Хотя за пять лет он уже трижды приезжал сюда, Жосс не смог бы узнать дом сестры среди других домов предместья этого маленького городка. Он забыл даже примечательный карниз с фаянсовыми зелеными ромбиками, отделявший на фасаде второй этаж от первого. Выйдя из такси и оказавшись перед решетчатой оградой этого чистенького тихого домика, он испытал какое-то незнакомое ему до сих пор чувство, похожее на чувство одиночества. Шофер с угрюмым видом вытаскивал из машины три железных сундучка, в которых помещались все пожитки Жосса и на которых крупными белыми буквами значилось его звание унтер-офицера и его имя. Еще у вокзала, увидев этого низенького сухопарого седого человека с желтой ленточкой в петлице и в баскском берете, он тотчас узнал кадрового военного и почувствовал, как в нем закипает антимилитаристская желчь. Надпись на багаже укрепила его антипатию.
Попытавшись открыть входную железную калитку, Жосс обнаружил, что она заперта на ключ. Он обернулся к шоферу, ставившему в это время на тротуар улицы Аристида Бриана третий сундучок, и отрывисто бросил, нахмурив брови и как бы возлагая на него ответственность за свою неудачу:
— Никого? Что бы это могло значить?
— Меня не касается, — резко ответил шофер.
— Сколько я вам должен?
За проезд надо было заплатить семь франков плюс три франка за багаж. Жосс отдал деньги и добавил десять су чаевых. Шофер, злобно сверкнув глазами и презрительно поджав губы, молча сунул деньги в карман, плюнул в сторону ограды и уехал. Жосс взглянул на ручные часы. Было около пяти. Свинцовое, очень низкое небо и мокрый ветер уже предвещали зиму. По обеим сторонам улицы, почти безлюдной, стояли маленькие грустные и уютные домики. Не то было при въезде в город, где доходные дома выстроились прямо друг против друга, а на другом конце его, у железнодорожного переезда, в случайных жилищах ютились семьи бедняков. Стоя перед своими сундучками, Жосс не слышал никаких иных звуков, кроме шума ветра, свистевшего в деревьях, да еще, в редкие минуты затишья, стука лесопилки, который доносился с улицы, пересекавшей линию железной дороги. И он, человек, который, подчиняясь случайностям военной жизни, побывал во Франции, в Германии, в Северной Африке и на Ближнем Востоке, равнодушно взирая на любой пейзаж, внезапно ощутил уныние, овевавшее это провинциальное предместье, где его убедили провести остаток жизни, ощутил в этом унынии какую-то смутную угрозу. Он с беспокойством отметил в себе эту новую способность поддаваться подобным впечатлениям, готовый приписать ее гибельному, разлагающему влиянию гражданской жизни на то жесткое, крепкое, закаленное существо, — словом, настоящего мужчину, каким был в его глазах истинный солдат. Повернувшись к дому, он заметил на одном из каменных столбов ограды кнопку звонка и на всякий случай нажал ее. Почти тотчас до него донесся звук хлопнувшей двери, а затем шум шагов на бетонированной дорожке, которая шла вдоль боковой стены дома. Длинная, худая, с суровым лицом, чуть смягченным седыми, уложенными в гладкую прическу и закрывавшими уши волосами, появилась его сестра Валери в своем обычном черном платье. Голос у нее был ясный и холодный, она отчетливо выговаривала каждое слово.
— Каким это образом ты уже оказался здесь? Ты ведь должен был приехать только завтра вечером.
— Вот уже четверть часа, как я жду у дверей. Что это ты вздумала запираться?
— У меня на то свои причины. Но почему же ты не предупредил, что приедешь раньше? Это было совсем нетрудно.
— Если тебе будет угодно открыть мне дверь, открывай побыстрее. Мои вещи стоят на тротуаре.
Валери открыла дверь, увидела три сундучка и спросила:
— Это все твои вещи?
Жосс перенес сундучки на крыльцо, прислонил их к входной двери, а сестра вошла в дом, чтобы отпереть ее изнутри. День клонился к вечеру, в доме было уже темновато. Не находя выключателя, Жосс попросил Валери зажечь свет, но она возразила, что еще рано и видно достаточно хорошо. Хотя Жосс был отнюдь не мотом, даже напротив, но за тридцать шесть лет военной службы ему негде было научиться понимать мелочную экономию домашней жизни.
— Не желаю я ломать себе шею, когда буду поднимать сундуки по лестнице! Зажги электричество, чертова кукла!
— Хорошо, хорошо, прекрасно, — сказала Валери, зажигая свет, — только я не вижу надобности будоражить соседей этой отвратительной бранью. Здесь ты уже не в казарме и прошу хорошенько запомнить это.
В комнате Жосс начал распаковывать свои сундучки. В двух первых лежало белье, один штатский костюм и три военных мундира, которые он разложил на кровати бережными, осторожными, какими-то ласкающими движениями. Присутствовавшая при распаковке Валери уделяла меньше внимания вещам, чем персоне брата. Прислонясь к двери, находившейся между кроватью и зеркальным шкафом, куда он складывал белье, она со жгучим любопытством наблюдала за тем, как он ходит взад и вперед по комнате. В третьем сундучке находились главным образом сувениры, по большей части купленные на североафриканских и сирийских базарах, — чернильницы, пепельницы, дешевые сафьяновые изделия, шкатулки, медные вазы, вышитые серебром домашние туфли, кинжалы, пистолеты, цветные открытки. Жосс послал сестру вниз за молотком и гвоздями, чтобы прикрепить к стене собственный портрет в парадном мундире, портрет в красках маршала Фоа и другие фотографии, где были изображены группы младших офицеров, среди которых был и он, Жосс. И, наконец, над кроватью, на месте гипсового, потемневшего от времени распятия, он повесил рамку, где под стеклом на черном бархате покоились его военные награды — медаль и два креста: один за войну 1914–1918 годов, а другой — за участие во внешних военных действиях.
— Ты не повесил ни одной моей фотографии, — заметила Валери.
— А зачем? Тебя я и так буду видеть круглый год. Впрочем, я давно их потерял, твои фотографии.
— Будь так добр разыскать их. Я посылала тебе мои фото три раза. Один раз в тысяча девятьсот четырнадцатом, второй — в тысяча девятьсот двадцать седьмом и третий — в прошлом году. Я не потерплю, чтобы мои фото болтались где-то в казармах.
Жосс взглянул ей в лицо, тут же отвел глаза и пожал плечами. Валери покраснела. Во взгляде брата она вновь прочитала все те мужские взгляды, которые отворачивались от нее на протяжении всей ее стародевичьей жизни, она вновь прочитала в нем неизменный ответ на иллюзии, которые все еще к ней возвращались. Пока он раскладывал сувениры и безделушки, она посмотрелась в одну из зеркальных створок шкафа и увидела там свое костлявое лицо. Возраст и седые волосы немного сглаживали его жесткое выражение, слегка смягчая то агрессивное, что всегда кроется в уродстве, но все-таки это лицо сохраняло свое неблагодарное мужеподобие.
Когда надо было садиться за стол, произошла резкая стычка. Валери, как обычно, накрыла в кухне, а Жосс пожелал обедать в столовой. Его подталкивало не чувство мещанского тщеславия, а давнишнее отвращение — и Валери оно было небезызвестно — к запахам кухни, раковины, мусорного ящика. На требование брата она ответила решительным отказом. И тут разразился громкий яростный спор, в ходе которого каждый стал подсчитывать, что именно он внес в общее хозяйство. Валери подчеркнула, что дом и некоторое количество ценных бумаг являются ее личной собственностью, так как она получила все это по наследству от одной из двоюродных бабушек, за которой ухаживала в течение тридцати лет. Кроме того, она ставила себе в заслугу свою роль хозяйки, свои музыкальные таланты — ведь она играла на пианино — и приятное общество, которое принимала у себя, общество, выбранное ею среди самых уважаемых людей. Со своей стороны, Жосс похвалялся тем, что отныне есть мужчина в доме, где она боялась жить одна, деньгами, которые он предоставляет в распоряжение сестры и которые позволят ей жить с большим комфортом, а потом недвусмысленно заявил, что ему плевать на ее музыкальные таланты и ее уважаемых людей. Так как она не уступала, он сказал, что пойдет обедать в ресторан и завтра же уедет. Валери пришлось согласиться накрыть на стол в столовой.
Жосс проснулся около семи часов, сейчас же встал и по привычке быстро оделся и побрился, словно очень спешил и ему надо было явиться во двор казармы к часу переклички. Перед тем как спуститься, он окинул взглядом улицу. По обоим тротуарам, направляясь в город, торопливо шагали приказчики и школьники. Из второго окна он увидел сверху, за стеной ограды, сад соседнего дома, где пока как будто ничто не шевелилось. Сойдя вниз, он никого не нашел и не смог открыть ни одной из двух входных дверей. Он уже собирался вылезти в окно, когда Валери в домашнем халате вошла в кухню.
— Интересно знать, как можно выйти из твоей халупы, — сказал он. — Ключа я не нашел нигде.
— А ты бы не мог поздороваться со мной?
— Здравствуй. Дай ключ.
— Тебе незачем иметь ключ.
Жосс и так был не в духе, потому что в это раннее утро ему уже недоставало казармы, и он ощущал себя как-то не у дел. Услыхав явно нелепое заявление сестры, он побелел. У нее хватило чутья в какой-то степени угадать охватившую его ярость, и, чтобы брат не успел взорваться, она вручила ему ключ. Пока он пил кофе, она показала ему из окна кухни на огород, тянувшийся за домом.
— Часть времени ты сможешь работать на огороде.
— Нет, — отрезал Жосс.
— Тебе будет скучно. Что же ты собираешься делать по целым дням?
— Наслаждаться своей отставкой, — мрачно ответил он.
Когда после завтрака брат собрался уходить, Валери, заинтригованная его торопливостью, его почти деловым видом, не удержалась и спросила, куда он идет, но получила уклончивый ответ, который только подстегнул ее любопытство. Жосс дошел по улице Аристида Бриана до городских ворот и направился по главной улице, не обращая внимания ни на внешний вид домов, ни на уличное движение, ни на суету хозяек, спешивших за покупками. Он шел быстро, с озабоченным видом, словно опаздывал на свиданье. Выйдя из города, он поколебался, какую из двух улиц выбрать, и пошел по улице Тьера, но, не уверенный в том, что выбрал правильно, убавил шаг и несколько раз чуть не поддался искушению повернуть обратно. Внезапно, уже перестав надеяться, Жосс оказался перед решетчатой оградой казармы. Это была покинутая кавалерийская казарма, где размещались теперь какие-то гражданские службы армии. И все же опустевший, голый и ровный двор давал возможность опытному глазу бывшего унтер-офицера различить легкие и волнующие изгибы участка, а при виде высоких синевато-голубых окон казарменного помещения и зеленоватых стекол манежа у него забилось сердце. Глядя на этот мир, который даже в своем запустении оставался для него образцом прекрасной полноценной жизни, он в своей поношенной гражданской одежде испытал острое чувство собственного упадка и не посмел остановиться на тротуаре, чтобы дольше созерцать все это. Он продолжал идти по улице, но вскоре повернул обратно и вошел в кафе, находившееся против бывшей кавалерийской казармы. Хозяйка, подав ему белого вина, попыталась было завязать разговор и, хотя не встретила ни поддержки, ни поощрения, стала жаловаться на значительные убытки, которые причинил ее заведению отъезд полка. Она с горечью отозвалась о социалистическом муниципалитете, ничего не сделавшем, чтобы удержать военных в городе.
— Эти люди не понимают, что город без полка — это все равно, что бедная вдова без надежды.
Когда она начала вспоминать о пышном прошлом своего кабачка, Жосс поднял на нее жесткий взгляд, который заставил ее замолчать и уйти за стойку. Сидя у окна, он мог спокойно насыщаться зрелищем казармы. Двор интересовал его больше, чем окружавшие его здания. Только истинный солдат может постичь красоту и бесконечное разнообразие казарменного двора. Пространство в нем обладает особым, неуловимым свойством, которое как бы дает представление об объеме военной дисциплины. Почти целый час Жосс открывал здесь все новые, тревожащие душу и вместе с тем такие знакомые приметы. И каждое из переживаемых им чувств находило в его собственных воспоминаниях какое-то продолжение или точную аналогию.
Около одиннадцати часов двое мужчин — сержант и человек в штатском — вышли из самого отдаленного здания и направились к решетчатой ограде. Штатский, который нес зонт, как саблю, явно был прежде военным. Вблизи покрой его одежды, то, как он поправлял галстук, и какая-то наивная манера носить черную фетровую шляпу уже не оставляли сомнений. Это немного утешило Жосса. Сначала появление этого субъекта, попирающего двор казармы, показалось ему профанацией. И все же, когда двое мужчин вошли в кафе, ему не пришло в голову ни познакомиться с ними, ни продолжить затем это знакомство. За время своей военной жизни он и всегда держался на расстоянии от других, был одинок, не имел друзей. Во всех войсковых частях, где он служил, он сумел вызвать ненависть солдат, проявляя безжалостную суровость, придирчивую заботу о порядке, о дисциплине. Равные ему по званию старались держаться от него в стороне, а старшие офицеры с трудом скрывали презрение к этому образцовому служаке, которого они считали тупым и лишенным малейшего человеколюбия. Сам он не любил никого.
Вернувшись домой, он застал сестру в страшном возбуждении, которое она не могла скрыть, как ни старалась сохранить на лице спокойствие. Утром, пользуясь отсутствием Жосса, она произвела разведку в его комнате и обнаружила коробку с презервативами, которые он, приличия ради, спрятал за стопкой белья. Именно что-нибудь в этом роде она и рассчитывала найти. Мысль, что ее брат мог поддерживать с женщинами подобные возмутительные отношения, преисполнила ее разнородными чувствами: яростью, отвращением, смесью ужаса, восхищения и лихорадочного любопытства. За вторым завтраком, пока он ел, почти не замечая ее присутствия, она украдкой поглядывала на него, раздражаясь и воспламеняясь при виде хладнокровной и циничной уверенности этого самца, который, конечно, мысленно смаковал сейчас похотливые воспоминания. Его спокойствие было просто вызывающим и, не удержавшись, она спросила так резко, что он подскочил на месте:
— Куда ты ходил сегодня утром?
У Жосса сделался растерянный, почти виноватый вид, и он уклончиво рассказал о прогулке по улицам города. Опасаясь выдать хоть одним словом свое паломничество к воротам казармы, он сбивался, путался и был похож на человека, боящегося выдать какой-то постыдный секрет. Валери вскочила и, наклонясь над столом, выкрикнула, задыхаясь:
— Ты ходил к женщине!
— Нет, — очень спокойно ответил Жосс, — я не ходил к женщине.
Неверный ход подозрений сестры успокоил его. Она стояла на своем. Он сказал:
— А хоть бы и так! Тебе-то что за дело?
— Мне? В городе меня знают. И мне вовсе не хочется слыть сестрой какого-то омерзительного субъекта.
Ответ Жосса поверг Валери в изумление.
— Не воображаешь ли ты, — сказал он невозмутимо, — что я собираюсь обходиться без женщин?
Жосс усвоил привычку три раза в неделю проводить утро в кафе напротив казармы. Странная робость мешала ему ходить туда ежедневно. К тому же он оберегал себя от какого-то сладостного и отнюдь не подобающего военному человеку волнения, которое охватывало его при виде этого кавалерийского участка, не отвечающего своему первоначальному назначению и такого же ненужного, как он сам. Однако в те дни, когда он не ходил к казарме, он все равно проводил утро вне дома, наполовину от нечего делать, наполовину ради удовольствия помучить сестру. Бродя по городу или за городом, равнодушный к людям и к природе, он повсюду носил с собой свою скуку, спокойную, послушную. После долгих странствий, бесцельных и не приносящих ничего неожиданного, он охотно возвращался домой, где его встречала неизменная враждебность Валери, ее неустанная злоба и инквизиторский взгляд. Глубокая взаимная неприязнь, столкновения и взрывы, ежеминутно возникавшие между ними, поддерживали в обоих состояние нервного напряжения, мучительного и в то же время подстегивающего, — состояние, в котором каждый из них испытывал потребность. Когда оскорбительной репликой или каким-нибудь нарушением привычек их совместной жизни он дразнил сестру, когда чувствовал на себе ее жесткий взгляд, в котором уже мелькали предгрозовые молнии, он вновь испытывал нечто вроде того удовлетворения, какое некогда доставляли ему лица солдат, искаженные ненавистью, вызванной его окриками и ядовитыми насмешками. И все же агрессивное отношение и подозрительность Валери, казалось ему, таили какую-то загадку, связанную со смертельно уязвленной женской сущностью, загадку, внушавшую ему страх и отвращение. И эти чувства были так сильны, что иногда, в разгаре ссоры, ему случалось внезапно уступить сестре и позволить ей одержать верх.
Дни тянулись медленно, скучно, и он бы не вынес этой скуки, если бы не испытывал удовлетворения при мысли, что раздражает и интригует Валери, поднимаясь к себе и запираясь под предлогом срочной работы, сущность которой держал в секрете. В действительности же он сидел в кресле, читая газету или просто ничего не делая. Но вот, убедившись однажды, что сестра подслушивает за дверью, он поднялся с кресла и ручкой перочинного ножа начал через равные промежутки времени стучать по столу, а после четверти часа этого занятия, требовавшего большого внимания, стал почти в таком же темпе скрежетать зубчиками своей расчески, проводя ею по выступу мраморного камина. Эти равномерно чередующиеся звуки были совершенно непонятны Валери, и, стоя за дверью, она кипела от досады и любопытства. С той поры Жосс терпеливо старался усовершенствовать все эти шумы, ежедневно вводя какое-нибудь новшество. Вскоре он и в самом деле усложнил свои упражнения — так, например, стучал по столу правой рукой, а левой в это самое время тряс сетку, наполненную купленными на базаре целлулоидными шариками, причем крупинка металла, находившаяся внутри каждого шарика, издавала глухой треск. В эти опыты он внес ту изобретательность, с какой некогда в казарме мучил своих солдат. Валери, вконец изнервничавшаяся, готовая лопнуть от сдерживаемой ярости, поняла, что должна начать контратаку. Она тоже стала проводить часть дня у себя в комнате, якобы занятая чем-то, но, будучи уверена, что брат не придет подслушивать за дверью, вынуждена была шуметь так сильно, чтобы он услышал ее через две перегородки. Некоторое время она не могла найти ничего такого, что бы ее удовлетворило, но в один прекрасный день ее осенила идея обзавестись точильным кругом. Чтобы не портить своих ножей, она точила о круг куски железа, вышедшие из употребления кастрюли, и добилась довольно значительных успехов. Услышав этот скрежет, Жосс в первую минуту пал духом, но быстро взял себя в руки. Уверенный в превосходстве своей работы над тяжелым трудом Валери, он продолжал свои комбинации негромких звукосочетаний и порой, когда точильный круг затихал, с радостью слышал за дверью легкий скрип паркета, выдававший присутствие Валери.
К вечеру Жосс выходил из комнаты, предварительно заперев ее на ключ и унося с собой объемистый пакет, в котором не было ничего, кроме бумаги, а, чтобы избавиться от него, шел в маленький лесок, расположенный метрах в двухстах за железнодорожным переездом. В самом конце улицы Аристида Бриана, недалеко от железнодорожного полотна, стояли домишки и лачуги, сооруженные из случайно добытого строительного материала. В этих краях Жосс часто встречал молоденькую брюнетку, худую, с волчьими глазами, — дочку испанских беженцев, которая дерзко ему улыбалась и даже пыталась с ним заговорить. Он не раз испытывал острое искушение, но его удерживал страх уронить достоинство своего военного прошлого с какой-то нищенкой в лохмотьях. Зато он разрешал себе посещать публичный дом на улице Блан-Бокен, где бывал каждую пятницу вечером, после обеда, считая этот еженедельный визит данью гигиене, а кроме того, обретая там обстановку и атмосферу, тесно связанную с его гарнизонными воспоминаниями.
Однажды в воскресенье, в конце февраля, примерно месяца через четыре после его приезда, с ночи шел снег, и утром Жосс читал газету в столовой, сидя у камина. В половине двенадцатого, как и каждое воскресенье, он услыхал, как сестра вернулась из церкви после обедни, как она открыла и закрыла за собой калитку. Когда он поднял голову от газеты, она уже прошла, и он увидел сквозь занавеси только плотную пелену падающих хлопьев снега, скрывавшую дома, что стояли на другой стороне улицы. Валери вошла через кухню и, остановившись прямо перед ним, сказала:
— Посмотри на меня!
Он посмотрел. Она стояла прямо, выпятив подбородок, и глаза ее сверкали из-под праздничной шляпки, украшенной белой птицей.
— Я знаю, где ты развратничаешь каждую пятницу по вечерам, грязная свинья! Мадам Жессико только что рассказала мне все, когда мы шли от обедни, и уж, конечно, сейчас об этом знает весь город!
— Ну и что? Кому это мешает?
Взбешенная спокойствием Жосса и уже совершенно выйдя из себя, она начала выкрикивать ругательства, называя его кобелем, мерзким самцом, похотливым развратником, смакуя каждое свое бранное слово. Раздраженный этими, как он считал, незаслуженными оскорблениями, Жосс встал и, скрывая возбуждение, пропел сестре первый куплет неприличной песенки, начинавшейся так: «Первую девку, с которой я спал, я за дверьми караульной прижал». Он пел громко, отчеканивая каждое слово, и голос его звучал как победный марш.
Валери, все еще в своем праздничном пальто, нервно расхохоталась и убежала в кухню, куда он последовал за ней, чтобы добить вторым куплетом: «Парень я хваткий, тянуть не люблю, девку я вмиг на тюфяк завалю…»
Забившись в угол, затравленная, она увидела, что он идет прямо на нее и, прикрывая руками живот, закричала: «Нет! Нет!» Озадаченный, немного смущенный, встревоженный, он повернулся к ней спиной и ушел обратно в столовую — ему показалось, что он взбаламутил какую-то грязь, таившуюся в сокровенных глубинах ее существа.
В следующую пятницу, после обеда, Жосс, не желая показать, что он спасовал перед сестрой, как обычно, пошел на улицу Блан-Бокен, но почти без всякой охоты: спектакль, разыгравшийся в воскресное утро, все еще не выходил у него из головы. На следующий день Валери ничего ему не сказала и выразила свое неодобрение лишь тем, что вообще перестала разговаривать с ним. Отныне его посещения публичного дома по пятницам сделались нерегулярными. Всякий раз, как Жосс приходил туда, он с неприятным чувством вспоминал о сестре, причем ему даже казалось, что она где-то близко, что она чуть ли не бродит по комнатам этого заведения, а однажды случилось так, что в нужный момент у него ничего не вышло. С середины апреля он окончательно перестал посещать дом.
Примерно в то же время, как-то утром, когда он сидел у окна маленького кафе и созерцал двор кавалерийской казармы, произошел случай, как будто не очень и важный, но оказавшийся для него чреватым последствиями. Каменщики, работавшие на стройке поблизости, пили за стойкой и громко шутили с хозяйкой. Раздраженный этим шумом, мешавшим его созерцательному раздумью, Жосс обернулся и бросил на них повелительный взгляд, как бы требуя тишины. И вот тут один из каменщиков, человек лет тридцати, отделился от группы, прошел через всю комнату и остановился прямо перед Жоссом. Он долго разглядывал его, словно барышник, покупающий лошадь, потом усмехнулся.
— Так это и впрямь ты, унтер Жосс! Ведь это из-за тебя, подлая тварь, я целый год промаялся в Эпинале! Стало быть, они вышвырнули тебя в отставку?
— Я запрещаю обращаться ко мне на ты!
— Запрещаешь? Хотел бы я знать, как и чем ты можешь мне что-нибудь запретить? Своим толстым коровьим языком? Теперь уж тебе не засадить меня в тюрьму, с этим покончено. И если мне вздумается плюнуть тебе в рожу — а ты того заслужил, продажная тварь, — так это только наше с тобой дело. Ты не можешь отправить меня в крепость, как отправил моих приятелей Равлена и Мино. Может, они еще и сейчас мучаются на Олероне или на тунисском юге. Ты еще не забыл Равлена и Мино, падаль ты этакая? Отвечай, не забыл? Я хочу, чтобы ты сказал мне прямо!
Остальные каменщики подошли ближе И, быстро смекнув, в чем дело, злобно смотрели на бывшего унтер-офицера. Жосс поднялся, чтобы дать отпор. Он пожалел, что не захватил револьвер, и решил принести его на следующий же день, чтобы проучить смутьяна. Но тут вмешалась хозяйка, умоляя зачинщика ссоры не трогать ее клиентов. Тот как будто затих, и на том дело бы кончилось, если б как раз в эту минуту в кафе не вошли два младших офицера, которые возвращались из бывшей кавалерийской казармы. Они спросили о причине скандала, каменщик снова воспылал злобой и, кивком головы указав на своего врага, внезапно, словно по наитию, произнес самые подходящие слова, чтобы унизить его в присутствии двух военных:
— Мой бывший ундер, — сказал он. — Теперь, когда его вышибли из седла, он приходит сюда полюбоваться казармой в надежде попробовать еще разок.
Встретив смущенный взгляд двух военных, Жосс покраснел и почувствовал себя голым. Он решил, что никогда больше не войдет в маленькое кафе, никогда не будет бродить около казармы. Этот эпизод привел его в угнетенное состояние. Впервые он ощутил, насколько возврат к гражданской жизни, лишив преимуществ звания и всесильного покровительства армии, сделал его уязвимым перед лицом внешнего мира и насколько это умаляло его престиж. Подчиненный иерархии мир, в котором более тридцати лет он находил поддержку при любых обстоятельствах, этот мир был теперь для него закрыт, и он понял, что не имеет никакой власти над странной и хаотической стихией, куда его забросило увольнение в отставку.
Лишившись вылазок в окрестности казармы и в публичный дом, Жосс потерял всякую охоту выходить из дому куда бы то ни было. Прогулки его стали более короткими, менее частыми и менее регулярными. На городских улицах и за городом — везде он чувствовал себя чужим для всех и для самого себя и, спеша вернуться домой, иногда ловил себя на том, что бежит бегом. Дома и только дома он вновь обретал себя, вступал во владение своим «я» и наслаждался возможностью жить взаперти, в атмосфере злобы и безопасности. Впрочем, он был несколько обеспокоен тем, что после нескольких месяцев пребывания у сестры словно бы пустил здесь корни и, зная ее тайное желание одержать над ним верх и подчинить себе, делал иногда слабые попытки распрощаться с ней, но попытки эти ограничивались словами, и Валери уже не принимала всерьез его угрозы уехать. Чувствуя, что жертва созревает, она искусно расшатывала его волю, ухитрялась создать ему дома наибольший комфорт и в то же время обостряла разногласия, придающие остроту совместной жизни. Она уже предвидела момент, когда брат, одинокий, опутанный сетью привычки и неспособный создать себе иное существование, вне стен этого дома, окажется в полной ее власти и она пригрозит выгнать его, мягко уклоняясь от любых пререканий. Она заранее обдумала свои слова, свои интонации, слышала, как ласково говорит ему: «Мой дорогой, у меня трудный характер. Возможно, он не всегда дает мне возможность выразить мою истинную нежность к тебе, и я подумываю, не лучше ли будет, как в твоих интересах, так и в моих, если ты переедешь жить под другую крышу». В душе она лелеяла мечту заставить его с утра до вечера работать в саду.
Постепенно Жосс усвоил привычку поздно вставать — не потому, что он обленился, а просто чтобы отдалить минуту выхода на улицу. Как-то утром, в первых числах мая, часов около восьми, он открыл ставни и за оградой, в залитом солнцем соседском саду, увидел ребенка, который улыбался ему. Это был двухлетний мальчик Ивон, которого он много раз видел и прежде, но как-то не замечал. Валери уже давно поссорилась с этой семьей, презирая всех ее членов за социалистические взгляды отца — человека тридцати пяти лет, агента страхового общества. Стоя посреди аллеи, ребенок смотрел на Жосса с растрогавшей его доверчивой улыбкой, и он улыбнулся ему в ответ. Он отошел от окна, потом вернулся снова, и Ивон, который, видимо, ждал его возвращения, засмеялся, размахивая руками. Всякий раз, как Жосс отходил от окна, а потом подходил опять, мальчик встречал его появление с той же радостью, с тем же смехом. Жосс охотно принял участие в этой игре, и она почти беспрерывно продолжалась до тех пор, пока он не спустился в столовую к утреннему завтраку. Здесь у него произошел с Валери яростный спор по поводу давно умершего деда: сестра утверждала, что тот всегда носил усы кончиками вниз, а брат твердо помнил, что завитые кончики дедовых усов торчали кверху чуть не до самых глаз. Это оказалось для них удобным случаем обвинить друг друга в недобросовестности, в лицемерии, в эгоизме, в ревности и во всех остальных смертных грехах. Полный гнева, Жосс ни разу не вспомнил о мальчике за все утро.
В полдень, поднявшись к себе, чтобы, как обычно, заняться своими шумовыми упражнениями, он сначала подошел к окну. Мальчуган неверными шажками шел по аллее, повернувшись к нему спиной, и спотыкался о камушки, которые перекатывались у него под ногами. Неуклюжая, как у щенка, походка малыша позабавила Жосса, и, глядя на него, он забыл о своей размолвке с сестрой. Заметив, что ребенок пошатнулся, он затаил дыхание и сделал невольное движение, словно желая его поддержать, но мальчик удержался на ногах и, обернувшись, выразил жестами и улыбками свою радость при виде Жосса, вновь появившегося в окне. Так они обменивались улыбками с четверть часа, но вдруг Жосс спохватился, решив, что теряет время на глупости. Он отошел к ящику, ключ которого всегда держал при себе, и вынул оттуда сетку с целлулоидными шариками. Усевшись за стол, он ручкой перочинного ножа трижды постучал по столу, и в это самое время левой рукой секунд пятнадцать гремел своими шариками. Потом снова трижды постучал по столу. Однако в этот день работа занимала его меньше обычного и он предавался ей не с таким усердием. Несколько раз он бросал ножик, шарики и подходил к окну, чтобы заглянуть в соседский сад. Он как раз стоял там, когда Валери у себя в комнате начала обтачивать свои железки. Она ухитрялась извлекать при этом разнообразные и любопытные звуки, которые в целом не лишены были некоторой музыкальности. Жосс, наблюдавший за шалостями маленького соседа, не отошел от окна, и у него мелькнула мысль, что его собственные дневные упражнения так же бессмысленны, как и упражнения сестры.
Лишь недели через две Валери убедилась, что в поведении, и даже в характере брата произошла явная перемена. До этого ей уже случалось замечать в нем какую-то беспечность, незнакомую ей прежде, а также отсутствие агрессивности и относительное равнодушие во время возникавших между ними ссор, которые прежде неминуемо вызвали бы у него бурный взрыв. Но поскольку эти понижения тонуса в достаточной мере возмещались мрачным настроением и приступами ярости, она не обратила на это особого внимания. И вдруг ей стало ясно, что брат находится на пути к какой-то безмятежности, к какой-то затаенной радости, наводящей на мысль о чудесно обретенной молодости. Правда, это не мешало ему постоянно носить маску суровости, не мешало все свои короткие фразы выкрикивать отрывистым, звучащим как собачий лай голосом, но он все реже выходил из себя, и в большинстве случаев противопоставлял умелым подстрекательствам сестры какой-то отсутствующий вид, а иногда даже миролюбиво, доброжелательно отвечал ей. Порой случалось, что без всякой видимой причины улыбка вдруг освещала, насколько это было возможно, его хмурое замкнутое лицо. Даже холодный взгляд его маленьких светло-серых глаз казался теперь смягченным дымкой какой-то мечтательной задумчивости. Снедаемая досадой, гневом, ревностью, любопытством, чувствуя, что брат ускользает от нее, Валери, с обостренным вниманием следившая за этим все более заметным перерождением, уже не сомневалась, что у него новая женщина и что большая любовь вошла в его жизнь.
Жосс жил теперь у окна своей комнаты, и в жизнь его действительно вошла большая любовь. Почти постоянное общение установилось между ним и ребенком, который, видимо, действительно нуждался в его присутствии. С утра и до вечера Жосс не уставал любоваться играми мальчугана, удивлялся его позам, его лепету, восхищался и умилялся. Иногда, желая лучше его рассмотреть, он брал бинокль и, полуприкрыв створки, чтобы скрыться от глаз родителей, с наслаждением разглядывал личико ребенка, его гримаски, чувствуя себя покровителем всей этой хрупкой прелести. Он уже знал привычки ребенка, знал, в какой комнате он спит, когда встает, когда ложится, когда ест. В дождливые дни в сад не выходили, и Жосс сторожил за занавесками, чтобы хоть на минуту увидеть его на крыльце или у открытого окна. Сам он переменил часы прогулок, сообразуясь с часами отдыха малыша после второго завтрака. Но и в эти часы он тоже был счастлив, чувствуя себя во власти каких-то неясных чар, рассеивавшихся по мере того, как приближалось время снова увидеть ребенка. Он повторял про себя слова, которые, коверкая их, уже начал произносить Ивон, и от восхищения, от нежности, внезапно смеялся вслух. Как-то раз, когда он прогуливался по городу, впереди шла крестьянка с трехлетней девочкой, и та, ускользнув на секунду от материнского глаза, оказалась посреди дороги между двумя машинами, ехавшими навстречу друг другу. Жосс схватил девочку на руки, отнес матери и разговорился с женщиной. Речь пошла о детях вообще, и вдруг, хоть никто его не спрашивал, он заявил:
— Мой немного помладше вашей дочки. Ему только что исполнилось два. Это мальчик. Его зовут Ивон.
Он тут же покраснел и раскаялся в своих словах, потому что терпеть не мог никчемную ложь. Однако, поразмыслив, решил, что, утвердив себя в правах отцовства, он был не так уж далек от истины, и с радостью подумал, что его слова могут быть оправданы глубоким чувством к ребенку, которое и заставило его их произнести.
Валери была бессильна помешать перемене в характере брата. Его явно счастливое состояние духа и благодушие по отношению к ней самой сводили на нет все ее неистовство, все ухищрения. Сбитая с толку, потеряв всякую надежду удовлетворить свою жажду власти, она испытывала такое чувство, словно была женой, над которой открыто издевались, — с той разницей, что ей не хватало возможности предъявить законные права и приходилось молча проглатывать свою ярость. Как-то вечером Жосс спустился в столовую с почти сияющим лицом, мурлыкая песенку, чего, насколько было известно сестре, с ним никогда не случалось прежде. Она была так потрясена, словно этой тихой песенкой он нагло бросил ей в лицо свою радость и любовь.
— Чего ради ты так распелся? Из-за женщины, да? Вечные истории с женщинами! Вечно эти непристойные песни! Вечное свинство!
Она столько раз повторила это «свинство», что у нее сорвался голос. Жосс мягко пожурил сестру, братским тоном уверяя, что ее гневные слова ничем не оправданы, ибо он очень далек от непристойных мыслей.
— Уверяю тебя, что у меня в голове совсем другое, а не эти глупости. Что до женщин…
Он тихо рассмеялся, как бы показывая, что у него есть более важные заботы. Валери неправильно истолковала его смех и, выведенная из себя этим благодушием, подошла к нему совсем близко, почти вплотную, крича, что он лжец и лицемер. Жоссу показалось, что сейчас она укусит его или даст пощечину, но внезапно она расплакалась, бросилась ему на шею и прерывающимся от рыданий голосом назвала его своим дорогим-дорогим братцем. В исступлении, всхлипывая, она с поразительной силой обхватила его обеими руками, притиснулась лицом к его лицу и, судорожно изгибаясь, прижалась к нему всем телом, яростно царапая ему спину. Почувствовав омерзение к этой тошнотворной близости, Жосс каблуками придавил ей пальцы на ногах и, высвободив правую руку, ударил кулаком в челюсть. Как будто даже не заметив этого, она не разжала своих объятий, и ему пришлось несколько раз ударить ее кулаком и коленом, пока наконец с окровавленным лицом она не упала на пол.
Валери не могла простить брату, что ему довелось увидеть ее в таком возбуждении. И вообще их совместная жизнь осложнилась каким-то обоюдным чувством стыда, возникавшим при воспоминании об этой тягостной сцене. Встречаясь за обеденным столом, они хранили почти полное молчание, избегая даже смотреть друг на друга. Что до Жосса, то, несмотря ни на что, инцидент оказал на него не такое уж сильное воздействие и не изменил его существования в том, что сейчас было для него основным. Он жил теперь только соседским ребенком, время его проходило лишь в улыбках, которыми он обменивался с мальчиком, и в созерцании. Даже за столом, когда единственной его мыслью оставалась мысль об Ивоне, он был все так же счастлив и только радовался, что эти молчаливые трапезы позволяли ему предаваться сладостным мечтаниям.
Так прошло два года, в течение которых брат и сестра были почти чужими друг для друга — по крайней мере внешне, ибо если молчание Жосса служило лишь признаком равнодушия, то с Валери дело обстояло иначе: ее ненависть и жажда мести еще усиливались во время этих безмолвных свиданий с глазу на глаз. Она могла бы выгнать его из своего дома, и такое желание у нее было, но, не говоря о материальных преимуществах, которые ей обеспечивала совместная жизнь, она все еще надеялась когда-нибудь восторжествовать над ним, унизить, благодаря какому-нибудь новому событию. А вернее сказать, она ожидала разрыва между Жоссом и заполонившей его женщиной, разрыва, который, по ее предположениям, должен был произойти рано или поздно. Валери хотелось бы увидеть эту тварь. Она воображала ее роскошной красавицей, обладающей всем тем роковым обаянием, какое соединяют в себе звезда экрана, уличная девка и какая-нибудь похотливо извивающаяся жительница Востока. Однако он хранил молчание о предмете своей страсти, и она могла только рисовать себе образ этой женщины, не в силах предпринять что-либо, могущее приблизить срок столь желанного ею разрыва. Ей приходилось довольствоваться тем, что она вредила брату, сажая жирные пятна на его одежду, на галстуки, портя пемзой его пиджаки и нарочно гладя раскаленным утюгом воротнички и манжеты его рубашек, чтобы они пожелтели. Иногда она целый день возилась с его кальсонами, рвала их, а потом штопала нитками другого цвета. И постепенно внешний облик Жосса, который прежде тщательно следил за собой, в самом деле сильно изменился. Валери действовала с рассчитанной медлительностью, и вот из-за потертых, засаленных костюмов, плохо выстиранного белья, потерявших форму ботинок (она портила их точильным камнем), он, сам того не замечая, утратил вкус к чистоте, к аккуратности. Дошло до того, что он брился уже только раз в три-четыре дня и так мало занимался своим утренним туалетом, что едва ополаскивал лицо. У него был теперь просто неопрятный вид, и от него дурно пахло. Удивляясь, тревожась, Валери не понимала, каким образом он может еще нравиться красивой женщине, но с удовлетворением наблюдала эти первые шаги на пути к упадку, которые являлись делом ее рук и началом ее отмщения.
Между тем Жосс и не подозревал о терзаниях сестры и ничего не делал — во всяком случае умышленно, — чтобы их усилить. Оценив прелесть своих новых занятий, он даже строго осуждал себя за прежние старания производить разнообразный шум. Однако от первых месяцев, прожитых вместе с Валери, у него осталась привычка скрывать важнейшие свои дела. Он старался вести себя так, чтобы сестра не могла догадаться о его привязанности к ребенку соседей, так как, с одной стороны, он считал, что она недостойна прикоснуться к такому прекрасному чувству, а с другой — опасался, что она помешает этой дружбе, как только проникнет в его тайну. Преобразившись, перенесясь в какой-то зачарованный мир, Жосс наблюдал, как растет мальчик, и ему казалось, что он и сам растет вместе с ним, что его настоящая жизнь началась лишь в тот день, когда он познал радость любви. Внимательнее, чем родители, он следил, как все больше развивается Ивон, как расширяется его ум, и хранил ясное воспоминание о всех пройденных мальчиком этапах. Он купил фотоаппарат и ежедневно фотографировал Ивона, когда находил удобную минуту, а негативы отдавал проявлять в административный центр департамента, так как боялся, как бы родители или Валери не обнаружили случайно его интерес к ребенку. Почти каждую неделю он получал из фотографии объемистое заказное письмо, на конверте которого были напечатаны название фирмы и адрес отправителя. Почтальону было приказано вручать письма в собственные руки адресата и даже никому их не показывать, так что все попытки Валери взглянуть на них терпели поражение. Эти еженедельные послания, источник которых был ей совершенно непонятен, отравляли ночи старой девы. Неоднократно, пользуясь отсутствием Жосса — а его прогулки делались все короче, — она безуспешно пыталась открыть замки его сундучков, надеясь найти там эти заказные письма.
Фотографии, по большей части посредственные, были сняты с чересчур далекого расстояния и в неудачном ракурсе, но для Жосса каждая из них, даже расплывчатая, даже испорченная, представляла известный интерес, потому что была связана с каким-то воспоминанием, которое она закрепляла и уточняла в его памяти. Он вставлял их в альбомы, делал надписи, помечал даты, снабжал пояснениями или рассказом, относившимся к тому дню, когда они были сняты. «25 июня. Он побежал, споткнулся, оцарапал коленку, заплакал, пришла служанка. Я крикнул ей: «Смажьте йодом». Она поняла. Когда мальчик вернулся в сад, он уже не плакал и не хромал. А я было испугался». Эти альбомы помогали ему коротать дождливые или зимние дни, когда он видел ребенка только мельком. Некоторые фотографии были удачнее, и он отдавал увеличить их. Иногда по вечерам, запершись у себя в комнате, закрыв ставни, он позволял себе маленькое пиршество. Выдвинув кровать на середину комнаты — причем как-то раз Валери, подслушивавшая за дверью, не могла удержаться и крикнула: «Да что это ты там делаешь?», на что он ответил: «Не суйся не в свое дело», — итак, выдвинув кровать, чтобы иметь возможность двигаться свободно вдоль стен, он снимал портрет маршала Фоша и другие военные сувениры (большая часть которых была в конце концов погребена в сундучке) и повсюду развешивал фотографии Ивона и его увеличенные портреты всех размеров. Он допоздна разгуливал по комнате, останавливаясь перед множеством фотографий, вполголоса выражая свою радость, свой восторг, а иногда даже громко хохотал, над какой-нибудь позой или выражением лица ребенка, вновь встававшими перед ним. Что до Валери, которая подслушивала на площадке лестницы, то она выходила из себя, не понимая причины этого бурного веселья.
Однако с течением времени безоблачное счастье Жосса омрачилось некоторыми огорчениями. По мере того как ребенок делался старше, он стал более сдержанным, словно поняв разницу между своим возрастом и возрастом Жосса и признав в нем взрослого. Дружбе их как будто ничего не угрожало, но Ивон стал более скуп на улыбки и больше интересовался теперь собой и играми, которые придумывал. Присутствие Жосса было ему приятно, но он уже не с таким нетерпением ожидал, когда тот появится в окне. Его сдержанность сделалась еще более заметной, когда другие дети стали приходить в сад его родителей играть с ним. В те дни, когда с ним были его одногодки, он не улыбался Жоссу, смотрел на него лишь изредка, украдкой, и на лице его отражалось нетерпение, словно он чувствовал себя скомпрометированным в глазах товарищей столь странной дружбой. У Жосса сжималось сердце, и он некстати улыбался еще чаще, не понимая, что мальчика это раздражает. Ему искренне хотелось радоваться тому, что Ивону весело с этими товарищами, но в иные минуты он поддавался чувству ревности, досады и подумывал, что неплохо было бы засадить их в тюрьму денька на четыре.
В одно октябрьское утро, когда мальчик в первый раз отправился в школу, у Жосса защемило сердце, и внезапно из глаз у него хлынули слезы. В его жизни это событие оказалось не менее важным, чем в жизни ребенка. Теперь в дни школьных занятий Жосс взял за правило уходить из дому в семь часов утра и бродил по городу с единственной целью встретить мальчика, когда тот пойдет в школу. Он ждал этих утренних встреч с мучительным нетерпением, потому что поведение мальчика, всякий раз неожиданное, являлось для него потом предметом бесконечных размышлений. В конце концов он заметил, что Ивон не скупится на улыбки лишь тогда, когда бывает один. Если же с ним шли товарищи, он только снимал шапку с холодным, почти жестким взглядом, а порой даже притворялся, будто не заметил его. У Жосса были слишком бесхитростные, слишком наивные представления о детстве, чтобы он мог предположить, что Ивон стыдится перед товарищами этой дружбы. Еще менее он подозревал, что не только его возраст, но и неопрятная поношенная одежда, придающая ему вид бедняка, настраивают против него выросшего в зажиточной семье пятилетнего ребенка, который, разумеется, презирал внешние признаки нищеты и питал к ним отвращение. Таким образом, расчеты Валери, старавшейся портить и пачкать костюмы брата, чтобы сделать его менее привлекательным, в конце концов оказались верными. С тех пор, как соседский мальчик пошел в школу, она стала замечать, что у Жосса часто меняется настроение, что иногда он кажется хмурым, и она, не показывая из осторожности виду, радовалась, надеясь, что «той твари» надоело, что конец ее владычества близок и скоро начнется ее собственное. Однако она была вынуждена признать, что у него бывают еще и хорошие дни. И самым значительным, самым тревожным был тот факт, что он продолжал регулярно получать заказные письма.
Однажды, из-за оплошности брата, к ней в руки попал пустой конверт, на котором были напечатаны фамилия и адрес фотографа. Несколько дней спустя, под предлогом какого-то приглашения, она села на поезд, поехала в административный центр департамента, явилась к фотографу и попросила выдать ей фотографии для господина Жосса. Фотографии были готовы, и ей отдали их без всяких возражений. На улице она взглянула на них и с изумлением, с яростью решила, что у брата есть от «той твари» сын, рождение которого он держит втайне. Фотографии были расплывчатые, сняты сверху, и трудно было различить черты лица ребенка, а с первого взгляда даже пол его казался неясным. Валери уселась на скамейку в городском саду, чтобы как следует их рассмотреть. На одном из снимков она наконец узнала дом соседей, отчетливо видный на заднем плане, на фоне темных деревьев, и поняла, кто этот мальчик. Подобное открытие, дававшее место для множества догадок и прежде всего для догадки о связи Жосса с женой страхового агента, озадачило ее, ибо ни одна из них не казалась правдоподобной. Вечером, когда брат пришел в столовую обедать, она протянула ему конверт и небрежно сказала:
— Там, в городе, я видела Одрио, фотографа, и он сказал, что у него есть для тебя фотографии. Я привезла их тебе.
Удивленный, встревоженный, он покраснел, как преступник, и решил, что должен объясниться, рассказать о своей привязанности к соседскому ребенку.
— Трудно вообразить, — сказал он с глуповатым смехом, — до чего мил, до чего приятен этот малыш. Настоящий ангелочек!
По улыбке сестры он понял, что выдал свою тайну и опошлил ее.
Узнав об истинной сущности этой великой страсти, которую она представляла себе совсем иной, Валери была и довольна, и разочарована. Жосс потерял в ее глазах тот престиж, каким она его наделила, воображая, что он предается разврату в объятиях дурной женщины. Она увидела в его сентиментальности признак старческого маразма и решила, что он созрел для лопаты и граблей. На другой же день после поездки в город она, хоть это ей было нелегко, попыталась вновь завязать отношения с соседями и пошла поговорить с хозяином дома о том, что хочет застраховаться на случай пожара в обществе, где он работает. Агент встретил ее с холодком, но так как она сказала, что хочет также застраховать жизнь в пользу брата, он быстро оттаял, и разговор стал более сердечным. Посетив дом еще несколько раз, она проявила тонкость ума, на какую, как правило, не была способна, и сумела понравиться всей семье.
Как-то в полдень, в конце апреля, Жосс стоял у окна своей комнаты и вдруг увидел собственную сестру, которая вышла из дома соседей и стала прогуливаться по их саду вместе с женой агента и с Ивоном. Пройдя несколько шагов, Валери, державшая Ивона за руку, приподняла его и, говоря что-то, со смехом показала пальцем на окно, в котором виднелась фигура Жосса. Мать подняла голову и посмотрела туда же. Жосс отпрянул с такой быстротой, словно боялся, что его обрызгают грязью, ноги у него подкосились, и он повалился на кровать. Появление в этом саду Валери, ее фамильярность с Ивоном — все это таило в себе что-то бесстыдное, но, главное, он уже предвидел осквернение его близости с мальчиком, умышленное, коварно рассчитанное осквернение. Жосс никогда не разговаривал с Ивоном, между ними было лишь безмолвное общение. В их дружбе был привкус тайны, в котором, возможно, и состояла для мальчика ее истинная ценность, ее хрупкое очарование. Жосс долго сидел на кровати, вновь и вновь мучительно перебирая в уме случившееся, не смея подойти к окну из страха поймать во взгляде Ивона упрек, презрение, а быть может, уже и равнодушие. Часов около шести он услышал, как Валери открывает калитку, обходит дом, потом поднимается по лестнице, собираясь войти к себе и переодеться. Когда она оказалась на площадке, он открыл свою дверь и крикнул:
— Зачем это тебе понадобилось слоняться по соседскому саду?
— Не понимаю, почему ты сердишься, — ответила она тоном веселого упрека. — У меня часто бывают дела с соседями по поводу страхования моего дома. Они очень милые люди, а их маленький Ивон просто очарователен. Это хорошо воспитанный, а главное, очень ласковый ребенок.
Жосс позеленел, а Валери, сделав паузу, добавила с умилением:
— Он очень любит меня, этот чудесный малыш.
— Врешь! Никто не может тебя любить! Никто!
Жосс был так взволнован, что не заметил, как подействовали на сестру его слова, — он считал, что эта истина очевидна и неоспорима. Теперь и Валери изменилась в лице. Ее щеки, а в особенности длинный костистый нос побледнели как полотно, и сталь маленьких глазок тоже побледнела. Она сдержала проклятия, распиравшие ей грудь, — они могли лишь ослабить ее позицию по отношению к брату. Каким-то чудом она все-таки сумела заставить себя улыбнуться и мягким голосом проговорила:
— Забавно, что он сразу принял меня как родную, был так нежен, так доверчив. Ему все время хотелось обнимать меня, сидеть у меня на коленях. А родители сейчас сказали, что когда я долго не прихожу, он постоянно требует свою «милую тетю Валери».
— Гадина, — пробормотал Жосс, — ну и гадина!
На лбу у него выступил пот, руки дрожали, он испугался самого себя и, продолжая что-то бормотать, начал шаг за шагом отступать от сестры, а та вошла в его комнату вслед за ним. Несмотря на все усилия, она не могла больше притворяться спокойной. Торопясь причинить ему боль и радуясь возможности удовлетворить свою ненависть, она искаженным голосом проговорила:
— Сегодня я была огорчена за тебя. Он сказал мне, что терпеть тебя не может, что ты грязнуха, что у тебя злое лицо, и он просит, чтобы ты больше не торчал у окна.
Пройдя мимо брата, она как раз подошла к окну и посмотрела в соседский сад, где играл мальчик. Приторно сладким голосом она окликнула его и стала медленно махать ему рукой.
— В жизни не видела такого очаровательного ребенка! — сказала она, поворачиваясь к Жоссу.
И вдруг дико вскрикнула. С револьвером в руке Жосс стоял между кроватью и зеркальным шкафом. Вид у него был не раздраженный, и он смотрел на нее так спокойно, что она немного приободрилась. Она хотела было подойти к нему, чтобы предупредить роковую вспышку, но, подняв револьвер, он начал стрелять и всадил ей в бедро четыре пули. Встревоженные револьверными выстрелами и воплями Валери, соседи засуетились. Ожидая их прихода, Жосс сел на кровать и, глядя на свою жертву, рухнувшую на пол у окна, с удовольствием подумал, что она останется калекой и, сверх того, после этой истории репутация ее будет запятнана.
В полицейском участке он заявил, что хотел убить сестру, чтобы обокрасть ее. Ему казалось, что этим он сыграет с Валери ловкую шутку и все жители города начнут презирать ее, когда узнают, что ее брат — убийца и вор. Как только он вышел, комиссар, допрашивавший его, сказал бригадиру:
— И все-то он врет! На самом деле он просто не выдержал — видно, старая карга довела его и стерпеть было уже невозможно. Тот же случай, что и у всех этих славных парней, которые в конце концов убивают своих жен.
В камере Жосс с удовлетворением думал о годах каторги, которые его ожидали. Ему казалось, что он возвращается в тот исполненный смысла мир, где иерархии и инструкции станут управлять его совестью и разумом и защитят от чувствительных приключений.