Великий писатель оброс щетиной и стал похож на цыгана. Какая-то даже маслянистость появилась в глазах. И какая-то странная бездонность. И даже жертвенность. Не к добру.
За утренним кофе, плеснув в него молока, писатель получил молочную кляксу, пожиразительно похожую на след от ноги. Это было не к добру. Писатель пялился в чашку, как Робинзон на след Пятницы.
В настоящее время (уже седьмой год) писатель работал над романом «Ягоды жизни». Пока из-под его пера вышло семь страниц и еще двадцать две с половиной страницы черновиков с вариантами. После кофе писатель принялся за работу. Внимательно просмотрев текст, он заменил в одном месте «смотреть» на «глядеть», а в другом — точку на точку с запятой. Впрочем, выбор между «смотреть» и «глядеть» он окончательно не сделал, соответствующим образом пометив текст.
Работа двигалась.
Вообще, этот год не прошел для него впустую: он, например, изобрел майку, которая, что с ней ни делай, всегда оказывалась наизнанку; переодевай, не переодевай — абсолютно бесполезно. Наизнанку — и всё. Собственно, это некий аналог компаса. Можно было бы и запатентовать. Не составило никакого труда перенести изобретение и на трусы.
Напротив него жила добрая старушка. Наверху — неизвестно кто. Еще выше — семья с собакой. А прямо под ним снимал квартиру испанец. Иногда зачем-то, весь бодрый, испанец болтался на площадке, долго трепался по мобиле. Некрасив все-таки испанский язык. Итальянский красивее.
Всё на сегодня. Вон. Вон из этого ужасного места!
Писатель захлопнул за собой дверь (весь подъезд сотрясся) и пошел в кафе, чтобы выпить другого кофе.
Испанец был тут как тут, с мобилой. Одарил писателя улыбкой. Он сдержанно кивнул. Буэнас, стало быть, диас.
Признаться, испанец держался не вполне по чину. Сам испанец, а держится, что твой амер. В моей стране, надменно подумал писатель.
Вечером погулять он не выйдет. Там пьяные на улице будут справлять Пасху.
На улице было серо и зябко. И как-то сразу много всего сразу.
Скромно одетый, в неброской пидорке, писатель ничем не отличался от всех прочих.
В кафе сел на свое место. Официантка спросила: «Как обычно?» И он кивнул, экономно улыбнувшись.
За соседнем столиком, друг напротив друга, сидели две девицы. Девицы не без тревоги поглядывали на него. Это его злило. Цыган они не видели, что ли?
Но больше писатель досадовал на себя. Он унизился до того, что заметил их. Замечаешь всякую хрень.
(Как всякий настоящий писатель, он постоянно был преисполнен клокочущей желчи.)
Кстати, а что за фамилии у цыган?
За другим столиком в недоброжелательном одиночестве сидел человек. Писатель оценил и вдвинутую переносицу, и заметно поправленную скулу, и тяжелый темный взгляд из-под бровей.
Одним словом — правдолюб.
«Правдолюб», — подумал писатель.
Не мокрощелки, так правдолюбы, свят-свят-свят.
Сигарета тлела в пепельнице, а он куда-то уехал, уплыл…
Старик играл на гуслях. Далеко это было и давно. Парни обступили старика. Он был им по пояс. Как выглядели эти гусли, он толком не запомнил, да это было и не так просто из-за парней. И музыка какого-то впечатления не произвела. Старика он запомнил очень смутно: старый, но не дряхлый, кудлатый, — осталось только лентой перевязать его русые, с рыжиной, жесткие кудлатые волосы. И это все.
Сохранилось только слово «гусли», которое, оказывается, бывает не только в книжках, да старик с его кудлатостью.
Многое, очень многое делось потом неизвестно куда. А гусли остались.
Неживым мотивчиком из штанов послышался мобильник. Писатель подхватил полуистлевшую сигарету. Долго возился в тесном кармане, осторожно высвободил мобильник, — который, к тому же, норовил выскользнуть, как обмылок, — извлек за бока двумя пальцами, как из грязи. Звонила Марина.
— Чурка ты с глазами, — любя, говорила она ему.
— А почему не жопа с ручкой? — угрюмо поинтересовался писатель.
Вышел из кафе, оставив двенадцать рублей чаевых.
Пошел в аптеку. Это рядом. От давления что-нибудь купить.
В очереди долго разглядывал какие-то таблетки в розовой упаковке, дающие ощущение «окрыляющей чувственности». Или «опьяняющей»?
Нет, «опьяняющей» — явное несоответствие стилистике.
Окрыляющей, опьяняющей, опьяняющей, окрыляющей. Окрыляющей, опьяняющей, опьяняющей, окрыляющей.
И никак было не отвязаться.
В аптеку, с хорошим запасом отворив дверь, вошла компания. Растянулись цепью по всей аптеке; судя по развернутым плечам, и в просторной аптеке им было тесновато. В черных куртках, пугающе небритые. Подозрительные какие-то типы. Писатель старался на них не смотреть, даже слегка потупился. Это тебе не девицы.
— «Жиллетт» для жесткой щетины, — объявил у окошечка самый бойкий из них тоном, не допускающим возражений.
И пошли всей небритой кодлой — бриться, вероятно, одним «жиллетом». И щетина наверняка у них у всех жесткая. Такие мягкую носить не будут. И не мечтайте.
Какие-то напряги с утра пораньше. Блин, хоть на улицу не выходи. Он, собственно, уже пожалел, что вышел. Но иногда надо выходить.
Глаза у него становились все бездоннее.
Писатель вспомнил, что не купил селедки, а ведь выходил и за ней тоже. Он разволновался. Как же он без селедки? Картошку с вечера отварил, а селедки нету. Пришлось тащиться до селедки.
Опять страдания в очереди.
Наконец красивая, вульгарная девка в ответ на его потные стольники отдала ему бело-прозрачный тугой пластмассовый диск с селедкой.
Хвала создателю, всё! Делать в открытом пространстве ему больше нечего.
В родном дворе дети играли в футбол. Что-то вроде зова предков отозвалось в писателе, как-то засвербело. Пожалуй, в этот момент он хотел быть одним из этих детей.
Добрался до своего четвертого этажа, — как бабка, с двумя остановками на площадке.
«Вот раньше нормальное слово было —„харакири“, — отдуваясь, думал писатель — а теперь все умные стали, говорят „сэппуку“. Будто харакири им мало. И, кстати, куда делся Хиль? Кобзон все кобзонит, а где Хиль?»
Дома наконец отдышался.
Что-то нервы ни к черту стали. Даже руки подрагивали. Всего-то в кафе был и в аптеке, а ощущение — как будто два часа на почте скандалил.
И взмок весь.
За каким-то лешим включил телевизор. Там какая-то лярва детским капризным голоском пела о любви, иногда переходя на сладострастный шепот. Не верьте ей, люди. Врет она все.
«Сиськи выставила, и что с того? Они как-то на вокальные данные влияют? Вот всяким шалавам — все, а по-настоящему порядочному человеку, например мне, — хрен», — думал великий писатель.
«Ни блондинок теперь, ни брюнеток. Все крашеные».
Потом запела другая… Ну да ладно, эта еще ничего… И выключил ящик.
Когда-то он мечтал получить Нобелевскую премию. Потом мечтал, чтобы ему ее дали, а он бы со скандалом отказался; по всем радиостанциям мира разнесся бы его срывающийся тенорок. Потом бросил мечтать.
Но писатель не бросил мечтать, что когда-нибудь у него возьмут интервью. Не какую-нибудь интервьюшку, а интервью в одной из самых солидных и читаемых газет, которое тут же переведут и перепечатают. Он будет проповедовать добро и здравый смысл. Да, добро и здравый смысл. И все увидят, что он не какой-то вечно огрызающийся хрычовник, а… И сказать-то неудобно… В общем, очень хороший.
Люди воюют, взрывают, вообще нехорошо себя ведут только потому, что у них, ослепленных страстями, нет времени задуматься. Сесть и без спешки, без всегдашней своей суеты подумать. Тогда они точно пришли бы к выводу, что лежать в засаде в джунглях, под багровеющими небесами, сжимая калашников, куда как глупо и утомительно; не в пример лучше, встав с первыми лучами солнца, пойти посмотреть, с миром в душе, на любовно посаженный своими руками сельдерей. Или там, вместо того чтобы рассекать по ночным клубам, беситься, насаживать телок и сосать через ноздревую соломинку кокаин, несравненно лучше тихо провести вечер у камина с томиком Сенеки…
И нечего мне лепить тут про какие-то «о вкусах не спорят»! Дело тут ни в каких не во «вкусах», а в элементарном здравом смысле!
(Писатель никогда не применял ничего из этого к своей собственной жизни. Верно, он очень бы удивился, если бы ему предложили, например, вместо водки «Флагман» от души напиться чистой ключевой водой.)
Да он и президенту не отказал бы в совете. Их бы показали вместе. Писатель был бы отстранен и скромен, а президент — просветлен.
Час-другой писатель полежал, стараясь ни о чем не думать (кабы такое было возможно). Належавшись, встал, кряхтя, и, на всякий случай матерясь, поплелся к своему компьютеру немножко поиграть.
Глаза у него стали еще бездоннее.
Быстро, резво мочканул несколько сволочей. Поползав по джунглям, обнаружил небольшой барак, опять-таки полный вооруженных ублюдков. Барак он лихо забросал гранатами, а кто выскакивал — тут же срезал из ручного пулемета. Пусть знают, падлы… Писатель мычал от мстительного сладострастия. Напоследок — из гранатомета в самое окно, и еще раз, чтобы быть уверенным. Выскочил из джунглей — в барак, но у самого входа был застигнут пулеметом, задело, еле успел заскочить. В бараке уже никого не было. Чисто. Подлечился, подзарядился. Что ж, можно и передохнуть.
Однако сидеть в бараке быстро наскучило. Он уже знал, что будет встречен пулеметом, но рассчитывал, резко рванув вправо, добежать до джунглей, где и разобраться в обстановке, а то из барака никак было не увидать, где засел баклан с пулеметом. Похоже, где-то на горе. Эту гору он и поразглядывает в бинокль. Но проклятый пулеметчик валил его где-то на середине пути. Он восстанавливался и опять оказывался в том же бараке, с каждым разом все более постылом и безнадежном. Но он так и не засек баклана. Наглядевшись на стены барака предостаточно, он свернул игру. Н-да, проблем-ма…
Завтра займусь.
С новым сериалом дела у писателя с самого начала не задались. Он был про двух братьев, и уже в первых двух сериях было три свадьбы, про одну он точно знал, что это свадьба какого-то из братьев, но вот про две другие он не был уверен, и даже если приписать одну из них другому брату, то все равно оставалась непонятная третья свадьба. Кое-как писатель разобрался с этим, к четвертой серии оба брата были женаты, но возникла другая проблема: братьев ничего не стоило различить по цвету волос, а вот их жены были примерно одной масти, имели сходное телосложение и черты лица. Это было сущей мукой. А действие продолжало разворачиваться, появлялись новые лица и интриги, и писатель, махнув рукой, просто смотрел на это экранное мельтешение с проблесками смысла, имея одну цель: добить этот день.
«И чего они не предохраняются? — хмуро думал писатель. — Вот дети и лезут изо всех щелей. Правда, тогда сериал стал бы в два раза короче. А то и в три».
А между тем глаза писателя совсем утратили дно. Он не замечал этого, в зеркало он не смотрел.
День прошел. Можно было спать. Писателю было душно и жарко. Стащив с себя запатентованную майку, с отвращением он зарылся в свои тряпки. Долго, тяжело устраивался, кашляя, отхаркиваясь и ругаясь.
Посреди ночи писатель проснулся от жажды, пошел попить водички, но в кровать не вернулся.
А потом вновь переехавший сосед позвонил, чтобы одолжить дрель; добрая старушка, живущая напротив, зашла, чтобы спросить, есть ли у него свет. Что-то понадобилось от него и испанцу. Никто не открывал. Собака соседей через этаж сверху начала непонятно беспокоиться, проходя мимо писателевой двери.
Наконец приехала Марина.
Великий писатель умер, как настоящий романтик. Окаменевшего старого цыгана (в трусах наизнанку), начинающего уже пованивать, нашли лежащим ничком на кухне, на липком от пива полу, возле старой бутылки с чем-то запекшимся, гадостным на дне; эта бутылка давно завалялась под кухонным столом. Захлебнуться в собственной блевотине — это было бы пошикарнее и поклассичнее, но вместе с тем граничило бы с безвкусицей. Он же отдал Богу душу скромно и со вкусом. Так что судьба оказалась к нему благосклонна.
Великий писатель остался верен идеалам юности. Это говорило о нем как о человеке ограниченном, но честном.
Последний сон его был — будто он наконец нашел неизвестно куда запропастившийся правый тапок. Писатель был очень доволен.
Кое-как прошли похороны. А вот это было не совсем то, что намечал для себя писатель. Он мечтал быть закопанным, как собака, в первом попавшемся месте или на худой конец в братской могиле. Но похоронили его, в общем, респектабельно, как всех, присутствовало некоторое количество народу, и даже какая-то двоюродная тетя из Петрозаводска приезжала его хоронить.