетами выстраивались рядами в святилище – кабинете мистера Бронте. Покупка книг была для пастора не только роскошью, но и необходимостью, и перед ним часто возникал вопрос, переплести ли заново старую книгу или приобрести новое издание знакомого тома, который жадно прочли все члены семейства и для которого самым подходящим местом теперь оказывалась полка в спальне. В доме было довольно много солидных собраний сочинений. Произведения сэра Вальтера Скотта, стихотворения Вордсворта и Саути78 числились среди литературы для легкого чтения. Были здесь и книги, принадлежавшие ранее Брэнвеллам и носившие на себе отпечаток характера этих корнуолльских последователей праведного Джона Уэсли. А были и книги, о которых можно сказать, как о чтении Каролины Хелстоун в «Шерли»: «Там было несколько старых дамских альманахов, в свое время совершивших со своей владелицей морское путешествие, повидавших бурю и потому испещренных пятнами соленой воды; несколько сумасшедших методистских журналов, наполненных всяческими чудесами, видениями, сверхъестественными пророчествами, зловещими снами и безудержным фанатизмом; такие же сумасшедшие „Письма миссис Элизабет Роу от мертвых к живым“…»79

Мистер Бронте поощрял в дочерях страсть к чтению, хотя тетушка Брэнвелл и держала эту страсть в узде, постоянно предлагая сестрам разнообразные занятия по хозяйству и занимая ими добрую часть дня. Им разрешалось также брать книги из передвижной библиотеки в Китли. До городка было четыре мили, и сестры провели немало часов, шагая по дороге со связкой новых книг и, разумеется, заглядывая в них. Далеко не все эти книги были новыми. В начале 1833 года Шарлотта и ее подруга Мэри почти одновременно принялись читать «Кенилворт»80. Вот что писала об этом мисс Бронте:

Я очень рада, что тебе понравился «Кенилворт», хотя он больше напоминает любовный, чем исторический, роман. Мне кажется, это одно из самых интересных произведений, когда-либо выходивших из-под пера великого сэра Вальтера. Варни, безусловно, олицетворение абсолютного зла. Рисуя этого зловещего и хитроумного человека, Скотт показывает удивительное знание человеческой натуры и поразительное искусство передачи чувств. Он просто заставляет своих читателей перенять это знание.

Может показаться, что этот отрывок содержит только общие места, однако я считаю его примечательным в нескольких отношениях. Во-первых, вместо того, чтобы пересказать сюжет произведения, Шарлотта анализирует исключительно характер Варни. А во-вторых, эта девушка, не знающая ничего о действительности (из-за юного возраста и уединенности от внешнего мира), уже не доверяет «человеческой натуре» до такой степени, что считает злобу и хитроумие ее неотъемлемыми качествами.

Поначалу переписка мисс Бронте с Э. носила довольно церемонный и натянутый характер, однако тон постепенно менялся. Барышни побывали друг у друга в гостях, и после этого в письмах стали мелькать подробности, касавшиеся интересовавших их людей и мест. Летом 1833 года Шарлотта приглашает подругу в гости.

Тетушка считает, что было бы лучше отложить твой приезд до середины лета: не только зима, но и весна в наших горах бывает очень холодной и пасмурной.

Первое впечатление, которое произвели на Э. сестры ее школьной подруги, было следующим. Эмили – высокая, длиннорукая девушка, уже сейчас переросшая старшую сестру, ведущая себя весьма сдержанно. Есть разница между робостью, которую можно разыграть так, что она понравится окружающим, и сдержанностью, когда человеку безразлично, нравится он или нет. Энн, подобно Шарлотте, была робкой, Эмили – сдержанной.

Брэнвелл был красивым мальчиком с «золотистыми» волосами, хотя сама мисс Бронте определяла этот цвет не столь поэтически. С точки зрения Э., все Бронте были очень умны, оригинальны и совершенно не похожи на других ее знакомых. Ее визит обрадовал всех, и Шарлотта впоследствии писала подруге:

Если я правдиво опишу тебе впечатление, которое ты произвела на наших, то ты решишь, что я льщу. Папа и тетя постоянно приводят тебя в качестве примера того, как мне надо себя вести. Эмили и Энн утверждают, что в жизни не видели никого приятнее тебя. И Тэбби, которую ты совершенно очаровала, изливает целые потоки разной чепухи, но я не решусь ее повторить. Однако уже так темно, что я не могу писать дальше, – и это несмотря на способность видеть в темноте, которую приписывали мне юные леди в Роу-Хеде.

Посетителю пастората было непросто заслужить благоволение Тэбби: служанка, с ее йоркширской прямотой и резкостью, привечала далеко не всех.

Деревня Хауорт была построена без соблюдения каких-либо санитарных правил. Большое кладбище располагалось выше всех домов, и страшно подумать, как загрязнялись из-за этого источники питьевой воды. Зимой 1833/34 года, особенно дождливой и промозглой, в деревне умерло множество людей. Для обитателей пастората это было безотрадное время: пустоши превратились в болота, и гулять по ним, как прежде, было нельзя. То и дело раздавался мрачный похоронный звон. Он еще не успевал затихнуть, как уже слышалось: «вжик! вжик!» – это каменотес в стоявшем неподалеку сарае вырезал надписи на могильных плитах. В обитателях пастората должно было давно утвердиться равнодушное отношение к смерти, ведь их дом соседствовал с кладбищем и зрелища и звуки, связанные с последним прибежищем, им приходилось видеть и слышать ежедневно. Но у Шарлотты такого отношения не возникало. Одна из ее подруг пишет: «Помню, как она побледнела и чуть не упала в обморок в хартсхедской церкви, когда кто-то из нас заметил, что мы ступаем по могилам».

Где-то в начале 1834 года Э. впервые отправилась в Лондон. Намерение подруги посетить столицу подействовало на Шарлотту самым странным образом. Последствия этого визита, надо полагать, виделись ей такими, какими их можно представить по изданиям «Британских эссеистов», «Рэмблера», «Миррора» и «Лаунджера»81, которые наверняка стояли среди других книг на полках пасторского дома. Шарлотта, очевидно, воображала, что после посещения громадного города у человека полностью меняется характер, причем к худшему, и была рада увидеть, что ее подруга Э. осталась самой собой. Когда уверенность в этом вернулась, воображение Шарлотты захватили картины тех чудес, которые можно увидеть в столь громадном и знаменитом городе.

Хауорт, 20 февраля 1834 года

Твое письмо доставило мне истинное удовольствие, смешанное, однако, с немалым удивлением. Мэри еще раньше написала о твоем отъезде в Лондон, и я не решалась рассчитывать, что ты найдешь время прислать весточку, когда тебя окружает великолепие этого великого города, который называют торговой столицей Европы. По моему мнению, деревенская девушка, впервые попавшая в мир, где все вызывает интерес и привлекает внимание, должна позабыть, по крайней мере на время, обо всех оставшихся вдали знакомых и полностью отдаться обаянию того, что предстало ее взору. Однако твое милое, интересное и приятное послание показало, что я ошибалась и заслуживаю осуждения за свои предположения. Меня поразил беззаботный тон, с которым ты описываешь Лондон и его чудеса. Разве не чувствовала ты трепет, глядя на собор Сент-Пол и Вестминстерское аббатство? Разве не чувствовала живого интереса при виде Сент-Джеймсского дворца, в котором жило столько английских королей, чьи изображения можно видеть на стенах? Не надо бояться показаться провинциалкой; величие Лондона заставляло изумляться и опытных путешественников, повидавших чудеса и красоты мира. Довелось ли тебе увидеть кого-нибудь из тех великих деятелей, которых сейчас удерживает в Лондоне сессия парламента: герцога Веллингтона, сэра Роберта Пиля, графа Грея, мистера Стэнли, мистера О’Коннела? На твоем месте я не тратила бы много времени на чтение во время пребывания в городе. Не лучше ли дать глазам другое задание: смотреть вокруг – и отложить на время те очки, которыми вооружают нас писатели?

В постскриптуме было добавлено:

Будь добра, сообщи мне, пожалуйста, сколько участников в королевском военном оркестре?

В том же духе написано и другое письмо.

19 июня

Моя дорогая, милая Э.,

теперь я могу с полным правом называть тебя так. Ты уже вернулась или возвращаешься из Лондона, великого города, который кажется мне столь же легендарным, как Вавилон, Ниневия или Древний Рим. Ты удаляешься от мирской суеты, и твое сердце – насколько позволяют судить твои письма – остается столь же простодушным, естественным и правдивым, как и до поездки. О, я совсем, совсем не спешу поверить в доказательства противного! Я знаю свои чувства, свой склад ума, но внутренний мир других людей – это для меня запертая на замок книга или свиток, покрытый иероглифами, и мне не отпереть замка и не прочесть рукописи. Однако время, усердие и долгое знакомство помогут одолеть эти трудности; и в твоем случае, мне кажется, они уже славно поработали, сделав ясным тот тайный язык, все те сложности и темные места, которые приводили в недоумение исследователей, пытавшихся разгадать человеческую душу. <…> Я чрезвычайно благодарна тебе за то, что ты не забываешь о столь ничтожном существе, как я, и надеюсь, удовольствие, которое я чувствую от этого, не совсем эгоистично. Хотя бы отчасти оно происходит от сознания, что характер моей подруги оказался более возвышенным и непреклонным, чем я думала раньше. Немногие девушки способны на такое: увидев весь блеск, все ослепительное великолепие Лондона, остаться верной себе, сохранить от пагубных влияний свое сердце. В твоих письмах не видно никакого жеманства, никакого легкомыслия, никакого фривольного презрения к простоте, никакого следа восхищения поверхностными людьми и вещами.

В наше время, когда дешевые железнодорожные билеты значительно облегчили передвижение, кажется забавной сама мысль, что короткая поездка в Лондон может оказать сколько-нибудь глубокое влияние на человека – как на его нравственные, так и на умственные качества. Но в воображении Шарлотты Лондон, этот огромный апокрифический город, был тем «градом», каким его представляли столетие назад: местом, куда суетные дочери тащат своих сопротивляющихся отцов, где можно встретить неблагоразумных друзей, чье влияние пагубно скажется на душевных качествах или приведет к разорению. Другими словами, это была та «ярмарка тщеславия», о которой говорится в «Путешествии пилигрима»82.

Однако заслуживает восхищения то чувство, с которым она относится к данному предмету.

Хауорт, 4 июля 1834 года

В последнем письме ты просишь меня указать на твои недостатки. Ну разве можно быть такой глупенькой! Нет, я не буду указывать на твои недостатки, потому что я их не вижу. И кем надо быть, чтобы, получив чувствительное и доброе письмо от любимой подруги, приняться в качестве ответа за список ее изъянов! Только вообрази, что я этим занялась, и подумай, каких эпитетов в таком случае я заслужила бы. Высокомерная и лицемерная зазнайка – вот, наверное, самые мягкие из них. Милая моя, у меня никогда не было ни времени, ни желания размышлять в твое отсутствие о твоих недостатках. К тому же твои милые письма, подарки и все прочее постоянно напоминают мне о твоих достоинствах. И вокруг тебя довольно рассудительных родственников, которые лучше, чем я, исполнят столь малоприятную просьбу. Полагаю, они никогда не отказывают тебе в советах, так зачем же мне предлагать еще свои? Если ты не послушаешься их, то никто, даже воскресший из мертвых, не сможет научить тебя. Прошу, если ты только меня любишь, прекратим этот несносный разговор. Мистер ***83 собирается жениться – правда ли это? Что ж, его будущая жена кажется умной и любезной дамой, насколько я могу судить по нашему короткому знакомству и по твоим рассказам. А теперь, после столь лестного отзыва, не набросать ли мне список ее недостатков? Ты пишешь, что размышляешь о том, не уехать ли тебе из ***?84 Мне очень жаль: *** – очень милое место, настоящий старый английский дом, окруженный лужайками и лесами. Дом, хранящий память о прошлом и внушающий (мне, по крайней мере) счастливые чувства. М. считает, что ты мало выросла? Я же не подросла совсем и осталась такой же коротышкой, как и раньше. Ты просишь рекомендовать тебе книги для чтения. Попробую перечислить несколько. Если тебе нравится поэзия, то вот что я поставила бы в первый ряд: Мильтон, Шекспир, Томсон, Голдсмит, Поуп (если захочешь, но у меня он восторга не вызывает), Скотт, Байрон, Кэмпбелл, Вордсворт и Саути. Не пугайся имен Шекспира и Байрона. Оба они великие люди, и их труды подобны им самим. Ты научишься выбирать добро и избегать зла; лучшие фрагменты – это всегда самые чистые; плохие всегда вызывают отвращение, тебе не захочется их перечитывать. Отбрось комедии Шекспира и «Дон-Жуана» (а может быть, и «Каина») Байрона, хотя это и величественная поэма, а прочее читай без страха. Только развращенный ум может научиться злому, прочитав «Генриха VIII», «Ричарда III», «Макбета», «Гамлета» и «Юлия Цезаря». Чудесная, дикая, романтическая поэзия Вальтера Скотта тоже не причинит тебе вреда85. То же можно сказать о Вордсворте, Кэмпбелле, Саути (по крайней мере о большей части его творчества; другая часть весьма спорна). Для знания истории читай Юма, Роллена, а также, если сумеешь, «Всеобщую историю» – сама я не смогла ее одолеть86. Из прозы читай исключительно Вальтера Скотта: с его романами не сравнятся никакие иные. Из биографий прочитай «Жизнь поэтов» Джонсона, «Жизнь Джонсона» Босуэлла, «Жизнь Нельсона» Саути, «Жизнь Бёрнса» Локхарта, «Жизнь Шеридана», «Жизнь Байрона» Мура и «Реликвии» Чарльза Вулфа87. В выборе духовной литературы положись на советы своего брата. Я же скажу только одно: придерживайся традиционных авторов и избегай новых.

Из этого списка видно, что в распоряжении Шарлотты была изрядная библиотека и она могла выбирать себе чтение по вкусу. Становится ясно и то, что две юные леди живо интересовались вопросами, которые занимали людей весьма религиозных. Моральность Шекспира для чувствительной Э. нуждалась в подтверждении со стороны Шарлотты. А чуть ниже она спрашивает, позволительно ли танцевать на вечерах, где проводишь по несколько часов и где присутствуют девушки и юноши. На это Шарлотта отвечает:

Не без колебаний выражу точку зрения, расходящуюся с мнением мистера *** и твоей чудесной сестры. Дело представляется мне следующим образом. Позволительно несомненно, поскольку грех состоит вовсе не в самом действии «дрыганья ногами» (как говорят шотландцы), а в часто сопровождающих его последствиях, а именно: фривольности и пустом времяпрепровождении. Однако, когда этим занимаются так, как ты описываешь, – ради физического упражнения и забавы в течение часа среди молодых людей (чья веселость, безусловно, не нарушает никаких Божьих заповедей), этих последствий можно не опасаться. Ergo88 (такое заключение диктует моя манера рассуждения), подобное развлечение совершенно невинно.

Расстояние между Хауортом и Б. составляло всего семнадцать миль, и пройти этот путь пешком, не нанимая двуколки или иной повозки, было тяжело. Поэтому каждая поездка Шарлотты к подруге требовала приготовлений. Хауортская двуколка не всегда была свободна, а мистер Бронте часто не желал способствовать встречам в Бредфорде или где-то еще – встречам, которые могли принести хлопоты другим людям. И отца, и дочь отличала некая гордость, заставлявшая их избегать одолжений. Всякий раз, бывая у кого-то в гостях, они боялись «засидеться». Мистер Бронте был мнителен и при этом кичился знанием человеческой природы. Сама же Шарлотта всегда боялась слишком открыто выражать привязанность, чтобы не утомлять тех, кого любишь. Она часто сдерживала свои теплые чувства и всегда проявляла осторожность, даже когда ее присутствие безусловно радовало истинных друзей. Поэтому, когда Шарлотту приглашали в семейство Э. погостить на месяц, она приезжала не более чем на две недели. Радушные хозяева с каждым разом относились к ней все лучше и лучше, принимая ее с такой радостью, словно она была сестрой Э.

Интерес к политике, возникший еще в детстве, по-прежнему оставался в силе. В марте 1835 года Шарлотта писала:

Что ты думаешь о направлении, которое принимают политические дела? Задаю этот вопрос, полагая, что теперь они тебя живо интересуют, хотя раньше ты была ими не слишком занята. Как видишь, Б. торжествует. О, ничтожный! Всем сердцем ненавижу его. Нет на свете человека, к которому я относилась бы хуже. Между тем оппозиция разделена – «раскаленные докрасна» и «теплые», а герцог (лучше так: Герцог) и сэр Роберт Пиль не подают признаков обеспокоенности, хотя их уже дважды побеждали. «Courage, mon amie!»89 – как говаривали в старину рыцари перед битвой.

В середине лета 1835 года в пасторском доме собрался большой семейный совет. Обсуждали важный вопрос: к какому занятию следует готовить Брэнвелла? Ему уже исполнилось восемнадцать лет, и пришло время принять решение. Юноша был, несомненно, очень умен, более того, его считали самым талантливым в этой совсем не обделенной дарованиями семье. Впрочем, сестры не спешили признавать собственные таланты – ни каждая свои, ни друг друга, но это не распространялось на обожаемого брата. Отец, ничего не знавший о многочисленных проступках сына, также гордился даровитым отпрыском, и достижения Брэнвелла охотно демонстрировались всем желающим. Восхищение окружающих льстило молодому человеку. В результате он оказывался желанным гостем на всех «арвиллах» и других деревенских гулянках: йоркширцы умели ценить ум и талант. Хозяин таверны «Черный бык» неизменно рекомендовал своим заезжим посетителям, заскучавшим в одиночестве над кружкой, разделить компанию с этим молодым человеком: «Не желаете ли, чтобы кто-нибудь помог вам прикончить эту бутылку, сэр? Если желаете, я пошлю за Патриком». (Жители деревни называли его до самой смерти по первому имени.) И пока мальчишка бегал за Брэнвеллом, хозяин развлекал гостя рассказами о поразительных талантах юноши, о его необыкновенно рано развившемся уме, способности поддерживать разговор – обо всем, что составляло гордость всей деревни.

Приступы нездоровья, которым был подвержен в поздние годы мистер Бронте, заставляли его обедать в одиночестве (во избежание соблазнов разделить с кем-то нездоровую для себя пищу), а следующие за трапезой часы проводить в полном покое. Эта необходимость, а также пасторские обязанности были причиной того, что мистер Бронте почти ничего не знал о том, как проводит внеклассное время его сын. Собственная юность будущего священника прошла среди людей, занимавших примерно то же место в обществе, что и товарищи Брэнвелла; однако мистер Бронте обладал большой силой воли, характером, решительностью в достижении поставленных целей – именно теми качествами, которых недоставало его сыну.

Просто удивительно, с какой охотой все члены семейства занимались рисованием. Мистер Бронте приложил немалые усилия, чтобы его дети получили хорошие уроки, однако девочки и так любили все связанное с этим искусством. Их увлекали любые описания знаменитых картин или сделанные с них гравюры, а за неимением гравюр довольствовались случайными оттисками или рисунками: внимательно изучали их, обращая внимание на то, какая идея вложена в композицию картины, что́ это произведение должно было внушить зрителю по замыслу художника и что на самом деле внушает. Так же девочки относились к плодам собственного воображения: им, правда, не хватало мастерства, но они никогда не испытывали недостатка в идеях. Одно время Шарлотта подумывала о том, чтобы зарабатывать на жизнь рисунками, и испортила себе глаза, вырисовывая каждую деталь так же тщательно, как это делали предшественники Рафаэля, – хотя и без их достоверности, поскольку ее рисунки исходили по большей части из воображения, а не из природы.

В таланте Брэнвелла как живописца никто не сомневался. Мне довелось видеть его картину, которая была написана маслом приблизительно в то время. Она изображала его сестер в полный рост, в три четверти. По технике исполнения картина немногим превосходила вывески, однако сходство было схвачено удивительно. Я могу судить об этом, поскольку видела, как похожа была на свое изображение Шарлотта, державшая это полотно в тяжелой раме и, соответственно, стоявшая вплотную к нему. Прошло десять лет с момента написания, но сходство оставалось замечательным, и можно предположить, что столь же похожими на свои портреты были и две другие сестры. Картину разделяла почти посредине большая колонна90. С освещенной солнцем стороны этой колонны стояла Шарлотта, одетая в характерное для той эпохи платье с рукавами «жиго ягненка» и с широким отложным воротником. С другой, затемненной стороны стояла Эмили – ее плечо было скрыто нежным личиком Энн. Лицо Эмили поражало своей скрытой силой, лицо Шарлотты – озабоченностью, а лицо Энн – нежностью. Младшие сестры были изображены с короткими волосами и в детских платьицах: они еще явно не достигли взрослых лет, хотя Эмили на картине ростом уже выше Шарлотты. Я помню, как вглядывалась в эти печальные, серьезные, чем-то омраченные лица и пыталась найти в них знаки, мистическим образом предсказывающие раннюю смерть. И мной владела суеверная надежда на то, что эта колонна, отделяющая судьбы двух сестер от судьбы третьей, стоящей несколько в стороне, является знаком того, что Шарлотта выживет. Мне было по душе, что светлая сторона колонны обращена именно к ней и что на нее падает свет на этом портрете. Я оказалась бы более проницательной, если бы смогла угадать в ее изображении – нет, в ее живом лице – то, что она умрет в расцвете сил. Сходство, повторяю, было удивительным, хотя техника исполнения оставляла желать лучшего. Думаю, семья предрекала Брэнвеллу, что он мог бы стать великим художником, и, наверное, он стал бы им, если бы не недостаток способностей и, увы, моральных качеств.

Лучший способ подготовить его к художественному поприщу был, разумеется, отъезд в столицу и поступление в Королевскую академию искусств. Полагаю, сам юноша страстно желал пойти по этому пути прежде всего потому, что тогда он попал бы в Лондон – тот великий Вавилон, который, похоже, буквально заполонил воображение молодых членов уединенно живущего семейства. А для Брэнвелла этот город был больше чем воображаемой картиной – он уже превращался в своего рода действительность. Молодой человек внимательно изучал карты и прекрасно знал весь город, включая самые укромные закоулки, словно долго жил в нем. Бедный юноша! Эта жажда увидеть Лондон, это стремление к славе так и не были удовлетворены. Ему было суждено рано умереть, прожив несчастную жизнь. Но в тот год, о котором мы говорим, – 1835-й, – домашние только и думали, как бы помочь Брэнвеллу осуществить его мечты. Что именно входило в планы семейства, пусть объяснит Шарлотта. Сестры Бронте были не первыми в мире, кто жертвовал своими судьбами в пользу брата, – они сотворили из Брэнвелла кумира. Однако пусть Господь сделает так, чтобы они стали последними, кто получил в ответ так мало!

Хауорт, 6 июля 1835 года

Я надеялась иметь счастье увидеть тебя в Хауорте этим летом, но человек не может предсказать развитие событий, и наши решения должны согласовываться с внешними обстоятельствами. Мы все собираемся разъехаться в разные стороны. Эмили отправится в школу, Брэнвелл – в Лондон, а я стану гувернанткой. Это последнее решение я приняла сама, понимая, что такой шаг неизбежен и лучше сделать его «раньше, чем позже», как говорят шотландцы. Кроме того, я рассудила, что папин, и без того небольшой, доход еще уменьшится, если Брэнвелл поступит в Королевскую академию, а Эмили – в Роу-Хед. Ты спросишь, и где же я собираюсь поселиться? Всего в четырех милях от тебя, в месте, весьма знакомом нам обеим: не где-нибудь, а в том самом Роу-Хеде, о котором я только что упомянула. Да! Я собираюсь стать учительницей в той же школе, где училась сама. Мисс Вулер предложила мне место, и я предпочла его двум другим местам гувернантки в частных домах, которые мне предлагали раньше. Мне грустно, и очень грустно, от мысли, что придется покинуть родной дом. Однако долг и необходимость – это две суровые госпожи, которых нельзя не послушаться. Разве не говорила я тебе много раз, что ты должна быть благодарна судьбе за свою независимость? Могу только повторить это сейчас с большей настойчивостью. Если что и радует меня, так это то, что я окажусь поблизости от тебя. Разумеется, вы с Полли станете навещать меня – в этом не может быть никаких сомнений, ведь вы всегда были так добры ко мне. Мы с Эмили отправляемся 27 числа сего месяца. То обстоятельство, что мы будем с ней вместе, нас несколько утешает, и, по правде говоря, мне следует отнестись к происходящему с большей легкостью. «Межи мои прошли по прекрасным местам»91. Я и люблю, и уважаю мисс Вулер.

Глава 8

Шарлотта, которой было чуть больше девятнадцати лет, 29 июля 1835 года приступила к выполнению обязанностей учительницы в школе мисс Вулер. С ней приехала и Эмили – поступила в школу в качестве ученицы. Однако вскоре младшая Бронте в буквальном смысле слова заболела тоской по дому, она не могла приспособиться к новой жизни и спустя всего лишь три месяца, проведенные в Роу-Хеде, вернулась в пасторат, к своим любимым пустошам.

Мисс Бронте так объяснила причины, почему Эмили не смогла остаться у мисс Вулер:

Моя сестра Эмили очень любила наши пустоши. Цветение вереска казалось ей ярче роз, и синевато-серый склон горы преображался в ее воображении в настоящий Эдем. Наше бедное захолустье было исполнено для нее многими радостями, не последней из них была свобода. Свобода – это воздух, которым дышала Эмили, без нее она бы погибла. И переезд из родного дома в школу означал конец того тихого, уединенного, но в то же время ничем не ограниченного и естественного образа жизни, который она привыкла вести раньше, а строгой дисциплины (хотя и под покровительством самых благожелательных наставниц) Эмили не могла вынести. Весь склад ее души противился здешней жизни. Каждое утро, пробуждаясь ото сна, она видела родной дом и вересковые поля, и весь предстоящий день казался ей темным и грустным. Никто, кроме меня, не понимал, что ее угнетало. Но я-то знала это очень хорошо. Под влиянием происходившей в ней внутренней борьбы здоровье Эмили вскоре оказалось подорвано: сестра выглядела бледной, сильно похудела и быстро теряла силы. Я предчувствовала, что она умрет, если не вернется домой, и по этой причине добилась ее возвращения. В школе Эмили пробыла всего три месяца, и прошло еще несколько лет, прежде чем мы снова решились отослать ее из дома92.

То, что Эмили в отрыве от Хауорта испытывала физические недомогания, подтверждалось несколько раз и в конце концов было признано всеми. Поэтому, если сестрам приходилось покидать родной дом, они обычно оставляли Эмили дома, где в одиночестве ей становилось легче. За всю жизнь она уезжала из Хауорта только два раза: впервые – чтобы занять место учительницы в Галифаксе (это продлилось три месяца), а другой раз – когда сопровождала Шарлотту в поездке в Брюссель (в течение десяти месяцев). Дома Эмили брала на себя главный труд по приготовлению пищи, гладила для всех одежду, а когда состарившаяся Тэбби уже не могла работать, именно Эмили пекла хлеб для всей семьи. Проходя мимо кухни, частенько можно было увидеть, как Эмили замешивает тесто и одновременно, глядя в раскрытый учебник, учит немецкий. Как бы ни увлекала ее учеба, это не сказывалось на качестве хлеба – он всегда получался легким и вкусным. Никого в доме не удивляло, что книги часто оказывались на кухне: отец учил девушек теоретическим предметам, а тетушка давала практические наставления по части домашнего хозяйства. Делать что-либо по дому сестры считали всего-навсего долгом любой женщины. Однако, бережно относясь ко времени, они часто находили несколько минут, чтобы почитать, при этом приглядывая за выпечкой, и им удавалось делать два дела одновременно лучше, чем королю Альфреду.

Шарлотту, пока ее здоровье оставалось в порядке, вполне удовлетворяла жизнь у мисс Вулер. Она искренне любила свою бывшую учительницу, а теперь коллегу и подругу. Ученицы тоже не были ей совсем чужими: некоторые из них приходились младшими сестрами ее однокашницам. Даже если дневные труды могли утомить однообразием, то вечером всегда выпадало два-три счастливых часа, когда Шарлотта могла посидеть вдвоем с мисс Вулер, иногда до поздней ночи проводя время в тихих и приятных разговорах или даже в молчании, поскольку каждая чувствовала: любая ее мысль или замечание найдет немедленный отклик у собеседницы и потому им не надо заставлять себя «поддерживать разговор»93.

Мисс Вулер делала все от нее зависящее, чтобы предоставить мисс Бронте возможность отдохнуть. Однако было очень трудно убедить Шарлотту принять приглашения и провести субботу и воскресенье в гостях у Э. или Мэри, куда можно было добраться от школы пешком. Мисс Бронте считала, что позволить себе отдохнуть денек – значит отступить от своего долга, и с упорством настоящего аскета отвергала любые предложения развеяться, нарушая тем самым важное для сохранения здоровья равновесие телесного и душевного. Это подтверждает письмо от Мэри, на которое я уже ссылалась. Вот фрагмент из него:

Спустя три года (после их совместного обучения в школе) я узнала, что она устроилась учительницей к мисс Вулер, и посетила ее там. Я спросила, зачем она так надрывается за столь малые деньги, в то время как могла бы вполне обойтись без этого? Ведь после того, как она купила одежду для Энн и для себя, у нее ровным счетом ничего не осталось, хотя она и рассчитывала кое-что скопить. Шарлотта признала, что положение ее совсем не блестящее, и спросила, как же ей быть? Я не нашлась ничего ответить. Похоже, у нее не было других интересов, кроме того, что диктовал ей долг, и в свободное время она просто сидела в одиночестве и «придумывала». Впоследствии она рассказала, что как-то раз засиделась в гардеробной, пока не стало совсем темно, и вдруг как бы охватила одним взглядом всю комнату и испытала приступ страха.

Нет никаких сомнений, что именно этот случай мисс Бронте припомнила, когда описывала ужас, охвативший Джейн Эйр. Вот что она написала в романе:

И вот, созерцая эту белую постель и тонувшие в сумраке стены, а также бросая время от времени тревожный взгляд в тускло блестевшее зеркало, я стала припоминать все слышанные раньше рассказы о том, будто умершие, чья предсмертная воля не выполнена и чей покой в могиле нарушен, иногда посещают землю… <…> Всеми силами я старалась отогнать от себя эту мысль, успокоиться. Откинув падавшие на лоб волосы, я подняла голову и сделала попытку храбро обвести взором темную комнату. Какой-то слабый свет появился на стене. Я спрашивала себя, не лунный ли это луч, пробравшийся сквозь отверстие в занавесе? Нет, лунный луч лежал бы спокойно, а этот свет двигался; пока я смотрела, он скользнул по потолку и затрепетал над моей головой. Теперь я охотно готова допустить, что это была полоска света от фонаря, с которым кто-то шел через лужайку перед домом. Но в ту минуту, когда моя душа была готова к самому ужасному, а чувства потрясены всем пережитым, я решила, что неверный трепетный луч – вестник гостя из другого мира. Мое сердце судорожно забилось, голова запылала, уши наполнил шум, подобный шелесту крыльев; я ощущала чье-то присутствие…94

Мэри продолжает:

После того случая она стала воображать мрачные и пугающие вещи. С ней ничего нельзя было поделать: Шарлотта все равно продолжала об этом думать. Она не могла забыть этот мрак, не спала по ночам и имела отсутствующий вид днем.

Разумеется, такое состояние пришло не сразу, и эти строки не следует принимать за описание состояния ее здоровья в 1836 году. Но даже тогда в ее письмах сквозило некоторое уныние, напоминавшее письма Купера95. Примечательно, насколько глубоко впечатлили Шарлотту его стихотворения. Я полагаю, что его строчки она припоминала чаще, чем слова кого-либо еще из поэтов96.

По свидетельству Мэри, все они читали поэму Купера «Отверженный» и так высоко ее ценили, как будто она была написана о них самих.

Шарлотта как-то раз сказала, что Брэнвелл так считал. Конечно, его угнетенное состояние духа стало результатом его заблуждений, однако само по себе оно мало отличалось от приступов уныния, преследовавших Шарлотту. Оба страдали не только душой, но и телом. Она, конечно, замечала, что ее состояние не меняется, и догадывалась о причинах. Религиозное смирение было в ней сильнее, чем в людях мало испытавших, и ее советы уповать на Господа подразумевали, что это приносит утешение; однако она не навязывала никому свои советы. Однажды я рассказала о том, как один человек спросил меня о моей вере (имея в виду обратить меня в свою), и я ответила, что это не касается никого, кроме меня и Бога. Эмили (помню, она в тот момент лежала на ковре перед камином), услышав мой рассказ, воскликнула: «Верно!» – и это было единственное ее высказывание по религиозным вопросам, которое мне доводилось слышать. На Шарлотту, если она чувствовала себя неплохо, религиозные мысли не навевали уныния. Если же она чувствовала себя неважно, угнетенное душевное состояние возвращалось. Вам, вероятно, встречались подобные случаи в жизни. Есть люди, которые не борются с трудностями; они просто забывают о них, когда позволяет здоровье, желудок или какой-нибудь другой орган, причиняющий беспокойство тем, кто ведет сидячий образ жизни. Я слыхала от нее осуждения соционизма97, кальвинизма и множества других «измов», несогласных с доктриной англикан. Меня всегда удивляло, что она разбирается в подобных вопросах.


10 мая 1836 года

Твое письмо, переданное вместе с зонтиком, меня сильно удивило. В нем виден такой интерес к обстоятельствам моей жизни, какого я была не вправе ожидать ни от кого на земле. Не буду разыгрывать лицемерку: я не смогу ответить на твои милые дружеские вопросы так, как тебе хотелось бы. Пожалуйста, не обманывай себя, воображая во мне те достоинства, которых нет. Моя дорогая, если я была бы похожа на тебя, я обратила бы лик свой к Сиону, хотя предрассудки и заблуждения иногда и омрачали бы сияющую картину перед моими глазами, – однако я не ты. Если бы ты только знала мои мысли, поглощающие меня мечтания, те пламенные картины, какие временами порождает мое воображение, заставляя меня чувствовать отвращение к пошлому обществу, то тебе пришлось бы пожалеть меня и даже, может быть, испытать ко мне презрение. Но я знаю, ценю и люблю сокровища, которые дарует нам Писание. Я ясно вижу сияющую Стену Жизни, но, когда я склоняюсь, чтобы зачерпнуть чистой воды, она избегает моих губ, словно губ Тантала98.

Я благодарна тебе за столь любезные и частые приглашения в гости. Ты приводишь меня в смущение. Отказать тебе я не в состоянии, но и принять их выше моих сил. Как бы там ни было, на этой неделе я не смогу приехать, поскольку мы сейчас находимся в самой melée99 повторений. Я выслушивала ужасный пятый раздел, когда принесли твое письмо. Однако мисс Вулер говорит, что мне надо в следующую пятницу навестить Мэри, – она обещала мне это на Троицу, – и, значит, в воскресенье утром мы увидимся с тобой в церкви, и тогда, если тебе будет удобно, я могла бы остаться до понедельника. Вот какое смелое предложение! Мисс Вулер подвигла меня на него. В этом сказывается ее характер.

Милая, добрая мисс Вулер! Какими бы однообразными и утомительными ни были обязанности, которые исполняла Шарлотта в школе, с ней всегда была ее доброжелательная и внимательная подруга, убеждавшая ее не упускать возможности немного развлечься. И во время летних каникул 1836 года другая подруга Шарлотты – Э. – приехала в гости в Хауорт. Это предвещало счастливое для обеих время.

Далее последует ряд писем – недатированных, но несомненно написанных в том же году чуть позже; и нам снова придется вспомнить о нежном и меланхоличном Купере.

Моя дорогая, дорогая Э.,

я только что прочитала твое письмо и не могу унять дрожи от волнения. Я никогда не получала такого письма: это свободное излияние доброго, нежного, щедрого сердца. <…> Благодарю тебя от всей души за доброту. Я не буду больше воздерживаться от ответов на твои вопросы. Я действительно хотела бы стать лучше, чем я есть сейчас, и иногда молю Господа сделать меня лучше. Я мучаюсь угрызениями совести, чувствую раскаяние, временами меня посещают видения священных, невыразимых явлений, о которых я ничего не знала раньше. Все это может прекратиться, и я останусь в полной тьме, но я умоляю милосердного Искупителя: если это только рассвет Благодати, то пусть она воссияет в полную силу. Пожалуйста, не вводи меня в заблуждение, не говори, что я уже достигла добродетели: я только желала бы этого. О, как я ненавижу свою прежнюю ветреность и самоуверенность! Увы, я и сейчас не лучше, чем была. Я пребываю в состоянии ужасной, мрачной неуверенности и предпочла бы сделаться седовласой старухой, стоящей на краю могилы, если это помогло бы мне примириться с Господом и спастись благостью Сына Его. Я никогда не забывала полностью об этом, но истина была скрыта от меня, и теперь покрывающие ее тучи сгущаются все сильнее и я все больше падаю духом. Ты утешаешь меня, моя милая, и порой – на мгновение, на малый атом времени – мне кажется, что я могла бы назвать тебя своей сестрой в Духе, но проходит волнение, и я снова чувствую себя столь же несчастной и беспомощной, как раньше. Сегодня вечером я буду молиться так, как ты просила меня. О, только бы Всемогущий был милостив ко мне! Я смею надеяться, что он снизойдет к моим молитвам, ибо ты укрепишь мои нечистые слова своими чистейшими просьбами. Все суета и смятение вокруг меня: приходится заботиться о деньгах и об уроках… Если ты меня любишь, пожалуйста – пожалуйста, пожалуйста! – приезжай в пятницу: я не сомкну глаз, ожидая тебя, а если ты обманешь мои ожидания, я буду плакать. Как мне хотелось бы, чтобы ты почувствовала ту дрожь восхищения, которую испытала я, когда, стоя у окна в столовой, увидела… как он пронесся мимо и перебросил твой маленький сверток через ограду.

Рыночный день в Хаддерсфилде был важнейшим событием в Роу-Хеде. В этот день девочки, обежав дом и миновав рощу с тенистой аллеей, могли увидеть отца или брата, отправлявшегося в повозке на рынок, и помахать ему вслед. Шарлотта Бронте, стоявшая у окна, где ученицам стоять запрещалось, увидела, как белый сверток, брошенный сильной рукой, перелетает через ограду, в то время как человека, его бросившего, увидеть было нельзя.

Я очень устала после тяжелого дня <…> и теперь присела написать несколько строчек моей дорогой Э. Прости меня, если я говорю бессмыслицу, мой ум совсем утомлен и дух подавлен. Сегодня выдался ненастный вечер, ветер издает непрерывный протяжный вой, и это подавляет меня еще больше. В такие дни и в таком настроении я всегда стараюсь найти утешение в какой-нибудь спокойной и безмятежной идее и сегодня вызываю в воображении твой образ, который всегда успокаивает меня. Вот ты сидишь передо мной, как наяву: прямая и спокойная, в своем черном платье и белой шали, с лицом бледным, как мрамор. Кажется, ты сейчас заговоришь со мной. Если нам суждено разлучиться, если жребий судил нам жить вдалеке друг от друга и никогда не встретиться снова, даже в старости, то я смогу все же воскрешать в памяти молодость, и какое же грустное счастье это будет – вспоминать о подруге юных дней! <…> В моем характере много такого, что делает меня несчастной, много чувств, которые ты не сможешь разделить и которые почти никто не понимает. Я вовсе не горжусь такими особенностями и стараюсь скрыть и подавить их, насколько это в моих силах, однако они порой вырываются наружу, и те, кто их замечает, не могут не презирать меня, да и сама я потом еще долго ненавижу себя. <…> Я получила твое письмо и то, что к нему приложено. Не могу понять, что заставляет тебя и твоих сестер тратить запасы своей доброты на такое создание, как я. Я столь многим обязана им: пожалуйста, передай им это. Обязана и тебе – и за письмо больше, чем за подарок. Первое доставило мне радость, второй почти причинил боль.

Нервное возбуждение, часто посещавшее Шарлотту во время пребывания у мисс Вулер, похоже, снова стало беспокоить ее в описываемое время. По крайней мере, сама она пишет о болезненной раздражительности, которая, разумеется, представляла собой всего лишь временное недомогание.

Ты была очень добра ко мне в последнее время, и я благодарна за то, что ты перестала подшучивать над моей несчастной чувствительностью. Эти шутки раньше каждый раз заставляли меня вздрагивать, словно от прикосновения к горячему утюгу. Действительно, явления, которых никто не замечает, ранят меня и вливают в мою душу яд. Я понимаю, что такие чувства нелепы, и стараюсь скрывать их, но они жалят меня еще безжалостней за свое сокрытие.

Попробуйте сравнить это состояние ума с той тихой покорностью, с которой Шарлотта признавала себя ни на что не годной или соглашалась, когда соученицы замечали, что она некрасива, – всего три года назад.

Со времени нашей последней встречи жизнь моя проходила однообразно и без перемен. Ничего, кроме учения, учения и учения с утра и до ночи. Наибольшее разнообразие в мое существование внесло твое письмо, а также чтение новых книг. Из последних надо упомянуть «Жизнь Оберлина»100 и особенно «Семейные портреты» Ли Ричмонда101 – она увлекла меня чрезвычайно. Прошу тебя, одолжи ее у кого-нибудь немедленно или даже укради. И с особым вниманием прочти «Воспоминания Уилберфорса»102 – это краткое повествование о недолгой и лишенной событий жизни; я никогда его не забуду, ибо оно превосходно не только по части литературного стиля и детальным описаниям, но и по простоте рассказа о жизни молодого, талантливого и искреннего христианина.

Примерно в это время школа мисс Вулер переехала из прекрасного, открытого свежему ветру дома в Роу-Хеде в другое место – Дьюсбери-Мур, всего в трех милях от первого. Эта резиденция была расположена в низине, и воздух там казался куда менее чистым и бодрящим – особенно тем, кто вырос в горной деревне Хауорт. Шарлотта сильно переживала из-за этого переезда, волнуясь не столько за себя, сколько за сестру Энн. Более того, Эмили решила поступить на место учительницы в школу, находящуюся в Галифаксе, где занимались почти сорок учениц. «Со времени ее отъезда я получила всего одно письмо, – жаловалась Шарлотта 2 октября 1836 года, – и оно содержало ужасное описание ее служебных обязанностей: тяжелый труд с шести утра до одиннадцати ночи, с перерывом всего на полчаса. Боюсь, она не выдержит такого рабства».

Когда сестры встретились дома на Рождество, они подробно рассказали друг другу о своей жизни и обсудили те перспективы, которые могла им дать работа и полагающееся за нее жалованье. Они считали своим долгом освободить отца от бремени финансовой поддержки дочерей, если и не всех трех сразу, то по крайней мере двух старших. Из этого следовало естественное решение: Шарлотта и Эмили должны найти себе оплачиваемые занятия. Они понимали, что на наследство рассчитывать не стоит. Мистер Бронте получал скромное жалованье и в то же время был человеком щедрым и тороватым. Тетушка получала пятьдесят фунтов ренты, но после ее смерти эти деньги должны были перейти к другим родственникам, и племянницы не могли получить ее сбережения. Что же им оставалось? Шарлотта и Эмили пытались преподавать, но большого дохода это не приносило. Старшей повезло: ее работодательницей оказалась близкая подруга, а кроме того, Шарлотта была окружена знающими и любящими ее людьми. Однако жалованье оказалось столь незначительным, что из него нечего было откладывать на черный день, а имеющееся у Шарлотты образование не позволяло ей претендовать на что-либо большее. Малоподвижный и монотонный образ жизни, который ей приходилось вести, угнетал ее душу и пагубно сказывался на здоровье, хотя мисс Бронте, желавшая быть самостоятельной, едва ли призналась бы в этом даже себе. Куда хуже приходилось Эмили, этой неукротимой дикарке, которая чувствовала себя счастливой только рядом с родными бесконечными пустошами, – Эмили, не терпевшей чужих людей, но обреченной жить среди них, и не просто жить, но служить им, словно рабыня. То, что Шарлотта могла вытерпеть сама, казалось ей невыносимым по отношению к сестре. Так где же выход из этого положения? Когда-то ей казалось, что она сумеет стать художницей и зарабатывать на жизнь рисованием. Однако ее подвели глаза: зрение совсем испортилось, когда она взяла на себя скрупулезный и бесполезный труд, желая приблизиться к этой цели.

У сестер было обыкновение заниматься шитьем до девяти вечера. В это время мисс Брэнвелл обычно отправлялась спать и обязанности ее племянниц по дому считались оконченными. Тогда они откладывали работу и принимались ходить по гостиной туда и обратно – часто при погашенных из соображений экономии свечах. Их фигуры освещал только огонь камина, и они то выходили на свет, то скрывались в глубокой тени. В эти часы они обсуждали заботы прошедшего дня, строили планы на будущее, давали советы друг другу. В более поздние годы по вечерам в эти часы они обсуждали сюжеты своих романов. А еще позже только одна оставшаяся в живых сестра расхаживала по опустевшей комнате, с грустью вспоминая «дни, которые не придут назад». Но на праздновании Рождества 1836 года надежды и упования на будущее были еще сильны. Давным-давно сестры попробовали свои силы в писательстве, выпуская крохотный домашний журнальчик, – они вечно что-нибудь «выдумывали». Они писали также стихи и имели некоторые основания считать, что неплохие, но при этом понимали, что следует трезво относиться к себе и что их суждения о творчестве друг друга не могут быть объективными. Поэтому Шарлотта, как старшая, решилась написать письмо Роберту Саути. Мне кажется (на основании одного высказывания в письме, о котором я скажу позже), что она также просила совета у Колриджа103, однако мне никогда не попадалась хотя бы часть их переписки.

29 декабря письмо, адресованное Саути, было отослано по назначению. От волнения – впрочем, вполне естественного для девушки, которая решилась написать поэту-лауреату с просьбой высказать мнение о своих стихах, – Шарлотта использовала в своем послании ряд высокопарных выражений, и они, по всей вероятности, внушили адресату уверенность, что он имеет дело с весьма романтически настроенной юной леди, незнакомой с реальной жизнью.

Это письмо, похоже, было первым из нескольких смелых писем, отправленных из маленького почтового отделения в Хауорте. Обратные письма доставлялись в деревню в выходные по утрам, и не одно такое утро прошло в тщетном ожидании ответа. Сестры разъехались, и Эмили, вернувшаяся к своим тяжелым обязанностям, так и не узнала до отъезда, достигло ли письмо Шарлотты назначения.

В отличие от сестер, Брэнвелл не был обескуражен задержкой ответа и поступил похожим образом, отправив нижеследующее примечательное письмо Уильяму Вордсворту. Впоследствии, в 1850 году, когда фамилия Бронте стала известной и даже знаменитой, поэт передал это письмо мистеру Квиллинэну104. У меня нет оснований утверждать, что мистер Вордсворт ответил на это послание, однако можно предположить, что он посчитал письмо оригинальным, поскольку не только сохранил его, но и сумел припомнить, когда читающей публике было раскрыто подлинное имя Каррера Белла105.

Хауорт, близ Бредфорда, Йоркшир, 19 января 1837 года

Сэр,

весьма настоятельно прошу Вас прочесть приложенное к этому письму и высказать свое суждение. С самого рождения и до сего года, когда мне исполнилось девятнадцать лет, я проживаю в отдаленной горной местности, где невозможно понять, кто ты такой и к чему пригоден. Я читал всю жизнь книги по той же причине, по которой ем или утоляю жажду, – из естественной потребности натуры. И я писал так же, как говорил, – повинуясь порыву и выполняя требования души. Не писать я не могу и как могу, так и пишу, – вот и все. Что же до моего самомнения, то оно не укреплено лестью, потому что до сего дня не более полудюжины человек на всем свете были осведомлены о том, что я пишу.

Однако теперь все переменилось, сэр, и я вошел в возраст свершений. Силы, которыми я наделен, должны вести меня к определенной цели, и, если я не знаю им цены, мне до́лжно спросить других об их ценности. Однако в наших краях нет никого, кто мог бы мне помочь, и я не хотел бы терять время на развитие своего дара, если он ничего не стоит.

Прошу простить меня, сэр, за то, что я осмеливаюсь представить одному из тех, чьи труды я почитаю более всего в нашей литературе и кто мнится мне божеством разума, – осмеливаюсь представить некоторые из своих сочинений и просить вынести им оценку. Мне необходимо показать их кому-нибудь, чей приговор не подлежит обжалованию, – тому, кто создал теорию поэзии наряду с ее практикой и в обоих случаях потрудился так, что останется в памяти человечества на тысячи лет.

Моя цель, сэр, – пробиться в большой мир, и для этого я полагаюсь не только на поэзию. Она должна только спустить на воду корабль, но дальше он поплывет без нее: чувствительная и ученая проза, смелые и бодрые усилия в продвижении по жизни помогут мне создать себе имя, и затем поэзия снова осветит и увенчает это имя славой. Но ничего нельзя начать без средств, а поскольку я их не имею, я должен быть готов предпринять усилия для их обретения. Разумеется, в наши дни, когда среди всей пишущей братии не найти поэтов, стоящих хотя бы грош, путь должен быть открыт для таланта, готового по нему пройти.

Посылаю Вам «Предварительную сцену», являющуюся частью большого сочинения, в котором я пытаюсь показать сильные страсти и слабые принципы, борющиеся с развитым воображением и тонкими чувствами. Борьба эта с годами, когда юность уступает место зрелости, оборачивается злыми делами, краткими наслаждениями и оканчивается безумием и разрушением телесной оболочки. Прислать Вам всю вещь значило бы подвергнуть большому испытанию Ваше терпение. То, что Вы прочтете, – не более чем описание воображаемого ребенка. Но прочтите этот отрывок, сэр, и осветите своим светом полную тьму, проявите столь ценимую Вами самим добросердечность: отправьте мне ответ, пусть даже одно слово о том, следует мне писать дальше или нет. Простите мне излишнюю горячность: мои чувства в данном случае не могут не быть горячи, и примите, сэр, уверения в самом глубоком почтении.

Ваш покорный слуга,

П. Б. Бронте.

Приложенные стихи кажутся мне весьма похожими на некоторые фрагменты самого письма, но, поскольку каждый предпочитает судить самостоятельно, я скопирую сюда шесть первых строф – это примерно треть всего произведения, и определенно не худшая.

Там, где Господь наш пребывает,

Где звезды ночью не мерцают,

Где райский свет всегда сияет,

Зачем меня там нет?

Когда под Рождество не спится

И в сумерках тоска клубится,

Картина страшная мне мнится:

На Древе Он умрет!

Я в детстве часто пробуждался

И крика своего пугался

От снов, в которых Он являлся,

Угасший Высший Свет.

Мать, утешая, говорила:

В тебе таится Слова сила,

Тебе не суждена могила,

Погибели уж нет.

Ура, я райский свет увижу,

Прощай, нелепый страх!

Я ясно этот день предвижу

Сквозь слезы на глазах.

Прилягу я среди могил,

Отвергну мир забот

И буду наблюдать светил

Волшебный хоровод.

Вскоре после возвращения из Дьюсбери-Мура Шарлотта услышала горестную весть: ее подруга Э. собиралась покинуть здешние края на довольно длительное время.

20 февраля

Что же я буду делать без тебя? Как долго продлится наша разлука? Отчего мы должны быть лишены общества друг друга? Все это непостижимая воля судьбы. Я так хотела побыть с тобой: всего пара дней или недель, проведенных вместе, укрепила бы во мне те чувства, которыми я так поздно стала дорожить. Ты первая указала мне путь, и я пытаюсь идти по нему по мере моих слабых сил, и вот теперь тебя не будет рядом со мной, и я должна двигаться вперед в печали и одиночестве. Отчего нам нужно разлучаться? Конечно, оттого, что нам грозит опасность слишком сильно полюбить друг друга и сбиться с пути Создателя, свернув на тропу идолопоклонства, поклонения созданию. Поначалу я не находила в себе сил провозгласить: «Да будет воля Твоя!» Дух мой противился, хотя я и знала, что поступаю неправильно. Оставшись сегодня утром на минуту одна, я обратилась к Господу с горячей мольбой дать мне силы подчиняться любому проявлению Его воли, даже если меня ждут куда более суровые испытания, чем теперь. После этого я почувствовала себя спокойнее и смиреннее, а следовательно – счастливее. В прошлое воскресенье я была в мрачном настроении духа и открыла Писание. Начав читать, я вдруг ощутила нечто такое, чего не было со мной много лет: приятную безмятежность, какая, помнится, посещала меня, когда я была совсем маленькой и летними воскресными вечерами стояла у открытого окна, читая о жизни некоего французского дворянина, сумевшего достичь высочайшей степени святости, какую только достигал человек со времен первых мучеников.

Дом Э. находился от Дьюсбери-Мура на таком же расстоянии, как и от Роу-Хеда, и субботними вечерами Мэри или Э., случалось, навещали Шарлотту. Они по очереди уговаривали ее погостить у них до утра понедельника, но она редко на это соглашалась. Мэри рассказывает:

За все время службы у мисс Вулер Шарлотта побывала в нашем доме всего два-три раза. Мы спорили о политике и религии. Она, сторонница тори и дочь англиканского священника, всегда оставалась в одиночестве в спорах, случавшихся в среде диссентеров и радикалов. Ей приходилось каждый раз выслушивать произносимые с апломбом речи, которые я к ней уже обращала во время учебы в школе: о деспотичной аристократии, корыстолюбивом духовенстве и т. д. У Шарлотты не было сил защищаться; иногда она находила некоторую правду в чужих словах, но обычно просто молчала. Ее хрупкое здоровье вынуждало ее к уступчивости, и для того, чтобы противостоять другим, она собирала все свои слабые силы. Поэтому она кротко выслушивала мои советы и позволяла мне командовать и поучать, по временам выбирая из моих слов зерна разумных суждений, но никогда не позволяя никому нарушать своим вторжением независимость собственных мыслей и поступков. Ее молчание заставляло собеседника думать, что она с ним соглашается, в то время как на самом деле все было прямо наоборот. Шарлотта никогда никому не льстила, и потому каждое ее суждение было воистину золотым, будь то хвала или хула.

Отец Мэри был человеком недюжинного ума, но имел большие, чтобы не сказать дикие, предрассудки, сводившиеся в конечном итоге к яростной поддержке республиканства и диссентерства. Нигде, кроме Йоркшира, не мог бы появиться такой человек. Его брату довелось побыть detenu106 во Франции, а после освобождения он добровольно остался в этой стране. Сам мистер Т. тоже многократно бывал за границей – как по делам, так и для того, чтобы осмотреть знаменитые картинные галереи на континенте. По слухам, он мог при случае неплохо объясниться по-французски, но в повседневной жизни предпочитал йоркширский диалект. Он скупал отлично выполненные гравюры с тех картин, которые ему нравились, и в его доме было множество книг и произведений искусства. Однако при этом он с удовольствием демонстрировал приезжему или незнакомцу грубую сторону своей натуры: на диалекте высказывал самые поразительные вещи о церкви и государстве – и затем, шокировав собеседника, постепенно начинал открывать ему свое доброе сердце, истинный вкус и тонкое воспитание. Его семейство состояло из четырех сыновей и двух дочерей, которые были воспитаны в республиканском духе. Независимость суждений и поступков поощрялась в этом доме, и никакие уловки не терпелись. Теперь Мэри живет в Новой Зеландии, Марта, младшая дочь, покоится на протестантском кладбище Брюсселя, мистер Т. скончался. Жизнь и смерть рассеяли общество «яростных диссентеров и радикалов», в которое двадцать лет назад вступила маленькая, тихая, но решительная и непоколебимая дочь англиканского священника, чтобы стать общей любимицей.

Прошли январь и февраль 1837 года, а ответа от Саути все не было. Шарлотта, вероятно, потеряла надежду и уже ничего не ждала, как вдруг в начале марта она получила письмо, которое впоследствии сын мистера Саути приведет в биографии своего отца (т. 6, стр. 327).

Извинившись за задержку, связанную с долгой отлучкой, во время которой скопилось множество писем, мистер Саути объяснил, что послание Шарлотты «лежало без ответа последним в длинной очереди, однако не из пренебрежения или безразличия к его содержанию, а оттого, что ответить на него действительно непросто; это не самая приятная задача – омрачить надежды и желания юности». Мистер Саути продолжает:

О Вас я сужу по Вашему письму, которое, кажется, написано от всего сердца, хотя, похоже, Вы подписались вымышленным именем. Однако, даже если это и так, само письмо и стихотворения имеют нечто общее, и если не ошибаюсь, то я понимаю состояние души, которое они выражают. <…>

Я собираюсь не столько дать совет о направлении, которое следует придать Вашим талантам, как Вы просили, сколько выскажу свое мнение о них, хотя мнение стоит куда меньше, чем совет. Вы несомненно обладаете, и в немалой степени, тем качеством, которое Вордсворт называет «способностью к стихотворству». Надеюсь, я не принижу это Ваше свойство, когда скажу, что оно в наше время не редкость. Множество поэтических книг, которые теперь ежегодно публикуются, не привлекая внимания читателей, принесли бы авторам широкую известность, если были бы напечатаны полвека назад. Поэтому всякий, кто желает приобрести известность таким способом, должен быть заранее готов к неудаче.

Однако не ради известности Вам следует взращивать свой талант – Вы поймете это, если вспомните о радости творчества. Я, как человек, сделавший литературу своей профессией, посвятивший ей жизнь и ни разу ни на миг не пожалевший об этом выборе, тем не менее считаю своей обязанностью встречать каждого молодого человека, который обращается ко мне за одобрением и советом, предупреждением об опасности этого пути. Вы скажете, что женщине нет нужды в подобном предостережении: для нее опасности здесь быть не может. В определенном смысле так и есть. Но все же существует опасность, о чем я со всей благожелательностью и серьезностью должен Вас предупредить. Мечтания, которым Вы постоянно предаетесь, нарушают Ваше душевное равновесие. Все обыденное в этом мире начинает казаться Вам пошлым и безрадостным, и в то же время, теряя связь с повседневной действительностью, Вы не обретаете связи с чем бы то ни было еще. Литература не может, да и не должна стать делом жизни для женщины. Чем больше женщина занята выполнением свойственных ей обязанностей, тем меньше у нее времени для сочинительства, даже ради элемента образования или отдыха. К этим обязанностям Вы еще не были призваны, однако, когда это случится, Вы станете гораздо меньше думать о славе. Вам не придется искать волнений в области воображения: превратности судьбы, заботы и тревоги, которых никто не властен избежать, принесут Вам их в изобилии.

Однако не думайте, будто я хочу принизить и умалить тот дар, которым Вы обладаете. Вовсе нет, и я не хотел бы обескуражить Вас и заставить от него отказаться. Я всего лишь призываю Вас как следует подумать о нем и использовать его так, чтобы он всегда служил Вам только во благо. Пишите стихи ради самих стихов, а не из духа соперничества и не из упований на славу. Чем меньше Вы о ней думаете, тем больше Вы ее заслуживаете и тем скорее обретете. Стихи, так написанные, полезны для сердца и души и, возможно, являются вернейшим средством, стоящим близко к религии, для успокоения и возвышения духа. Вкладывая в поэзию свои лучшие мысли и заветные чувства, Вы тем самым закаляете и усиливаете их.

Всего наилучшего, сударыня. Я пишу Вам таким образом не потому, что забыл о собственной юности, но именно потому, что помню ее. Прошу Вас, не сомневайтесь ни в моей искренности, ни в моем к Вам расположении. Даже если сейчас мои слова совсем не гармонируют с Вашими взглядами и настроениями, надеюсь, что с годами они покажутся Вам более разумными. Хотя я и оказался нелюбезным советчиком, позвольте мне закончить пожеланиями счастья сейчас и в будущем и подписаться —

Ваш искренний друг Роберт Саути.

Я была рядом с мисс Бронте, когда она получила от мистера Катберта Саути письмо с просьбой включить это послание в готовившуюся им биографию отца. Тогда Шарлотта заметила: «Письмо мистера Саути было очень добрым и достойным восхищения. Может быть, несколько строгим, но оно определенно принесло мне пользу».

Именно поэтому я взяла на себя смелость привести выше отрывки из письма Р. Саути. В нем был во многом угадан характер Шарлотты, как следует из помещенного ниже ответа.

16 марта

Сэр,

я не смогу успокоиться до тех пор, пока не отвечу на Ваше письмо, хотя, обращаясь к Вам повторно, рискую показаться несколько назойливой. Однако я обязана поблагодарить Вас за добрый и мудрый совет, который Вы изволили мне дать. Я и не смела надеяться на подобный ответ – столь заботливый по тону и столь благородный по духу. Мне следовало бы сдержать чувства, чтобы Вы не решили, будто я восторженна и глуповата.

Прочитав в первый раз Ваш ответ, я почувствовала только стыд и пожалела о том, что причинила Вам беспокойство своим напыщенным посланием. Краска приливала к моему лицу при одном воспоминании о кипах бумаги, которые я покрывала словами, приносившими мне столько удовольствия, а теперь ставшими источником смущения. Однако затем, немного поразмыслив, я перечитала Ваше письмо снова и снова, и общая картина показалась мне яснее. Вы вовсе не запрещаете мне писать и не говорите, что написанное мною совсем лишено достоинств. Вы всего лишь предупреждаете о том, что не следует проявлять легкомыслие и пренебрегать своими прямыми обязанностями ради воображаемых радостей, предостерегаете против сочинительства из тщеславия, против эгоистического желания превзойти других. Но Вы поощряете меня писать стихи ради них самих, при условии, что я не оставлю несделанным ничего из того, что должна сделать ради этой всепоглощающей страсти, приносящей столь тонкое наслаждение. Боюсь, сэр, Вы считаете меня дурочкой. Я понимаю, что мое первое письмо было полной бессмыслицей от начала до конца, но все же я не то бесполезное мечтательное существо, как может показаться по его прочтении. Мой отец – священник, обладающий небольшим, но надежным доходом, а я – старшая из его детей. Он потратил на мое образование столько, сколько мог, чтобы не быть несправедливым по отношению к остальным. И я решила, что по окончании школы долг призывает меня поступить в гувернантки. В этом качестве у меня хватает забот, которые заняли бы в течение всего дня мои мысли, равно как и руки, и я не имею ни секунды для мечтаний и игр воображения. По вечерам, признаюсь, я размышляю, однако никогда не беспокою никого из окружающих своими размышлениями. Я стараюсь не выглядеть озабоченной или эксцентричной, что могло бы заставить окружающих людей заподозрить подлинную природу моих скрытых стремлений. Следуя наставлению отца, который с самого детства учил меня в том же мудром и дружелюбном тоне, в каком написано Ваше письмо, я старалась не только тщательно соблюдать все обязанности, предписанные женщине, но и относиться к ним с глубокой заинтересованностью. Это мне не всегда удавалось, ибо временами, когда я шью или занимаюсь с ученицей, я чувствую, что куда охотнее почитала или написала бы что-то. Однако я сдерживаю себя, и одобрение моего отца оказывается вполне достаточной наградой за эти ограничения. Я полагаю, что никогда больше не буду питать надежд увидеть свое имя в печати; если такое желание возникнет, я загляну в письмо Саути и сумею подавить его. Для меня большая честь уже то, что я получила ответ на свое послание. Ваше письмо для меня священно; никто, кроме отца, брата и сестер, никогда не увидит его. Позвольте снова Вас поблагодарить. Такой случай, я думаю, уже больше не повторится. Если я доживу до преклонного возраста, то и через тридцать лет буду помнить его, как светлый сон. Подпись, которую Вы заподозрили в поддельности, – мое настоящее имя. И следовательно, я снова должна подписаться

Ш. Бронте.

P. S. Прошу Вас, сэр, простить меня за то, что пишу Вам повторно: я не могла сдержаться и не выразить Вам благодарность за доброту, а также дать Вам знать, что Ваш совет не пропал втуне, как бы мне грустно и неохотно поначалу ни казалось ему последовать.

Ш. Б.

Не могу отказать себе в приятной необходимости привести и ответ Саути.

Кесвик, 22 марта 1837 года

Сударыня,

Ваше письмо доставило мне большое удовольствие, и я бы не простил себе, если бы не написал Вам об этом. Вы встретили мое предупреждение с той же рассудительностью и доброжелательностью, с какой оно было высказано. Прошу Вас: если Вам доведется побывать на озерах, где я теперь проживаю, позвольте мне повидать Вас. После личной встречи Вы начнете думать обо мне с бо́льшим расположением, поскольку поймете, что в том состоянии духа, к которому привели меня годы и наблюдение жизни, нет ничего ни сурового, ни мрачного.

И да благословит Вас Господь, сударыня!

Прощайте, и позвольте остаться Вашим искренним другом —

Роберт Саути.

Об этом втором письме Шарлотта также упомянула в нашем разговоре, сказав, что оно содержало приглашение навестить поэта, если она когда-либо посетит озера. «Однако денег не хватало, – вздохнула она, – и не было никакой надежды, что мне удастся скопить необходимую сумму, чтобы доставить себе такую радость, так что я бросила даже и думать об этом».

Иногда мы вместе мечтали о том, как поедем на озера. Однако Саути к тому времени уже умер.

Его «суровое» письмо заставило Шарлотту на время прекратить занятия литературой. Она обратила всю свою энергию на выполнение повседневных обязанностей. Однако дела, которыми ей приходилось заниматься, не давали достаточной пищи мощным силам ее ума, но требовали расходования сил, в то время как спокойная и несколько косная атмосфера Дьюсбери-Мура все больше и больше воздействовала на ее телесное и душевное здоровье. 27 августа 1837 года она писала:

Я снова в Дьюсбери и снова занимаюсь прежними делами – учу, учу и учу. <…>Когда же ты приедешь? О, поторопись! Ты пробыла в Бате уже довольно, чтобы сделать все задуманное. Я уверена, что к настоящему времени ты уже окончательно завершила свое воспитание, – если лак накладывать более толстым слоем, то под ним не будет видно дерева, а твои йоркширские друзья этого не вынесут. Приезжай, пожалуйста, приезжай! Я совсем извелась в твое отсутствие. Суббота проходит за субботой, и нет никакой надежды услышать стук в дверь и слова: «Мисс Э. приехала». О моя дорогая! В моей однообразной жизни это было самое отрадное событие. Как бы я хотела, чтобы оно повторялось снова и снова. Нам наверняка понадобится некоторое время, два или три разговора, прежде чем напряжение и отчуждение, вызванные долгой разлукой, исчезнут.

Примерно в это время Шарлотта забыла вернуть подруге рабочую сумочку с рукоделием, которую одалживала у нее, и теперь, оправдывая свою ошибку, восклицала: «Такие провалы в памяти ясно говорят о том, что мое лучшее время жизни уже проходит». И это она пишет в двадцать один год! В том же удрученном тоне написано и другое письмо.

Мне ужасно хотелось бы приехать к тебе в канун Рождества, но это невозможно: пройдет еще не меньше трех недель, прежде чем моя утешительница окажется вблизи меня, под крышей моего милого тихого дома. Если бы я могла всегда жить рядом с тобой и целыми днями читать вместе с тобой Библию, если бы твои и мои губы могли в одно и то же время утолять одну и ту же жажду из одного и того же источника благодати, то надеюсь и верю, я смогла бы однажды стать лучше, гораздо лучше, чем позволяют нынче мои дурные блуждающие мысли, мое испорченное сердце, безразличное к духу и тяготеющее к плоти. Я часто думаю о прекрасной жизни, которую мы могли бы вести вместе, укрепляя друг в друге силы к самопожертвованию, этому священному и славному призванию, которому следовали первые святые. Мои глаза наполняются слезами, когда я мысленно сопоставляю их благословенное житие, осененное надеждой на жизнь вечную, с тем грустным существованием, какое веду я, не уверенная в том, что когда-либо чувствовала истинное раскаяние, нестойкая в мыслях и поступках, жаждущая святости, которой никогда, никогда не достигну. Мое сердце начинает биться, когда я подумаю, что верны страшные кальвинистские заповеди107. Коротко говоря, я пребываю во тьме, в самой настоящей духовной смерти. Если совершенство веры нужно для спасения, то я никогда не буду спасена. Мое сердце – прибежище греховных мыслей, и когда я решаюсь на поступок, то редко обращаю свой взор к Искупителю за наставлением. Я не умею молиться. Я не могу посвятить всю свою жизнь великой цели совершения добрых дел. Я все время ищу удовольствий и потакаю своим желаниям. Я забыла Господа, и не забудет ли Господь меня? Но в то же время я чувствую величие Иеговы. Я осознаю совершенство Его слова. Я восхищаюсь чистотой христианской веры. У меня все прекрасно с отвлеченными понятиями, но практические дела мои просто ужасны.

Наступили рождественские каникулы, Шарлотта и Энн вернулись в пасторат, в счастливый домашний круг, где их души всегда расцветали, в то время как среди чужих они чувствовали себя неуютно и чахли. На всем свете было лишь несколько человек, не являвшихся членами их семьи, однако не смущавших их. Эмили и Энн были связаны друг с другом, как близнецы. Первая из них отличалась сдержанностью, вторая – робостью, и эти качества заставляли их избегать дружеских связей и какого бы то ни было сближения со всеми, кроме сестер. Эмили была невосприимчива к внешним влияниям: ее никогда не волновало общественное мнение, и только ее собственные решения были законом, которому она подчиняла дела и поступки; в эту область она никому не позволяла вмешиваться. Она изливала свою любовь на Энн точно так же, как Шарлотта изливала свою на саму Эмили. Привязанность всех трех друг к другу была сильнее, чем жизнь или смерть. Когда Э. приезжала к ним в гости, Шарлотта была вне себя от радости, Эмили легко сходилась с подругой сестры, а Энн искренне радовалась ее появлению. В этот раз Э. обещала посетить Хауорт на Рождество, однако ее визит пришлось отложить из-за маленького происшествия в пасторате, которое было подробно описано Шарлоттой в следующем письме.

29 декабря 1837 года

Я уверена, ты обвиняешь меня в недобросовестности за то, что я не прислала тебе давно обещанное письмо. Однако на то существует серьезная и весьма грустная причина: с нашей верной Тэбби произошел несчастный случай за несколько дней до моего возвращения домой. Она отправилась в деревню по какому-то делу и там, спускаясь по круто уходящей вниз улице, поскользнулась на льду и упала. Было темно, и рядом не оказалось никого, кто заметил бы случившееся. Только спустя некоторое время ее стоны привлекли внимание одного прохожего. Тэбби подняли и отнесли в аптеку. Осмотр показал, что у нее перелом ноги. К сожалению, помощи не было до шести часов следующего утра, поскольку до этого времени нельзя было доставить врача. Тэбби лежит сейчас у нас в доме в весьма опасном и неопределенном положении. Разумеется, мы все ужасно расстроены случившимся, поскольку давно считаем ее членом семьи. После этого несчастья мы остались почти без помощи. Одна девушка временами приходит к нам, чтобы выполнить самую тяжелую работу, однако постоянной служанки у нас теперь нет. И следовательно, вся работа по дому, равно как и забота о Тэбби, ложится на нас. В таких условиях я не решаюсь пригласить тебя к нам, по крайней мере до тех пор, пока для Тэбби не минует опасность; иначе это было бы слишком эгоистично с моей стороны. Тетушка хотела, чтобы я сообщила тебе это раньше, но папа и сестры просили подождать, пока все не образуется, и я откладывала письмо к тебе изо дня в день, тем более что мне ужасно не хотелось лишаться радости, о которой я так долго мечтала. Тем не менее, вспоминая твои слова о том, что на все воля Божья и ты всегда готова перед ней склониться, я тоже решила соблюдать свой долг в молчаливой покорности. Возможно, все это и к лучшему. Боюсь, если бы ты оказалась здесь сейчас, когда стоят такие ужасные погоды, тебе совсем не понравилось бы: пустоши занесены снегом, и ты просто не смогла бы выйти из дому. После всех этих разочарований я не смею даже надеяться на возрождение радостных дней. Похоже, некий рок стремится разделить нас с тобой. Я, должно быть, недостаточно хороша для тебя, и тебе не следует вступать со мной в слишком близкое общение. Я бы очень хотела, чтобы ты нас посетила, и я бы умоляла тебя об этом изо всех сил, но меня останавливает мысль: что будет, если Тэбби умрет в то время, когда ты приедешь погостить к нам? Я никогда не простила бы себя за это. О нет! Такого не должно случиться, и я просто не могу думать об этом, подобная мысль подавляет и убивает меня. Не я одна ждала тебя: все в доме так предвкушали твое появление. Папа говорит, что он в высшей степени одобряет нашу дружбу и хотел бы, чтобы она продолжалась всю жизнь.

Неподалеку от пастората жила одна соседка – сообразительная и понятливая йоркширка, державшая в Хауорте аптеку; благодаря своему большому жизненному опыту и исключительному здравому смыслу она считалась едва ли не доктором и сестрой милосердия. Она не раз помогала всем вокруг в постановке диагнозов, лечении и ухаживании за умирающими и рассказала мне историю, связанную с переломом ноги Тэбби. Мистер Бронте – человек очень щедрый и никогда не отказывает тем, кто нуждается в помощи. Тэбби прожила с семейством Бронте десять или двенадцать лет и действительно была, как написала Шарлотта, «членом семьи». Но с другой стороны, она достигла уже того возраста, когда нельзя полноценно работать: в то время ей было ближе к семидесяти, чем к шестидесяти. У Тэбби в Хауорте жила сестра, а кроме того, ей удалось скопить за годы службы сумму, вполне достаточную для скромного проживания. Разумеется, если бы она в чем-то нуждалась во время болезни, то обитатели пастората снабдили бы ее всем необходимым. Так рассуждала мисс Брэнвелл – осторожная, чтобы не сказать боязливая, тетушка, которой к тому же приходилось принимать во внимание весьма ограниченные средства семьи и неопределенное будущее племянниц. Мисс Брэнвелл заботилась о Тэбби, и эти заботы совсем лишили ее праздничного отдыха.

Как только непосредственная угроза жизни старой служанки миновала, мисс Брэнвелл высказала свои соображения мистеру Бронте. Поначалу он отказался даже слушать ее осторожные советы: это противоречило его открытой натуре. Однако мисс Брэнвелл была настойчива, она приводила экономические мотивы, упирала на его любовь к дочерям, и в конце концов он сдался. Тэбби было решено переместить в дом ее сестры, где за ней продолжат ухаживать, а в случае необходимости мистер Бронте будет сам оказывать ей помощь. Об этом решении сообщили сестрам. И вот зимним утром в стенах хауортского пастората возникли признаки тихого, но упорного восстания. Сестры выразили единодушный протест. Тэбби заботилась о них в детстве, и теперь они, а не кто-то другой, должны были позаботиться о ней в ее болезни и старости. Во время чая девушки были грустны и молчаливы, и ни одна из них не притронулась к еде. То же повторилось за завтраком. Сестры не тратили лишних слов, но каждое слово было на вес золота. Они отказывались есть до тех пор, пока решение не отменили и Тэбби не разрешили вернуться и остаться в доме на их полном попечении. Таково было понятие о долге, что превыше всех удовольствий, лежавшее в основе характера Шарлотты. Данный случай показывает это наиболее наглядно, поскольку мы только что видели, с каким нетерпением ждала она приезда подруги, – однако эта радость была достижима только за счет пренебрежения долгом, и на такое Шарлотта пойти не могла, чем бы ей ни пришлось пожертвовать.

Была у нее и другая забота в эти рождественские дни. Я уже упоминала, что Дьюсбери-Мур находился в сырой низине, но Шарлотта едва ли осознавала, насколько жизнь там вредит ее здоровью. Незадолго до праздников Энн почувствовала себя плохо, и Шарлотта следила за состоянием младшей сестры со все возрастающим беспокойством – так смотрит обитательница леса, когда изменения в окружающей природе начинают угрожать ее потомству. Энн покашливала, у нее возникли боли в боку, и ей становилось трудно дышать. Мисс Вулер полагала, что это обычная простуда, однако Шарлотта предчувствовала начало туберкулеза легких, и сердце ее усиленно билось, как только она вспоминала Марию и Элизабет, которые некогда жили в этих краях, но уже никогда больше не появятся здесь.

Охваченная страхом за маленькую сестру, Шарлотта осыпала укорами мисс Вулер за то, что та якобы безразлична к состоянию здоровья Энн. Мисс Вулер приняла эти упреки близко к сердцу и написала о них мистеру Бронте. Тот немедленно послал повозку за своими дочерьми, и на следующий день они покинули Дьюсбери-Мур. Шарлотта решила, что Энн никогда не вернется в эту школу в качестве ученицы, а она сама – в качестве гувернантки. Но перед самым отъездом мисс Вулер использовала последнюю возможность объяснения, и об их встрече можно сказать словами поэта: «Мы расстаемся лишь затем, чтобы сильней любить»108. Так закончилась ссора – единственная в жизни Шарлотты размолвка с мисс Вулер.

И все же она была потрясена осознанием хрупкости положения Энн. Всю зиму она не оставляла сестру своим вниманием, в котором чувствовался страх, а временами ее охватывала настоящая паника.

Мисс Вулер просила Шарлотту вернуться после праздников, и она согласилась. Тем временем Эмили поступила по-своему, совершенно независимо от поступка Шарлотты: ушла из школы в Галифаксе, где провела полгода в непрерывных тяжких трудах. Это время пагубно отразилось на ее здоровье, которое могли восстановить только бодрящий дух ее любимых пустошей и вольная жизнь в родном доме. Болезнь Тэбби подточила благополучие семейства Бронте. Очень сомнительно, что Брэнвелл в это время сам добывал себе пропитание. По какой-то непонятной причине он раздумал поступать в Королевскую академию, и его дальнейшие планы на жизнь были крайне неопределенны. Поэтому Шарлотте ничего не оставалось, как покорно взвалить на себя бремя преподавания и вернуться к прежней однообразной жизни.

О, благородное сердце, готовое на тяжкий труд до самой смерти! Она вернулась к работе без единого слова жалобы, надеясь, что слабость, которая все больше охватывала ее, как-нибудь пройдет сама собой. Однако ей становилось совсем нехорошо: она вздрагивала от любого неожиданного звука и в испуге не могла сдержать крика. Раньше Шарлотта превосходно владела собой, и ее нынешнее состояние показывало, что физическое недомогание достигло опасной черты. Врач, к которому ее в конце концов уговорила обратиться мисс Вулер, убеждал Шарлотту возвратиться домой. По его словам, здесь она вела слишком малоподвижный образ жизни и свежий летний воздух, ветры, обдувающие дом в Хауорте, а также милое общество тех, кого она любит, свобода, отсутствие ограничений в родной семье – это то, в чем она нуждалась, чтобы снова обрести вкус к жизни. Что ж, если свыше так суждено и ей необходим отдых, Шарлотта подчинилась и вернулась в Хауорт. После целого лета спокойствия отец посоветовал ей побольше общаться с подругами, чья дружба могла подбодрить и развеселить ее, – Мэри и Мартой Т. Финал приводимого ниже письма позволяет нам бросить взгляд на веселую компанию молодежи. Эта картина, как все картины невозвратимых поступков, в отличие от мыслей или чувств, описанных в письмах, вызывает сейчас грусть в той же мере, в какой прежде казалась веселой.

Хауорт, 9 июня 1838 года

В эту среду я получила целую пачку твоих посланий: их принесли мне Мэри и Марта, которые приехали в Хауорт погостить на несколько дней. Сегодня они нас покидают. Ты удивишься, увидев, откуда отправлено это письмо. Я должна была бы находиться в Дьюсбери-Муре, как ты знаешь, однако провела там столько времени, сколько смогла, и в конце концов, не выдержав, уехала. Мое здоровье, как и настроение, пришло в плачевное состояние, и врач, с которым я советовалась, предписал мне, если я только дорожу жизнью, отправляться домой. Так я и сделала, и эта перемена сразу же воодушевила и успокоила меня. И теперь я, честное слово, уже почти такая же, как раньше.

Ты, с твоим рассудительным и спокойным характером, едва ли можешь почувствовать, насколько пала духом та несчастная, которая теперь пишет тебе, и что значит увидеть наконец, как забрезжила заря спокойствия после многих недель душевных и телесных мучений. Мэри тоже чувствует себя совсем нехорошо. Она дышит отрывисто, чувствует боли в груди, щеки ее часто краснеют, как от лихорадки. Не могу тебе выразить, как мучительно для меня на это смотреть: симптомы живо напоминают мне о двух моих сестрах, которых не сумели спасти доктора. Марта же чувствует себя сейчас очень хорошо. Она постоянно была в прекрасном настроении во все время пребывания у нас в гостях и потому произвела на нас самое приятное впечатление.

Они сейчас так шумят в комнате наверху, что я не могу больше писать. Мэри играет на пианино, Марта болтает – так быстро, как только может двигаться ее язычок, а Брэнвелл стоит напротив и хохочет от ее жизнерадостности.

Шарлотта значительно окрепла в этот спокойный и счастливый период времени. Она иногда посещала двух своих лучших подруг, и они по временам приезжали в Хауорт. В гостях у одной из них Шарлотта, по-видимому, и встретила человека, о котором говорится в приводимом ниже письме. Этот джентльмен имеет определенное сходство с персонажем по имени Сент-Джон в последнем томе «Джейн Эйр» – тот, подобно своему прототипу, был посвящен в духовный сан109.

12 марта 1839 года

…Я почувствовала искреннюю симпатию к нему, поскольку он показался мне любезным и благожелательным человеком. Однако у меня не возникло той привязанности, от которой захотелось бы умереть ради него. Если я когда-либо выйду замуж, то мной будет двигать чувство восхищения мужем. Ставлю десять к одному, что у меня никогда больше не появится шанса, но n’importe110. Более того, я понимала, что он знает обо мне совсем мало и едва ли понимает, к кому именно пишет. О Боже! Он бы напугался, если бы узнал, какой у меня на самом деле характер: решил бы, что я дикарка и романтическая энтузиастка. Я не смогла бы сидеть весь день с мрачным выражением лица рядом с мужем. Я бы смеялась, шутила над ним и говорила бы первое, что придет в голову. И если бы он только был умный человек и любил меня, то весь мир ничего не значил бы для меня по сравнению с малейшим его желанием.

Итак, первое в жизни Шарлотты предложение выйти замуж было спокойно ею отклонено, а замужество отложено на будущее. Оно не входило в ближайшие ее планы, в отличие от благотворного, тяжелого и кропотливого труда. Однако при этом не был до конца решен вопрос, к чему именно лучше приложить силы. В литературе Шарлотта разочаровалась. Рисуя, она старалась очень тщательно выводить детали, чтобы выразить идею, а этого ей не позволяло зрение. В результате оставалось преподавание: большинству женщин во все времена оно давало единственную возможность независимого заработка. Однако ни Шарлотта, ни ее сестры не были предназначены самой природой для заботы о детях. Детское сознание было для них китайской грамотой, поскольку они никогда не имели дела с теми, кто много моложе их самих. Мне кажется, у сестер отсутствовала счастливая способность делиться сведениями, которую следует отличать от дара их приобретения. Им не хватало некоего инстинктивного знания тех трудностей понимания, с какими сталкивается ребенок, но пока не может выразить словами. Поэтому обучение совсем маленьких детей для трех сестер Бронте было отнюдь не «приятным трудом». С девочками постарше, которые уже входили в подростковый возраст, у них получалось лучше, особенно если те сами желали учиться. Однако образование, полученное дочерями сельского священника, не позволяло им быть хорошими наставницами для успешных учениц. Сестры Бронте слабо знали французский и не были виртуозами в музыке (я сомневаюсь в том, что Шарлотта вообще умела играть). Но в описываемое время они поправили свое здоровье и были готовы – во всяком случае, это касается Шарлоты и Энн – снова тянуть лямку. Одной из сестер следовало остаться дома с мистером Бронте и мисс Брэнвелл: хоть кто-то молодой и энергичный должен был помочь отцу, тетушке и верной Тэбби, чья жизнь уже клонилась к закату. Согласно общему мнению Эмили, больше других страдавшая и падавшая духом вдали от дома, осталась в Хауорте. Энн впервые поступила на работу.

15 апреля 1839 года

Я не смогла написать тебе на прошлой неделе, как ты просила, поскольку мы были очень заняты приготовлениями к отъезду Энн111. Бедное дитя! Она покинула нас в понедельник совершенно одна. Это было ее желание – отправиться в одиночестве: ей казалось, что будет лучше, если придется полагаться только на собственные силы, что тогда она будет действовать смелее. С тех пор от нее пришло письмо: Энн пишет, что очень довольна и миссис *** чрезвычайно добра к ней. Энн опекает только двух старших детей, а другие пока что остаются в детской, и с ними она не имеет дела. <…> Надеюсь, она справится. Ты бы удивилась, прочитав ее письмо: как разумно и тонко оно написано. Боюсь только, как бы ей не навредил дефект речи, – надеюсь, миссис *** поймет со временем, что у Энн естественное затруднение речи. Что же до меня самой, то я все еще «ищу место» горничной. Кстати говоря, я недавно обнаружила у себя талант к уборке, чистке каминов, вытиранию пыли, застиланию кроватей и т. п. Так что, не найдя ничего получше, могу заняться и этим, если кто-либо предложит мне хорошее жалованье за несложную работу. Кухаркой я не буду – ненавижу готовить. Не буду я также нянькой у маленьких детей или камеристкой у леди. Еще меньше мне хочется стать компаньонкой, шить манто, делать соломенные шляпки или работать на фабрике. Нет, я могла бы быть именно горничной, убирающей в доме. <…> Что касается визита к Дж., то я пока не получала приглашения. Однако если меня пригласят, то отказ, по-видимому, был бы актом самоотречения, и тем не менее я почти решила отказаться, хотя общество Т. и приносит мне огромное удовольствие. До свидания, моя дорогая Э.


P. S. Мне вдруг пришло в голову, что слово «дорогая» – какая-то чепуха. Какой смысл в торжественных заявлениях о любви? Мы знаем друг друга давно и столько же времени симпатизируем друг другу – этого довольно.

Через несколько недель после написания этого письма Шарлотта, как и ее сестра, получила место гувернантки112. Я специально стараюсь воздерживаться от упоминания имен ныне здравствующих людей, по отношению к которым могу высказать неприятные истины, цитируя письма мисс Бронте или в собственных словах. Однако я считаю необходимым дать честный и полный отчет о трудностях, пережитых Шарлоттой Бронте в разные периоды жизни, чтобы читателю стало ясно, в чем заключалась та сила, которой приходилось сопротивляться моей героине. Однажды мы говорили с Шарлоттой об «Агнес Грей» – романе, в котором ее сестра Энн близко к реальности описала собственный опыт службы в качестве гувернантки. В разговоре мы коснулись тяжелой сцены, когда героиня вынуждена убить птенцов, чтобы их не мучил ее воспитанник. Шарлотта заметила, что никто, кроме тех, кому довелось послужить гувернанткой, не способен в полной мере оценить темную сторону «респектабельных» людей. Они не преступники по натуре, но ежедневно дают выход своему эгоизму и дурному настроению, и обращение этих господ с зависимыми от них людьми иногда неотличимо от тирании. В таких случаях нам остается только надеяться, что их заблуждения происходят не от врожденной склонности к жестокости, а от грубости чувств и отсутствия расположения к нам. Из нескольких случаев подобного рода, о которых рассказала Шарлотта, я запомнила один, происшедший с ней самой. Ей было доверено заботиться о маленьком мальчике, трех-четырех лет от роду, в то время как его родители отлучились из дому на день. Уезжая, они особенно просили не подпускать ребенка к конюшенному двору. Однако его старший брат, мальчишка восьми или девяти лет, не бывший подопечным мисс Бронте, подговорил младшего сбегать в запретное место. Шарлотта последовала за ними и попыталась убедить своего воспитанника вернуться. Но тот, подстрекаемый братом, принялся швырять в нее камни. Один из камней сильно ударил Шарлотту в висок, так что мальчишки, испугавшись, подчинились ей. На следующий день в присутствии всей семьи мать мальчиков поинтересовалась, откуда у мисс Бронте синяк на лице. Шарлотта ответила: «Несчастный случай, мэм», и та не стала расспрашивать дальше. После этого дети (оба брата и их сестры) прониклись к гувернантке большим уважением за то, что она их не выдала. Начиная с этого времени мисс Бронте приобрела над подопечными некоторую власть – в большей или меньшей степени, в зависимости от их характеров. А по мере того как она стала чувствовать привязанность детей, возрос и ее собственный интерес к ним. Как-то во время детского обеда маленький хулиган, который так проявил себя на конюшенном дворе, воскликнул, повинуясь внезапному порыву и указывая на нее: «Я люблю вас, мисс Бронте!» В ответ его мать заметила в присутствии всех детей: «Как? Любишь гувернантку? Да что ты говоришь?»

Насколько мне известно, в том году Шарлотта получила место гувернантки в семье богатого йоркширского фабриканта. Письма, отрывки из которых я привожу ниже, показывают, насколько мучительными оказались для мисс Бронте ограничения, связанные с ее жизнью в этом семействе. Первый фрагмент взят из письма к Эмили, оно начинается нежными выражениями чувств: Шарлотта не может от них удержаться, хотя и считает их «чепухой». «Моя дорогая и любимая!» или «Моя милая и любимая!» – так она обращается к сестре.

8 июня 1839 года

Я старалась изо всех сил привыкнуть к своей новой работе. Сама местность, дом и его окружение, как я уже писала, божественные. Но, увы, среди всей этой красоты – чудесных деревьев, песчаных дорожек, зеленых лужаек, солнца и голубого неба – я не могу найти и секунды, для того чтобы свободно насладиться ими. Дети все время со мной. Что касается руководства ими, то я быстро поняла: об этом не может быть и речи, они делают что хотят. Жалобы ведут только к злобным взглядам их матери в мою сторону и изобретению несправедливых извинений детских поступков. Попробовав один раз, я зареклась делать это в дальнейшем. В последнем письме я писала, что миссис *** не имеет обо мне почти никакого представления. Как я понимаю теперь, она и не намерена что-либо узнавать. Я ее совсем не занимаю, и единственный ее интерес – нагрузить меня как можно большим количеством работы, чтобы я не попадалась ей на глаза. С этой целью она дает мне огромное количество заданий по рукоделию: окаймлять швом ярды и ярды батиста, шить чепчики из муслина и, главное, делать одежду куклам. Мне кажется, я ей совсем не нравлюсь, потому что не могу избавиться от робости в этом совершенно новом для меня месте, в окружении чужих и постоянно меняющихся лиц. <…> Прежде я считала, что мне нравится быть окруженной большим обществом, но это скоро сделалось невыносимым; постоянно смотреть на них и слушать их – тяжелая и скучная работа. Теперь я ясно вижу, что гувернантка в частном доме не имеет собственной жизни, ее считают не самостоятельным человеческим существом, а только придатком к тем скучным обязанностям, которые она должна исполнять. <…> Один из самых приятных дней, которые я провела здесь, точнее, единственный приятный день был тот, когда мистер *** отправился погулять с детьми, а мне велели следовать несколько позади. Он шагал по собственным полям в сопровождении своей величественной ньюфаундлендской собаки как некий образец того, как должен выглядеть расположенный к окружающим богатый джентльмен-консерватор. С попадавшимися навстречу людьми он говорил свободно и без аффектации, а детям позволял баловаться и даже дразнить себя, но не разрешал им обижать никого другого.

Другое письмо к Э. было написано карандашом.

Июль 1839 года

Чтобы добыть чернил, надо сходить в гостиную, а я не хочу этого делать. <…> Мне давно следовало тебе написать, чтобы рассказать во всех подробностях об атмосфере того дома, где я оказалась; однако я ждала сначала письма от тебя, удивляясь и огорчаясь, отчего ты не пишешь: ты ведь помнишь, что на этот раз твоя очередь. Мне не следует беспокоить тебя своими горестями, о которых, боюсь, ты уже наслышана, причем наверняка с преувеличениями. Если бы ты была неподалеку от меня, то у меня возникло бы искушение рассказать тебе все, поддавшись эгоистическому порыву, и вылить всю длинную историю испытаний и страданий, выпавших на долю той, кто впервые сделалась гувернанткой в частном доме. Но ты далеко, и я попрошу тебя только представить несчастья замкнутой барышни, вроде меня, оказавшейся среди большого семейства – гордого, как павлины, и богатого, как иудеи, – в то время, когда они особенно веселы, когда дом полон гостей, мне незнакомых. В этой обстановке мне нужно заботиться о куче балованных, испорченных, непослушных детей: предполагается, что я должна их постоянно развлекать и в то же время учить. Вскоре я поняла, что предъявляемое ко мне требование – всегда быть жизнерадостной – совершенно выматывает меня, и по временам я стала чувствовать себя подавленно, что, по-видимому, отразилось и на моем поведении. К моему изумлению, я получила выговор за это от миссис ***, причем с такой резкостью и в таких невероятных выражениях, что мне пришлось горько плакать. Однако я не могла ничего с собой поделать: жизнерадостность в первое время меня совсем покинула. Мне казалось, я стараюсь, как могу, угодить ей, напрягаю для этого все силы, а в ответ получаю такое обращение только за то, что я робка и иногда предаюсь грусти. В первый момент я хотела все бросить и вернуться домой. Но, немного поразмыслив, я решила собрать все силы, какие у меня есть, и выстоять. Я сказала себе: «Ты никогда еще не покидала какое-либо место, не обретя там близкого человека; несчастья – хорошая школа; бедный рожден для труда, а зависимый должен терпеть». Я решилась быть терпеливой, обуздать свои чувства и принимать жизнь такой, какая она есть. Это испытание, рассуждала я, не продлится слишком долго и наверняка пойдет мне на пользу. Мне вспомнилась басня про иву и дуб: я тихо склонилась, и теперь буря наверняка не сломает меня. Миссис *** все считают очень приятной дамой, и я не сомневаюсь, что она такой и является – в своем обществе. Здоровье у нее цветущее, жизнерадостность ее переполняет, и поэтому она всегда весела в компании. Но, Боже, разве эти качества могут компенсировать отсутствие тонких чувств, нежных и деликатных ощущений? Сейчас она уже ведет себя со мной более учтиво, чем в первое время, и дети тоже стали более управляемыми, но она понятия не имеет о моей личности и совершенно не желает ничего о ней знать. Мне не довелось поговорить с ней и пяти минут подряд, если не считать случаев, когда она меня бранила. Мне не нужна жалость ни от кого, кроме тебя; если бы нам довелось поговорить, я рассказала бы тебе куда больше.

Письмо к Эмили, написанное примерно в то же время:

Моя милая и любимая!

Мне трудно даже выразить, как обрадовало меня твое письмо. Это истинное, настоящее наслаждение – получить весточку из родного дома. Я приберегаю это письмо ко времени отхода ко сну, когда наконец наступает момент тишины и покоя, чтобы насладиться им как следует. Пиши, пожалуйста, так часто, как только сможешь. Как мне хотелось бы оказаться дома. Работать на фабрике и чувствовать себя умственно свободной. О, если бы снять с себя это бремя. Однако будет и на нашей улице праздник. Coraggio113.

Служба Шарлотты в этом совсем не подходившем ей по духу семействе закончилась в июле того же года. Постоянное душевное и телесное напряжение снова сказалось на ее здоровье. Хозяйке дома внешние признаки болезни гувернантки – сердцебиение и одышка – казались притворством, нарочитым изображением некоего воображаемого недомогания, которое легко вылечить хорошим нагоняем. Однако Шарлотта была воспитана в спартанском духе, не привыкла предаваться слезливой жалости к себе и потому была способна терпеть боль и отказываться от надежд, ничем внешне себя не выдавая.

Через неделю после возвращения домой она получила предложение от подруги отправиться вместе в небольшую развлекательную поездку. Шарлотта поначалу ухватилась за эту идею со всем энтузиазмом, однако вскоре ее надежды увяли, а когда наконец, после многочисленных задержек, это намерение было осуществлено, она уже ничего не ждала. В короткой жизни Шарлотты было много похожих случаев, когда ее манили радужные мечты, но суровая реальность не давала им воплотиться.

26 июля 1839 года

Твое предложение чуть не заставило меня плениться умом – если ты не знаешь такого дамского выражения, я объясню тебе его при встрече. Для меня поездка с тобой куда угодно, будь это Клеаторп или даже Канада, да еще без сопровождающих, оказалась бы величайшим удовольствием. И я с радостью поехала бы. Однако не могу отлучиться дольше чем на неделю и боюсь, это тебя не устроит; значит ли это, что надо отбросить саму идею поездки? Мне бы не хотелось. У меня никогда раньше не было такой возможности для отдыха. И я хочу повидаться и поговорить с тобой, побыть рядом с тобой. Когда ты думаешь отправиться? Можем ли мы встретиться в Лидсе? Ехать на двуколке из Хауорта до Б. было бы для меня слишком дорого, я осталась бы совсем без денег. Да, у богатых всегда есть такие возможности для удовольствий, которых мы совершенно лишены! Но я не ропщу.

Напиши, когда ты едешь, и я отвечу определенно, смогу ли я тебя сопровождать. Я должна это сделать, я полна решимости, буду добиваться своего и сломлю любое сопротивление.


P. S. Уже закончив это письмо, я вспомнила, что тетя и папа собрались в Ливерпуль на две недели и хотят взять нас с собой. Однако это значит, что надо расстаться с планами относительно Клеаторпа. Я неохотно покоряюсь.

Полагаю, в это время мистер Бронте нашел необходимым – либо из-за того, что его здоровье оставляло желать лучшего, либо из-за роста числа прихожан – пригласить в качестве помощника второго священника114. Так, по крайней мере, говорится в письме, написанном тем летом: там упоминается младший священник – первый из тех, кто, появляясь в хауортском пасторате, производил на его обитательниц то или иное впечатление, о чем Шарлотта потом поведает миру. К новому хауортскому священнику стали приезжать в гости его друзья и соседи, обычно тоже служители церкви, и их нашествия, как правило во время чая, нарушали привычную тишину жизни в пасторате – иногда к лучшему, а иногда и нет. Небольшое происшествие, описанное в конце нижеследующего письма, покажется необычным для большинства женщин и свидетельствует, что, несмотря на неяркую внешность, Шарлотта, когда чувствовала себя свободной и счастливой в родном доме, была чрезвычайно обаятельна.

4 августа 1839 года

О поездке в Ливерпуль все еще только мечтают – это что-то вроде воздушного замка. Между нами, я сомневаюсь, что это к чему-либо приведет. Тетушка, как многие пожилые люди, любит поговорить на эту тему, но, когда доходит до дела, сразу устраняется. Если так пойдет дальше, то, мне кажется, лучше будет вернуться к нашему с тобой изначальному плану – отправиться куда-нибудь вдвоем, без сопровождения. Я могу уехать, чтобы побыть с тобой, на неделю, самое большее – на две, но никак не дольше. Куда бы тебе хотелось поехать? Бёрлингтон, как я слышала от М., был бы подходящим местом, не хуже других. Когда ты отправляешься? Пожалуйста, устраивай все по своему усмотрению, как тебе удобнее, я не стану возражать. Сама мысль увидеть море, побыть рядом с ним, наблюдать, как оно меняется во время рассвета, заката, при лунном свете и в полдень, в тихую погоду и, возможно, во время шторма, – все это переполняет мою душу. Мне все там должно понравиться. И как замечательно не быть вместе с теми людьми, с которыми я не имею ничего общего, скучными и назойливыми, а быть с тобой, кого я знаю и люблю и кто знает меня. Со мной приключился довольно странный случай, о котором я хотела бы тебе рассказать; приготовься, это будет смешно. Позавчера мистер ***, приходской священник, приехал к нам на целый день и привез с собой своего помощника115. Этот последний джентльмен по имени мистер Б. – молодой ирландец, недавно окончивший Дублинский университет. Мы все видели его впервые, однако он, как истинный сын своей родины, вскоре почувствовал себя как дома. Его характер быстро сказался в манере разговора – остроумной, живой, горячей, не лишенной ума, однако с явным недостатком того благородства и благоразумия, которое свойственно англичанам. У себя дома я, как ты знаешь, довольно разговорчива и совсем не робею: никогда не взвешиваю свои слова и не страдаю от этой несчастной mauvaise honte116, мучающей и сдерживающей меня в любом другом месте. Итак, я вступила в разговор с этим ирландцем и смеялась его шуткам. Хотя я сразу отметила его недостатки, но охотно прощала их, поскольку он показался мне забавным и необычным. В конце вечера я несколько разочаровалась в нем: он принялся сдабривать разговор отборной ирландской лестью, которая мне не совсем приятна. Затем джентльмены ушли, и никто о них больше не вспоминал. И вот несколько дней назад я получила подписанное незнакомой рукой письмо, место отправления которого привело меня в тупик. Было сразу ясно, что оно пришло не от тебя и не от Мэри – моих единственных корреспонденток. Я открыла и прочла его. Это оказалось признание в любви и предложение руки и сердца, выраженное пылким языком юного ученого ирландца! Думаю, ты смеешься от всего сердца. Это ведь так непохоже на мои обычные приключения, правда? Это скорее напоминает то, что случается с Мартой. Я же несомненно обречена остаться старой девой. Ну ничего. Я заставила себя смириться с этой судьбой, еще когда мне было двенадцать лет.

Я, конечно, слыхала о любви с первого взгляда, но ведь это превосходит все пределы! Можешь сама догадаться, каков был мой ответ. Уверена, ты не захочешь меня обидеть неверным предположением.

14 августа того же года Шарлотта пишет все еще из Хауорта.

Я зря упаковала свой сундучок и приготовила все к нашему предполагаемому путешествию. Однако так получилось, что я не смогу отправиться ни на этой неделе, ни на следующей. Единственная двуколка, которую можно нанять в Хауорте, уехала в Хэррогейт и, по всей вероятности, останется там это время – так говорят у нас. Папа решительно против того, чтобы я ехала дилижансом, а потом шла пешком до Б., хотя мне кажется, я с этим справилась бы. Тетушка ругает погоду, а также дороги и все четыре ветра. В общем, я прикована к месту, и, что еще хуже, ты находишься в том же положении. Снова перечитав – уже в третий раз – твое последнее письмо (написанное, кстати, такими иероглифами, что при первом чтении я едва смогла понять пару слов), я обнаружила слова о том, что если я отложу наше путешествие до четверга, то будет уже слишком поздно. Я сожалею, доставляя тебе такие неудобства, но теперь, как я понимаю, нет нужды договариваться о пятнице или субботе, поскольку вероятность моей поездки совсем мала. Старшие в нашей семье и не хотели, чтобы я ехала, а теперь, когда трудности возникают на каждом шагу, их противодействие становится более открытым. Папа мог бы, наверное, потворствовать мне, но сама его доброта заставляет меня сомневаться, следует ли мне воспользоваться ею. Таким образом, даже если мне удастся победить недовольство тетушки, придется смириться перед папиным потворством. Он ничего не говорит, но я знаю: он предпочел бы, чтобы я оставалась дома. Тетушка прямо сказала бы об этом, но я заставляю ее сдерживать уже вполне созревшее недовольство до тех пор, пока все не будет окончательно решено между мной и тобой. Не полагайся на меня больше: не бери меня в расчет. Наверное, мне следовало с самого начала проявить благоразумие и отказаться от надежд на это удовольствие. Ты наверняка сердита на меня за такое разочарование. Но я не хотела, так получилось. Последнее, о чем я собираюсь попросить тебя: если ты не поедешь на море прямо сейчас, то, может быть, ты заедешь к нам в Хауорт? Тебя приглашаю не только я, ко мне присоединяются папа и тетя.

Однако потребовалось еще немного терпения, и спустя совсем небольшое время Шарлотта наконец совершила эту приятную поездку, о которой так мечтала. В конце сентября они с подругой отправились в Истон на две недели. Именно там она впервые увидела море.

24 октября

Не забыла ли ты, как выглядит море в это время года, Э.? Не затуманилось ли оно в твоей памяти? Или ты до сих пор видишь его, темное, синее и зеленое, с белой пеной, и слышишь, как оно ревет при сильном ветре или просто шумит в тихую погоду? <…> Я в полном порядке и сильно потолстела. Часто вспоминаю Истон, а также достойного мистера Х. и его добросердечную супругу и наши приятные прогулки до х-го леса и до Бойнтона, наши веселые вечера, шумные игры с маленьким Ханчеоном и т. д. и т. п. Сколько мы будем с тобой жить, столько будем вспоминать это милое время. Скажи, упомянула ли ты в письме к мистеру Х. про мои очки? Без них я испытываю крайние неудобства: тяжело читать, писать и рисовать. Я надеюсь, мадам не откажется прислать их сюда. <…> Прости за краткость письма, я сегодня целый день рисовала, и мои глаза так устали, что даже писать трудно.

Однако вскоре воспоминания о приятном путешествии несколько потускнели. В это время произошел случай, грубо напомнивший о реальной жизни с ее заботами.

21 декабря 1839 года

В последнее время мы были очень заняты, и так обстоит дело до сего дня, поскольку весь этот период времени у нас не было служанки, только девочка на посылках. Бедная Тэбби начала так хромать, что в конечном итоге была вынуждена нас покинуть. Теперь она живет со своей сестрой в собственном маленьком домике, купленном на ее сбережения год или два назад. Тэбби там очень удобно, и она ни в чем не нуждается. Поскольку этот дом находится недалеко от нас, мы часто ее посещаем. Тем временем мы с Эмили, как ты понимаешь, взяли на себя обязанности по дому: я отвечаю за глажку и чистоту комнат, Эмили занимается готовкой и заботится обо всех кухонных делах. Мы все-таки очень странные, поскольку предпочитаем такое положение вещей появлению нового лица среди нас. Кроме того, мы все еще не потеряли надежды на возвращение Тэбби и не хотели бы, чтобы за время отсутствия ее вытеснила другая служанка. Я навлекла на себя гнев тетушки тем, что сожгла одежду при своем первом опыте глажки, но теперь уже научилась. Как все-таки странно устроен человек: я чувствую себя гораздо счастливее, когда чищу плиту, стелю постели и подметаю в доме, чем если бы вела жизнь истинной леди где-нибудь в другом месте. Придется мне, наверное, отказаться от подписки на евреев117, поскольку нет денег ее поддерживать. Мне следовало рассказать тебе об этом раньше, но я совсем забыла, что я подписчица. Я намерена снова получить место, как только найду его, хотя я ненавижу и чувствую отвращение к самой мысли о работе гувернантки. Но это нужно сделать, и следовательно, я бы очень хотела услышать о семействе, которое нуждается в услугах гувернантки.

Глава 9

Начало 1840 года застало всех Бронте, кроме Энн, дома, в Хауорте. Не знаю, по какой причине был отвергнут план отправить Брэнвелла учиться в Королевскую академию. Скорее всего, обнаружилось, что затраты на его учебу окажутся выше, чем это позволял скромный доход отца, даже если учесть помощь, которую принесла работа Шарлотты у мисс Вулер, позволившая оплатить обучение и пребывание Энн в школе. Я слышала, что Брэнвелл был ужасно расстроен, когда план провалился. Он обладал действительно блестящими способностями и, прекрасно зная об этом, страстно желал прославиться в рисовании или живописи. Однако в то же время юноша начал все больше проявлять склонность к разнообразным удовольствиям и распущенности, что не могло не стать серьезным препятствием на пути к славе. Эти недостатки усиливали в нем жажду столичной жизни: он полагал, что только Лондон даст толчок развитию его мощного интеллекта и что только в крупных городах его таланты раскроются в полной мере. Поэтому он всей душой стремился в Лондон и по многу часов проводил над картой города, сосредоточенно ее изучая. О последнем можно судить из следующей истории, услышанной мной от местных жителей. Некий коммивояжер лондонской торговой фирмы приехал в Хауорт на один день. По несчастному обычаю, возникшему в деревне, «умницу Патрика» (так всегда называли его деревенские, в то время как в своей семье он был Брэнвеллом) позвали в трактир, чтобы занять приезжего умными разговорами и шутками. Заговорили о Лондоне, о тамошней жизни и увеселительных заведениях, и Брэнвелл подсказал лондонцу, как можно было бы кратчайшим образом до них добраться: пути пролегали по малоизвестным закоулкам. И только к концу разговора путешественник узнал из признания самого Брэнвелла, что его собеседник никогда в глаза не видел Лондона.

Судьба молодого человека в это время находилась в его собственных руках. Его отличали как необыкновенные таланты, так и благородные порывы. Однако он никак не мог научиться противостоять искушениям, его сдерживала только привязанность к своей семье. Когда он демонстрировал эту привязанность к родным, те укреплялись в вере, что с течением времени Брэнвелл исправится и они будут гордиться тем, как он сумел распорядиться своими блестящими талантами. Особенно любила его тетушка: у нее он был настоящим фаворитом. В жизни единственного брата, росшего в окружении сестер, всегда есть определенные сложности. От него ожидали поступков, он должен был действовать, в то время как сестрам надлежало только жить. Они чувствовали, что должны отступать, давая дорогу брату, и они преувеличивали эту свою обязанность, пропуская его вперед во всем. В результате молодой человек вырос совершенным эгоистом. В том семействе, о котором я пишу, все были почти аскетами по привычкам, но Брэнвеллу разрешалось потакать собственным прихотям. Правда, в ранней юности его способность привлекать и привязывать к себе людей была очень велика, и многие, вступая с ним в общение, оказывались так ослеплены, что были готовы удовлетворять любые его желания. Разумеется, он действовал осторожно и не открывал отцу и сестрам всех тех развлечений, которым предавался. Но со временем строй его мыслей и манера говорить становились все грубее. Сестры убеждали себя, что эта грубость – часть мужественности, и за своей любовью к брату не желали видеть, насколько Брэнвелл вел себя хуже, чем другие молодые люди. Они догадывались, что он подвержен неким заблуждениям, подлинную природу которых не понимали, но тем не менее брат оставался их любимцем, их надеждой, их гордостью – тем, кто со временем принесет великую славу имени Бронте.

Брэнвелл, как и его сестра Шарлотта, был худеньким и небольшого роста, в то время как две другие сестры казались и крупнее, и выше. Мне довелось видеть портрет Брэнвелла, изображенного в профиль: таких, как он, считают весьма красивыми. Лоб высокий, глаза правильно расположенные, и общее выражение лица – тонкое и умное. Нос тоже неплох, а вот линия рта несколько грубоватая, и губы, хотя и прекрасной формы, толстоваты и приоткрыты, что указывает на распущенность, как и оттянутый немного назад подбородок выдает слабость воли. Волосы у него были рыжеватые, и цвет лица обычный для рыжеволосых людей. В его жилах текло достаточно ирландской крови, чтобы в манере вести себя ощущалась раскованность и сердечность, с оттенком природной обходительности. В отрывках рукописи, которую я читала, есть удивительно точные и удачные выражения. Это начало некоего рассказа, и герои в нем изображены уверенной рукой художника-портретиста, чистым и простым языком, характерным для произведений Аддисона в «Спектейторе»118. Фрагмент слишком короток, и по нему трудно судить, был ли у автора талант драматурга: его персонажи не вступают в диалог. Однако элегантность и спокойствие стиля весьма неожиданны для такого склонного к бурным излишествам человека, как Брэнвелл. В его груди горело желание литературной славы – то же, что иногда вспыхивало у сестер Бронте. Его талант искал различные выходы. Брэнвелл писал стихи, посылал их Вордсворту и Колриджу (оба они отнеслись к нему благожелательно и похвалили его опыты) и часто печатал их в «Лидс меркюри». В 1849 году, находясь дома, он пробовал себя в различных видах сочинений и ожидал, что подвернется какая-нибудь работа, которой он мог бы заняться, не получив предварительно дорогостоящего образования. Нельзя сказать, что он ожидал ее нетерпеливо: он встречался со все тем же обществом (на его языке это называлось «познавать жизнь») в таверне «Черный бык», а в пасторском доме продолжал оставаться всеобщим любимцем.

Мисс Брэнвелл понятия не имела о брожении невостребованных талантов вокруг нее. Она не была конфиденткой своих племянниц, и, по всей вероятности, никто в ее возрасте не смог бы стать таковой. Однако их отец, от которого сестры Бронте отчасти унаследовали склонность к приключениям, хотя и не подавал виду, но был осведомлен о многом из того, на что не обращала внимания мисс Брэнвелл. После племянника она больше всех любила послушную, задумчивую Энн. О ней мисс Брэнвелл заботилась с младенчества. Энн была всегда терпелива и покорна, она тихо склонялась перед подавляющей силой, даже если остро чувствовала несправедливость происходящего. В этом Энн была совсем не похожа на своих старших сестер: те, столкнувшись с несправедливостью, громко выражали свое негодование. В такие минуты Эмили высказывалась так же сильно, как Шарлотта, хотя делала это не так часто. Однако, если не считать этих случаев, когда мисс Брэнвелл вела себя необдуманно, в целом она ладила с племянницами, и те, даже если их и раздражали мелкие тетушкины придирки, относились к ней с искренним уважением и немалой привязанностью. Более того, они были благодарны мисс Брэнвелл за множество полезных привычек, которые она им внушила и которые со временем стали их второй натурой: порядок, методичность, опрятность во всем, отличное знание всех видов домоводства, замечательная пунктуальность и послушание законам места и времени – все то, что, по словам Шарлотты, они сумели оценить гораздо позднее. Для сестер Бронте, с их импульсивными натурами, было чрезвычайно полезно научиться подчиняться неким непреложным законам. Жители Хауорта уверяли меня, что могли сказать в любой час и даже в любую минуту, чем заняты сейчас обитатели пастората. В определенное время девицы шили в комнате тетушки – в той самой, где они когда-то у нее учились, пока не превзошли мисс Брэнвелл своими знаниями. В другие часы они принимали пищу, очень рано. С шести до восьми мисс Брэнвелл читала вслух мистеру Бронте. Ровно в восемь семейство собиралось для вечерней молитвы в его кабинете. А к девяти священник, мисс Брэнвелл и Тэбби уже почивали, и барышни могли расхаживать туда-сюда по гостиной (как неугомонные дикие животные), обсуждая свои планы и проекты и размышляя, какой должна быть их жизнь в будущем.

В то время, о котором я пишу, их заветной мечтой было открытие школы. Им казалось, что если как следует продумать план и пристроить к дому совсем небольшое здание, то можно принять в пасторском доме некоторое количество учениц – от четырех до шести. Поскольку учительство оставалось единственной доступной им профессией, а Эмили никак не могла жить вдали от дома, да и другие тоже страдали в разлуке с ним, этот план казался наиболее удачным. Однако он предполагал определенные предварительные расходы, а тетушка на них никак не соглашалась. Между тем у сестер не было никого, кто мог бы им дать взаймы, кроме мисс Брэнвелл, у которой скопился небольшой капитал, все равно в конце концов предназначавшийся племяннику и племянницам. Но в настоящее время она не желала подвергать его риску. Перестройки, которые сестры предлагали сделать в доме, а также поиск наилучшего способа убедить тетушку в успешности их предприятия составляли главные темы их разговоров зимой 1839/40 года.

Беспокойство о будущем подавляло их души в эти месяцы вдобавок к темноте и ужасной погоде. Не радовали и внешние события, происходившие в кругу их подруг. В январе 1840 года Шарлотта узнала о смерти юной девушки, когда-то учившейся у нее, – соученицы Энн в то время, когда обе сестры жили в Роу-Хеде. Сестры Бронте были привязаны к покойной, которая, в свою очередь, платила им взаимностью. Тот день, когда пришло известие о смерти этого юного создания, был очень печальным. Шарлотта писала 12 января 1840 года:

Твое письмо, которое я получила сегодня утром, принесло мне немалую боль. Значит, Анна С. мертва. Во время нашей последней встречи она была юной, прекрасной и счастливой девушкой. А теперь «горячка жизни кончилась»119 и она спит. Я никогда не увижу ее больше. Где бы я ни искала ее в этом мире, найти не удастся – как нельзя найти цветок или древесный лист, увядший двадцать лет назад. Подобные потери дают представление о том, как чувствуют себя те, кто видит одну за другой смерти своих близких и в конце концов остается один на жизненном пути. Но слезы бесполезны, и я стараюсь не роптать.

Зимой того же года Шарлотта стала писать в свободные часы некую повесть120. Сохранились отрывки ее рукописи, однако они написаны таким мелким почерком, что их нельзя прочесть без боли в глазах. Впрочем, никто и не стремится их прочесть, поскольку сама писательница с пренебрежением отозвалась об этих набросках в предисловии к «Учителю», заметив, что в той повести она вышла за пределы хорошего вкуса, которого придерживалась ранее, и создала нечто «узорчатое и слишком пышное по композиции». Начало, как она сама признавала, было сопоставимо с сочинениями Ричардсона121, обычно печатавшимися в семи-восьми томах. Я заимствую эти подробности из копии письма – вероятно, ответа на письмо Вордсворта, которому мисс Бронте выслала начало повести где-то в середине лета 1840 года122.

Писатели обычно очень упрямы во всем, что касается их сочинений, однако я не испытываю слишком сильной привязанности к этой повести, и отказ от нее не был для меня трагедией. Нет сомнений, что, пожелай я идти дальше, мне следовало бы приложить усилия, сравнимые с теми, что прилагал Ричардсон. <…> У меня в голове столько материала, что хватит на полудюжину томов. <…> Разумеется, я оставляю свой план не без сожаления: он был по-своему привлекательным. Очень полезно и даже назидательно создать мир с помощью только собственного воображения. <…> Жаль, что мне не суждено было жить пятьдесят-шестьдесят лет назад, когда процветал, подобно благородному лавру, «Ледиз мэгэзин». Если бы мне довелось тогда родиться, то мои надежды на литературную славу получили бы должное поощрение и мне довелось бы иметь удовольствие представить господ Перси и Уэста самому лучшему обществу: все, что они говорили и делали, было бы напечатано самой убористой печатью в две колонки. <…> Помню, в детстве мне нравилось снимать с полки некоторые из этих старинных томов и читать их украдкой с неослабевающим интересом. Вы очень верно описали терпеливых Гризельд123 того времени. Такой была моя тетушка. Она и до сего дня полагает, что рассказы из «Ледиз мэгэзин» неизмеримо выше того мусора, который поставляет современная литература. Так же думаю и я, прочитав их в детстве, а в этом возрасте у человека очень сильна способность к восхищению и очень слаба критическая способность. <…> Хорошо, что, получив рукопись, Вы не решили, будто я клерк в адвокатской конторе или любящая читать романы портниха. Я не стану помогать Вам в догадках, кто я. Что касается моего почерка, а также дамских особенностей моего стиля и образов, то не спешите делать из этого поспешные выводы, – возможно, я использую переписчицу и редакторшу. Если говорить серьезно, сэр, мне следует благодарить Вас за Ваше благожелательное и откровенное письмо. Мне просто удивительно, что Вы взяли на себя труд прочесть и отозваться на повестушку анонимного автора, который не желает даже признаться, мужчина он или женщина, и что значат латинские буквы «С. Т.» – Чарльз Тиммс или Шарлотта Томкинс124.

В письме, откуда взяты эти фрагменты, весьма примечательны несколько вещей. Во-первых, упомянутые здесь инициалы, которыми, по всей видимости, мисс Бронте подписала предыдущее письмо. Как раз в это время в посланиях более близким людям она иногда подписывалась «Charles Thunder»125, превращая в псевдоним собственное имя и прибавляя перевод значения своей фамилии с греческого. Во-вторых, в этом письме чувствуется изощренность, весьма отличающаяся от простоватого, очень женского, хотя и исполненного достоинства письма к Саути, написанного почти при таких же обстоятельствах три года назад. Как мне кажется, причина различия двойственна. Саути в своем ответе на ее первое письмо обращался к высшим проявлениям ее натуры, призывая ее подумать, является или нет литература лучшим выбором, который может сделать женщина. А тот человек, которому она отвечала на этот раз, по всей видимости, ограничился чисто литературной критикой. Кроме того, здесь проявилось свойственное Шарлотте чувство юмора, которое оживилось оттого, что ее корреспондент не мог взять в толк, к кому он обращается – к мужчине или к женщине. Ей явно хотелось, чтобы он склонился к первому решению: отсюда, вероятно, принятый ею тон, в котором есть нечто от дерзкого легкомыслия, отличавшего разговоры ее брата, – он дал ей изначальное представление о том, как ведут себя молодые люди. Хотя впоследствии это представление изменилось в процессе наблюдения за другими представителями сильного пола – такими как младшие священники, которых Шарлотта потом изобразила в романе «Шерли».

Эти священники были искренне преданы Высокой церкви126. Присущая им от природы воинственность оказалась весьма полезна в их служении церкви и государству, но в то же время они высоко ценили независимость взглядов. В качестве священнослужителей они имели немало возможностей проявить свои боевые качества. Мистер Бронте, хотя никогда и не скрывал своих убеждений и говорил, что думал, все-таки отличался добросердечием и жил в мире со всеми порядочными людьми, как бы они ни отличались от него самого. Младшие же священники были совсем не такими. Диссентерство для них означало раскол, а раскольники осуждаются в Писании. Поскольку сарацин с чалмами на головах вокруг не было, они объявили крестовый поход одетым в черное методистам. Следствием этого стало то, что и методисты, и баптисты отказались платить подати на содержание церкви. Мисс Бронте так описывает состояние дел в это время:

С тех пор как ты уехала, крошечный Хауорт кипит: все обсуждают вопрос о церковной подати. В школе прошло бурное собрание. Папа председательствовал, а мистер К. и мистер У.127 выступали как его помощники, сидя по сторонам от него. Противостояние было яростным, оно заставило ирландскую кровь мистера К. закипеть, и, если бы папа не сдерживал его – то убеждением, а то и действием, – он дал бы диссентерам перевезти капусту через реку (это шотландская пословица, значение которой я объясню тебе позже). Они с мистером У. на этот раз сумели сдержать свой гнев, однако это значит, что в следующий раз он может вырваться наружу с удвоенной силой. В воскресенье мы прослушали две проповеди о диссентерстве и его последствиях: одну, днем, прочитал мистер У., а вторую, вечернюю, – мистер К. Все диссентеры были приглашены ее послушать, и они действительно решили запереть свои часовни и явиться всей паствой. Разумеется, церковь оказалась переполненной. Мистер У. прочел достойную, красноречивую проповедь в духе Высокой церкви о передаче апостольской благодати и обрушился на диссентеров с необыкновенной смелостью и твердостью. Я думала, они уже получили сполна, однако оказалось, что эта проповедь – ничто по сравнению с тем горьким лекарством, которое им предстояло испить вечером. В жизни не слышала публичной речи резче, умнее, смелее и трогательнее, чем та, которую произнес в воскресенье вечером с хауортской кафедры мистер К. Он не декламировал, не умничал, не хныкал, не егозил, он просто стоял и говорил с храбростью человека, уверенного в правоте своих слов, человека, не боящегося ни врагов, ни последствий своей речи. Проповедь длилась около часа, и, когда она закончилась, я пожалела, что все позади. При этом я не хочу сказать, что согласна с ним или с мистером У. полностью или хотя бы наполовину. Я нахожу их слова фанатичными, нетерпимыми и совершенно неверными с точки зрения здравого смысла. Моя совесть не позволяет мне быть ни пьюзитом, ни сторонницей Хукера128, mais129, если бы я принадлежала к диссентерской церкви, я бы непременно воспользовалась возможностью побить, а то и выпороть кнутом обоих джентльменов за их грубое и ожесточенное нападение на мою религию и ее основателей. Но, несмотря на все это, я восхищаюсь благородной прямотой, с которой они решились бесстрашно противостоять столь сильному сопернику.


P. S. Мистер У. выступил еще раз – в Механическом институте в Китли130. Там же выступал и папа. Их обоих очень высоко оценили в газетах и даже добавляли: это настоящее чудо, что такие кладези знаний появляются из деревни Хауорт, «расположенной среди болот и гор и до самого последнего времени считавшейся находящейся в полуварварском состоянии». Так и было сказано в газете.

Чтобы закончить рассказ об этом внешне лишенном событий годе, добавлю еще несколько выдержек из писем, врученных мне их адресатом.

15 мая 1840 года

Не позволяй никому убедить себя выйти замуж за человека, которого ты не можешь уважать, – я не говорю любить; поскольку, как мне кажется, если ты уважаешь человека до брака, то некая, пусть и небольшая, но все-таки любовь появится потом. Что же касается сильной страсти, то я убеждена, что это чувство нежелательно. Во-первых, оно редко или даже никогда не вызывает встречное чувство. Во-вторых, если это и происходит, то оба чувства оказываются недолговечными: они длятся во время медового месяца, а затем могут уступить место отвращению или еще хуже того – безразличию. Это касается, конечно, прежде всего мужчины. Что же до женщины, то помоги ей, Господи, если она страстно влюбляется, не находя отклика.

Я вполне убеждена, что никогда не выйду замуж. Это говорит мне разум, и я не сильно зависима от чувств, хотя время от времени и слышу их голос.


2 июня 1840 года

М. все еще не приехала в Хауорт, но должна приехать при условии, что я первой отправлюсь и проведу несколько дней в гостях у нее. Если все будет в порядке, я отправлюсь в следующую среду. Я могу остановиться у Дж. до пятницы или субботы, а в начале следующей недели буду с тобой, если ты примешь меня. Последнее замечание – настоящая чепуха, потому что как я буду рада видеть тебя, так и ты, я знаю, будешь рада мне. Все это продлится недолго, но это единственный возможный для меня в нынешних обстоятельствах вариант. Не убеждай меня задержаться дольше двух-трех дней, поскольку мне тогда придется отказать тебе. Я собираюсь пройтись пешком в Китли, а там доехать на дилижансе до Б. Там я найму кого-нибудь понести мою коробку и пешком дойду до Дж. Если все это получится, значит я все правильно рассчитала. В Б. я должна быть около пяти дня, и значит, будет прохладно – как раз для вечерней прогулки. Весь этот план я сообщила М. Очень хочу увидеть вас обеих. До свидания.

Ш. Б. Ш. Б. Ш. Б. Ш. Б.

Если у тебя есть лучший план, то я открыта предложениям при условии, что он будет осуществим.

Ш. Б.

20 августа 1840 года

Видела ли ты в последнее время мисс Х.? Хотела бы я, чтобы ее семейство или какое-то другое предложило мне место гувернантки. Я без конца рассылаю отклики на объявления, но мои предложения не имеют успеха.

Дж. прислала мне кучу книг на французском – что-то около сорока томов. Я прочитала примерно половину. Все они похожи: умные, злые, софистические и аморальные. Лучшие из них дают представление о Франции и Париже и помогают заменить общение на французском.

Мне решительно нечего больше тебе сказать, поскольку я нахожусь в некотором отупении. Прости, что это письмо оказалось не таким длинным, как твое. Я постаралась поскорее написать тебе, чтобы ты не ждала напрасно почтальона. Сохрани эту записку как образец каллиграфии: мне кажется, она исполнена изящно, – все эти блестящие черные кляксы и совершенно нечитаемые буквы.

Калибан131.

«Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит»132. Это, надо полагать, из Писания, хотя я не могу вспомнить, из какой книги и главы и правильно ли я цитирую. Тем не менее этой цитатой приличествует начать письмо к одной молодой леди по имени Э., с которой мы некогда были знакомы, в начале жизненного пути, «когда дух мой был юн». Эта молодая леди желала, чтобы я писала ей время от времени, но мне было нечего сказать, и я откладывала это день за днем, пока наконец, убоявшись, что она «проклянет меня своими богами», не заставила себя сесть и написать несколько строчек, которые она может считать или не считать письмом, по своему усмотрению. Итак, если молодая леди ожидает какого-то смысла от этого произведения, то она будет жестоко разочарована. Я предложу ей блюдо сальмагунди, приготовлю ей хэш, сделаю рагу, наскоро приготовлю omelette soufflée à la Française133 и пошлю ей с наилучшими пожеланиями. Ветер, который дует очень сильно в горах Иудеи, но совсем не силен, я полагаю, в обывательских низинах б-го прихода, произвел на содержание моей коробки знаний такой же эффект, который чаша асквибо134 производит на большинство других двуногих. Я вижу все в couleur de rose135 и испытываю сильное желание станцевать джигу, хотя не умею этого делать. Полагаю, в моей природе есть нечто от свиньи или осла: оба животных сильно подвержены влиянию ветра. С какой стороны дует ветер, я сказать не могу и никогда в жизни не могла, но мне очень бы хотелось знать, как работает огромный перегонный куб в Бридлингтон-Бей и какой вид дрожжевой пены поднимается сейчас на его волнах.

Женщина по имени миссис Б., похоже, хочет нанять учительницу. Мне бы хотелось занять это место, и я написала мисс В. с просьбой сказать ей об этом. Воистину прекрасно жить здесь, дома, наслаждаясь полной свободой делать все, что захочешь. Однако мне вспоминается жалкая старая басня про кузнечика и муравья136, написанная старым жалким мошенником Эзопом: кузнечик пропел все лето и голодал зимой.

Мой дальний родственник, некто Патрик Брэнвелл, подобно странствующему рыцарю, отправился искать счастья на железной дороге между Лидсом и Манчестером в совершенно диком, авантюрном и романтическом качестве клерка. Лидс и Манчестер – где они? Ведь это же первозданные, затерянные в зарослях города, как Тадмор, иначе именуемый Пальмирой, не так ли?

В характере мистера У. есть одна черточка, о которой я узнала только недавно и которая дает представление о светлой стороне его натуры. В прошлую субботу вечером он просидел целый час в гостиной с папой. А когда он выходил, я услышала, как папа говорит ему:

– Что с вами? Похоже, вы сегодня совсем пали духом?

– О, я не знаю, – ответил он. – Меня сегодня пригласили к бедной юной девушке, которая, боюсь, умирает.

– Вот как? И как же ее зовут?

– Сьюзан Блэнд, дочь Джона Блэнда, управляющего.

Сьюзан Блэнд – моя самая давняя и лучшая ученица по воскресной школе. Услышав это известие, я решила, что надо как можно скорее повидаться с ней. В воскресенье, во второй половине дня, я отправилась к Сьюзан и нашла ее уже на пути туда, «откуда нет возврата». Посидев с ней некоторое время, я спросила у ее матери, не дать ли больной немного портвейна, – может быть, от этого ей станет лучше? Мать ответила, что доктор рекомендовал это и что мистер У., когда заходил в последний раз, принес бутылку вина и банку варенья. Она добавила, что он всегда был очень добр к беднякам и, похоже, у него доброе сердце. Без сомнения, у него есть определенные недостатки, но есть и хорошие качества. <…> Да благословит его Бог! Хотелось бы мне увидеть человека, который обладал бы его достоинствами, но был бы лишен его недостатков. Мне известно множество его неправильных поступков, много слабостей, но при этом во мне он всегда найдет скорее защитницу, чем обвинителя. По-видимому, мое мнение относительно его личности скоро сформируется окончательно. Следует поступать правильно настолько, насколько возможно. Ты не должна, однако, заключать из всего вышесказанного, что мы с мистером У. находимся в очень дружеских отношениях, вовсе нет. Мы держимся друг от друга на расстоянии, мы холодны и сдержанны. Разговариваем мы очень редко, а когда говорим, то всего лишь обмениваемся самыми банальными замечаниями.

Миссис Б., упомянутая в этом письме как дама, искавшая гувернантку, вступила в переписку с мисс Бронте и осталась довольна полученными от нее письмами, их «стилем и искренностью выражений», в которых Шарлотта объявила, что если леди хочет заполучить эффектную, элегантную или модную гувернантку, то ее корреспондентка никак не может соответствовать таким ожиданиям. Однако миссис Б. требовалась гувернантка, способная давать уроки музыки и пения, чего Шарлотта не умела, и потому переговоры окончились безрезультатно. Однако мисс Бронте была не из тех, кто опускает руки. Хотя она и ненавидела работу частной учительницы, долг призывал освободить отца от необходимости ее поддерживать, и такая работа была единственным выходом. Поэтому Шарлотта с новой энергией принялась рассылать свои объявления и отвечать на чужие.

Тем временем произошло небольшое событие, которое Шарлотта описала в письме, приводимом ниже. Этот отрывок говорит об ее инстинктивном отвращении к мужчинам определенного сорта, хотя некоторые предполагали, что она относится снисходительно к их грехам. Фрагмент не нуждается в комментариях: он говорит все, что нужно знать о той жалкой супружеской паре, которую описывает.

Помнишь ли ты мистера и миссис ***?137 Миссис *** приехала сюда на днях и рассказала весьма печальную историю о поведении своего мужа – его пьянстве, безобразиях и распутстве. Она просила совета у папы и говорила, что они совсем разорены и им уже никогда не выплатить долга. Она ожидала, что мистера *** немедленно лишат места викария, она знала по своему горькому опыту, что его грехи совершенно неисправимы. К тому же ее муж ужасно относился к ней самой и их ребенку. Папа посоветовал ей оставить мужа навсегда и отправиться домой, если ей есть куда отправиться. Она ответила, что именно этого она долго не решалась сделать, но сделает непременно, как только мистер Б. лишит ее мужа места. Она выражала отвращение и презрение к своему супругу, и в ее словах не было ни малейшего следа уважения к нему. Я удивляюсь другому: как она могла выйти замуж за человека, к которому питала чувства, очень похожие на те, что обнаруживает сейчас? Я глубоко убеждена: ни одна женщина не может испытывать ничего, кроме отвращения, к такому мужчине, как мистер ***. Раньше, когда я еще не знала о его моральных качествах и только удивлялась многообразию его талантов, я уже чувствовала это отвращение в высшей степени. Мне было неприятно с ним беседовать и даже смотреть на него. Хотя не было никакой серьезной причины для подобной неприязни, я говорила себе: не следует доверять одному лишь инстинкту. Поэтому я скрывала и как могла подавляла свои чувства и при любой возможности старалась быть с ним настолько любезной, насколько была способна себя заставить. Меня очень удивило выражение лица Мэри, когда она впервые увидела мистера ***: это было то же самое отвращение. Когда мы расстались с ним, она сказала: «Это омерзительный человек, Шарлотта!» И я думаю, что так оно и есть.

Глава 10

В начале марта 1841 года мисс Бронте получила во второй, и последний, раз место гувернантки. Ей посчастливилось стать членом добросердечного и дружелюбного семейства138. Хозяйку дома Шарлотта рассматривала впоследствии как свою дорогую подругу, чей совет помог ей совершить один очень важный шаг в жизни. Но поскольку знания и умения мисс Бронте как гувернантки были весьма ограниченны, ей пришлось расширить их, взявшись еще и за шитье. Должность ее называлась «бонна», или гувернантка для маленьких детей, и, соответственно, ее должны были без конца занимать разными делами, не оставляя свободного времени. Это положение – неопределенные обязанности при постоянной занятости и круглосуточная зависимость от чужой воли – переживалось мучительно мисс Бронте, привыкшей у себя дома к большому количеству свободного времени. Чуждая праздности, в своем доме она была почти избавлена от пустых разговоров, составления планов, выполнения обязанностей и получения удовольствий, которые занимают почти все время в жизни других людей. Эта свобода позволяла ей предаваться тем чувствам и игре воображения, на которые, как ни странно это звучит, у других просто не хватает времени. Впоследствии, в конце ее краткой жизни, такая интенсивность внутренней жизни стала подрывать ее здоровье. Привычка «выдумывать», развивавшаяся и укреплявшаяся в Шарлотте по мере того, как она набирала силу, стала ее второй природой. Но в нынешнем положении все наиболее важные свойства ее личности оказались не востребованы. Она не могла (как у мисс Вулер) заниматься своими служебными обязанностями только днем, а вечер оставлять для занятий более близких сердцу. Разумеется, любая девушка, выбирающая работу гувернантки, должна отказаться от многого в жизни; все ее существование есть одно сплошное самопожертвование. Но для Шарлоты Бронте это была еще и попытка приложить свои способности к делу, к которому ее не готовила и даже сделала негодной предшествующая жизнь. В самом деле, ведь маленькие дети семьи Бронте росли без матери. Они не знали ни детского веселья, ни радости подвижных игр. Сестрам Бронте была неведома сама природа детства, его привлекательные стороны. Дети были для них некой причиняющей беспокойство, но необходимой принадлежностью существования человечества, и никакой внутренней связи с ними сестры Бронте не имели. Многие годы спустя, когда Шарлотта приезжала погостить в наш дом, она постоянно наблюдала за нашими маленькими дочерями, и я никак не могла убедить ее, что они – самые обычные, хотя и хорошо воспитанные дети. Она была удивлена и тронута любым проявлением внимания к другим с их стороны, любовью к животным, отсутствием эгоизма. Она уверилась, что они необыкновенные, и постоянно спорила со мной по этому поводу. Все это надо учитывать при чтении нижеследующих писем. Тому, кто теперь, после смерти мисс Бронте, может как бы сверху смотреть на ее жизнь, следует понимать, что никакое отвращение, никакое страдание никогда не заставило бы ее свернуть с пути, по которому она считала себя обязанной идти.

3 марта 1841 года

Некоторое время назад я писала тебе, что собираюсь занять место гувернантки, и намерение мое было совершенно твердым. Хотя в прошлом это вело к сплошным разочарованиям, я не собиралась оставлять свои усилия. После нескольких случаев, которые расстраивали меня до глубины сердца (я имею в виду письма и собеседования), я наконец добилась успеха и теперь устроилась на новом месте. <…>

Дом здесь не очень большой, но на редкость удобный и хорошо устроенный, окружающие его угодья красивы и просторны. Согласившись на это место, я довольно много потеряла в деньгах, но зато надеюсь обрести комфорт. Под этим словом я понимаю не хорошую еду и питье, теплый очаг или мягкую постель, а приятное общество и приветливые лица, умы и сердца, извлеченные не из свинцового рудника и не из каменоломни. Мое жалованье не превысит шестнадцати фунтов в год, хотя номинально оно составляет двадцать – некоторое уменьшение произошло из-за расходов на стирку. Мои ученики, числом двое, – это девочка восьми и мальчик шести лет. Что касается хозяев, то я пока не могу рассказать тебе, что это за люди, я ведь только вчера приехала. У меня нет способности определять характер человека с первого взгляда. Прежде чем я решусь высказать о них какое-то суждение, мне надо увидеть их в разном свете и с разных точек зрения. Все, что я могу сказать пока, – это то, что мистер и миссис *** кажутся мне хорошими людьми. До сих пор у меня не было причины жаловаться на недостаток деликатности или вежливости с их стороны. Воспитанники мои дики и необъезженны, но при этом вполне добродушны. Наверное, я смогу сказать обо всех них побольше в следующем письме. Мое самое искреннее желание – понравиться им. Если у меня возникнет ощущение, что я их устраиваю, и в то же время не испортится здоровье, то я буду относительно счастлива. Но никто, кроме меня, не расскажет тебе, насколько тяжела для меня работа гувернантки, ибо никто, кроме меня, не знает, насколько чуждо всей моей природе это занятие. Не думай, что я не корю себя за это или что я не пытаюсь победить в себе это чувство. Мои самые большие затруднения могут показаться тебе банальными. Мне очень трудно противостоять грубой фамильярности детей, трудно попросить о чем-то служанок или саму госпожу, каким бы важным ни был для меня предмет просьбы. Мне легче терпеть самые большие неудобства, чем сходить в кухню и попросить эти неудобства устранить. Я просто дурочка. Но, видит Бог, я ничего не могу с собой поделать!

Напиши мне, как ты считаешь: прилично ли гувернантке приглашать к себе в гости подруг? Я не имею в виду, конечно, приглашение на длительное время, но можно ли им всего лишь навещать меня на час-другой? Это не такое уж большое преступление, и я страстно желаю, чтобы ты сумела каким-то образом навестить меня и дать мне увидеть твое лицо. Но в то же время я чувствую, что обращаюсь с глупой и почти невыполнимой просьбой… Хотя отсюда ведь всего четыре мили до Б.!


21 марта

Прости меня, пожалуйста, за слишком краткий ответ на твое долгожданное письмо: у меня совсем нет свободного времени. Миссис *** ждет от меня выполнения довольно большого задания по шитью. Днем шить нельзя из-за детей, которые требуют постоянного внимания, поэтому приходится занимать этой работой вечера. Пиши почаще и подлиннее – это полезно для нас обеих. Это место гораздо лучше, чем ***. У меня достаточно причин, чтобы не падать духом. То, что ты пишешь, меня немного ободрило. Надеюсь, я всегда смогу следовать твоему совету. Но меня гнетет тоска по дому. Мистер *** нравится мне в высшей степени. Дети избалованны, и поэтому с ними иногда трудно управляться. Пожалуйста, пожалуйста, приезжай повидаться! Даже если это нарушит правила, ничего. Если сможешь заглянуть хоть на часок, приезжай. И не пиши больше, что я тебя забыла. Дорогая моя, я никогда бы так не поступила. Это шло бы вразрез с моей природой: я не могу существовать в этом скучном мире без привязанности и сочувствия, а как редко мы их находим! И было бы в высшей степени безрассудно растрачивать их, если они уже обретены.

Мисс Бронте не пришлось долго ждать доказательств добросердечия и гостеприимства новых хозяев. Мистер *** написал ее отцу и убедительно и настоятельно звал его приехать посмотреть на новый дом своей дочери и провести в нем неделю. Миссис ***, со своей стороны, выражала искреннее сожаление, что одна из подруг мисс Бронте проехала мимо их дома и оставила только записку и сверток, а сама не зашла внутрь. Миссис *** объявила, что подруги Шарлотты могут совершенно свободно навещать ее и что ее отец найдет в доме самый теплый прием. Мисс Бронте с благодарностью отметила доброту своей хозяйки в очередном письме к подруге, приглашая ее в гости, что та вскоре и сделала.

Июнь 1841 года

Ты, наверное, сочтешь это невозможным, однако я действительно не могу найти четверти часа, чтобы черкнуть тебе записку. А когда письмо готово, надо отнести его на почту, находящуюся в миле отсюда, что занимает почти час – изрядную часть дня. Мистер и миссис *** уехали на неделю. Сегодня я получила от них письмо. Когда они вернутся, пока неизвестно, но я надеюсь, что они не задержатся надолго, в противном случае я упущу шанс повидаться с Энн на каникулах. Она приехала домой, как я слышала, уже в прошлую среду. Ее отпустили на трехнедельные каникулы, поскольку семейство, в котором она живет, отправилось в Скарборо. Я очень хочу ее видеть и самой узнать, как у нее со здоровьем. Не верю ничьим сообщениям, никто не может описать ее состояние во всех подробностях. Было бы очень хорошо, если бы ты тоже с ней встретилась. У меня хорошие отношения со служанками и детьми, однако работа скучная, и я чувствую себя одинокой. Тебе не хуже, чем мне, известно чувство одиночества, когда не с кем поговорить.

Вскоре после отправки этого письма мистер и миссис *** вернулись – как раз вовремя, чтобы Шарлотта успела отправиться домой и узнать о здоровье Энн. К ее ужасу, выяснилось, что сестра чувствует себя совсем нехорошо. Чем она могла помочь сестренке, младшей из них всех; как следовало поступить, чтобы оставаться с ней рядом и заботиться о ее здоровье? Опасения за здоровье Энн заставили сестер снова вернуться к идее открытия школы. Если это позволит всем троим жить вместе и поддерживать друг друга, то все может обойтись. У них появится свободное время, чтобы снова заняться литературой, – цель, которую, несмотря на все затруднения, они никогда полностью не оставляли. Однако куда более сильной причиной для Шарлотты было слабое здоровье Энн, которое требовало самого заботливого ухода – такого, какой никто, кроме сестры, не обеспечит. Вот что она писала в те летние каникулы:

18 июля 1841 года, Хауорт

Мы долго и с большим нетерпением ждали тебя в четверг, когда ты обещала приехать. У меня даже устали глаза: я все время смотрела в окно, то надевая на нос очки, то глядя через специальное стеклышко. Что ж, тебя нельзя винить. <…> Что касается моего разочарования, то всем суждено страдать от разочарований в тот или иной период жизни. Однако теперь я забуду тысячу разных вещей, которые собиралась сказать тебе, и никогда их не скажу. У нас есть один план, и мы с Эмили очень хотели бы обсудить его с тобой. Он еще только намечен, еще не вылупился из яйца и превратится ли в красивого, вполне развившегося цыпленка, или же яйцо испортится и зародыш умрет раньше, чем издаст свой первый писк, – этот вопрос принадлежит к числу тех, о которых высказывают свои туманные предсказания оракулы. Пожалуйста, не приходи в замешательство от всей этой метафорической таинственности. Я говорю о самом обыкновенном деле, хотя и пользуюсь дельфийским стилем, заворачивая простые сведения в оболочку фигур речи – всех этих яиц, цыплят и т. д. и т. п. Суть дела такова: папа и тетя поговаривают, хотя и урывками, о том, что мы – id est139 Эмили, Энн и я – откроем школу! Ты помнишь – я много раз мечтала об этом, но не могла понять, откуда возьмется капитал для воплощения идеи в жизнь. Я, конечно, знала, что у тети есть деньги, но считала, что она ни за что не даст нам взаймы на подобное дело. Однако она предложила взять у нее в долг или, скорее, так: она объявила, что предложит взаймы в том случае, если у нас уже будут ученицы и все окажется улажено. Это звучит вполне разумно, однако остаются вопросы, которые меня обескураживают. Я не жду, что тетушка даст нам больше ста пятидесяти фунтов на такое предприятие. А можно ли основать респектабельную (не будем рассчитывать на первоклассную) школу и начать в ней хозяйствовать с таким небольшим капиталом? Предложи обсудить этот вопрос своей сестре, – может быть, она ответит? Если нет, то не говори ей ничего об этом деле. С мыслью о том, чтобы взять денег в долг, ни одна из нас не готова смириться. Каким бы скромным ни было начало нашего предприятия, оно должно быть основано на твердой почве и иметь надежный фундамент. Я думала обо всех возможных и невозможных местах, где бы нам открыть школу, и остановилась на Бёрлингтоне или, точнее, на его окрестностях. Не помнишь ли ты, есть там хоть одна школа, за исключением той, которая принадлежит мисс ***? Пока это, конечно, очень сырая и случайная идея, и найдется сотня причин, по которым она окажется неосуществимой. У нас нет никаких связей, даже просто знакомых там; это далеко от дома и т. д. Однако мне представляется, что восток нашего графства заселен в гораздо меньшей степени, чем запад. Еще придется, конечно, долго размышлять, прежде чем место будет выбрано, и, я боюсь, еще больше времени пройдет, прежде чем любой план будет претворен в жизнь. <…> Напиши мне поскорее. Я не оставлю свое теперешнее место гувернантки до тех пор, пока перспективы на будущее не сделаются более ясными и определенными.

Еще через две недели мы видим, что посеяно зерно, которое должно вырасти в план, способный существенно повлиять на будущее Шарлотты.

7 августа 1841 года

Сегодня субботний вечер. Я отправила детей спать и теперь могу присесть и ответить на твое письмо. Я снова одна в доме – в качестве домоправительницы и гувернантки, поскольку мистер и миссис *** уехали в ***. Честно признаться, хотя мне и бывает одиноко в их отсутствие, это все же самое счастливое время в моей здешней жизни. Дети вполне послушны, слуги исполнительны и внимательны ко мне, а отсутствие хозяина с хозяйкой освобождает меня от обязанности всегда выглядеть приветливой и разговорчивой. Похоже, в жизни Марты *** скоро все изменится к лучшему; то же можно сказать и о Мэри: ты будешь удивлена, узнав, что она вскоре возвращается на континент со своим братом. Однако не для того, чтобы там жить, – они предпринимают месячное путешествие, чтобы развеяться. Я получила от Мэри длинное письмо и посылку, в которой оказался очень милый подарок – черная шелковая шаль и пара прекрасных лайковых перчаток, купленная в Брюсселе. Разумеется, я была польщена этим подарком – польщена тем, что они вспомнили обо мне, будучи так далеко, среди шумихи одной из самых блестящих столиц Европы, – но все же, принимая его, я чувствовала досаду. Я думаю, что у Мэри и Марты не хватает карманных денег на самих себя и они могли бы оказать мне внимание, купив что-нибудь подешевле. Мэри пишет о соборах, которые ей довелось повидать: описания ее очень изысканны, а сами соборы весьма почтенны. Я не знаю, отчего у меня стоял комок в горле, когда я читала ее письмо, – может, от сильного нетерпения: когда же закончится кабала этой однообразной работы? Или это желание обрести крылья, которые есть только у богатых? Или страстное желание видеть, узнавать, учиться? Что-то внутри меня рвалось наружу. Я была ошеломлена сознанием того, что мои способности не реализуются. Затем это чувство исчезло, и я впала в отчаяние. Моя дорогая, я бы ни за что не призналась во всем этом никому, кроме тебя. Да и тебе я могу признаться только в письме, а не vivâ voce140. Однако эти мятежные и бессмысленные чувства владели мною недолго: я подавила их через пять минут. Надеюсь, они больше не вернутся: все это очень больно. В продвижении того плана, о котором я тебе писала, нет новых сдвигов, и, скорее всего, не будет в ближайшее время. Но мы с Эмили и Энн о нем не забываем. Это наша путеводная звезда, и мы обращаемся к ней всякий раз, когда подступает отчаяние. Боюсь, я стала писать так, что ты решишь, будто я несчастлива. Однако это совсем не так, напротив, я осознаю, что мое теперешнее место – просто завидное для гувернантки. Правда, временами меня приводит в смятение и даже пугает мысль о том, что у меня нет природного таланта и призвания к этой профессии. Если бы мне приходилось только учить детей, это не составило бы труда. Но мне приходится жить в чужих домах и вести себя неестественным образом: принимать холодный, строгий, равнодушный вид, все это мучительно. <…> Пожалуйста, не говори пока никому о нашем плане насчет школы. Ничего еще не начато, все остается в тумане. Пиши ко мне почаще, моя дорогая Нелл; ты знаешь, как я ценю твои письма. Твоя «любящая девочка» (как ты, бывало, называла меня).

Ш. Б.

P. S. Здоровье мое в порядке, не придумывай, пожалуйста, ничего. Но у меня есть одна сердечная боль (так и быть, напишу об этом, хотя и не хотела) – это Энн. Ей пришлось столько всего перенести – гораздо, гораздо больше, чем мне самой. Когда я начинаю о ней думать, я сразу представляю, как она терпеливо переносит гонения чужих людей. Она очень впечатлительна и ранима, хотя и не показывает этого. Как мне хочется быть с ней, чтобы хоть немного залечить ее раны! Она совсем одинока: у нее еще меньше способностей заводить друзей, чем у меня. Впрочем, оставим это.

Шарлотта терпеливо переносила несчастья, но она не могла проявлять такое же терпение, когда дело касалось несчастий других, особенно ее сестер. Сама мысль о том, что ее нежная маленькая Энн страдает в одиночестве, была для нее невыносима. Надо было что-то делать. Даже если желаемый выход по-прежнему оставался очень и очень далеко, следовало двигаться к нему, и любая минута без такого движения казалась потерянной. Основать собственную школу – это означало получить свободное время, когда никто, кроме собственного чувства долга, не диктует тебе, что надо делать. Для трех сестер, любивших друг друга без памяти, это значило жить под одной крышей и при этом самостоятельно добывать себе пропитание. Но главное, это значило иметь возможность присматривать за здоровьем тех, чья жизнь и счастье значили для Шарлотты больше, чем ее собственные. Она дрожала от нетерпения поскорее начать дело, однако остерегалась сделать в спешке ложный шаг. Мисс Бронте задавала всем знакомым вопросы, ответы на которые могли бы подсказать правильное направление развития для будущей школы. Однако из ответов следовало, что таких школ, какую хотели основать сестры, уже более чем достаточно. Где же выход? Надо было предложить нечто необычное, превышающее средний уровень. Но что именно? Конечно, сами сестры были просто переполнены идеями, энергией и разнообразными сведениями – но ведь этого не напишешь в рекламном проспекте. Они немного владели французским: могли свободно читать, однако этого было очень мало для того, чтобы соревноваться с носителями языка или профессиональными учительницами. Эмили и Энн умели играть и разбирались в музыке, но опять же возникали сомнения, что без дополнительного обучения они смогли бы давать уроки и в этой области.

Как раз в это время мисс Вулер подумывала оставить школу в Дьюсбери-Муре и предложить ее своим давним ученицам Бронте. Ее сестра еще с тех пор, как там преподавала Шарлотта, занималась управлением школой, однако число учениц неуклонно уменьшалось. Если бы сестры Бронте взялись за школу в Дьюсбери-Муре, им пришлось бы приложить немало усилий для того, чтобы вернуть ее к прежнему процветанию. А это, в свою очередь, требовало каких-то особых преимуществ в преподавании, которых в настоящее время не существовало, но к которым Шарлотта упорно стремилась. Она решила двигаться в этом направлении и не оставлять усилий, пока не достигнет успеха. В каждом слове письма, которое она отправила тетушке, звучит эта приглушенная сила решимости и спокойное желание добиться своего.

29 сентября 1841 года

Дорогая тетя,

я пока не получила ответа от мисс Вулер на свое письмо, в котором выражала желание принять ее предложение. Я не знаю, в чем состоит причина такого долгого молчания, – возможно, какие-то непредвиденные осложнения мешают заключению нашей сделки. Тем временем наш план обсудили и одобрили мистер и миссис *** (отец и мать ее учеников. – Э. Г.), а также другие – их мнением я хочу с тобой поделиться. Мои подруги советуют мне, если я хочу добиться верного успеха, отложить открытие школы на полгода и постараться найти способ провести это время в какой-нибудь школе на континенте. По их словам, школ в Англии уже столько и соревнование между ними такое напряженное, что без подобного шага, который позволит приобрести важные преимущества, нам придется вести очень ожесточенную борьбу и она может кончиться поражением. Они утверждают также, что заем в сто фунтов, который ты так любезно нам предложила, может теперь и не понадобиться, поскольку мисс Вулер оставит нам мебель. И если производить расчеты, исходя из главной цели, конечного успеха, то половину этой суммы, по крайней мере, следует выделить на то, о чем я сказала выше, обеспечив тем самым скорейшее возвращение и процентов, и основного капитала.

Я не собираюсь ехать во Францию, в Париж. Вместо этого я предпочту Бельгию, Брюссель. Стоимость поездки туда – самое большее пять фунтов. Жизнь там примерно наполовину дороже, чем здесь, в Англии, а образовательные учреждения – такие же или лучше, чем в любом другом городе Европы. За полгода я совершенно свободно овладею французским. Я могу также значительно улучшить свой итальянский и совершить резкий рывок в немецком – при условии, конечно, что мое здоровье останется столь же хорошим, как сейчас. Мэри находится в Брюсселе и живет там в первоклассных условиях. Я, разумеется, даже не думаю пожить в Шато-де-Кукельберг141, где проживает она, – для меня это слишком роскошно. Однако я написала Мэри, и она с помощью миссис Дженкинс, супруги британского священника, сможет подыскать мне дешевый, но достойный пансион. У меня будет возможность часто видеться с Мэри. Она покажет мне город, а с помощью ее кузин мне, возможно, удастся познакомиться с людьми гораздо более респектабельными и образованными, чем все, с кем мне доводилось общаться раньше.

Таковы преимущества, которые превратятся в реальные доходы, когда мы откроем школу. Если же Эмили разделит их со мной, то мы впоследствии выстроим наше предприятие на таком фундаменте, который никак не возможен в настоящем. Я говорю об Эмили, а не об Энн, однако и Энн сможет поехать туда когда-нибудь в будущем, если наша школа даст доход. Я уверена, что ты поймешь правильность моего плана. Ты всегда старалась вкладывать свои деньги наиболее выгодным способом и не любила покупать убогие вещи. Если ты оказываешь кому-то услугу, то делаешь это обычно с размахом. И деньги, потраченные на нас, – пятьдесят или сто фунтов – будут правильно использованы. У меня нет ни одного близкого человека во всем мире, на кого я могла бы положиться, кроме тебя. Я совершенно уверена, что если мы получим такое преимущество, то это обеспечит нас на всю жизнь. Возможно, папа считает мой план необдуманным и амбициозным. Но кто и когда достигал в этом мире успеха, если не был амбициозен? А когда он уехал из Ирландии, чтобы поступить в Кембриджский университет, разве он не был так же амбициозен, как я теперь? Я хочу помочь всем нам. У нас есть таланты, и мне хочется, чтобы мы извлекли из них выгоду. Я жду помощи, тетя. Не откажи нам. Если ты согласишься, то я сделаю все, чтобы ты не пожалела о своей доброте.

Письмо было отправлено из того дома, где Шарлотта служила гувернанткой. Ответ несколько задержался: в это время в хауортском пасторате состоялось немало разговоров между мистером Бронте и тетушкой. Но в конце концов согласие было получено. Теперь, и не раньше, Шарлотта поделилась планами с близкой подругой. Она не любила обсуждать свои проекты, пока те оставались расплывчатыми и неопределенными, так же как ей не нравились любые обсуждения ее труда, в чем бы труд ни заключался, пока он не приводил к определенному результату.

2 ноября 1841 года

Ну что, теперь давай ссориться. Во-первых, я должна решить, какую тактику избрать, наступательную или оборонительную. По всей видимости, больше подходит оборонительная. По твоему письму ясно, что ты обижена явным отсутствием доверия с моей стороны. Ты услышала от других о предложении мисс Вулер раньше, чем сообщила тебе о них я. Это верно. Я долго размышляла о планах, важных для моей дальнейшей жизни, и ни разу не обменялась с тобой письмами по этому поводу. Тоже верно. Это весьма странное поведение для дорогой и любимой подруги, которую ты знаешь столько лет и которую никогда не считала скрытной. Истинная правда. Я не стану извиняться за свое поведение, потому что извинения предполагают признание вины, а я не чувствую себя виноватой. Все дело в том, что я не была уверена, да и сейчас не уверена, в своей будущности. Я могу сказать, что совершенно в ней не уверена, я запуталась в противоречивых планах и предложениях. Все мое время, как я уже много раз писала тебе, занято работой. При этом мне еще надо написать множество писем – тех, которые нельзя не написать. Я считала тогда бесполезным писать тебе, чтобы только рассказать о своих сомнениях: что я надеюсь на то-то, боюсь того-то, беспокоюсь и страстно желаю сделать нечто невыполнимое. Подумав о тебе в промежутках между делами, я решила, что будет лучше, если я пока стану действовать в молчании, никому ни о чем не говоря, а сообщу только о результатах своих усилий. Мисс В. сделала мне в высшей степени любезное предложение – вернуться в Дьюсбери-Мур и попытаться возродить школу, которую покинула ее сестра. Она предоставляет в мое распоряжение свою мебель. В первую минуту я с благодарностью приняла это предложение и приготовилась сделать все возможное, чтобы добиться успеха. В груди моей зажглось пламя, которое мне самой не под силу погасить. Мне так хотелось расширить свои знания и умения и стать лучше, чем я есть. Маленький кусочек этого чувства я попыталась передать тебе в письмах, но всего лишь кусочек. Мэри подлила масла в огонь: она воодушевила и вдохновила меня своими посланиями, написанными присущим ей сильным и энергичным языком. Я принялась мечтать о поездке в Брюссель. Но как могла я туда попасть? Мне хотелось, чтобы по крайней мере одна из моих сестер получила те же преимущества, что и я, и выбрала Эмили. Она безусловно заслуживает награды. Однако как осуществить намеченное? Охваченная крайним волнением, я написала письмо домой, и оно помогло одержать победу. Я попросила тетю о помощи, и та ответила согласием. Однако еще не все улажено. Лучше сказать, что у нас появился шанс отправиться туда на полгода. Мысль о Дьюсбери-Муре оставлена, и, возможно, к лучшему. Это темное, скучное место, совсем не подходящее для школы. В глубине души я считаю, что нечего жалеть о нем. Мои планы связаны теперь с поездкой: если я доберусь до Брюсселя и мое здоровье будет в порядке, я сделаю все возможное, чтобы приобрести те преимущества, которые для меня достижимы. А когда пройдет полгода, я приступлю к осуществлению плана. <…>

Поверь мне, хотя я и родилась в апреле, месяце облаков и солнца, но не склонна к переменам. Правда, мое настроение может меняться, иногда я выражаюсь с излишней горячностью, а иногда не говорю вообще ничего, но мое отношение к тебе неизменно, и если ты видишь облака и дождь, то будь уверена: за ними обязательно прячется солнце.

На Рождество она оставила место гувернантки, тепло простившись со своими хозяевами, которые успели к ней сердечно привязаться. «Они так много сделали для меня, – заметила она, покидая это семейство. – Я этого совсем не заслужила».

Все четверо молодых Бронте собирались встретиться в отцовском доме в декабре. Брэнвелл должен был получить короткий отпуск в управлении Лидско-Манчестерской железной дороги, где служил уже пять месяцев. Энн приехала накануне Рождества. Она вела себя так достойно в своей непростой ситуации, что хозяева дома убедительно просили ее вернуться, хотя она заранее объявила о своем решении покинуть их. Это решение было отчасти связано с грубым обращением со стороны тех же хозяев, а отчасти с домашними обстоятельствами: отъезд сестер в Бельгию и возраст трех остающихся в пасторате обитателей.

После долгой переписки и разговоров о предстоящих планах молодые Бронте пришли к выводу, что, поскольку в письмах из Брюсселя сообщается мало хорошего о тамошних школах, Шарлотте и Эмили лучше отправиться учиться в Лилль, город на севере Франции. Его горячо рекомендовали Батист Ноэль и другие священники. И в конце января было решено, что Шарлотта и Эмили отправятся в Лилль на три недели, в сопровождении французской дамы, приехавшей в это время ненадолго в Лондон. Плата составляла по пятьдесят фунтов с каждой ученицы – это только за проживание и обучение французскому, однако речь шла об отдельной комнате. Если бы сестры жили вместе с другими ученицами, цена была бы ниже. Шарлотта писала:

20 января 1842 года

Как это любезно со стороны тетушки – согласиться заплатить дополнительные деньги за отдельную комнату. Это будет огромным преимуществом для нас по самым разным причинам. Мне очень жаль, что пришлось поменять Брюссель на Лилль, особенно потому, что теперь я не увижу Марту. Мэри без устали снабжает меня сведениями, она не жалеет для этого ни времени, ни сил. Мэри просто золото. У меня на самом деле есть только две подруги – ты и она, верные и искренние, в чью верность и искренность я верю так же твердо, как в Библию. Я обеспокоила вас обеих, и в особенности тебя. Но ты всегда была так снисходительна ко мне и отвечала на все только добром. Мне надо написать еще письма в Брюссель, Лилль и Лондон. Кроме того, остается куча работы – починка сорочек, ночных рубашек, носовых платков, карманов, а также зашивание одежды. Я дожидалась Брэнвелла, однако он так и не смог приехать. Очень надеемся, что он вырвется в ближайшую субботу. При всех этих хлопотах мне, как ты понимаешь, не до поездок в гости. Ужасно хочется принять твое приглашение, приехать и поговорить с тобой, сидя у камина. Возможно, нам не удастся встретиться в атмосфере домашнего уюта еще много месяцев. У меня в лице появились интересные старческие черты: когда ты увидишь меня в следующий раз, я, несомненно, буду носить чепец и очки.

Глава 11

Я не знаю точно о причинах, заставивших отказаться от плана поездки в Лилль. Шарлотту с самого начала сильно привлекал именно Брюссель, и она изменила намерение поехать туда только после того, как получила известия о том, что школы этого города не являются лучшими. В письмах она ссылается на мнение миссис Дженкинс – жены священника при британском посольстве. По просьбе своего брата, тоже священника, жившего неподалеку от Хауорта и знакомого с мистером Бронте, миссис Дженкинс навела справки и после многих разочарований наконец услышала о школе, подходящей во всех отношениях. Одна английская леди, долго служившая при дворе герцогов Орлеанских и пережившая вместе с ними многие превратности судьбы, отправилась в Бельгию с герцогиней Луизой, когда та вышла замуж за короля Леопольда142, чтобы служить ей в качестве чтицы. Внучка этой дамы получила образование в пансионе мадам Эже143. Бабушка была так довольна ее обучением, что в самых лестных выражениях рекомендовала эту школу мистеру Дженкинсу. И потому было решено, что, если плата за обучение окажется не слишком высокой, мисс Бронте и Эмили отправятся туда. Мсье Эже пишет мне, что, получив письмо от Шарлотты, в котором она особенно много вопросов задавала о возможности изучения предметов, обычно считающихся «факультативными», они с женой были так удивлены серьезностью и простотой тона, что сказали друг другу: «Это дочери английского пастора со скромным доходом, они полны желания учиться, намереваясь в будущем заняться обучением других. Для них любая дополнительная плата весьма нежелательна. Давай назовем конкретную сумму, в которую войдут все предстоящие им расходы».

Так и было сделано. Стороны заключили соглашение, и сестры Бронте начали готовиться к первому в своей жизни отъезду за пределы родного графства (если не вспоминать злополучное пребывание в Кован-Бридже). Мистер Бронте решил проводить дочерей до места назначения. Мэри и ее брат – опытные путешественники, не раз бывавшие за границей, – также поехали с ними. Шарлотта в первый раз увидела Лондон, где они провели день-два. Как следует из одного замечания, сделанного впоследствии в письме, они останавливались в «Чаптер кофе-хауз» на Патерностер-роу – странной старомодной гостинице, о которой я еще скажу пару слов позже.

Мистер Бронте довез дочерей до улицы Изабеллы в Брюсселе. Он задержался на день в гостях у мистера Дженкинса и затем прямым ходом вернулся в свою отдаленную йоркширскую деревню144. Какое же впечатление произвела бельгийская столица на двух молодых женщин, оставшихся там без сопровождающих? Надо полагать, они жестоко страдали от резкой перемены обстановки, вдали от своего любимого дома и обожаемых вересковых пустошей. Однако опорой им служило непоколебимое желание достичь поставленной цели. Вот что писала Шарлотта, имея в виду Эмили:

В возрасте уже более двадцати лет, занимаясь до этого самостоятельно, с прилежанием и упорством, она приехала вместе со мной учиться в школе на континенте. Здесь началась та же история: она страдала и не могла примириться с чуждой ей обстановкой. Только теперь этот конфликт углублялся сильным отвращением, которое вызывал в ее прямодушной еретической английской душе римский католицизм, и особенно иезуитство. Снова казалось, что она не выдержит жизни среди чужих, однако на этот раз она решила идти до конца со всей присущей ей решительностью. На свои прошлые поражения она оглядывалась с раскаянием и чувством стыда и была полна решимости добиться своего, даже если победа будет стоить очень дорого. Счастлива же она быть не могла – до тех пор, пока не вернется в свою отдаленную английскую деревню, в старый пасторский дом среди безлюдных йоркширских гор.

Они хотели учиться. Они приехали сюда, чтобы учиться. И они взялись за учебу. Если у них имелась ясная цель, достигнуть которую можно было только через общение с другими людьми, их характеры как бы менялись на глазах; в другое время сестры оставались на редкость робкими. Миссис Дженкинс говорила мне, что просила Шарлотту и Эмили проводить с ней воскресные и праздничные дни, но потом поняла, что они испытывают от этих визитов больше неудобств, чем радости. Эмили, по ее воспоминаниям, едва ли произнесла когда-либо хоть слово длиннее одного слога. Шарлотта иногда приходила в волнение и тогда могла говорить на некоторые темы очень хорошо и красноречиво. Прежде чем начать, она обычно поворачивала стул, на котором сидела, несколько в сторону, словно для того, чтобы не видеть лицо собеседника.

Но в Брюсселе было много и такого, что вызывало отклик в ее мощно развитом воображении. Наконец-то она видела часть того величественного мира, о котором столько мечтала. По улицам шли толпы веселых людей – как и столетиями ранее, менялись только костюмы. С каждым уголком города было связано какое-то историческое предание, восходящее к баснословным временам, когда еще жили Жан и Жанника. Эти гиганты-аборигены, по легенде, заглянули за стену высотой в сорок футов, стоявшую в том месте, где теперь проходит улица Вилла Эрмоза, и увидели новых поселенцев, которые впоследствии изгнали великанов из родной страны, где те жили со времен потопа. Огромный величественный собор Святой Гудулы с картинами на библейские темы, удивительные ритуалы и церемонии, принятые в католической церкви, – все это производило глубокое впечатление на девушек, привыкших к голым стенам и простой службе в хауортской церкви. Они негодовали на себя за собственную впечатлительность, и их самоотверженные протестантские сердца восставали против лживой Дуэссы145, насылавшей на них чары.

Дом, где располагался пансион мадам Эже и где Шарлотте и Эмили довелось учиться, наводил чудесные ассоциации: они проходили процессией призраков через галерею старинных комнат и по тенистым аллеям садов. Если выйти на великолепную рю Рояль, то вблизи статуи генерала Бельяра вы увидите четыре пролета широкой каменной лестницы, которые ведут вниз – на улицу Изабеллы. Трубы находящихся поблизости домов при этом оказываются ниже того места, где вы стоите. Напротив нижнего пролета на вас смотрит фасад большого старинного дома, а справа от него, в глубине, располагается отгороженный стеной просторный сад. Перед оградой сада, на той же стороне, что и дом, стоят в ряд небольшие старинные живописные домики, и ветви старых деревьев касаются их низких крыш. Домики эти очень напоминают странноприимные дома, которые и сейчас можно увидеть в маленьких английских городах. Улица Изабеллы выглядит так, будто ее совсем не коснулись перестройки, происходившие здесь в течение трех последних столетий: до нее можно легко добросить камень из любого окна тех современных гранд-отелей, что были возведены на рю Рояль по последней парижской моде.

В XIII столетии нынешнюю улицу Изабеллы называли Фосс-о-Шьен146, и место, где сейчас находится пансион мадам Эже, занимала герцогская псарня. Затем псарню сменил госпиталь – так в старину называли богадельни. Бездомные и нищие, а может быть, и прокаженные искали приют в стоявшем здесь здании у монахов одного из религиозных орденов. Ров, предназначавшийся для обороны, через столетие сменили плодовые сады и огороды для выращивания лекарственных трав. Затем это место заняла аристократическая гильдия арбалетчиков. Вступающие в гильдию должны были подтвердить свое благородное происхождение и доказать, что их дворянская кровь не смешивалась с иной в течение нескольких столетий. Принимаемый в гильдию давал торжественную клятву, что он не будет искать других развлечений и посвятит все свое время упражнениям в благородном искусстве стрельбы из арбалета. Раз в год устраивалось грандиозное состязание, проходившее под покровительством некоего святого. Во время этого соревнования к шпилю церкви привязывалась птица или нечто напоминавшее по форме птицу, и сбивший ее стрелой объявлялся победителем.[5] Он получал титул короля арбалетчиков, который носил в течение года, и на победителя, соответственно, водружалась украшенная драгоценными камнями корона – он имел право носить ее также в течение двенадцати месяцев. По истечении этого срока король превращался в обыкновенного члена гильдии и мог снова выступать в соревнованиях. Если король умирал во время царствования, то его семья обязывалась вручить корону церкви святого – покровителя гильдии и изготовить похожий приз для следующего состязания. Эти благородные арбалетчики в Средние века составляли своего рода гвардию царствующих особ и неизменно занимали сторону аристократии, а не народа в многочисленных раздорах и восстаниях, происходивших во фламандских городах. Поэтому они пользовались покровительством власть имущих и с легкостью получили от них владения в завидном месте для устройства площадки, на которой могли бы упражняться в своем искусстве. И таким образом, они заняли старый «Собачий ров», а также большой сад странноприимного дома, раскинувшийся в тихой и солнечной низине под обрывом.

Однако в XVI веке потребовалось проложить улицу прямо через площадку, где упражнялись «Arbaletriers de Grand Serment»147. После долгого сопротивления арбалетчики были вынуждены уступить настояниям своей любимой инфанты Изабеллы148, которая сама была членом гильдии и даже сбила птицу, став королевой 1615 года. Она вручила им много утешительных подарков, а благодарный город, который долго ждал, когда благородные арбалетчики прекратят чинить препятствие строительству прямой дороги к собору Святой Гудулы, назвал улицу в ее честь. Изабелла как бы в качестве компенсации велела построить для арбалетчиков «большую усадьбу» на новой улице. Эта усадьба была расположена напротив площадки для упражнений и имела в плане квадратную форму. На дальней от улицы ее стене и сейчас можно прочесть:

PHILLIPPO IIII. HISPAN. REGE. ISABELLA-CLARA-EUGENIA HISPAN. INFANS. MAGNÆ GULDÆ REGINA GULDÆ FRATRIBUS POSUIT149.

В этом здании проходили все блестящие празднества гильдии арбалетчиков. Глава ее жил здесь постоянно, чтобы всегда быть доступным братии. Большой зал использовался для придворных балов и праздников, куда арбалетчиков не пускали. По приказу инфанты построили и маленькие дома на той же улице, чтобы они служили жильем ее «дворянской гвардии» и «гвардии горожан»: у каждого должен был быть свой домик, и некоторые из них сохранились до нашего времени, они-то и напоминают английские странноприимные дома. Сама квадратная «большая усадьба» с ее просторным залом, когда-то служившим для придворных балов, где танцевали темноволосые важные испанцы и светловолосые аристократки Брабанта и Фландрии, превратилась в школу для бельгийских девочек. Вся бывшая площадка арбалетчиков занята теперь пансионом мадам Эже.

Этой даме помогал в преподавании ее супруг – добрый, умный и глубоко религиозный человек. Я имела счастье познакомиться с ним150, и он снабдил меня многими весьма интересными деталями о пребывании в Брюсселе двух мисс Бронте, сохранившимися в памяти как у него, так и у его жены. Он имел возможность общаться с ними очень близко, поскольку давал им уроки французского языка и литературы в школе. Вот короткий отрывок из письма, написанного ко мне французской дамой, живущей в Брюсселе и способной судить обо всем из первых рук. По этому письму видно, как относятся к мсье Эже у него на родине.

Je ne connais pas personellement M. Héger, mais je sais qu’il est peu de caractères aussi nobles, aussi admirables que le sien. Il est un des membres les plus zélés de cette Société de S. Vincent de Paul dont je t’ai déjà parlé, et ne se contente pas de servir les pauvres et les malades, mais leur consacre encore les soirées. Après des journées absorbées tout entières par les devoirs que sa place lui impose, il réunit les pauvres, les ouvriers, leur donne des cours gratuits, et trouve encore le moyen de les amuser en les instruisant. Ce dévouement te dira assez que M. Héger est profondement et ouvertement religieux. Il a des manières franches et avenantes; il se fait aimer de tous ceux qui l’approchent, et surtout des enfants. Il a la parole facile, et possède à un haut degré l’éloquence du bon sens et du cœur. Il n’est point auteur. Homme de zèle et de conscience, il vient de se démettre des fonctions élevées et lucratives qu’il exerçait à l’Athenée, celles de Préfet des Études, parce qu’il ne peut y réaliser le bien qu’il avait esperé, introduire l’enseignement religieux dans le programme des études. J’ai vu une fois Madame Héger, qui a quelque chose de froid et de compassé dans son maintien, et qui prévient peu en sa faveur. Je la crois pourtant aimée et appreciée par ses élèves151.

В феврале 1842 года, когда Шарлотта и Эмили Бронте поступили в пансион, там одновременно училось от восьмидесяти до ста учениц.

Мсье Эже полагает, что вначале они совсем не знали французского. Однако мне кажется, они владели разговорным языком так же (столь же мало), как любые другие английские девушки, которые никогда не бывали за границей и только учились отдельным французским выражениям и произношению у англичанок. Сестры держались вместе и сторонились веселых, шумных, сдружившихся между собой бельгийских девушек, которые, в свою очередь, полагали, что новые английские ученицы дики и выглядят ужасно: их манера одеваться была странной, чудаковатой и «островитянской». Эмили имела склонность к определенной моде, уродливой и нелепой даже в то время, когда она господствовала повсеместно: широкие у плеча и сужающиеся к локтю или запястью рукава, и неизменно носила их даже через много лет после того, как они канули в Лету. Ее юбки не имели ни складок, ни волн, но висели на ее худой фигуре, прямые и длинные. С другими людьми сестры говорили только по необходимости. Они были поглощены своими серьезными мыслями, их грызла тоска по родине, и поэтому они не были склонны ни к пустым разговорам, ни к веселым играм. Мсье Эже, понаблюдав за ними в первые недели их пребывания в доме на улице Изабеллы, понял, что этих девушек, с их недюжинными характерами и необыкновенными талантами, надо учить французскому совсем не так, как он обычно учил приехавших из Англии. Судя по всему, он ставил Эмили выше по таланту, чем Шарлотту, впрочем оценка самой Шарлотты в этом совпадала с его мнением. Эмили имела способности к логическому мышлению и аргументированному спору, необычные и для мужчин и уж совсем редкие у женщин, – так считал мсье Эже. Однако силу этого таланта снижали присущие Эмили упрямство и упорство, которые делали ее невосприимчивой к любым аргументам, когда дело касалось ее желаний или ее чувства справедливости. «Ей следовало родиться мужчиной, из нее получился бы великий мореплаватель, – говорил о ней мсье Эже. – Ее мощный интеллект угадал бы, где нужно искать новые области, путем изучения уже известных, а ее сильная несгибаемая воля никогда не спасовала бы перед трудностями, только смерть смогла бы остановить ее». Более того, воображение Эмили было таково, что если она сочиняла некую историю, то описание сцен и персонажей оказывалось настолько живым, убедительным и логичным, что рассказ захватывал читателя и склонял на свою сторону независимо от того, каковы были прежде его убеждения и его понимание истины. Однако в сравнении с сестрой Эмили казалась эгоистичной и суровой. Шарлотта же всегда была бескорыстной (по свидетельству мсье Эже), и ее старания умиротворить младшую сестру приводили к тому, что Эмили даже бессознательно помыкала ею.

Посоветовавшись с женой, мсье Эже объявил своим английским ученицам, что он хочет оставить старый метод, основанный на тщательном изучении грамматики и словаря, и попробовать новый – похожий на тот, который иногда применяют для обучения его самых старших французских и бельгийских учеников. Он предложил следующее: сам мсье Эже будет читать вслух шедевры известных французских писателей (такие как поэма на смерть Жанны д’Арк Казимира Делавиня; фрагменты из Боссюэ, превосходные переводы Послания святого Игнатия римским христианам в «Bibliothèque Choisie des Pères de l’Eglise»152 и т. д.), а после того, как ученицы получат представление о воздействии целого произведения, они смогут вместе с учителем проанализировать его по частям, указывая, в чем такой-то автор безупречен, а где у него можно найти недостатки. Мсье Эже полагал, что этот метод подходит для новых, способных учениц, с их любовью ко всему умственному, рафинированному, благородному, с умением ухватить звучание чужого стиля и затем выразить свои мысли в похожей манере.

Изложив свой план, он ждал ответа. Эмили заговорила первой. Она сказала, что не видит ничего хорошего в подобном методе и что, усвоив его, они потеряют оригинальность собственных мыслей и выражений. Она была готова вступить в спор по этому поводу, но для споров у мсье Эже не было времени. Затем высказалась Шарлотта. Она тоже выразила сомнение в успехе предложенного плана, но была готова последовать совету мсье Эже, поскольку считала себя обязанной слушаться его как ученица учителя. Прежде чем рассказать о результатах такого учения, может быть, небесполезно дать отрывок из письма Шарлотты, в котором рассказывается о первых впечатлениях от новой жизни.

Брюссель, 1842 год (май?)

Недавно мне исполнилось двадцать шесть лет. И в зрелом возрасте я все еще ученица школы и очень рада пребывать в таком качестве. Сначала мне казалось странным подчиняться власти учителя, вместо того чтобы осуществлять эту власть самой: подчиняться распоряжениям, вместо того чтобы давать их. Но мне все это нравится. Наверное, с такой же жадностью корова, которую долго держали на сухом сене, возвращается к свежей траве. Не смейся над моим сравнением. Для меня естественно подчиняться и совсем не естественно командовать.

Здесь много учениц, около сорока, считаются «экстернами», то есть приходят учиться в дневное время, а еще двадцать – «пансионерки», то есть живут в доме. Мадам Эже, директриса школы, – дама точно того же склада ума, степени образованности и качеств интеллекта, что и мисс ***153. Я полагаю, что некоторые суровые черточки в ее характере смягчены, поскольку она не испытала жестокого разочарования в жизни и не «закисла» впоследствии. Короче говоря, это замужняя дама, а не девица. В школе работают три учительницы: мадмуазель Бланш, мадмуазель Софи и мадмуазель Мари. Первые две не обладают какими-либо выразительными характерами. Одна из них старая дева, вторая скоро будет таковой. Что касается мадмуазель Мари, то она весьма талантлива и оригинальна, но порывиста и ведет себя так, что все в школе, за исключением нас с Эмили, сделались ее врагами. Кроме этих постоянных учительниц, в школе работают семь приходящих преподавателей, которые ведут разные предметы: французский, рисование, музыку, пение, письмо, арифметику и немецкий. Все в пансионе католики, за исключением нас и еще одной девушки, а также гувернантки детей хозяйки – англичанки, чье положение можно определить как нечто среднее между горничной и няней. Различие в стране происхождения и религии проводит серьезную границу между нами и всеми остальными. Мы здесь живем в совершенной изоляции. Но это не значит, что я несчастлива, наоборот, эта жизнь просто замечательна, она гораздо больше соответствует моей природе, чем служба гувернантки. Все мое время занято и проходит очень быстро. До сих пор и у меня, и у Эмили со здоровьем все было в порядке, и потому мы могли прилежно учиться. Есть тут еще один человек, о котором я тебе пока не писала, – мсье Эже, супруг хозяйки. Он профессор риторики, человек достойный и умный, однако обладающий холерическим, вспыльчивым темпераментом. Как раз сейчас он весьма сердит на меня, поскольку я сделала перевод, который он заклеймил как «peu correct»154. Прямо он мне не сказал, но написал эти слова на полях моей книги и спросил коротко и сердито: как так получается, что мои сочинения всегда оказываются лучше, чем мои переводы? Ему это кажется необъяснимым. Кроме того, несколько недель назад он под влиянием минуты запретил мне пользоваться как словарем, так и грамматикой при переводе самых сложных английских сочинений на французский. Это делает работу куда тяжелее и вынуждает меня время от времени вставлять английские слова, а когда учитель это видит, у него глаза вылезают на лоб. С Эмили они плохо ладят. Эмили работает как лошадь, ей приходится преодолевать серьезные трудности – гораздо больше тех, с какими сталкиваюсь я. Ведь те, кто приезжает учиться во французскую школу, должны прежде хорошо овладеть языком, в противном случае они потеряют много времени, поскольку учебный курс предназначен для носителей языка, а не для иностранцев. Несколько частных уроков, которые соизволил дать нам мсье Эже, вероятно, рассматривались как большое одолжение, и мне кажется, что они вызвали недовольство и зависть у других учениц школы.

Ты осудишь меня за краткость и скуку этого письма. Есть тысячи вещей, которые я хотела бы тебе рассказать, но у меня не хватает времени. Брюссель – красивый город. Бельгийцы ненавидят англичан. Их внешние правила поведения – более строгие, чем наши. Шнуровать корсет и при этом не носить шейный платок считается тут крайне неприличным.

Фрагмент этого письма, где мсье Эже представлен как учитель, запретивший своим ученицам пользоваться словарем и грамматикой, относится, надо полагать, к упомянутому выше времени, когда он решил попробовать новый метод обучения французскому языку: ученицы должны были ухватывать дух и ритм текста на слух, чтобы сразу усвоить его благородный тон, а не корпеть над грамматическими правилами. Этот эксперимент представляется мне весьма смелым со стороны учителя, однако мсье Эже, без сомнения, знал, что делает. Результаты хорошо видны в сочинении – одном из Шарлоттиных «devoirs»155, написанных в то время. Мне хотелось бы в качестве иллюстрации подобного подхода сначала вернуться к моему разговору с мсье Эже о том, как он пытался сформировать определенный стиль письма у своих учениц, а затем в доказательство успешности метода я приведу этот «devoir» Шарлотты с пометками учителя.

Мсье Эже рассказывал, что однажды летом (сестры Бронте занимались под его руководством уже четыре месяца) он прочитал им знаменитый литературный портрет Мирабо, сделанный Виктором Гюго156; «mais, dans ma leçon je me bornais à ce qui concerne Mirabeau Orateur. C’est après l’analyse de ce morçeau, considéré surtout du point de vue du fond, de la disposition, de ce qu’on pourrait appeler la charpente qu’ont été faits les deux portraits que je vous donne»157. Затем мсье Эже пишет, что указал ученицам на погрешность в стиле Гюго – постоянные преувеличения, а также на то, что его выражения отличаются красотой «нюансов». После этого учитель дал ученицам задание – написать подобные же литературные портреты. Выбор темы мсье Эже оставил им самим. «Очень важно, – замечал он, – прежде чем садиться писать сочинение, как следует обдумать и прочувствовать его тему. Я не могу предсказать, какой предмет вызовет отклик в ваших сердцах и умах. Это вы должны решить сами». В оригинале приводимого ниже текста мсье Эже писал свои замечания на полях. Я выделила слова Шарлотты, для которых учитель подобрал более удачные выражения, а его заметки поместила в скобки.

IMITATION

Le 31 Juillet 1842

PORTRAIT DE PIERRE L’HERMITE158 CHARLOTTE BRONTË

De temps en temps, il paraît sur la terre des hommes destinés à être les instruments [prédestinés] de grands changements, moraux ou politiques. Quelquefois c’est un conquérant, un Alexandre ou un Attila, qui passe comme un ouragan, et purifie l’atmosphère moral, comme l’orage purifie l’atmosphère physique; quelquefois, c’est un révolutionnaire, un Cromwell, ou un Robespierre, qui fait expier par un roi les vices de toute une dynastie; quelquefois c’est un enthousiaste réligieux comme Mahomet, ou Pierre l’Ermite, qui, avec le seul levier de la pensée soulève des nations entières, les déracine et les transplante dans des climats nouveaux, peuplant l’Asie avec les habitants de l’Europe. Pierre l’Ermite était gentilhomme de Picardie, en France, pourquoi donc n’a-t-il passé sa vie comme les autres gentilhommes ses contemporains ont passé la leur, à table, à la chasse, dans son lit, sans s’inquiéter de Saladin, ou de ses Sarrasins? N’est-ce pas, parce qu’il y a dans certaines natures, une ardeur [un foyer d’activité] indomptable qui ne leur permet pas de rester inactives, qui les force à se remuer afin d’exercer les facultés puissantes, qui même en dormant sont prêtes comme Sampson à briser les nœuds qui les retiennent?

Pierre prit la profession des armes; si son ardeur avait été de cette espèce [si il n’avait eu que cette ardeur vulgaire] qui provient d’une robuste santé il aurait [c’eût] été un brave militaire, et rien de plus; mais son ardeur était celle de l’âme, sa flamme était pure et elle s’élevait vers le ciel.

Sans doute [Il est vrai que] la jeunesse de Pierre, était [fut] troublée par passions orageuses; les natures puissantes sont extrèmes en tout, elles ne connaissent la tiédeur ni dans le bien, ni dans le mal; Pierre donc chercha d’abord avidement la gloire qui se flétrit, et les plaisirs qui trompent, mais il fit bientôt la découverte [bientôt il s’aperçut] que ce qu’il poursuivait n’était qu’ une illusion à laquelle il ne pourrait jamais atteindre; il retourna donc sur ses pas, il recommença le voyage de la vie, mais cette fois il évita le chemin spacieux qui mene à la perdition et il prit le chemin étroit qui mene à la vie; puisque [comme] le trajet était long et difficile il jeta la casque et les armes du soldat, et se vêtit de l’habit simple du moine. A la vie militaire succéda la vie monastique, car, les extrêmes se touchent et chez l’homme sincère la sincérité du repentir amène [nécessairement à la suite] avec lui la rigueur de la pénitence. [Voilà donc Pierre devena moine!]

Mais Pierre [il] avait en lui un principe qui l’empéchait de rester longtemps inactif, ses idées, sur quel sujet qu’il soit [que ce fût] ne pouvaient pas être bornées; il ne lui suffisait pas que lui-même fût religieux, que lui-même fût convaincu de la réalité de Christianisme (sic) il fallait que toute l’Europe que toute l’Asie partageât sa conviction et professât la croyance de la Croix. La Piété [fervente] élevée par le Génie, nourrie par la Solitude fit natre une éspèce d’inspiration [exalta son âme jusqu’à l’inspiration] dans son ame, et lorsqu’il quitta sa cellule et reparut dans le monde, il portrait comme Moïse l’empreinte de la Divinité sur son front, et tout [tous] réconnurent en lui le veritable apôtre de la Croix.

Mahomet n’avait jamais rémué les molles nations de l’Orient comme alors Pièrre remua les peuples austères de l’Occident; il fallait que cette éloquence fût d’une force presque miraculeuse qui pouvait [puisque’elle] persuader [ait] aux rois de vendre leurs royaumes afin de procurer [pour avoir] des armes et des soldats pour aider [à offrir] a Pierre dans la guerre sainte qu’il voulait livrer aux infidèles. La puissance de Pierre [l’Ermite] n’était nullement une puissance physique, car la nature, ou pour mieux dire, Dieu est impartial dans la distribution de ses dons; il accorde à l’un de ses enfants la grâce, la beauté, les perfections corporelles, à l’autre l’esprit, la grandeur morale. Pierre donc était un homme, petit d’une physionomie peu agréable; mais il avait ce courage, cette constance, cet enthousiasme, cette energie de sentiment qui écrase toute opposition, et qui fait que la volonté d’un seul homme devient la loi de toute une nation. Pour se former une juste idée de l’influence qu’exerça cet homme sur les caractères [choses] et les idées de son temps il faut se le représenter au milieu de l’armée des croisées, dans son double rôle de prophète et de guerrier; le pauvre ermite vêtu du pauvre [de l’humble] habit gris est la plus puissant qu’un roi; il est entouré d’une [de la] multitude [avide] une multitude qui ne voit que lui, tandis que lui, il ne voit que le ciel; ses yeux levés semblent dire «Je vois Dieu et les anges, et j’ai perdu de vue la terre!»

Dans ce moment le [mais ce] pauvre habit [froc] gris est pour lui comme le manteau d’Elijah; il l’enveloppe d’inspiration; il [Pierre] lit dans l’avenir; il voit Jerusalem delivrée; [il voit] le saint sepulchre libre; il voit le croissant argent est arraché du Temple, et l’Oriflamme et la Croix rouge sont établi à sa place; non seulement Pierre voit ces merveilles, mais il les fait voir à tous ceux qui l’entourent, il ravive l’espérance, et le courage dans [tous ces corps epuisés de fatigues et de privations]. La bataille ne sera livrée que demain, mais la victoire est décidée ce soir. Pierre a promis; et les Croisées se fient à sa parole, comme les Israélites se fiaient à celle de Moïse et de Josué159.

Эмили в свою очередь выбрала в качестве темы для такого же сочинения описание Гарольда Английского накануне битвы при Гастингсе160. Ее «devoir» кажется мне более выразительным, чем сочинение Шарлотты, по силе и воображению и совершенно равным ему по языку. В обоих случаях видно, несколько слабо они владели навыками практического французского языка, когда приехали в Брюссель в феврале, и то, что они способны писать без помощи словаря и грамматики, весьма необычно и примечательно. Мы еще увидим, как продвинулась Шарлотта в легкости и грациозности стиля год спустя.

В выборе тем, когда ей предоставлялась такая возможность, Шарлотта часто обращалась к Ветхому Завету, с которым, как показывают все ее сочинения, была очень хорошо знакома. Картинность и красочность (если можно так выразиться), а также величие и широта библейского повествования глубоко впечатляли ее. Как выразился мсье Эже, «еlle était nourrie de la Bible»161. После прочтения поэмы Делавиня о Жанне д’Арк она выбрала тему «Видение и смерть Моисея на горе Нево». Просматривая этот «devoir», мое внимание привлекли некоторые замечания мсье Эже. Описав в спокойных и простых выражениях обстоятельства, при которых Моисей покинул свой народ, Шарлотта обращается к собственному воображению и в порыве вдохновения рассказывает о том, как пророк, глядя на Землю обетованную, прозревает прекрасное будущее избранного народа, его процветание. Однако, не дойдя и до середины этого блестящего описания, она прерывает себя, чтобы обсудить сомнения, которые возникали по поводу чудес в Ветхом Завете. Мсье Эже замечает на это: «Когда Вы пишете, старайтесь сначала изложить Ваши соображения холодным, прозаическим языком. Но если уж Вы дали волю своему воображению, то не пытайтесь укротить его разумом». Затем Шарлотта пишет о том, что Моисей видит дев, ведущих вечером свои стада на водопой. В ее описании девы украшены гирляндами цветов. Здесь учитель напоминает о необходимости соблюдения правдоподобия: Моисей со своей высоты мог видеть горы и долины, группы девушек и стада овец, но вряд ли мог разглядеть детали одежды или украшения на их головах.

Когда ученицы достигли значительных успехов, мсье Эже предложил более продвинутый план – синтетического обучения. Он будет читать им различные описания одного и того же исторического лица или события, обращая внимание на совпадения и несовпадения. Там, где тексты будут различаться, он попросит определить природу различия, для чего нужно углубленно изучить личные черты и мировоззрение каждого из писателей – насколько эти качества могли повлиять на его понимание истины. Возьмем, например, Кромвеля. Мсье Эже прочел описание этого героя в «Oraison Funebre de la Reine d’Angleterre»162 и показал, что оно имеет своим источником религиозную точку зрения: Кромвель рассматривается как орудие в руках Господа, действующее по Божественному предопределению. Затем он попросил учениц прочесть Гизо163, чтобы они увидели, как под пером этого автора Кромвель наделяется исключительно сильной свободной волей, но действует всего лишь из соображений целесообразности. Карлейль164 рассматривает Кромвеля как героя, одержимого сильным и осознанным желанием исполнить волю Божью. Затем мсье Эже попросил вспомнить, что роялисты и сторонники Содружества придерживались совершенно разных взглядов на роль великого лорд-протектора. И вот из этих конфликтующих мнений ученицам надо было выделить и собрать элементы истины, а затем попытаться сложить их в единое целое.

Такое задание было очень по душе Шарлотте. Оно позволяло пустить в дело ее исключительные аналитические способности, и потому Шарлотта скоро достигла совершенства в такой работе.

В тех ситуациях, когда сестры Бронте могли оставаться англичанками, они ими оставались: они были все так же крепко привязаны к родине и страдали вдали от Хауорта. Они были протестантками до мозга костей во всем – не только в религии, но прежде всего в ней. Шарлотту так тронуло Послание святого Игнатия, что она, не дожидаясь задания со стороны учителя, из высоких религиозных чувств написала подражание этому произведению – «Lettre d’un Missionaire, Sierra Leone, Afrique»165 от имени миссионера англиканской церкви, отправившегося проповедовать и пропавшего на губительных для всего живого африканских берегах.

Некоторое представление о ее чувствах дает следующее письмо.

Брюссель, 1842 год

Я не уверена в том, что смогу вернуться домой в сентябре. Мадам Эже предложила мне и Эмили продлить наше соглашение еще на полгода. Она обещает уволить свою учительницу английского и взять меня на ее место. Эмили она предлагает по несколько часов в день учить музыке часть своих учениц. За это мы получим возможность продолжать обучение французскому и немецкому, а также оставаться в пансионе и т. д., не платя за проживание. Жалованья, однако, нам не полагается. Это предложение очень лестно: в таком огромном и эгоистичном городе, как Брюссель, в такой большой и эгоистичной школе, где учатся почти девяносто учениц (как пансионерок, так и приходящих), оно свидетельствует о внимании к нашим особам и заслуживает благодарности. Я склонна принять его. А что ты думаешь? Я не отрицаю, что хотела бы вернуться в Англию и что у меня случаются кратковременные приступы ностальгии, но в целом я сделалась более стойкой. И, кроме того, мне хорошо здесь, в Брюсселе, ведь я все время занимаюсь тем, что мне нравится. Эмили быстро прогрессирует во всем – французском, немецком, музыке и рисовании. Мсье и мадам Эже научились ценить лучшие стороны ее личности, скрытые под теми особенностями, которые могут показаться странными. Если судить о бельгийском национальном характере по ученицам нашей школы, то его отличительные черты – это необыкновенные холодность, эгоистичность, животность и все худшее. Они крайне непослушны, и учителям трудно с ними справляться. Их моральные принципы совершенно извращены. Мы избегаем их, что нисколько не трудно, поскольку по нам сразу видно, что мы протестантки и англиканки. Здесь любят рассуждать об опасности, исходящей от протестантов, которые селятся в католических странах и грозят им со временем переменой веры. Мой совет всем протестантам, чувствующим соблазн перейти в католичество: пересечь море и где-нибудь на континенте в течение некоторого времени походить на католическую мессу, чтобы оценить фиглярство, а также глупость и корыстолюбие всех их священников. Ну а если после этого они все же не уверятся, что папизм – ничтожный детский вздор, то пусть становятся папистами, туда им и дорога. Мне кажутся глупыми методизм, квакерство, а также все крайности Высокой и Низкой церкви, но куда им до римского католичества! В то же время позволь мне уверить тебя, что и среди католиков есть хорошие и даже лучшие, чем многие протестанты, христиане – те, для кого Библия не книга за семью печатями.

Когда сестры Бронте впервые приехали в Брюссель, они намеревались пробыть там полгода, вплоть до начинающихся в сентябре grandes vacances166. На каникулах обучение прерывалось на срок от шести недель до двух месяцев, и потому в это время было удобно вернуться домой. Однако предложение, высказанное в приводимом ниже письме, изменило планы Шарлотты и Эмили. А кроме того, сестры были очень рады своим успехам в изучении тех предметов, которые им так давно хотелось постичь. Приносила радость и дружба с теми, кто избавлял их от невыразимого одиночества, которое испытывают приезжие в чужой стране – особенно такие, как Шарлотта и Эмили. От подруг они узнавали о том, что происходит дома, могли вспоминать с ними прошлое или обсуждать планы на будущее. Мэри и ее сестра – веселая, смешливая, любящая танцы Марта – жили в пансионе, находившемся сразу за городской чертой Брюсселя. А в самом городе жили их двоюродные сестры – в этом доме167 Шарлотту и Эмили всегда принимали с радостью, хотя неимоверная застенчивость сестер Бронте заслоняла от хозяев многие их привлекательные качества.

В этом семействе сестры Бронте проводили выходные дни в течение многих месяцев. Однако Эмили оставалась столь же непроницаемой для попыток сближения, как и в первое время своего пребывания в Брюсселе. Шарлотта, по словам Мэри, была настолько слаба физически, что «не находила сил» возражать кому-либо в споре и со всем почтительно соглашалась, – тем, кто знает о ее незаурядных талантах и решительном характере, такое поведение кажется странным. В этом доме барышни Т. и сестры Бронте могли видеться очень часто. Однако была еще одна английская семья, для которой Шарлотта вскоре стала желанной гостьей; как мне кажется, там она чувствовала себя более раскованно, чем у подруг или у миссис Дженкинс.

Английский врач прибыл в Брюссель с целью дать образование своим дочерям168. В июле 1842 года он поместил их в пансион мадам Эже – меньше чем за месяц до начала grandes vacances. Для того чтобы девушки лучше усвоили язык и смогли занять все свое время, они посещали дом на улице Изабеллы каждый день, в том числе и на каникулах. В это время в пансионе все разъехались и остались всего шесть или восемь воспитанниц, не считая сестер Бронте, которые находились там постоянно, не имея возможности внести хоть какое-то разнообразие в свою монотонную жизнь и с неустанным усердием продолжая учение. Их положение в пансионе показалось новоприбывшим похожим на то, что принято называть «привилегированные ученицы». Различные учителя обучали их французскому, рисованию, немецкому и литературе, а Эмили, помимо этого, занималась еще и музыкой, в которой стала уже настолько искусна, что ей поручили давать уроки трем юным сестрам – дочерям английского врача, с которым мне довелось беседовать.

Школьницы были разделены на три класса. В первом учились от пятнадцати до двадцати девушек; во втором число учениц в среднем составляло шестьдесят – все местные, исключая сестер Бронте и еще одну девушку; в третьем было от двадцати до тридцати учениц. Первый и второй классы занимали длинный зал, разделенный деревянной перегородкой. В каждом отделении было четыре длинных ряда парт, а перед ними возвышалась «эстрада» – место для учителя. В последнем ряду, в самом тихом уголке, сидели бок о бок Шарлотта и Эмили, обычно так глубоко погруженные в учение, что не замечали ни шума, ни движения вокруг.

Учеба продолжалась с девяти до двенадцати (время завтрака), затем пансионерки и полупансионерки (примерно тридцать учениц) шли в столовую (комнату с двумя длинными столами, на каждом из которых стояла масляная лампа), где угощались фруктами с хлебом. А «экстерны», или приходящие ученицы, приносившие еду с собой, отправлялись обедать в сад. С часу до двух все занимались вышиванием, при этом одна из учениц читала вслух что-нибудь легкое. С двух до четырех снова проводились занятия. В четыре «экстерны» покидали здание, оставшиеся обедали в столовой вместе с мсье и мадам Эже. С пяти до шести было время отдыха, с шести до семи – подготовка домашних заданий, а за всем этим следовало lecture pieuse169 – кошмар Шарлотты. В редких случаях мсье Эже сам приходил на эти чтения и предлагал книгу более интересного содержания. В восемь подавали легкий ужин – воду и «пистолеты» (очень вкусные брюссельские булочки), затем следовала молитва и отход ко сну.

Главная спальня помещалась непосредственно над длинной классной комнатой. В ней стояли в два ряда шесть или восемь узких кроватей, каждая из них была отгорожена белой драпировкой. Под кроватью находился ящик, служивший для хранения одежды, а между кроватями – тумбочка, на которой стояли кувшин с водой, таз и зеркало. Кровати Шарлотты и Эмили располагались в самом конце спальни и были так отгорожены от всех, что составляли фактически отдельную комнатку.

Свободные часы они обычно проводили в саду, прогуливаясь вдвоем, – как правило, в полном молчании. Эмили, хотя и была выше ростом, опиралась на руку сестры. Шарлотта всегда отвечала на любой вопрос или реплику, адресованную им обеим; Эмили вообще редко с кем-либо разговаривала. Спокойные, деликатные манеры Шарлотты не менялись. Никто не видел, чтобы она вышла из себя. Став учительницей английского, она даже в тех случаях, когда непослушание и невнимательность девочек должны были вызвать раздражение, лишь слегка краснела и делалась чуть оживленнее, временами в ее глазах вспыхивал огонек – и это были все внешние проявления, по которым можно было судить о ее досаде. Только способность всегда держаться с достоинством в конечном итоге действовала на учениц смягчающим образом и оказывалась куда эффективнее многоречивых тирад других учительниц. Вот что пишет одна моя корреспондентка:

Воздействие такой манеры держать себя было весьма примечательным, я могу судить об этом по личному опыту. Я была в то время весьма пылкой и необузданной и не испытывала ни малейшего почтения к французским учительницам. К моему изумлению, всего одно слово от нее делало меня совершенно послушной. Дело дошло до того, что мсье и мадам Эже предпочитали передавать мне через нее все свои указания. По всей видимости, другие ученицы не любили ее так, как я: она ведь была такой спокойной и молчаливой, но уважали ее все.

Если не считать этого описания манеры поведения Шарлотты в качестве учительницы английского (должность, которую она приняла несколькими месяцами позднее), все рассказы о жизни двух мисс Бронте в бельгийской школе относятся к октябрю 1842 года – началу нового учебного года. Приведенный фрагмент передает впечатление, которое произвела иностранная школа и положение в этой школе сестер Бронте на живую и сообразительную английскую девочку шестнадцати лет. Приведу цитату из письма Мэри, где она рассказывает о том времени.

Нельзя сказать, что в первое время в Брюсселе ей было совсем неинтересно. Она писала мне о новых знакомых, о необычном поведении учениц и учительниц, вникала в надежды последних на будущее. Так, она упоминала об одной учительнице, мечтавшей выйти замуж, поскольку «ужасно старела». Эта учительница поручала своему отцу или брату (забыла, кому именно) носить ее письма одному холостяку, который, как она полагала, мог бы на ней жениться; в письмах она уверяла его, что, потеряв свое теперешнее место, будет вынуждена стать монахиней – сестрой милосердия, чего бы ей совсем не хотелось. Разумеется, Шарлотта не без любопытства присматривалась к тем, кто находился в таком же положении, как и она сама, и эта учительница ее почти пугала. «Она утверждает, что ее ничто на свете не интересует, и насмехается над скромностью, а ведь она всего десятью годами старше меня! Я не видела в этом связи, пока она не сказала: „Послушай, я бы совсем не хотела стать монахиней: мне кажется, что это привело бы окружающих в ужас, но у меня нет другого выхода“. Я сказала, что, по-моему, в качестве сестры милосердия она относилась бы к своему труду, как и другие, и, быть может, проявляла даже больше сочувствия к несчастным, чем некоторые из сестер. Однако она ответила, что не понимает, как можно постоянно выносить страдания и не иметь надежды на перемену своей участи. В таком положении нельзя сохранить свои естественные чувства. Я попыталась ободрить ее, сказав, что ее, возможно, ждет иная судьба, чем умолять кого-то на ней жениться или терять свои естественные чувства в монашестве. На это она ответила: „Моя молодость проходит; меня не ждет ничего лучше того, что было в прошлом, а в прошлом не было ничего хорошего“». В такие минуты Шарлотта, похоже, думала о том, что многие люди обречены терять в мирской суете свои лучшие качества и чувства одно за другим, пока они не «умрут совсем». «Надеюсь, – писала она, – как только из меня уйдет жизнь, меня похоронят; не хочу жить в качестве живого мертвеца». В этом мы всегда расходились. Мне казалось, что деградация, которой она боялась, – это следствие бедности, и надо просто уделить больше внимания заработкам. Иногда Шарлотта соглашалась, но не находила способов, как это сделать. В другие минуты она боялась даже думать обо всем этом: она говорила, что такие мысли вгоняют ее в ступор. И в самом деле, в ее положении не оставалось ничего, как только погрузиться в мелочные денежные заботы, добывая себе пропитание.

Разумеется, Шарлотта ценила художников и писателей и ставила общение с ними почти так же высоко, как их произведения. Она всегда с презрением отзывалась о тех, кто озабочен только деньгами, и мечтала о возможности посетить все крупные города Европы, увидеть все достопримечательности и познакомиться со всеми знаменитостями. В этом заключалось ее представление о литературной славе, своего рода пропуске в общество умных людей… Когда же Шарлотта познакомилась с брюссельцами и оценила их, жизнь ее сделалась монотонной и она вернулась к тому безнадежному взгляду на будущее, какой был у нее во время пребывания у мисс В., – хотя, быть может, теперь в меньшей степени. Я писала ей, убеждая вернуться домой или куда-нибудь уехать: она ведь уже получила что хотела (освоила французский) и теперь, сменив место, смогла бы, по крайней мере, если не улучшить свое положение, то обрести нечто новое. Я прибавляла, что если она будет все больше погружаться в мрачное настроение, то у нее не хватит энергии уехать, а рядом не будет никого из подруг, кто поддержал бы ее и пригласил в гости, как бывало у мисс В. Шарлотта ответила, что я оказала ей большую услугу, что ей, несомненно, надо последовать моему совету и что она очень мне обязана. Я часто думала об этом письме. Шарлотта всегда покорно выслушивала мои советы, но затем всегда потихоньку отбрасывала их и поступала так, как считала нужным. Впоследствии она не раз поминала «услугу», которую я ей оказала. До нее дошли преувеличенные слухи о моих тяжелых обстоятельствах, и она прислала мне в Новую Зеландию 10 фунтов стерлингов с письмом, где выражала надежду, что эти деньги прибудут своевременно и что это долг, которым она обязана мне за однажды оказанную «услугу». Полагаю, 10 фунтов составляли четверть ее годового дохода. «Услуга» была только предлогом, подлинной же причиной этого поступка была ее доброта.

Однако вскоре в обычном течении школьной жизни, с ее рутинными занятиями и обязанностями, произошел первый сбой – тяжелый и печальный. Марта – прелестная, милая, озорная и веселая Марта – вдруг тяжело заболела и слегла в пансионе Шато-де-Кукельберг. Старшая сестра самоотверженно заботилась о ней, но все усилия оказались тщетны: через несколько дней Марта умерла. Вот собственный рассказ Шарлотты об этом событии:

Я не знала о болезни Марты Т. вплоть до того самого дня, когда она умерла. Я примчалась в Кукельберг на следующее утро, еще не осознавая, что ей грозит серьезная опасность, и мне сказали, что все уже кончено. Ночью она умерла. Мэри увезли в Брюссель. С тех пор я часто виделась с Мэри. Нельзя сказать, что она раздавлена случившимся; однако, пока Марта болела, старшая сестра была ей больше чем матерью и больше чем сестрой: она дежурила у ее постели, заботилась и ухаживала за ней нежно и неустанно. Я побывала на могиле Марты – на том месте, где в чужой земле упокоился ее прах.

Те, кто читал роман «Шерли», наверное, помнят несколько строк (примерно полстраницы), исполненных грустных воспоминаний:

Что касается малютки Джесси, то отец далек от мысли, что она недолго проживет: она ведь так весела, так мило болтает, уже и сейчас такая лукавая, такая остроумная! Она может вспылить, если ее заденут, но зато как она ласкова, если с ней добры! Послушание сменяется в ней шаловливостью, капризы – порывами великодушия; она никого не боится… зато она мила и доверчива с теми, кто к ней добр. Очаровательной Джесси суждено быть всеобщей любимицей… <…> Знакомо ли вам это место? Нет, никогда прежде вы его не видели; но вы узнаете эти деревья и зелень – это кипарис, ива, тис. Вам случалось видеть и такие каменные кресты, и такие тусклые венки из бессмертника. Вот оно, это место, – зеленый дерн и серая мраморная плита – под ней покоится Джесси. Она прожила только весну своей жизни; была горячо любима и сама горячо любила. За время своей короткой жизни она нередко проливала слезы, изведала много огорчений, но и часто улыбалась, радуя всех, кто ее видел. Умерла она мирно, без страданий, в объятиях преданной ей Розы, которая служила ей опорой и защитой среди многих житейских бурь; обе девушки были в тот час одни в чужом краю, и чужая земля приняла усопшую Джесси в свое лоно.

<…>

Но прости меня, Джесси, я больше не буду писать о тебе! Сейчас вечер, снаружи осенняя слякоть и непогода. В небе всего одна туча, но она окутала всю землю, от полюса до полюса. Ветер не знает устали; рыдая, мечется он среди холмов, мрачные силуэты которых кажутся черными в туманных сумерках. Дождь весь день хлестал по колокольне,[6] она возвышается темной башней над каменной оградой кладбища, где все – и высокая трава, и крапива, и сами могилы – пропитано сыростью. Сегодняшний вечер мне слишком напоминает другой точно такой же, осенний, пасмурный и дождливый, но то было несколько лет назад. Те, кто посетил в тот непогожий день свежую могилу на протестантском кладбище чужой страны, собрались в сумерках у камелька. Они были разговорчивы и даже веселы, однако все чувствовали, что в их кругу образовалась какая-то пустота, которую ничто никогда не заполнит. Они знали, что утратили нечто незаменимое, о чем они будут жалеть до конца своих дней, и каждый думал о том, что проливной дождь мочит сейчас и без того сырую землю, скрывшую их утраченное сокровище, над которым стонет и плачет осенний ветер. Огонь согревал их, Жизнь и Дружба еще дарили им свое благословение, а Джесси лежала в гробу, холодная и одинокая, и лишь могильная земля укрывала ее от бури170.

Это была первая смерть в кругу самых близких Шарлотте людей с тех пор, как давным-давно умерли две ее старшие сестры. Она пыталась, как могла, утешить Мэри, когда вдруг пришло известие из дома о том, что ее тетя, мисс Брэнвелл, очень серьезно больна. Эмили и Шарлотта тут же стали собираться. Они торопливо укладывали вещи, намереваясь как можно скорее отправиться в Англию и не зная, доведется ли им когда-либо вернуться в Брюссель. Они оставляли и пансион, и все свои отношения с мсье и мадам Эже; собственное будущее виделось им весьма туманным. Буквально накануне отъезда, наутро после получения первого сообщения о болезни мисс Брэнвелл, как раз в ту минуту, когда надо было отправляться из пансиона, пришло второе письмо, содержавшее известие о смерти. Ускорить отъезд Шарлотта и Эмили не могли – все меры были уже приняты. Сестры отплыли в Англию из Антверпена, ехали ночь и день и прибыли в Хауорт утром во вторник. Похороны и все остальные обряды уже прошли, мистер Бронте и Энн сидели вместе в глубокой скорби по той, которая с таким тщанием вела хозяйство в их доме на протяжении почти двадцати лет и заслужила любовь и уважение своих домашних. Пока мисс Брэнвелл была жива, они и не подозревали, насколько тяжелой окажется для них эта утрата. Небольшое состояние, которое она скопила ценой многих лет экономии, отказывая себе во всем, было завещано племянницам. Брэнвеллу, ее любимцу, тоже полагалась часть тетушкиного наследства, однако его безрассудное поведение так огорчало старую даму, что она вычеркнула его имя из завещания.

Когда прошло первое потрясение, три сестры почувствовали радость от встречи после самой долгой в их жизни разлуки. Им было что вспомнить из прошлого и было о чем подумать на будущее. Энн уже некоторое время занимала место гувернантки и должна была вернуться к своим обязанностям в конце рождественских каникул. Значит, следующий год сестрам снова предстояло провести в разлуке; однако затем счастливая мечта о совместной жизни и открытии школы должна была осуществиться. Разумеется, теперь они и не думали поселиться в Бёрлингтоне или другом подобном месте вдали от отца; та небольшая сумма, которой располагала каждая из них, позволяла произвести определенные изменения в пасторате, чтобы в нем можно было открыть школу. Планы Энн на ближайшее время были известны. Эмили сразу решила, что именно ей надо оставаться дома с отцом. А о том, чем займется Шарлотта, много думали и даже спорили.

Даже во время спешного отъезда Шарлотты и Эмили из Брюсселя мсье Эже нашел время, чтобы написать письмо мистеру Бронте с соболезнованиями о понесенной потере. Письмо это, помимо выражения самых почтительных чувств к отцу, содержит и самый любезный отзыв о поведении его дочерей, и потому я в любом случае привела бы его здесь, даже если бы в нем не делалось предложение относительно Шарлотты, которое несомненно заслуживает места в ее жизнеописании.

Au Révérend Monsieur Brontë; Pasteur Evangélique, etc., etc.

Samedi; 5 9bre

Monsieur,

Un événement bien triste décide mesdemoiselles vos filles à retourner brusquement en Angleterre, ce départ qui nous afflige beaucoup a cependant ma complète approbation; il est bien naturel qu’elles cherchent à vous consoler de ce que le ciel vient de vous ôter, en se serrant autour de vous, pour mieux vous faire apprécier ce que le ciel vous a donné et ce qu’il vous laisse encore. J’espère que vous me pardonnerez, Monsieur, de profiter de cette circonstance pour vous faire prévenir l’expression de mon respect; je n’ai pas l’honneur de vous connaître personellement, et cependant j’éprouve pour votre personne un sentiment de sincère vénération, car en jugeant un père de famille par ses enfants on ne risque pas de se tromper, et sous ce rapport l’éducation et les sentiments que nous avons trouvés dans mesdemoiselles vos filles, n’ont pu que nous donner une très haute idée de votre mérite et de votre caractère. Vous apprendrez sans doute avec plaisir que vos enfants ont fait du progrès très remarquable dans toutes les branches de l’enseignement, et que ces progrès sont entièrement dûsà leur amour pour le travail et à leur perséverance; nous n’avons eu que bien peu à faire avec de pareilles élèves; leur avancement est votre œuvre bien plus que la notre; nous n’avons pas eu à leur apprendre le prix du temps et de l’instruction, elles avaient appris tout cela dans la maison paternelle, et nous n’avons eu, pour notre part, que le faible mérite de diriger leurs efforts et de fournir un aliment convenable à la louable activité que vos filles ont puisée dans votre exemple et dans vos leçons. Puissent les éloges méritées que nous donnons à vos enfants vous être de quelque consolation dans le malheur qui vous afflige; c’est là notre espoir en vous écrivant, et ce sera, pour Mesdemoiselles Charlotte et Emily, une douce et belle récompense de leurs travaux.

En perdant nos deux chères élèves nous ne devons pas vous cacher que nous éprouvons à la fois et du chagrin et de l’inquiétude; nous sommes affligés parce que cette brusque séparation vient briser l’affection presque paternelle que nous leur avons vouée, et notre peine s’augmente à la vue de tant de travaux interrompues, de tant des choses bien commencées, et qui ne demandent que quelque temps encore pour être menées à bonne fin. Dans un an, chacune de vos demoiselles eût été entièrement prémunie contre les éventualités de l’avenir; chacune d’elles acquerrait à la fois et l’instruction et la science d’enseignement; Mlle. Emily allait apprendre le piano; recevoir les leçons du meilleur professeur que nous ayons en Belgique, et déjà elle avait elle-même de petites élèves; elle perdait donc à la fois un reste d’ignorance, et un reste plus gênant encore de timidité; Mlle. Charlotte commençait à donner des leçons en français, et d’acquérir cette assurance, cet aplomb si necessaire dans l’enseignement; encore un an tout au plus, et l’œuvre était achevée et bien achevée. Alors nous aurions pu, si cela vous eût convenu, offrir à mesdemoiselles vos filles ou du moins à l’une des deux une position qui eût été dans ses goûts, et qui lui eût donné cette douce indépendance si difficile à trouver pour une jeune personne. Ce n’est pas, croyez le bien monsieur, ce n’est pas ici pour nous une question d’intérêt personnel, c’est une question d’affection; vous me pardonnerez si nous vous parlons de vos enfants, si nous nous occupons de leur avenir, comme si elles faisaient partie de notre famille; leurs qualités personnelles, leur bon vouloir, leur zèle extrême sont les seules causes qui nous poussent à nous hasarder de la sorte. Nous savons, Monsieur, que vous peserez plus mûrement et plus sagement que nous la conséquence qu’aurait pour l’avenir une interruption complète dans les études de vos deux filles; vous deciderez ce qu’il faut faire, et vous nous pardonnerez notre franchise, si vous daignez considérer que le motif qui nous fait agir est une affection bien désinterressée et qui s’affligerait beaucoup de devoir déjà se résigner à n’être plus utile à vos chers enfants.

Agréez, je vous prie, Monsieur, d’expression respectueuse de mes sentiments de haute considération.

C. Héger171

В этом письме так же много правды, как и доброты. А поскольку всем было очевидно, что второй год обучения окажется куда более полезным, чем первый, то в пасторском доме без долгих размышлений приняли решение, что Шарлотта возвращается в Брюссель.

Тем временем все семейство радостно встретило Рождество. Брэнвелл на этот раз оказался вместе со всеми, что тоже всех радовало: каковы бы ни были его заблуждения и даже грехи, сестры по-прежнему видели в нем надежду семьи и верили, что когда-нибудь начнут гордиться братом. Они словно специально не желали замечать всей глубины его падения, о которой им постоянно говорили другие, и убеждали самих себя, что подобные заблуждения свойственны всем людям, независимо от их силы или характера, ибо, пока их не научит горький опыт, они будут вечно путать сильные страсти с сильным характером.

Шарлотта приняла погостить подругу, потом сделала ответный визит. Брюссельская жизнь уже казалась сном: за короткое время мисс Бронте успела полностью вернуться к старым привычкам. Правда, теперь у нее было больше свободы, чем при жизни тетушки. Хотя стояла зима, сестры предпринимали свои обычные прогулки по покрытым снегом вересковым пустошам или же совершали долгую прогулку до Китли – посмотреть, какие новые книги появились в местной библиотеке за время их отсутствия.

Глава 12

В конце января Шарлотте следовало собираться в Брюссель. Переезд не обошелся без неприятностей. Ей пришлось ехать одной, и поезд из Лидса в Лондон, который должен был прийти на Юстон-сквер рано утром, опоздал так, что не добрался туда и к десяти вечера. Шарлотта хотела отыскать «Чаптер кофе-хауз», в котором она уже останавливалась раньше и который находился недалеко от пристани. Однако она, похоже, побоялась появиться там в столь позднее и неподобающее, по йоркширским понятиям, время. Поэтому мисс Бронте взяла кэб и прямо с вокзала направилась на причал у Лондонского моста, где попросила лодочника отвезти ее на остендский почтовый пароход, который отправлялся в рейс на следующее утро. Она описывала мне (почти теми же словами, как это описано в «Городке») свое чувство одиночества и в то же время странное удовольствие, испытанное ею, когда она холодной зимней ночью мчалась через темную реку к темнеющему вдали кораблю. Ее не хотели пускать на борт. «Пассажирам запрещено ночевать на судне», – без церемоний объявил ей матрос. Шарлотта поглядела назад, в ту сторону, где горели огни и приглушенно шумел Лондон – это «мощное сердце», в котором для нее не было места, – и, стоя в качающейся лодке, попросила позвать кого-нибудь из начальства. Начальник явился, и мисс Бронте в простых и спокойных словах выразила ему свою просьбу, а также причины, по которым ей приходилось к нему обращаться. Матрос, не пускавший Шарлотту на борт, фыркал, выражая недоверие ее словам, однако начальник велел ему уняться и, тронутый рассказом, любезно разрешил ей подняться на борт и занять свое место в каюте. Наутро они отплыли, и в семь часов вечера в воскресенье Шарлотта снова переступила порог дома на улице Изабеллы, а ведь она покинула Хауорт только утром в пятницу.

Ее жалованье составляло шестнадцать фунтов в год, и из него она должна была платить за уроки немецкого – с нее брали столько же, сколько они платили вдвоем с Эмили, когда делили расходы, а именно десять франков в месяц. По собственной инициативе мисс Бронте давала уроки английского в классной комнате, одна, без наблюдения со стороны мадам или мсье Эже. Они предложили присутствовать, чтобы поддерживать дисциплину в классе, состоявшем из непослушных бельгийских девочек, однако Шарлотта отказалась от этого: она лучше будет делать это самостоятельно, на свой манер, и тогда послушание не будет результатом присутствия «жандарма». Ей отвели новую классную комнату, построенную на том месте, где раньше была площадка для игр рядом с домом. В этом «первом классе» она была surveillante172, и поэтому ее звали здесь «мадмуазель Шарлотта» – таков был приказ мсье Эже. Сама же она продолжала учиться в основном немецкому и литературе. Каждое утро Шарлотта в одиночестве направлялась в немецкую или английскую церковь. Прогулки она совершала тоже одна; по преимуществу она прогуливалась в allée défendue173, где ее никто не мог побеспокоить. Это одиночество было истинной драгоценностью при ее темпераменте, постоянных болезнях и приступах тоски.

6 марта 1843 года она писала:

Я уже, разумеется, устроилась. Обязанности мои не очень обременительны, и, помимо преподавания английского, у меня хватает времени усовершенствоваться в немецком. Мне следует считать себя счастливой и быть благодарной судьбе. Надеюсь, я достаточно благодарна; и если бы я всегда могла держать себя в руках и никогда не чувствовать одиночества, не тосковать по приятельскому общению, или дружбе, или как там это называют, то все у меня было бы в полном порядке. Как я тебе уже писала, мсье и мадам Эже – единственные люди в доме, к которым я действительно испытываю искреннее уважение, но я, разумеется, не могу все время находиться в их компании, и даже часто встречаться с ними не получается. Когда я только вернулась, они просили, чтобы я свободно располагала их гостиной и по своему усмотрению заходила туда в любое время, когда я не занята в школе. Однако я не могу этого делать. Днем комната предназначена для всех, это проходной двор. А вечером мне не хочется вторгаться туда и беспокоить мсье и мадам Эже и их детей. Поэтому я остаюсь по большей части в одиночестве, если не считать времени, проводимого в классах, но все это не важно. Теперь я постоянно даю уроки английского мсье Эже и мужу его сестры. Они продвигаются вперед с замечательной скоростью, особенно первый из них. Он уже очень порядочно говорит по-английски. Ты смеялась бы до колик, если бы только знала, какие усилия я прикладывала, чтобы они произносили слова, как англичане, а у них никак не получалось повторять за мной.

Время Масленицы уже прошло, и мы вступили в период уныния и воздержания, которые несет с собой пост. В первый день поста нам подали на завтрак кофе без молока, на обед – овощи в уксусе и совсем чуть-чуть соленой рыбы, на ужин – хлеб. Во время Масленицы не обошлось без маскарада. Мсье Эже взял меня и еще одну ученицу в город посмотреть на маски. Было хорошо встряхнуться, поглядеть на бесконечные толпы, ощутить всеобщее веселье, хотя маски мне не понравились. Дважды я посещала семейство Д.* Если она уедет из Брюсселя, мне будет совсем не к кому пойти. Я получила два письма от Мэри. Она не говорит, что болела, и вообще не жалуется, однако ее письма не похожи на послания счастливого и радующегося жизни человека. У нее нет никого, кто относился бы к ней так же хорошо, как мсье Эже относится ко мне – снабжает книгами, беседует и т. д.

До свидания. Когда я это говорю, мне кажется, что ты меня не слышишь: все волны Английского канала вздымаются и ревут между нами, заглушая звук.

По тону этого письма можно легко заключить, что Брюссель 1843 года был для Шарлотты совсем не таким, как в 1842 году. Тогда возле нее постоянно находилась Эмили, которая могла ее утешить и с которой всегда можно было поговорить; каждую неделю она посещала семейство Д. и часто виделась с Мэри и Мартой. Теперь Эмили была в далеком Хауорте, где с ней или с кем-то из близких могло случиться несчастье прежде, чем Шарлотта сумела бы приехать, как бы ни спешила, – этому ее научила смерть тети. Семейство Д. собиралось уехать из Брюсселя, и тогда, думала Шарлотта, придется просиживать выходные на улице Изабеллы. Мэри уехала по своим делам. Оставалась одна Марта, навсегда спокойная и неподвижная, – на кладбище за Porte de Louvain174. И даже погода в первые дни после возвращения Шарлотты отличалась пронизывающим холодом, а между тем хрупкий организм мисс Бронте всегда был болезненно чувствителен к суровым зимам. Она могла справиться с телесной болью, даже сильной, однако плохое самочувствие влияло на нее и более серьезным и пугающим образом. Упадок духа, сопровождавший телесные недомогания, оказывался весьма и весьма сильным. Мисс Бронте понимала, что источником его является болезнь организма, и даже рассуждала об этом, однако никакие рассуждения не спасали от жестоких душевных страданий во все то время, когда телесная причина оставалась в силе.

Супруги Эже узнали лишь из романа «Городок», что в начале работы Шарлотты в качестве учительницы английского языка поведение учениц было в высшей степени дерзким. Однако в то время, когда это происходило, руководители школы понятия об этом не имели, поскольку мисс Бронте отклонила их предложение присутствовать на уроках и никогда ни на что не жаловалась. Ей, вероятно, было горько думать о том, что эти веселые, здоровые и недалекие ученицы оказались так малочувствительны ко всем усилиям, которые она предпринимала ради них. Но в то же время, если верить их собственным свидетельствам, терпение, твердость и решительность мисс Бронте в конечном счете были оценены по заслугам. Несомненно также и то, что для мисс Бронте, с ее слабым здоровьем и склонностью к депрессии, частые столкновения с ученицами были весьма тяжелы и болезненны.

Вот что она пишет своей подруге Э.:

Апрель 1843 года

Есть ли надежда на твой приезд в Брюссель? Весь февраль и бо́льшую часть марта тут стояли такие холодные погоды, что я не сожалела о твоем отсутствии. Если бы мне пришлось видеть, как ты дрожишь, как дрожала я сама, если бы я видела, что твои руки и ноги так же краснеют и опухают, как это было со мной, то мне стало бы вдвойне неловко. Я способна справляться с такими неприятностями, они не раздражают меня, а только вызывают оцепенение и заставляют молчать, но, если бы ты провела зиму в Бельгии, ты заболела бы. Сейчас, однако, наступает более мягкая пора, и мне хотелось бы видеть тебя здесь. Я никогда не настаивала на твоем приезде и никогда не буду этого делать, даже в мягкой форме. Есть лишения и унижения, которым приходится покоряться, есть монотонность и однообразие жизни, а пуще всего – постоянное чувство одиночества среди множества людей. Протестантка, иностранка будет чувствовать себя здесь одинокой – не важно, учительница она или ученица. Не подумай, что я жалуюсь на судьбу, однако я признаю, что в моем теперешнем положении есть некоторые неудобства, а какое положение в этом мире их лишено? И все же, когда я сравниваю себя нынешнюю с тем, какой я была раньше, сравниваю работу здесь с местом у миссис ***, например, я чувствую благодарность судьбе. В твоем последнем письме было одно замечание, на которое я на секунду разозлилась. Сначала я решила, что отвечать на него глупо и пусть оно забудется. Но впоследствии я решила ответить – раз и навсегда. «Некоторые здесь, – было там написано, – полагают, что будущий épouse175 мадмуазель Бронте проживает на континенте». Эти некоторые знают больше, чем я. Им не верится, что я переплыла море просто для того, чтобы занять место учительницы у мадам Эже. У меня должен быть куда более сильный импульс, чем уважение к хозяину и хозяйке, благодарность за их доброту и т. д., чтобы отказаться от жалованья в пятьдесят фунтов в Англии и принять место в шестнадцать фунтов в Бельгии. Следовательно, я таю надежду как-то и где-то заманить себе супруга. Если бы эти мои доброжелатели знали, какую абсолютно уединенную жизнь я веду, не перекидываясь словечком ни с кем, кроме мсье Эже, и даже с ним очень редко, то они, вероятно, оставили бы свои предположения о том, что какие-то химерические и беспочвенные надежды руководили моими поступками. Надеюсь, я сказала достаточно, чтобы очистить себя от столь глупых подозрений. Разумеется, в замужестве нет ничего дурного и желание выйти замуж – вовсе не преступление, однако очень глупо со стороны некоторых женщин (и я с презрением отворачиваюсь от них) – женщин, не обладающих ни красотой, ни богатством, – превращать брак в главный объект своих надежд и желаний, в главную цель всех своих поступков. Они не в состоянии убедить себя в собственной непривлекательности и в том, что лучше бы им успокоиться и подумать о чем-либо другом, кроме брака.

Далее я привожу фрагмент одного из очень немногих сохранившихся писем Шарлотты к Эмили.

29 мая 1843 года

Я провожу тут день за днем на манер Робинзона Крузо, в полном одиночестве, хотя ничего страшного в этом нет. Во всех других отношениях мне не на что пожаловаться, да и это обстоятельство – не повод для жалобы. Надеюсь, у тебя все в порядке. Гуляй почаще по пустошам. Поцелуй Тэбби. Надеюсь, она чувствует себя хорошо.

Примерно в это время она писала отцу:

2 июня 1843 года

Я была очень рада получить весточку из дома. Не имея никаких известий, я уже начала было беспокоиться: вдруг у вас что-то не так? Ты не пишешь ничего о своем здоровье, но я надеюсь, что оно в порядке и у тебя, и у Эмили. Боюсь, ей приходится выполнять очень много работы по дому теперь, когда Ханна[7] ушла от нас. Я ужасно рада слышать, что Тэбби все еще остается у нас в доме.[8] С вашей стороны это проявление истинного милосердия, которое обязательно будет вознаграждено, ведь она так преданна и всегда старается как можно лучше услужить тебе. А кроме того, она составляет компанию для Эмили, которой без Тэбби будет совсем одиноко.

Выше я приводила devoir, выполненный Шарлоттой после четырех месяцев обучения у мсье Эже. Теперь можно дать здесь еще одно сочинение, написанное почти год спустя; за это время, как мне кажется, мисс Бронте сделала очень большие успехи.

31 Mai, 1843

SUR LA MORT DE NAPOLÉON

Napoléon naquit en Corse at mourut à St. Hélène. Entre ces deux îles rien qu’un vaste et brûlant désert et l’océan immense. Il naquit fils d’un simple gentilhomme, et mourut empereur, mais sans couronne et dans les fers. Entre son berçeau et sa tombe qu’y a-t-il? La carrière d’un soldat parvenu, des champs de bataille, une mer de sang, un trône, puis du sang encore, et des fers. Sa vie, c’est l’arc en ciel; les deux points extrêmes touchent la terre; la comble lumineuse mesure les cieux. Sur Napoléon au berceau une mère brillait; dans la maison paternelle il avait des frères et des sœurs; plus tard dans son palais il eut une femme qui l’aimait. Mais sur son lit de mort Napoléon est seul; plus de mère, ni de frère, ni de sœur, ni de femme, ni d’enfant! D’autres ont dit et rediront ses exploits, moi, je m’arrête à contempler l’abandonnement de sa dernière heure!

Il est là, exilé et captif, enchaîné sur un écueil. Nouveau Promethée il subit le châtiment de son orgueil! Promethée avait voulu être Dieu et Créeateur; il déroba le feu du Ciel pour animer le corps qu’il avait formé. Et lui, Buonaparte, il a voulu créer, non pas un homme, mais un empire, et pour donner une existence, une âme, à son œuvre gigantesque, il n’a pas hésité à arracher la vie à des nations entières. Jupiter indigné de l’impiété de Promethée le riva vivant à la cime du Caucase. Ainsi, pour punir l’ambition rapace de Buonaparte, la Providence l’a enchaîné jusqu’à ce que mort s’en suivit, sur un roc isolé de l’Atlantique. Peutêtre là aussi a-t-il senti lui fouillant le flanc cet insatiable vautours dont parle la fable, peut-être a-t-il souffert aussi cette soif du cœur, cette faim de l’âme, qui torturent l’exilé, loin de sa famille, et de sa patrie. Mais parler ainsi n’est-ce pas attribuer gratuitement à Napoléon une humaine faiblesse qu’il n’éprouva jamais? Quand donc s’est-il laissé enchaîner par un lien d’affection? Sans doute d’autres conquérants ont hésité dans leur carrière de gloire, arrêtés par un obstacle d’amour ou d’amitié, retenus par la main d’une femme, rappelés par la voix d’un ami – lui, jamais! Il n’eut pas besoin comme Ulysse, de se lier au mât du navire, ni de se boucher les oreilles avec de la cire; il ne redoutait pas le chant des Sirènes – il le dédaignait; il se fit marbre et fer pour exécuter ses grands projets. Napoléon ne se regardait pas comme un homme, mais comme l’incarnation d’un peuple. Il n’aimait pas; il ne considérait ses amis et ses proches que comme des instruments auxquels il tint, tant qu’ils furent utiles, et qu’il jeta de côté quand ils cessèrent de l’être. Qu’on ne se permette donc pas d’approcher du Sépulchre du Corse, avec sentiments de pitié, ou de souiller de larmes la pierre que couvre ses restes, son âme répudierait tout cela. On a dit, je le sais, qu’elle fut cruelle la main qui le sépara de sa femme, et de son enfant. Non, c’était une main qui, comme la sienne, ne tremblait ni de passion ni de crainte, c’était la main d’un homme froid, convaincu, qui avait su deviner Buonaparte; et voici ce que disait cet homme que la défaite n’a pu humilier, ni la victoire enorgueillir. ’Marie-Louise n’est pas la femme de Napoléon; c’est la France que Napoléon a épousée; c’est la France qu’il aime, leur union enfante la perte de l’Europe; voilà la divorce que je veux; voilà l’union qu’il faut briser.’

La voix des timides et des traitres protesta contre cette senten– ce. ’ C’est abuser du droits de la victoire! C’est fouler aux pieds le vaincu! Que l’Angleterre se montre clémente, qu’elle ouvre ses bras pour recevoir comme hôte son ennemi désarmé.’ L’Angleterre aurait peut-être écouté ce conseil, car partout et toujours il y a des âmes faibles et timorées bientôt séduites par la flatterie ou effrayées par le reproche. Mais la Providence permit qu’un homme se trouvât qui n’a jamais su ce que c’est que la crainte; qui aima sa patrie mieux que sa renommée; impénétrable devant les menaces, inaccessible aux louanges, il se présenta devant le conseil de la nation, et levant son front tranquille et haut, il osa dire: «Que la trahison se taise! car c’est trahir que de conseiller de temporiser avec Buonaparte. Moi je sais ce que sont ces guerres dont l’Europe saigne encore, comme une victime sous le couteau du boucher. Il faut en finir avec Napoléon Buonaparte. Vous vous effrayez de tort d’un mot si dur! Je n’ai pas de magnanimité, dit-on? Soit! que m’importe ce qu’on dit de moi. Je n’ai pas ici à me faire une réputation de héros magnanime, mais à guérir si la cure est possible, l’Europe qui se meurt, épuisée de ressources et de sang, l’Europe dont vous négligez les vrais intérêts, préoccupés que vous êtes d’une vaine renommée de clémence. Vous êtes faibles. Eh bien! je viens vous aider. Envoyez Buonaparte à Ste. Héléne! n’hésitez pas, ne cherchez pas un autre endroit; c’est le seul convenable. Je vous le dis, j’ai réfléchi pour vous; c’est là qu’il doit être et non pas ailleurs. Quant à Napoléon, homme, soldat, je n’ai rien contre lui; c’est un Lion Royal, auprès de qui vous n’êtes que des Chacals. Mais Napoléon Empereur, c’est autre chose, je l’extirperai du sol de l’Europe». Et celui qui parla ainsi toujours su garder sa promesse, celle-là, comme toutes les autres. Je l’ai dit, et je le répète, cet homme est l’égal de Napoléon par le génie; comme trempe de caractère, comme droiture, comme élévation de pensée et de but, il est d’une tout autre espèce. Napoléon Buonaparte était avide de renommée et de gloire; Arthur Wellesley ne se soucie ni de l’une, ni de l’autre; l’opinion publique, la popularité, étaient choses de grand valeur aux yeux de Napoléon; pour Wellington l’opinion publique est une rumeur, un rien que le souffle de son inflexible volonté fait disparaître comme une bulle de savon. Napoléon flattait le peuple; Wellington le brusque; l’un cherchait les applaudissements, l’autre ne se soucie que du témoignage de sa conscience; quand elle approuve, c’est assez; toute autre louange l’obsède. Aussi ce peuple, qui adorait Buonaparte, s’irritait, s’insurgeait contre la morgue de Wellington; parfois il lui témoigna sa colère et sa haine par des grognements, par des hurlements de bêtes fauves; et alors avec une impassibilité de sénateur Romaine, le moderne Coriolan, toisait du regard l’émeute furieuse; il croisait ses bras nerveux sur sa large poitrine, et seul, debout sur son seuil, il attendait, il bravait cette tempête populaire dont les flots venaient mourir à quelques pas de lui: et quand la foule honteuse de sa rébellion, venait lécher les pieds du maître, le hautain patricien méprisait l’hommage d’aujourd’hui comme la haine d’hier, et dans les rues de Londres, et devant son palais ducal d’Apsley, il repoussait d’un genre plein de froid dédain l’incommode empressement du peuple enthousiaste. Cette fierté néanmoins n’excluait pas en lui une rare modestie; partout il se soustrait à l’éloge; se dérobe au panégyrique; jamais il ne parle de ses exploits, et jamais il ne souffre qu’un autre que lui en parle en sa présence. Son caractere égale en grandeur et surpasse en vérité celui de tout autre héros ancien ou moderne. La gloire de Napoléon crût en une nuit, comme la vigne de Jonah, et il suffit d’un jour pour la flétrir; la gloire de Wellington est comme les vieux chênes qui ombragent le château de ses pères sur les rives du Shannon; le chêne croît lentement; il lui faut du temps pour pousser vers le ciel ses branches noueusses, et pour enfoncer dans le sol, ces racines profondes qui s’enchevêtrent dans les fondements solides de la terre; mais alors, l’arbre séculaire, inébranlable comme le roc où il a sa base, brave et la faux du temps et l’effort des vents et des tempêtes. Il faudra peu-têtre un siècle à l’Angleterre pour qu’elle connaisse la valeur de son héros. Dans un siècle, l’Europe entière saura combien Wellington a de droit à sa reconnaissance176.

Как часто, должно быть, вспоминала мисс Бронте, сочиняя эти строки «в чужой земле», о детских спорах на кухне хауортского пастората, когда обсуждались сравнительные достоинства Веллингтона и Бонапарта! Хотя название ее devoir’а было «О смерти Наполеона», она, оказавшись среди тех, кому было мало дела до Англии и Веллингтона, похоже, все-таки предпочитает воздать хвалу английскому герою, вместо того чтобы подробно разбирать характер французского. Она и сама чувствовала, что сделала большие успехи в овладении французским, – это и было главной целью ее приезда в Брюссель. Однако для ревностной любительницы знаний «Альпы громоздятся на Альпы»177. Стоит преодолеть одну гору трудностей, как открывается другая вожделенная вершина, которую надо покорить своим трудом. Теперь мисс Бронте решила выучить немецкий и оставаться в Брюсселе до тех пор, пока эта цель не будет достигнута. Сильное желание вернуться домой преследовало ее, и тем больше приходилось прикладывать усилий, чтобы не позволить этому чувству полностью поработить себя. Шарлотта боролась с собой: все фибры ее души дрожали от напряжения, пытаясь сдержать это желание. И когда ей удавалось его преодолеть, она чувствовала себя не победительницей на троне, а задыхающейся, растерзанной, страдающей жертвой. Ее нервы не выдерживали, и здоровье пошатнулось.

Брюссель, 1 августа 1843 года

Если я начну жаловаться в этом письме, то прости и не ругай меня: сразу предупреждаю, что я в дурном расположении духа и вся земля и небо кажутся мне сейчас скучными и пустыми. Через несколько дней тут начнутся каникулы. Все радостны и оживленны, предвкушая эту перспективу, поскольку разъедутся по домам. Я же должна оставаться тут на протяжении пяти недель, пока длятся каникулы, и знаю, что мне будет ужасно одиноко все это время. Я буду ходить как в воду опущенная, и дни и ночи покажутся мне скучными и бесконечно длинными. В первый раз в жизни я боюсь наступающих каникул. Увы! Я еле пишу, такая тяжесть у меня на душе и так мне хочется домой. Разве это не ребячество? Прости, пожалуйста, ничего не могу с собой поделать. Но ничего, может быть, я и не способна держаться весело, но, во всяком случае, я способна держаться. Пробуду здесь (D. V.178) еще несколько месяцев, пока не овладею немецким, а затем надеюсь снова увидеть ваши лица. Ах, если бы поскорее прошли эти каникулы! Они так медленно тянутся. Сделай божескую милость – напиши мне длинное-длинное письмо. Пусть в нем будет побольше разных подробностей, мне все интересно. Только не подумай, что я хочу уехать из Бельгии оттого, что люди тут злы ко мне, ничего подобного. Все тут более чем любезны, однако тоска по дому поедает меня, и я никак не могу от нее избавиться. Поверь мне – с радостью, весельем, задором, твоя

Ш. Б.

Школьные grandes vacances начались вскоре после отправки этого письма, и Шарлотта осталась жить в огромном опустевшем пансионе, компанию ей составляла только одна учительница. Эта женщина, француженка, всегда была чужда мисс Бронте по духу, однако теперь, когда они оказались вдвоем, Шарлотта обнаружила, что ее коллега так распутна, так погрязла в холодной чувственности, как трудно вообразить себе возможным для человеческого существа. Мисс Бронте было органически противно общество этой женщины, оно вызывало у нее нервную лихорадку. Шарлотта всегда плохо спала по ночам, но теперь не могла заснуть вовсе. Все неприятное или отвратительное, что ей приходилось наблюдать в течение дня, по ночам представлялось ее живой фантазии в самом преувеличенном виде. Были и поводы для беспокойства в известиях, приходивших из дома, в особенности тех, которые касались Брэнвелла179. Лежа в ночной тишине без сна, в конце длинной пустой спальни, в огромном тихом доме, Шарлотта боялась за тех, кого любила и кто был сейчас так далеко от нее, в другой стране, и страх, превращаясь в реальность, давил и душил ее, заставлял кровь стынуть в жилах. Эти бессонные, бесконечные, тоскливые ночи были предшественниками многих подобных ночей, которые ей предстояло еще пережить.

В дневное время, не в силах переносить общество своей коллеги и пытаясь избавиться от нервной дрожи, Шарлотта совершала длинные одинокие прогулки в надежде, что телесная усталость поможет ей уснуть. Она выходила на улицу и утомленно бродила целыми часами по бульварам и улицам. Упадок сил часто заставлял Шарлотту присаживаться на скамейках, предназначенных для отдыха и веселых счастливцев, прогуливающихся в приятном обществе, и одиноких скитальцев вроде нее самой. Чтобы только не оставаться в стенах пансиона, она брела на кладбище, где похоронена Марта, а затем выходила за город, к холмам, с которых до самого горизонта не было видно ничего, кроме полей. С наступлением сумерек Шарлотта возвращалась назад – чтобы поесть, хотя и не была голодна, и чтобы отдохнуть от долгого напряжения сил, хотя все равно не могла успокоиться и уже предчувствовала еще одну ужасную бессонную ночь. Шарлотта долго ходила поблизости от дома на улице Изабеллы, оттягивая встречу с его обитательницей как можно дольше – до тех пор, пока отваживалась находиться на улице. В конце концов она слегла и пролежала в кровати несколько дней. Этот вынужденный отдых принес ей пользу. Мисс Бронте была слаба, но ее настроение несколько улучшилось, когда в школе возобновились занятия и она снова приступила к выполнению своих обязанностей.

Вот что она писала:

13 октября 1843 года

У Мэри дела идут неплохо – так, как она того и заслуживает. Мне часто приходят от нее весточки. Ее и твои письма – это те немногие радости, которые мне доступны. Она убеждает меня покинуть Брюссель и отправиться к ней, однако в настоящее время, как бы ни хотелось мне предпринять подобный шаг, я не могу этого сделать. Бросить все ради полной неопределенности было бы в высшей степени неразумно. Однако Брюссель для меня совершенно опустел. После отъезда сестер Д. у меня не осталось подруг. Правда, у меня были очень милые знакомые в семействе доктора ***, но сейчас и их тут уже нет. Они уехали в конце августа, и теперь я совсем одна. Бельгийцев я не считаю. Очень странно чувствовать себя совершенно одной среди множества людей. Иногда одиночество полностью подавляет меня. Как-то раз, совсем недавно, я вдруг почувствовала, что не могу больше его переносить, и отправилась к мадам Эже, чтобы предупредить о своем уходе. Если бы все зависело только от нее, я бы, несомненно, вскоре обрела свободу, однако мсье Эже, услышав, о чем идет речь, послал за мной на следующий день и в ярости объявил, что не позволит мне уйти. Я была не в силах настоять на выполнении своего намерения без риска разгневать его окончательно, поэтому я пообещала остаться еще на некоторое время. На какое именно – сама не знаю. Мне не хотелось бы вернуться в Англию, с тем чтобы оказаться в праздности. Мне уже слишком много лет. Но если бы я узнала о том, что существует благоприятная возможность для открытия школы, я бы тут же за нее ухватилась. Каминов тут нет, и я все время мерзну. В остальном же мое здоровье в порядке. Мистер *** доставит это письмо в Англию. Это очень симпатичный и хорошо воспитанный молодой человек, лишенный, однако, хребта, – я имею в виду не позвоночник его тела, с которым все в порядке, а твердую основу характера.

Я поживаю недурно, однако после того, как Мэри Д. покинула Брюссель, мне совершенно не с кем общаться – бельгийцы не в счет. Иногда я спрашиваю себя: как долго я здесь пробуду? Но лишь задаю этот вопрос, а не отвечаю на него. Полагаю, однако, что как только я овладею немецким в достаточной степени, то уложу свои вещи и отправлюсь в путь. Приступы ностальгии бывают по временам очень острыми. Сегодня ярко светит солнце, но я чувствую отупение от холода и головной боли. Мне нечего тебе написать. Все дни здесь похожи друг на друга. Я понимаю, что тебе в деревне трудно поверить, насколько однообразной может быть жизнь в самом центре такой блестящей столицы, как Брюссель, но так оно и есть. Это особенно чувствуется в праздники, когда все ученицы и их учительницы отправляются с визитами, и иногда получается, что я на несколько часов остаюсь одна во всех четырех огромных пустых классах. Я пытаюсь читать, писать, но все тщетно. Тогда я слоняюсь из комнаты в комнату, однако тишина и пустота дома давят мне на сердце, как свинцовый груз. Ты, наверное, не поверишь, но мадам Эже (при всей ее доброте, о которой я тебе писала) ни разу в таких случаях не обратилась ко мне. В первый раз, когда мне пришлось в подобной ситуации остаться одной, я была совершенно ошарашена: все отмечают праздничный день с друзьями, а я совершенно одна, и она об этом знает и говорит только о том, какие замечательные уроки я провожу. При этом она держится со мной ничуть не холоднее, чем с другими учительницами, но они менее зависимы от нее, чем я. У них в Брюсселе есть родственники и друзья. Помнишь ли ты письмо, которое она написала мне, когда я была в Англии? Разве это не странно? Прости, эти жалобы для меня – отдушина, которая приносит известное облегчение. Во всех других отношениях я вполне довольна своей работой, и ты можешь передать это тем, кто беспокоится обо мне (если кто-либо вообще беспокоится). Пиши мне, моя дорогая, как можно чаще. Отправляя мне письмо, ты совершаешь добрый поступок, поскольку оно утешит отчаявшееся сердце.

Одной из причин молчаливого отчуждения между мадам Эже и мисс Бронте на втором году пребывания Шарлотты в Брюсселе был тот факт, что в душе английской протестантки возникла неприязнь к католичеству, которая увеличивалась по мере ее знакомства с этой конфессией и постепенно переходила на тех, кто ее исповедовал180. С другой стороны, мадам Эже была не просто католичкой – она была dévote181. Она не обладала открытым и импульсивным характером, напротив, мадам Эже руководствовалась в жизни скорее указаниями своей совести, чем чувствами, а совесть находилась в руках ее религиозных руководителей. Малейшее неуважение, высказанное в отношении ее церкви, она воспринимала как кощунственное покушение на Святую Истину, и, хотя мадам Эже и не раскрывала своих мыслей и чувств, ее нарастающая холодность показывала, что были задеты самые заветные убеждения. Вот почему, несмотря на то что хозяйка пансиона никак не объясняла перемены в своем отношении к учительнице, именно эта важная причина заставила Шарлотту, примерно в описываемое время, осознать, что между ними растет молчаливое отчуждение, о котором, возможно, сама мадам Эже пока и не догадывалась. Выше я упомянула о вестях из дома, которые должны были вызвать у мисс Бронте сильнейшее беспокойство о Брэнвелле. Речь об этом еще впереди, когда самые дурные предчувствия подтвердятся и в значительной мере повлияют на жизнь самой Шарлотты и ее сестер. Пока же я только снова мельком упоминаю об этом, чтобы читатель помнил о беспокойстве, которое Шарлотте приходилось скрывать глубоко в сердце, и о боли, которую она пыталась заглушить усердным исполнением своего служебного долга. Была и еще одна беда, пока что не осознававшаяся в полной мере. Зрение мистера Бронте значительно ухудшилось, и возникла большая вероятность того, что в скором времени он ослепнет. Это привело к тому, что бо́льшая часть его обязанностей ложилась на плечи младшего священника, и мистер Бронте, в соответствии со своими взглядами, должен был платить помощнику куда больше, чем прежде.

Шарлотта писала Эмили:

1 декабря 1843 года

Сейчас воскресное утро. Они ушли на свою идолопоклонническую «мессу», а я осталась здесь, в спальне. Как бы мне хотелось сидеть сейчас в столовой у нас дома, или на кухне, или в маленькой кухоньке. Я бы даже согласилась рубить хэш, и чтобы кто-нибудь из причта работал за другим столом, а ты была бы рядом и следила, достаточно ли я положила муки и не слишком ли много перца, а самое главное – сохранила ли я лучшие куски бараньей ноги для Тигра и Сторожа. Первый из них вертелся бы и прыгал вокруг, рискуя попасть под нож, а второй стоял бы как вкопанный и пожирал блюдо глазами. Для полноты картины надо вообразить еще Тэбби, раздувающую огонь, чтобы выварить картошку до состояния какого-то овощного клея! Какими божественными кажутся мне сейчас эти воспоминания! Но о том, чтобы уехать домой, нечего и думать. У меня для этого нет никакого настоящего повода. Правда, этот дом действует на меня угнетающе, но мне нельзя ехать домой без ясной перспективы на будущее, и такой перспективой должно быть не место гувернантки – это было бы все равно что перепрыгнуть с кипящей сковородки прямо в огонь. И ты называешь себя бездельницей! Какая чепуха! <…> Хорошо ли чувствует себя папа? Как ты? Как Тэбби? Ты спрашивала о визите королевы Виктории в Брюссель. Я видела ее буквально одно мгновение, когда она проезжала по рю Рояль в карете, в сопровождении шести других экипажей, окруженная солдатами. Она смеялась и разговаривала очень весело. Внешне это немного полная, жизнерадостная леди, очень просто одетая; в ее манерах не заметно особой гордости или претенциозности. Бельгийцам она, в общем-то, весьма понравилась. Они говорят, что она оживила двор короля Леопольда, обычно мрачный, как тайное религиозное собрание нонконформистов182. Напиши мне снова поскорее. Расскажи, действительно ли папа хочет, чтобы я вернулась домой, и хочешь ли этого ты сама. Мне кажется, я оказалась бы там бесполезной – кем-то вроде старушки, живущей при церковном приходе. Я молюсь искренне, от всего сердца, о том, чтобы все шло хорошо в Хауорте, и прежде всего в нашем сером, наполовину обитаемом доме. Благослови Господь его стены! Желаю здоровья, счастья и процветания тебе, папе и Тэбби. Аминь.

Ш. Б.

В конце того же, 1843-го года упомянутые выше различные причины и поводы для волнений сошлись вместе таким образом, что мисс Бронте почувствовала: ее присутствие несомненно и безусловно требуется дома. Она достигла всех тех целей, которые заставили ее повторно приехать в Брюссель, а кроме того, больше не ощущалось обычного теплого отношения со стороны мадам Эже. Такое положение вещей, глубоко переживавшееся Шарлоттой, вынудило ее внезапно объявить хозяйке о своем намерении незамедлительно вернуться в Англию. И мсье, и мадам Эже, узнав о причине, точнее, о той части многих причин, которую она им раскрыла, – а именно о быстро ухудшающемся зрении мистера Бронте, – согласились, что решение вполне разумно. Однако, по мере того как приближалось время расставания с людьми и местами, где она провела столько счастливых часов, настроение мисс Бронте портилось. Ею овладело предчувствие, что она видит их в последний раз, и ее нисколько не утешали слова подруг о том, что Брюссель и Хауорт расположены не так уж далеко друг от друга и что добраться из одного в другой – не настолько невыполнимая задача, как можно заключить по слезам Шарлотты. Более того, строились планы, что одна из дочерей мадам Эже отправится в качестве ученицы в ту школу, открыть которую намеревалась Шарлотта. Чтобы помочь осуществлению этого плана, мсье Эже вручил ей нечто вроде диплома с датой и печатью «Athénée Royale de Bruxelles»183, который подтверждал, что мисс Бронте обладает превосходными навыками обучения французскому языку, прекрасно выучила французскую грамматику, овладела искусством писать сочинения и, более того, усвоила в теории и на практике наилучшие методы преподавания. Этот диплом был выдан 29 декабря 1843 года, а 2 января 1844 года Шарлотта прибыла в Хауорт.

23 числа того же месяца она писала Э.:

Теперь, когда я вернулась домой, все спрашивают меня, что я собираюсь делать. И все ждут, что я немедленно займусь открытием школы. По правде говоря, это именно то, чем я хотела бы заняться. Я хочу этого больше всего на свете. У меня довольно денег, чтобы взяться за дело, и, надеюсь, теперь я обладаю достаточными знаниями и умениями, чтобы надеяться на успех. Однако я никак не могу заставить себя сделать шаг навстречу жизни и взять в руки то, что находится в пределах досягаемости и что я так долго старалась достичь. Ты спросишь – почему? Дело в папе: он, как ты знаешь, сильно постарел и, как это ни печально сообщать, теряет зрение. Несколько месяцев меня преследовала мысль, что мне не следует покидать его, и теперь я чувствую, что было бы слишком эгоистично оставить его (по крайней мере до тех пор, пока не вернутся Брэнвелл и Энн) ради собственных интересов. С помощью Божьей я постараюсь смирить свои желания и буду ждать.

Я с тяжелым сердцем покинула Брюссель. Думаю, что никогда, до самой смерти не забуду, как трудно мне было расстаться с мсье Эже. Мне было так жаль огорчить того, кто сделался для меня искренним, добрым и бескорыстным другом. При прощании он вручил мне диплом, подтверждающий мои знания и навыки как учительницы, скрепленный печатью Королевского Атенеума, где он преподает. Я была также удивлена тем сожалением, которое выразили мои бельгийские ученицы, когда узнали, что я собираюсь уехать. Вот уж чего я совершенно не ожидала, зная их флегматическую природу. <…> Не знаю, знакомо ли тебе это чувство, но мне теперь по временам кажется, будто всё во мне, за исключением нескольких старых дружеских привязанностей, совершенно изменилось; то, что прежде воодушевляло меня, теперь стало безвольным и сломленным. У меня теперь меньше иллюзий, мне хочется предпринять некое мощное усилие и занять определенное место в жизни. Хауорт кажется таким уединенным, тихим уголком, совершенно оторванным от мира. Я больше не считаю себя молодой, ведь мне скоро исполнится двадцать восемь, и мне надо трудиться и бороться с грубой действительностью, как это делают другие. Однако пока что, до поры, мне нужно сдерживать эти чувства, и я постараюсь так и поступить.

Разумеется, жившие вдали от дома брат и сестра воспользовались выходным днем, чтобы поприветствовать вернувшуюся Шарлотту, а затем через несколько недель она посетила свою дорогую подругу в Б. Здоровье мисс Бронте было далеко не блестящим, и поездка длиной всего в четырнадцать миль сильно утомила ее.

Вскоре после возвращения в Хауорт Шарлотта написала письмо одному из членов того семейства, где она гостила. Среди прочего там есть такой пассаж: «Наша бедная кошечка проболела два дня и вот буквально сейчас умерла. Ужасно грустно видеть даже животное без признаков жизни. Эмили очень огорчена». Следует остановиться подробнее на тех качествах характера двух сестер, о которых здесь говорится. Шарлотта всегда была необыкновенно привязана к бессловесным тварям, и те всегда инстинктивно отвечали ей взаимностью. Присущее мисс Бронте преувеличенное мнение о своих недостатках и неверие в лучшее будущее, отчего она не могла доверять человеческим чувствам и, соответственно, отвечать на их проявления, делали ее скованной и сдержанной в общении со взрослыми и даже с детьми. Это неверие в свою способность внушать другим любовь мы видели в эпизоде, когда Шарлотта выражает удивление тем, что бельгийские ученицы расстроены ее отъездом. Однако при всем том Шарлотта всегда была расположена к животным, ее слова и даже тон голоса, когда она к ним обращалась, отличались нежностью и заботой; она сразу замечала и малейшие признаки отсутствия любви к животным со стороны других людей. Читатели «Шерли», вероятно, помнят одно из испытаний, которому героиня подвергает своего возлюбленного.

Нет, а уж если бы попалась, то знаете, у каких правдивых советчиков попросила бы я совета? <…> …у босоногого мальчугана-ирландца, что приходит к моим дверям просить подаяния; у мышки, что украдкой вылезает из норки; у птицы, что в снежную стужу стучит клювом в мое окно, прося бросить ей крошку; у собаки, что лижет мне руки и сидит у моих ног. <…> У нас в доме есть старый пес и черная кошка. И я знаю человека,[9] на коленях у которого обязательно усядется эта кошка или влезет к нему на плечо и с мурлыканьем начнет тереться о его щеку, а стоит ему показаться во дворе, как старый пес вылезает из своей конуры, и машет хвостом, и визжит от радости. <…> Ласково поглаживает кошку, позволяя ей расположиться как можно удобнее, а если встанет, то осторожно поднимет ее и опустит на пол, но никогда не отбросит грубо; так же и с собакой – он посвистит ей и приласкает ее.

То, что у Шарлотты имело характер естественной привязанности, у Эмили приобретало свойства настоящей страсти. Одна моя собеседница, сама того не желая, высказалась с необыкновенной силой: по ее словам, «Эмили никогда не выказывала расположения ни к одному человеку; всю свою любовь она приберегала для животных». Беспомощность живого существа всегда вызывала отклик в сердце Шарлотты; свирепость, дикость, неподатливость – эти качества привлекали в животных Эмили. Сама Шарлотта, беседуя со мной о покойной сестре, сообщила, что многие черточки характера Шерли были списаны с нее, например манера читать, сидя на ковре, приобняв одной рукой за шею бульдога. Однажды Эмили хотела щедро напоить бродячую собаку, которая пробегала мимо, опустив голову и высунув язык, однако собака накинулась и укусила свою благодетельницу. Эмили, не потеряв присутствия духа, тут же направилась на кухню и, взяв там докрасна раскаленный итальянский утюг Тэбби, прижгла ранку. Об этом случае никто не узнал до тех пор, пока не миновала опасность: Эмили не желала тревожить более слабых духом родных. Все это выглядит как фантазия автора «Шерли», однако на самом деле Шарлотта всего лишь буквально записала (хотя, по-видимому, и сквозь слезы) то, что произошло с сестрой. Рыжий бульдог, названный в «Шерли» Варваром (который «не то ворчал, не то посапывал»), в хауортском пасторате именовался Сторожем: он был подарен Эмили. Однако вместе с подарком она получила и предупреждение. Сторож был преданнейшей собакой, когда имел дело со своими; но всякий ударивший его палкой или кнутом пробуждал в нем безжалостного зверя, и Сторож кидался на обидчика, норовя вцепиться ему в горло, и, если это удавалось, не выпускал, пока кто-либо из двух соперников не оказывался на пороге смерти. Находясь в доме, Сторож допускал такую провинность. Он очень любил пробраться наверх и растянуться всеми четырьмя короткими лапами на чьей-нибудь удобной кровати, покрытой тонким стеганым белым покрывалом. Чистота в пасторате поддерживалась неукоснительно, и эта привычка Сторожа настолько противоречила духу дома, что Эмили в ответ на возмущенные крики Тэбби пообещала побить Сторожа, невзирая на всю его свирепость, если он еще раз нарушит закон, – так жестоко, что он никогда больше не осмелится на подобный поступок. И вот наступил осенний вечер, когда Тэбби вошла и объявила Эмили – отчасти с торжеством, отчасти с трепетом и, несомненно, с гневом, – что Сторож бессовестно разлегся подремать на самой лучшей кровати. Шарлотта увидела, как Эмили побледнела; она хотела было вмешаться, но не решилась, и никто не решался. Когда Эмили бледнела, глаза ее начинали блестеть, а губы сурово сжимались. Она прошла наверх, а Тэбби и Шарлотта остались внизу, у начала лестницы, в сгущающейся тьме. Затем к ним спустилась Эмили, тащившая за собой упиравшегося задними лапами Сторожа, держа его за складку на шее; пес грозно рычал. Наблюдатели были бы рады что-нибудь сказать, однако не решались из боязни хотя бы на секунду отвлечь внимание Эмили от разъяренного животного. Эмили отпустила Сторожа, подтолкнув его в темный угол за лестницей; у нее не было времени схватить какую-нибудь палку, чтобы защититься от возможного прыжка, вместо этого она ударила кулаком прямо по красным разъяренным глазам прежде, чем пес успел прыгнуть. Она била его снова и снова, пока он, полуослепший и ошеломленный, не уполз на свое обычное место. Затем сама же Эмили положила на его опухшую голову примочки, причем великодушный пес ни разу не зарычал. С тех пор он проникся искренней любовью к Эмили. Во время ее похорон он шел впереди скорбящих, ложился спать у дверей ее пустой комнаты, издавал во сне стоны и так и не примирился – конечно, на свой, собачий, манер – с ее смертью. Когда же Сторож умер, то в свою очередь был оплакан оставшейся в живых сестрой его хозяйки. Будем же надеяться, как верят краснокожие индейцы, что Сторож воссоединился с Эмили и что, отдыхая, он дремлет там на мягкой белой постели, сотканной из снов, и когда пробуждается, то никто в мире теней уже не наказывает его.

Теперь становится понятно, что значили для Шарлотты эти слова: «Наша бедная кошечка умерла. Эмили очень огорчена».

Глава 13

Прогулки по вересковым пустошам в ту весну во многом способствовали улучшению здоровья сестер. Эмили и Шарлотта постоянно их совершали – «к полной погибели нашей обуви, однако, надеюсь, к лучшему для нашего самочувствия». Во время этих прогулок снова обсуждался старый план основания школы. Придя домой, сестры принимались шить рубашки для отсутствовавшего Брэнвелла и в тишине раздумывали о своем прошлом и будущем. В конце концов решение было принято.

Я собираюсь серьезно приняться за школу, точнее, взять к нам в дом некоторое количество учениц. Решившись на это, я начала с энтузиазмом их подыскивать. Я написала миссис *** (той даме, у которой Шарлотта жила в качестве гувернантки, прежде чем уехать в Брюссель. – Э. Г.), однако не спросила про ее дочь – этого я сделать не могла, – а просто сообщила ей о своем намерении. Я получила ответ от мистера ***, где выражалось сожаление – полагаю, искреннее – о том, что я не написала месяцем ранее. В этом случае, по его словам, они с радостью отправили бы ко мне свою дочь, а также дочь полковника С. Теперь же обе девочки обещаны мисс С. Я была немного расстроена этим письмом, но в то же время почувствовала и некоторое удовольствие: ведь я увидела знак одобрения в том обстоятельстве, что, если бы я написала раньше, они прислали бы сюда свою дочь. Признаться, меня томили подозрения, что никто не захочет отправлять своего ребенка учиться в Хауорт. Теперь мои подозрения отчасти развеялись. Я написала также миссис Б. и приложила к письму диплом, который мсье Эже вручил мне перед отъездом из Брюсселя. Ответа пока не было, я жду его с некоторым беспокойством. Вряд ли она поручит мне учить своих детей, но если это произойдет, то ведь она может порекомендовать других учениц. К сожалению, она знакома с нами очень поверхностно. Как только у меня появится уверенность, что в нашей школе будет хотя бы одна ученица, я отдам напечатать проспекты и начну ремонт в доме. Хорошо бы сделать все это еще до начала зимы. Плата за английское обучение и пансион, наверное, не превысят двадцати пяти фунтов в год.

Немного позднее, 24 июля того же года, она пишет:

Мое маленькое дело потихоньку продвигается. Я написала уже всем, к кому только могла обратиться, и даже к тем, к кому обратиться было нельзя, – миссис Б., например. К ней я тоже очень смело написала. Она исключительно вежливо выразила сожаление о том, что ее дети уже учатся в Ливерпуле. По ее словам, задуманное предприятие в высшей степени похвально, но она боится, что у меня возникнут трудности в его воплощении в связи с расположением школы. Таковы же были ответы почти от всех остальных. Я отвечала, что ее уединенное расположение в каком-то отношении имеет даже преимущества; что если бы школа находилась в большом городе, то я не смогла бы содержать учениц на столь скромные средства (миссис Б. заметила, что средства у меня очень скромные), но, поскольку мне не надо выплачивать арендную плату, я могу за полцены предложить тот же уровень образования, что и в дорогих школах. К тому же число учениц у нас будет небольшим, и мы можем посвятить каждой из них больше времени и заботы. Спасибо тебе за очень милую сумочку, которую ты мне прислала. Я отвечу тебе оригинальным образом – пришлю полдюжины рекламных проспектов школы. Используй их по своему усмотрению. Ты увидишь, что я остановилась на сумме в тридцать пять фунтов – она показалась мне чем-то средним, с учетом всех достоинств и недостатков нашего предприятия.

Это было написано в июле. Прошли август, сентябрь и октябрь, однако ученицы не появлялись. День за днем сестры лелеяли надежды, которые исчезали с получением почты. Деревня Хауорт была дика и отдаленна, а сестры Бронте из-за своей необщительности мало кому известны. Шарлотта писала об этом в начале зимы:

Мы (я, Эмили и Энн) в высшей степени благодарны тебе за все усилия, которые ты для нас предприняла. Если они и не увенчались успехом, то в этом ты только похожа на нас. Все пишут, что хотели бы послать к нам своих детей, но учениц как не было, так и нет. Мы, однако, не собираемся падать духом и совсем не чувствуем себя побежденными. Каков бы ни был результат, все усилия окажутся благотворными: мы многому научились и приобрели новое знание об этом мире. Посылаю тебе еще два проспекта.

Месяцем позже она пишет:

Мы еще не начали перестройку в доме. Глупо было бы заниматься этим, если мы так и не найдем никаких учениц. Наверное, мы причинили тебе ужасно много хлопот своими заботами. Мне кажется, что даже если бы ты убедила маму послать свое дитя в Хауорт, то, увидев, где расположен наш дом, она испугалась бы и немедленно забрала бы отсюда свою дорогую дочку. Однако мы не жалеем о том, что предприняли такую попытку, и не предаемся унынию из-за неудачи.

Вполне возможно, что в сердцах сестер втайне теплилось чувство облегчения. Да! Самое обычное чувство облегчения оттого, что так долго лелеемый план был испробован и провалился. Они понимали: дом, который должен был стать пристанищем для их брата, не очень годился в качестве места жительства для детей и вообще для посторонних. Они уже давно поняли, хотя внешне и не подавали виду: Брэнвелл приобрел такие привычки, что временами составлял для всех самое нежелательное общество. Иногда с ним случались припадки раскаяния, во время которых он не находил себе места, становился то необыкновенно веселым, а то угрюмым и раздражительным.

В январе 1845 года Шарлотта писала: «Брэнвелл стал спокойнее, он уже не такой раздражительный, каким был прошлым летом. Энн, как всегда, спокойна, мягка и терпелива». То глубокое огорчение, которое причинял своим родным Брэнвелл, теперь отлилось в устойчивые формы и постоянно подавляло настроение Шарлотты. В начале этого года она отправилась к Х., чтобы попрощаться со своей подругой Мэри, уезжавшей в Австралию184. На душе у мисс Бронте было тяжело185: она была расстроена известиями о грехе, в котором оказался замешан ее брат. Он все больше погружался в пучину невоздержанности и оказался настолько околдован, что никакие увещевания со стороны окружающих, даже самые строгие, никакие приступы раскаяния, даже самые острые, не могли избавить его от безрассудной страсти.

Надо рассказать эту историю. Если бы я могла, то не стала бы этого делать, однако она приобрела слишком широкую известность и превратилась, так сказать, в достояние общественности. Кроме того, если я расскажу о всех невзгодах и мучениях Брэнвелла, о его саморазрушении и ранней смерти, о тяжелой и продолжительной агонии его семьи, то, возможно, скверная женщина, виновная не меньше, чем он, однако не только оставшаяся жить, но и весело проводящая время в лондонском обществе, – возможно, эта жизнерадостная, всегда прекрасно одетая, цветущая вдовушка почувствует угрызения совести.

Брэнвелл, как я уже говорила, получил место учителя в частном доме. Исполненный разнообразных талантов, хорошо владевший пером, рисовавший, прекрасный собеседник, всегда готовый принять знаки восхищения со стороны окружающих и в то же время совсем недурной собою, он понравился замужней женщине, которая была почти на двадцать лет старше его. Брэнвелла ничуть не извиняет то обстоятельство, что она первой начала оказывать ему знаки внимания и соблазнила его. Эта дама была настолько смела и самоуверенна, что действовала на виду у своих детей, уже почти взрослых. Дети же угрожали, если она не будет им потворствовать, рассказать своему отцу (прикованному к постели)186, как она закрутила с мистером Бронте. Брэнвелл был так околдован этой зрелой и порочной женщиной, что даже неохотно уезжал домой на праздники и старался пробыть в Хауорте как можно меньше. Его странное поведение ставило родных в тупик и приводило в отчаяние: он то светился от счастья, то впадал в глубочайшую депрессию, обвиняя самого себя в тяжком грехе и предательстве, однако при этом не уточняя, в чем они состояли. В то же время он делался и необыкновенно раздражительным, так что у окружающих создавалось впечатление, что он сходит с ума.

Это загадочное поведение брата заставляло глубоко страдать Шарлотту и Эмили. Брэнвелл говорил, что более чем доволен своей работой; он занимал это место дольше, чем держался ранее на любом другом, и поэтому сестры не могли заключить, что дурные условия сделали его таким своенравным, беспокойным, легкомысленным и в то же время страдающим. Но их не покидало ощущение, что с братом происходит что-то неладное, и это их мучило и подавляло. Они теряли веру в лучшее будущее Брэнвелла. Он уже не был гордостью семьи, и в души сестер закрадывался смутный страх, что брат окажется позором и бесчестьем для всех Бронте. Однако я уверена, что Шарлотта и Эмили не пытались как-то прояснить эти подозрения, а только старались говорить с Брэнвеллом как можно меньше, не переставая при этом думать, гадать и огорчаться.

20 февраля 1845 года

Я провела неделю в Х., и нельзя сказать, что это было очень приятное время: меня мучали головные боли, я чувствовала слабость и общий упадок сил. Все это сделало меня плохой собеседницей, досадной помехой для живых, веселых и словоохотливых обитателей дома. Во все время, что я там провела, мне никак не удавалось взять себя в руки больше чем на час. Наверняка все – может быть, за исключением Мэри – были очень рады, когда я уехала. Во мне сейчас слишком мало жизненной энергии, чтобы составлять приятную компанию кому-либо, кроме самых тихих людей. Интересно, вследствие чего так изменился мой характер – из-за возраста или чего-либо еще?

Увы! Ответ на этот вопрос был совершенно очевиден. Она и не могла быть никем иным, как «плохой собеседницей» и «досадной помехой» для веселого и легкомысленного общества! Ведь все ее планы заработать на жизнь честным трудом были разрушены, сгорели дотла. Несмотря на все предпринятые усилия, она не смогла найти ни одной ученицы. Однако, вместо того чтобы скорбеть из-за неосуществимости лелеемого много лет желания, Шарлотта находила повод для радости. Ее несчастный отец, почти ослепший и беспомощный, теперь полностью нуждался в дочерней заботе, но и это она рассматривала как священный долг, которым благословило ее Провидение. Тьма сгустилась над тем, кто некогда был светлой надеждой всей семьи, – над Брэнвеллом; его изменчивое поведение для сестры было покрыто тайной. Иногда по непонятным причинам он возвращался в родной дом, словно прячась от какого-то позора, – и сестры предчувствовали самое дурное. И как могла Шарлотта радоваться жизни, если вскоре должна была проститься со своей милой, великодушной Мэри, которая собиралась уехать так далеко и так надолго, что для подруги это значило «навсегда»? Когда-то Шарлотта написала о Мэри Т., что та «полна чувств благородных, горячих, щедрых и нежных. Бог да благословит ее! Вряд ли мне встретится в этом мире человек более великодушный и благородный. Она охотно умрет за того, кого любит. Ее ум и душевные качества выше всего, что я знаю». И с этой подругой Шарлотте предстояло проститься! Вот что рассказывает сама Мэри об их последней встрече:

Когда мы в последний раз виделись с Шарлоттой (это было в январе 1845 года), она сказала, что окончательно решила остаться дома. Она признавалась, что это ей не нравится. К тому же она была нездорова. По ее словам, любые перемены ей поначалу нравились – так в первое время ей нравился и Брюссель. Хорошо если люди имеют возможность вести более разнообразную жизнь и больше общаться, но для себя она такой возможности не видела. Я сказала ей как можно деликатнее, что ей не следует оставаться дома. Если она проведет там лет пять, в одиночестве, с ее слабым здоровьем, то это погубит ее, она уже никогда не оправится. «Подумай, какой ты станешь через пять лет!» – сказала я. Ее лицо омрачилось. Тогда я сказала: «Не плачь, Шарлотта!» Она не заплакала, а только продолжала ходить туда-сюда по комнате. Немного погодя она ответила: «Нет, я все-таки останусь».

Через несколько дней после прощания с Мэри Шарлотта рассказывает о своей жизни в Хауорте:

24 марта 1845 года

Мне трудно описать тебе, как проходит время в Хауорте. Здесь нет каких-либо событий, по которым можно понять, что оно движется. Каждый день похож на предыдущий, и каждый день имеет одинаково тяжелый и безжизненный характер. Воскресенье, день выпечки хлеба, и суббота – только эти дни чем-то отличаются от других. А жизнь между тем проходит. Мне скоро исполнится тридцать, а я еще ничего не сделала. Когда я оглядываюсь на прошлое и думаю о будущем, меня охватывает тоска. Однако грешно и глупо было бы роптать. Без всякого сомнения, долг призывает меня пока что оставаться дома. Было время, когда я очень любила Хауорт; сейчас все не так. Мы все словно погребены здесь. Мне хочется путешествовать, работать, вести живую и полнокровную жизнь. Прости меня, моя милая, за то, что обрушиваю на тебя свои бесплодные желания. Об остальном лучше не буду писать, нечего тебя беспокоить. Ты обязана мне написать. Если бы ты знала, какую радость приносят твои письма, ты писала бы очень часто. Твои письма да еще французские газеты – это единственные вестники, которые добираются ко мне из большого мира через вересковые пустоши; и я всегда им очень рада.

Одной из ежедневных обязанностей Шарлотты было чтение вслух отцу, и для этого требовалось проявить дипломатичность, поскольку иногда предложение прочесть то-то и то-то, к чему он привык за долгие годы, чувствительно напоминало больному о несчастье, которое с ним произошло. Втайне и сама Шарлотта боялась той же болезни. Долгие годы недомоганий, слабая печень, страсть к созданию мелких рисунков в юности и развившаяся в последние годы бессонница (как много слез было пролито ночами из-за странного и пугающего поведения Брэнвелла) – все это сказалось на ее бедных глазах.

Примерно в это время она писала мсье Эже187:

Il n’y a rien que je craigns comme le désœuvrement, l’inertie la léthargie des facultés. Quand le corps est paresseux l’esprit souffre cruellement; je ne connaîtrais pas cette léthargie, si je pouvais écrire. Autrefois je passais, des journées des semaines, des mois entiers à écrire, et pas tout à fait sans fruit, puisque Southey et Coleridge, deux de nos meilleurs auteurs à qui j’ai envoyé certain manuscrits, en ont bien voulu témoigner leur approbation; mais à prèsent, j’ai la vue trop faible; si j’écrivais beaucoup je deviendrai aveugle. Cette faiblesse de vue est pour moi une terrible privation; sans cela, savez-vous ce que je ferais, Monsieur? J’écrirais un livre et je le dédierais à mon maître de litterature, au seul maître que j’aie jamais eu – à vous, Monsieur! Je vous ai dit souvent en français combien je vous respecte, combien je suis redevable à votre bonté, à vos conseils. Je voudrais le dire une fois en Anglais. Cela ne se peut pas; il ne faut pas y penser. La carrière des lettres m’est fermée. <…>

N’oubliez pas de me dire comment vous vous portez, comment madame et les enfants se portent? Je compte bientôt avoir de vos nouvelles; cette idée me sourit, car le souvenir de vos bontés ne s’effacera jamais de ma mémoire, et tant que ce souvenir durera le respect que vous m’avez inspiré durera aussi. Agréez, Monsieur, etc.188

Весьма возможно, что даже сестры и самые близкие подруги Шарлотты не знали о страхе полной слепоты, который преследовал ее в этот период. Она старалась поменьше утомлять глаза, чтобы хватало сил читать отцу, меньше занималась шитьем и писала только то, что было совершенно необходимо. Основным ее занятием стало вязание.

2 апреля 1845 года

Я ясно вижу, что в этом мире нам не суждено изведать ни единого мгновения абсолютного счастья. Болезнь <…> совпала с замужеством <…>. Мэри Т. может теперь вступить на тот путь трудных приключений, по которому так долго хотела пойти. Болезни, трудности и опасности станут ее спутниками – попутчиками, от которых нельзя избавиться. Надеюсь, ее не настигли юго-восточные и северо-восточные шторма и она проплыла места, где они буйствуют, раньше, чем они начались. А может быть, штормило только у берегов, а не на морских просторах? Если, однако, все было не так, то, значит, ее сильно качало – в то самое время, когда мы спали в своих кроватях или лежали без сна, думая о ней. Столь серьезные, ощутимые опасности, когда проходят, оставляют в душе чувство удовлетворения: человек думает о том, что он боролся с трудностями и преодолел их. Сила, храбрость, жизненный опыт – вот непременные результаты. Что же касается душевных страданий, то они, похоже, не приносят доброго плода и лишь делают нас менее чувствительными к физическим страданиям. <…> Десять лет назад я бы посмеялась над твоим рассказом, когда ты по ошибке приняла холостого доктора за женатого человека. Я наверняка посчитала бы тебя слишком щепетильной, и меня удивило бы твое сожаление о том, что ты была любезна с добропорядочным человеком, поскольку он оказался одиноким, а не женатым. Сейчас, однако, я понимаю, что твои угрызения совести основаны на здравом смысле. Если женщина хочет избегнуть клейма «искательница замужества», то она должна выглядеть и вести себя так, словно сделана из мрамора или глины: быть холодной, бесчувственной, сохранять безразличное выражение лица. Ибо любое выражение чувства – радости, горя, дружелюбия, антипатии, восхищения, отвращения – будет одинаково воспринято людьми как попытка подцепить мужа. Но ничего! Здравомыслящие женщины всегда найдут чем утешиться, в конце концов. Поэтому не бойся быть такой, какая ты есть: нежной и доброй; не подавляй свои чувства и настроения, которые прекрасны сами по себе, из страха, что некий глупый юнец вообразит, будто ты решила очаровать его. Не осуждай себя на полужизнь только потому, что вела себя так оживленно, что некий прагматичный субъект в бриджах вообразил, будто ты задумала связать свою жизнь с его пустой жизнью. Конечно, достойные, сдержанные манеры – это настоящее сокровище для женщины, и ты им обладаешь. Напиши мне снова поскорей, я совершенно вне себя и нуждаюсь в успокоении.


13 июня 1845 года

Что касается миссис ***, которая, по твоим словам, похожа на меня, то у меня к ней душа не лежит вовсе. Впрочем, меня не тянет к людям, о которых говорят, что они в чем-то сходны со мной, потому что я всегда вижу: это сходство ограничивается чисто внешними, заметными при первом знакомстве чертами моего характера. Эти черты не слишком приятны – я знаю. Ты пишешь, что она умна – «умная дама». Как я ненавижу это выражение! Сразу представляешь сварливую, некрасивую, надоедливую, болтливую женщину. <…> Мне не хотелось бы оставлять отца ни на один день. Зрение его ухудшается с каждым днем, и надо ли удивляться, что он, замечая, как драгоценнейшая из человеческих способностей покидает его, пребывает временами в подавленном настроении? Так печально думать, что все немногочисленные маленькие радости должны скоро стать для него недоступными. Ему уже сейчас в высшей степени трудно читать и писать. Он боится, что слепота неизбежно превратит его в обузу для нас. Боится, что станет никем в собственном приходе. Я стараюсь утешить отца, иногда мне это удается, но ведь утешения не восстановят его зрение и не смогут компенсировать его отсутствие. Однако отец не брюзжит, никогда не проявляет нетерпения; он только подавлен и удручен.

По причине, о которой сказано в этом письме, Шарлотта отклонила приглашение в единственный дом, куда ее в то время звали. В ответе на приглашение она пишет:

Ты решила, что я холодно отказала тебе? Странная холодность, когда я уже чуть ли не слышала сама, как отвечаю «да», но была все-таки вынуждена сказать «нет». Однако сейчас ситуация несколько изменилась. Энн приехала домой, и ее присутствие, конечно, дало мне возможность почувствовать себя свободнее. Так что, если все будет хорошо, я приеду, и мы увидимся. Напиши только, когда я должна приехать. Назови неделю и день. Будь добра, ответь также на следующие вопросы, если можно. Каково расстояние от Лидса до Шеффилда? Сколько может стоить поездка? Разумеется, когда я приеду, ты позволишь мне мирно наслаждаться твоим обществом и не станешь таскать повсюду с визитами. Мне вовсе не хочется встречаться с вашим младшим священником. Он наверняка такой же, как все другие люди этого звания, которых мне приходилось видеть: все они представляются мне какой-то одной породой, самолюбивой, суетной и пустой. В настоящее благословенное время у нас целых три таких в хауортском приходе, и один стоит другого. Вчера все они, да еще в сопровождении мистера С., заявились или, лучше сказать, ввалились к нам на чай без всякого предупреждения. Это был понедельник – день, когда мы печем хлеб, и я совсем забегалась и страшно устала. Если бы они вели себя тихо и достойно, я бы, разумеется, спокойно подала им чай. Однако они начали прославлять самих себя и оскорблять диссентеров. Мое терпение лопнуло, и я произнесла несколько резких слов, так что они смолкли, как громом пораженные. Папа был тоже напуган, но тем не менее я об этом не сожалею.

После короткой поездки в гости к подруге Шарлотта возвращалась домой железной дорогой, и в вагоне ее попутчиком оказался джентльмен, чьи черты лица, как ей подумалось, выдавали в нем француза. Мисс Бронте решилась спросить его об этом, и он подтвердил, что так и есть. Тогда она поинтересовалась, не довелось ли ему провести довольно длительное время в Германии, – он подтвердил и это. Ее чуткий слух отметил гортанное произношение отдельных звуков, которые, как считают французы, можно уловить даже у внуков тех их соотечественников, поживших какое-то время за Рейном. В письме мсье Эже Шарлотта рассказала, как ей удавалось сохранить свой французский.

Je crains beaucoup d’oublier le français – j’apprends tous les jours une demi page de français par cœur, et j’ai grand plaisir à apprendre cette leçon. Veuillez presénter à Madame l’assurance de mon estime; je crains que Marie Louise et Claire ne m’aient déjà oubliée; mais je vous reverrai un jour; aussitôt que j’aurais gagné assez d’argent pour aller à Bruxelles, j’y irai189.

После столь редкой радости, как поездка к подруге, Шарлотте помогла скоротать время в поезде встреча с французским джентльменом. Шарлотта прибыла домой в приподнятом настроении. Однако что же она там обнаружила?

До пастората мисс Бронте добралась к десяти часам вечера. Брэнвелл, внезапно заболевший, прибыл за день или два до этого. Он сказал, что приехал на праздники. На самом деле, я думаю, он оставил службу, после того как открылись некоторые факты. В день возвращения Шарлотты он получил письмо от мистера ***190. В резких выражениях мистер *** сообщал, что узнал о безобразных поступках Брэнвелла и увольняет его. Мистер *** требовал от Брэнвелла под угрозой огласки немедленно и навсегда прекратить всякое общение с членами своей семьи.

Все позорные подробности вышли наружу. Брэнвелл в приступе самобичевания или, точнее, как ни странно это звучит, в приступе преступной любви не мог ничего скрыть из страха бесчестья. Он дал волю своим страстям, и это ужаснуло его любящих сестер; слепой отец был ошеломлен и горько проклинал развратную женщину, которая соблазнила и увела на путь смертного греха его мальчика, его единственного сына!

Теперь получили объяснения все перепады настроения Брэнвелла – от бесшабашной радости до жестокой, продолжавшейся месяцами хандры. Причиной его невоздержанности оказалось нечто большее, чем просто потворство собственным слабостям: чтобы заглушить угрызения совести, Брэнвелл пристрастился к спиртному.

Самым печальным было то, что он по-прежнему сохранял любовь к женщине, которая сумела завладеть его сердцем. Несомненно и то, что она испытывала такие же чувства; мы еще увидим, насколько подтвердились эти заявления. Странно, что, встретившись с ней тайно в Хэррогейте несколько месяцев спустя, Брэнвелл не согласился на ее предложение бежать вместе. По-видимому, в сердце этого испорченного и слабого молодого человека все же до самой смерти оставалось место для добра. Все в этой истории случилось как бы наоборот по отношению к другим историям такого рода: жертвой оказался мужчина, а не женщина, именно его жизнь была разрушена страданиями; проступок следовал за проступком, и позором оказалась покрыта его, а не ее семья. Что касается женщины, то тут надо вспомнить, что ее отцом был весьма благочестивый человек191 и что в ее венах смешалась кровь нескольких благородных родов. В доме, где прошли ее детство и юность, собирались те деятели нашей истории, чьи имена чтут до сих пор, подобно именам святых, за их добрые дела. Эта женщина продолжает вращаться в самом респектабельном обществе; она прекрасно выглядит для своих лет и пользуется всеобщим вниманием благодаря своему немалому богатству. Мне встречалось ее имя в газетах нашего графства: в сообщениях о рождественских балах ее называют как одну из патронесс; слышала я о ней и в лондонских гостиных. Давайте же почитаем не только о страданиях человека, согрешившего вместе с ней, но и о несчастьях, которые она причинила невинным жертвам, чьи преждевременные смерти отчасти имели причиной и ее поступки.

Нам пришлось, как это ни прискорбно, позаботиться об удалении Брэнвелла. Он постоянно находился в прострации или горько каялся, и никому не было от него покоя. В конце концов мы были вынуждены отослать его отсюда на неделю, попросив присмотреть за ним чужих людей. Сегодня утром он прислал письмо, в котором выражает нечто вроде раскаяния… но, пока он остается у нас, я не жду спокойной жизни в этом доме. Боюсь, нам всем надо готовиться к утомительному и беспокойному времени. Когда я уезжала от тебя, у меня было острое предчувствие, что меня ждет нечто крайне неприятное.


Август 1845 года

Дела у нас идут как обычно: не слишком радостно в том, что касается Брэнвелла, хотя его здоровье и отчасти настроение в последние дни стали получше, поскольку он теперь вынужден воздерживаться от спиртного.


18 августа 1845 года

Я не писала некоторое время, поскольку не могла сообщить ничего хорошего. Надежды на выздоровление Брэнвелла очень слабы. Иногда мне кажется, что он уже ни на что не годится. Последние потрясения сделали его совсем безрассудным. Остановить Брэнвелла в осуществлении его пороков может только полное отсутствие средств. Однако надо надеяться до последнего, и я пытаюсь это делать, хотя по временам любая надежда на лучшее кажется мне ложной.


4 ноября 1845 года

Я так надеялась, что смогу пригласить тебя в Хауорт. У Брэнвелла появилась возможность получить место, и я ждала только, что его усилия увенчаются успехом, чтобы сказать: дорогая ***, приезжай к нам в гости. Однако это место (секретаря при железнодорожном комитете) отдали другому. Брэнвелл по-прежнему остается дома, и, пока он здесь, ты к нам не приедешь. Чем больше я наблюдаю его, тем больше убеждаюсь в этом решении. Мне хотелось бы сказать о нем хоть что-нибудь доброе, но не могу. Поэтому я лучше просто промолчу. Мы все очень благодарны тебе за твое предложение относительно Лидса, однако похоже, что все наши планы открыть школу в настоящее время придется отложить.


31 декабря 1845 года

Ты хорошо сказала – по поводу ***, – что ни одно страдание не может быть так ужасно, как боль разлуки. Увы! Правота этих слов подтверждается ежедневно. *** и *** ведут жизнь тяжелую и утомительную в ожидании их несчастного брата. Как печально, что те, кто сам не согрешил, должны так жестоко страдать.

Так окончился 1845 год.

Пожалуй, тут стоит закончить рассказ о внешних событиях в жизни Брэнвелла Бронте. Через несколько месяцев (я знаю точную дату, но по очевидным причинам не стану ее приводить) тяжело болевший муж той женщины, с которой Брэнвелл вступил в связь, умер. Молодой человек давно ожидал этого события с некоторой злой надеждой. После смерти мужа его любовница обретала свободу. Как ни странно, Брэнвелл все еще страстно любил ее и вообразил, что теперь они могут сочетаться браком и жить дальше, не боясь упреков и порицаний. До этого она предлагала ему вместе бежать, постоянно писала ему, прислала деньги – целых двадцать фунтов; он помнил те преступные обещания, которые она давала; ради него она не побоялась ни позора, ни угроз со стороны своих детей выдать ее мужу. Поэтому он считал, что она его любит. Однако он не знал, насколько глубоко проникло зло в душу этой развращенной женщины. Ее супруг сделал завещание, по которому все его состояние переходило в распоряжение жены, но только при условии, что она никогда больше не будет встречаться с Брэнвеллом Бронте192. В тот момент, когда зачитывалось завещание, Брэнвелл, узнав о смерти мужа своей возлюбленной, собирался ехать к ней, хотя та не знала о его намерениях. Она срочно направила в Хауорт слугу. Тот остановился в «Черном быке» и послал за Брэнвеллом в пасторат. Молодой человек явился в таверну и некоторое время разговаривал с посланником за закрытыми дверями. Затем слуга вышел, сел на лошадь и ускакал. Брэнвелл оставался один в комнате. Прошло не меньше получаса, прежде чем оттуда послышался звук, – снаружи он казался похожим на мычание теленка. Когда открыли дверь, то обнаружили, что с Брэнвеллом приключилось что-то вроде припадка: он впал в ступор от горя, ведь его возлюбленная запретила ему когда-либо с ней видеться, поскольку в противном случае теряла все свое состояние. Пусть она живет дальше и процветает! Когда Брэнвелл умер, в его карманах нашли ее письма: он носил их с собой, чтобы всегда иметь возможность перечитать. Теперь его нет с нами, и что случилось с его душой, известно только Божественному милосердию. Когда я думаю об этом, я изменяю слова моей молитвы. Пусть эта женщина живет и кается! Ибо Божественное милосердие безгранично.

В последние три года жизни Брэнвелл постоянно принимал опиум, чтобы заглушить угрызения совести. Кроме того, при всякой возможности он прибегал к спиртному. Читатель может заметить, что я писала о его склонности к невоздержанности, проявившейся задолго до того. Это верно, однако в привычку она превратилась, насколько мне известно, только после начала его преступной связи с той женщиной, о которой я здесь рассказала. Если же я ошибаюсь, то это значит, что ее вкус так же извращен, как и ее моральные принципы. Брэнвелл принимал опиум, поскольку это давало большее забвение, чем пьянство, а кроме того, опиум было легче носить с собой. Он выказал всю хитрость курильщика опиума, чтобы раздобыть его. Брэнвелл выкрал семейные деньги в то время, когда все его близкие были в церкви (он туда не пошел, сказавшись больным), и сумел сбить с пути деревенского аптекаря. Хотя, возможно, зелье приносил ему потихоньку и некий гонец, приходивший издалека. Несколько раз, незадолго до смерти, у Брэнвелла случались приступы белой горячки самого устрашающего характера. Он спал в комнате отца и иногда объявлял, что либо он, либо отец непременно умрет, не дожив до утра. Сестры, дрожа от страха, принимались уверять отца не подвергать себя такой опасности и переселиться в другую комнату. Однако мистер Бронте, будучи человеком не робкого десятка, отвергал их предложение. Возможно, он считал, что если не покажет страха, а, наоборот, проявит доверие, то сможет лучше повлиять на своего сына и тот будет более сдержан. Сестры не спали ночами, ожидая, что вот-вот раздастся выстрел, пока непрерывное нервное напряжение не утомляло окончательно их зрение и слух. По утрам молодой Бронте медленно выходил из комнаты и, запинаясь, как свойственно пьяницам, провозглашал: «Мы со стариком провели совершенно ужасную ночь. Он делал все что мог – бедный старик! Однако со мной все кончено» – и принимался хныкать: «Это она виновата, она виновата!» Все остальное, что можно сказать о Брэнвелле Бронте, пусть скажет сама Шарлотта, а не я.

Глава 14

Той же печальной осенью 1845 года в жизни сестер появились новые интересы; они были пока очень слабыми, о них часто забывали под влиянием острых переживаний и страха за брата. В биографической заметке о своих сестрах, которую Шарлотта предпослала изданию «Грозового перевала» и «Агнес Грей» 1850 года, – заметке единственной в своем роде, насколько мне известно, по своему возвышенному тону и силе выражений, – сказано:

Однажды осенью 1845 года я неожиданно натолкнулась на толстую тетрадь, исписанную почерком моей сестры Эмили. Это были стихи. Разумеется, я не удивилась: мне было известно, что она умела их писать и писала. Я просмотрела тетрадь, и тут я ощутила нечто большее, чем удивление: уверенность, что это не просто словоизлияния, которыми обычно увлекаются женщины. Стихи Эмили мне показались крепкими и лаконичными, энергичными и искренними. Я услышала в них особую музыку – дикую, грустную и возвышающую. Сестра Эмили не любила открытых проявлений чувств. Она всегда была сдержанной и не позволяла даже самым близким без позволения вторгаться в свою жизнь. Я потратила несколько часов, прежде чем заставила ее поверить в справедливость моего мнения об ее таланте, и несколько дней, чтобы убедить ее в том, что ее стихи заслуживают публикации. <…> В то же время моя младшая сестра спокойно сочиняла что-то свое. Затем Энн обратилась ко мне с просьбой: раз уж Эмили доставила мне своими сочинениями такое удовольствие, то не взгляну ли я и на ее опусы. Разумеется, мое суждение весьма пристрастно, но мне показалось, что и в стихах Энн есть некое милое и искреннее чувство. Еще в ранние годы мы все лелеяли мечту сделаться писательницами. <…> Мы решили составить небольшой том избранных стихотворений и, если это окажется возможным, отдать его в печать. Питая антипатию к публичности, мы заменили свои имена на Каррер, Эллис и Эктон Беллы. Такой неоднозначный выбор был сделан не без сомнений: мы выбрали мужские имена, не желая открывать, что мы женщины. Дело не в том, что наш способ мышления и писания не похож на те, которые обычно именуют «дамскими», – об этом мы тогда не имели понятия. Скорее, у нас было смутное ощущение, что на женщин-писательниц смотрят с некоторым предубеждением. Мы заметили, что, отзываясь о произведениях, написанных женщинами, критики иногда переходят на личности, если хотят отругать, а в других случаях прибегают к фальшивым похвалам и лести. Издание нашей маленькой книжечки оказалось делом нелегким. Как и следовало ожидать, ни мы, ни наши стихи никому не были нужны. Но к этому мы были готовы с самого начала: пусть мы не имели опыта общения с издателями, но мы читали о том, как это бывало у других. Сложнее всего оказалось получить от издателей хоть какой-то ответ. Приведенная в отчаяние их молчанием, я решила обратиться за советом к фирме господ Чамберсов из Эдинбурга. Возможно, они уже давно забыли эту историю, но я хорошо ее помню. Именно от них мы получили короткое, деловое, но весьма любезное и даже милое письмо, содержавшее некий совет. Следуя ему, мы в конечном счете добились своего.

Я навела справки у мистера Роберта Чамберса и убедилась, как и предполагала мисс Бронте, что этот джентльмен совершенно забыл об ее обращении за советом к нему и его брату; у них не сохранилось ни копии письма, ни какой бы то ни было записи о нем.

В Хауорте есть один житель193, который любезно сообщил мне любопытные подробности, касающиеся жизни сестер в описываемый период. Вот что он пишет:

Я был знаком с мисс Бронте (она всегда была для меня именно мисс Бронте) очень давно, фактически со дня приезда ее семьи в Хауорт в 1819 году. Однако я мало общался с ними до 1843 года, когда взялся за торговлю писчебумажными принадлежностями. Другого магазинчика, торгующего ими, нельзя было найти в наших краях ближе, чем в Китли. Сестры Бронте покупали у меня огромное количество писчей бумаги, и я все время удивлялся, куда им столько. Думал, что они, должно быть, сотрудничают в журналах. Когда у меня кончалась бумага, я все боялся, что они вот-вот явятся за покупками: их очень расстраивало, если нельзя было купить бумаги. Так что я не раз ходил пешком в Галифакс (а это десять миль от нас), чтобы принести оттуда пачку писчей бумаги: пусть лежит наготове к их приходу. Больше мне было не купить из-за недостатка средств, денег вечно не хватало. Мне хотелось сделать им приятное, они ведь так отличались от всех остальных жителей деревни, были такие милые, добрые и очень тихие. Никогда много не говорили. Шарлотта иногда задерживалась у меня в лавке и расспрашивала о том, как мы поживаем, – с такой добротой и таким сочувствием! <…> Я всего лишь бедняк, добывающий пропитание своим трудом (и в этом никогда не видел ничего унизительного), но с ними я говорил совершенно свободно, был в своей тарелке. В школе мне поучиться не довелось, но с ними я не чувствовал себя человеком необразованным.

Наконец нашлись издатели, выразившие готовность напечатать «Стихотворения Каррера, Эллиса и Эктона Беллов». Это были господа Эйлотт и Джонс, их компания располагалась на Патерностер-роу. Мистер Эйлотт любезно предоставил в мое распоряжение письма, которые Шарлотта присылала ему по этому вопросу. Первое из них датировано 28 января 1846 года. В нем мисс Бронте спрашивает, возьмутся ли издатели за публикацию тома стихов in octavo194; а если они не захотят рисковать своими деньгами, то возможна ли публикация за счет авторов? Письмо подписано «Ш. Бронте». По-видимому, ответ был получен очень скоро, поскольку следующее письмо она отправила уже 31 января.

Джентльмены,

поскольку вы согласились опубликовать ту книгу, о которой я вас спрашивал в прошлый раз, мне хотелось бы узнать по возможности побыстрее стоимость бумаги и печатных работ. После этого я перешлю вам необходимую сумму вместе с рукописью. Желательно напечатать ее томом in octavo, на той же бумаге и таким же шрифтом, как последнее издание Вордсворта, выполненное Моксоном. Стихи займут, я полагаю, от 200 до 250 страниц. Они написаны не священником и не имеют исключительно религиозного характера, впрочем эти обстоятельства не относятся к материальной стороне дела. Если вам все-таки надо увидеть рукопись, чтобы точно определить стоимость публикации, я вышлю ее немедленно. Однако предварительно мне хотелось бы иметь представление о порядке цен, и если, как я уже писал, вы можете назвать примерную сумму, то я буду вам очень благодарен.

В следующем письме, датированном 6 февраля, Шарлотта пишет:

Вы увидите, что эти стихотворения написаны тремя авторами, родственниками; каждая из частей подписана соответствующим именем.

Затем следуют письма от 15 и 16 февраля. В последнем говорится:

Судя по рукописи, книга получится все-таки тоньше, чем я предполагал. Не могу указать другой образец, на который она должна походить. Пусть формат будет в двенадцатую долю листа – поменьше, но с ясно пропечатанными буквами. Я настаиваю только на ясном шрифте, не очень мелком, и на хорошей бумаге.

21 февраля она выбирает «шрифт размером в 10 пунктов» для стихов и через несколько дней переводит издателям сумму в 31 фунт 10 шиллингов.

Хотя подробности, приводимые в этом письме, не очень значительны, тем не менее их нельзя отбросить как ненужные: они хорошо характеризуют пишущего. Поскольку книга должна была выйти за счет авторов, то есть на их собственный страх и риск, то Шарлотте, которая вела переговоры, было важно ознакомиться с разными видами шрифтов и разными размерами книг. Она остановилась на маленьком томике, о котором узнала все, что нужно для подготовки к печати. Она не признавала поверхностного знакомства с предметом, не полагалась на других в решениях, которые могла принять сама; при этом из письма видно и то, что она вполне доверяет честности господ Эйлотта и Джонса. Пускаясь в рискованное предприятие, она все-таки была осторожна, но в то же время немедленно заплатила деньги, как только это потребовалось, – вот проявление двух сторон ее натуры, самодостаточной и независимой. Однако ее отличала и сдержанность, граничащая с замкнутостью. Пока шла подготовка к публикации сборника стихов, она не сказала ни слова никому за пределами семейного круга.

В мои руки попало несколько писем, которые Шарлотта адресовала своей старой школьной учительнице мисс Вулер. Они написаны примерно в описываемое время. Руководствуясь принципом, которому я следую постоянно, – давать слово самой Шарлотте, а не другим лицам там, где только это возможно, – приведу несколько фрагментов из этих посланий, расположив их в порядке написания.

30 января 1846 года

Моя дорогая мисс Вулер!

Я так и не съездила в ***. Прошло уже больше года с тех пор, как я побывала там в последний раз. Однако я часто получаю весточки от Э., и она не забыла сообщить мне, что Вы уехали в Вустершир. К сожалению, у нее не было Вашего адреса. Если бы я его знала, то написала бы Вам уже давно. Наверное, Вы хотели бы знать, как мы пережили железнодорожную панику195, и я очень рада, что могу в ответ заверить Вас в том, что наш маленький капитал не пострадал. Йорк—Мидланд, как Вы говорите, очень хорошая линия; однако признаюсь Вам, что я со своей стороны хотела бы поступать разумно. Вряд ли даже самые лучшие линии будут приносить в течение многих лет те же дивиденды, что и сейчас; и я стремилась продать наши акции прежде, чем будет слишком поздно, и вложить вырученные средства во что-нибудь более надежное, хотя, возможно, пока и не столь доходное. Мне, однако, не удалось уговорить сестер принять мою сторону; и потеря средств представляется мне предпочтительнее того огорчения, которое я могла бы принести Эмили, если бы стала действовать вопреки ее воле. Она занималась моими материальными делами, пока я была в Брюсселе, и делала это в высшей степени умело, так что мне совершенно не приходилось издалека следить за своими интересами. Поэтому я попросила ее и дальше делать то же и была готова смириться с любыми последствиями. Эмили действовала бескорыстно и энергично. Если же она порой несговорчива и не всегда поддается убеждению, то надо помнить, что несовершенство – удел человеческого рода, и если мы будем продолжать относиться к тем, кого любим и с кем тесно связаны, с глубоким и непоколебимым уважением, то мы легко простим мелкие огорчения от тех их слов и поступков, которые кажутся нам упрямыми и неразумными.

Вы не хуже меня знаете, моя дорогая мисс Вулер, насколько сестры бывают привязаны друг к другу, с этим чувством не сравнится никакое другое, особенно если они почти ровесницы, получили сходное образование и разделяют вкусы и пристрастия друг друга. Вы спрашиваете о Брэнвелле. Он и не пытается искать себе место, и мне начинает казаться, что он уже считает себя неспособным занять более-менее респектабельное положение в жизни. Если ему в руки попадают деньги, он тут же тратит их во вред своему здоровью. Он, похоже, совсем лишился умения владеть собой. Вы спрашиваете, не кажется ли мне, что мужчины – странные создания. Да, кажется. Мне это часто приходило на ум. Способ их воспитания тоже представляется странным: их явно недостаточно оберегают от искушений. Девочек защищают так, словно они совсем хрупкие или совсем глупенькие. А мальчикам дают свободу, словно они обладают некой высшей мудростью и нигде и никак не могут сбиться с пути. Я рада, что Вам понравился Бросгроув, хотя осмелюсь заметить, что на свете есть мало мест, которые бы Вам не понравились, особенно когда Вы путешествуете с миссис М. Мне всегда радостно слышать, что Вы в хорошем настроении, поскольку это доказывает, что даже в нашем земном мире есть высшая справедливость. Вы тяжко трудились, Вы отказывали себе в малейших удовольствиях и радостях в ранней юности и в расцвете жизни. Теперь Вы свободны, и хочется думать, что впереди у Вас множество лет здоровья, бодрости и наслаждения свободой. Кроме того, для моей радости есть и другая причина, весьма эгоистическая: я убеждаюсь, что и «одинокая женщина» может быть счастлива, как и любимая жена и любящая мать. И это очень хорошо. Я много думаю о судьбах незамужних и никогда не бывавших замужем женщин в наши дни и прихожу к выводу, что нет на этом свете человеческого существа более заслуживающего уважения, чем незамужняя женщина, которая идет по жизни спокойно, уверенно, с достоинством и не ищет поддержки ни у мужа, ни у брата. Такая женщина, достигнув возраста сорока пяти лет и более, сохраняет уравновешенный склад ума, способность получать радость от простых вещей и выдерживать неизбежные страдания, испытывая сочувствие к страданиям других, и может жить так, как позволяют ее собственные средства.

В то время, когда шли переговоры с издательством Эйлотта и К., Шарлотта навестила свою школьную подругу, с которой состояла в доверительной переписке. Ни во время этого визита, ни позднее она ничего не говорила о публикации стихотворений. Однако юная леди все-таки заподозрила, что сестры посылают свои сочинения в журналы, и это подозрение подкрепилось во время одной из ее поездок в Хауорт, когда она увидела, как Энн читает «Чамберс джорнал»: во время чтения на обычно спокойном лице младшей мисс Бронте промелькнула улыбка.

– Что там такое? – спросила подруга. – Чему ты улыбаешься?

– Я просто увидела, что они поместили одно мое стихотворение, – последовал тихий ответ.

Больше на эту тему не было сказано ни слова.

Подруге Шарлотта адресовала в это время следующие письма.

31 марта 1846 года

Я прибыла домой вчера в начале третьего, поездка прошла без приключений. Папа чувствует себя очень хорошо, хотя его зрение находится в прежнем состоянии. Эмили и Энн отправились пешком в Китли, чтобы меня встретить. Однако, к сожалению, я пошла по старой дороге, а они – по новой, и мы разминулись. Они вернулись домой только в половину четвертого, и по пути их застиг сильный дождь, который продолжался потом всю вторую половину дня. Очень печально, что Энн в результате немного простудилась, но я надеюсь, что она скоро поправится. Папа был очень рад моему рассказу относительно мнения мистера К. и тому, как прошла операция у старой миссис Э. Похоже, он все-таки склоняется к тому, чтобы отложить операцию еще на несколько месяцев. Где-то через час после приезда я отправилась к Брэнвеллу, чтобы поговорить с ним. Беседовать с ним – тяжкий труд. Можно и не пытаться это делать, поскольку он не отвечает и как бы не замечает собеседника. Он пребывает в каком-то столбняке. Опасения мои были не напрасны. Я слышала, что он в мое отсутствие раздобыл соверен под предлогом того, что ему надо заплатить долг. После этого он немедленно отправился в трактир и потратил деньги, как и следовало ожидать. *** закончила свой рассказ об этом словами «безнадежный малый», и это верно. При нынешнем состоянии Брэнвелла едва ли возможно даже находиться с ним в одной комнате. Что готовит нам грядущее – Бог весть.


31 марта 1846 года

Наша бедная старушка-служанка Тэбби серьезно больна уже две недели, но сейчас понемногу поправляется. Марта[10] тоже больна, у нее распухло колено, и поэтому ей приходится оставаться дома. Боюсь, она еще долго не сможет приступить к работе. Я получила номер «Рекорда», который ты мне выслала. <…> Я прочла письмо Д’Обинье196. Написано умно, и все, что он говорит про католицизм, звучит очень хорошо. Идеи, высказанные им о Евангелическом союзе, вряд ли реализуемы, но, несомненно, высказаны в духе Писания, которое призывает христиан к единству, а не к проявлениям нетерпимости и ненависти. Я очень рада тому, что смогла вовремя съездить в ***, поскольку перемена погоды отчасти повлияла на мое здоровье и лишила сил. Как ты поживаешь? Я скучаю по влажному югу и восточным ветрам. Какое счастье, что папа чувствует себя хорошо, хотя, конечно, его часто огорчает ужасное поведение Брэнвелла: тот если и меняется, то только к худшему.

Тем временем процесс издания сборника стихотворений потихоньку продвигался вперед. Посовещавшись, сестры после некоторых колебаний решили, что сами будут держать корректуру. Вплоть до 28 марта издатели направляли свои письма мистеру Ш. Бронте, эсквайру, но затем Шарлотта решила указать Эйлотту и К. на «небольшую ошибку» и попросила в дальнейшем высылать корреспонденцию на ее настоящее имя: «мисс Бронте». Однако при этом она дала понять, что действует не от себя, а в качестве представителя настоящего автора. Так, в письме, датированном 6 апреля, Шарлотта делает предложение издателям «от лица К., Э. и Э. Беллов»: подготовить к печати книгу прозаических сочинений – это три отдельных, не связанных между собой романа, которые можно опубликовать либо вместе, в трех томах обычного для романов формата, либо в качестве отдельных книг, если это покажется выгоднее издательству. Мисс Бронте добавляет, что в намерения авторов не входит издание за свой счет. Авторы уполномочили ее узнать у господ Эйлотта и К., согласны ли они взяться за такую публикацию, разумеется предварительно внимательно прочитав рукописи и убедившись, что они позволяют надеяться на успех. На это письмо издатели ответили быстро. Общее содержание их ответа можно понять по письму Шарлотты, датированному 11 апреля.

Благодарю вас от имени Каррера, Эктона и Эллиса Беллов за ваше любезное письмо и предложение помочь советом. Мне было бы, несомненно, очень полезно получить от вас сведения по некоторым пунктам. Очевидно, что никому не известные авторы сталкиваются с большими трудностями, когда решают предъявить свои произведения читающей публике. Не могли бы вы подсказать, каким образом лучше всего преодолеть эти трудности? Например, в нашей ситуации, когда речь идет о прозе, в какой форме издатель скорее возьмется за такую рукопись? Лучше предложить ему трехтомное издание или романы, которые могли бы быть опубликованы отдельными выпусками, или лучше напечатать их в журналах?

Кто из издателей скорее всего благожелательно отнесся бы к предложению такого рода?

Достаточно ли написать издателю об этом деле или лучше попытаться добиться личной беседы?

Ваше мнение и советы по этим трем пунктам, а также по любым другим, которые вы, исходя из своего опыта, посчитаете важными, будут приняты с большой благодарностью.

По этому письму видно, что Шарлотта весьма высоко ценила добрые намерения и честность издательской фирмы, к которой обратилась со своим первым литературным начинанием, и потому впоследствии полностью положилась на их советы и предложения. И подготовка сборника стихов к печати оказалась недолгой. 20 апреля мисс Бронте пишет о том, что хотела бы получить три экземпляра сборника, а также просит у Эйлотта и К. совета, кому из рецензентов лучше отослать по книге. Нижеследующее письмо наглядно показывает, какие представления были у этих барышень о периодических изданиях и рецензиях, руководящих мнениями читающей публики:

Томик стихотворений надо аккуратно обернуть тканью. Будьте так любезны отослать экземпляры в сопровождении рекламы как можно скорее в следующие издания:

«Колбёрнз нью манзли мэгэзин»,

«Бентлиз мэгэзин»,

«Гудз мэгэзин»,

«Джерольдз шиллинг мэгэзин»,

«Блэквудс мэгэзин»,

«Эдинбург ревью»,

«Тэйтс Эдинбург мэгэзин»,

«Даблин юниверсити мэгэзин»,

а также в газеты «Дейли ньюс» и «Британия».

Если есть другие периодические издания, куда вы обычно посылаете экземпляры вышедших книг, то будьте добры также отослать им по экземпляру. Мне кажется, что перечисленных изданий вполне достаточно для рекламных целей.

Отвечая на последнюю просьбу, мистер Эйлотт предложил направить книги и рекламные проспекты в «Атенеум», «Литерари газетт», «Критик» и «Таймс», однако в ответном письме мисс Бронте написала, что будет достаточно и тех изданий, которые она ранее перечислила, поскольку авторы не хотят тратить на рекламу больше двух фунтов: им кажется, что успех книги зависит больше от рецензий в журналах, чем от количества рекламных объявлений. На случай если где-нибудь появится рецензия, независимо от того, будет она хвалебной или нет, Шарлотта просила Эйлотта и К. известить о названии и номере журнала, поскольку сама она не имеет возможности регулярно просматривать журналы и может пропустить заметку.

Если стихотворения будут встречены положительно, я намереваюсь вложить еще некоторую сумму денег в рекламу. Но если сборник, напротив, пройдет незамеченным или будет раскритикован, то дальнейшая реклама представляется мне бесполезной, поскольку ни в названии книги, ни в именах авторов нет ничего, что могло бы привлечь внимание хоть одного читателя.

Насколько мне известно, маленький томик стихов вышел в конце мая 1846 года. Он появился незаметно: в первые недели после выхода не было слышно разговоров о том, что еще три поэтических голоса обратились к читателю со своими стихами. Жизнь шла своим чередом, и сестры уже забывали о сборнике под влиянием более насущных забот. 17 июня Шарлотта пишет:

Брэнвелл объявил, что ничего сам для себя делать не будет. Ему предлагали неплохие места, где он, поработав недели две, мог бы хорошо зарекомендовать себя, однако он не желает и пальцем шевельнуть, а только пьет, ввергая нас в отчаяние.

В «Атенеуме» за 4 июня в разделе поэзии появилась короткая рецензия на стихотворения Каррера, Эллиса и Эктона Беллов. Выше всех из трех «братьев» рецензент поставил Эллиса, назвав его стихи «тонкими и оригинальными по духу». По мнению критика, Эллис Белл обладает «такой силой крыльев, что может достичь небывалых высот». Проницательный рецензент замечал, что стихи этого автора производят впечатление оригинальности независимо от того, чему они посвящены. Каррера Белла он поместил между Эллисом и Эктоном. По прошествии времени кажется, что в этой рецензии нет ничего достойного упоминания, однако можно представить, с каким интересом читали ее в хауортском пасторате, как старательно выискивали сестры основания оценок рецензента и нечто похожее на советы о том, каким образом можно дальше развивать их таланты.

Приводимое ниже письмо Шарлотты от 10 июля 1846 года кажется мне особенно примечательным. Не имеет значения, кому именно оно адресовано. Важнее выраженное в нем благотворное чувство долга, сознание высшей важности той обязанности, которую наложил Господь, повелев жить семьями, – в наши дни этот взгляд заслуживает внимания.

Я вижу, что ты стоишь перед особенно трудным выбором. Перед тобой две дороги: твоя совесть подсказывает, что надо выбрать правильную, хотя подниматься по ней может оказаться труднее всего. Но ты не знаешь, какая дорога правильная. Ты не можешь решить, к чему призывают тебя долг и религия: покинуть родной дом и там, во враждебном мире, зарабатывать себе на жизнь тяжким трудом гувернантки или быть со старушкой-матерью дома, пока что оставив надежду на какую-либо личную независимость, и мириться с ежедневными неудобствами, иногда даже лишениями, которые я очень хорошо себе представляю. Ты никак не можешь решить, что же выбрать, и я попробую сделать это за тебя или, по крайней мере, выскажу свое глубочайшее убеждение по этому вопросу. Ты увидишь, насколько сильно он касается и меня тоже. Правильная дорога – та, которая предполагает наибольшее самопожертвование и наибольшую пользу для других. И если неуклонно следовать этой дорогой, она со временем приведет тебя к процветанию и счастью, хотя поначалу может показаться, что ты движешься в прямо противоположном направлении. Твоя мать стара и больна. У старых и больных людей в жизни немного радостей – даже меньше, чем могут представить себе те, кто молод и здоров, – и лишить их хотя бы одной из них было бы жестоко. Если твоей матушке спокойнее, когда ты находишься рядом, то оставайся с ней. Если после твоего ухода она почувствует себя несчастной, оставайся с ней. Пусть близорукие люди судят тебя, как будто ты остаешься в *** ради собственного удобства; не жди от других похвалы или восхищения за то, что ты остаешься дома в утешение своей матери. Главное, чтобы твой поступок одобрила твоя совесть, и если это так, то оставайся с матерью. Я советую тебе поступать так, как стараюсь поступать сама.

Заключительная часть этого письма интересна тем, что она содержит безоговорочное отрицание слухов о готовящейся свадьбе Шарлотты и младшего священника в приходе ее отца197, то есть того самого джентльмена, с которым она соединится восемь лет спустя и который уже начал служить ей – хотя она об этом и не знала – так же преданно и заботливо, как некогда служил Иаков, чтобы жениться на Рахили. Возможно, другие и замечали, что происходит, но сама Шарлотта не видела ничего.

Сохранилось еще несколько писем, отправленных «по поручению господ Беллов» мистеру Эйлотту. 15 июля Шарлотта пишет:

Поскольку от Вас нет известий, я предполагаю, что новых рецензий на книгу не появилось и спрос на нее не вырос. Не будете ли Вы так любезны, тем не менее, черкнуть мне пару строк и сообщить, было ли продано хоть что-нибудь, и если да, то сколько экземпляров?

Боюсь, что очень немного. Три дня спустя она пишет:

Господа Беллы просили меня поблагодарить Вас за предложение, касающееся рекламы. Они согласны с Вами в том, что, поскольку время для продаж выдалось неудачное, лучше отложить рекламирование книги. Они благодарят Вас за сведения о количестве проданных экземпляров.

23 июля она пишет мистеру Эйлотту:

Господа Беллы будут Вам благодарны, если Вы отправите приложенное письмо из Лондона. Это ответ на то послание, которое Вы переправили сюда, – содержавшее просьбу прислать автографы от человека, прочитавшего стихотворения и выразившего восхищение ими. Как я говорила раньше, господа Беллы хотели бы покамест сохранить инкогнито и потому предпочитают не отправлять прямо свое письмо, а переслать его через Лондон, с тем чтобы никто не мог узнать о месте их проживания по почтовому штемпелю и т. д.

Еще одно письмо отправлено в сентябре:

Поскольку ни в каких журналах и газетах больше не вышло рецензий на книгу, то и спрос на нее, надо полагать, не слишком вырос.

В биографической заметке о своих сестрах Шарлотта так рассказывает о крушении их скромных надежд на успех этой публикации:

Книга была напечатана. Ее почти никто не прочел, и единственное, что в ней заслуживает внимания, – это стихи Эллиса Белла. У меня было тогда и остается сейчас убеждение в высоких достоинствах этих стихотворений. Хотя мое мнение осталось не подтвержденным критикой, я тем не менее продолжаю его придерживаться.

Загрузка...