Трагедия земли нашей в том и состоит, что те, кому позволено править на Руси, никогда за нее не молятся; тем же, кто за нее молится, править никогда не позволяют.
Семь ладей викингов застыли в глубине узкого фьорда, словно вмерзли в его весеннюю небесно-оловянную гладь.
Увешанные огромными щитами, заставленные у бортов тяжелыми копьями и абордажными крючьями, они казались небольшими крепостями, возведенными какими-то воинами-безумцами на островах, неподалеку от затерянной посреди рыжеватых скал каменистой равнины, а затем, при первом же приближении врага, оставленными на произвол судьбы.
— Почему суда все еще не у берега? — сурово спросил король Олаф[1].
Он был одет как простой викинг — в желтоватые кожаные штаны и грубую оленью куртку, обхваченную кожаным нагрудником с двумя — на груди и на спине — металлическими ромбовидными щитами, и обут в грубые сапоги из воловьей кожи. И лишь увенчанный крутыми бычьими рогами золотистый шлем да громадный рост немного выделяли конунга конунгов из группы воинов, чьи шлемы, как и шлемы предков, были изготовлены из тюленьей шкуры и подшиты крепкими роговыми пластинами. Да и меч у короля был коротким, похожим на нечто среднее между длинным норманнским мечом и абордажным пиратским кортиком.
— Вечером недалеко отсюда рыскали волки финмаркского[2] воителя, — проскрежетал своим охрипшим голосом Скьольд Улафсон, начальник личной охраны короля, один из лучших его воинов.
— И ты решил дождаться того дня, когда они перестанут рыскать? — с грустной иронией поинтересовался Олаф.
— Хотелось бы дождаться и такого судного дня, очень хотелось бы…
Рослый, с непомерно широкими обвисающими плечами, начальник личной охраны стоял позади короля, как бы защищая его от холодного берегового ветра. Олафу не нужно было настороженно оглядываться, потому что знал: со спины его всегда прикрывает ярл[3] Улафсон. Огромный турнирный меч лежал на плече ярла, словно он только что вышел из сечи и теперь, стоя на возвышенности, поджидал новую волну врагов.
— Мне тоже, — мрачно признался король. После того как он потерял норвежский трон, Улафсон еще ни разу не видел на его лице хоть какие признаки просветления.
— Кстати, эти оборотни имеют обыкновение рыскать по ночам.
— Есть у них эта волчья привычка, есть, — устало признал король, — но стоит ли ей удивляться?
— Когда эта стая увеличится, она станет крайне опасной. Корабли — последнее, что у нас осталось и чем мы ни при каких условиях не можем рисковать, — яростно блеснул Улафсон красноватыми, навыкате, глазами. И короткая огненно-рыжая, окладистая борода его еще больше вздернулась, едва прикрывая при этом непомерно широкий волевой подбородок.
— Да, ярл, корабли — последнее, что у нас осталось, — угрюмо подтвердил Олаф.
В иной ситуации король мог бы истолковать слова знатнейшего из своих ярлов как намек и даже как грубый упрек ему, правителю, не сумевшему защитить не только свою страну, но и свой трон. Однако сейчас ему было не до толкований. Тем более что конунг был уверен: никакой неприязни к нему Улафсон не питает.
После гибели командира королевской дружины викингов Торстейна ярл Улафсон оставался единственным, кто по-настоящему способен был держать в узде многих своенравных ярлов. Свирепость Красноглазого, как чаще всего воины называли между собой Улафсона, могла быть сравнима разве что с его хитростью и коварством. А ярлы знали, что человек, соединявший в себе эти черты, да к тому же опирающийся на большой, знатный род, должен быть или предельно приближен к королю и наделен какой-то реальной властью, или же отправлен в Исландию, подальше от трона.
— Корабли — тоже воины, — напомнил Улафсон королю, — а значит, и умирать должны, как воины, и вместе с ними.
— Выполняя приказ своего короля, датчане стараются не браться за мечи без крайней на то необходимости. Причем ради собственной же безопасности. Мы тоже пока что должны избегать мелких стычек. Нужно собраться с силами, вооружиться и уж тогда вызывать их на решающую битву.
— Думаешь, что конунг русичей способен помочь нам войсками?
— Разве я что-нибудь говорил о походе к земле русичей? — резко отреагировал король, поскольку пытался превратить цель похода в свою последнюю монаршую тайну.
— Нет, не говорил. Но больше идти не к кому. Шведы к вой-не с датчанами пока не готовы, хотя по пути к земле русичей или к земле германцев нам не мешало бы погостить пару дней в Швеции.
По тому, как подбадривающе ярл смотрел на него, король понял, что тот откровенно провоцирует его на… откровенность, поэтому холодно ответил:
— К какой земле нам идти, я еще и сам не решил. Об этом поговорим уже на драккаре[4]. А пока что ты сейчас же подведешь все наши драккары к берегу, поскольку мы зря теряем время.
— Если так приказано королем… — едва заметно склонил голову Улафсон и тут же приблизился к краю плоского утеса, на котором они стояли.
Сняв шлем, ярл водрузил его на острие меча и помахал им. На кораблях знак тут же заметили и принялись поднимать паруса да налегать на весла.
По традиции викинги по-прежнему называли свои суда драккарами, на самом же деле теперь они уже мало напоминали те большие челны без палуб, кают и надпалубных надстроек, на которых обычно выходили в открытое море их предки.
— Сколько воинов пойдет с нами? — спросил конунг, наблюдая с высоты утеса, как у его подножия проходят к причалам последние груженные всевозможными припасами повозки, охраняемые отрядом Улафсона.
— Вся моя стая, все сто сорок воинов. К тому же по двадцать человек команды на каждом из судов уже есть.
Улафсон скосил огненные зрачки на конунга. Лицо тридцатипятилетнего короля викингов оставалось непроницаемым. Но как он все же осунулся! Как рано покрылась проседью его борода!
Ярл ждал, что король скажет: «Слишком мало». И тогда он напомнил бы бездомному конунгу, что это все, что осталось от его почти тысячной дружины после недавнего боя с воинами Кнуда. А еще напомнил бы, что правители норвежских общин, слишком поспешно признавшие королем чужеземца Кнуда, отказываются пополнять королевский отряд своими людьми. Они, видите ли, решили, что война кончена и что датский правитель является конунгом таких же викингов, как и они. А поскольку теперь он стал и их королем, воевать против датских викингов уже не имеет смысла.
Однако Олаф благоразумно промолчал, и Улафсон мстительно ухмыльнулся, резко, со скрежетом, поведя, словно жерновами, выступающей нижней челюстью. Если бы конунг назначил командиром своего войска его, а не Торстейна, все сложилось бы иначе. Во всяком случае, им не пришлось бы тайком уплывать теперь с остатками придворной дружины, спасаясь бегством. А еще — не нужно было бы молитвенно взывать к великодушию датского короля Кнуда, который только потому и не желает окончательно расправляться с Олафом, что намерен предстать перед норвежцами в роли собирателя скандинавских земель и народов, а не в роли их поработителя. Поэтому и делает вид, что не знает о приготовлениях их повергнутого короля.
Кнуд и в самом деле великодушно позволял им покинуть пределы Норвегии, отлично понимая, что это лучший способ избавиться от нескольких сотен опасных врагов, способных в любой момент поднять восстание против него; лучший способ хоть немного умиротворить завоеванную им землю воинственных норвежцев.
Улафсон многое мог бы высказать своему королю из того, что накипело у него на душе, но понимал: не время сейчас, не время. Он чтил святую традицию предков: уходя в море, все обиды друг на друга викинги обязаны оставлять на берегу. А потому, желая даже мысленно примириться с бывшим правителем, великодушно сообщил:
— Твоя жена, королева Астризесс, и твой брат, Гаральд Гертрада[5], присоединятся к нам на шхере[6] Ундгана.
— Я как раз хотел спросить тебя об Астризесс, — с благодарностью взглянул на старого полководца Олаф.
Наблюдая за караваном повозок, король обратил внимание, что белой повозки королевы в нем нет. С вопросом же не спешил только потому, что помнил: тот не викинг, кто, собираясь в море, больше всего начинает беспокоиться о жене. Даже если этой женой является королева.
— Вчера вечером я приказал Эйрику Немому отправить ее из поселка, но не с обозом, а отдельно. И прямо в Ундгану. Там ее ждет судно «Одинокий морж».
— Но почему это судно ждет ее в Ундгане, а не здесь, под защитой остальных судов? — спросил король.
— Это я на тот случай, если бы датчане осмелились помешать нам уйти из нашей земли.
— Но они не собираются препятствовать нам.
— Тогда почему бежим из нашей земли так, словно не датчане, а мы пришли сюда как захватчики? — резко парировал Улафсон. Но, поняв, что не время сейчас разжигать страсти, тут же повинился, как можно спокойнее объяснив: — Даже если бы мы все погибли, конунг[7] Гуннар Воитель, которому приказано охранять королеву, спас бы ее.
— Гуннар — достойнейший из норманнских воинов, — признал король. — Он сделал бы все возможное, чтобы спасти Астризесс.
Он мог бы добавить, что Гуннар не позволил бы дать королеву в обиду еще и потому, что был тайно влюблен в нее, но, как говорилось в одной из древних норманнских саг, «собираясь в поход, не решайся расточать яды ревности, которыми сам же и будешь отравлен».
— Тем более что вместе с ним — сотня лучших наших воинов. Впрочем, в Ундгану «Одинокий морж» подался еще и потому, что перед выходом Гуннара Воителя в море жрец решил послать «гонца к Одину»[8].
— Я должен был догадаться, что в Ундгану отряд Гуннара был направлен жрецом, — раздосадованно покачал головой Олаф, — поскольку там расположен высший из наших жертвенников.
Напоминать Улафсону о своем запрете на этот безумный языческий обряд жертвоприношения, во время которого жертвой, а значит «гонцом к Одину», становился лучший из воинов, избранный жребием, конунг не стал. Коль уж он не сумел искоренить этот обряд, будучи королем, то стоит ли укорять своих подданных, что теперь, когда в стране правит датский король, они, христиане, по-прежнему позволяют вести себя, как закоренелые язычники?
Правда, вину за живучесть этого языческого обряда можно было возлагать и на священников, особенно на епископа, который как наместник папы римского обязан был просвещать свою паству. Но Олаф все еще оставался достаточно трезвомыслящим правителем, чтобы понимать: так или иначе, а добиться реального запрета на этот обряд они с епископом и не смогли бы. Не провоцировать же из-за этого племенные бунты!
— Воины решились на проведение этого, запрещенного вами, обряда только потому, что жрец настоял на нем, — пощадил ярл своего повелителя.
— Но ведь зря потеряем еще одного достойного воина, которых у нас и так очень мало.
— Лучшего, только лучшего, — и себе сокрушенно покачал головой Улафсон. — Однако теперь уже ничего изменить нельзя.
— Мне давно следовало бы отправить «гонцом к Одину» самого этого жреца, — поиграл желваками король.
— То же самое сказал Гуннар: вам давно следовало бы убрать этого Торлейфа. — Они какое-то время угрюмо помолчали, чтобы как-то уйти от этого неприятного разговора, и король спросил:
— Гуннар знает, куда вести «Одинокого моржа»?
— Я велел ему идти к германскому берегу, — пожал плечами Улафсон, но, уже произнеся это, он вдруг настороженно взглянул на короля. — В конце концов, его команда поведет судно туда, куда будет приказано королем. Кстати, мы ведь пойдем в Германию, разве не так, конунг конунгов Олаф?
— …Вот он, жребий викинга! — расколол тишину холодного весеннего фьорда мощный бас предводителя норманнов[9]Гуннара Воителя.
— Жребий викинга! — ритуально прохрипели-прогрохотали сотни просоленных, огрубевших на пронизывающих северных ветрах, охрипших от боевого клича глоток.
— Жребий викинга пал на Бьярна Кровавую Секиру!
— Он пал на доблестного викинга Бьярна Кровавую Секиру из рода Эйрика Кровавой Секиры, — воинственно вторил конунгу жрец Торлейф, и после каждого его слова студеную синеву фьорда рассекали лезвия мечей и боевых секир гигантов-викингов из отборной дружины короля Олафа Харальдсона.
— Жребий пал на храбрейшего из храбрейших викингов, доблестных воинов Норвегии! — поднял над головой свой огромный меч Гуннар Воитель, сжимая его за рукоять и острие. — А значит, таковой была воля бога нашего Одина!
— Один вновь избрал храбрейшего и достойнейшего из нас! — потянулись взглядами в небо увенчанные шрамами и ранней сединой пышнобородые викинги.
— Такова воля Одина и Тора! — камнепадом отозвалось эхо, возникавшее где-то в глубинах фьорда — там, где кончается узкий залив и в глубоком мрачном ущелье зарождается холодная, настоянная на пламени вечных ледников речушка.
Викинги уже расступились, и теперь избранник богов остался один — посреди неширокого, пропахшего запахом кожаных курток да мускусным мужским потом ритуального круга, у большого, слегка накрененного к заливу плоского замшелого камня. В том-то и дело, что, совершенно ошеломленный выбором жребия, воин Бьярн остался теперь наедине со своей смертью, и хотя он по-прежнему находился в плотном кольце соплеменников, но уже не мог чувствовать себя защищенным этими мощными плечами, как обычно чувствовал в бою.
Наоборот, в эти минуты кольцо воинов напоминало петлю, готовую сомкнуться вокруг него по первому жесту жреца Торлейфа, который, умолкнув, отрешенно стоял за ритуальным кругом, на высоком Вещем Камне, и, казалось, не принимал никакого участия в том, что здесь происходит. Хотя всем было ясно, что творился весь этот жуткий ритуал исключительно по его властной прихоти. И вопреки воле короля Олафа.
Каждый из этих людей хорошо помнил, что в свое время конунг конунгов Олаф привел Норвегию к чужеземному Богу Христу и что их новый Бог не требует жертвоприношений, а значит, и не требует проведения всех этих ритуальных жеребьевок. Вот только Христос и король по-прежнему оставались далекими от них, а жрец — вот он, рядом. И, внемля его советам, викинги по-прежнему поклоняются своим норманнским богам Одину и Тору. Точно так же, как по-прежнему верят в чертог мертвых — Валгаллу, куда после гибели викинга его заводят прекрасные валькирии и где все они, храбрецы, будут пировать за одним столом с богами. Их, норманнскими, а не какими-то там чужеземными богами!
Жрец все еще безучастно стоял на своем Вещем Камне, являвшемся священным камнем Одина. Точно так же, как безучастно стояли на нем во время подобных ритуалов жрецы норманнских племен сто, двести, а возможно, и тысячу лет назад. Это он, внешне оставаясь все таким же безучастным, полчаса назад сказал командиру королевского отряда, роль которого исполнял теперь Гуннар Воитель: «Один ждет жребия викинга. Такова воля покровителя нашего!».
И Гуннар ответил то, что надлежало отвечать в подобной ситуации всякому конунгу: «Ты — мудрейший среди нас, жрец. Бог Один слышит тебя лучше всех нас. Так назови же четверых достойнейших воинов, и пусть они, разбившись на пары, метнут жребий».
«Назови!» — мрачно поддержало его полтораста викингов.
И все они услышали, что первым жрец назвал именно его, Бьярна Кровавую Секиру. И никто не удивился этому. Разве был в отряде кто-либо, кто выдержал бы поединок с Бьярном на секирах? Разве посмел бы кто-либо из них объявить, что в бою он бывает храбрее Бьярна Кровавой Секиры?!
Впрочем, все это уже в прошлом. Бьярн прошел через «жеребьевку жертвенника», и все видели, что третий жребий пал именно на него, достойнейшего из достойнейших, поскольку на смертном одре жребий еще никогда не ошибался. А значит, минуты жизни его, «обреченного жребием» воина Бьярна, теперь сочтены.
О чем думал, что чувствовал в эти минуты сам Бьярн? Да кто его знает… Возможно, просто смотрел на небо и ждал? Разве гонцу еще нужно думать о чем-то земном, раз уж он является избранником жребия, а значит, богоизбранным, тем, кто уже через несколько гибельных минут предстанет на пороге Валгаллы. Другое дело, что никто почему-то ему не завидует, этому несчастному «счастливчику». Хотя, с другой стороны, чему завидовать? Все-таки настоящий воин должен гибнуть в бою, мысленно рассуждали старые, испытанные походами и побоищами рубаки, причем, желательно, от меча или от стрелы. Но уж ни в коем случае не от удара по голове бычьим ярмом, как это предусмотрено условиями древнего ритуала.
И потом, стоит ли торопиться на тот свет, даже если тебя ожидают в нем хмельные врата вечно пирующей Валгаллы, а за ними грешные — причем одинаково грешные, что на земле, что на небесах, телеса валькирий?!
Однако так могли рассуждать, жмурясь на холодное весеннее солнце, все остальные воины, кроме него, «жребием избранного» воина Бьярна Кровавой Секиры. Помутневшим взором Бьярн осмотрел лица тех воинов, которые все еще в состоянии был рассмотреть. Ближе всего к нему стояли трое воинов, участвовавших в жеребьевке.
«Пир за одним столом с богами в Валгалле?! — отрешенно ухмыльнулся он. — Ну почему и на сей раз жребий не пал на кого-то другого?!»
Возможно, в бою Бьярн первым ринулся бы на врага, зная, что рвущиеся в бой первыми не побеждают, они лишь прокладывают путь к победе тем, кто пройдет по их телам. Однако гибель в бою — это гибель в бою, что может быть почетнее и священнее для настоящего воина? Но погибать здесь, сейчас? Пасть под ударом бычьего ярма, как принесенный в жертву бык? Нет, пир в Валгалле — не тот пир, на который он торопился бы, не выпади ему этот проклятый жребий!
— Доблестный воин Бьярн Кровавая Секира, готов ли ты к своему небесному пути? — спросил Гуннар. Он и так не торопился со своим роковым вопросом, подарив избраннику судьбы эти несколько минут, отделяющих холодный жестокий мир викингов от вечного застолья Валгаллы.
— Готов, — едва пошевелил непослушными губами избранник богов.
Бьярн многое отдал бы, чтобы оказаться среди тех, кто после гибели «избранного жребием» поднимет красный парус на «Одиноком морже». Чем еще он способен был пожертвовать, кроме жизни, которой он и так жертвовал во имя удачи в очередном набеге своих воинственных, неукротимых соплеменников?
— Доблестный воин Бьярн Кровавая Секира, готов ли ты принять жребий викинга? — спросил теперь уже Торлейф, ибо этого требовал обычай предков.
Воины молча уставились на своего товарища. Они словно бы колебались, их словно бы вдруг охватило сомнение: а действительно ли Кровавая Секира готов воспринять жребий викинга как жребий судьбы, а волю случая — за волю отверг-нутого конунгом и многими норвежскими общинами бога Одина?
— Готов, — все так же вяло, едва слышно подтвердил Бьярн, но, видимо, существуют слова, которые, как бы тихо они ни произносились, все равно будут услышаны. Вот почему молчание воинов длилось недолго, ровно столько, сколько понадобилось, чтобы, набрав полные легкие, они прогрохотали давно заученные ритуальные фразы:
— Он готов принять жребий викинга! Доблестный воин Бьярн Кровавая Секира готов стать «гонцом к Одину»!
И, словно по чьей-то команде, круг расступился и по образовавшемуся коридору, задевая каждого близстоящего своими громадными, покатыми, словно два скрепленных кожами валуна, плечами, протиснулся королевский палач Рагнар Лютый. Причем никакого традиционного орудия палача — веревки, меча или секиры — при нем не было. Ничего, кроме доли дубового, истертого воловьими шеями ярма. Он пронес это свое странное и страшное оружие сквозь толпу викингов и возложил его на камень перед обреченным.
Теперь Бьярн должен был положить возле ярма свой меч и кинжал, потом ступить на середину длинного плоского камня, то есть на тот самый жертвенник, который именовался жрецами Ладьей Одина. Именно там он и должен покорно опуститься на колени, отдавая себя в руки жертвенного палача и бога Одина. Ибо так велел древний обычай.
С ответом король Олаф не спешил. Он всегда придерживался того святого правила, что ярлы должны знать только то, что им позволено знать конунгом конунгов.
Давно решив бежать, он сначала скрывал это от своего окружения, побаиваясь, как бы цель его плавания не стала известна датчанам. Теперь же он не решался называть страну, словно побаивался, что преждевременно — до того, как суда поднимут паруса, — назвав ее, он разгневает Одина.
Свергнутому конунгу конунгов все еще не верилось, что датский завоеватель Кнуд позволит ему беспрепятственно покинуть страну, а если и позволит, то из этого еще не следует, что где-то в море его корабли не встретятся с целой флотилией воинственных датчан.
— Можно, конечно, и в Германию, — как-то неопределенно, с ноткой мечтательности в голосе, молвил Олаф, давая тем самым понять, что ответ пока еще не окончательный и что он и сам еще не решил, куда же направить теперь свои корабли-изгнанники.
— Но ведь королева должна знать, куда мы направляемся.
— И в свое время она это узнает, — проворчал Олаф, прекрасно понимая, что дело не в королеве, а в сомнениях самого ярла Улафсона, который решает в эти минуты: стоит ли ему покидать Норвегию в свите короля-изгнанника, обрекая себя на скитания по чужбине. Не лучше ли, не выгоднее ли присоединиться к свите датского короля, к свите победителя?
Тем временем конунг конунгов уже понимал, что чем скорее он взойдет на палубу судна, тем в большей безопасности будет ощущать себя. Взглянув в сторону небольшой холмистой гряды, по которой гарцевала группа норманнов-всадников, посланных ярлом в виде охранного разъезда, он тоже взобрался в седло и начал медленно спускаться пологим прибрежным склоном во фьорд. «Жаль, что моих всадников не видят датчане, — самолюбиво подумалось ему. — Пусть бы полюбовались их мастерством верховой езды».
Раньше норманны вообще не использовали в бою лошадей и, в большинстве своем, даже не умели держаться в седле. Но Ингигерда, жена конунга русичей, давно дала понять Олафу: воин, появившийся на Руси без коня, да к тому же не умеющий держаться в седле, это уже не воин, а посмешище. То же самое объясняли ему и прибывавшие из Руси норманны-наемники. Они-то и становились первыми учителями его воинов-кавалеристов, которым так удивлялись вечно пешие датчане.
Как только король начал спускаться к пристани, его примеру тут же последовали ярл Улафсон и пятеро молодых телохранителей, которые все это время почтительно держались на расстоянии от своих вождей.
Пройдя мимо трех приставших к берегу кораблей, Олаф подошел к тому, что уже стоял под прикрытием скалы и на борту которого виднелась надпись «Конунг морей». Этому, лишь недавно спущенному на воду судну, нос которого был украшен огромной головой дракона, предстояло теперь возглавить норманнскую эскадру.
— Может быть, отныне тебя, король Олаф, так и будут именовать — конунгом морей, — попытался напророчествовать ярл.
— Этот титул тоже еще нужно заслужить, — самокритично напомнил ему король. — И вообще, мне больше по душе титул «конунг конунгов».
Лишь поднявшись на его борт, Олаф произнес то, что давно хотели услышать из его уст ярл Улафсон и все прочие, кто отправлялся в это плавание.
— Мы с вами пойдем не в Германию. И не в Исландию, как об этом говорят многие воины. После непродолжительного визита в Швецию, где мне следует удостоить своим визитом короля Улафа, нам предстоит пройти по морю и по рекам, добраться до Новгорода, а уже оттуда — до столицы Гардарики[10].
Услышав это, команда «Конунга морей» и воины охраны радостно и воинственно потрясли высоко поднятыми мечами и боевыми секирами. Вообще они были бы рады любой земле, названной их королем, однако сообщение о том, что предстоит идти в далекую теплую Русь, о которой они давно были наслышаны, вызвало у викингов настоящий восторг. Единственный, кто внешне казался безразличным после этого сообщения, был Скьольд Улафсон. Он оставался единственным, кто и теперь еще не очень-то верил конунгу конунгов.
— Так мы действительно пойдем в Гардарику? — вполголоса спросил он, когда охранники немного отдалились от Олафа. И красные глаза его еще больше побагровели.
— Ибо так желает Один.
— Боги всегда желают того, чего желают конунги конунгов, — поморщился ярл, давая понять, что хотел бы поговорить откровенно, без ссылок на волю богов.
— Согласен, часто их мнения самым странным образом совпадают, — невозмутимо признал Олаф, озаряя свое крупное лицо с полными и, словно две половинки луны перед бурей, красными щеками кроткой улыбкой.
Ярл не раз ловил себя на мысли, что этот человек должен был представать перед ним не в тоге короля, а в сутане епископа или странствующего философа-монаха. Но, поди ж ты, он уже в течение многих лет предстает вождем всех норвежцев.
— Значит, нам и в самом деле придется вести свои ладьи к земле русичей?
— Сначала, как я уже сказал, мы остановимся в Новгороде, а уж оттуда путь наш проляжет к Днепру, к Киеву.
— Но примут ли вас там, в далекой, чужой норманнскому духу стране, как подобает принимать конунга конунгов Норвегии?
— Разве существует где-либо страна, в которой с нетерпением ожидали бы прибытия чужого свергнутого монарха? — вновь снисходительно улыбнулся Олаф. — Само появление при дворе местного правителя подобного беглеца подталкивает его подданных к мысли, что в других странах от своих тиранов все же избавляются.
Улафсон поморщился. Всю жизнь он ценил людей только за их прямые, однозначные ответы: «да» или «нет». Так почему конунг Олаф постоянно пытается мудрить даже там, где его «да» вполне может быть заменено кивком головы?
— Наверное, всякий правитель заранее должен заботиться о том, чтобы такая страна появилась.
— О, нет, — покачал своим рогатым шлемом конунг, — кто не верит в вечность своего правления, тот не сумеет продержаться на троне и двух весен. Отправляемся же мы в Русь, где нас примут, как подобает.
— Как я мог забыть?! — вдруг пробасил командир королевской дружины. — Ингигерда, сестра королевы Астризесс, является женой конунга русичей. Значит, в Киев мы тоже прибудем как желанные гости?
— Видит бог Один, что только стремление вернуться сюда с войсками и освободить Норвегию заставляет меня испытывать гостеприимство конунга Ярислейфа[11].
Улафсон оглянулся на воинов, словно искал у них поддержки или хотя бы совета: стоит ли ему решаться на этот путь изгнанника. Однако воины стояли, опираясь на боевые секиры, молчаливые, как каменные изваяния в долинах Раумарики. Вожди общаются с Одином и Тором, а значит, им виднее, куда вести драккары своих викингов. Они же, простые воины, всегда готовы идти туда, куда укажут бог и конунг. Тем более что все дороги, в конечном итоге, приводят в благословенную предками Валгаллу.
— Значит, мы прибудем в Русь как гости? — в голосе ярла явно проступали нотки разочарования. Он всегда помнил завет викингов-предков: «Нет боя — нет добычи!» Так есть ли смысл в том, чтобы тащиться в далекие страны, не полагаясь на щедрую добычу?
— Всякий раз, когда в Руси появляются драккары викингов, местные правители сразу же становятся воинственными, — обнадежил его конунг. — Они вспоминают старые обиды, нанесенные им соседями, и пробуждают в себе давнюю гордыню.
На службе у Ярислейфа уже давно состоят несколько сотен норманнов.
Начальник охраны знал, что два года назад в Гардарику, по просьбе княгини Ингигерды, отправился отряд в полторы тысячи мечей, который должен был пополнить поредевшую норманнскую дружину, давно пребывавшую на службе конунга русичей. Многие ли из этих воинов уцелели, этого никто в Норвегии знать не мог, но в любом случае кто-то из них выжил и зацепился при дворе конунга, а значит, и им, «королевским беглецам», тоже поможет прижиться в чуждой славянской стране.
— Что ж, если мы понадобимся конунгу русичей как воины, — пожал плечами ярл Улафсон, — тогда, пожалуй, стоит рискнуть… Где враги, там и добыча.
— Если викинги не находят себе врагов, — хитровато ухмыльнулся изгнанный конунг конунгов, — враги тут же начинают искать самих викингов, поскольку на этом стоит весь наш скандинавский мир.
Обреченный уже взялся было за меч, однако стоявший прямо перед ним викинг Вефф — приземистый воин, прибившийся к ним из Северной Норвегии, полуоблысевшую голову которого вспарывал еще довольно свежий кроваво-пепельный шрам, — заставил Бьярна замереть. Этот северянин вдруг указал острием кинжала, которого, казалось, вообще никогда не выпускал из рук, на спускавшуюся с холма, по распадку между двумя возвышенностями, женщину:
— Там — королева Астризесс!
— Да, действительно, Астризесс! — озадаченно повторил Гуннар Воитель, переведя взгляд на королеву, вслед за которой ступали сводный брат короля Гаральд Гертрада и трое воинов из королевской охраны.
— Разве может быть такое, чтобы королева специально пришла посмотреть, как снаряжают жертвенного «гонца к Одину»?! — поразился собственной догадке Вефф. — Когда-нибудь раньше такое случалось?
И конунг, и жрец, со всеми прочими участниками этого действа, молчали. Никто не подтверждал догадку северянина, однако же никто и не опровергал.
— Неужели сама королева, порази меня Тор?! — изумленно повторил Гуннар, вопросительно глядя на жреца. Но тот лишь оскорбленно вскинул узкий, едва выступающий подбородок.
Этому исхудавшему, нервному старцу было в чем упрекнуть своенравную шведку, никогда особо не чтившую ни языческие ритуалы, ни обычаи норвежцев. Впрочем, конунг Гуннар тоже вел себя не лучшим образом, хотя понимал, что появление королевы вообще никак не должно было бы отразиться на проведении священного обряда викингов. Вот так, прямо, и мог бы сказать об этом.
Еще недавно Торлейф Божий Меч быстро поставил бы на место и королеву, и конунга, если бы не суровый приказ короля Олафа: «Впредь никаких жребиев викинга! Мои воины достойны того, чтобы принимать смерть от вражеских мечей, а не от воловьего ярма собственных жрецов!»
— А действительно, разве такое когда-либо случалось, чтобы королева являлась к жертвенной Ладье Одина? — все никак не мог угомониться конунг Гуннар, порождая ненужное брожение в умах викингов.
— Королева? К Ладье Одина? Никогда! — решительно повертел головой Ольгер Хромой, один из тех «испытателей жребия», которым на сей раз, по утверждению жреца, повезло куда меньше, нежели избранному богом Бьярну.
Жрец даже выразил ему сочувствие и подбодрил — дескать, не последний раз мы проводим подобный ритуал, так что до тебя, Хромой, очередь тоже дойдет.
— Не было такого, не было! — заволновались воины. — Чтобы королева?.. Никогда не было! — угрюмо подтвердили сразу несколько викингов.
Но это было произнесено воинами, а Гуннар ждал, что скажет жрец. Потому что здесь, у Ладьи Одина, последнее слово всегда было за жрецом. Точно так же, как последний удар — за жертвенным палачом Рагнаром Лютым.
Но вот что странно: жрец по-прежнему продолжал стоять на своем валуне, молчаливо невозмутимый и, казалось, отрешенный от всего, что здесь происходило. Опущенные плечи, запавшая грудь и вечно дрожащие в коленках ноги выдавали в нем человека физически слабого, да к тому же морально истощенного. Не зря же прозвище Божий Меч, которым, как поговаривали, жрец одарил себя сам, воспринималось воинами как неуместная шутка.
Другое дело, что во взгляде Торлейфа, в самом его поведении, все еще улавливалось нечто такое, что явно было приобретено за время служения главным королевским жрецом. Он знал повадки толпы, знал слабинки каждого, кто способен был ему хоть в чем-то перечить, а главное, давно присвоил себе право толкователя обычаев предков, а также взаимоотношений между конунгами и жрецами.
Вот и сейчас, доведя дело до определения «избранника жребия», Торлейф всем своим видом подчеркивал, что все дальнейшее происходит без его участия и подвластно только воле богов. Поэтому просить его об отмене жертвоприношения совершенно бессмысленно. В эти святые и торжественные минуты он, жрец Торлейф Божий Меч, равнодушен и бесстрастен, как сам Один. Ибо так велит древний обычай!
Гуннар знал, что ритуал, который они сейчас совершали, освящен веками и многими поколениями его предков. Судьбу человека, на которого выпал жертвенный «жребий викинга», решал только жертвенный палач. И только с помощью ритуального ярма — наиболее странного и примитивного из когда-либо выдуманных человеком орудий казни.
Однако волновал сейчас конунга не выбор орудия. Возможно, само появление королевы у Ладьи Одина и являлось каким-то нарушением обычаев, но она все же появилась. А значит, это как-то должно было повлиять на исход ритуала. Но каким образом? Известно ли это самой королеве? И вообще, что привело ее к этому жертвенному плато?
Конунгу очень хотелось спасти несравненного рубаку Бьярна Кровавую Секиру; как никого другого, ему хотелось спасти этого воина, который, к тому же, был его другом. Именно поэтому в неожиданном появлении Астризесс он готов был узреть некий вещий знак. Вопрос заключался лишь в том, как именно им воспользоваться.
Нет, действительно, как ему, конунгу, вести себя дальше? Неужели самому предложить королеве выступить в роли заступницы Бьярна, освободив его каким-то образом от воли жребия? Или, может быть, теперь все зависело от избранника жребия, которому следовало обратиться к Астризесс, как к ревностной христианке и хранительнице новых, уже христианских, заповедей и традиций?
Правда, никто не помнит случая, чтобы кто-либо из обреченных отрекался от выпавшего ему жребия или же взывал к королю, а тем более — к королеве, о спасении. Потому что каждый знал: в данном случае воля жребия сильнее даже воли короля, конунга конунгов.
Впрочем, так было до принятия Норвегией христианства, то есть до тех пор, когда их родина — страна камней и фьордов — чтила своих исконных богов, которые в своем общении с викингами не нуждались ни в библиях-евангелиях, ни в премудрых апостолах-иудеях.
— Ты, жрец, не хочешь поинтересоваться у королевы, почему она пожаловала на жертвенное плато? — спросил Гуннар, так и не определив линии своего дальнейшего поведения.
Жрец приблизился к конунгу так, чтобы молвленные им слова не достигали ушей воинов, и озарил свое пергаментно-костлявое лицо благопристойной ухмылкой.
— Почему бы тебе самому не удовлетворить свое любопытство, конунг? — с вызовом парировал он.
— Есть повеление короля Олафа, под страхом смертной казни запрещающее ритуал жертвоприношения за жребием викинга.
— Пока Олаф действительно был королем, его повеление еще имело какой-то смысл, — процедил жрец, — но только не теперь…
— Послушай, жрец, — и голос конунга стал угрожающе-суровым, — тебе напомнить решение совета племенных конунгов и жрецов? Оно гласит: пока Олаф жив, он является королем всех викингов, всех норвежцев.
— А разве такой король, Олаф, все еще жив? Узнав об этом, король Кнуд будет очень удивлен.
— Кнуд — датчанин.
— Он такой же норманн, как и каждый из нас. Олаф всю жизнь мечтал стать настоящим конунгом конунгов, а Кнуд мечом и словом утверждает свое право стать конунгом общей державы всех норманнов.
Вот теперь все стало на свои места. Гуннар понял, что жрец окончательно переметнулся на сторону датчан, а значит, предал короля Олафа, предал Норвегию, презрел решение совета племенных конунгов и жрецов. В порыве гнева Гуннар рванул рукоять меча, но жрец проворно отступил от него на два шага и тоже взялся за рукоять короткого ритуального меча.
Однако остановил конунга не воинственный жест Торлейфа. Он не мог поднять меч на своего жреца. Это не позволено было даже конунгу. Да, обычаи предусматривали некий суд над жрецом, который могли вершить на придворном совете конунгов, ярлов и старейших воинов племени, но теперь Гуннар даже не хотел обращаться к таким тонкостям традиций. Тем более что святая заповедь предков гласила: никто не смеет сеять вражду между воинами перед походом, а его месть жрецу сразу же расколола бы королевскую дружину викингов.
— Значит, слово конунга конунгов для тебя уже ничто? — мстительно прошипел он.
— В часы жертвоприношений жрецу велено прислушиваться к воле богов, а не к воле конунгов, — блеснул жрец словами, словно мечом.
— И возыде над Землей новая Луна, и запустит Сатана стрелу огненную, и расколется земля и изверже из чрева своего потоки огненные! И три дня над градом Киевом висеть будет туча черная, и прольется она смертельными дождями; и, что бы ни взросло под ними, все погибельно будет для люда киевского!
До предела изможденный, косматый, с огромными глазищами, сверкавшими откуда-то из глубины четко очерченного, большого шлемоподобного черепа, юродивый стоял босыми ногами на почти раскаленной плите. Да, он каким-то непостижимым образом удерживался на горячем железе, и двое монахов, которые только что сняли с печи большой котел, слушали его, упав на колени и молитвенно сложив руки, словно внимали голосу неожиданно явившегося им мессии.
Юродивый все стоял и стоял на раскаленном железе печи, а почти ничего не понимавшая из того, что он говорит, одиннадцатилетняя великая княжна Елизавета Ярославна неотрывно смотрела на то непостижимо страшное, что представляли собой босые, словно бы вплавившиеся в горячий металл, ноги отшельника. Она всматривалась в них расширенными от ужаса зрачками в ожидании чего-то непостижимо страшного, не в состоянии при этом ни отвести глаз от этих грязных волосатых ног, ни хотя бы спасительно зажмуриться, как это делала всякий раз, когда избавляла себя от видения чего-то немыслимо страшного.
— И на полыни черной возведе Сатана печь и разведе огневище адско-ведёмское. И возойде над градом нашим звезда «полынь» неведомая[12]. И тридцать и три года извергать будет исчадие сие огонь адов, видимый и невидимый. И пламя его будет поедать ближние и дальние земли, превращая люд наш в двуглавых и четырехруких уродов, а землю — в пустынь змеинотравную.
Он стоял на печной плите летней монастырской кухни, словно на раскаленном алтаре библейской горы Сион, одетый в отребья монашеской сутаны, и плечи его, охваченные куском зашнурованной на груди недубленой козьей шкуры, вздрагивали при каждом слове. А руки, руки… — как это чудилось великой княжне — становились все длиннее и костлявее, и тянулись к открывающимся между хозяйственными постройками монастыря златоглавым куполам собора. И Елисифи[13], как называли ее и мать-шведка, и норманны-телохранители, казалось, что слова эти произносит вовсе не этот нищий, не монастырский юродивый Никоний, который словно бы создан был для всеобщего сострадания и посмешища, а кто-то другой, незримый, лишь на какое время вселившийся в немощное тело старца, мудрый и всевидящий.
— …И будете вы ходить по раскаленной земле, как я хожу; и будет земля сия пустынна и бесплодна на все, что дарено человеку для пропитания. И прорастет на ней бурьян ядушный, и трехглавые крысы во множестве великом расплодятся по всей Руси.
Кто знает, каких ужасов еще наговорил бы юродивый, если бы в провидчество его не вмешался норманн-телохранитель Эймунд. Пожалев нервы юной княжны, он решительно обошел ее, так что чуть было не сбил с ног подвешенным к поясу тяжелым мечом, а затем вроде бы и не снял Никония с печи, а просто смахнул его тщедушное тельце решительным, мощным движением руки. Но не потому, что не поверил его пророчествам, а потому, что видел, как побледнела золотоглавая Елисифь, как вдруг застыли в изумлении ее непомерно огромные, голубые — словно две весенние льдинки в освещенном солнцем куске скального янтаря — глазенки.
Эймунд, этот полупросвещенный норманн, не мог допустить, чтобы дочь королевы Ингигерды была потрясена предсказаниями какого-то там юродивого, захвачена его дьявольскими видениями. «Ведь что такое пророчество? — размышлял он. — Кто может сказать, когда именно оно сбудется и вообще сбудется ли когда-либо? Сколько поколений пройдет через этот никем и никогда не напророченный мир, и на совесть какого юродивого[14] должны возлагать потомки наши пережитые ими ужасы?»
— Смотрите, он пошел! — невольно вырвалось у Елизаветы, когда, вынесенный могучим норманном из кухни, Никоний, как ни в чем не бывало, ступил на освещенную ярким весенним солнцем дорожку. — Его ноги не горят!
— Они почему-то не горят, Елисифь, — подтвердил не менее девчушки удивленный норманн.
— Неужели ему совсем не больно?!
— Не больно, как видишь, — мрачно признал Эймунд, хотя «огнеходство» этого юродивого странника явно выходило за пределы его разумения. — А вот почему не больно, этого он и сам, очевидно, не знает, — упредил ее следующий вопрос.
Девушка давно обратила внимание, что голова этого грозного воина, которого она побаивалась каким-то мистическим страхом, почему-то всегда была склонена на правое плечо; возможно, потому, что когда-то он был ранен в шею, на правой стороне которой и пролегал неглубокий, но угрожающе багровый шрам.
— Однако же так не бывает. Огонь должен пожирать все, что подлежит горению.
Норманн тяжело перевалил голову с правого плеча на левое, как делал всегда, когда затруднялся ответить на какой-то из множества невероятных вопросов великой княжны.
— Потому и говорю, что жечь его нужно целиком, — прогромыхал он после небольшой паузы своим рокочущим басом. — На костре. Всего и сразу.
— Считаешь, что юродивых следует сжигать? — Она спросила это без ужаса и укора, со спокойствием истинной правительницы, готовой выслушать любой разумный совет своего придворного.
– Вместе с его зловонными шкурами и прочим рваньем.
– Только потому, что он умеет стоять на раскаленной печи? — все с тем же поразительным спокойствием уточнила юная княжна.
– Будь я правителем Руси, я погнал бы всех этих бездельников-монахов и всяческих юродивых на первую же сечу с врагом. Впереди войска. Не столько устрашая противника, сколько очищая от этой скверны человеческой собственную землю.
Монахи, до сих пор молчаливо внимавшие видению юродивого, поспешно поднялись и, косясь на рослого варяга, на кольчуге которого ржавели в костяных ножнах короткие кинжалы, которые тот способен был метать во врага с непостижимой силой и точностью, побрели прочь. Однако, дойдя до угла монашеской житницы, за которой начиналась усадьба одного из бояр со всевозможными флигелями и жилыми постройками для охраны и слуг, они все же остановились, чтобы дослушать пророчество Никония.
— Молитесь же мне! — словно бы именно их призывал юродивый. — Молитесь и внемлите словам моим! — всем телом содрогался инок от каждого произнесенного слова, будто бы из гортани его не звуки слетали, а изрыгались библейские каменья для избиения грешников. — Ибо не я слова сии глаголю, но силы небесные порождают их. И то, что мысленно вижу я в минуты сии, не для себя зрю, но для вас. И прозрение мое есть спасительно ангельское, вселенское…
— Истинно так, истинно так! — взволнованно подтвердил Дамиан[15], высокий, худощавый монах, с загорелым, пока еще не тронутым тленом кельи, молодым, всегда озаренным внутренней добротой лицом.
Весь облик этого инока-дулеба[16] в самом деле излучал нечто такое святостно-славянское, что пришлым грекам и норманнам не раз приходилось улавливать в ликах некоторых икон княжеского дворца и Печерской лавры, словно бы списанных с юношеского лика Дамиана.
— …Великие беды грядут для всех, на земле нашей сущих. Великие скорби земные ожидают нас, — все еще изощрялся в словесах своих заумных юродствующий странник Никоний, — поскольку, презрев языческо-божественное поклонение дереву и птице, ниве хлебной и ручью животворящему, презрели мы и саму любовь к земле нашей!
«А ведь он прав, этот провидчески юродствующий, но далеко не юродивый странник! — открывал для себя Дамиан. — Много непотребного от того и происходит, что любовь к земле своей презрели. Вот только произошло это не потому, что от языческих богов своих отреклись. Разве язычники не погрязали в войнах? Разве не шли они племя на племя, князь на князя, град на град?! О чем древние летописи твердят? О войнах? О чем сказания предков наших? Тоже о войнах! А вот с какой поры так повелось на земле — этого никто не знает: ни святые, ни юродивые».
— Почему вы не изгоните из княжьего града этого юродивого? — сурово спросил его Эймунд, нервно подергивая рукоять меча. — Почему не изгоняете их из монастырей, из городов и весей своих? Какой от них прок? Лишние рты и разносчики мора.
Монах посмотрел на воина-чужеземца с осуждающей кротостью, однако упрекать в жестокой неправедности не стал. Вместо этого со старческой мудростью вздохнул:
— Не благоговеем мы к пророкам и провидцам нашим, ох, не благоговеем! А все потому, что не способны ни понять их пророчеств, ни поверить им на слово, обращая взоры свои не только на день сегодняшний, но и во времена грядущие.
Ни Дамиан, ни телохранитель княжны не обратили внимания на то, с какой настороженностью прислушивается юродивый к их словам. И с какой признательностью смотрит на монаха. Никоний словно бы осознал, что нашелся человек, вдумчиво выслушавший его и признавший в сказанном не столько земную, сколько высшую, небесную истину. И в осознании этом, мучительно тяжком для души и тела его, вдруг рухнул на землю, а рухнув, рыча и передергиваясь всем телом, вспорол ковер едва поднявшейся весенней травы судорожно сведенными руками.
Бесовские мучения эти продолжались несколько беспредельно длинных, томительных минут, в течение которых Елизавета поначалу не поверила их искренности, решив, что юродивый попросту дурачится. А затем вдруг настолько глубоко прониклась его отрешенностью, что самой захотелось упасть рядом с этим несчастным человеком, чтобы точно так же, по-звериному, рычать, взрыхливая скрюченными пальцами монастырский двор.
Поняв весь ужас и всю неуместность того, что происходит в присутствии княжны, норманн Эймунд бросился к ней и огромной ладонью закрыл не только глаза, но и все личико, лишь тогда юродивый как-то неожиданно быстро и покорно затих.
Неподалеку от пристани, где стоял «Одинокий морж», королева оставила свою повозку, на которой пришлось бы долго двигаться в обход, и решила пойти напрямик. Она знала, что предстоит долгий переход морем, и не верила в то, что еще когда-нибудь сумеет вернуться в страну, в которой ее почитали не просто как жену короля, но и как мудрую правительницу.
— Что там происходит, Гладиатор? — встревоженно спросила Астризесс, увидев на прибрежной возвышенности, недалеко от пристани, толпу викингов и услышав их крики.
Римлянин-наемник Туллиан, по прозвищу Гладиатор, снисходительно передернул плечами и, цинично ухмыляясь, на латыни просветил свою королеву-беженку:
— Сейчас по велению жреца эти язычники ритуально убьют одного из лучших ваших воинов, ваше величество.
— Убьют?! — холодно вскинула брови королева. — Ради чего? Что это за ритуал у них такой?
Она была одета в кожаный брючный костюм, в котором обычно выезжала с мужем в горы на охоту, а под шерстяной накидкой на ремне висели ножны большого кинжала, специально для нее изготовленной уменьшенной копии римского меча. Астризесс никогда не скрывала своего скептического отношения к истории и традициям норманнов, как не скрывала и того, что являлась поклонницей римской культуры.
Свободно владея латинским языком, она, прозябая здесь, в отсталой, почти первобытной языческой Норвегии, зачитывалась сочинениями своего любимца, римлянина Светония Транквилла[17]: «О Риме, римских обычаях и нравах», «О знаменитых людях», «О жизни двенадцати цезарей», а еще — «Рассуждениями о морали» Плутарха, «Всемирной историей» Помпея Трога, «Историей Рима от основания города» Тита Ливия, «Историей Римской империи», составленной из трактатов Корнелия Тацита…
— По жребию викинга жрец определяет смертника, которого приносят в жертву, чтобы таким образом он становился «гонцом к Одину».
— «Гонец к Одину», — аристократично кивнула дочь шведского и супруга норвежского королей. — Я слышала о таком языческом обычае норвежцев, но считала, что он давно изжит. Разве король не запретил его?
— Увы, во всем, что касается обычаев и ритуалов, в этой стране прислушиваются не к указам короля, а к поучениям жрецов. Прежде чем ступить на корабль, викинги воловьим ярмом забивают насмерть избранного жребием, а затем умываются кровью убитого, обеспечивая себе успех, — мрачно объяснил Туллиан.
— Умываются кровью убитого? — брезгливо переспросила Астризесс.
— Таков обычай этой страны. Как полагают местные предводители язычников, очень древний и нерушимый.
— Варварские обычаи варварской страны, — с грустью молвила королева. — Почему Олаф так и не изжил их?!
Начальник королевской охраны, естественно, не ответил. Но и молчание его — одного из тех римлян и галлов, которыми королева старалась окружать себя, — казалось достаточно красноречивым. Гладиатор знал, что Астризесс никогда не была высокого мнения о своем муже как правителе. Ни в жизни королевского двора, ни в военно-государственных делах Олаф явно не соответствовал тому идеалу, которым она грезила, зачитываясь историей римских цезарей, жизнь и деяния коих явно идеализировала, извлекая из них все то, что способно было облагораживать римских императоров и воинов.
Пытаясь поскорее разглядеть воина, на которого пал жребий, Туллиан поспешил поравняться с королевой и даже на какое-то время оттеснил ее плечом с тропы, чтобы первым ступить на небольшой утес, с которого начинался спуск к заливу.
— Но ведь король все-таки отменил этот странный обычай, — воинственно заметила Астризесс. — Тогда кто из его подданных посмел?..
— Для того, чтобы издавать законы, много власти, воли и войск не нужно; они нужны, чтобы заставить и патрициев, и плебс своей страны придерживаться их.
— Если нам когда-нибудь удастся вернуть себе норвежский престол, здесь все следует устроить совершенно по-иному. Начать хотя бы с того, что нужно заложить столицу, норвежский Капитолий, храмы, цирк, с ареной для боя гладиаторов. Впрочем, от гладиаторов, возможно, придется отказаться. А что касается самой столицы… Уж чего-чего, а камня для строительства городов и крепостей в этой стране предостаточно.
— Устраивать все по-иному можно будет только тогда, когда правительницей этой страны станете вы, моя королева.
— Никогда не произноси ничего подобного вслух, Гладиатор, — предостерегающе оглянулась Астризесс. — Пока что не произноси. Норвегия — не та страна, где неукротимыми викингами, с их буйным нравом и варварскими обычаями, способна править женщина.
— А по-моему, многие ярлы только и ждут, когда власть окажется в руках королевы Астризесс. Даже если ее указы будут появляться от имени супруга.
— Укроти свой язык, Туллиан, — вновь сурово одернула его шведка. — Эй, ты слышишь меня, Гаральд? — тут же оглянулась на сводного брата короля, который держался чуть позади нее и Гладиатора.
— Слышу, Астризесс.
— Как только мы вернемся сюда, ты должен будешь возвести столицу. Где-нибудь на юге Норвегии, на берегу моря — с портом, амфитеатром и римскими термами. Не может существовать государство, у которого нет столицы. Это должен быть прекрасный город.
— Как столица Швеции? — спросил Гаральд, никогда ранее не бывавший в этой стране. С Астризесс он всегда старался говорить на латыни.
— Увы, у Швеции столицы тоже пока что нет. Я имею в виду, настоящей европейской столицы, а не того походно-королевского бивуака, в котором прозябает мой отец, король Улаф.
— Как только стану конунгом конунгов, сразу же подберу место для будущей столицы и заложу ее. Если же правительницей станешь ты, Астризесс, я превращусь в королевского мастера-строителя и коменданта столичной крепости.
Королева встретилась с ним взглядом, однако юный принц держался так, что заподозрить его в неискренности было невозможно. При воспоминании о столице принц романтическим взглядом окинул просторную бухту, окаймленную невысоким подковообразным плато. Он словно бы уже прикидывал, насколько эта местность подошла бы для строительства столицы всех норманнов. Пока что здесь были всего два символа обжитости: судно «Одинокий морж» у рыбацкого причала да хижина рыбаков, рядом с которой виднелся большой лабаз.
— Ну, если мысль о правительнице Астризесс допускаешь даже ты, будущий конунг конунгов, тогда не исключено, что я могу стать регентшей при несовершеннолетнем правителе Гаральде Суровом. Кстати, как тебе такое прозвище — Суровый?
— А почему именно «суровый»?
— Потому что ты, не по возрасту серьезный и крепкий, почти никогда не улыбаешься, даже сейчас; и вообще, посмотри на себя: вечно насупленный. Сразу видно, что правителем будешь суровым. Так что, Гаральд Суровый?..
— И все же такое прозвище… еще нужно заслужить, — ответил будущий правитель, потупив взгляд.
— Не сомневайся, заслужишь. Это прозвище Храбрый заслужить у своих подданных правителю нелегко, поскольку добывать его следует в битвах, а Суровый — несложно, — с иронической загадочностью улыбнулась Астризесс. — Суровыми правители становятся, как только почувствуют свою безнаказанность.
Услышав это, Гладиатор рассмеялся.
— При такой мудрости тебе, Астризесс, нужно было стать правительницей Рима или Германии. И прозвище Римлянка у тебя уже есть.
— Норвегия меня тоже устроит. По крайней мере, в этой жизни. Ты ведь не станешь возражать, чтобы регентшей была именно я?
— Но мой брат Олаф все еще…
— Сейчас мы не будем касаться судьбы твоего брата, мой юный конунг. Олаф — уже бывший король. Конунги способны избрать на своем совете нового короля, которым станешь ты. Если, конечно, я подскажу им, что лучшего правителя нам искать не следует. Причем произойти это может еще при жизни Олафа.
— И что, он не будет возражать против моего избрания? — с детской непосредственностью поинтересовался Гаральд.
— Принимая свое решение, конунги напомнят Олафу, что он уже правил и что у него была возможность утвердиться на престоле. Но главное, они напомнят ему, что потерять корону — для короля то же самое, что для настоящего воина — потерять в бою меч. Он же предстает сейчас перед Норвегией правителем без короны и без меча.
— Олаф уже знает, что конунги готовы лишить его этой короны?
— Только говорить ему об этом не стоит, — посоветовала Римлянка, — дабы не вгонять его в губительный гнев. И еще… Если ко времени твоего избрания Олаф все еще будет жив, то неминуемо захочет стать твоим регентом. И вот тут многое будет зависеть от твоей воли. Я же охотно поменяю титул не имеющей никакой реальной власти королевы-супруги на титул правящей королевы-регентши, оставив за Олафом право довольствоваться ролью советника при короле, если только он польстится на нее.
— Представляю, как ему будет трудно осознать, что он уже не король.
— Попадая в его ситуацию, — лучезарно улыбнулась Астризесс, — люди либо быстро свыкаются с мыслью, что они уже не короли, либо их заставляют свыкаться с мыслью, что они уже не жильцы.
Предав земле остатки своих кошмарных видений, вогнав в нее всю бесовскую силу своего истощенного организма вместе с сорванными ногтями и кровью израненных пальцев, юродивый как-то сразу обмяк. В последней резкой судороге он в каком-то странном броске перевернулся на спину и, задрав по-козлиному узкий, редковолосый подбородок, блаженно уставился на небо — теперь уже такое же недосягаемо высокое и таинственно чужое для него, как и для всех прочих, в мире этом сущих.
— Не забудь о его пророчестве, брат Дамиан, — крестясь на Восток, проговорил другой монах — тоже рослый, статный и бронзоволицый. Это был давно обремененный «телесной похотью» галичанин[18] Евстафий, бежавший сюда, в монастырь, как говаривали, не столько от гнева своего князя, сколько от гнева и чувственных капризов вечно чем-то недовольной княжны, у которой долгое время оставался духовником.
— Такое забыть трудно.
— И все в точности запиши. Возможно, лишь очень далекие потомки смогут по-настоящему понять их.
— А главное, проверить на правдивость, — согласно кивнул Дамиан.
— Кто еще донесет до них слова провидцев земли Русской, кроме нас, монахов-летописцев? Не варяги же эти, — кивнул в сторону Эймунда.
— У потомков появятся свои собственные пророки и юродивые, а потому в пророчествах ваших нынешних безумцев они нуждаться не станут, — презрительно рассмеялся норманн, вежливо указывая девчушке на видневшийся на холме княжеский дворец. — Пойдемте отсюда, конунг Елисифь. Эти зрелища не для вас.
— Но ведь все то, о чем только что говорил этот юродивый, наверняка сбудется? — спросила княжна.
— Кто из нас, ныне живущих, способен убедиться в этом?! — иронически хмыкнул викинг.
— Но их предсказания будут занесены в летописи и когда-нибудь…
— Запомните, конунг Елисифь: все пророчества, вплоть до скончания дней земных, содержатся в мудрых норманнских сагах. В них вы все и прочтете. Потомки наши — тоже.
— Но разве в норманнских сагах может быть правдиво сказано о том, что происходило и что будет происходить на Руси? — усомнилась Елизавета.
— Может, конунг Елисифь, может! — заверил ее викинг, плохо скрывая при этом свое раздражение. — Там сказано обо всех землях, а значит, о Руси тоже.
Каждое слово Эймунд произносил с такой суровой тяжестью, словно поднимал на уровень груди, а затем бросал себе под ноги тяжелые камни. Причем с каждым камнем движения его становились все более медлительными и вялыми.
— Но так не должно быть.
— Почему не должно? — изумился воин.
— У русичей появятся свои собственные саги, такие же мудрые, как и норманнские.
— Почему же их не было до сих пор? — саркастически ухмыльнулся Эймунд.
— Разве их совсем нет?! Кое-какие все же есть. Их называют здесь сказаниями или былинами. Несколько таких сказаний мне уже читали.
— Но их очень мало, — отрубил Эймунд, — и никаких предсказаний в них не содержится.
— Значит, монахи уже сочиняют их.
— Разве что переписывают Библию да какие-то греческие книги. У русичей нет истинных творцов саг, есть только переписчики. Кто способен написать для них новые саги, если у них нет и никогда не было древних? Истории своей они не знают, в будущее тоже заглядывать не умеют, не научились.
— Но ведь у нас, у русичей, есть свои юродивые. Сами только что видели.
— Вы, норманнка, сказали: «У нас, у русичей»?! — изумился викинг.
— Разве мы не русичи? — обратилась Елизавета к монаху.
— Кто это вам сказал?! — возмутился Дамиан. — Кто бы из нас из каких бы земель ни прибыл сюда, теперь мы уже русичи.
— Ладно-ладно, — нервно развел руками Эймунд, не желая вступать с ним в полемику. — Не в этом дело: русичи, не русичи… Что способны увидеть их юродивые, конунг Елисифь?! Чего стоят все их предсказания? Каков от них прок? Всякому уважающему себя народу нужны не юродивые, а жрецы. Разве на Руси остался хотя бы один жрец?
— Жрецы были язычниками, поэтому всех их истребили. Не знаю, правильно ли поступили при этом киевские князья, — рассудительно усомнилась Елизавета.
Эймунд давно заметил, что, несмотря на свой пока что слишком юный возраст, средняя дочь великого князя Ярослава Владимировича Елизавета отличается недетской рассудительностью и сдержанностью. В отличие от своей старшей сестры Анастасии,[19] казавшейся норманну натурой замкнутой и мечтательной, которая мало интересовалась книжными премудростями и была занята исключительно подбором женихов.
— Жрецов уже нет. Зато есть такие начитанные и мудрые монахи и священники, как наш учитель Иларион, который также служит священником церкви Святых апостолов в Берестове, где находится летняя резиденция князя-отца. Правда, об этом вам лучше поговорить с Дамианом, которого считают самым начитанным среди монахов Киево-Печерского монастыря, или со знатоком Старого Завета монахом Никитой.
— Ленивы они, конунг Елисифь, ваши монахи, — сурово произнес викинг. — И воины, и монахи — в битвах и писаниях своих — одинаково ленивы.
Эймунд потому и не нравился Елизавете, что с ним невозможно было поговорить по душам, как, например, с Дамианом, который мог долго и ненавязчиво рассуждать вместе с ней о том, зачем человеку дана жизнь; что такое грех и что такое праведность. С Дамианом она познавала такие удивительные вещи, как связь между живыми людьми и духами предков или почему все живое на земле подчинено временам года — зиме, весне, лету?.. И в чем высший, Божественный смысл такого чередования?
«Не знаю, королевой какой страны ты станешь, великая княжна киевская, — говорил инок, — но в любой из них должны поражаться твоей книжной и житейской мудрости. А потому постигай ее, постигай…»
Викинг же, в отличие от Дамиана, не только не любил ни Руси, ни русичей, но и откровенно подтрунивал над обычаями этой страны и ее людей. А еще он обо всем судил так, словно не утверждал какую-то истину, а высекал ее мечом. Правда, Елизавета тоже умела и любила проявить характер, поэтому нередко упрямилась и даже пыталась спорить с викингом. Однако в такие минуты голос Эймунда становился резким и злым. Он без конца хватался за рукоять меча, словно в самом деле, намеревался выхватить его, а холодные синие глаза источали из-под нависающих рыжих бровей такой гнев, что, казалось, уже никакая сила не способна усмирить это затянутое в одеяние из толстой бычьей кожи чудовище.
— Мне почему-то кажется, что у нас на Руси…
— Вы не русинка, а норманнка, конунг-Елисифь, — жестко прервал ее варяг, вскидывая подбородок. Теперь они отошли достаточно далеко, чтобы монах мог слышать их разговор, а потому викинг решил не сдерживать свои эмоции. — Я для того и приставлен к вам, чтобы вы никогда не забывали, что вы — норманнка. Как и ваша мать, великая княгиня Ингигерда.
Но Елизавета и без телохранителя знала, что мать ее — норманнка, а отец — русич. И вообще, княжну интересовало сейчас не это. В нее опять вселился дух противоречия, и она пыталась докопаться до того, что не давало ей покоя.
— Неужели на Руси действительно не осталось ни одного жреца? Ни с Дамианом, ни с Ларионом мы до сих пор не говорили о том, почему нельзя завести в Киеве хотя бы одного жреца.
— Потому что Норвегия — страна жрецов, страна викингов и мореплавателей, а Русь — это страна юродивых, — пробубнил себе под нос Эймунд и на всякий случай как-то по-волчьи оглянулся, не слышит ли его кто-либо из воинов-русичей или княжеских слуг.
— Но так не может быть! — вновь возразила Елизавета.
— Слушай, что тебе говорят старшие, — в очередной раз рванул Эймунд рукоять меча. — В Норвегии юродивых всегда презирали, порой жалели, но никогда не боготворили и не почитали за мудрецов и пророков. Их даже в жертву богу Одину не приносили, чтобы не обидеть его, а просто убивали. Каждая страна имеет свое предназначение. Однако саги творят воины-мореплаватели, юродивые саг не творят.
— Значит, на Руси всегда будет происходить то, что напророчат норвежские юродивые? — все еще не могла девчушка понять, что пророки не обязательно должны быть юродивыми, которых и в самом деле столь умилительно почитают в Киеве и его окрестностях.
— Сказал уже, — иссякало терпение викинга, — что саги творят не юродивые. К юродивым у нас относятся лишь как к юродивым, а не как к пророкам. Потому что и сами саги творятся не для юродивых. Однако ты — норманнка, а потому должна знать, что здесь, на Руси, — Эймунд вновь оглянулся на оставшихся позади монахов и юродствующего Никония, не слышат ли, — всегда происходило только то, чего желали мы, норманны. И впредь тоже будет происходить только то, чего мы пожелаем. Не будь я первым викингом Норвегии.
Гаральд давно знал, какой твердостью характера обладает королева. Другое дело, что Олаф редко прислушивался к советам супруги, ее увлечение римской культурой высмеивал и принципиально не терпел какого-либо вмешательства Астризесс в государственные дела. А тут еще обстоятельства сложились так, что на престол Норвегии взошел датчанин, из-за которого муж ее превратился в короля-изгнанника.
До сегодняшнего дня все это заставляло Римлянку вести себя крайне осторожно. А вот почему она так осмелела сегодня — этого Гаральд понять не мог. Неужели только потому, что король решил направить свои суда к родным ей шведским берегам? Теперь, под покровительством могучего шведского конунга, она могла чувствовать себя увереннее. Что же касается Олафа, то даже ему, Гаральду, мало посвященному в тайны двора, было ясно: король по существу лишился поддержки ярлов и племенных конунгов, поэтому рассчитывать ему в этой стране уже было не на кого. Воинов, готовых выступить под его знаменами, оставалось крайне мало, а викингов, по-настоящему преданных своему конунгу, еще меньше.
Зная все это, Римлянка решила, что самое время выходить на арену.
Может ли случиться такое, что они еще вернутся в Норвегию, что сумеют освободить ее от датчан? Этого никто сказать не мог. Но Гаральд Суровый действительно считал, что Астризесс была бы неплохой правительницей. Во всяком случае, у нее хватило бы воображения, чтобы попытаться устроить это государство по образу и подобию Рима, Галлии или Германии.
А еще принц помнил слова, которые королева сказала в его присутствии конунгу Гуннару Воителю, причем сразу же после того, как ее супруг потерпел поражение от датчан:
— Беда не в том, что вы с Олафом оказались слишком нерешительными или бесталанными полководцами. Вы и не могли победить, потому что нельзя создавать крепкую армию, а тем более — крепкую христианскую державу, потакая амбициозным жрецам и традициям разрозненных языческих племен.
— Ты слишком много начиталась своих «цезарей», — огрызнулся Гуннар, хотя и понимал, что королева права.
— Если бы вы с королем хоть какую-то часть своего времени отдавали знакомству с деяниями цезарей, причем не только римских, — назидательно молвила Астризесс, — Норвегия не оставалась бы до сих пор в том состоянии варварства, в котором она пребывает.
«Так, может быть, сейчас Римлянка только для того и сошла со своей королевской повозки, — вдруг осенила принца несмелая пока что догадка, — чтобы пройтись мимо жертвенной Ладьи Одина, мимо всего этого сборища язычников. Высказав мне все то, что уже высказала, она хочет посмотреть, как я стану реагировать на ее слова, как буду вести себя. А заодно продемонстрировать, как впредь намерена вести себя она сама».
Гаральд вдруг вспомнил, что ни разу не был свидетелем не то что конфликта, а хотя бы какого-то принципиального разговора своего брата с Астризесс. Как только он появлялся поблизости, королевская чета тут же благочестиво усмиряла свои эмоции и умолкала. Многое принц отдал бы, чтобы стать свидетелем такого разговора уже сегодня, когда Римлянка по существу демонстративно сжигала за собой мосты.
— А ведь в центре, у жертвенного камня, стоит Бьярн Кровавая Секира, — с какой-то мстительной иронией сообщил тем временем Гладиатор, который успел взойти на небольшую каменистую возвышенность.
— Бьярн?! — мгновенно встревожился Гаральд. — Неужели они захотят принести в жертву лучшего из своих воинов?
— А жертвуют всегда только лучшими, кхир-гар-га! — объяснил и тут же по-лошадиному заржал великан Льот из охраны королевы, потрясая при этом своими огненно-рыжими космами волос. Сколько сам Льот ни напрягал зрение, сравниться в зоркости с Римлянином и с юным принцем он не мог. Тем не менее согласился: — Похоже, это действительно Бьярн, кхир-гар-га!
— Да он это, он! — взволнованно подтвердил еще кто-то из воинов личной охраны Астризесс.
Сама королева уже находилась на спуске к заливу, но, увидев, как мужчин взволновала личность будущего «гонца к Одину», вернулась и взошла на ту же возвышенность, на которой уже стояли Гладиатор и принц Гаральд.
Когда, упираясь руками в крутые бедра, Римлянка застыла чуть в сторонке от них, Гаральд поневоле подался вперед. На несколько мгновений он буквально впился взглядом в ее одухотворенное, охваченное золотистыми локонами лицо. Нежная, немыслимо белая кожа; прямой, с божественной аккуратностью выточенный носик; выразительные, четко очерченные губы, голубые, подернутые светлой поволокой глаза… Принц давно восхищался красотой этой женщины; он давно был влюблен в нее, но такой неописуемо красивой, как теперь, не видел ее никогда. Он тоже неплохо владел латынью и не раз обращался к «римской библиотеке» Астризесс, книги которой были украшены портретами древних римлян. Так вот, в облике этой женщины воистину чудилось нечто истинно римское.
— Неужели они действительно собираются кого-то убивать? — как бы про себя проговорила Астризесс, делая вид, что не замечает пылкого взора подростка.
— В этом можете не сомневаться, королева, — пожевал нижнюю губу Гладиатор. И по воинственно-ироническому блеску в его глазах Астризесс без труда определила: ему нисколько не жаль того, кто подлежит убиению. Одним варваром больше, одним меньше. Будь его воля, он готов был не только горемыку Бьярна, но и все это языческое сборище варваров тут же отправить «гонцами к Одину».
Пологий склон возвышенности спускался прямо к большой каменной плите, известной в округе под названием Ладья Одина, а все сборище воинов-язычников располагалось на печально известном Жертвенном лугу, которого истинные христиане сторонились, как людьми и богом проклятого места.
Заметив на этом холме рослую, стройную фигуру королевы, жрец, конунг Гуннар Воитель и все прочие воины притихли и выжидающе уставились на нее. До сих пор ни одной женщине не позволено было появиться на Жертвенном лугу, ни одной из норманнок не суждено было стать свидетельницей кровавых игрищ воинов. Так что само появление здесь Астризесс уже было грубым попранием традиции. Но эта женщина была… королевой, которой всегда позволено больше, нежели любой другой норманнке. И как в такой ситуации вести себя жрецу, конунгу, да и самому «избраннику жребия»?
Понятное дело: до сих пор ни одной королеве не приходило в голову вступать на этот холм. Но Римлянка — вот она, вступила!
— Так они что, собираются отправляться в далекое плавание, к неизвестно каким берегам, без Бьярна Кровавой Секиры, кхир-гар-га?! — кажется, только теперь понял викинг Льот, на что обрекает себя этот отряд мореплавателей, решивших погубить одного из самых опытных и храбрых своих воинов.
И ржание, которым он сопровождал свою догадку, мало чем отличалось от ржания старого, но еще не отвыкшего гарцевать жеребца. Не зря же и прозвище этому великану было дано соответствующее — Ржущий Конь!
Прежде чем покинуть монастырь, великая княжна Елизавета настояла, чтобы воспитатель Эймунд сводил ее в Книжную келью. Провести их туда вызвался монах Дамиан, который знал, что в келье сейчас трудится над Евангелием его учитель, инок-переписчик Прокопий[20]. А тот всегда радовался появлению княжны Елизаветы больше, чем приходу кого-либо другого из детей князя Ярослава или его челяди.
Возможно, потому и радовался, что девчушка эта — с вьющимися золотистыми волосами — напоминала иноку одного из тех ангелов, которые навечно поселились в его келье вместе с византийскими иконами. Тем более что появление в мужском монастыре девиц представлялось событием почти немыслимым. Входить в «келийное» здание монастыря, да и то лишь в ту его часть, в которой располагалась библиотека, где предавались чтению монахи и сами княжьи дети, разрешалось только трем женщинам, дочерям великого князя — Анастасии, Елизавете и Анне. Но и среди них инок особо выделял Елизавету, появлению которой радовался, как первому весеннему солнцу.
Дамиан довел их до порога кельи, открыл перед княжной дверь и молча дождался, когда Прокопий оторвет взгляд от пергамента.
— Это снова ты, дитя Божье?! — радостно покачал головой переписчик. — Заходи, заходи, дщерь Господняя! Чувствовала, чувствовала душа, что сегодня мою мрачную келью должен посетить ангел.
Инок осторожно, аккуратно положил у чернильницы перо, которым писал, подошел к робко остановившейся у двери княжне и лишь в последнее мгновение удержался от того, чтобы по-отцовски погладить Елизавету. Притрагиваться к девичьему телу монаху нельзя было никогда и ни при каких обстоятельствах. Поэтому Прокопий только обвел руками вокруг ее головы, словно очерчивал над ней сияние ангельского нимба, и тяжело, с какой-то затаенной отцовской горестностью, вздохнул.
Дамиан знал, как вдохновенно любил этот пятидесятилетний монах детей и как, возможно, больше, чем любой из них, в монастыре молящихся, страдал от того, что не мог и уже никогда не сможет одарить хотя бы одно юное существо частицей своей погубленной отцовской ласки.
— Спасибо, что привел ее сюда, брат Дамиан, — с благодарностью произнес он, все еще не отводя рук от нимба и как бы благословляя вошедшую сюда.
— Таковой была воля княжны, брат Прокопий.
— Можешь считать, что отплатил мне добром за науку мою и все прочее добро, — не воспринял его объяснений переписчик святых текстов. И при этом недобро, подозрительно скосил глаза на все еще остающегося за порогом кельи варяга Эймунда, которого недолюбливал с первого дня появления этого норманна при княжеском дворе.
Дамиан молча поклонился и вышел, а переписчик усадил княжну на стул рядом с собой и попросил прочесть только что исписанную им страницу. Елизавета сначала с трудом разобрала несколько первых слов, но потом немного привыкла к почерку книжника и читала уже свободнее. Рядом лежали две покрытых воском дощечки и маленькое аккуратное стило, которым княжне разрешалось переписывать отрывки из летописей[21]. Елизавета была уверена, что и сегодня монах позволит ей немного поупражняться в переписывании Евангелия.
— Видишь, варяг, какой учености княжну растим для сына кого-то из норманнских королей?
— Вижу, давно вижу, — решительно повел плечами, словно перед схваткой разминался, Эймунд. — Она — истинная шведка.
— Да, истинная, — машинально как-то подтвердил монах, но вдруг осекся. — Почему же шведка? Из русичей она, киевская княжна.
— Она шведка, как и ее мать, ее братья, — решительно молвил викинг, сурово насупив брови. — Когда сыновья князя Ярослава займут престолы в русских городах, окажется, что всей Русью правим мы, норманны. И дружины воинские у каждого из них будут норманнские, и жены тоже.
Высказав все это, Эймунд рассмеялся настолько воинственно, словно только что поверг доселе непобедимого врага.
Прокопий поднялся, подошел к окну и какое-то время стоял спиной к варягу, осматривая открывшуюся ему часть двора, в конце которого все еще сидел на земле обессилевший после очередного провидческого экстаза юродивый Никоний.
— Неужели так желает их мать, великая княжна Ингигерда, чтобы Елизавета, сестры и братья ее осознавали себя норманнами? — доверительно поинтересовался монах.
— Достаточно того, что этого хочу я.
— Ты — это понятно. Меня интересует желание великой княгини Ингигерды. Мне ты можешь говорить правду. В дела княжеские не вмешиваюсь, поскольку не дано мне. Однако же знать хочу истину, какая она есть.
— Зачем она тебе, монах? — к монахам, как и ко всем прочим мужам, не обладающим навыками и мужеством воинов, он всегда относился с нескрываемым презрением, как обычно относятся к людям жалким, а посему недостойным.
— Да потому, что знание сие дарует мне, книжнику монастырскому, многие раздумья о судьбе земли нашей Русской.
— Ну, если эти знания нужны только тебе… — снисходительно улыбнулся норманн, — тогда поведаю.
Он прошелся по келье, остановился возле огромного сундука, на плоской, металлом обитой крышке которого лежало несколько массивных книг — лишь небольшая доля того книжного богатства, которое таилось в самом сундуке. Затем подошел к княжне Елизавете, которая, шевеля розовыми губками-лепестками, читала написанное монахом… А тем временем Прокопий внимательно, напряженно следил за каждым его движением и терпеливо ждал. И лишь когда терпение его иссякло, напомнил:
— Все, что ты скажешь, останется между нами. Если княжна что-либо и поймет-запомнит из молвленного тобой, то попытается рассказать только матери, которая тоже вряд ли станет вдумываться в ее лепет.
— То, что она порой говорит, уже далеко не лепет, — заметил викинг. — Но в общем ты прав. Так вот, неужели ты, книжник, до сих пор не понял, что мы, дружины норманнов, находимся в Новгороде и Киеве не по воле Ингигерды? И то, что делает для нас, чем жертвует ради нас, дружинников, князь, изрубивший в отместку за нападение на норманнов тысячу знатных новгородских воинов[22], тоже не только воля Ингигерды. Она всего лишь покорно делает то, что ей советуют люди, говорящие от имени короля Швеции.
— Не ведаю, известно ли сие князю, но мне известно, — пробормотал Прокопий.
— И если мы стремимся к тому, чтобы дочери князя были воспитаны как настоящие норманнки, то не только потому, что этого страстно желает их мать. Принцесса Ингигерда как раз довольно легко смирилась с тем, что ей суждено было стать княжной славян, и лучше любого из нас, воинов, сумела изучить ваш язык и ваши обряды. Для нас важно, чтобы, оставив на княжеских престолах норманнов-ярославичей, мы отдали в жены будущим королям и императорам Европы норманнок-ярославен.
Елизавета оторвалась от Святого Писания, поднялась и удивленно посматривала то на Прокопия, то на Эймунда. Она пыталась вникнуть в сущность их нежаркого спора, но пока что это было ей не под силу.
— Шведский король и собравшиеся у его престола люди заботятся о том, чтобы страна ваша со временем стала господствовать на всей огромной территории, от морей студеных до моря Русского[23] и от владений персидских до венгерских лесов.
— Но при этом понимают, что воинской силой подобного господства не достичь, — уточнил монах.
— Швеция и сама достигла бы этого, — возразил варяг, — сумей она объединить под своей короной норманнов Дании и Норвегии, а также родственных нам норманнов, осевших на землях франков и бриттов. Но это не так просто, как может казаться монаху, сидящему в монастыре на окраине столицы русичей.
— Я и не думаю, что это легко, — вознес кверху руки Прокопий, давая понять, что сомнения сии не стоят дальнейших слов. — Всего лишь хочу уяснить для себя, что, не имея достаточно большой воинской силы для покорения ближних и дальних земель, вы, норманны, пытаетесь достичь этого, постепенно расширяя влияние своих конунгов.
— Разве ваши князья используют не те же уловки?
Прокопий немного замялся, а потом честно признал:
— Те же, видит Бог. Женившись на дочери вашего короля, князь Ярослав Владимирович тут же бросился нанимать у своего тестя дружинников, чтобы пойти войной против… своего же отца! Разве решился бы Ярослав на такое, не имея поддержки норманнского правителя?[24]
— Князь нашел в Швеции то, что искал. У него и сейчас нет более надежных и преданных воинов, чем мой норманнский отряд.
— Ты прав, варяг, похоже, что нет. Вам не к кому переметнуться, вы не станете бегать от одного князя к другому, как это нередко делают воины-русичи. Ваше благополучие, само ваше спасение — в спокойном правлении великого князя Ярослава.
— А ты действительно мудрый человек, монах Прокопий. Тебе бы не монашествовать, а стать князем.
— Князь всего лишь правит Русью, — с горделивым смирением ответил инок, — я же за нее молюсь.
Викинг вцепился своими огромными жилистыми ручищами в инкрустированный серебром пояс и, покачиваясь на носках, умилительно ухмылялся.
— Так, может, вся беда в том и заключается, что те, кто правит Русью, никогда за нее не молятся; тем же, кто истинно молится за нее, не позволяют ею править?
— Сам не раз задумывался над этим, — признал Прокопий. — И всякий раз ловлю себя на мысли, что молиться нужно смиренно, а можно ли смиренно править?
— Нет, инок, — решительно покачал головой викинг, — править смиренно нельзя. Нет большей опасности для державы, чем смиренность ее правителя.
— Теперь ты понимаешь, викинг, почему нас, монахов-летописцев, так поражает смиренность некоторых наших князей, которые слишком покорно принимают покровительство, кто норманнских правителей, а кто — правителей дикой степи?
— Мы, норманны, не желаем, чтобы Русь, такая теплая и богатая земля, досталась Византии или ханам степняков.
— То есть хотите, чтобы она досталась вашим конунгам? — едко заметил монах-книжник.
— Не того опасаешься, монах. Не мы с мечом придем на Русь и подвластные ей земли. Перессорившись между собой, князья русичей сами бросятся к ногам норманнских конунгов: «Дайте нам опытных, мужественных воинов! Помогите усидеть на престоле! Спасите от коварства родных братьев и племянников!» Вам ли, монахам-летописцам, не помнить, в какую междоусобицу втягивали ваши князья своего воеводу, могучего норманнского воина Свенельда[25], других воевод и конунгов?!
— Помним, викинг, помним, — раздосадованно поморщился инок-переписчик. — Летописи помнят даже то, чего ни им, ни народу нашему помнить не следовало бы.
— Остановите же их! — не приказала, но и не попросила, а как бы невольно простонала королева Астризесс.
— Эй, скитальцы морские, остановитесь! — прокричал начальник охраны во всю мощь своей гортани, чувствуя, что ритуал приближается к развязке. — У Ладьи Одина стоит королева!
Воины уже заметили королеву и безропотно притихли, слабо представляя себе, что, собственно, может зависеть от них, в чем должно проявляться их повиновение? И должны ли они повиноваться в эти минуты королеве? Тем более что тут же последовало желчное замечание жреца:
— Кому в этой стране неизвестно, что даже король не вправе отменять волю жребия викинга? Бывшая королева уже позволяет себе забыть об этом?
— Конунг Гуннар, — не стала вступать в полемику с ним Римлянка, — неужели кто-то решится убить этого воина в присутствии королевы?
Гуннар ступил несколько шагов в сторону возвышенности, на которой стояла Астризесс, постоял в раздумье и сделал еще несколько шагов. Теперь он стоял почти у ног королевы, и они могли беседовать так, и жрец их не слышал.
— В вашем присутствии жрец вряд ли решится совершить этот кровавый ритуал, королева, — объяснил конунг, — но ведь не собираетесь же вы стоять здесь вечно?
— Хотите сказать, что моего слова будет недостаточно?
— Не уверен, что жрец подчинился бы сейчас даже воле короля. Свергнутого, — тут же уточнил Гуннар Воитель, — короля. Если бы с вами был хотя бы епископ, королевский духовник…
— К сожалению, королевского духовника с нами нет, — вполголоса признала Римлянка, обращаясь к начальнику охраны и к принцу.
— Да, с нами действительно нет духовника, кхир-га-га! — не поддался ее страхам телохранитель Льот. Ржание его, как всегда, оказалось некстати, однако на сей раз и жрецу, и Гуннару Воителю оно показалось еще и по-идиотски вызывающим.
— Но все-таки вы можете спасти его, — тронул Астризесс за рукав куртки юный рыцарь Гаральд. — Ведь вы же королева. А это — Бьярн Кровавая Секира, тот самый, который учил меня сражаться на боевых секирах.
Римлянка встретилась взглядом с конунгом, однако тот решительно покачал головой. «Даже не пытайтесь, королева!» — вычитала она в этом упреждающем знаке преданного ей конунга. И тут же услышала:
— Это ритуал, которому каждый воин подвергается добровольно. Любой из них мог отказаться от участия в метании жребия.
— В самом деле, они ведь не карают его, а милуют жертвенной честью, — неуверенно ухватилась за эту подсказку Астризесс.
— Но ведь так или иначе — убивают, — возразил Гаральд. И тут уж оправдать кровожадность жреца и его приверженцев Астризесс была бессильна.
Как и конунг Гуннар, она прекрасно понимала, в какую опасную западню раскола королевской дружины способен заманить жрец, отказавшись подчиниться ее распоряжению. У короля и так слишком мало воинов, чтобы, спасая одного из них, добровольно принявшего участие в ритуальной жеребьевке, потерять несколько десятков.
— С нами нет духовника, которому подвластны все высшие силы христианства, — сокрушенно покачала она головой. — А с ними — жрец. И воины все еще чтят его как жреца.
Астризесс проговорила все это вполголоса, но так, чтобы могли слышать и Гаральд, и Гладиатор. Она опасалась, как бы вспыльчивый рыцарь-римлянин не потребовал отменить ритуал, что неминуемо привело бы к стычке.
— Но ведь вы — королева! — с наивным удивлением воскликнул Гаральд, и это был возглас подростка, который разочаровывался в той, которую еще несколько минут назад готов был обожествлять.
Ничего не ответив, королева спустилась с возвышенности и пошла к Жертвенному лугу.
— Вы же действительно королева, кхир-гар-га! — поспешил вслед за ней Льот. — Этот парнишка прав.
Воины расступились и впустили королеву со свитой в свой круг, который тотчас же пугающе сомкнулся, грозно и молчаливо. Словно предупреждал, что каждый, кто ступает на Жертвенный луг, сам неминуемо становится участником его ритуального действа.
— Мы зря теряем время, Астризесс, — воинственно напомнил ей жрец, и все поняли, что в данном случае Торлейф толкует не столько о реально потерянном времени, сколько о том, что случается с людьми, мешающими викингам совершать один из самых древних и почитаемых ими обрядов. Тех ритуальных обрядов, которые отличают их, норманнов, от франков, угров, византийцев и множества иных народов. — Да, в сути своей обряд довольно жестокий, но в то же время он святой и праведный. Святой уже хотя бы потому, что является обычаем предков.
— Но эти воины приняли крещение, — напомнила ему Астризесс, — а христиане не могут позволять себе подобные языческие ритуалы. К тому же вы, как жрец язычников, уже давно не имеете права повелевать ими.
— Вас, шведку, не удивляет, что ничего подобного я ни разу не слышал от своего короля-норманна? — парировал Торлейф.
— Могу ли я быть уверена в том, что не слышали? — пожала плечами Астризесс.
— Мы ведь не раз беседовали с королем в вашем присутствии. Причем я ни разу не приходил к королю в роли просителя, это король всегда выступал в этой роли, чтобы дождаться от меня помощи в подчинении себе того или иного норманнского племени.
Астризесс понимала, что жрец прав: Олаф всегда заискивал перед ним. Раньше она не придавала этому какого-то особого значения, понимая, что так надо для усиления королевской власти. Но сегодня напоминание о слабостях короля явно задевало ее самолюбие. Тем более что происходило это унижение на глазах у королевской дружины.
Жрец, безусловно, понял ее состояние, но не стал окончательно загонять в словесную ловушку, наоборот, речь его вдруг приобрела какие-то покровительственно-отцовские оттенки.
— Идя в чужие земли, — голосом наставника поучал он королеву-чужеземку, — норвежские викинги не могут поднять паруса, пока не принесут жертву Одину и не поклонятся этой жертвой богу морских стихий и дальних странников Тору.
— Викинги не могут поднять паруса, кхир-гар-га! — сверкающий на солнце панцирь бездумного рубаки Льота едва удерживал под собой порывы его непомерно широкой, округлой, словно громадная, до предела натянутая тетива лука, груди.
Ржущий Конь никогда особо не заботился о том, кем и как будет воспринято его «ржание». Этот бесстрашный воин всегда считал, что мир значительно проще, нежели люди представляют его себе. Во всяком случае, свое собственное бытие в этом прекрасном мире он давно разделил на две одинаково желанные части: когда ему приказано рубить врага и когда позволено пить пиво и объедаться в ожидании нового приказа рубить всякого, на кого укажет король. Тому и другому храбрый, удачливый рубака Льот всегда подчинялся с огромным удовольствием.
А еще с таким же удовольствием подсмеивался над всем, что в этом мире было праведно и неправедно, что способно было вызывать гнев или восторг. Стоит ли с такой чувственностью воспринимать этот мир, в котором всегда есть возможность для того, чтобы пировать, сражаться с врагами и снова пировать? И никто уже не смог бы установить сейчас, когда и каким образом Льот завоевал себе это странное право — воспринимать мир так, словно он специально сотворен был для людей, не способных понимать ни сущности его, ни предназначения. Но каким-то образом он это право все же завоевал!
— Вам хорошо известно, жрец Торлейф, что «гонца к Одину» предки наши посылали только тогда, когда отправлялись на поиски новых земель, — решила прибегнуть королева к последнему, известному ей аргументу. — Когда они уходили в неизведанные моря, не зная, куда именно боги приведут их челны.
Это был очень сильный аргумент. По тому ропоту, который прокатился по рядам воинов, нетрудно было догадаться, что для многих из них это уточнение оказалось полной неожиданностью. С этим же ропотом на устах они уставились на жреца, требуя — пусть пока еще только мысленно — разъяснений.
— А разве теперь мы не отправляемся на поиски новой земли, которая бы приняла нас? — указал Божий Меч на открывавшуюся в конце фьорда синеву моря. — И разве кто-нибудь, пусть даже сам конунг Олаф, — указал он в сторону далекого кряжистого мыса, за которым, в большом фьорде, притаилась эскадра судов короля-изгнанника, — способен предсказать, в какой земле нас примут и где Один и Тор повелят оставить свои челны?
— Жрец тоже прав, — молвил кто-то в толпе воинов. И хотя произнесены были эти слова негромко, но все же произнесены. И они были услышаны.
Бьярн тут же отыскал жадным взглядом этого воина и признал в нем Ольгера Хромого. Это был непревзойденный метатель боевых топориков, которыми перед каждым боем он обвешивался, как африканец — пальмовыми листьями, но, из-за своей ущербной увечности, обычно предпочитавший отмалчиваться.
— Что ж, по-твоему, получается, что они оба правы? — язвительно поинтересовался у Хромого викинг Вефф, известный своей дотошностью. Тот самый северянин Вефф Лучник, который обычно позволял себе оспаривать даже то, что, при здравом уме, никакому оспариванию не подлежало.
— Выходит, что так, — уперся Хромой огромными волосатыми ручищами в лезвия своих топориков.
— Но все мы теперь христиане, — вмешался Туллиан, начальник охраны королевы. — Гоже ли нам, подобно поганым язычникам, приносить в жертву мертвым идолам лучшего из наших воинов?
— Вот и я, жрец, хочу спросить тебя о том же, — неожиданно поддержал римлянина конунг Гуннар.
— В жертву лучшего из воинов, кхир-гар-га! — потряс рыжими космами Льот. И, возможно, это был первый случай в жизни Ржущего Коня, когда ржание его показалось королеве во благо.
Дамиан направился в свою келью, где его ждала «Большая книга пророчеств» с двадцатью записанными им пророчествами. А еще этот фолиант хранил предсказания разных странников, а также паломников ко Гробу Господнему да озаренных благостными видениями юродивых.
Как-то Прокопий заметил, что Дамиан обладает удивительной способностью: даже через два-три дня он почти дословно воспроизводил услышанные им рассказы, полемику ученых мужей или главы прочитанной накануне книжки. Он-то и подсказал Дамиану, как, создавая собственную книгу пересказов и предсказаний, употребить этот свой редкий дар во церковную благость.
Однако Дамиана почему-то не привлекали ни поучения, ни рассказы знатных дружинников, купцов и варягов, благодаря которым можно было бы составить летопись или еще одно, мудрено осмысленное, житие святых. Единственное, что его по-настоящему увлекало, — это познание всевозможных пророчеств. Возможно, потому и увлекало, что сам Дамиан тоже пытался прибегать к ним, постигать их природу и силу, истоки и предназначение.
Время от времени он даже пытался предсказывать исход тех или иных событий, поступки людей и их судьбы. Однако не стеснялся признаться себе, что силы пророческие так до сих пор и не удостоили его ни единым сколько-нибудь серьезным предвидением. Вот и сейчас он намеревался внести в эту книгу пророчество юродивого странника Никония. При этом инок не собирался ни оценивать его видения, ни выверять на какие-то житейские реалии. Его делом было — записать, сохранить, донести до грядущих поколений. В этом он видел свое высшее призвание и предназначение, свой монашеский крест.
Вот и сейчас, когда юродствующий странник Никоний умолк, слова его все еще жили в памяти Дамиана, все еще пульсировали в его сознании. Монах-книжник даже мог воспроизвести их с теми же интонациями, с какими произносил «придворный» юродивый. Единственное, чего инок не мог понять, — откуда все эти вещие знания приходят к юродивому. Сам Дамиан знал: все, что лично он сумел постичь, было «посеяно» в него книжной мудростью, древними былинами, которые напевали гусляры, и просто живым человеческим словом. А вот кто является тем сеятелем мудрости провидческой, которая снисходит на юродивого Никония? Неужели сам Создатель?!
Нет, в это Дамиан верить отказывался. На земле хватает ученейших слуг Божьих: от патриарха Константинопольского и папы римского — до теологов и монахов-книжников, благодаря которым Господь может доносить до простых смертных волю свою. Так зачем ему прибегать к посредничеству юродивых? В чем здесь высший смысл? Но в то же время кто еще, кроме Создателя, способен знать, чтó всех, на земле сущих, ждет не только завтра, но и через множество лет?!
Сколько монах ни бился над тем, чтобы понять этот замысел Господний, однако приблизиться к его разгадке так и не сумел. Дамиан, конечно, мог бы философски одернуть себя, за-явив, что замысел потому и зовется Господним, что простому смертному понять его не дано. Однако это было слишком упрощенно. Во-первых, Дамиан уже давно простым смертным себя не считал, а во-вторых, он не принадлежал к тем монахам, которые собственное скудоумие легко привыкли списывать на Божью заумь.
Много раз потом, уже после приступов-видений Никония, инок пытался поговорить с юродивым, выпытать, как именно являются ему те видения, которые он, войдя в раж, так пространно описывал. Причем интересовало книжника буквально все: кто и как эти словеса пророческие нашептывает, какие химеры посещают странника в минуты подобного «бесовства»? Но всякий раз Никоний лишь непонимающе смотрел на него широко открытыми глазами беспамятства.
Еще не успев ни полностью впасть в свое юродство, ни окончательно отречься от мудрости пророка, он, тем не менее, не способен был не только объяснить свои предсказания, но даже повторить их. Мало того, порой Никоний вообще отказывался верить, что произносил нечто подобное. Вот и получалось, что в большинстве случаев только он, Дамиан, оставался единственным в этом мире, кто способен был если уж не истолковать, то по крайней мере словесно воспроизвести видения юродивого. Так, может быть, в этом и заключалась та, высшая, его, монаха-книжника, миссия на земле, о которой еще недавно так пространно говорил прибившийся к Киеву вместе с купеческим обозом некий буддистский лама?
Причем странность этого единения пишущего монаха и «всезрящего» юродивого как раз в том и заключалась, что само появление рядом Дамиана в большинстве случаев провоцировало пророческие приступы юродивого. Причем первым обратил внимание на эту странность книжник Прокопий, человек очень проницательный.
Юродивый словно бы знал: если рядом инок Дамиан, значит, предсказания его будут старательно описаны и книжно увековечены. Так, может быть, действительно знал это, а значит, умышленно вгонял себя в провидческий экстаз? Однако, задавшись этим вопросом, Дамиан тут же впал в еще одну догадку: «А что, если ради такого увековечивания брат Прокопий и надоумил тебя взяться за составление “Большой книги пророчеств”? Не зря же и сам он частенько позволял себе заглядывать в нее, причем главным образом тогда, когда меня нет в келье?»
Выйдя из монашеской обители, в которой располагалась келья переписчика, Дамиан вновь увидел юродивого. Обеими руками подергивая за концы висевшей на нем шкуры, Никоний неистово отплясывал босыми ногами на каменистом участке подворья и блаженно хохотал, время от времени выкрикивая: «Все сгорит! Здесь все-все вокруг в огне сгорит! Накормите Никония! Все — в невидимом сатанинском огне! Здесь все сгорит в огневице сатанинской! Накормите Никония!» Причем выкрикивал эти слова юродивый так, что трудно было понять: зависело ли это сожжение от того, накормят его сейчас или нет.
Дамиан на несколько минут задержался возле юродивого, выжидая, когда на того найдет просветление. Он хотел пригласить юродивого в свою келью и еще раз поговорить с ним. Однако время шло, а юродивый, казалось, не только не собирался входить в обыденное людское сознание, но еще больше впадал в транс: «Все сгорит в огне сатанинском незримом: Киев, храмы, леса; все живое сгорит в этом огне невидимом!».
Однако теперь юродивый повторял все это с такой жизнерадостностью и настолько вдохновенно, что, поддавшись гипнотическому влиянию его голоса, Дамиан и сам вдруг, грешным делом, подумал: а может, это было бы к лучшему, если бы все это — и монастырь, и все, что с ним связано — вдруг исчезло бы в огне?! Возможно, тогда, наконец, сбылась бы его тайнозаветная мечта — отправиться в Византию, к святыням восточного христианства? Чтобы, отмолив грехи, странствовать еще дальше — в Египет, в Венецию, в земли Священной Римской империи? Если бы буддистский лама-странник знал, как искренне он завидовал ему!
Устыдившись и молитвенно убоявшись грешной мысли, касающейся судьбы стольного града, Дамиан настороженно осмотрелся, словно испугавшись, что кто-то из монахов окажется посвященным в коварные замыслы его, и, махнув на юродивого рукой, — придет время монастырской трапезы, и его накормят, — решительно направился в монастырскую библиотеку. Но именно тогда он вдруг услышал вполне трезвый и даже слегка ироничный голос Никония:
— Не торопись, Дамиан! Тебе ведь очень хотелось поговорить со мной!
Оглянувшись, монах встретился со спокойным, вполне осознанным взглядом юродивого.
— И ты уже готов к этому разговору?
— А ты к нему готов? — парировал странник, забыв на время об ипостаси юродивого.
— Иначе не спрашивал бы о том, о чем спрашивал уже не раз.
— От сомнений своих бежишь, книжник, от сомнений. Если велишь монастырскому трапезнику дать мне хоть что-нибудь поесть, можем еще о многом поговорить.
— Так бы и просил: «Накормите меня!» — а то кликушествуешь тут полдня кряду: «Накормите Никония! Накормите Никония!»
— Так ведь забываете порой, что юродивые тоже не Духом Божьим, но хлебом святым питаются.
Услышав это, книжник победно ухмыльнулся: наконец-то странник перестал юродствовать и предстал таким, каков он есть на самом деле. Наверное, Дамиан так и утвердился бы во мнении, что все, что этот странник до сих пор демонстрировал, на самом деле является притворным юродствованием, если бы вдруг не вспомнил о диковинной пляске этого «лицедея» на горячей плите, после которой на ногах юродивого никаких видимых следов ожога не осталось.
…Оказывается, мы с вами — всего лишь странники, бредущие по ниве жизни, во (и вне) времени, в котором, между прошлым и будущим, в одночасье все давным-давно и «посеяно», и «скошено».
Богдан Сушинский
Вновь поразившись умению Никония ступать по горячему железу, монах-книжник недоверчиво посмотрел на него, кивнул, и несколько минут спустя перед юродствующим странником лежала краюха ржаной лепешки, а рядом стояла кружка с квасом и мисочка с сушеными яблоками. Странник смотрел на все это с таким восторженным вожделением, словно его усадили за стол с королевскими яствами.
— Так ты, брат Никоний, что, в самом деле юродивый или всего лишь юродствующий? — как можно вежливее поинтересовался Дамиан.
— Все мы юродствуем во Христе, — беззаботно объяснил странник, принимаясь за еду. — И те, кто сотворяет библейские мифы о грешнорожденном иудее Изе Христе, и те, что теперь поклоняются Ему, Яко Богу, — все юродствуют. Но истинное юродство дается нам, смертным, так же редко и скупо, как и всякий другой дар Божий.
— Ты считаешь это даром Божьим?! — изумился книжник.
— Причем великим.
— А все эти видения?..
— Что… видения? — неохотно переспросил странник, будто бы ожидал, что Дамиан откажется от своего любопытства.
— Они действительно являются тебе, или, может, это всего лишь лицедейское юродствование?
— Являются, монах, являются. И что странно: нигде столько видений не явилось мне, как здесь, в Киеве.
— Чем же объясняешь это?
— Места здесь, наверное, какие-то богоотступные.
— Почему вдруг… богоотступные?
— Потому что в том мире, который отведен богами, зреть нам дано только то, что глазами нашими зримо. Но есть такие места, в которых юродивые, вроде меня, одновременно зрят минувшее и будущее. Словно туман какой-то находит или бред из-за хвори страшной, и тогда такое является, о чем и рассказать некому.
— И что же является такого, о чем обычно не рассказываешь?
— Города какие-то чудные восстают, с домами, как три собора монастырские в высоту; повозки безлошадные да птицы, кузнецами земными из железа творимые.
Закрыв глаза, книжник недоверчиво покачал головой. Он попытался представить все это, но так и не смог.
— И что, — поинтересовался у юродивого, — Киев тоже видел таким, каким быть ему суждено?
— Именно здесь, на холмах киевских, все и является. Очевидно, таким он когда-то и будет, Киев наш.
Дамиан проглотил голодную слюну — чувство голода преследовало его молодое крепкое тело всегда и неотступно — и, стараясь не смотреть на еду и едока, спросил:
— Почему ты зришь прошлое, это еще как-то можно понять: оно уже было, а все, что вокруг нас, имеет свою память — деревья, скалы, реки, храмы…
— Верно, все имеет свою память, — признал Никоний, — да только мы, юродивые, познаем прошлое не по этой их памяти.
— По чьей же?
Странник пожал плечами и надолго умолк, неспешно, расчетливо дары монастырские поедая.
— Очевидно, по какой-то внеземной, по возвышенной, небесной памяти, — изрек, наконец, странник то, что и самому ему далось с великим трудом.
— Пусть так. Главное, что узнаешь об этом все-таки из чьей-то памяти. Но как можно видеть то, чего еще никогда не было, что еще только должно произойти, — это объяснить сподобишься?
— А если оно, будущее это, уже было?
Дамиан снисходительно улыбнулся и покачал головой:
— Это значит, что и внуки, правнуки, сотни поколений потомков наших — уже когда-то были?! Тогда кто мы с тобой такие? Почему между прошлым и будущим Господь избрал именно нас? И то, что мы с тобой зрим сейчас, странник, это принадлежит чему — прошлому нашему или будущему?
— Мы — всего лишь странники, бредущие по ниве жизни, на которой давно уже все, в одночасье, и посеяно, и скошено.
— Мудрено говоришь.
— Наоборот, стараюсь очень просто говорить о том, что в мире этом слишком мудрено, не по уму нашему скудному, сотворяется.
Дамиан проследил за тем, как странник сметает со стола себе на ладонь хлебные крошки, и вновь решительно покачал головой.
— Не знаю, кто ты, Никоний, но только никакой ты не юродивый.
— Кто же я, по-твоему?
— Этого я пока что не ведаю.
— Потому меня и юродивым считают, что никто не способен понять, кто же я на самом деле, — слишком рассудительно для юродивого объяснил странник.
— Сам ты это понял?
— Нет, — нервно помотал головой Никоний. — И теперь уже даже не пытаюсь понять. Не дано мне сие, не дано.
Тут бы ему самое время было перекреститься, однако странник не сделал этого, заставив монаха вспомнить, что он вообще ни разу не видел юродивого ни крестящимся, ни молящимся.
— Во Христа ты хотя бы веруешь? Ты о Нем недавно говорил не как о Боге, а как о грешном иудее.
— В Бога верую, во Христа — нет.
— Христос разве не Бог?
— Никогда не был им и никогда не будет. Всего лишь один из иудейских проповедников. И тебе, монаху-книжнику, ведомо сие не хуже меня.
Дамиан встревоженно взглянул на приблизившуюся к ним княжну Елизавету. Не хотелось ему, чтобы эта юная, безгрешная пока что душа присутствовала при их богонеугодных диспутах.
— Как могло случиться, что в присутствии князя посланнику германского императора ты пророчествовал на германском языке и легко понимал то, что другие иноземцы говорят на латыни и на французском? Уж не в Римском ли университете являлись тебе первые видения, странник ты наш?
— Не в Римском, — решительно заявил юродивый, а затем, выдержав небольшую паузу, уточнил: — В Падуанском, науками своими не менее Римского университета, славном, — почтительно склонил голову Никоний. — Многие спудеи[26] которого за ересь свою в странах латинской веры уже то ли камнями забиты, то ли на костры ведемские взошли.
— Так вот оно что! — многозначительно произнес монах, давая понять, что сведения об образованности юродивого совершенно меняют его представления о нем самом как о личности. — Значит, Падуанский университет… Говорят, юродивых там, в латинской вере, вроде бы не жалуют?
— Именно потому по душе мне, в Галиче славном родившемуся, земли нашей, восточной, вера, где до костров и избиений дело доходит редко и где юродивых всегда — то ли из жалости, то ли из страха перед ними, чтили. А может, чтили от непонимания того, почему эти люди становятся такими, каковыми их делает Божья миссия на земле. Та, особая миссия…
Забыв о воспитываемой в себе монашеской невозмутимости, Дамиан въедливо поинтересовался:
— В таком случае позволь узнать, какова же у вас, у юродивых, эта «особая Божья миссия на земле»?
— Вот именно, какова она? — неожиданно вторглась в их полемику юная княжна, не нарушив, однако, ее накала.
И тут Никоний произнес слова, которые заставили богочтимого монаха вздрогнуть.
— Земная, а значит, и Божья миссия юродивых в том и состоит, что велено им напоминать всем вам, книжникам: для того, чтобы постичь высшую мудрость мира сего, нужно впасть в такую непостижимую для церковных каноников ересь, после которой все несведущие в ней должны признать себя юродивыми. Ибо сам мир этот создан вовсе не по церковным канонам и не для церковного сознания.
— Уж не хочешь ли ты сказать, — вполголоса проговорил Дамиан, — что он создан юродивым и для юродивых? — сурово взглянул он в глаза странника.
— Да, уж не хочешь ли ты сказать этим — что юродивым и для юродивых? — повторила Елизавета вопрос Дамиана, теперь уже считая себя полноправным участником их еретического диспута.
— А разве весь этот мир — с его бесконечными войнами, казнями, религиозной враждой, межплеменной резней и всем прочим — можно принять как нормальный мир человеческого бытия, не впадая при этом в юродствование?
…Позднее, значительно позднее, когда жизнь начала представать перед ней во всем хаосе своего несовершенства, княжна Елизавета не раз обращалась к этому утверждению юродствующего странника Никония, всякий раз открывая для себя все больше свидетельств неправедной правоты его.
«Льот! Опять этот Льот Ржущий Конь! Существует ли сила, которая бы заставила его хоть на какое-то время прикусить язык?»
Если Астризесс все еще терпела Ржущего Коня, то лишь потому, что этого отчаянного рубаку обожал король. И еще потому, что в присутствии силача-великана Льота — только в его присутствии — в этой оскорбленной, униженной и в то же время разгневанной стране она по-настоящему чувствовала себя… королевой. Кто посмел бы тронуть ее, если рядом находился он, Льот, воин, способный впадать в звериную ярость при появлении любого противника?
Конечно, к этой бы силе да хоть немного ума! Но нельзя же требовать от воинов того, на что они не способны.
«А вот то, что конунг Гуннар поддержал меня, — подумалось Римлянке, — это хорошо. Он очень понадобится мне, когда дело дойдет до коронации Гаральда. Такого влиятельного конунга и опытного полководца лучше иметь в ярых союзниках, так надежнее».
— Мне понятно твое недовольство нашим ритуалом, конунг Гуннар Воитель! — неожиданно добродушно признал жрец, обращаясь именно к конунгу. Словно бы вычитал мысли королевы. — Но, очевидно, ты слишком долго скитался по чужим землям. Настолько долго, что тебе совершенно безразлично, чтят ли еще на твоей родной земле обычаи предков.
— Я говорю не об обычаях предков. Речь идет о христианской вере.
— О той вере, которая объединяет все племена норманнов со многими другими народами мира, — напомнила Торлейфу королева.
Мысль о том, что вера способна объединять людей, возникла у нее как-то случайно, подсознательно, тем не менее Астризесс как-то сразу же ухватилась за нее. Ей вдруг вспомнился один трактат об Александре Македонском, в котором говорилось, что самой заветной мечтой этого полководца было не покорить весь мир, а способствовать смешению всех завоеванных им народов и рас в одну общую расу, в один народ.
Да, он мечтал стать императором всего мира, но уже объединенного всеобщим кровосмешением, ассимилированного, лишенного каких-либо признаков национальной самоотрешенности. Какую бы территорию он ни завоевывал, везде принуждал своих воинов, особенно офицеров из аристократических родов, вступать в браки или хотя бы в половые связи с как можно большим количеством местных женщин. Наверное, он понимал, просто не мог не понимать, что пожинать плоды его всемирно-имперского кровосмешения будут уже наследники короны, однако это его не останавливало.
Захватив в IV веке до новой эры Анатолию, легионеры Македонского потрудились там с таким усердием, что в конце первого века до новой эры в одном из ее регионов, в Адамияне, потомками македонян было создано Коммагенское царство, придерживавшееся канонов эллинско-персидской культуры. Странно, что эта мысль об имперском единении народов, для начала пусть только норманнских, пришла ей в голову именно здесь, на Жертвенном лугу, но она пришла, зарождая в сознании Астризесс амбиции императрицы всех викингов, императрицы мира. Вряд ли осуществить эту идею суждено именно ей, но если зерна ее посеять в душу будущего конунга конунгов Гаральда Сурового…
— Я тоже говорю сейчас о вере, — покорно признал тем временем жрец. — Да, Норвегию крестили, как крестили до нее многие другие страны. И мы, норманны, чтим Христа; разве мне кто-нибудь возразит?
— Чтим, — послышался из толпы голос все того же Ольгера Хромого, который недавно прокричал в поддержку жреца: «Он прав!»
— Чтим, конечно же, чтим, — неохотно поддержали некоторые другие воины, поеживаясь под всевидящим оком повелителя духов Торлейфа.
— Но ведь король и викарий папы римского крестили Норвегию, а не прилегающие к ней моря.
— А не прилегающие к ним моря, кхир-гар-га! — придурковато повторил Льот.
— Так, может, ты, Астризесс, подскажешь, какому богу следует поклоняться викингу, когда он покидает свою землю: Христу? Магомету? Будде?
— Нет, — снова послышалось из-за спины воинов, и ни королева, ни Гуннар так и не смогли рассмотреть, кому же он принадлежит. — У нас, норманнов, свои боги!
— Одину нужно поклониться! Одину и Тору! — послышались возбужденные выкрики воинов, среди которых выделялись голоса Свена Седого и Веффа Лучника:
— Жертву Одину! Только Один и Тор могут оставаться милостивы к нам!
«А ведь они попросту испугались, — подумал “избранник бога” — и эти двое, и Ольгер Хромой… Все они опасаются, что если королева вырвет меня из рук жертвенного палача, Торлейф Божий Меч изберет для жертвы кого-то из них, “жеребьевщиков”, или же заново заставит бросать жребий. — Но даже эта догадка так и не сумела вывести Бьярна из того состояния обреченности, в котором он все еще пребывал. — Кстати, что ожидает того, кто, избранный жребием, отказывается стать на колени на жертвенном камне, на Ладье Одина?»
Этого Бьярн не знал. Возможно, не знал этого и жрец: ни одна из легенд племени о таком случае, кажется, не повествует.
«Неужели до сих пор никто, ни один из воинов, не воспротивился воле жребия?! Хотя… чем можно запугать обреченного на смерть воина? Разве что… смертью? — мысленно осклабился Бьярн. — Или, может, проклятием?!» Теперь обреченный уже был уверен, что ответа на этот вопрос пока что не знает никто. Потому что не случалось в ритуальной практике жертвоприношений такого, чтобы в последнюю минуту кто-либо из воинов — избранников жребия вдруг взял и отрекся от обычая предков.
Бьярн с надеждой взглянул на королеву. «Избранник жребия» был убежден, что у него хватит мужества принять смерть достойно, как подобает воину. Но как же ему вдруг захотелось жить! Как ему захотелось, чтобы королева решительно вмешалась в этот ритуал и спасла его! Причем сделала это так, чтобы никто не смог обвинить его в трусости или неуважении к обычаям. Зачем-то же Бог послал ее сюда именно в эти минуты? Так, может быть, только потому и направил ее стопы в Жертвенный луг, чтобы она вырвала его из рук жертвенного палача, из рук смерти?
— Спрашиваешь, помнит ли здесь кто-нибудь о варяге Свенельде? — с грустной загадочностью книжника улыбнулся Прокопий, услышав это имя из уст норманна Эймунда. — А кто о нем не помнит? Разве не этот варяг кознями своими умудрился свести в лютой сече отца Ярослава, великого князя Владимира, с князями Ярополком и Олегом?
— В той самой сече, в которой Олег, князь древлянский[27], был убит, а князь Ярополк оказался бессильным перед своим братом Владимиром, — продемонстрировал свою осведомленность викинг. — Но стоит ли во всех ваших кровавых княжеских да боярских склоках и стычках винить коварного Свенельда и его норманнов?
— Даже в наше время ни один летописец уже не в состоянии разобраться во всей той усобице, которая затеялась после смерти великого князя киевского Святослава, — примирительно молвил Прокопий. — Представляю себе, как над ней будут биться книжники лет через пятьдесят.
Эймунд был прав: многие теперь — при княжеском дворе и по монастырям — готовы были всю вину за многолетнюю кровавую усобицу свалить на Свенельда. В действительности же все выглядело намного сложнее: викинги и сами оказались втянутыми в бесконечные княжеские авантюры и распри. Увлекшись войной с Византией и завоеванием Болгарии, князь Святослав, мечтавший перенести центр земли Русской в устье Дуная, поделил свои киевские владения между сыновьями. Сам Киев он передал в управление Ярополку, в Новгороде посадил Владимира, а младшего Олега наделил Древлянской землей на Полесье.
И все было хорошо, если бы с первых же дней этого кланового деления не возник конфликт между Олегом и Ярополком. Исходя из традиций, киевский князь по-прежнему требовал, чтобы земля Древлянская и впредь подчинялась Киеву и, что было особенно оскорбительным для Олега, как и раньше, платила стольному граду дань. «А дань-то с какой стати?! — возмущались во Вручие. — Мы что, князями киевскими завоеваны?! Тогда почему к нам, русичам, относятся, как к печенегам?»
И дело не только в том, что Олег и сам мечтал стать великим князем киевским и даже не считал нужным скрывать это. Не способный возвыситься до необходимости единения всех удельных княжеств в могучей державе под эгидой Киева, он в принципе не понимал, почему его удельное княжество обязано подчиняться Ярополку. А тут еще за плечами его оказались вечно бунтующие древляне, которые со времен князя Игоря и княгини Ольги с подозрением, а порой и с ненавистью относились к любому проявлению диктата со стороны киевских князей. Пока был жив их отец, Святослав, братья старались склоки свои до кровавых стычек не доводить, опасаясь, что тот вообще может лишить кого-то из них княжества, но как только он перешел в мир иной, вот тут гонор их и взбурлил.
— И потом, разве не князь Олег первым нанес удар по Свенельду, — напомнил о себе Эймунд, — заставив гордого норманна мстить за убиенного сына своего?
И в этом воевода варягов Эймунд тоже оказался прав. К несчастью братьев Святославичей, в самом центре этой усобицы оказался Свенельд, хотя и не по своей воле.
Надо же было случиться так, что во время одного из охотничьих набегов на киевские леса сын командующего киевскими войсками Свенельда, викинг Лют, вместе с несколькими своими охранниками, въехал на территорию, которая находилась под рукой князя Олега. Истолковав это как посягательство на его землю и желая отомстить воеводе князь приказал Люта и его воинов изрубить прямо там, в лесу.
Простить такое удельному князьку воевода, естественно, не мог. Но поскольку самому начать войну против древлян ему никто не позволил бы, он тут же принялся натравливать против них своего патрона Ярополка. Конечно, натравить друга на друга родных братьев — даже если они и являются великокняжескими соперниками — не так уж и просто. Но викинг знал, на каких струнах души Ярополка следует играть:
«Мы же придем к Искоростеню, — летописно заверял он своего правителя, — не для того, чтобы убивать князя Олега, а чтобы объединить исконно русские земли под рукой великого князя киевского, как завещано нам было и князем Святославом, отцом вашим, и дедом, князем Игорем. Увидев силу нашу, князь Олег сам подчинится и присягнет на верность. А если уж заупрямится, войско его развеем, а самого князя Олега принудим…»
И Ярополк рискнул: разве киевские князья, правившие до него, не усмиряли соседние славянские племена? Разве не подминали под себя ближние и далекие земли и княжества?
Войско сформировалось довольно быстро, а в победе великий князь не сомневался. Кроме воинов-ополченцев, у него есть еще отряд опытных норманнов во главе с воеводой Свенельдом, который не знал, ни что такое страх, ни что такое поражение. И не ошибся. Как только их войска сошлись на равнине неподалеку от Вручия, древляне, не выдержав натиска норманнского полка, сначала начали медленно отступать в сторону своего стольного града, а дальше попросту побежали с поля боя, стараясь как можно скорее оказаться за стенами крепости. «Ошибка Олега именно в том и заключалась, — размышлял Прокопий, который, прежде чем принять монашество, уже успел побывать в двух сражениях, — что битву он начал неподалеку от крепостных ворот, а когда воины знают, что за спинами у них крепкие стены, сразу же начинают настраивать себя: “Ничего, здесь мы явно не выстоим, зато там, за стенами…”»
Однако к городским стенам вел один-единственный мост, который пролегал через большой крепостной ров. На нем и возле него как раз и смешались конные и пешие, возникла толчея, начались стычки, и в панике древляне даже не заметили, как столкнули в ров своего князя Олега. Впрочем, так они потом оправдывались. На самом же деле князь-киевлянин, внук ненавистного им великого князя Игоря, когда-то дотла разорившего Вручий, им был не нужен. Самого Игоря они в свое время растерзали, привязав за ноги к двум молодым соснам, а теперь дошла очередь и до Олега, из-за которого и возникла эта братоубийственная война.
— А ведь после поражения Олега второй брат Ярополка, Владимир, оставил Новгород и бежал в Швецию, — как бы продолжая свои размышления, произнес Прокопий. — Таким образом, он позволил Ярополку стать единоличным правителем Киевской Руси, которая вновь присоединила к себе огромные пространства земли Новгородской. Вот и получается, что, хотел этого Свенельд или не хотел, а именно он оказался военным вдохновителем нового объединения славянских княжеств под властью Киева, а значит, и новой волны зарождения русичей как единого народа. Правда, триумф Ярополка продолжался недолго, поскольку уже в 980 году, из-за предательства своего воеводы Блуда, он погиб в осажденном князем Владимиром городке Родня.
— Только потому и погиб, что рядом не оказалось преданного воеводы Свенельда, — напомнил ему Эймунд, тем самым окончательно оправдывая своего предшественника. — Кстати, напомню, что еще раньше этот же Свенельд, как воевода киевского князя Святослава, находился в советниках при болгарском царе Борисе, — расплылся викинг в победной желтозубой улыбке. — И этим очень помогал Святославу до поры до времени удерживать в своих руках славянскую землю в устье Дуная, названную византийцами островом Русов[28]. Кто знает, если бы не гибель великого князя во время его совершенно ненужного вояжа в Киев от рук подкупленных византийцами печенегов… возможно, в Острове Русов до сих пор правил бы воевода киевского князя. Мечом и устами свенельдовых потомков, естественно. А уж эти норманны позаботились бы, чтобы со временем в устье Дуная скандинавских драккаров[29] появлялось не меньше, нежели у острова Готланд. Потому что этого добиваются конунги всех норманнских земель, особенно конунг Швеции.
— Уж не хочешь ли ты сказать, варяг, что все, что предпринимал и здесь, и в Болгарии знатный варяг Свенельд, было задумано на земле норманнов? Ты уверен в этом, достойный викинг Эймунд? — почти торжественно, словно требовал поклясться на недописанном Евангелии, спросил Прокопий. И взгляд его на какое-то время задержался на небольшой, окованной железом двери, которая с трудом просматривалась в сумеречном пространстве за двумя ведущими вниз ступенями.
Викинг успел перехватить этот взгляд. Ему вдруг почудилось, что Прокопий мысленно обращается к кому-то, стоящему за этой дверью, призывая его в свидетели, а главное, принуждая задуматься над услышанным. Инок словно бы приглашает кого-то мудрого, но невидимого, войти и самому задать вопросы, которые пока что вынужден задавать он, простой монах-книжник.
Доверяя своему предчувствию, варяг прогромыхал сапогами по доскам-половицам и ногой ударил в дверь. Но… странно: она осталась закрытой.
— Возьмись за ручку, варяг, и открой. Это всего лишь вход в кельи отшельников. Там всего две кельи, зайди и посмотри: в них никого нет, а значит, нас никто не подслушивает.
Эймунд недоверчиво взглянул на Прокопия, но, не заметив ни тени смущения, сам слегка смутился и отошел от двери.
— Так я все же хочу спросить тебя, достойный викинг Эймунд… Все, что ты делал здесь, на Руси, рискуя своей головой, — он вдруг прервал свою речь, наклонился к юной княжне, о которой мужчины попросту забыли, тихо попросил ее выйти во двор, чтобы подождать своего провожатого там, и лишь после того, как Елизавета послушно оставила книгу и поднялась, продолжил: — …Все это тоже было задумано где-то там, в Швеции?
— Нет, — резко, с вызовом, ответил норманн, все еще косясь одним глазом на дверь, а другим пытаясь провести к выходу княжну. — Тогда интересы шведского короля не дотягивались до таких окраин мира. Хватало забот с людьми и землями, которые были значительно ближе, почти у шведского стольного града, с враждующими между собой вождями шведских племен.
— Вот и мне всегда казалось, что у вашего правителя должно было хватать забот, порождаемых его землями и его подданными.
— Как ты можешь судить о моем правителе, несчастный инок? — холодно возмутился викинг. — Известно ли тебе, что истинный правитель на полмира должен смотреть как на свою вотчину и своих подданных?
— Если для этого у него есть хоть какие-то основания, — снисходительно ухмыляясь, заметил Прокопий.
«Основания, основания… Какие еще основания?!» — недовольно покряхтел викинг, однако на сей раз прирожденное нордическое спокойствие его не подвело.
— Да, поначалу при дворе шведского короля считали, что их воинам незачем вмешиваться в дела других стран, они нужны там, в Швеции. Но затем на родную землю вернулся один из наших скальдов, — так у нас называют людей, которые у вас известны как летописцы и хронисты. Только летописи и хроники свои они сочиняют в песнях.
— Мне это ведомо, — сдержанно заверил его книжник.
— Так вот, этот скальд немало лет провел рядом с воеводой Свенельдом: седло в седло, меч в меч, и благодаря ему многие в Швеции услышали удивительные рассказы о том, как славный воин Свенельд умел оставаться викингом везде, куда бы ни забрасывала его судьба наемника. Рискуя и жертвуя собой, он пытался сделать все, что было в его силах и что хотя бы в далеком будущем могло пригодиться шведам, их конунгу. Вот тогда-то и нашлись люди, которые задумались: а не послать ли сразу несколько десятков таких «воевод свенельдов»? Да в разные княжества Руси?
— Значит, замысел такой все же появился, — задумчиво подытожил монах, крестясь на ожившие колокола монастырской церкви. И облегченно вздохнул, как человек, которому все же удалось докопаться до истины.
— Разве я собираюсь оспаривать это?
— Когда князь Ярослав Мудрый решил сделать свое княжество просвещенным, по его повелению в этот монастырь начали собирать всех лучших книжников Руси и прочих «книжных» земель.[30] Наверное, точно так же поступил и ваш конунг. Он решил, что должны существовать люди, некий тайный совет мудрецов, которые бы подбирали достойных последователей Свенельда, готовили их, учили всяческим государственным премудростям двора…
— А также вовремя представляли пред очи чужеземным королям и князьям норманнских дев, — со скабрезной улыбкой дополнил его предположение викинг, — которые бы правили славянскими и прочими правителями.
— Ну а затем этот королевский совет мудрецов помогал бы этим полунорманнским правителям деньгами, воинами и наставлениями, — продолжил его мысль монах Прокопий, улавливая, насколько глубоко понимают они теперь друг друга. — Нет, действительно, разве не так должен был бы поступать ваш конунг, услышав всю правду о викинге Свенельде? О доб-лестном, непобедимом викинге-воеводе? Разве не захотелось бы ему с помощью таких воевод взять под свой контроль хотя бы часть вечно враждующих между собой русских княжеств?
— Так поступил бы всякий король. И рядом с ним всегда нашелся бы человек, который самим Богом призван был бы создать и возглавить подобный совет и вообще заниматься столь секретными государственными делами, — уклончиво ответил Эймунд, направляясь к двери и давая понять, что он и так сообщил иноку значительно больше, нежели имел на это право.
Дверь открылась на мгновение раньше, чем викинг успел дотронуться до нее рукой, и в проеме показалась златокудрая головка Елизаветы.
— Я подумала, инок Прокопий, — как можно серьезнее, наверное, подражая кому-то из взрослых, проговорила она, — и решила, что навсегда останусь русской княжной, как и моя сестра Анастасия.
Монах восхищенно взглянул сначала на Елизавету, затем на викинга и смиренно склонил голову:
— Хорошо, что ты подумала именно так, великая дочь великого князя.
— Разве кто-то из людей, которые окружают тебя, княжна, не желает, чтобы ты чувствовала себя русинкой?! — невозмутимо развел руками Эймунд. — Покажи мне этого человека. Кто способен усомниться в том, что ты — достойнейшая дочь великого князя Ярослаффа, — впервые за все время своего пребывания при киевском стольном дворе попытался он назвать своего повелителя так, как именуют его русичи. Вместо привычного для норманнского уха — «конунг Ярислейф». — Дочь великого князя великой Руси, — он выдержал небольшую красноречивую паузу, а затем неожиданно добавил: — Так жертвенно хранимой для тебя викингами.
Гуннар Воитель поднял вверх меч, и морские странники, участвовавшие в обряде жертвоприношения, умолкли. А замолчав, снова уставились на того, о ком почти забыли, — на Бьярна Кровавую Секиру. Но, прежде чем конунг что-либо произнес, золотоволосый крепыш Гаральд неожиданно вышел из-за спины королевы и остановился рядом с избранником смерти. По толпе воинов покатился глухой гул удивления.
«Как это понимать? — как бы спрашивали они друг друга. — Мальчишка хочет принять смерть вместо Бьярна; нет, вместе с ним?! Или, может, попытается заслонить его собой?»
— Что ты хочешь сказать нам, будущий воин Гаральд Гертрада? — прищурил глаза Гуннар Воитель, опираясь на рукоять загнанного в мелкую гальку меча. Сейчас главным было выслушать Гаральда, а не высказываться самому. — Мы слушаем тебя, юноша, слушаем!
— Я знаю, — по-детски неокрепшим, да к тому же слегка осевшим от волнения голосом произнес Гаральд, гордо, по-королевски вскинув при этом голову, — что этот обряд называется «Жребием викинга». Но если жребий божий пал на Бьярна, пусть тогда он падет и на меня.
Гуннар несколько мгновений напряженно всматривался в глаза Гаральда. При этом всем показалось, что вождь дружины просто-напросто растерялся.
— Он — мальчишка, — подсказал ему жрец. Повелевать сейчас Торлейф не мог, вправе был только подсказывать, — а в жертву можно приносить только опытного воина.
Однако в такой подсказке Гуннар не нуждался. «Мальчишка!» Словно здесь есть кто-то, кто этого не знает или не видит?!
— Мой дед, — неуверенно как-то сказал он, — который ходил в странствия с Эриком Рыжим, еще в дни его молодости, говорил мне, что бывали случаи, когда кто-либо из родственников или друзей обреченного предлагал свою голову вместо головы «избранника жребия».
— Да, такие случаи были, — мгновенно парировал жрец.
— И какое решение принимал в таких случаях жрец?
— Отдать себя в жертву вместо «избранника жребия» нельзя. А вот стать вторым «гонцом к Одину» — это считалось допустимым.
— Если только после этого сердобольный Спаситель по-прежнему видел какой-то смысл в подобной гибели?
— Ты правильно рассуждаешь, конунг Гуннар Воитель. Но даже вторым «гонцом» отправлять этого мальчишку мы не можем.
— Поскольку он еще не воин, — понимающе кивнул конунг.
— Ты слышал, юный рыцарь Гаральд? — обратился жрец к принцу. — Ты пока еще не воин и слишком юн. Так что в Валгалле сидеть тебе пока что рановато.
— А ведь ему еще рановато пировать в Валгалле, кхир-гар-га! — не упустил своей возможности Льот Ржущий Конь.
— Но дело даже не в этом. Никто не помнит случая, — вновь повысил голос жрец Торлейф, — чтобы когда-либо «избранник жребия» отказался от священной миссии «гонца к Одину»! Потому что никому не позволяла сделать это гордость викинга. Разве ты, Гертрада, не понимаешь, что весь род такого труса был бы после этого осмеян?!
Гертрада промолчал, тут уж ему возразить было нечего. Гуннар вопросительно взглянул на Бьярна, в то время как сам «избранник жребия» с трудом переваривал в своем сознании самое беспощадное из всех откровений, которые он успел познать в своей не столь уж и долгой жизни викинга: «Оказывается, есть, есть то, чем жрецы способны наказывать воина, — обвинением в трусости! А значит, позором! Его и всего рода!».
Уже осознав это, «гонец к Одину» еще переминался с ноги на ногу, а затем тяжело, словно сбрасывал со своих плеч принесенное к дому бревно, прокряхтел. Да, всего лишь прокряхтел, поскольку слов произнесено не было. Конечно, в жизни воина бывает немало моментов, когда ничего другого, кроме молчания или такого вот тягостного кряхтения от него и не требуется. Но сейчас был совершенно иной случай, сейчас нужны были хоть какие-то слова.
Нет, «гонец к Одину» понимал, что друг его детства Гуннар Воитель столь слабо вступается за него не потому, что желает как можно быстрее расстаться с ним на этом свете. Но именно Гуннар, как никто другой, должен был помнить о чести рода Кровавой Секиры, поскольку его, Бьярна, жена принадлежала к роду Гуннара. Да, к роду конунга Гуннара, и от этого никуда не деться.
Кажется, Гуннар несмело попытался сказать еще что-то, возможно, очень важное для всех, кто здесь собрался. Но и на сей раз хитрый жрец подстрелил его словом, будто птицу на взлете:
— Правда, бывали случаи, когда кто-либо из воинов добровольно принимал этот жребий, — вновь упредил он дальнейший спор. В конце концов, кому лучше знать обычаи и традиции, как не ему? — Но предлагал он себя в жертву еще до того, как был брошен жребий. Все слышали меня?! Только до того, как был брошен жребий!..
— До того, как этот жребий был брошен, кхир-гар-га! — тут же обрадовался его мудрости Льот.
— Помолчал бы ты, красноречивейший из красноречивых! — поморщился ритуальный палач Рагнар Лютый, терпеливо ждавший то ли повелительного сигнала жреца, то ли какого-либо иного разрешения этого непонятного спора у жертвенной плахи. — Случаются времена, когда не решаются ржать даже лошади.
— Кхир-гар-га! — с издевкой поддержал его чей-то голос из толпы воинов.
Впрочем, Льота это не смутило. Ничего не произошло, решительно ничего. Если можно смеяться ему, Льоту Ржущему Коню, то почему нельзя другим? В этом он справедлив. Смеяться можно всем и над всеми. Этот мир потому так и устроен, чтобы всю жизнь можно было подсмеиваться над его устройством, как над самим собой, кхир-гар-га!
— Вернитесь сюда, принц Гаральд Гартрада, — поспешно молвила королева, опасаясь, как бы, чего доброго, этот мальчишка не потребовал пережеребьевки или не выдвинул еще какие-то доводы. — Вы сумели убедить нас и в храбрости своей, и в преданности Бьярну, своему учителю секирного фехтования. Теперь займите место в моей свите.
Гаральд вопросительно взглянул на конунга.
— Выполняйте распоряжение королевы, принц, — твердо и жестко молвил тот.
После этого подросток сочувственно и, явно извиняясь, посмотрел на того, кого искренне хотел спасти. Именно этот сочувственный взгляд принца-мальчишки и заставил обреченного внутренне встрепенуться и взять себя в руки. Он положил Гаральду руку на предплечье и подтолкнул в сторону королевы.
— Возвращайся, принц! — поддержал конунга Свен Седой, видя, что Гаральд по-прежнему остается рядом с Бьярном. Сам уход с места казни казался парнишке предательством. — Похоже, ты будешь неплохим воином.
— Иди на судно, Гаральд, на «Одинокий морж», — простуженным голосом прохрипел Вефф Лучник. — Тебе еще только предстоит стать и воином, и мужчиной.
Вслед за ним раздалось еще несколько голосов, но тут вдруг прозвучало:
— Спасибо вам, Астризесс! — Овва, это уже заговорил сам «гонец к Одину»! Наконец-то он ожил, чтобы… достойно умереть. И всем прочим, неизбранным, лучше помолчать. — Видит Всевышний, что вы — настоящая королева!
«И это все?!» — напряженно смотрели участники ритуала на явно задержавшегося в пути «гонца к Одину». Нет, пока что ритуал не нарушен. До того, как «избранник жребия» отстегнет свой меч и положит его на Ладью Одина рядом с ярмом, он имеет право говорить. Причем никем и никогда не оговорено было, сколь долго может продолжаться его исповедь. Зато всем известно, что чем эта исповедь короче, тем мужественнее выглядит сама гибель, тем храбрее гонец предстанет перед Одином и перед воинами-предками в священной Валгалле.
Даже те несколько воинов, которые впервые присутствовали на этом ритуале, все же были достаточно осведомлены в его тонкостях и не сомневались: чем короче речь гонца, тем мужественнее выглядит он перед лицом смерти. Вот почему, по преданиям, большинство «гонцов» вообще не снисходили до того, чтобы произнести хотя бы слово. Единственное, о чем обычно заботился обреченный, — чтобы ритуальный палач и все прочие воины успели заметить улыбку, с которой он встречает удар ярма, последний удар своей земной судьбы. И вот тут уже, на улыбку, «гонец» скупиться не должен был.
— Я не хочу, чтобы кто-либо унижал себя просьбой о моем помиловании, — положил Бьярн свою, уже тяжелую, руку на голову машинально подавшегося к нему Гаральда. Этим жестом он прощался и с тремя своими сыновьями, которые оставались далеко отсюда. Слишком далеко от него, поскольку оставались в ЭТОМ мире, а не в том, в который он уходит. — Помиловать можно только того, кого приговорил сход общины или королевский судья. Избранный жребием может просить только об одной милости — поскорее отправить его в путь, к богам. Разве я не прав, Гуннар Воитель?
Гуннар отвел взгляд и промолчал. Возможно, только теперь он по-настоящему понял, что теряет последнего из друзей своего детства, последнего, кто помнит здесь о том, что и он когда-то был таким же золотоволосым и юным, как Гаральд Гертрада.
— А теперь отойди, будущий конунг конунгов Норвегии, — неожиданно резко и бесцеремонно оттолкнул мальчишку Бьярн. — Только помни, что у викингов короли сражаются и гибнут вместе со всеми воинами. И жребий тоже иногда тянут вместе со всеми. Так отойди же и, чтя обычаи предков, стань там, где стоят все остальные воины.
Повернувшись спиной к Гаральду и к королеве, обреченный решительно ступил к камню, на котором лежало ритуальное ярмо. Взойдя на Ладью Одина, Бьярн отстегнул меч, положил его рядом с этим странным орудием ритуального палача, затем так же привычно, а потому быстро, отстегнул кинжал и тоже положил на меч.
Завершив эти нехитрые приготовления, «гонец к Одину» раскинул руки, поднял глаза к небу и улыбнулся кому-то, видимому в эти мгновения только ему одному: «Жди меня, я иду!» А затем ожидающе и даже подбадривающе взглянул на ритуального палача Рагнара Лютого, как бы говоря ему: «Ну, чего замялся?! Делай свое кровавое, но святое дело!»
Казалось, теперь уже ничто не способно остановить жертвоприношение. Даже растерянная королева сумела взять себя в руки и, опустив взгляд, отойти на плоский утес, нависающий над заливом, как полуразрушившийся под ударами стихии нос ладьи. Хотя она и была королевой викингов, однако понимала, что подобные кровавые оргии не для ее нервов.
Прокопий провел варяга до выхода из монастырского строения, вернулся в свою келью и увидел, что посреди нее, скрестив на груди руки, стоит в раздумье инок Иларион[31]. Кованая железная дверь, из-за которой он появился, так и осталась открытой.
— Так ты все слышал, Иларион?
— Все, — задумчиво подтвердил тот.
— Теперь ты понимаешь, что я не зря упросил Дамиана заманить сюда варяга вместе с княжной.
— Лучше было бы, если бы княжна при этом не присутствовала. Но спрос ты ему учинил такой, что если бы рядом со мной оказался князь Ярослав, то приказал бы тебе впредь находиться при нем. И все спросы, для дел государственных нужные, учинял бы отныне ты, а не кто-то из непонятливых бояр да воевод.
— Но ты не сказал главного, брат Иларион, — что норманн всего лишь подтвердил все то, о чем ты уже давно догадывался. Разве совсем недавно ты не говорил мне обо всем том, что мы только что услышали от Эймунда?
— Говорил, да не обо всем, — слегка повел головой старший монастырский книжник. — К тому же слова мои были всего лишь догадкой; теперь же мы слышали самого предводителя норманнов, а это ценится значительно выше. Ибо все это не только в мыслях выбродило, но и было сказано, причем сказано самим чужеземцем.
Произнося все это, Иларион — рослый, плечистый, больше похожий на воина из княжеской охраны, нежели на монаха, — вцепился руками в кожаный пояс, которым был подпоясан и которому явно не хватало меча, и какое-то время молча всматривался в стену кельи, словно пытался мысленно раздвинуть ее и поскорее вырваться на волю. То, что только что было услышано в этой комнате, требовало не столько слов, сколько раздумий наедине с собой. Однако он был слишком признателен Прокопию, сумевшему раскрыть суть многих событий и явлений, наблюдаемых теперь при киевском дворе, чтобы просто так взять и уйти.
Недавно, по личной просьбе князя, Иларион был рукоположен священником церкви Святых апостолов в Берестове, где располагалась летняя резиденция Ярослава. Но поскольку он был известен как старательный книжник и человек, постигший многие грамоты, то сразу же стал восприниматься и князем, и особенно княгиней Ингигердой не столько как священник и духовник, сколько как учитель их детей. Великий князь и сам не раз, как бы мимоходом, заглядывал в келью, когда Иларион учил его детей грамоте, и нередко задерживался там, с удовольствием выслушивая рассказы и наставления инока.
Другое дело, что в последнее время Ярославу случалось бывать в Берестове не так уж и часто. Выезжая из душного летнего Киева, он предпочитал останавливаться в Вышгороде, терема которого были более приспособлены для приема важных гостей. И для Прокопия не было тайной, что с некоторых пор Иларион оказывался намного ближе к княжеской семье, нежели кто-либо иной из государственных мужей. Во всяком случае, великий князь прислушивался к его мнению куда внимательнее, чем к мнению многих бояр и воевод, и даже своего главного советника в ратных и государственных делах, норманна Эймунда.
— Мыслишь, князь не догадывается о «сетях-удавках» норманнских? — спросил он Илариона о том, самом важном, что не давало ему сейчас покоя.
— Ярослав знает, что любой правитель использует свои родственные связи с правителями других стран. Иногда во благо своей державы, иногда лишь во благо самому себе, но использует. Так было и так будет всегда.
— Неужели всегда? — некстати как-то усомнился Прокопий. — Неужели мир наш христианский ничуть не изменится?
— В том-то и дело, что он не столько христианский, сколько все еще языческий. Да и не так уж и много нас, христиан, по всему миру человеческому. Так что как правитель шведский король Улаф не лучше, но и не хуже других.
— Но князь, очевидно, не догадывается, что для конунга шведов «разделять и властвовать» на Руси никогда не было суровой необходимостью. Тогда почему же оно давно стало державной стезей? Ясно, что за все более навязчиво поддерживаемыми родственными связями скрываются слишком уж неродственные замыслы. Но какие? — вслух размышлял Прокопий. — Неужели норманны решили захватить на Руси не только власть, но и саму землю, чтобы переселить свои племена из холодной, бесплодной Скандинавии в теплые плодородные степи русичей? Возможно ли такое?
— Одно Великое переселение народов мы уже пережили. Вспомним о поисках новых земель и новой родины уграми, болгарами, готами, многими другими народами.
— То есть грядет медленное, постепенное покорение ослаб-ленных русских княжеств?
— Почему всего лишь грядет? — переспросил Иларион. — Оно уже совершается. И князь должен был бы догадываться и об этом.
— Должен, считаешь? Тогда почему не догадывается?
— Можем ли знать, о чем князь размышляет, пребывая в одиночестве?
— Если бы Ярослав догадывался, мы бы это заметили.
Иларион взглянул на своего собрата по молитвам и тревогам и многозначительно улыбнулся.
— Уверен, что вскоре заметим. Воспитывая княжеских детей, учитель должен заботиться и о том, чтобы некоторые познания их доходили и до родительских голов. Иначе что это за учитель?
Иларион попрощался и вышел из кельи, но в коридоре Прокопий еще на несколько минут задержал его.
— Извини, брат Иларион, — вполголоса проговорил он, взяв священника под руку и настороженно осматривая при этом двери келий. — Коль уж выдался такой разговор… Ты слышал, что при дворе норманнского короля существует тайный совет, который печется о делах державных, проникая помыслами в такие далекие страны, до которых, как правило, не дотягиваются руки и помыслы самого короля?
— Эймунд как-то намекал на то, что действует по заданию тайного совета. Правда, он говорил об этом во хмелю.
— Но, даже будучи во хмелю, говорил именно тебе, зная, как важно обрести в лице духовника княжеской семьи своего единомышленника.
— Как видишь, именно мне, — не стал возражать Иларион.
— Нам теперь тоже следует как можно чаще встречаться, чтобы говорить не только о делах церковных, но и мирских тоже.
— Непременно будем, — тут же принял это завуалированное предложение Иларион. — Но все, о чем рассуждать станем, должно пойти во благо державы Русской и не супротив князя нашего, — с той же поспешностью выставил свое условие книжник.
— Над княжеским двором слишком часто витали тени заговоров, чтобы еще и мы превращались в заговорщиков, — успокоил его Прокопий. — Но если найдется хотя бы один человек, способный помочь нам разобраться в делах как викингов, так и византийских варягов, то почему бы не выслушать и его?
— При дворе найдутся и такие люди, — смиренно согласился священник.
…Вот только произвести свой роковой удар, да и просто взять в руки ярмо ритуальный палач мог, только лишь получив сигнал жреца. Почему тот замешкался, этого понять не мог никто.
— Постойте! — тут же воспользовался его нерасторопностью Туллиан, который помнил, что до последнего ритуального слова жреца право на свое слово имеет любой воин. — Не торопитесь! — поражал он всех своим мощным, как ливневая лавина в горах, голосом. — Коль уж мы, как считает наш уважаемый Торлейф, обязательно должны послать кого-то «гонцом к Одину», то почему бы по-настоящему не ублажить этого кровожадного бога и не послать к нему самого жреца?! — решительно указал он острием своего меча в сторону предполагаемой жертвы.
— Жреца?! — почти хором выдохнула толпа воинов, поражаясь уже хотя бы тому, что подобная мысль могла прийти кому-либо в голову.
— Разве есть среди нас более достойный, а главное, более любимый богами, чем наш жрец?! — спросил Туллиан, подбадриваемый благодарными взглядами королевы и юного принца. Именно ему, Гаральду, он и пытался прийти таким образом на помощь, пытался спасти того, кого не сумел спасти сам принц.
— Жреца — под ярмо, кхир-гар-га! — тут же подхватил его мысль неугомонный Льот. Но теперь это уже было не пустозвонное ржание Ржущего Коня, а вполне законное требование воина.
— Давайте же, в самом деле, принесем жреца Торлейфа в жертву богам, и пусть это будет последней жертвой, принесенной христианами на нашей земле! — еще больше поразил викингов Гуннар Воитель. Ибо, поддержав предложение Туллиана, этого полугерманца-полуримлянина, происходившего из того же рода, что и правитель Священной Римской империи Оттон I[32], он уже открыто выступил против жреца. — И это будет единственная жертва, которую Христос тотчас же простит нам!
— Вот видите: нам простит даже Христос. Жреца — в «избранники жребия», кхир-гар-га!
Прогремев кольчугами и шлемами (ритуал этот требовал, чтобы викинги провожали «гонца к Одину» в полном боевом снаряжении), воины развернулись так, чтобы видеть жреца. Но не потому, что рассчитывали на согласие Божьего Меча. Просто они вдруг поняли, что принесение в жертву самого жреца стало бы самой безболезненной потерей для всего отряда. Тем более что идти с ними в поход Торлейф не собирался, а в тех чужих землях, к которым поведет их конунг, ценится только боевой меч воина, но уж никак не «божий» меч жреца, тем более — жреца их общины, всегда и во всем пытавшегося перехитрить даже самого себя.
Вряд ли кто-нибудь заметил, как побледнел Торлейф. И уж, конечно, никто не обратил внимания, как он вздрогнул и с каким трудом преодолел потом дрожь и слабость в коленях. Но жрец все же преодолел их и сошел со своего Вещего Камня.
Тяжелыми шагами, словно к каждой ноге было привязано по камню, он подступил к стене воинов, и стена эта, гремя и громыхая, начала медленно расступаться перед ним, причем расступалась до тех пор, пока не пропустила сквозь себя. А пропустив, на несколько минут замерла и снова, уже не так решительно, как прежде, сомкнулась.
— Говорят, жрец имеет право предложить себя вместо избранного жребием. Как считаешь, Гуннар Воитель? — важно поинтересовался ритуальный палач, восприняв появление возле себя Торлейфа как нечто обыденное.
Конунг повертел головой, отыскивая кого-то, кто своими советами мог бы заменить советы жреца. Он даже взглянул на Вещий Камень, словно истина должна источаться его ребристыми замшелыми боками, затем перевел взгляд на королеву, все еще стоявшую на мысу неподалеку от него. Ведь многое теперь зависело от того, как поведет себя Астризесс. Однако и Вещий Камень, и королева безмолвствовали. Зато заговорил жрец.
— Кое-кто хочет, чтобы мы все же нарушили заветы предков. Кому-то очень хочется, чтобы мы предали забвению традиции славных викингов, покоривших все моря и океаны, навечно завладевших землями франков и саксов и приведших свои корабли к берегам Исландии.
— Ты уже много раз говорил это, Торлейф, — попытался напомнить ему Вефф Лучник, однако сбить многоопытного жреца с толку ему не удалось.
— Они решили мстить мне, — продолжил Торлейф, — считая, что викинг, на которого выпал жребий «гонца к Одину» — это не жертва, приносимая богу, а жертва, приносимая мне, вашему жрецу! Будто это я, а не славная традиция предков наших, отправляю еще одного воина на гибель, желая избавиться от него. Некоторые ведут себя так, будто забыли, что «гонец к Одину» идет не в могилу, а в вечную, всеми одами воспетую Валгаллу. Они забывают, что смерть его так же священна, как и кровь, которой мы омоем свои лица, прежде чем поднять паруса на наших кораблях.
Произнося это, жрец вплотную подошел к Бьярну. Невысокого роста, худощавый, он казался рядом с могучим воином неким подростком-пастухом. Тем не менее это не помешало ему смерить Бьярна презрительным взглядом и после этого самому взойти на Ладью Одина, на эту жертвенную плаху, с которой начинали свой путь все избранные жребием «гонцы».
Гул то ли одобрения, то ли возмущения прошелся между шлемами воинов, словно ветер — между осенними скалами фьорда. Однако жрецу этого было мало. Напрягая слабеющее с годами зрение, он с трудом отыскал Рьона Черного Лося, на которого всегда мог положиться и который, оставаясь в гуще воинов, обычно подавал голос в его поддержку. А затем точно так же сумел отыскать Остана Тощего, в одинаковой степени хитрого и подлого. Но дело в том, что в свое время оба этих воина выпросили у жреца обещание никогда не называть их в числе кандидатов на «избранника жребия». Вот сейчас-то и пришло время рассчитываться за это обещание, поскольку оба они теперь нужны были ему.
— Хочу напомнить вам, славные викинги, что «гонец к Одину» никогда не уходил от нас по принуждению. «Избранник жребия» хоть сейчас может отречься от своего пути в Валгаллу. Да-да, он имеет такое право. Ты слышишь меня, Бьярн Кровавая Секира?! «Избранник жребия» может отречься от «ладьи гонца». Ибо это не плаха для преступника, а жертвенник для избранных богами.
— Это — жертвенник только для избранных, кхир-гар-га! — все никак не мог угомониться великан Льот, с легкостью перебрасывая при этом из руки в руку тяжеленную секиру.
— Но если кто-то из вас считает, — старался не обращать на него внимания Торлейф Божий Меч, — что он заставит всех нас отречься от жертвоприношения, угрожая жребием самому жрецу, то он ошибается. Да, еще никогда в истории Норвегии «гонцом к Одину» жрец не становился, поскольку ни одна норвежская община не могла позволить себе хотя бы на один день остаться без своего духовного вождя. Но если среди вас не осталось больше ни одного настоящего воина, я хоть сейчас готов стать на колени посреди этой каменной плахи.
— Жрец готов стать «гонцом к Одину», он готов подняться на плаху, кхир-гар-га!
— Я уже поднялся на нее, недоумок, — проворчал жрец.
— Он уже… — начал было Ржущий Конь, но даже он запнулся на полуслове, встретившись с испепеляющим взглядом Рьона Черного Лося.
— Ты свободен, Бьярн Кровавая Секира! Неси позор своего отказа от воли жребия вместе с их крестом и Христом! — указал жрец на королеву и ее свиту. — И пусть род твой помнит о твоей «храбрости». Я сказал: ты свободен, Бьярн! — выкрикнул он так, что едва не захлебнулся собственным криком.
Почему этот приземистый длинношерстый конек вдруг вырвался из рук княжеского конюшего Богумила; как произошло, что медлительный, ленивый пони, за смирный нрав свой прозванный Коськой, неожиданно взбунтовался и во всю прыть понесся с маленькой княжной Елизаветой в седле в сторону речной поймы, этого понять не мог никто. Конюший с криком бросился догонять, двое крестьян, оказавшихся неподалеку, попытались бежать наперехват ему, но и они тоже не успели преградить путь беглецу, который с ходу бросился в реку и поплыл на тот берег.
Маленькая княжна сильно испугалась, но, бросив поводья, ухватилась за высокий передний край седла и молчаливо пыталась удержаться в нем.
— Спрыгни с него, спрыгни! — кричал ей юноша-рыбак, занимавшийся ловом у того берега реки, пока пони шел по мелководью, затем советовал: — За гриву хватайся! — пока лошадка резво переплывала глубокую часть русла.
Он сумел спасти княжну, когда, вновь оказавшись на мелководье, лошадка неожиданно споткнулась, упала на передние ноги, погрузившись мордой в воду, а Елизавета вылетела из седла через ее голову и стала тонуть в небольшой выбоине.
До берега было недалеко, поэтому прыгнувший в речку рыбак быстро извлек ее из течения и посадил в лодку, а затем, когда лодка застряла в прибрежном иле, донес до него девчушку на руках. Но как только он ступил на болотистое побережье, пришедшая в себя спасенная тут же потребовала, чтобы спаситель поставил ее на ноги.
— Тебе кто это позволил дочь самого великого князя на руки брать?! — поразила она парнишку и заявлением своим, и странной суровостью голоса. — Кто ты, откуда тут взялся?
— Радомиром меня зовут, — растерянно произнес этот рослый худощавый рыбак.
— И пусть зовут, — с непонятным для парнишки вызовом и с гонором произнесла Елизавета.
Вода была еще достаточно холодной, но княжна стояла на весеннем ветру, гордо вскинув подбородок и совершенно не обращая внимания на то, что из мокрой одежды ее по красным сапожкам стекают ручьи, столь холодные, что, казалось, вот-вот начнут замерзать на влажной, каменистой земле. Тем временем лошадка остановилась шагах в десяти от нее и, пофыркивая да встряхивая с шерсти влагу, принялась мирно пощипывать сочную луговую траву, словно только для этого и переправлялась через речку.
— Мой отец — княжий лесничий.
— И пусть будет княжим лесничим, — неожиданно овладел Елизаветой странный какой-то дух противоречия.
— Мы живем здесь, недалеко, в лесу; там ты отогреешься, а мать напоит тебя горячим молоком.
— Горячим молоком она будет отпаивать тебя, — тряхнула мокрыми, золотистыми локонами Елизавета. — А меня будут отпаивать на том берегу.
— Хорошо, — пожал вздрагивающими от холода плечами паренек, — садись в лодку, переправлю назад.
— Сама переправлюсь. Приведи сюда Коську.
— Кого-кого?!
— Коня моего Коськой зовут, разве не понятно? — вскинула подбородок княжна.
— Неужели опять решишься сесть на него?! Чтобы еще раз поносил?
— На коне приехала сюда — на коне и уеду, — едва сдерживая дрожь, проговорила Елизавета.
— А если сбросит посреди реки, кто спасать тебя будет?
— Ты-то здесь для чего? — вскинула брови княжна.
— Рыбу ловлю.
— А теперь меня спасать будешь. На лодке своей рядом плыть будешь и спасать, — проговорила девчушка, наблюдая, как на том берегу, нервно жестикулируя, переговариваются между собой конюший и косари.
— Но в лодке лучше, чем опять лезть в холодную воду!
— Тебе, отроку, не дано знать, что для меня лучше, а что нет.
Радомир снисходительно взглянул на Елизавету и, наверное, очень пожалел, что она — княжна, а не простолюдинка, с которой он быстро сумел бы сбить спесь.
— Ты и сама брыкаешься, как лошадка, — примирительно улыбнулся рыбак. — Вон там, в кустах, сними с себя все, пока солнце светит, а я огнище разведу, согреешься.
— Раздеться? Чтобы ты, недостойный, видел тело великой княжны? — слово в слово повторила девчушка то, что сказала когда-то ее мать, великая княгиня Ингигерда, после того, как, возвращаясь из прогулки к озеру, они попали под ливень.
Они тогда забежали в хижину сторожа пасеки, где была жарко натоплена печь. Но когда бывший княжеский дружинник предложил княгине, отдавшей свою дождевую накидку дочери, помочь раздеться, чтобы поскорее просушить одежду, она, содрогаясь от холода, произнесла то, что, подражая ей, только что молвила Елизавета. При этом еще и добавила: «Мы с Елизаветой — норманнки. Чего бы мы стоили, если бы боялись дождей и холода?» Почти то же самое сказала она сейчас и юному рыбаку Радомиру.
— Если хочешь, чтобы не подсматривал, то неподалеку, за изгибом реки, мой рыбацкий шалаш стоит, где я обычно лодку свою держу. Там есть печь и лежанка. Ты будешь греться, а я выйду, проверю ятери, наверное, там полно рыбы.
— Не о рыбе ты должен думать сейчас, смерд, а о том, как спасать княжну, — сдержанно возмутилась норманнка.
— Об этом я и думаю. Курень рядом.
Но и на сей раз Елизавета ответила отказом и потребовала, чтобы Радомир как можно скорее подвел ей коня и помог взобраться в седло.
Коська теперь выглядел ангельски смирным и смотрел на княжну невинными, слезящимися от умиления глазами. Когда Радомир подвел его к княжне, этот гуннский пони даже миролюбиво потянулся к ней запененной мордой, как делал это обычно, желая продемонстрировать свою радость от встречи с юной наездницей. А когда княжна наотмашь ударила его по ноздре затянутой в кожаную перчатку рукой, пони обиженно помотал головой. Не зря, видно, в жилах его текла кровь норовистых предков — низкорослых гуннских степняков, от которых и вела свое начало русинская ветвь этой породы[33], «примчавшейся» на Русь вместе с конницей Аттилы и его сыновей-преемников.
Старый конюх Ульдин, родословная которого по отцу тоже уходила ко временам гуннских нашествий, даже утверждал, что предок Коськи служил учебным конем детям одного из гуннских каганов. Похоже, что теперь лошадка готова была выпрашивать себе прощение, ссылаясь на вольнолюбивую, бунтарскую кровь предков своих.
— Твоя хижина стоит неподалеку от того места, где когда-то стояло капище язычников? — спросила Елизавета, готовясь вернуться в седло.
— Неподалеку, — проворчал Радомир.
— Старшая сестра моя как-то говорила, что в этой хижине бывает волхв.
Солнце поднималось все выше и становилось по-летнему жарким. Хотя княжна и чувствовала себя в мокром одеянии неуютно, тем не менее тело постепенно отходило от речного холода, проникаясь одновременно и своим собственным, и солнечным теплом. Во всяком случае, теперь княжна уже могла не торопиться, а на крики с того берега реки, откуда ей советовали поскорее возвращаться, — попросту не обращать внимания.
— Это мой дед, волхв Перунич. Он живет за несколько верст отсюда, в урочище, у Черной Могилы.
— Ага, значит, «молодым волхвичем» сестра называла тебя, — едва заметно улыбнулась княжна, обрадовавшись тому, что легко разгадала тайну старшей сестры.
— Другого волхвича в этих краях быть не может.
— Волхвов рядом с летними княжескими хоромами тоже быть не должно, — властно обронила Елизавета. — Разве твой дед, волхв Перунич, про то не ведает?
— Он многое ведает, — тут же возгордился своим предком Радомир, — чего не ведает даже твой отец, великий князь.
Подсаживал он княжну на коня долго и неумело. Но юная княжна не только не обижалась на него за это, но и сама не очень-то старалась попасть левой ногой в стремя, а затем перебросить правую через седло. А тут еще и лошадка начала вертеться, то отводя от наездницы свой круп, то приближаясь к ней.
А тем временем в душе девчушки, вместе с игривым коварством, зарождались и первые по-настоящему женские чувства. Называя Радомира волхвичем-неумехой, Елизавета задиристо посмеивалась над ним, умышленно соскальзывая подошвой сапожка со стремени, а когда все-таки устроилась в седле, деловито поинтересовалась:
— Это возле Черной Могилы находилось когда-то требище, на котором сжигали мертвых и приносили в жертву Перуну предков наших?
— Возле могилы…
— Когда-нибудь проведешь меня к ней.
— Кто же тебя в такую даль отпустит? — окинул ее ироническим взглядом Волхвич.
— Запомни, раб княжеский, что я уже взрослая, — назидательно молвила княжна.
— Какая же ты взрослая? — рассмеялся Волхвич, прощая ей «княжеского раба». — Даже меня, и то пока еще взрослым не признают, а уж тебя, младеницу…
— Это я — «младеница»?!
— Так обычно говорит моя мать, предупреждая, что на девиц заглядываться мне пока еще рано, а на младениц уже поздно.
— Перед тобой стоит норманнка, жалкий рыбачишко! — напомнила ему княжна. — А норманнки взрослыми становятся рано. Значительно раньше, нежели ваши славянки, — решительно дернула она поводья и, слегка пришпорив своего Коську, направилась к реке.
— Ладно, если княгиня Ингигерда отпустит тебя на Черную Могилу, проведу.
— Не отпустит, так сама уйду.
— Но только тогда проведу, когда хоть что-нибудь узнаешь о богах наших — Перуне, Световиде-Даждьбоге и Велесе, о Свароге и Роде, о волхвах и капищах, о том, от кого мы, славяне, произошли. А то ведь с чем ты, норманнка, заявишься на старое капище, рядом с которым, в Черной Могиле, покоится прах всех древних волхвов?
— Я прикажу монаху Дамиану, чтобы он больше рассказывал о древних языческих богах и волхвах, а себе прикажу прилежнее, чем до сих пор, внять его рассказам. Тогда на капище и Черную Могилу поведешь?
— Тогда поведу.
— И с дедом своим, волхвом, познакомишь?
— Могу даже попросить его принести тебя в жертву Пе-руну.
— Меня? Княжну?! — как-то слишком уж серьезно восприняла эту угрозу Елизавета.
— Давно уже Перуну не приносили в жертву юных княгинь, — благочестиво поднял глаза к небу Волхвич. — Прости нас, боже! Этой жертвой ты будешь доволен.
— Значит, не спасать меня от печенегов, черных клобуков и прочих волков степных намерен, а, наоборот, готов убивать?
— Жертвоприношение убийством не считается. Жертве оказывается божественная честь. Хоть это ты уже могла бы знать, норманнка?
— В таком случае обещаю: как только стану великой княгиней или королевой, первое, что я сделаю, это окажу подобную же «небесную честь», тебе, княжий раб.
Такой решительности от этой княжеской «младеницы» парнишка уж никак не ожидал.
— Да нет, это я просто так сказал, — начал оправдываться Радомир, входя в спокойную воду речушки вслед за Коськой. Не мести княжны он испугался — обидеть ее не хотел, слишком уж понравилась ему эта златовласая красавица, жаль только, что возрастом не вышла. Пока что… — Конечно же, я буду защищать тебя. Если хочешь, специально стану воином княжеской дружины.
— Но там ведь нужны настоящие воины, — скептически осмотрела она плечистую фигуру парнишки с выделяющимися бугорками мышц на руках.
— Когда-нибудь я стану лучшим из них.
— Когда еще это случится?! — притворно вздохнула Елизавета. — И случится ли?
Уже когда Радомир сорвал лодку с отмели и уселся в нее, княжна, лошадка которой теперь покорно месила копытами прибрежный ил, расстегнула красную фибулу и, сняв с себя белое корзно[34], бросила его в лодку.
— Ты решила раздеваться посреди реки? — въедливо поинтересовался пятнадцатилетний Волхвич.
— Если на этот раз позволишь мне утонуть, эта накидка останется тебе на память, — с притворной тоской в голосе и во взгляде объяснила ему юная княжна.
— Просто веришь, что без нее не так быстро пойдешь на дно.
Поскольку гуннского характера своего Коська больше не проявлял, они переправились через речку довольно быстро. Молодая крестьянка из ближайшего дома, в печи которого, по велению конюшего, уже был разведен огонь, быстро раздела княжну, развесила одежды для сушки, а саму гостью напоила настойкой из каких-то трав, приправленной диким медом.
Все это время Радомир крутился возле избы, желая убедиться, что княжна не заболела, а еще— тайно надеясь, что она, уже переодетая в крестьянское платье, выйдет из дома.
— Теперь ты ждешь награды за спасение княжны? — вполне серьезно спросил его конюший.
— Ничего я не жду, — отмахнулся от него Радомир.
— Правильно, не жди.
— А почему не ждать? — тут же поинтересовался волхвич.
— И никому не говори, что происходило на реке, — проворчал конюший. — Так будет лучше для всех нас, особенно для княжны. Если только хочешь еще раз увидеть ее.
— Да не хочу я ее больше видеть.
Конюший хитровато ухмыльнулся и метнул взгляд на крыльцо дома.
— Не зарекайся, не зарекайся. Она ведь не всегда будет при таком детском теле, как сейчас.
Радомир намеревался что-то молвить ему в ответ, но в это время на холме неподалеку появился вестовой дружинник князя с конским хвостом на копье.
— Все мужчины, способные держать в руках щит и меч, — прокричал он, — должны немедленно явиться к монастырскому храму! Таково повеление великого князя!
— А что там случилось?! — встревоженно спросил конюший, когда вестовой повторил приказ князя.
— Великий князь киевский Ярослав собирает ополчение! Идем на князя Мстислава Владимировича, который, против воли отца своего, хочет сесть на киевском престоле!
Конюший и трое крестьян, которые все еще оставались у его подворья, переглянулись.
— Неужели опять брат на брата?! — удивленно покачал головой самый старший из них по возрасту, у самого виска которого пролегал глубокий шрам — отметина одного из множества подобных походов, происходивших на Руси в последние годы.
Однако страхи старших Радомиру были неведомы. Услышав о приближающейся войне, он тут же метнулся к гонцу, сотнику княжеской дружины Ясеню, который был его стрием[35]. Выслушав просьбу волхвича помочь ему стать ополченцем, чтобы со временем перейти в княжескую дружину, Ясень поначалу отмахнулся от подростка, заявив, что тот слишком юн, и развернул коня. Но поскольку Радомир бросился бежать вслед за ним, вскоре остановился и, вновь окидывая крепкую фигуру парнишки оценивающим взглядом, процедил:
— Хорошо, пойдешь со мной. Отроком-щитоносцем, при обозе. Только потому возьму тебя, что очень уж любо мне пророчество деда твоего, волхва. К тому же теперь нам понадобится много воинов, и нужно, чтобы ими становились как можно раньше. Завтра приходи к монастырю готовым к походу.
Радомир прекрасно знал: когда-то волхв напророчил Ясеню, что тот станет боярином и воеводой. Правда, предсказание пока что не сбылось, но все же… Обрадованный добротой стрия, Волхвич прокричал ему вслед:
— Волхв Перунич никогда не ошибается! И если уж он что-то напророчил…
— Знать бы, что напророчат мне вскоре боги и вражеские стрелы! — последовал безрадостный ответ опытного воина.
После полудня Ярославу Мудрому стало окончательно ясно, что выиграть эту битву он не сумеет.
Собственно, это было очевидным еще часа два назад, когда, передохнув после утренней схватки, конные отряды, сформированные из кавказцев, входивших в состав войска Мстислава Владимировича[36], начали, волна за волной, накатываться на его дружину, не позволяя ей передохнуть, подобрать убитых и раненых.
То градом стрел, то навальными атаками с флангов мстиславичи все дальше и дальше оттесняли пехоту великого князя с удобного плато, большой дугой подступавшего к изгибу реки, на котором киевляне чувствовали себя, словно на крепостном валу. В не менее яростных стычках они загоняли в чащобу леса и его запасной конный полк. А в то же самое время небольшие пешие отряды кавказцев все напористее вклинивались между конницей и пехотой, наводняя своими меткими лучниками глубокий, извилистый овраг, пролегавший на стыке позиций киевского и черниговского полков, но который ни теми, ни другими воинами не контролировался.
С пронзительными возгласами, гиком и свистом горцы редкой лавой налетали на отряды Ярослава, осыпали их стрелами, забрасывали копьями, металлическими якорьками или просто камнями, пущенными из кожаных пращ, и откатывались назад, уступая место новому отряду. Низкорослые, худощавые, они вскакивали на седла, какое-то время неслись так, стоя и держа в руках поводья, или же, свисая с коней, прикидывались убитыми, а когда приближались к пешим ополченцам, которые уже криками делили между собой — кому конь, кому оружие, — подхватывались и, изрубив саблями двоих-троих наиболее жаждавших добычи, уносились прочь. Причем сатанинская карусель эта продолжалась немыслимо долго, изматывая воинов великого князя и гибельно прореживая их ряды.
Но самое опасное заключалось в том, что в это же время славянская дружина его брата отдыхала, не неся потерь и надежно прикрытая водоворотом этих, как со всей очевидностью казалось киевлянам, полудиких воинов — косматых, разодетых в овечьи тулупчики и шапки, вертких и бесстрашных.
— Больше ждать нельзя, конунг! — подскакал к шатру князя Эймунд. — Зачем дразнить дьявола? Прикажи отвести войско за реку!
Почти трехтысячная варяжская дружина была поделена на три полка, одним из которых командовал опытный, но уже состарившийся воевода Акун[37], которому князь поручил общее командование всеми норманнами; другим — его правая рука Эймунд, третьим — тоже норманн из рода, близкого к королевскому двору, Рагнар. Причем все три полка всё еще оставались в тылу, у самой реки, охраняя неширокий брод, а также несколько десятков челнов и больших плотов.
— Почему нужно отводить их за реку? — мрачно поинтересовался великий князь. — Что советует воевода Акун, почему сам он не прибыл сюда?
— Я говорю то, что велел сказать тебе Акун. Он слишком долго пробыл на солнце, и слабые глаза его потеряли зоркость.
— Особой зоркостью он никогда и не отличался.
— Считай, князь, что теперь уж совсем ослеп[38]. Непонятно только, почему ты решил назначить воеводой не только из норманнов, но и из всех наемников именно его, почти слепого.
— Ну, не такой уж Акун и слепой, но зато не настолько горяч и бездумен в боях, как вы с Рагнаром. Передай Акуну, что отводить войско не разрешаю. Ни один ваш воин пока еще и мечом не взмахнул.
— Наши воины еще понадобятся тебе, конунг. Для той битвы, в которой мы обязательно иссечем врага, положив его полки, словно скошенную траву.
— Вон сколько моих «косарей» уже отдыхают на ниве, — кивнул великий князь на усеянную телами низину.
— Это всего лишь ополченцы, — презрительно осклабился Эймунд, — которые не были воинами и уже никогда не станут ими. Молиться же тебе следует на моих воинов, на викингов. Пока они целы, главная твоя битва еще впереди, не будь я первым викингом норманнов.
— Это не твои, это мои воины, — сурово напомнил ему князь. — Тебя я нанял точно так же, как и их всех.
— Хорошо, считай, что я этого не говорил. Вместо этого сказал: наши воины еще понадобятся тебе, — не стал Эймунд вступать в спор с князем. — Но уже не для нынешней, а для других, грядущих битв.
— Не нужно говорить мне о грядущих битвах! — неожиданно сорвался великий князь. — Мы уже стоим на поле брани. Пока еще стоим на нем. Вы ведь опытные воины, будем считать, что значительно опытнее меня. Силы мстиславичей вам известны. Как они ведут себя в поле, видите. Так советуйте же, что делать, советуйте!
— Видят боги и вороны, что это была не твоя битва, князь, — обвел викинг устланную телами низину, простиравшуюся неподалеку от подножия высокого холма, на котором они стояли.
— Но она еще не проиграна.
— Теперь, конунг, тебе уже нужно думать не о том, как бы выиграть эту битву, сколько о том, чтобы она не стала для тебя последней.
Ярослав понимал, что викинг прав, и все же что-то удерживало его от принятия того единственно приемлемого решения, которое ему сейчас подсказывали. Он вел себя как игрок в кости, который давно понял, что все, что мог проиграть, он уже проиграл и что сегодня не его день. Тем не менее все тянулся и тянулся к костяшкам, этим дьявольским меткам, которые привораживали его призрачной удачей.
— Я не могу уводить свои полки днем, — наконец решился он. — Это будет похоже на бегство.
— Бегство с поля боя ради спасения остатков своего воинства — всего лишь один из полководческих приемов.
— Причем самых воинственных остатков, — саркастически обронил князь.
— Но мы-то не бежим, а отводим свои войска за реку, как бы в поисках более удобного поля сражения.
— Не мудри, варяг[39]. Уходить следует ночью.
— Если только горные псы Мстислава дадут нам возможность продержаться до темноты. Но ведь не позволят, зря потеряем еще несколько сотен воинов. Так что нужно или отходить, или же гнать кавказцев к стану Мстислава.
— Есть еще одно решение.
— Какое? — спросил норманн, когда стало ясно, что пауза, которую держал великий князь, слишком затянулась. — Запереться в нашем укрепленном лагере и гибнуть под стрелами мстиславовых лучников да от голода?
— А что, многие наши предшественники прибегали и к этому способу, — пожал плечами Ярослав.
Однако произнесено это было таким тоном, что викинг сразу же догадался: это еще не окончательное решение.
— Неужели ты не понимаешь, князь, что Мстислав легко мог захватить подходы к броду на том берегу?
— Мог, однако не додумался до этого.
— Просто он дает нам возможность уйти. Еще древние полководцы знали: если врага лишить возможности отступить, он будет сражаться, сколько хватит стрел и сил. Мстиславу не нужна еще одна схватка, он хочет вернуться к себе победителем, сохранив при этом свои полки.
Ярослав сел на коня и вместе с Эймундом и тремя норманнами-телохранителями поднялся на вершину более высокого прибрежного холма. Несколько минут он сосредоточенно осматривал расположение своих войск и передовые кавказские заставы Мстислава, которые тоже умерили свою прыть и, прекратив стычки с разъездами киевлян, терпеливо выжидали.
— Так каким же будет это наше «третье решение»? — не удержался викинг.
— Продержаться до темноты, затем переправиться на тот берег, — оглянулся князь на две сотни воинов боярина Кретича, которые укрылись за небольшими валами на левом берегу реки, — и до утра подготовить большой лагерь за рекой.
Норманн выслушивал его с кривой ухмылкой. Он все еще улавливал в голосе князя неуверенность, которая уже начала раздражать его. К тому же Ярослав по-прежнему не приказывал, а всего лишь размышлял вслух.
— Как только спадет жара, — напророчествовал он, — Мстислав двинет на нас всех тех воинов, которые пока что отдыхают. А нетрудно определить, что мечей у него больше, к тому же и русичам его, и кавказцам отступать некуда, им нужно сражаться и побеждать.
— Понятно: они прошли полмира не для того, чтобы в первом же бою струсить и побежать, — согласился великий князь, не собираясь оспаривать совет норманна, но и не принимая его окончательно. — Да и бежать слишком далеко.
— Зачем нам строить большой лагерь на том берегу реки, князь? Оставим Кретичу еще две сотни дружинников, чтобы мог сдерживать мстиславичей на переправе, а затем, отходя, прикрывал нас, а сами уйдем.
Загорелое скуластое лицо Ярослава с глубоко посаженными, слегка раскосыми глазами выдавало в нем черты не таких уж далеких предков-степняков. Низкорослый, худощавый и чуть ли не от рождения сутулый, но еще больше ссутулившийся сейчас, сидя на своем тонконогом донском скакуне, князь скорее напоминал рослому светлолицему скандинаву какого-то мелкого печенежского князька, нежели правителя могучей славянской Руси.
— Но если мы уйдем прямо сейчас, — вздохнул Ярослав, — уже через два-три дня Киев, Чернигов и все земли русские узнают, что мы испугались воинов Мстислава и побежали, так и не дав ему битву.
— Гонцы и грамоты для того и существуют, чтобы в землях ваших узнали то, что им позволено будет узнать из уст великого князя.
— Никакие гонцы и никакие грамоты не способны по-иному истолковать то, что произойдет на глазах у многих тысяч воинов, — сокрушенно покачал головой Ярослав, — тем более что у Мстислава найдутся свои гонцы и свои грамоты.
— В таком случае никаких других советов не последует, — сквозь зубы процедил норманн, чувствуя, что разговор с князем теряет всякий смысл.
Какое-то время они оба напряженно молчали, делая вид, что всматриваются в гряду холмов, между которыми виднелись стоянки вражеских войск.
— Так ты ничего больше сказать не хочешь, норманн? — нарушил это красноречивое молчание князь.
— То, что я в эти минуты хочу сказать, может оскорбить тебя, князь. Хотя это тоже совет.
— Говори, — не задумываясь над смыслом его предупреждения, потребовал Ярослав.
— Когда полководец настолько разуверился и в своих войсках и в самом себе, как ты, князь, он обязан или броситься на мечи врага, или воспользоваться порцией заранее припасенного яда, — пренебрежительно проговорил норманн и, развернув коня, неспешно покинул вершину холма, увлекая за собой десятку конников личной охраны.
Вся история человечества зиждется на том, что гордецы его неминуемо погибают на жертвенниках своей одинокой гордыни, в то время как хитрецы благостно почивают на лаврах своей вселенской хитрости.
Богдан Сушинский
Тщедушный жрец никогда не обладал мощным басом, и это всегда уменьшало вес его слова, когда приходилось обращаться к оглохшим от рева штормов и лязга мечей воинам королевской дружины.
Но вместо того чтобы немедленно воспользоваться спасительным жестом жреца, который освобождал его от ритуальной казни, и тут же демонстративно отречься от убийственной «воли жребия», Бьярн совершенно неожиданно для всех, возможно и для самого себя, проявил характер. Он молча ступил на жертвенный камень, именуемый еще и Ладьей Одина, и стал рядом с Торлейфом, лицом к лицу.
— Уж не собрался ли ты превратиться в жертвенного палача, Бьярн? — язвительно поинтересовался тот.
— Если бы действительно было решено отправить «гонцом к Одину» тебя, охотно взялся бы за ярмо. Забыл, что уже в третий раз подряд назвал меня среди достойных жребия викинга?
— Разве ты этого не достоин? — желчно оскалился Торлейф.
— Уходил бы ты отсюда, жрец! Ты так дрожишь от страха оказаться в шкуре «гонца к Одину», что я даже чувствую, как под тобой содрогается жертвенный камень.
— Даже камень жертвенный содрогается от страха жреца, кхир-гар-га! — тут же подхватил Ржущий Конь.
— Вот видишь… — многозначительно молвил жрец. — А ты еще удивляешься, что уже в который раз попадаешь в четверку жеребьевщиков.
Несколько мгновений они воинственно восставали друг против друга. И хотя каждому было ясно, что силы их неравные, никто не сомневался, что схватка получилась бы яростной.
— Разве не было бы осквернением жертвенной плахи, — окончательно овладел собой Бьярн, обращаясь уже не к Торлейфу, а к воинам, — если бы «гонцом к Одину» стал жрец, который ни разу в жизни не окровавил свой меч в бою? А прозвище Божий Меч получил только за то, что нацеливал всех нас на истребление воинов своего же племени?
— Это было бы осквернением, — тут же отозвался так и не узнанный ни королевой, ни Гуннаром Воителем голос из толпы. Только на сей раз обладатель его таиться не стал, наоборот, пробился поближе к жрецу, чтобы тот признал в нем своего должника Рьона Черного Лося. Уж он-то, ровесник и друг детства жреца, прекрасно знал, каким трусом всю свою жизнь оставался Торлейф. И понимал, что тому сейчас не до гордости, лишь бы только убраться подальше от ритуального ярма.
— Да он и меча держать толком не умеет! — тут же понял смысл его уловки другой должник жреца — Остан Тощий, опиравшийся на такое же тощее копье.
— И не сумеет! — с хохотом повелись на его хитрость викинги.
— Убирайся вон, Торлейф! Разве не видишь: жребий пал на достойнейшего из воинов короля Олафа!
— Нет, вы видели такое: жрец — в «гонцы к Одину»?!
— Это жрец-то должен предстать перед богами в облике достойнейшего из воинов?! Да валькирии нас засмеют!
— …К тому же предстать со своим давно заржавевшим мечом? — вразнобой, но лавиноподобно зарокотали глотками приободренные воины. Они вдруг поняли, насколько это было бы оскорбительным для них, если бы вдруг воин, избранный жребием, струсил и отказался от гибели, уступив свое место на смертной Ладье Одина явно стареющему, от рождения хилому и трусливому Торлейфу.
— Убирайся оттуда, жрец! — в два голоса закричали Черный Лось и Остан Тощий, прекрасно понимая, что этот крик звучит сейчас для Торлейфа трубным гласом архангелов.
— Ни один бог — ни наш, ни христианский — не примет от нас такой немощной жертвы! — поддержал их Вефф Лучник, явно не догадываясь об истинных причинах «негодования» этой пары.
— Бог не примет этой жертвы, кхир-гар-га! — увенчал беззаботный Льот своим ржанием выкрики воинов. Но даже ему в эти минуты Торлейф был признателен. Что, однако, не помешало ему тут же причислить Ржущего Коня к лику достойных жребия викинга, которых он назовет во время первой же кровавой жеребьевки.
Ко всеобщему удивлению, жрец не высказал ни удивления, ни обиды. Он лишь исподлобья осмотрел хохочущих воинов; оборотясь в сторону Вещего Камня, благодарно поклонился ему за спасение и под общий хохот и злые шутки сошел с жертвенника. Затем, под такие же едкие выкрики и насмешки, снова прошел сквозь стену воинов, упорно пробиваясь к тропе, ведущей к поселку. Но уже оттуда Торлейф произнес то, что неминуемо должен был произнести в эти ответственные минуты всякий жрец:
— Прими же «гонца к Одину» под ярмо свое, жертвоприноситель!
Смертный приговор этот он провозгласил едва слышно, зато, как всегда, вовремя подвернулся под руку ему Рьон Черный Лось. Он-то и донес до воинов смысл сказанного Торлейфом своим мощным хриплым басом:
— Прими же гонца под ярмо свое, палач! Ибо так велено жрецом!
— Что ж, ты сам избрал свою судьбу, Бьярн, — мрачно проворчал Гуннар, сожалея о том, что все попытки спасти его оказались напрасными. Причем по его же, Бьярна, вине.
И тут же приказал воинам из охраны королевы поскорее увести Астризесс за скалу. То, что сейчас будет происходить на этом прибрежном плато, уже не для ее женских глаз и не для ее королевского слуха.
Бьярн видел, как жрец трусливо уходит все дальше и дальше от королевской дружины. Однако теперь он не завидовал ему, он его презрительно жалел.
«Нет, на этих физически сильных, но убогих духом людей злобы я таить не стану», — мысленно молвил жрец, снисходительно прощая свое унижение и «гонцу к Одину», и всем прочим.
Насмешки и оскорбления, считал жрец, — вполне приемлемая плата за жизнь. Разве не повелось испокон веков так, что гордецы неминуемо погибают на жертвенниках своей одинокой гордыни, в то время как хитрецы умудренно почивают на лаврах своей вселенской хитрости? Правда, конец у всех один — смерть, однако идут к нему разными по длине и тяжести дорогами. И в этом суть, в этом ответственность земного выбора каждого из смертных.
И жрецу незачем было видеть, как под крики и всеобщее возбуждение этих морских бродяг, радующихся тому, что на сей раз жребий викинга их помиловал, Бьярн Кровавая Секира стал на колени.
— Жрец пытался стать «гонцом к Одину»! — смеясь, повертел он головой, которой через несколько мгновений должен был лишиться.
— Только этого нам не хватало перед далеким походом, — поддержал его ритуальный палач Рагнар Лютый, берясь за тяжелое ярмо.
— Прими гонца, Один! — крикнул он, поднимая свое страшное орудие.
— Прими гонца! — сотнями возбужденных глоток отозвался отряд конунга Олафа. И палач, как и Гуннар Воитель, отчетливо слышал, что обреченный кричал вместе со всеми. Разве что громче и отчаяннее всех прочих.
Но для них важно было, чтобы нечто подобное он все-таки прокричал, ибо так требовал обычай.
— Прими самого достойного из нас! — провозгласил палач. И сотня воинов, потрясая мечами, поддержала его:
— Достойнейшего из достойных!
— И пусть гонец принесет нам удачу! — вновь ритуально прокричал палач. — Один!
— Он принесет нам удачу! О-дин! О-дин!!
Жертвенный палач дело свое знал. Одним ударом размозжив череп «гонца к Одину», он кинжалом раскроил его так, чтобы освободить пульсирующую вену и, зачерпнув крови, первым плеснул ею себе в лицо.
— Один! — прокричал он, вознося окровавленные руки к небу.
— О-дин! — вторили ему воины, отталкивая друг друга и пытаясь первыми пробиться к теплой крови жертвы. Крови убиенного ими во имя того, чтобы спасти от убиения каждого из них.
— Гонец к Одину послан, конунг! — обратился палач к Гуннару Воителю, давая понять, что ритуал жертвоприношения завершен.
Услышав это, Гуннар тут же взошел по вырубленным ступеням на Вещий Камень и, держа в одной руке меч, в другой кинжал, провозгласил:
— Славный воин Бьярн Кровавая Секира уже в Валгалле! За мечи, викинги! Тор дарует нам спокойное море, а Один — победу!
Глядя вслед уезжавшему норманну, князь Ярослав лишь бессильно проскрипел зубами. Своим советом варяг явно оскорбил его. Причем, сделав это, даже не извинился.
Понятно, что князь хотел осадить Эймунда какими-то очень резкими, но в то же время значимыми словами. Вот только слова эти предательски не являлись ему. Словно уже не только удача, но и бренные слова отвернулись от него.
Запнувшись на каком-то полуслове, князь решительно покачал склоненной головой, будто приходил в себя после удара по темени, но в ту же минуту его внимание привлекла группа всадников, показавшихся на невысоком плато посреди долины. Эймунд тоже заметил эту кавалькаду и, немного поколебавшись, рысью погнал коня назад, к командному холму князя. Как и Ярослав, он прекрасно понимал, что сейчас не время для долгих обид и что в такие решающие минуты они обязаны находиться вместе, чтобы сообща и очень быстро принимать решения.
Вот всадники Мстислава рассеялись, окружая возвышенность, а на небольшом уступе, нацеленном в сторону холма, на котором томился Ярослав, остался только один всадник. Разглядеть его, узнать великий князь не мог. Но был уверен, что наконец-то глазам его явился брат. Он так и сказал себе: не «князь Мстислав», а «брат».
В эти минуты ему и в самом деле хотелось воспринимать князя Мстислава не как предводителя вражеского войска, а как брата, которого давно, уже целую вечность, не видел. При этом Ярослав пытался отгонять от себя мысль, что Мстислав только для того и поднялся на главенствующую посреди долины возвышенность, чтобы прикинуть, как быстрее разбить его полки, убить или пленить его самого, а затем ворваться в беззащитный Киев, захватив перед этим десяток других городов.
Да и само родственное озарение это продолжалось очень недолго, оставив после себя чувство какой-то гнусной неловкости.
— Торфин, попытайся рассмотреть, что это за всадник находится сейчас на вершине холма! — приказал конунг Эймунд одному из телохранителей, известному своим острым зрением. — Во что он облачен? Ты ведь сумеешь отличить одеяние князя от одеяния воина?
— Сумею, если сумею…
Норманн поднялся на холм и тоже привстал в стременах.
— Могу сказать только то, что это очень могучий воин. Широкая грудь, высок ростом, на солнце блестят богатые, византийские, наверное, доспехи.
— Это он, Мстислав? — обратился Эймунд к великому князю.
— Конечно же, он, во имя Христа и Перуна.
— Похоже, что физически очень сильный человек, — объявил соколиноглазый норманн.
— Прибыв княжить в Тмутаракань, он сразу же завоевал себе славу тем, что перед одной из битв, на виду у двух войск, сразил самого сильного касожского князя-богатыря Редедю[40]. Дело в том, что князь касогов сам предложил считать победителем то войско, чей предводитель победит. Причем победителю достаются личные владения побежденного, его жена и дети. Все это и досталось Мстиславу, победившему дотоле непобедимого касога. Сомневаюсь, чтобы на нынешней Руси нашелся человек сильнее Мстислава.
И норманн вдруг обнаружил, что великий князь говорит об этом с гордостью, как и должен говорить о своем брате, да к тому же о самом сильном в их семье, в роду.
Да, были минуты, когда Ярославу действительно удавалось погасить в себе пламя обиды на брата; другое дело, что после подобного успокоения оно вдруг вспыхивало с новой силой, опаляя вспышками разочарования и ненависти. Поражал Ярослава сам выбор времени для похода на Киев. Ведь знал же Мстислав, не мог не знать, что именно сейчас значительная часть киевской дружины и ополченцев находится на Суздальской земле, где уже второй месяц кряду бунтует чернь, не признавая ни старшинства великого князя киевского, ни руки местного князя и его воевод.
Если бы Ярослав не бросил туда войско, не разогнал отряды бунтовщиков и не перевешал зачинщиков и их гонцов, маскировавшихся под предсказателей и провидцев, — чума неповиновения неминуемо расползлась бы на соседние земли, достигая Смоленска, Полоцка, Чернигова. А попытки распространить ее уже были.
Ярослав прекрасно понимал: нет ничего страшнее бунта в государстве, на огромных приграничных пространствах которого только и ждут его ослабления, а значит, и своего часа, орды степняков. В государстве, отдельные земли которого, словно соты в улье, заселены разноплеменным людом, не имеющим сложившихся границ расселения и управляющихся множеством князей, каждый из которых мнит себя великим. Но кому об этом скажешь, перед кем исповедаешься-поплачешься, если во главе вражеского войска стоит твой младший брат?
Ярослав многое терял от того, что решил встретить мстиславичей вдали от Киева; понятно, что за родными стенами, при поддержке горожан, он легко разбил бы войско брата. Но в поле его погнало стремление не подвергать стольный град опасности и разрушениям.
«Что ему нужно на землях моего княжества? — в сотый раз возвращался Ярослав к мысли о внезапном вторжении Мстислава в его владения. — У него ведь есть своя земля — Тмутаракань, теплая, плодородная, к которой подступают земли мелких, ослабленных кавказских правителей, вот-вот готовых пасть к ногам славянского князя. Так что произошло? То ли слишком уж в Тмутаракани своей засиделся, то ли кони дружинников застоялись в стойлах? Так оттесняй дальше в горы беспокойные племена горцев, которые без конца вершат набеги на твое приграничье. Иди в кыпчакские степи, пройдись берегами Итиля и Хвалынского моря!..[41]
Спрашиваешь, что Мстиславу нужно в земле Киевской?! — скептически улыбнулся наивности своего вопроса Ярослав. Брат его все так же стоял на вершине холма, и теперь даже великому князю киевскому казалось, что он видит, как сверкает на солнце его золотистый византийский панцирь. — Ты мог бы ответить себе просто: ему нужен киевский престол. И не вина Мстислава, что ни один удельный князь не сможет достичь настоящей славы и признания до тех пор, пока не взойдет на великокняжеский престол Киева. Да, ты мог бы ответить именно так, во имя Христа и Перуна, и даже в какой-то степени оправдать действия князя тмутараканского, если бы не воспоминания о кровавых вояжах другого брата, Святополка».
— Кажется, эти кавказские варвары немного унялись, — ворвался в его размышления голос Эймунда. — Но это может быть и приготовлением перед натиском всей рати Мстислава.
— Скорее всего, так оно и есть, — мрачно ответил Ярослав. — Хотя нет, — вдруг резко возразил себе, — не думаю, что Мстислав поведет своих ратников в бой, не попытавшись переговорить со мной, не объяснив, что его привело сюда.
— Но ведь ты прекрасно знаешь, что его привело, князь. Ему, как и всем прочим князьям из рода Владимира Великого, нужен Киев.
— Всем и всегда нужен Киев, — отрешенно как-то кивнул Ярослав. Однако говорил он сейчас не обо всех.
Мстислав уже однажды подходил под стены Киева. Это было в 1024 году. Как-то разведка донесла тмутараканскому князю, что Ярослав решил отправиться со своей воинской дружиной, ведущими воеводами и боярами в Новгород, чтобы передать местный престол своему сыну. Предвидя, что Киев останется без хозяина, Мстислав тут же собрал свое воинство и пошел к стольному граду. Наверняка он мог бы взять его штурмом, но прекрасно понимал, что если станет добывать этот город силой, то потеряет много воинов и наживет себе много врагов. Настроив против себя почти всех удельных князей, долго в этом огромном, враждебно настроенном против него городе он не продержится. И тогда Мстислав просто подвел свои войска под стены города и предложил киевским послам свою кандидатуру на великого князя, пообещав присоединить к Киевской земле не только Тмутараканское княжество, но и покоренные им кавказские земли. Если же киевляне не согласятся, то…
Однако киевляне воинства его не испугались, а на предложение ответили дипломатично: «У нас уже есть великий князь, твой брат. Вот вернется он из Новгорода, тогда и решайте» — и с чувством собственного достоинства удалились за мощные стены города, население которого уже усиленно вооружалось. Когда же Ярослав вернулся в стольный град, Мстислав уже правил в Чернигове, однако от замыслов своих не отказался. И вот теперь они на поле битвы…
— А ведь тмутараканец этот понимает, что, стоя под Любечем, никакими переговорами Киева он не добьется, — вырвал князя из потока воспоминаний Эймунд. — Для этого ему сначала нужно победить здесь…
— Затем пригласить орду печенегов и осадить сам стольный град.
— Вот я и мыслю себе: ну о чем он может говорить с тобой сейчас, конунг Ярислейф? — нервно подытожил норманн.
Эймунда в самом деле раздражали проснувшиеся вдруг в Ярославе родственные чувства к тмутараканцу — слишком уж они не ко времени. Конечно, норманн был не против того, чтобы уладить эту родственную стычку миром, сохранив тем самым жизнь многих своих воинов. Но в то же время прекрасно понимал, что поражение Ярослава сведет на нет все, чего он добился, находясь у него на службе. Понятно, что Мстислав под свою руку его не примет, а плененный, он тут же будет казнен, причем после жестоких пыток. Уж он-то знал, как его ненавидят — и в Новгороде, и в Чернигове. Да и в Киеве — тоже.
— Но не зря же Мстислав стоит там, — запоздало отреагировал великий князь. — На что-то же он надеется.
— Просто сейчас он пребывает в такой же нерешительности, как и ты, князь.
— Когда на поле битвы сходятся родные братья, торопиться с битвой особо не стоит. Не грешно подождать, подумать, во имя Христа и Перуна.
— В таком случае вы оба теряете время, князь. У нас же в Скандинавии говорят: «Можно оплакивать все, кроме утерянного времени». А еще говорят, что ни на какую святую гору крест утерянного времени не занесешь.
— Мудрецы, однако же, у вас там, в Скандинавии, — недовольно проворчал великий князь и, сурово взглянув на Эймунда, поиграл желваками.
Отослать от себя предводителя норманнов он не мог только потому, что не желал ссоры накануне битвы. Как бы ни доверял он Эймунду, все же никогда не забывал, что он — всего лишь наемник и верность сохраняет до тех пор, пока ее хорошо оплачивают и пока хозяин крепко держится за свой престол.
Норманн понял, что слова его пришлись не по душе князю, однако это его не смутило. Уловив, что его хотят прогнать, он лишь улыбнулся своей хорошо знакомой князю хищной улыбкой. В любом случае князь должен помнить, что он, норманн, предупреждал его.
Еще раз взглянув на застывшую на холме фигуру тмутараканского князя-богатыря, Эймунд величаво повел широкими обвисшими плечами, словно собирался вызвать этого великана на поединок, и, едва заметно кивнув своим телохранителям, медленно спустился с возвышенности.
Викинги обмыли лица кровью достойнейшего из них, избранного жребием, и на «Одиноком морже» подняли красный четырехугольный парус.
Стоя на корме корабля, Гаральд все еще с тоской всматривался в очертания Ладьи Одина, на которой осталось тело Бьярна Кровавой Секиры; в зеленовато-коричневый купол Вещего Камня, в скалистые берега полуостровного фьорда. Даже появление рядом с полуостровом королевской эскадры никакого интереса у него не вызвало. Он все еще был потрясен дичайшей неестественностью всего, что только что происходило на полуострове Торнберг. Гаральду казалось, что только Божье Провидение послало ему «Одинокого моржа», благодаря которому он никогда больше не вернется на эту страшную землю, на полуостров Ладьи Одина.
Да, это был корабль спасения их душ, спасения от всего, в том числе и от жестоких обычаев предков. Но даже на его палубе Гаральда почему-то не оставляло предчувствие безысходности. Какое-то внутреннее чутье подсказывало ему: что-то обязательно должно случиться. Возможно, даже — фантазировал юный викинг — корабль вернут к полуострову, и жрец снова потребует метать жребий или же предаст их отряд еще какому-то языческому обряду, не менее жестокому и варварскому.
Юный викинг понимал, что никто судно к полуострову уже не вернет и никакой жрец повторять обряд не заставит, уже хотя бы потому, что самого жреца на судне нет. Однако после всех этих «нет» и «невозможно» фантазия его разгоралась еще сильнее.
Только сегодня утром Астризесс сообщила Гаральду, что после недолго визита в Швецию они направятся не в Германию, а в далекую Гардарику. В страну, где много больших городов и которой правит очень мудрый и справедливый конунг Ярислейф. Где-то там, в дружине конунга, служит дядя Астризесс ярл Эймунд, а ее сестра Ингигерда, жена Ярислейфа, уже нарожала своему князю целую дюжину детей.
Но самое удивительное, что успела сообщить Астризесс, в Гардарике, которую местные люди еще называют Русью, лето длится почти втрое дольше и во много раз теплее, чем в их холодной Норвегии. Там много зелени, юноши купаются в большой реке, такой теплой, словно она вытекает из котла, а жители питаются какой-то диковинной пищей и употребляют такие фруктовые напитки, о которых в их стране фьордов даже не слышали. Во всяком случае, так писала ей Ингигерда.
Наверное, Гаральд был ненастоящим норманном, потому что ни морозные зимы, ни прохладное лето его никогда не вдохновляли. Он с детства радовался только теплу, предпочитая пересиживать зиму в отведенной ему в королевском дворце небольшой комнатушке, в которой всегда было жарко натоплено.
Думая сейчас о стране с теплыми реками и долгим, как самая долгая скандинавская зима, летом, Гаральд должен был бы радоваться, что отправляется в это удивительное путешествие. Но там, на холодном каменистом берегу полуострова, оставалось тело его военного воспитателя Бьярна Кровавой Секиры — с проломленным окровавленным черепом и выпотрошенными мозгами. Тело мужественного воина и хорошего учителя, которого, однако, ни конунг Гуннар, ни королева, ни сам он спасти и защитить так и не смогли.
Может быть, поэтому вся земля, вся страна, которую оставляет чужеземцу его брат, изгнанный король Олаф, тоже вдруг предстала перед ним огромным живым существом, коему выпал жестокий жребий викинга и которое остается лежать у ног чужеземного правителя, с головой, ритуально проломленной воловьим ярмом.
— Корабли короля Олафа! — воскликнул кто-то из викингов. — Вон, первый из них выходит из-за островка!
— Король Олаф опять с нами! — прокричал Гуннар Воитель, оказавшись почти рядом с Гаральдом. — А значит, мы достигнем любой страны, в которую он нас поведет!
— Король с нами! — недружно, хотя и достаточно воинственно, прокричали норманны. — Слава королю Норвегии! Смерть датчанину Кнуду!
«А ведь на самом деле конунг Гуннар не радуется ни встрече с королем, ни тому, что они отправляются в неведомую страну, — вдруг подумал Гаральд. — Просто он подбадривает воинов. Очевидно, некоторые из них сомневались, сумеет ли король вырваться со своими кораблями из фьорда, уйти из-под опеки воинов-завоевателей».
— Тебе тоскливо, будущий великий конунг конунгов? — Гуннар всегда обращался к нему только так: «будущий великий конунг конунгов», и Гаральду такое обращение нравилось.
— Немного, — неохотно признался Гаральд. — Но хочется знать, что нас ждет впереди.
— Вот это стремление — узнать, что же там, впереди, и загоняет нас под корабельные паруса. Правда, тосковать все равно будешь. Причем не только ты, будущий великий конунг конунгов, но и те, кто уже много раз покидал эти норвежские берега. Древние викинги в таких случаях говорили: «Не научишься прощаться со своей землей — никогда не научишься радоваться встрече с другими землями». А еще говорили: «Желающий видеть только родные берега никогда не узнает, насколько они родные, если не понабивает ноги на берегах чужестранных».
— Складно говоришь, Гуннар Воитель, — спокойно, с достоинством заметил парнишка, и пытавшийся было еще что-то сказать конунг неожиданно осекся на полуслове, — складно и мудро.
— Ты действительно так считаешь, что мудро?
— Нам нужно научиться так же мудро поступать, как мы о том говорим.
И Гуннар впервые отметил про себя, что Гаральд уже пытается подражать своему брату-королю. В нем действительно просыпается нечто такое, что заставит его со временем сражаться за корону Норвегии с таким же упорством, с каким сражается и еще долго — ох, как долго! — вынужден будет сражаться король Олаф II Харальдсон. А сводному брату короля овладеть троном будет непросто. И не только потому, что на нем восседает могущественный датчанин, но и потому, что у короля Олафа еще могут появиться свои сыновья. К тому же королевский род не мал, а сводный брат — всего лишь один из многих родственников. Однако все это еще в будущем, а пока что…
— Нет, все же ты будешь великим конунгом конунгов Норвегии, — попытался отогнать всякие сомнения Гуннар Воитель. — Теперь я в этом не сомневаюсь.
— Я тоже не сомневаюсь, — ничуть не стушевался юный принц.
— Только о том, что происходило на Ладье Одина, забудь. Викинг не должен ни сожалеть по поводу жертвы, принесенной богу, ни страдать из-за нее.
— Страдать больше не буду, — решительно молвил Гаральд. — Но когда я стану королем, ни один викинг никогда больше не станет гонцом к Одину. Мы научимся побеждать, не ублажая Одина такими страшными и бессмысленными жертвами, как не ублажают его многие другие народы.
Гуннар уловил, что теперь принц всего лишь повторил сказанное недавно королевой Астризесс. Но Гаральд и не скрывал, что повторяет слова королевы. Теперь это уже были и его собственные слова, поскольку слова утаенные принадлежат только тому, кто их порождает, а молвленные — принадлежат всем.
— Понятно, — проворчал конунг, — хочешь представать перед небом еще большим христианином, нежели король Олаф.
— Совсем не поэтому, — встретился с ним взглядом будущий король норманнов. И нежное, еще не обожженное холодными северными ветрами лицо его сделалось непоколебимо решительным. — Не хочу, чтобы мои воины умирали, как жертвенные бараны.
— Но гонец к Одину — это древний обычай норманнов-мореплавателей.
— Разве приносящие жертвы мореплаватели не гибнут точно так же, как и не приносящие ее? Воины созданы для битв, а не для жертвоприношений. Неужели богам не хватает тех жертв, которые мы приносим в их честь на полях битв? Если они действительно боги викингов, пусть довольствуются ими.
— Не знаю, как долго ты будешь править, будущий великий конунг конунгов, но уже теперь ясно, что править ты намерен сурово. Не зря Астризесс уже так и называет тебя — Гаральдом Суровым.
— Это верно, правителем я действительно намерен быть суровым. Напрасно вы не отправили сегодня на Ладью Одина нашего жреца. Стоило вам приказать жертвенному палачу, и он…
— Так не принято, будущий великий конунг конунгов. Ты же видел, что сами воины были против такого «гонца».
— Они стали высказываться против него, когда поняли, что ты проявил нерешительность, Гуннар Воитель. И королева тоже умолкла после того, как уловила твою нерешительность.
— Свою решительность я привык проявлять в битвах, — оскорбленно напомнил Гуннар.
— Для короля этого мало. Он должен быть решительным всегда.
Конунг задумчиво посмотрел на медленно удаляющийся полуостров, один из утесов которого, именно тот, на котором недавно принесли в жертву Бьярна, в самом деле напоминал корму выброшенной на берег ладьи, и вынужден был признать:
— Действительно, не раз случалось так, что на берегах конунги наши проигрывали то, что мы добывали в кровавых морских набегах. Наверное, я принадлежу к таким же конунгам. Потому и не стану великим, как ты.
— После того, как я отправлю «гонцом к Одину» третьего жреца подряд, четвертый тут же объявит, что боги уже не нуждаются в наших жертвоприношениях.
Гуннар поначалу взглянул на принца с явной опаской, как бы говоря: «Да, не хотелось бы мне дожить до твоей коронации, юный конунг конунгов!», но затем едва заметно улыбнулся.
— Ты прав, Гаральд Суровый[42]: многое в укладе и в традициях норманнов следует менять. Но для этого мало желания короля, нужно, чтобы перемен хотели все мы, безбожно медлительные и упрямые викинги.
— Я как-то спрашивал жреца, знает ли он, кто из конунгов ввел этот жуткий обычай — убивать воина воловьим ярмом. Он сказал, что не знает. Не только он, вообще никто не знает этого, не запомнили почему-то.
— Неужели действительно никто не знает?
— А может, не хотят называть имени этого конунга? Чтобы все считали, что убиение это жертвенное происходит не по воле человека, а по воле бога Одина.
Принц задумчиво помолчал, а затем изрек:
— Так вот, после моего правления норманны на все века запомнят, что король Гаральд Суровый ввел обычай не приносить своих воинов в жертву ни богам, ни врагам.
— Ни богам, ни врагам… — повторил Гуннар. — Не знаю, будут ли твои воины любить такого короля, но уважать себя, ты их, наверное, потребуешь.
— Не сомневайся, они будут уважать своего конунга конунгов, — и в самом деле сурово пригрозил Гаральд. — Потому что я заставлю их уважать всех конунгов.
— Заставишь, да, — Гуннар остался верен своей укоренившейся привычке повторять услышанные им слова. Причем никогда нельзя было с точностью определить, согласен Воитель с ними или же относится к ним скептически.
Вот и сейчас, молвив свое: «Заставишь, да», он тут же отвернулся от Гаральда и озадаченно посмотрел на приближавшиеся к «Одинокому моржу» королевские корабли. Однако принцу показалось, что мысленно конунг уже поблагодарил то ли Христа, то ли Одина за то, что правителем его пока еще остается Олаф, а не он, Гаральд Суровый.
— Эй, уберите парус! — скомандовал он норманнам, стоявшим у красного полотнища. — Позволим судну короля «Конунг морей» приблизиться к нашему борту! — Вместе с принцем он проследил за тем, как моряки быстро и привычно убирают парус, и лишь после этого вновь заговорил: — А скажи-ка, Гаральд Суровый, в своих суждениях о нашем новом иудейском Боге Христе ты будешь столь же храбр, как и в суждениях о поверженных нами языческих богах?
— Наверное, новый Бог мудрее, если не требует, чтобы кого-либо из воинов-христиан отправляли к нему на Ладье Одина, убивая их при этом воловьим ярмом. Хотя, может быть, это не сам Христос мудрее, а те, кто в него верует?
Гуннар ошарашенно повертел головой, словно ворот грубой шерстяной куртки вдруг погибельно врезался ему в шею. Подобных суждений о вере и обычаях слышать ему, старому вояке, еще не приходилось.
Под дружные возгласы обоих экипажей корабли соприкоснулись борт к борту, и Гуннар понял, что ему пора перейти на борт «Конунга морей», чтобы засвидетельствовать свое почтение, а главное, выяснить, куда же все-таки король намерен направиться после Швеции в первую очередь: прямо к берегам Руси или сначала все-таки пристанет к германским берегам?
Впрочем, не исключал конунг и того, что Олаф пожелает надолго задержаться на шведских берегах, чтобы оставаться поближе к Норвегии, под патронатом отца королевы Астризесс. И ничего, что пока что свергнутый конунг Норвегии ни разу не упомянул о такой возможности. Это раньше, когда Олаф правил, у него не хватало ни времени, ни воли, чтобы погостить у своего тестя-шведа, но теперь у него, изгнанника, времени будет хватать.
Прежде чем покинуть борт «Одинокого моржа», Гуннар озадаченно взглянул на принца и, полагая, что разговор еще не закончен, произнес:
— Как стать настоящим воином и мореплавателем — этому я тебя еще научу. А вот как стать королем… Причем как стать не просто королем, а королем Гаральдом Суровым, который сумеет изгнать из Норвегии датчан и добиться независимости своей страны, — этому я научить тебя уже не смогу. Но верю, что этому ты научишься сам, принц Гаральд, если только этому вообще можно научиться. Ведь королями не становятся, а рождаются? — вопросительно взглянул он на принца.
— Так утверждают сами короли и конунги, — пожал плечами Гаральд. — Вам ведь хочется верить, что вы тоже рождены для того, чтобы стать конунгом конунгов?
Гуннар одобрительно рассмеялся и похлопал будущего короля викингов по плечу; пока что он мог себе такое позволить.
— Наверное, для норманнов — народа воинов, мореплавателей и рыбаков — ты окажешься слишком мудрым правителем. Норманны привыкли видеть во главе своих дружин воинов, а не философов.
— А почему вы решили, что со своими подданными я буду вступать в такие же диспуты, в какие вступаю с приставленными ко мне учителями — германцами и шведами? — жестко улыбнулся Гаральд, и в улыбке его конунг уловил нечто по-настоящему циничное, а значит, истинно королевское.
— Тоже верно: с подданными дискутировать не следует, ими нужно повелевать, — помрачнев, согласился Гуннар, наблюдая, как один из моряков устанавливает и закрепляет на бортах судов переходной трап. — Беда, что до сих пор наши короли воевать умели намного лучше, чем повелевать. Наверное, потому мы и остались без Норвегии.
— Значит, теперь я буду учиться не столько воевать, сколько повелевать.
— В одном я почти уверен: при твоей решительности, будущий король викингов, ни один бог не захочет ни помешать тебе взойти на норманнский трон, ни помогать этому восхождению.
— Это я не захочу тревожить богов по таким пустякам, — пожал плечами принц Гаральд.
— Тревожить по таким «пустякам»?! О чем же тогда может просить наших богов принц?
— О победах, о здоровье, еще о чем-либо, только не о троне. Поскольку о троне я как-нибудь позабочусь сам, — решительно и сурово заверил принц Гаральд не столько конунга Гуннара Воителя, сколько нерасторопных норманнских богов.
«…Так чего же тебе не хватало в твоей Тмутаракани, брат? С чего вдруг ты решил собрать дружину, ополченцев, норманнов и двинуться на Киев?» — вернулся к своим размышлениям великий князь Ярослав.
Он по-прежнему оставался на вершине холма и всматривался в стоявшего на таком же холме по ту сторону долины теперь уже тмутараканско-черниговского князя Мстислава.
Прямо у его подножия — из подвод, земляной насыпи и бревенчатых рогатин — спешно сооружался еще один оборонный вал, который должен был сдерживать натиск мстиславичей. Судя по тому, как спешно и старательно воздвигали его киевляне, нетрудно было догадаться, что в их среде уже мало оставалось воинов, которые бы верили в успех похода. Ярослав прекрасно понимал: когда воины нацелены не на то, чтобы ринуться на лагерь врага и разгромить его, а на то, чтобы запереться, укрепить и каким-то образом удержать свой собственный лагерь, — о победе мечтать уже не приходится. Он, собственно, уже и не мечтал. Единственное, на что его пока что хватало, так это на то, чтобы обиженно упрекать брата, да и то мысленно:
«…Разве земля Тмутаракани меньше Киевской или Черниговской? Разве не прилегают к ней огромные территории, заселенные мелкими племенами полудиких народцев, которые, даже объединившись, никогда не смогли бы противостоять твоим воинам и чьи земли ты можешь присоединять к своему княжеству, не считаясь ни с кем и ни с чем? Слухи гуляют, что хочешь стать еще и князем новгородским. Вряд ли теперь уже твое восхождение на этот престол возможно, тем более бескровное. Тем не менее приди ко мне с миром — сядем, по-братски подумаем, поговорим…»
У самого Ярослава с Новгородом были связаны не самые лучшие воспоминания. Он до сих пор не мог забыть той августовской ночи, которая вошла в его сознание и наверняка войдет в строчки летописи как «ночь побития варягов». Князь всегда вспоминал о ней с каким-то смешанным чувством: с одной стороны, это был бунт черни, сама вспышка которой не делала ему, как правителю, чести, ибо всякие бунты следовало подавлять еще до того, как бунтовщики выйдут на улицы или прольют первую кровь. С другой — втайне он был рад, что горожане взбунтовались именно против норманнов, давая им понять, что те — всего лишь наемники и все их попытки ощутить себя вершителями судеб горожан будут заканчиваться для них губительно.
Ярослав помнил, как в то августовское утро его разбудил перепуганный дружинник, возглавлявший охрану замка, и сообщил, что во дворе боярина Парамона новгородские мужи изрубили около двух десятков норманнских наемников[43].
— За что… изрубили? — вмиг согнал с себя князь остатки сна и похмелья. Никакого врага он не опасался так, как буйного кровавого бунта своей собственной черни.
— До замужних жен слишком охочи, — угрюмо просветил его дружинник. — Без спросу, без согласия берут их.
— Только за это?! — решительно не поверил князь, поспешно, с помощью двух разбуженных слуг, облачаясь в свои боевые походные одежды. — Из-за того, что взяли чьих-то загулявших жен?!
— Не о гулящих девах речь идет, князь. Изрубили варягов в отместку за то, что давно начали вести себя с замужними новгородками, как со своими служанками. Причем не с простолюдинками, которыми варяги уже брезгуют, а с женами знатных мужей новгородских да окрестных селений.
Князь знал, что некоторые норманны вели себя в Новгороде настолько буйно, словно ворвались в него как победители, которым их командование отдало город на милость победителей. «И начаша варязи насилие деяти на мужатых женах» — как вскоре лаконично изложил причины этого бунта придворный летописец.
Предвидя, что добром это не кончится, князь несколько раз требовал от воеводы норманнского, чтобы тот усмирил своих варягов. Однако воевода и прочие предводители наемников лишь ухмылялись в ответ, да еще, исключительно из вежливости, ворчали по поводу того, что, дескать, многие жены и сами не прочь повеселиться с их рослыми, неутомимыми скандинавами. Впрочем, Ярославу вполне понятен был истинный смысл их ухмылок.
На самом деле эти ярлы уже не могли удерживать подчиненных им воинов от насилия, поскольку с них, с предводителей, все и начиналось. С их «жеребцовой вольности», как писалось в челобитной одного из оскорбленных новгородских мужей. И вот теперь, нынешней ночью, настала расплата за все эти «жеребячества». Вслед за воеводой в княжеские палаты ворвался юный тогда еще Эймунд. Он был встревожен так, словно хотел сообщить, что под стены города подступили несметные орды язычников. Конунг прибыл с полусотней конных дружинников, но тут же поведал, что вся норманнская тысяча уже поднята, вооружена и готова выступить на усмирение горожан.
— Или, может, конунг Ярислейф сам усмирит своих новгородцев, силами собственной дружины? — поинтересовался Эймунд. — Ведь умирать от меча русича славянину всегда приятнее, нежели от руки норманна, разве не так?
Князь понимал, что конунгу норманнов очень хочется, чтобы отмщение пришло из-под славянских мечей, причем по воле правителя новгородцев, а не по его, Эймунда, воле. Он собирался служить здесь еще долго и не желал пасть от мстительной стрелы или отравленного вина. Однако Ярослав и сам не хотел, чтобы месть исходила от норманнов.
— Они — русичи, — молвил князь. — Они пренебрегли обычаями гостеприимства и нашими законами. Если у них были жалобы на варягов, они обязаны были пожаловаться воеводе или мне, во имя Христа и Перуна.
— Вот это уже по-княжески, — согласился Эймунд. — Чернь всегда должна помнить о воле и силе своего правителя.
— Увидев твоих норманнов, горожане вооружатся, позовут на помощь, и начнется сеча, в которой твои воины не устоят. — Эймунда удивило, что князь все еще говорит таким тоном, словно пытается оправдать свое вмешательство в эти события.
— Мы всего лишь наемники. Наше дело — выступать по твоему повелению. Но я должен сказать своим воинам, что погибшие будут отомщены, иначе какой из меня викинг, какой конунг?
— Я усмирю городскую чернь и тех бояр, которые взбунтовали ее, — холодно пообещал князь. — А пока что забудем о том, что произошло нынешней ночью.
— Мне-то забыть нетрудно, — пожал плечами Эймунд. — Сумеют ли забыть другие?
— Если не желают забыться вечным сном, — сурово предупредил его князь. — И запомни, норманн: за дальнейшее поведение своих воинов отчет придется держать тебе.
— Я всегда в ответе за них, — невозмутимо напомнил конунг. Он и в самом деле был не из тех людей, которых можно было смутить подобными предупреждениями.
Жаль только, что Эймунд не мог слышать, как про себя Ярослав добавил: «Я усмирю свою чернь не только потому, что она посмела изрубить твоих варягов. Давно пора показать местным боярам, что их вольница кончилась. Здесь был, есть и будет только один князь, один правитель, и правитель этот — я. И пока Господь не призвал меня к себе, никакие бунты черни боярам-клятвоотступникам не помогут».
Да-да, его гнев был направлен не против черни, а против бояр, которые стояли за ней, спаивали и провоцировали взбунтовавшихся «резников». Так что для начала нужно было сломить волю бояр, а с чернью он потом справится.
Теперь Ярославу уже не хотелось вспоминать о том, какими правдами и неправдами пришлось ему собирать на княжеское вече бояр, воевод и прочих знатных и уважаемых, а потому не в меру заносчивых мужей новгородских. И как, загнав их во двор своего замка, он в коротком, гневном обращении высказал все, что думает по поводу подобных бунтов и самой расправы над варягами, о беспорядках и самоуправстве, творимых в городе, о нечестивости сборщиков податей. А затем удалился в свои хоромы, приказав при этом никому не расходиться.
Более получаса около тысячи знатных горожан стояли и смотрели на двери, за которыми исчез их князь, ожидая, что будет дальше. Но вместо князя появились дружинники. Сначала они изрубили собравшихся, затем, ведомые сотниками, отправились творить скорый суд по дворам городской знати.
Звенели церковные колокола, хотя не ясно было, кто приказал бить в них посреди ночи, пылали подожженные кем-то усадьбы, хотя князь приказал ничего не жечь, а в разных концах города били в набатные подвески, словно к городу подступала орда. Многие горожане прямо ночью, кто в чем был, старались побыстрее вырваться из города, чтобы укрыться в окрестных лесах и пригородных садах. А в это время Ярослав стоял на смотровой площадке самой высокой башни и смотрел на все происходящее в городе с каким-то странным безразличием.
Да, это действительно было безразличие, лишь слегка замешанное на чувстве горькой досады за то, что все его попытки сжиться со знатными мужами Новгорода, поддерживать в нем мудрый лад, хорошо укрепить свой град и достойно защищать горожан от всяческих напастей, — так ни к чему и не привели. Вернее, привели к этой кровавой резне, к этой содомной ночи.
Больше всего Гаральд опасался, что его брат Олаф II Харальдсон решит остаться здесь, в столице Швеции, если не навсегда, то по крайней мере надолго. Слишком уж приветливо встречал шведский король Улаф Шётконунг свою дочь и ее мужа, слишком пышным оказался прием, устроенный в их честь; на удивление пристальным вниманием окружала их во время этого визита почти вся столичная знать.
— Что-то уж больно трогательно привечают нас в этой стране, — усомнился в искренности всего происходящего никому не доверявший начальник охраны норвежского короля Скьольд Улафсон, беседуя в присутствии юного принца с конунгом Гуннаром Воителем. — Словно к ним прибыл не лишившийся своего трона король-изгнанник, который непонятно где и на какие средства собирается существовать и куда держит путь, а властитель великой соседней державы, от миролюбия коего зависит: быть между ней и Швецией миру или же вновь полыхать войне.
— Ты забываешь, что такими почестями Улаф Шётконунг чествует свою дочь.
— С каких это пор мы, норманны, стали оказывать такие почести женщинам, кем бы они нам ни приходились? — хитровато улыбнулся Скьольд.
— Мне и самому как-то пришло на ум, — признался Гуннар, — что когда соседний король так гостеприимен, то это может означать одно из двух: то ли нас хотят поскорее выпроводить, то ли, наоборот, дают понять, что нам не остается ничего иного, как наниматься к ним на службу.
— И мы должны согласиться, что это лучше, нежели быть случайно отравленным на прощальном ужине.
Гуннар задумчиво помолчал, а затем со свойственной ему мрачной невозмутимостью напомнил начальнику охраны:
— В любом случае принимают так не нас с тобой, а короля. Ты говоришь: «Отравить…» Так ведь отравить могут и дома, в Норвегии. Скорее всего, именно там, дома, от рук своих же это и случается. Разве не так, будущий король всех норманнов? — обратился он к Гаральду, и улыбка его показалась принцу столь же мрачной, сколь и беззаботной.
— Нужно окружать себя такими людьми, которым правитель верил бы и которые верили бы правителю.
Конунг и начальник королевской охраны многозначительно переглянулись, однако ни подтверждать, ни оспаривать это утверждение будущего правителя не стали, иначе им пришлось бы объяснить юноше, которого они уже воспринимали как преемника Олафа, что запомнить подобные изречения куда проще, нежели придерживаться заложенных в них постулатов.
— Лучше бы тебе обратиться с кое-какими вопросами к самому королю Олафу, а не к его брату, — посоветовал конунгу Скьольд.
— А тебе — поделиться с королем своими опасениями.
Все трое оказались в числе тех, кто вместе с норвежской королевской четой был приглашен на пир местной знати. Но до ужина еще оставалось немало времени, и потому Гуннар предложил пройтись по окрестностям дворца и вдоль моря. Там, во дворе, к ним присоединился и Льот Ржущий Конь.
— С бывшим королем Олафом мне еще тоже предстоит поговорить. Но сначала хочу вдоволь наговориться с будущим королем всех норманнов Гаральдом Суровым, — положил свою тяжелую руку на плечо ученика Гуннар Воитель, — пока он еще только… будущий король. А то ведь потом, когда взойдет на трон, станет таким же недоступным, как и все прочие.
— Поговорить со мной можно будет всегда, — с отроческой категоричностью заверил его Гаральд. — Потому что я всегда буду слушать каждого, кто станет предлагать что-то важное для Норвегии и викингов.
— Слушать — да, будешь. Но сумеешь ли услышать?
— Я подумаю над этими словами, — как можно строже и вдумчивее молвил Гаральд то, что говорил всякий раз, когда затруднялся с ответом. — Но я тоже опасаюсь, что Олаф решит остаться здесь. Мне бы этого не хотелось.
— И нам не хотелось бы, — нерешительно поддержал его Скьольд. — Хотя лучше было бы держаться поближе к занятой датчанами Норвегии, дабы враги чувствовали, как звенят мечи наших воинов и поют их стрелы.
— Сегодня утром я спросил Олафа Харальдсона, что нас ждет дальше, — молвил Гаральд. — Так вот, он предупредил, что мы не сможем покинуть Сигтун[44] до тех пор, пока не состоится пир, который он готовится дать по случаю нашего прибытия.
— Кстати, на нем будет представлена некая родственница шведского короля по имени Сигрид Веселая, — добавил Гуннар.
— Опять Сигрид?! — изумился Скьольд.
— Это имя действительно заставляет людей настораживаться, — улыбнулся Гуннар. — Все тут же вспоминают пир, устроенный Сигрид Гордой, вдовой короля Эрика Победоносного, по случаю очередного сватовства ее кем-то из настойчивых женихов[45]. Тем более что эта Сигрид — тоже вдовствует, и ожидается, что в день пира к ней тоже будут свататься несколько женихов, два из них — франк и датчанин — уже прибыли и томятся ожиданием. Невеста, говорят, богатая и совсем еще не старая.
— Харальдсон прав: было бы невежливо выйти в море, не дождавшись этого пира и сватанья, — сказал Гуннар.
— Почему бы и тебе не испытать своего счастья? — спросил его Скьольд. — Ты ведь тоже вдовец и тоже… конунг. Предоставляется возможность породниться со всеми могучими правителями Скандинавии, со многими знатными людьми.
Гуннар скептически хмыкнул и еще более скептически поморщился.
— Если к сонму женихов присоединюсь еще и я, тогда уж Сигрид Веселая всех нас точно сожжет, следуя примеру своей тетушки. Только в отличие от Сигрид Гордой, сжигать будет … весело.
— Да, совсем забыл, — вновь заговорил Гаральд. — Олаф сообщил, что сегодня в Сигтун прибыл князь Святослав, какой-то дальний родственник великого князя Руси Ярислейфа, кажется, того самого, к которому мы вроде бы направляемся. Правда, сейчас этот Святослав является князем без княжества, но все же.
— И тоже прибыл, чтобы жениться на Сигрид Веселой, кхир-гар-га?! — догнал их державшийся чуть позади Льот Ржущий Конь, невольно подслушавший, о чем они говорили. — Неужели во всей Руси не могут подыскать невесты для князя?! Хотя я слышал, что княжеств там множество. Не предложить ли ему свою жену, Рыжую Альфиду? Признаться, она мне порядком надоела. А Гаральду могла бы присмотреться моя дочь, тоже огненно-рыжая, как и ее мать.
— Льот, — жестко остановил его Гуннар Воитель, — мы говорим сейчас с будущим королем всех норманнов. Поэтому советую быть мудрее и деликатнее, иначе в день коронования Гаральда Сурового первым окажешься под секирой палача.
— Можешь считать это пророчеством, — поддержал его Скьольд. — А что касается Святослава… Приезд родственника Ярислейфа — важная весть. Хорошо бы прибыть в Русь вместе с ним и еще одной норманнкой, Сигрид Веселой, которая не отправится в далекий путь без отряда воинов. Этот отряд мы сможем со временем переманить к себе, чтобы пойти войной на захватчиков-датчан. А пока что пусть Ярислейф увидит, что мы прибыли с его осчастливленным родственником и большой дружиной. Надеюсь, это вселит уважение к нам.
— И можешь считать это пророчеством, Гуннар Воитель, кхир-гар-га! — прогромыхал Льот с таким задором, словно лично его все сказанное не касалось.
— Неплохо было бы остаться и здесь, в Швеции, — с грустью произнес Гаральд. — Но тогда мы не увидим Гардарики. Как думаешь, Гуннар, там действительно много городов?
— Иначе зачем бы ее называли «страной городов»?
— Когда я стану королем, Норвегия тоже будет «страной городов». Норманны везде должны жить в таких же больших каменных дворцах, как и здесь, в Сигтуне. Это ведь плохо, что они до сих пор живут в хижинах, причем по многу людей под одной крышей, согреваясь вокруг чадных костров. А нередко и мерзнут. Разве не так, конунг Гуннар?
— В больших каменных домах, без костров, они будут мерзнуть еще сильнее, потому что, по бедности своей, не смогут зарабатывать столько денег, чтобы обеспечивать себя дровами. Но это ты поймешь позже. Впрочем, став королем, ты больше будешь заботиться о том, как бы поскорее выманить их из этих хижин и загнать в свое войско.
— Я не буду воевать с соседями-норманнами, — решительно объявил Гаральд. — И вообще не собираюсь воевать, разве что кто-либо из чужеземных правителей нападет на Норвегию.
Конунг окинул принца снисходительным взглядом и еще снисходительнее улыбнулся.
— Так размышляют все принцы, но лишь до тех пор, пока их не коронуют. А потом оказывается, что им всегда не хватает золота и воинов, погибельно не хватает того и другого. Особенно остро переживают они нехватку опытных воинов, потому что, когда они есть, все остальное — золото, продовольствие, женщин — король способен раздобыть в землях соседних правителей. Но в том-то и дело, что, сколько ни нанимай воинов, их всегда кажется мало, причем с каждой битвой — все меньше.
— Хорошо, я подумаю над вашими словами, конунг, — остался верен своей привычке принц Гаральд.
Отстав от взрослых, он поднялся на высокий утес, возвышавшийся над одним из небольших фьордов, на которые, словно ладонь — на пальцы, расчленялся залив, и, усевшись на покрытую мхом каменную плиту, долго любовался открывающимися видами — на город, на залив, на часть крепостной стены, за которой виднелась гряда зеленоватых скал. Краски гор казались здесь чуть контрастнее и сочнее, чем в Норвегии, да и скалы не чудились такими безжизненными, какими он привык видеть их у себя на родине. Тем не менее Швеция представлялась ему как бы продолжением знакомой, родной земли, не порождая ни особой новизны впечатлений, ни тоски по родному краю. Все это еще ожидало его впереди.
Гаральд проследил, как в залив медленно вошли два корабля, паруса которых были осенены огромными сине-голубыми, с красными обводами, крестами. И только теперь обратил внимание, как много их здесь — и простых, до примитивности грубых, норманнских драккаров, и кораблей, пришедших из далеких южных морей, в самой постройке которых тоже было что-то ажурно-легкомысленное. Надстройки на их палубах громоздились друг на друге, и порой Гаральду казалось, что на них вообще не оставалось свободной палубы, а матросы взбираются на мачты прямо из кают.
А еще он обратил внимание, что отсюда, с высоты прибрежной горы, крестовины мачт напоминают кладбищенские кресты. Причем все пространство залива усеяно ими, словно старое, с покосившимися крестами христианское кладбище.
Предавшись воспоминаниям, князь Ярослав не заметил, как холм, на котором только что стоял его брат, неожиданно опустел. Не только на вершине, но и на склонах, у подножия его не осталось ни одного вражеского воина.
Устало протерев тыльной стороной ладони глаза, словно все это могло лишь показаться ему, великий князь вновь всмотрелся вдаль. Да, именно так все и произошло: в долине между холмами — ни одного воина; вся рать Мстислава Храброго почему-то отошла за гряду холмов, причем проделала этот маневр так организованно и поспешно, что князь поневоле обнадежил себя:
«Неужели решил уйти? Неужели вернется в свою Тмутаракань, так и не сразившись?!» И когда эта, пока еще несмелая, догадка осенила его, князь неожиданно ощутил легкое разочарование, как борец, который принял вызов, а соперник от схватки неожиданно отказался.
«Такого не может быть! — резко осадил себя Ярослав, который пока еще не сомневался в том, что если бы он начал переправлять свое войско через реку, кавказцы тотчас же воспользовались бы этой сумятицей и изрубили значительную часть его ополчения. — Такого просто не может быть! Пройти чуть ли не полмира, чтобы вернуться ни с чем — ни со славой, ни с бесславием? Тогда зачем, спрашивается, шли?! Нет, что-то здесь не так!»
— Эймунд! — позвал он.
— Слушаю и повинуюсь, князь.
— Пошли туда своих норманнов!
— Уже послал, — отозвался викинг, указывая мечом на десятку всадников, мчавшихся к гряде, чтобы разведать, что там за ней происходит.
…Ну а та содомская ночь в Новгороде завершилась так, как не мог бы предсказать ни один языческий волхв, ни один апостол. Под утро у ворот города появилась тройка гонцов, которые почти месяц добирались до них из Киева. Восемь воинов из их сопровождения погибли в схватках или просто куда-то исчезли по дороге, но эти трое все же сумели добраться до ставки князя Ярослава. Причем добрались именно в эту страшную ночь, чтобы передать сообщение его сестры Предславы. А новость, которую она сообщала, казалась ошеломляющей: первого июля их отец, великий князь Владимир, скончался. На престол тут же взошел их брат Святополк, однако его право на княжение сразу же начали оспаривать другие братья.
«Отец твой умер, — писала Предслава в записке, которую доставили князю гонцы, — а Святополк сидит в Киеве, убив Бориса. И за Глебом он послал. И ты берегись его очень».
Могла ли княжна предположить, что черная весть, которую она передаст брату, на самом деле окажется для него спасительной? Отец множество раз помогал ему, но никогда еще помощь эта не была такой своевременной и отчаянной, как сейчас. Выслушав гонцов, Ярослав не только не взмолился о спасении души отца, но и мстительно рассмеялся. Не потому, что смерть великого князя не вызвала в нем чувства горечи, и даже не потому, что открывался путь к киевскому престолу.
Все было значительно проще: он пойдет на Киев! Причем пойдет немедленно. И не важно, удастся ли ему сразу же захватить город. Не имеет значения даже то, что его выступление против Святополка способно привести к союзу против него всех оставшихся в живых братьев. А их немало. Только очень недальновидный правитель мог позволить себе произвести на свет двенадцать сыновей, сохраняя между ними по существу равные права наследования. Словно не понимал, что в таком случае Русь придется делить между всеми двенадцатью и что сделать это бескровно, без обид, без мелкого дробления государства, да к тому же — во страшный вред всей земле Русской, просто невозможно.
Уважающие себя правители держав, наоборот, стараются всяческим способом избавить свой народ и свою страну даже от второго претендента на престол. Да, любым, сказал себе Ярослав, порой не самым человечным и уж, во всяком случае, не отцовским. Однако все это — общие размышления, а тут подоспело сообщение княжны Предславы, из которого следует, что великий князь скончался и стольный град, вся Русь оказалась на пороге очередной братоубийственной войны.
Князь прекрасно понимал, что вина за учиненные в Новгороде резню, грабежи и пожары за всю эту сатанинскую ночь ложится на него. Как понимал и то, что оправдания ему нет и не будет. Да и вообще можно ли чем-либо оправдать всю эту страсть к истреблению? Разве что тем, что позволил норманнам мстить за своих убиенных соплеменников? Но ведь убили этих варягов именно за то, что они вели себя в Новгороде, как завоеватели, попирая все нормы приличия и традиции, проявляя неуважение к знатным мужам и замужним женщинам. Нет, местью варягов оправдать расправу над новгородцами он не сможет. Тем более что почти тысячу наиболее знатных мужей изрубили не варяги. То есть их рубили не только варяги, но и русичи.
Ярослав отдавал себе отчет в том, что вскоре новгородцы, причем не только горожане, придут в себя. Тысяча погибших, сотни разграбленных и сожженных усадеб — все это неминуемо будет порождать гнев, ненависть по отношению к нему и его норманнам, а следовательно, и жажду мести. А понимая это, метался в своих помыслах, как загнанный во время ночной охоты зверь, который страшится уже не только охотников, но и самого рассвета.
Князь вполне допускал, что, возможно, уже сегодня или завтра ему придется держать ответ перед городским вече, и с ужасом открывал для себя, что не находит оправдания той немыслимой жестокости, с которой обрушился не на повергнутых во время войны чужеземцев, а на свой собственный народ.
А тут вот такая спасительная для него весть: Киев, а значит и вся Русь, в великой опасности! Орды степняков только и ждут ослабления стольного града, чтобы напасть на него, разорить и сжечь дотла.
Опасность, которая угрожает всей Руси, — вот что способно объединить сейчас новгородцев, вот что способно затмить горечь утраты, которую переживает в эти минуты город!
Он соберет вече, на котором предстанут гонцы из Киева, и объяснит новгородцам, что сейчас не время помнить обиды и нагнетать вражду, нужно собирать ополчение и идти спасать Киев.
— Они не позволили норманнам пройти за холмы, — густым басом своим вырвал князя из потока воспоминаний невесть откуда явившийся воевода Ян Смолятич. И улыбнулся.
— Кто не позволил? — машинально как-то спросил князь.
— Обры эти кавказские, — все с той же неприкаянной ухмылкой на лице поведал воевода.
О чем бы ни говорил Смолятич, он всегда улыбался какой-то странноватой, нервной улыбкой, которая редко согласовывалась как со смыслом произносимого, так и с настроением этого человека. И к этой странности выражения чувств князю еще только следовало привыкнуть.
— Важно было знать, что тмутараканцы все еще там, — задумчиво проговорил Ярослав, наблюдая за тем, как, рассыпавшись по склону долины, уходили от кавказцев варяги-разведчики и как три десятка кавказцев преследовали их, пытаясь не столько догнать и изрубить, сколько попросту отогнать от своего лагеря.
«А ведь похоже, что за этими холмами Мстислав выстраивает сейчас свои полки, — с угнетающей тоской подумал Ярослав, прослеживая ход развернувшейся кавказско-норманнской гонки. — Конечно, в разведку следовало посылать не варягов, а разъезд из отряда степняков, которые находятся у меня на службе. Кони варягов слишком тяжеловесны, да и сами воины грузны и неповоротливы, явно не для схватки с юркими кавказцами, прости, Господи, раба Твоего неразумного!»
— Готовь войско, воевода. Ближе к вечеру, как только спадет жара, тмутараканцы обязательно пойдут на нас.
— Чтобы до заката закончить битву, громы купальские, — поддержал его Смолятич.
— Заканчивать эту битву должны мы, воевода. И тризну на этом поле битвы тоже надлежит править нам, а не врагам нашим.
— Без тризн в таких делах не обходится, — вновь поразил Ян князя своей химерно-воинственной ухмылкой, — это нам ведомо.
— Побывай в полках, загляни к викингам. Напомни, что, возможно, придется принимать бой в наших лагерях, поэтому пусть расширят ров и укрепляют валы.
— Черниговцы могут не выдержать первыми, громы купальские, — басил воевода так, что воздух вокруг него дребезжал, словно в нем вибрировали сотни невидимых струн.
— Потому что ополченцы, которых по дворам крестьянским наловили-нахватали? — попытался предугадать его объяснение Ярослав.
— Не только поэтому. Говорят: «Если оба князя — Владимировичи, то почто кровь проливать будем, почто на погибель идти? Какой из князей победит, того и примем».
— Неужели и киевляне говорят то же самое? — оглянулся на него Ярослав.
— Те осторожнее, хитрее. Говорить — не говорят, но знать бы, что на самом деле думают?..
— Да, видно, то же самое и думают, во имя Христа и Перуна, — раздосадованно поморщился Ярослав.
Не хотелось ему этой битвы. Не порождало ожидание ее ни гнева, ни воинского азарта. Словно не на битву ему предстояло идти со своими войсками, а на собственную казнь. Если бы он мог, наверняка избежал бы этой сечи, но ведь не может же! Уже в который раз покаянно уверял себя и Господа, что не может, не в его это воле, не в его власти!
Впервые Гаральд увидел Сигрид Веселую, когда она спускалась по лестнице в зал, где ее ждали король Норвегии Олаф, а также Астризесс, Скьольд Улафсон и Гуннар Воитель. Сегодня перед балом вдова принимала их как знатных людей Норвегии. К тому же Астризесс тоже приходилась ей родственницей. Это была женщина лет тридцати — рослая, по-мужски широкоплечая, с гордо поднятой головой в завитках пышных рыжеватых волос. При дворе ее называли принцессой, хотя кое-кому этот титул ее представлялся сомнительным.
Гаральду казалось немного странным, что вдова вновь способна стать невестой. Да и само таинство сватовства, брака, отношений между мужчинами и этой миловидной женщиной все еще оставалось для него той непознанной частью бытия, в которой заключалась какая-то особая привлекательность самой жизни. Принц задумывался над этим все чаще и чаще. Но что он мог познать, глядя на эту перезревшую, а потому как бы пребывающую в ином, еще не знакомом ему мире женщину?
Когда, чуть приостановившись на предпоследней ступени, Сигрид окинула взглядом собравшихся, принц обратил внимание, что у нее надменное, застывшее в своей окостеневшей надменности лицо и удивительно синие, с неподвижным ледяным взглядом, глаза. Лишь когда молодая вдова задержала взгляд на принце, глаза ее слегка оттаяли и в них взблеснул едва пробивавшийся из оледенелых глубин души теплый лучик — то ли доброты, то ли откровенного сожаления, мол: «Слишком уж этот принц юн, а то бы…»
«Впрочем, — тут же усомнилась Сигрид, — неужели он и в самом деле настолько юн, что не в состоянии был бы провести ночь… со столь знатной дамой?»
— Подойдите ко мне, мой будущий король, — почти не шевеля губами, но довольно громко и твердо молвила она, осчастливливая Гаральда отблесками своей женской похоти. — Мой род породнен с родами сразу четырех правителей: Швеции, Дании, Норвегии, но ближе всего — с польским княжеским родом Пястов. К тому, к которому принадлежала королева Сигрид Гордая, мать короля Швеции Улафа Шётконунга[46].
— Ну, родством с Сигрид Убийцей гордиться трудно, — проворчала Астризесс. — А вот относительно самой высокородности твоей, то она — вне сомнений.
— Так подойдите же ко мне, мой будущий король, — оставила вдова ее реплику без внимания.
Прежде чем преодолеть те несколько шагов, которые отделяли его от Сигрид Веселой, принц сначала осмотрелся, чтобы убедиться, что вдова действительно обращается к нему, а не к кому-то из викингов, а затем вопросительно взглянул на своего воспитателя Гуннара. Однако тот растерянно промолчал. Он знал десятки приемов, благодаря которым можно было отбить нападение врага, вооруженного мечом или кинжалом. Но при этом понятия не имел о том, как должен вести себя будущий король всех норманнов, когда его подзывает вдова, пока еще только мнящая себя королевой.
Догадавшись, что эти тонкости недоступны пониманию вояки Гуннара, принц метнул взгляд в сторону Астризесс. Дочь шведского короля, при дворе которого всегда старались придерживаться такого же этикета, как и при дворе французских королей, она знала о придворных тонкостях все и благодаря этому не раз приходила на помощь своему мужу Олафу, чтобы тот не выглядел норманнским дикарем.
Астризесс мягко улыбнулась и едва заметно кивнула в сторону вдовы: подойди к ней. Принц еще с минуту поколебался, но смятение свое решил побороть.
— Позвольте приветствовать вас, достойная госпожа принцесса, — пролепетал Гаральд. Именно такое приветствие показалось ему наиболее приемлемым, а главное, по духу своему вполне европейским.
— Какие утонченные манеры! — никто не мог бы объяснить Гаральду, какой оттенок придала Сигрид этим словам. Однако насмешки он тоже не уловил. — Вы прекрасны, мой несозревший золотоволосый юноша. Женщинам Норвегии повезло, что у них есть шанс дождаться прихода такого короля.
Она пыталась произнести еще что-то, но вдруг услышала несмело молвленное:
— Вы тоже… очень красивая женщина, — и на несколько мгновений застыла с приоткрытым ртом.
— А вот такого комплимента я не ожидала, — искренне призналась она.
— Я всего лишь сказал правду, — еще больше смутился Гаральд.
— С чего вдруг я стала бы сомневаться в этом? — грациозно повела широкими, охваченными меховой накидкой плечами принцесса-вдова. — Какое счастье, что вы не настолько зрелы, чтобы так же упрямо добиваться моей руки, как те несколько запоздалых некоронованных женихов, чьи посольства ожидают моего решения во дворце пиров, вспоминая при этом историю с «пиром Сигрид Гордой».
К голове Гаральда она не притронулась, а лишь магически повела руками над копной его волос, как бы благословляя, то ли на будущую корону, то ли на некое запоздалое сватовство, неизвестно, правда, к кому.
— Вас, наследный принц норвежского престола, я приглашаю на первую часть бала и пира вместе со всеми остальными.
— Но я…
— Ничего-ничего, вам уже тоже пора привыкать к королевским балам. Тем более что приглашают-то вас всего лишь на первую часть.
— А на вторую? — вырвалось у Гаральда, притом что принц и сам не понял, как это произошло, почему он задал этот вопрос.
— О, так вы готовы напрашиваться и на вторую? — снисходительно рассмеялась Сигрид. И две дамы, переминавшиеся с ноги на ногу чуть позади нее, попытались рассмеяться вместе с ней. Уж они-то понимали, что вторая часть представляет собой ритуал сватовства, выбор жениха, а значит, завершаться должен триумфом избранника и горечью отверженных.
И никто не заметил, как доселе заледенелые глаза Сигрид Веселой вдруг сверкнули шальным огнем. Никто не уловил ни в улыбке ее, ни в словах какого-то грозного предзнаменования. Разве что Астризесс, приблизившаяся к ней вместе с вовремя подошедшим мужем, как-то внутренне напряглась. Что-то недоброе почудилось ей в словах и улыбке воинственной вдовы. «Неужели она тоже решится сжечь своих женихов, лишь бы походить на свою тетушку Сигрид Гордую?!» — ужаснулась собственной догадке Астризесс.
— Я лишь хотел спросить… То есть уточнить, действительно ли на вторую часть пира меня не приглашают, — попытался как-то выйти из положения Гаральд. Он помнил, что его, сводного брата короля Олафа, принимают здесь как будущего короля норвежцев, и негоже ему давать хоть какой-то повод для шуток.
— Да хранят вас все боги и святые, скандинавские и иудейские, — погасила улыбку принцесса. — На вторую часть этого скорбного пира я не пригласила бы вас даже в том случае, если бы вы оказались в числе претендентов на мою руку.
Олаф и Астризесс переглянулись. Их улыбки выглядели всего лишь данью вежливости, поскольку было ясно, что в этом мудрствовании Сигрид Веселая старалась превзойти саму себя. Во всяком случае, замечание показалось им явно неуместным. Даже по отношению к пока еще очень юному принцу.
Гаральд тоже уловил это. Он сжал губы, поиграл желваками, как это обычно делал Гуннар Воитель, когда старался сдерживать неуместный гнев, и, молча склонив голову, отвесил короткий, не очень почтительный поклон.
— Только потому и не пригласила бы, что слишком уж вы прекрасны и непорочны, чтобы составлять общество моим неудавшимся женихам, — несколько запоздало объяснила смысл своего отказа принцесса-вдова.
Теперь улыбнулась только Астризесс. Сказанное принцессой было более понятно ей, чем мужчинам. Они с Олафом повернулись, чтобы отойти к гостям, а принцесса-вдова неожиданно попридержала принца за рукав.
— Сделать вас королем мне, увы, не суждено, поскольку я сама все еще не королева, — встряхнула она длинными пышными волосами, — а вот сделать вас мужчиной — на это я, пожалуй, еще способна. Подумайте над моими словами, мой юный викинг.
Озарив князя своей юродивой ухмылкой, воевода ускакал. Глядя ему вслед, Ярослав вдруг ощутил прохладный ветерок, повеявший с севера, со стороны любого ему Любеча. Где-то там находились сейчас Ингигерда и три его дочери. Подставляя покрывшееся испариной лицо этому легкому ветерку, словно вслушиваясь в долгожданную весточку, Ярослав с тревогой корил себя за то, что не отправил их в Вышгород, а еще лучше, сразу в Киев.
Любеч, конечно, неплохо укреплен и может выдержать длительную осаду, но все же, будь в эти дни княгиня с детьми в Киеве, он чувствовал бы себя спокойнее.
…Да, в ту сатанинскую ночь, после которой против него могла восстать вся Новгородская земля и которой новгородцы могли уже никогда не простить ему, Ярослав решил идти на Киев. Под утро его глашатаи объехали все улицы и отдельные дворы, а также все пригородные перелески, созывая горожан на вече. Делали они это, рискуя жизнью, и некоторые действительно поплатились за гнев княжеский, потому что на них новгородцы срывали свою ненависть к Ярославу.
Сходились тоже долго и неохотно. Многие старались прийти хорошо вооруженными, поэтому, кроме мечей, приносили с собой длинные ножи, не особо пряча их под одеждой. Не верили они больше «кровавому хромоножке», как стали называть Ярослава после этой сатанинской ночи. Не верили и верить не могли, поскольку не было у них теперь врага коварнее, нежели этот «киевский хромоножка».
И были буквально потрясены, когда, вместо того чтобы угрожать им да усмирять, князь вдруг взошел на холм, стоявший посреди вечевого поля и, сняв шапку, покаянно произнес:
— О, моя любимая и честная дружина, которую я вчера в безумии своем изрубил! Смерть воинов моих теперь уже нельзя искупить никаким золотом, никакими молитвами! Но что случилось, то случилось, и Бог нам всем теперь судья![47] Всем судья — и тем, кто замышлял иссечь варягов, и кто заманивал их на подворье боярина Парамона, чтобы там изрубить, и мне, в гневе неправедном приказавшему заманить и изрубить многих славных мужей новгородских…
— А про то не ведаешь, князь, сколько мы, новгородцы, натерпелись от твоих варягов?! — послышался из толпы сильный, хрипловатый голос.
Князь понял, что крикун стоит прямо перед ним, однако, пройдясь взглядом по толпе, определить, кто именно из этих суровых людей решился прервать его, правителя этой земли, так и не сумел.
— Верю, натерпелись, — смиренно признал он, понимая: то единственное, что его может спасти сейчас, — это смирение.
— Пошто же не усмирял их, когда челобитные тебе слали?! — вновь прервал его кто-то, притаившийся в толпе слева от холма. И тут же послышалось еще несколько выкриков.
Ярослав нутром почуял, что зреет бунт и что толпа в любую минуту может взорваться гневом.
Он осмотрел жиденькую цепь дружинников, которые окружали холм, отделяя его от тысячной толпы горожан, и пожалел, что не решился вывести еще и норманнов; опасался, что самим присутствием своим станут раздражать новгородцев. И теперь князь не только не верил в то, что дружинники сумеют справиться с явно вооруженной толпой горожан, которые все подходили и подходили, но и не был уверен, что дружинники вообще станут защищать его, а не перейдут на сторону толпы. Правда, значительную часть воинов его личной охраны составляют киевляне, но против них-то новгородцы прежде всего и ополчатся.
— Да, что случилось, то случилось, — внешне никак не отреагировал князь на выкрики нескольких горожан. — Но, во имя Христа и Перуна! Братья мои! Только что гонцы принесли страшную весть из Киева. Сестра Предслава сообщает, что отец мой, великий князь киевский Владимир, умер, а в Киеве правит брат мой Святополк.
— И пусть себе правит! — вновь ожил голос «хрипуна», как назвал его про себя Ярослав. — Нам-то что до этого?!
— Он ведь в Киеве правит, а не в Новгороде!
— И ты возвращайся туда же, князь! Мы своего, новгородского, изберем!
— Помолчите, пока князь говорит! — обрушился на крикунов своим мощным басом воевода Смолятич, который вместе с десятком рослых всадников появился из-за холма, чтобы прикрыть князя уже на самом склоне. — Обычай чтите: пока князь говорит, все молчат!
— Потому и обращаюсь к вам, — вновь усмирил свой гнев Ярослав, — что не желают княжения Святополка ни киевляне, ни другие братья мои. Так как не способен он принести мир и успокоение на землю нашу. Не сумеет он объединить весь род Владимиров, всех русичей, чтобы вместе выстоять перед многими врагами нашими! Поэтому я хочу идти на Святополка! Хочу идти на Киев! Поддержите же меня, братья-новгородцы. Поддержите, как один. Не помня зла, но думая о судьбе земли нашей Русской!
Слушая его покаянно-воинственную речь, новгородцы не прослезились — слез в тот день в городе и так хватало, но по иному поводу. Однако же и не стали особо корить своего полубезумного князя: как-никак, он покаялся, а значит, «варяжскаяю цена» горожанами заплачено и больше сечи в Новгороде не будет. К тому же он идет на Киев, чтобы спасать стольный град от усобицы, которая способна накликать на Русь орды степняков.
До вечера оставшиеся в живых бояре, купцы и прочие уважаемые мужи города советовались, собираясь на уцелевших подворьях, чтобы под вечер вновь сойтись на вече. Три тысячи воинов, которых Новгород сумел выставить для него, не такое уж и грозное войско, но важно было то, что горожане выставили их добровольно, а значит, на этот полк князь мог теперь положиться.
«Главное, — сказал он себе, принимая под командование отряд новгородского ополчения, — что эти люди идут с тобой, а не против тебя». А когда воевода Смолятич скептически отозвался об этом воинстве, значительную часть которого составляли неопытные отроки, не постеснялся напомнить ему: «Так ведь лучшие, отмеченные в боях рубаки, пали под нашими же мечами». К тому же князь утешал себя тем, что под его знаменами выступали две тысячи дружинников, многие из которых служили ему еще с киевских времен, да полторы тысячи норманнов. С этим воинством он и двинулся тогда на Киев.
Правда, под сами стены града стольного не дошел, тоже остановился неподалеку отсюда, под Любечем, поскольку сюда же, только намного раньше, привел свое воинство и великий князь Святополк. Положение брата поначалу казалось более выгодным. За лагерем его войск располагалась городская крепость с киевским гарнизоном и вооруженными горожанами Любеча. А посреди крепости возвышался мощный замок, обнесенный бревенчатыми стенами и земляными валами да к тому же забитый всевозможным провиантом.
Почти три месяца стоял тогда Ярослав под Любечем и томил свои полки на берегу Днепра, не нападая на брата, но и не выпуская его из города и лагеря.
Возможно, он еще с неделю не решился бы дать битву киевлянам, если бы не угрозы новгородцев покинуть его лагерь, а вернувшись домой, «поведать новгородцам о срамоте этого похода под рукой трусливого князя». Но уж чего-чего, а срамоты Ярославу и так хватало, поэтому, суровыми устами воеводы Смолятича, он пригрозил изрубить всякого, кто решится оставить лагерь без его разрешения, и всякого, кто станет возводить напраслину на предводителей войска.
Но даже эта угроза не помогла — ополченцы роптали все ожесточеннее, и с этим уже нельзя было не считаться. Святополк тоже ждал его решения, расчетливо полагая, что большие потери понесет тот, кто решится напасть первым, поскольку его войску придется штурмовать лагерь противника. И потом, не он ведь пошел на Новгород, а новгородцы на него. При этом Святополку Окаянному, как нарек его со временем летописец, даже в голову не могло прийти, что каждый свободный час его брат использует для того, чтобы посидеть над пергаментами, на которых зарождались статьи составляемого им первого свода законов Руси, его Русской Правды.
Теперь, стоя под Любечем, князь все реже задумывался над событиями, произошедшими в Новгороде. Но всякий раз содрогался при мысли о том, к чему эта страшная сеча могла бы привести, если бы не примиривший его с горожанами поход на Киев. Он все отчетливее понимал, что появление в любом городе — в Киеве ли, Новгороде ли — варягов или иных наемников сразу же вызывает недовольство не только у горожан, но и у поселенцев окрестных сел. А значит, нужны законы, которые бы определяли те или иные особенности отношений между самими горожанами, то есть между боярами и челядниками, между воеводами, купцами и холопами, смердами; между всеми ими, вместе взятыми, с одной стороны, и дружинниками и наемниками — с другой.
«Если убьет муж мужа, — формулировал князь основы будущего устройства всех этих отношений, — то мстить брату за брата, или сыну за отца, либо отцу за сына, или братовому чаду, либо сестрину сыну. Аще не будет кто мстить, то сорок гривен за голову; аще будет русин, либо гридин, либо купчина, либо ябедник, либо мечник, аще изгой будет, либо словенин, то сорок гривен положить за него…»[48]
Князь пытался сочинить такой устав, который бы вобрал в себя и неписаные правила, и установившееся право, и статьи законов, составленных когда-то князьями-предками. Причем последние статьи Ярослав дописывал уже в Киеве, после победы над Святополком, бежавшим с остатками своей дружины к печенегам.
Отпраздновав победу, князь устроил своему новгородскому войску пышные проводы, вручив каждому из воинов по десять гривен серебром, а воеводам, кроме денег, еще и торжественно вручил Устав из восемнадцати статей своеобразного рыцарского кодекса чести, по которому должны были жить отныне все города русские, и прежде всего Великий Новгород.
«И отпустих их всех домой, — опишет со временем эти проводы летописец, зная, что Ярослав лично проверит, занесено ли сие событие в хронику великого княжества, — и, дав им Правду и Устав списав, тако рекши им: по сей грамоте ходите, якох списах вам, такоже держите…»
«Помнят ли эти статьи знатные мужи Новгорода? — не раз задумывался князь. — Вершат ли по ним суды? Блюдут ли каноны дарованной им в день моего восшествия на киевский престол Русской Правды?».
В течение какого-то времени ему доносили из Новгорода, что переписчики Устав его размножают и все миром блюдут его, причем блюдут не только горожане и простолюдины, но и те, кто чинит суд над ними. Но со временем о статьях кодекса понемногу стали забывать, и город постепенно начал возвращаться к своим неписаным правилам, нравам и традициям. Однако Ярослава это уже не очень-то огорчало. Он был уверен, что, так или иначе, Устав дойдет до потомков, и многие поколения будут читать его статьи, сверяясь по ним, примеряя к их теперешней жизни.
Впрочем, все это уже в прошлом. А теперь он вновь оказался под Любечем, только уже в роли Святополка Окаянного.
«Интересно, какой Устав сочинит князь Мстислав, когда, разгромив мое войско, войдет в Киев?» — с горечью подумал Ярослав, посматривая в сторону спасительного Любеча.
Очередной кубок хмельного французского вина Гаральд намеревался опустошить уже в те минуты, когда отчетливо понимал: все, что ему позволено было природой выпить на этом шумном королевском пире, уже выпито. Но еще лучше понимал это сидевший рядом Гуннар Воитель. Получив знак от одной из придворных дам Сигрид, пышнотелой Весталии, он решительно перехватил руку юного принца:
— Что пить ты способен наравне с настоящими мужчинами — ты уже доказал, — произнес он, бесцеремонно отнимая у него бокал. — Но только запомни, что настоящий мужчина заявляет о себе не за пиршеским столом, а на поле битвы или в постели, тоже порой напоминающей поле битвы.
— А что, мы выступаем в поход против датчан? — с хмельной воинственностью уставился на него Гаральд. — Они идут на Сигтун? Я готов.
— В поход мы выступим утром.
— Против датчан?
— И против датчан тоже. Только ни одного глотка больше, — накрыл он бокал принца своей огромной, украшенной шрамом рукой. — Иначе утром не в состоянии будешь поднять меч.
— Но к утру я просплюсь, — обиженно объяснил Гаральд. Если бы на его бокал наложил ладонь кто-либо другой, принц возмутился бы, но рядом с ним сидел Гуннар Воитель, его наставник. Тот самый Гуннар Воитель, которому король Олаф не только доверил воинское воспитание, но и вверил саму судьбу своего сводного брата. Другое дело, что он не уловил иронии, когда, скабрезно улыбнувшись выглядывавшей из-за портьеры Весталии, наставник сказал:
— В эту ночь тебе вряд ли удастся поспать. Бывают ночи, которые тем и прекрасны, что они лишают нас сна. Хотя должны даровать его.
Гаральд непонимающе взглянул на Гуннара, затем признался, что ему непонятен смысл его слов, однако Воитель снисходительно похлопал его по плечу и предложил идти за ним.
— И не старайся ничего понимать. Все, что должно случиться у тебя этой ночью, случится само собой.
Охмелевшие гости шведского короля Улафа Шётконунга не обращали на них никакого внимания. Они наслаждались вином и весельем. Королевское застолье всегда напоминало им о божественных пиршествах Валгаллы.
Портьера, за которой пряталась Весталия, скрывала от глаз пирующих узенькую боковую дверь, ведущую к переходу, на уровне второго этажа, из одного дворца в другой.
— Принцесса уже вернулась? — спросил Гуннар эту придворную даму, тоже происходившую из рода одного из богатых шведских ярлов.
— Вернулась.
— А ее женихи?
— Пиршествуют в ее Девственном замке, — указала она на огни, открывавшиеся из окна-бойницы.
В столице все знали, что Девственный замок — приданое Сигрид Веселой. Он построен был на соседней скале, на деньги отца принцессы, и никто из мужчин, кроме ее мужа, не смел входить в апартаменты королевы, а значит, и в сам замок. Даже охрану его осуществлял небольшой отряд лучниц, которых Сигрид называла «норманнскими жрицами смерти».
— Она так никому и не отдала своего предпочтения?
— Все женихи уверены, что свой выбор принцесса сделает завтра утром.
— А как будет на самом деле?
— На самом деле она уже сделала его. Вот только убедиться в этом женихи смогут в полночь, — загадочно как-то улыбнулась Весталия.
Она шла между Гуннаром и принцем, не стесняясь воспалять движением своих бедер того и другого. Руки ее, вырваться из которых теперь уже было невозможно, покоились на талиях обоих мужчин, хотя она знала, что в эту ночь выбор Сигрид пал на юного норвежского принца, ей же дарованы ласки Гуннара Воителя.
— Понятно, женихи принцессы уедут ни с чем, — высказал свою догадку Гаральд.
Уже после второго бокала вина он вспомнил о красавице-вдове и почувствовал, что в сердце его загорается нечто, подобное страсти. Причем страсти не вообще, а именно к этой женщине, к Сигрид Веселой, к принцессе. Гаральд не сомневался, что у вдовы-невесты много поклонников, как не сомневался и в том, что их действительно должно быть великое множество — иначе какая же она принцесса? И в кого еще должен влюбляться викинг, как не в одну из принцесс? А если уж с принцессой ничего не выйдет — тогда, конечно… Тогда уж нужно влюбляться, в какую придется.
Стоит ли удивляться, что и ему, принцу норвежскому, тоже понравилась принцесса? К счастью, она это заметила и даже сама стала оказывать ему знаки внимания. Теперь Гаральд понимал, что его ведут на свидание к принцессе, и в душе потешался над Гуннаром и Весталией, считавшими, что это окажется для него полнейшей неожиданностью.
— Сколько же всего женихов прибыло к принцессе? — спросил он, в очередной раз ощущая прикосновение к своему бедру крутого, теплого бедра придворной дамы.
— Многовато. И еще могут прибыть.
— И что, никто из них не вызвал другого на поединок?
— Ты бы непременно вызвал? — задиристо хохотнула Весталия. — Причем всех сразу?
— По одному тоже перебил бы.
— Тогда им очень повезло, что в числе женихов нет принца норвежского. И вообще, снизойдите к ним, принц. Пусть пока что живут… надеждами.
— Жаль, что принцесса намного старше меня, — хмельно сокрушался Гаральд, — и что я слишком молод.
— Именно то, что ты слишком юн, принцессу как раз и радует, — прямо ответила Весталия. Кому при дворе короля Швеции не было известно, что все юноши, которые когда-либо оказывались в покоях Сигрид, проходили через эту ее доверенную даму? Причем многие проходили даже через ее постель. — Если признаться честно, глядя на раздетую Сигрид, мне и самой не раз приходилось жалеть, что я не мужчина, так что вам, принц, несказанно повезло. В отличие от всех остальных воздыхателей.
— Но кто же из них все-таки?.. — с едва приглушенной ревностью в голосе молвил Гаральд.
— Никто, — решительно прерывает его первая дама двора, давая понять, что она знает нечто такое, что неизвестно никому другому.
Они преодолели длинный переход и вошли в покои Сигрид. Здесь она приказала Гуннару остаться и ждать ее возвращения.
— Только не вздумай что-то там лопотать в присутствии Сигрид о своем юном возрасте, — строго дергает принца за предплечье первая дама двора, — она этого не терпит.
— А что говорить?
— Кому здесь нужны твои слова, юноша неоперенный? Покажи, что ты настоящий мужчина, — вот что от тебя здесь требуется. Разденешься в предпокое. Как только войдешь в спальню принцессы, сразу ложись, Сигрид уже ждет тебя.
— А ты войдешь вместе со мной? — растерянно спрашивает Гаральд. К первой даме двора он относился теперь как к своей сообщнице, явно рассчитывая на ее помощь.
— Не слишком ли многовато для первой ночи — сразу две таких женщины? — едва слышно смеется Весталия, игриво подталкивая парнишку плечом к двери. — Не сомневайся, принцесса насытится тобой очень быстро, вот тогда, может быть, что-нибудь и мне перепадет с королевского стола. А пока что придется довольствоваться бычьими нежностями Гуннара.
Весталия ввела парнишку в прихожую и уже намеревалась уйти, но, видя, что тот в нерешительности остановился посреди небольшого, едва освещенного огнем угасающего камина помещения, вернулась. Заставила опустошить лишь на четверть наполненный кубок, затем почти насильно сорвала с него куртку, принудила снять сапоги… Отойдя в сторону двери, понаблюдала из темноты, как он окончательно разоблачится. Но когда Гаральд остался в чем мать родила и вновь принялся нерешительно топтаться у двери, вернулась к нему.
— Подожди, горе ты мое. Дай помогу, а то еще, чего доброго, опозоришься.
Теплой влажной рукой Весталия провела по самому сокровенному, что есть у мужчины, а затем резко присела и принялась ласкать его губами. Ощущение показалось юному принцу настолько благостным, что в порыве страсти он обхватил голову женщины и готов был впасть в полное забытье, однако первая дама двора резко оттолкнула его, а затем вполголоса, но довольно угрожающе проговорила: «Но-но, не для того тебя привели сюда, чтобы ты истекал мужской силой, лаская придворных дам; хочешь, чтобы и мы с тобой оказались в Девственном замке?» — и подтолкнула его к двери.
— Как же долго тебя вели сюда, — почти раздраженно проговорила Сигрид, хватая его за руку прямо у двери. — Неужели упрямился?
— Нет, хотел увидеться с вами, принцесса.
— Это вне спальни я принцесса, — страстно объяснила ему Сигрид, — а здесь я обычная женщина, запомни это, мужчина! — И, повалив юношу на кровать, с какой-то особой яростью взобралась на него.
…Обессиленный, Гаральд на какое-то время забылся в полусне, но к реальности его вернули голоса, доносившиеся из-за стен дворца. Когда он окончательно пришел в себя, то увидел, что, совершенно оголенная, Сигрид стоит у окна, которое озаряется странным багровым пламенем. Что это пламя не является отражением пламени ни одного из двух каминов, это принц норвежский понял сразу. С трудом поднявшись с кровати — все тело его ныло так, словно он сутки напролет рубил дрова или рубился в битве, — Гаральд, к своему изумлению, увидел, что это в окне отражается пламя большого костра, разведенного рядом со зданием на скале.
— Вы хотите сжечь свой Девственный замок?! — удивленно спросил он, останавливаясь рядом с принцессой-вдовой. В то же время он увидел, как дверь приоткрылась и чья-то женская, скорее всего, Весталии, фигура исчезла в ее проеме.
— Хочу, естественно, — спокойно ответила Сигрид, воинственно упираясь руками в бедра.
— А женихи, которые там пировали, они что, успеют спастись?
— Не для того я пожертвовала своим замком, чтобы хоть один из этих надоедливых самцов спасся, — проворчала она. — Засовы там прочные.
— Значит, огонь этого костра неминуемо перекинется на дворец?!
— Успокойся, не перекинется. Я сказало, что мне хотелось бы сжечь этот набитый женихами замок, как в свое время сожгла его моя предшественница, Сигрид Гордая. Но из этого не следует, что я действительно его сожгу.
— Не дает покоя слава Сигрид-Убийцы?
— Да, не дает, однако тебя это уже не касается, — холодно ответила принцесса и, присев у охваченного кровавым багрянцем окна, принялась ласкать юношу губами.
Она проделывала это с такой же страстью, с какой еще недавно припадала к «детородной тайне», посвящая его в мужчины, первая дама «вдовьего двора» Весталия и с какой этой ночью зажигала его в постели всякий раз, когда он некстати остывал, сама принцесса. Судьба Девственного замка, как и судьба некстати объявившихся женихов, ее больше не интересовала[49].
Когда сутки спустя суда норвежского короля Олафа отходили от причалов шведской столицы, принц Гаральд, который все еще приходил в себя после «жаркой» ночи с Сигрид, надеялся, что принцесса придет его провожать или хотя бы каким-то образом свяжется с ним. Однако на пристани появилась лишь первая дама «вдовьего двора» Весталия. Провожать она, конечно же, прибыла Гуннара Воителя, но, заметив принца, тут же подошла к нему.
— Мысленно принцесса тоже находится здесь, — сказала она, потупив свой непривычно грустный взор, — вот только прибыть сюда не могла. Узнав о том, что ночью она приказала жечь костры рядом с Девственным замком, где разместились женихи, король Улаф Шётконунг на всякий случай приказал взять ее под охрану и никуда из отведенного ей дворцового флигеля не выпускать.
— Ее могут судить?
— За что? За то, что жгла костры? Даже Сигрид-Убийцу, которая сожгла своих женихов, и то не судили. Хотя весь шведский двор опасался тогда, что столь жестокая, неслыханная расправа королевы-вдовы над женихами может вызвать волну негодования сразу в нескольких государствах. Причем самым неприятным было то, что среди погибших оказался брат киевского князя Ярослава, к которому вы сейчас отправляетесь. — Весталия явно не одобряла ни поступка Сигрид-Убийцы, ни агрессивности своей повелительницы. И даже не пыталась скрывать этого. Она не понимала, как вообще можно относиться подобным образом к мужчинам, которых и так постоянно не хватает, да к тому же к мужчинам, которые хотели взять гордую польку в жены.
— Возможно, мне не следует идти в Гардарику?
— Почему? — удивилась Весталия.
— Может, стоит остаться, чтобы вместе с другими норвежцами, которые не идут в поход с Олафом, попытаться успокоить принцессу Сигрид, а если понадобится, то и защитить ее и от женихов, и от короля?
— Вряд ли стоит рисковать головой из-за женщины, которая не способна оценить ваш подвиг, — остепенила его первая дама «вдовьего двора». А потом вдруг встревоженно поинтересовалась: — А что, в постели Сигрид и в самом деле предстает какой-то необычной?
— Совершенно необычной, — мечтательно заверил ее Гаральд, поскольку никаких тайн от Весталии у него теперь не существовало.
— Впрочем, откуда вам это знать, юноше, у которого принцесса Сигрид оказалась первой?
— Ну, так уж случилось, — стыдливо пожал плечами Гаральд.
— Или первой все-таки следует считать меня? А, принц норвежский?!
Под вечер в Любеч прибыли гонцы князя Ярослава, которых здесь давно ждали. Это были сотник Ясень и его отрок-щитоносец Радомир Волхвич.
Посадник Янь уже знал все, что они должны были сообщить ему и княгине Ингигерде, поскольку старший привратник успел поведать ему суть этих прискорбных известий. Но все же приказал прислать гонцов в княжеский дворец, предварительно дать им возможность немного привести себя в порядок — как-никак они должны были предстать перед великой княгиней, которая терпеть не могла небрежности и неопрятности ни в быту, ни в одежде; а главное, накормить их.
Принимали гонцов в гриднице, где уже собрались до трех десятков бояр, сотников, купцов и священников, которые, выслушав донесение Ясеня, сразу же должны были держать совет. Прежде всего следовало решить: нужно ли посылать на помощь великому князю запасной любечский полк, без которого оставшийся гарнизон вряд ли продержится хотя бы сутки, или, наоборот, собрать по окрестным селениям еще один отряд ополчения, загнав в него всех, кто только способен держать в руках оружие, и вместе с обозом завести его в крепость?
— Говори, что должен говорить, — потребовал Янь, как только Ясень предстал перед рассевшимися за пиршеским столом лучшими людьми города. Щитоносец в это время скромно держался позади него, у самой двери.
— А говорить я должен вот что: не смог великий князь Ярослав одолеть войско брата своего Мстислава, князя тмутараканского и черниговского, — мрачно доложил гонец.
Все ждали, что он продолжит свой рассказ, однако Ясень совершенно некстати умолк.
— И что же произошло с его войском? — нарушил молчание боярин, которого все в городе звали Шаруганом. Это был грузный муж, в жилах которого ромейская кровь соединялась с кровью черных клобуков[50] и который вел свой род от ханского рода Кзагов.
— Мало его осталось, очень мало. Сеча была лютая. Лучшие полки полегли. Остатки войска князя Ярослава…
— Я спрашиваю о войске Мстислава, — неожиданно прервал Шаруган, — о том войске, которого великий князь не сумел одолеть.
— Оно победило, — пожал плечами Ясень, удивляясь этому вопросу. — Так уж случилось, что оно одолело войско князя Ярослава.
— Причем не впервые… то есть я хотел сказать, что одолело оно не только войско великого князя, — напомнил ему Шаруган, вызвав на себя подозрительный взгляд посадника, давно подозревавшего, что этот черный клобук готов переметнуться на сторону князя Мстислава.
— И что будет дальше? Воины князя Ярослава уже отходят к Любечу? — вмешалась княгиня Ингигерда.
— Какая-то часть — да, отходит вместе с ним к Любечу, но незначительная. Остальные либо погибли, либо побежали в сторону Киева. Но главное, что сам великий князь жив и даже не ранен, — заверил он шведку, хотя та и не пыталась уточнять.
— Значит, наш запасной полк уже не должен идти на помощь князю Ярославу… — не спросил, а скорее подытожил его сообщение посадник Янь. — Что велел передать князь?
— По поводу запасного полка — ничего.
— И по поводу своей княгини — тоже ничего? — вновь подал свой вкрадчивый голос Шаруган.
— Не говорил он о княжне, — покачал головой Ясень. С самого начала он был очень недоволен тем, что княгиня оказалась среди собравшихся здесь знатных мужей города.
— Даже о ней не подумал, — не пытался скрыть своего иронического отношения к киевскому князю Шаруган.
— В такие дни княжна сама способна позаботиться о себе, — спокойно осадила его Ингигерда, напоминая, что они имеют дело с норманнкой. — Конунг же обязан думать о воинстве и войне.
— Так что все-таки повелел князь? — нетерпеливо спросил посадник.
— Чтобы Любеч готовился к обороне. Как только Мстислав немного отдохнет после битвы, он неминуемо пойдет на ваш город.
— Это понятно. Теперь будем готовиться днем и ночью.
— Вы тут говорили о запасном полке. Не я волен приказывать вам, но считаю, что он все же должен выйти навстречу воинам великого князя, чтобы помочь им оторваться от преследования.
— Так получается, что Мстислав идет за великим князем по пятам?! — грохнул кулаком по столу боярин Шаруган. — Что князь ведет своего братца под стены Любеча?
— Мы с отроком, — кивнул боярин в сторону Радомира, — теперь уже не знаем, идет ли Мстислав по пятам, потому что давно ушли из войска, но знаем, что у тмутараканского князя много легких конников-кавказцев.
— Эти ни минуты покоя нашим полкам не давали, — поддержал его отрок, хотя и приказано ему было Ясенем говорить только тогда, когда спросят. — Без конца нападали на наш стан и разъезды, осыпая их стрелами.
— У великого князя легких всадников-степняков разве не было? — все с тем же нескрываемым сарказмом парировал Шаруган. — Или там командовать войском попросту некому было?
— Почему же? Наши передовые разъезды тоже порой нападали на кавказцев, — попытался хоть как-то оправдать великого князя Радомир, — и даже…
Однако договорить ему Ясень не позволил.
— Все там было, — угрюмо объяснил он боярам и княгине. — Одно только не явилось ему — военная удача. Отвернулась она нынче от великого князя Ярослава.
— Разве она когда-нибудь являлась ему? — язвительно поинтересовался Шаруган.
— А переговоры с братом своим повести князь Ярослав не пробовал? — благодушно спросил Иона, священник местной церкви Святого Николая. Возможно, только потому и подал голос, что знал вспыльчивый и злорадный характер боярина, а еще ведал о том, что тайные гонцы Мстиславовы уже наведывались под стены Любеча и вели переговоры с гонцами Шаругана.
В городе прекрасно знали об этом, однако в чем можно было обвинить при этом боярина? Он ведь не с гонцами половцев или печенегов переговоры вел, а с людьми своего же русского князя, родного брата Ярослава.
— В стане великого князя все ожидали, что Мстислав пришлет своих послов или сам прибудет на переговоры к брату. Однако тот до переговоров оказался неохочим, — извиняющимся тоном объяснил Ясень.
Для него не было тайной, что обычно никто из бояр, а уж тем более из священников, княжеские усобицы не одобрял. А после смерти Владимира Великого, так недальновидно распорядившегося своим великокняжеским наследием, грызня между его сыновьями и прочими родственниками за киевский престол и окраинные княжеские столы оказалась, на удивление, длительной и неуемной.
— А что, сам великий князь послать к нему посольство не решался?
— Точно ведаю, что не посылал.
— Не снизошел, — в своем духе объяснил священнику боярин Шаруган.
— Разве что, может, после битвы… — несмело предположил Радомир, чем вызвал кривые ухмылки уже нескольких бояр. А Шаруган тут же не преминул заметить:
— О чем может вести переговоры великий князь киевский, после того как войско его иссечено и развеяно по лесам земли Черниговской, отрок ты неразумный?!
— И вправду, помолчал бы ты, — вполголоса добивал его Ясень, — отрок словоохотливый.
Как раз в эту минуту Радомир Волхвич вдруг метнул взгляд на приоткрытую боковую дверь, которая вела из гридницы в княжеские хоромы, и заметил там золотоволосую девичью головку. Сердце его мгновенно сжалось от щемящего душу открытия: это же она, великая княжна! Елизавета! Господи, увидеться бы с ней!
«Ага, — тут же осадил себя юноша, — особенно теперь, когда, стоя под дверью, она услышала слова боярина Шаругана!»
После той памятной переправы через речку Радомир видел княжну только однажды, да и то издали, когда она, прохаживаясь у монастырского подворья вместе с монахом Дамианом, внимательно слушала его рассказ, демонстративно не замечая при этом своего недавнего спасителя. Если бы только эта девчушка знала, как настойчиво искал он встречи с ней! Да, искал, хотя и понимал, что никакого смысла в этом нет. Во всяком случае, пока еще нет.
Как только посадник отпустил гонцов, чтобы продолжить совет без них, Радомир отошел к высокому боковому крыльцу, на котором уже однажды видел княжну, в надежде, что она снова появится на нем. И не ошибся.
— Ну и что, все равно ни в одном бою ты так и не побывал, — язвительно заметила Елизавета, как только ступила на это возвышение, с которого могла смотреть на отрока-щитоносца в самом прямом смысле свысока.
— В бою не был, — честно признал Радомир, — но стрела какого-то кавказца чуть не пробила мне левую руку. Мы гнались за воинами Мстислава, преследуя их до самого стана.
— Вы так упорно преследовали их, что оказались разби-тыми?
— Да нет, битва состоялась позже, а тогда происходили всего лишь стычки наших разъездов да охочих испытать свою удаль. Вот тогда стрела и…
Княжна придирчиво осмотрела левый рукав его куртки и с искренним сожалением на лице пожала плечами:
— Но ведь не пробила же! Значит, тебе опять не повезло, недостойный Волхвич.
— Почему же не повезло?! — изумился ее непонятливости парнишка. — Не повезло тем, кто в этой битве пал от стрел врага или изранен вражескими мечами.
— Воины, павшие в бою, попадают в Валгаллу, на вечный пир богов. Так мне сказал ярл Эймунд, который о войнах и воинах знает все.
— Это норманны попадают в какую-то там свою Валгаллу, — проворчал Радомир. — Если только и в самом деле попадают… Мы же, славяне, попадаем в рай.
— Хорошо, я спрошу об этом Эймунда, который о нас, норманнах, тоже знает все-все. Я же ведаю только то, что под крыльцом у великой княжны достойны представать те, кто проявил свою храбрость в бою, — совсем по-взрослому объяснила юная норманнка.
— Но я ведь не струсил!
— Тогда где твои раны?
— Разве о храбрости свидетельствуют только раны?!
— Или военная добыча. Только добычи я тоже почему-то не вижу.
На сей раз Елизавета столь же придирчиво осмотрела лужок, посреди которого восставал отрок, словно и впрямь рассчитывала увидеть там подводу с трофеями или гурьбу пленников. А не увидев их, изобразила на лице такое томное разочарование, словно все те дни, которые Радомир провел в боевом стане великого князя, она только и жила надеждой наконец-то узреть его окровавленные раны.
— Да ее и не может быть, добычи этой, — упавшим голосом объяснил Волхвич.
— Это без добычи не может быть настоящего воина, — парировала княжна. — А добыча — она всегда есть, на всяком поле битвы.
— Потому что так тебе сказал Эймунд… — язвительно заметил Радомир.
— Потому что так говорю я, великая княжна Елизавета Ярославна, — последовал не менее язвительный ответ.
С минуту они молчали, бездумно глядя в разные стороны. Разговор явно зашел в тупик, и княжна Елизавета должна была окончательно прервать его. Но она с этим не торопилась.
— …Зато теперь я буду настоящим гриденем[51], — попытался хоть как-то оправдаться в глазах этой младовозрастной красавицы Волхвич.
— Ну, если у великого князя Ярослава не осталось больше воинов, достойных пополнить его дружину… — снисходительно повела плечиками Елизавета.
— У него еще много воинов. Но я тоже стану дружинником. Потому что мне обещано. И вообще, разве я виноват, что битву эту отец твой проиграл?! — окончательно обиделся Радомир.
— Когда я спросила свою мать, великую княгиню Ингигерду, не проиграет ли мой отец эту битву, знаешь, что она ответила? Что выигрывают и проигрывают битвы не мужья и отцы, а князья, конунги. Так вот, недостойный Волхвич, эту битву проиграл не мой отец, а ваш конунг.
Еще на подходе к Новгороду драккары викингов были встречены тремя ладьями княжеских дружинников, среди которых был и конунг Акун Хромой Медведь с двумя своими норманнами-телохранителями.
Гонцы уже доложили новгородскому князю Владимиру Ярославичу[52], что в его землях появились ладьи свергнутого норвежского короля Олафа. Чтобы подчеркнуть свое уважение к родственнику, он решил встретить его с подобающими почестями, как-никак жена Олафа шведская принцесса Астризесс являлась его родной тетей. Да и Хромой Медведь, сын Слепого Акуна, норманнского воеводы великого князя Ярослава, тоже принадлежал к роду норвежского конунга конунгов.
— Новгородский князь Владимир рад будет видеть тебя, король норвежский, — приветствовал Олафа старый воевода Чернята, прибывший в землю Новгородскую вместе с Владимиром. — Он желает, чтобы ты гостил в этом городе и на этой земле столько, сколько тебе будет угодно.
— Я прибыл сюда не гостить, — мрачно заметил король. — Так сложились обстоятельства. Но об этом мы поговорим с князем Владимиром.
— Для тебя и твоих воинов, — придирчиво окинул воевода небольшой, едва достигавший сотни мечей, отряд викингов, прибывший вместе с Олафом, — все дни пребывания в Новгороде окажутся днями, проведенными в гостях.
В Новгороде уже знали о том, что норвежский трон захватил датский король Кнуд, однако воевода понимал, что заводить об этом речь с королем ему негоже.
Ладьи викингов и русичей уже пристали к берегу, и дальше, до городских ворот, дружинники и гости намеревались добираться на лошадях, которые уже ждали их на пристани. Для королевы и других женщин были подготовлены богато убранные княжеские повозки с удобно устроенными сиденьями.
— Я не гостить сюда приехал, — повторил свои слова король Олаф уже в присутствии князя Владимира, — а для того, чтобы, собрав войско из норманнов и охочих воинов-славян, вернуться в Норвегию и изгнать из нее датчан.
— И что, у Кнуда действительно много войска? — угрюмо поинтересовался князь.
— В Норвегии — не так уж и много, но в общем…
— Тогда почему норвежцы не смогли отстоять свою землю?
— Датчане — тоже норманны. А многим нашим норвежским ярлам и местным конунгам не так уж и важно, какой король правит — норвежский или датский. Они разобщены, нескольких племенных конунгов датчанам удалось подкупить. Земля наша очень большая, народу немного, племена разбросаны, а потому большое войско собирать трудно.
Выслушивая его, Владимир задумчиво потягивал хмельную медовуху и все больше мрачнел. Если бы ему пришло в голову поплакаться на плече у Олафа, он то же самое говорил бы о Руси, почти слово в слово. Только недавно поход на Новгород совершил не какой-то там вождь печенегов или угро-финнов, а его родной племянник полоцкий князь Брячеслав, которому, видите ли, не сиделось в его княжеском Изяславе, а захотелось прибавить к своей Полоцкой земле еще и Новгородскую. Лазутчики даже доносили Владимиру, что после воссоединения этих княжеств Брячислав готов был провозгласить себя королем северорусских земель. Причем полоцкая орда не только огнем и мечом прошлась по городам и весям княжества, но и разбила под Новгородом войско самого Владимира, заставив князя спасаться бегством[53].
Теперь Владимиру даже трудно было представить себе, чем бы все это кончилось, если бы в ситуацию не вмешался его отец, великий князь киевский Ярослав. Узнав от гонцов о бесчинствах Брячислава, он немедленно собрал войско и двинулся на север. Налетчик понимал, что противостоять вышколенной киевской дружине ослабленное, уставшее от походов войско его не сможет. Единственную надежду свою он связывал с мощными стенами Изяслава, вот только спрятаться за ними Ярослав ему не позволил: буквально в нескольких верстах от крепости перехватил, разгромил, а всех пленных и огромный обоз с награбленным добром вернул в Новгород.
— Я не смогу дать тебе, Олаф, столько воинов, сколько может понадобиться, — не стал ни ободрять, ни обнадеживать своего гостя Владимир. — Мне самому нужны опытные воины. С каждым годом — все больше, иначе зачем бы мне содержать целые полки норманнских наемников?
— Понимаю, — вздохнул норвежский правитель.
— Вряд ли тебе известно, в какой ситуации оказалась сейчас земля наша Русская. Мир на ней всегда поддерживался могуществом Киевского княжества. Но совсем недавно сам великий князь Ярослав потерпел сокрушительное поражение от своего брата Мстислава. Да, после этого братья вроде бы помирились, разделив сферы своего влияния по Днепру, но надолго ли их хватит? И не вздумает ли полоцкий князь совершить еще один набег?
А еще он поведал Олафу, что не совсем ясно, под чьим патронатом суждено оставаться Новгороду — великого князя киевского или князя Мстислава, этого неугомонного и воинственного Понтийского Странника. Опыт подсказывал Владимиру, что родственные связи во всей этой склоке удельных князьков ровным счетом ничего не значили.
— И все же нам не остается ничего другого, как поддерживать друг друга, — молвил свергнутый король то единственное, что он мог произнести в данной ситуации.
— Когда вы намерены возвращаться в Норвегию?
— Будущей весной.
— Я смогу дать вам не более двух сотен своих дружинников. Не более двух, — в каком-то паническом отчаянии повторил Владимир.
— Остальных я наберу в Киевском княжестве. И, конечно же, призову под свои знамена норманнских наемников, которые имеются у вас и у князя Ярослава.
— Если в Изяславе узнают, что я остался без дружины и без норманнов, они вновь приведут под стены Новгорода своих шкуродеров.
— Это будет недолгий поход. Я постараюсь разбить датчан в первой же битве и сразу же начну созывать под свои знамена воинов норвежских племен, ставя на колени любого из конунгов, которые попытаются противиться возрождению мощного королевства викингов. Если все пойдет так, как я предполагаю, мы сможем оставить норманнские гарнизоны во всех крепостях Новгородской земли. К тому же я готов буду направить вам помощь в виде целой флотилии боевых судов по первому зову.
— Что ж, это договор, достойный правителей двух великих держав, — признал Владимир.
Пока Гуннар Воитель занимался набором охочих в Новгороде и его окрестностях, король с небольшим отрядом норманнов и новгородских дружинников отправился в Киев. Астризесс и Гаральд хотели поехать вместе с ним, однако король решительно воспротивился этому. Путь предстоял далекий и трудный, а он намеревался преодолеть его как можно скорее, чтобы до наступления зимы успеть вернуться в Новгород. Повозки с королевой и ее служанками только мешали бы этому войсковому рейду. Ну а Гаральду с десятью норманнами он поручил личную охрану королевы, пообещав ему в виде поощрения участие в боевом походе в Норвегию.
Была еще одна причина, которая заставляла короля попридержать Астризесс в Новгороде. Вместе с ним прибыл его сын Магнус, рожденный от наложницы Альфхильды[54], которого он берег как наследника. Король знал, что никаких особых чувств к своему малолетнему болезненному пасынку королева не проявляла, тем не менее считал, что ему будет спокойнее, если Астризесс с несколькими служанками и Магнусом будут оставаться в Новгороде.
До первого глубокого снега Олаф действительно успел вернуться в Новгород во главе отряда в три тысячи воинов. Но еще до его прибытия Скьольд Улафсон отправился с двумя ладьями в Норвегию. Его небольшой отряд намеревался тайно высадиться в одном из фьордов, чтобы созывать под королевские знамена всех, кто готов сражаться против датчан. Он же со временем обязан был обеспечивать безопасную высадку основного войска. Кроме того, весной к Олафу должен был присоединиться отряд норвежцев и шведов, который был обещан ему шведским королем.
— Мы взбодрим сонных, разленившихся норвежцев! — потрясал мечом свергнутый король, провожая этот отряд в море. — Мы заставим их вспомнить, что они — потомки храбрых викингов, перед которыми дрожал и падал ниц весь мир! Мы поднимем их против датчан и создадим такую «Великую Норманнскую империю», перед которой даже Священная Римская империя будет выглядеть ничтожной!
— Мы поднимем!.. Мы создадим!.. С нами Один и Тор! — лениво и недружно поддерживали его действительно обленившиеся и впавшие в непомерное пиршество воины.
Битву эту великий князь Ярослав действительно проиграл. Причем проиграл, так и не введя в нее свой последний резерв — мощную дружину норманнов, хотя в отдельных стычках часть варягов все же полегла.
Видя, как неохотно вступают в сечу киевляне и черниговцы, с каким суеверным страхом воспринимают каждую атаку кавказцев наспех набранные в ополчение и плохо обученные смерды, Ярослав так и не решился вывести дружину Эймунда из отведенного ей рубежа между двумя бродами. Зная, что норманны еще понадобятся ему для защиты Любеча, князь повел их вместе с полусотней бежавших под защиту норманнских щитов смертельно уставших от битвы колбягов и остатками личной охраны через брод, благодаря при этом Бога, что тмутараканцы не преследуют его.
В городе уже знали о поражении Ярослава, поэтому боярин-огнищанин[55] Кутыло, не ожидая прибытия князя, послал гонца в Киев, чтобы дать возможность горожанам приготовиться к битве. Да и сам тоже поднял горожан, чтобы обучить ведению боя на крепостных стенах.
— Ладьи все еще в затоне, у пристани? — поинтересовался Ярослав, оказавшись за спасительными воротами городской крепости.
— У пристани. Под охраной дружинников, — неспешно заверил его Кутыло, прощупывая пальцами безволосый, исполосованный шрамами подбородок. — Кроме одной ладьи, на которой, под охраной воинов, отправил в Киев княгиню Ингигерду с твоими чадами.
— Уже отправил?! Когда?
— Вчера утром.
— То есть еще до битвы?! — поразился князь его предусмотрительности. — Неужели так был уверен, что не сумею одолеть войско Мстиславово?
— Как ни крепки стены Любеча, а в стольном граде княгине все же будет надежнее, — попытался Кутыло уклониться от прямого ответа. — Там ведь и во дворе у добрых людей, и в подземельях монастырских спрятаться можно.
— Правильно сделал, что отправил, — мрачно одобрил его решение Ярослав. И не только потому, что в Киеве княгине будет безопаснее. Не очень-то ему хотелось сейчас, после такого позорного поражения, встречаться с женой. — Но почему еще вчера утром? Уверен был, что не выдержу натиска Мстислава и побегу?
Понимая, что на сей раз от ответа ему не уйти, боярин недовольно покряхтел и, отводя в сторону глаза, просветил его:
— Не я был в этом уверен, а княгиня. «Нужно уходить в Киев, — сказала, — пока Мстислав своими ладьями Днепр не перекрыл и на стены войско свое не повел». А когда я возразил, что к Любечу ты, князь, его не пустишь, в поле под Черниговом разобьешь, она грустно улыбнулась: «Не разобьет он Мстислава, сам за стенами Любеча спасения искать будет».
Боярин поднял глаза и только теперь встретился со взглядом князя. Тот был удивлен и униженно растерян — такого услышать он не ожидал.
Кутыло догадывался, сколь неприятно было великому князю узнать о таком поведении его «шведки», но ведь он сам потребовал откровенности.
Ярослав действительно был поражен, однако не поведением Ингигерды, которая, конечно, правильно поступила, что увела детей из этого городка, а ее высказыванием. Истинная норманнка, княгиня всегда очень воинственно относилась к его противостоянию с правителями других княжеств. Она никогда не принадлежала к тем женщинам, которые готовы были хоть в баньке под лавкой прятать своих мужей и сыновей, только бы уберечь их от войны. Эта шведка по характеру своему оставалась настолько воинственной, что в сознании князя сама порой представала в ипостаси жрицы войны. Вот только склонности к пророчествам Ярослав у нее до сих пор не замечал.
— Некоторые бояре велели не отпускать княгиню, — угрюмо произнес боярин. — Пусть, мол, в тереме своем сидит.
— Почему… не отпускать?
— Говорили: если позволишь княгине бежать из Любеча, вслед за ней побежит и князь, оставив город Мстиславу на растерзание. Когда она засобиралась в дорогу, в городе никто больше не верил, что победа будет за тобой, — окончательно добивал его боярин. И теперь уже даже ощущал от этого удовлетворение. — Но, как видишь, я настоял.
— Хорошо, что дочери теперь в безопасности, — пробормотал князь в знак признательности.
— Значит, уходить ты все-таки будешь? — Кутыло и трое дружинников из числа боярских сыновей угрюмо уставились на Ярослава. — Со всеми своими варягами — уходить?
— Сами Любеч удержите?
Огнищанин оглянулся на дружинников. Те все так же угрюмо покачали головами.
— Вот и я думаю, что не удержите, — сказал князь.
Кутыло вновь окинул взглядом дружинников, как бы заручаясь их окончательной поддержкой. И только сейчас Ярослав понял, что эти дюжие молодцы присутствуют здесь не зря. Точно так же, как не зря огнищанин пригласил его на свой, обнесенный высоким бревенчатым частоколом двор, больше похожий на маленькую крепость. Здесь Кутыло чувствовал себя увереннее. Здесь, как ему казалось, он мог диктовать свои условия. А еще он опасался гнева любечан, которые открыто высказывали недовольство творимой братьями-князьями усобицей.
— Неужели хочешь увести из Любеча всех своих варягов, князь? Без них мы и дня не продержимся. Лучших воинов любечских ты взял с собой на поле брани. Вернулось лишь несколько десятков, да и те изранены.
Несмотря на то что находился на своем дворе, Кутыло так и не сошел с коня, и, даже восседая в седле, все жался и жался к воротам, словно собирался в нужный момент выскочить за ворота. Огнищанин помнил о резне, устроенной князем в Новгороде, поэтому вполне резонно опасался, что и здесь не ведавший пощады правитель может повести себя так же.
— Удерживая Любеч, можем потерять Киев, — возразил князь и вдруг поймал себя на том, что пытается оправдываться перед боярином. — Что же, мне потом, вместо «великого князя киевского», зваться «великим князем Любеча»?! Да меня засмеют во всех столицах — от Норвегии до Византии!
— Но ведь Мстислав не вечно будет рыскать в этих краях, — пробубнил Кутыло, осаждая разгарцевавшегося коня. — Да, в поле ты битву проиграл, но ведь Любеч-то, гнездо свое княжеское, зачем Мстиславу отдавать собираешься?
— Сказал уже: чтобы спасти Киев, — еще более нерешительно молвил Ярослав.
— Воины говорят, что тмутараканцев на поле битвы тоже полегло немало. Так что если ты со своими воинами останешься в Любече, под его стенами Мстислав потеряет столько воинов, что идти к Киеву уже будет не с кем.
— Может, и так, может, и не с кем. Думать надо, во имя Христа и Перуна, — кротко ответил князь, первым сходя с коня.
С помощью боярских слуг он умылся, кое-как привел себя после тяжелого похода в порядок и тут же был приглашен боярином к столу, где к ним присоединились воевода Смолятич и ярл Эймунд.
Пока шли приготовления к пиршеству, Ярославу вновь вспомнился Новгород. После того как ему удалось победить Святополка и сесть на киевском престоле, князь-соперник Святополк привел под стены стольного града огромное печенежское войско.
Хорошо организовав оборону столицы, Ярослав Мудрый сумел удержать ее, и когда, после нескольких отчаянных штурмов, печенеги, наконец, ушли в степи за Сулу, решил, что на этом поединок со старшим братом завершен. Теперь можно было подумать о том, как отстраивать столицу своей державы, укреплять существующие в его княжестве крепости и налаживать торговлю с норманнами и византийцами. Однако не прошло и месяца, как гонцы с побугских земель[56] начали сообщать, что в польских землях собирают большое войско, которое польский князь Болеслав[57] намерен повести на Киев.
Ярославу нетрудно было понять, что задуман этот поход не столько польским королем, сколько его братом Святополком. Другое дело, что при этом Святополк сыграл на давнем желании поляков отхватить еще какую-то часть русских земель. Заверив при этом, что во время похода на стольный град к полякам присоединятся войска союзных ему, Святополку, удельных князей. К тому же Святополк был женат на дочери польского правителя, и тот попросту обязан был помочь своему зятю, хотя бы из родственных чувств, а также из этических соображений.
И сейчас еще Ярослав не мог простить себе полководческой ошибки, которую он совершил тогда. Вместо того, чтобы укреплять гарнизонами Вышгород, Любеч, Искоростень, которые бы сдерживали натиск поляков на подступах к стольному граду, он повел свое немногочисленное войско к Западному Бугу, приняв, таким образом, навязанные ему Болеславом условия войны: без крепостей, без подкрепления, вдали от родных мест. Он выступил в этот поход, хотя знал, что, сидя в Кракове, Святополк уже целый год формирует войска из состава тех русичей, которые жили в западных землях, и тех, что находились на территориях, подчиненных польскому князю. Это войско было усилено польскими полками, а также отрядами германских и венгерских наемников.
И закончилось все тем, чем и должно было закончиться. Потеряв на Буге, у польских границ, почти все свое войско, в том числе и значительную часть норманнского полка, он уже не решился отступать к Киеву. Прекрасно понимая, что ворота града горожане могут перед ним просто-напросто не открыть, а то и прямо там, под городскими стенами, казнить. Чтобы избежать этого позора, он вернулся в Новгород, представая перед своими новгородцами, как великий грешник — перед судной толпой.
Но в том-то и дело, что князь-неудачник не нужен был теперь ни Киеву, ни Новгороду, об этом ему так прямо в лицо и говорили. А еще новгородцы опасались, что вслед за ним к стенам подойдут войска польского короля и Святополка Окаянного. Причем опасения эти были подкреплены известиями из Киева. Узнав о поражении и бегстве Ярослава, киевляне не только не организовали оборону города, но и встречали Святополка у ворот во главе с митрополитом Иоанном как своего освободителя и истинного великого князя.
Впрочем, Ярослав и сам понимал, что теперь Святополк не даст ему опомниться: соберет войско, позовет на помощь орду печенегов и отряды поляков и пойдет на Новгород, чтобы раз и навсегда пресечь соперничество за киевский престол. В общем, получалось так, что у Ярослава оставался только один выход: посадить на корабли небольшой отряд варягов и уходить за море, к тестю в Швецию. Морально князь уже готов был к этому исходу, но тут вдруг произошло нечто совершенно неожиданное: против его бегства решительно выступил посадник Константин Добрынич, который очень опасался, что после бегства князя на земле Новгородской начнется ожесточенная борьба за княжеский стол.
Человек храбрый и решительный, он самовольно собрал вече, поделился своими опасениями и добился именно такого решения, на которое рассчитывал: корабли княжеские порубить, князя из города не выпускать, отряд варягов не только не изгонять из города, но и собрать деньги для найма еще одного варяжского отряда![58]
Это сейчас князь признателен Добрыничу и мудрому решению вече, которое не позволило ему превратиться в изгнанника, просителя королевской милостыни по чужим землям. А тогда он чувствовал себя оскорбленным и униженным, как уличенный в неверности хозяину и в попытке к бегству раб. Тем более что на какое-то время горожане запретили ему выходить за пределы города и тщательно следили за тем, чтобы не вздумал тайно бежать из него.
— Пойми, князь: если уйдешь сейчас из Любеча вместе со своими варягами, — возвращал Ярослава к действительности сухой, жесткий голос огнищанина Кутылы, — то и Киев спасти не сумеешь, и Любеч погубить сподобишься.
— Меня уже ждут корабли, боярин, — со вздохом произнес Ярослав. — Как бы мы с тобой ни мудрили, а пора поднимать паруса. Причем делать это, еще до конца не решив, куда, в какую сторону плыть.
— Не торопись, князь. Корабли от тебя никуда не денутся: как стояли на Днепре под охраной, так и будут стоять.
— Кто ведает, долго ли они там простоят?
— Воины уберегут их и от захвата, и от огня, головами своими отвечают, — легкомысленно заверил его Кутыло.
«Знает ли этот боярин, что произошло несколько лет назад в Новгороде? — уже более спокойно подумал князь. — Помнит ли о том, как по приказу новгородского посадника горожане рубили корабли, чтобы не позволить своему князю бежать за море?»
А ведь сейчас путь его спасительный вроде бы пролегал туда же — в Швецию, только теперь он будет еще более дальним и унизительным. Но дело даже не в этом. Князь пока что действительно не решил, куда ему направлять стопы свои. Наверное, поэтому понадобилось еще какое-то время, прежде чем он смиренно признал:
— Ты прав, боярин, нужно еще несколько дней выждать.
Охрану кораблей князь все же приказал усилить. На корме большого княжеского судна «Архистратиг Михаил», построенного французскими мастерами совсем не по тем представлениям, по каким строили корабельщики-русичи, была увешанная коврами небольшая каюта-опочивальня князя. Ярославу она очень нравилась. Вообще в последнее время он все больше тянулся к судам; только там, на корабле, посреди реки, посреди моря, он чувствовал себя защищенным от всех превратностей княжеской судьбы. Возможно, это чувство потому и появилось, что он пока еще ни разу не пережил нападения на реке или море и не познал обреченности человека, оказавшегося на тонущем корабле между мечами пиратов и водной пучиной.
— Днепр князь Мстислав «в плен» не возьмет, — заверил его Кутыло, — и к пристани без тяжкого боя не прорвется. А пока будет прорываться, суда отойдут от нее. На борту каждого из них я разместил по десятке хороших лучников.
— Тогда — да, можно не опасаться, — все с той же странной кротостью согласился князь.
Он и в самом деле решил передохнуть, осмотреться, дождаться гонца из Киева. Только недавно ему сообщили, что к городу по двое, по трое прибиваются его воины, спасавшиеся от вездесущих кавказцев по окрестным лесам. И теперь уже не важно, кто из них дезертировал еще до битвы, а кто уцелел после гибели целых полков. Всех их Ярослав приказал собирать у городского храма, заново приводить к присяге на верность своему князю и отправлять на защиту крепостных валов.
Тем временем кротость князя уже стала смущать Кутыло. Он только сейчас осознал, сколь дерзким был в разговоре с князем и каковой была бы казнь его, если бы Ярослав призвал к себе стоявший за оградой поместья отряд варягов.
— До кораблей дело пусть дойдет только тогда, когда станет ясно, что Любеч не удержать, — объяснил он князю свое упрямство. — В крайнем случае, уйдем по подземному ходу, который ведет в сторону прибрежного леса.
— Прикажи проверить его, расчистить.
— Уже послал туда нескольких опытных воинов-землекопов. Часть из них так и останется под землей, у прибрежного выхода, для охраны. И потом, еще неизвестно, как поведет себя Мстислав и как его примут киевляне. Вспомни, как было с братом твоим Святополком. Пока ты в Новгороде войско собирал, он в Киеве своем успел с поляками, пришедшими с князем Болеславом, вражду затеять и выгнать, вытеснить их из града стольного. Когда же поляки ушли, киевляне поддерживать Святополка особо не стали, потому что нашествие польское не простили, — что ни говори, а поляки вели себя в Киеве хуже степняка-печенега. Вот тогда-то ты снова вернулся в Киев.
— Святополк, конечно, еще раз в Печенегию побежал, — дополнил его рассказ Ярослав, — чтобы кагана с ордой на Русь привести.
— Но за тобой, князь, уже вся сила русская была.
— А как побил его князь на Альте[59], в Святополка бесы вселились, совсем из ума выжил, — поддержал огнищанина самый зрелый по возрасту боярин-сын из древнего рода Добрыньего. — Говорят, будто так и побежал он, бесами ведомый, на край земли[60].
Уже со временем Ярослав узнал, что Святополком действительно овладела мания преследования. Вместе со своей немногочисленной личной охраной он бежал к Бресту, затем, давно никем не преследуемый, проскакал всю Польшу и погиб где-то на границе с Германией. «И бежал он, — извещал русичей летописец, — потому что напал на него бес и расслабил кости его, так что не мог он уже сидеть на коне, а потому несли его на носилках».
После обеда боярин Кутыло сам решил провести князя до его дворца. Но когда они выезжали из двора, у ворот уже собралась толпа любечан, которые ждали решения Ярослава.
— Князь остается в Любече! — потрясая в воздухе мечом, прокричал Кутыло, который выехал первым. Боярин знал, какого именно известия ждут горожане. — Он остается, чтобы отстоять наш город!
— Князь остается! — словно вздох облегчения пронесся по толпе. — Он в Любече! Слава князю!
— Да, войска у него теперь не много, но этот князь не силой берет, но мудростью, потому что мудр есть!
Но даже это, пусть и довольно сдержанное, ликование горожан великий князь воспринимал с уязвленным самолюбием. Если любечане чему-то и радовались сейчас, то лишь тому, что не позволили князю, уже погубившему цвет их воинства и бежавшему с поля битвы, теперь еще и бежать из города, на который самим появлением своим он уже накликал гнев Понтийского Странника, как называли теперь Мстислава и здесь, в Любече.
— Это хорошо, что ты успокоил горожан, — сказал он вое-воде, когда они добрались до обнесенного высокой оградой княжеского дворца. — Так спокойнее будет решать, что делать дальше. Сейчас же позови ко мне Акуна Слепого, Эймунда и воеводу Смолятича: будем думать. Или, может, ты решил, что я и в самом деле намерен оставаться здесь, чтобы оборонять Любеч?
— Да нет, князь, — многозначительно вздохнул Кутыло, — думал я совершенно о другом, о том, что, спасая Любеч, ты можешь потерять Киев, а вместе с ним и всю Русь. И хотя брат твой — не поганский хан степняков, все равно мы с тобой окажемся изгнанниками, просителями при чужих дворах и чужестранных престолах.
— Значит, понимаешь ты все правильно, воевода. Что посоветуешь?
— В Киев тебе идти нельзя.
— Почему? — резко оглянулся князь на своего преданного воеводу.
— Сам понимаешь, что стольный град тебя не захочет. После такой битвы, такого позора, — едва слышно пробормотал Кутыло.
— Но почему, почему? Прямо говори! Что ты мямлишь? — еще напористее потребовал ответа Ярослав.
Кутыло удивленно взглянул на князя. Это был взгляд умудренного жизнью мужа, брошенный на легкомысленного юнца, требующего сообщить ему нечто такое, что он пока еще не готов был услышать.
— Когда Мстислав предложил себя киевлянам в ипостаси великого князя, — не скрывая иронической ухмылки, поведал воевода: «Ты хотел услышать это из моих уст? Ну так слушай!» — уже тогда многие знатные мужи склонялись к тому, что рука у Понтийского Странника более сильная, а характер тверже. Но веё же знатные горожане ответили, что у них уже есть свой князь, которым является его, Мстислава, брат. Так что пусть он сначала договорится с братом. И ворота перед ним не открыли.
— Да, тогда киевляне город ему не сдали, — признал Ярослав.
— А не сдали потому, что верили: ты, князь, его тоже не сдашь, — болезненно хлестнул его словами исполосованный боевыми шрамами воевода.
— Будь я в Киеве — в самом деле не сдал бы его, — мрачно молвил Ярослав.
— А ведь и я, и воевода Акун советовали тебе не ходить сюда, под Чернигов, в чистое поле, а дать ему бой под стенами Киева, где мы собрали бы еще несколько тысяч ополченцев да пригласили отряды черных клобуков. А то и на его крепостных стенах.
— Советовали, помню.
— Теперь же Мстислав снова появится под воротами стольного града и скажет: «Все, мы с братом “договорились”. Он уже не возражает! Не откроете ворота — сам взломаю!» И киевляне откроют, потому что тех, кто увидит в нем «твердую руку Руси», на сей раз окажется значительно больше.
— Значит, советуешь идти в Новгород?
— Где нам тоже не очень обрадуются, — пощадил его воевода, употребив свое благословенное «нам» вместо «тебе». — Но и Мстиславу, даст Бог, новгородцы тебя не выдадут. А киевляне могут.
— Считаешь, что выдали бы? — усомнился Ярослав.
— Все зависит от цены. Если в обмен на снятие осады и спокойствие города, то как тут устоять?
А еще через час Эймунд, Акун и Смолятич без долгих споров поддержали предложение Кутылы — идти в Новгород. Притом, что Акун сразу же решил, что из Новгорода он возвратится с остатками своей норманнской дружины в Швецию.
А тем временем Мстислав не торопился ни с погоней, ни с походом на Любеч или Киев. По его воле битва с киевлянами происходила при страшной грозе и завершилась поздней ночью. И пока утром уцелевшие воины согревались и обсыхали у костров, которые вскоре должны были стать погребальными, он оставил свой войлочный, плотной парусиной охваченный шатер, чтобы осмотреть поле битвы.
Мстислав умышленно избрал временем битвы страшную грозу, чтобы придать ей ореол мистичности. И нисколько не удивился, когда ему сказали, что небеса дважды поражали молнией закованные в железо ряды дружинников. Причем оба раза они били в ряды прижимавшихся к реке воинов Ярослава. Уже сами по себе эти молнии, поражавшие войско противника, воспринимались его пришельцами из далеких краев как своеобразное знамение. Ведь не поражали же они войско их князя Мстислава!
— И много погибло наших тмутараканцев? — спросил он воеводу, понтийского грека Визария, прежде чем взобраться в седло своего рослого арабского скакуна.
— Около двух десятков, повелитель, — ответил грек, покорно склоняя голову перед князем. Мстислав потому и полагался на этого эллина, что свой полководческий талант тот умел соединять с сугубо восточной покорностью. — Если помните, в последний момент вы все же повелели ввести моих гладиаторов в бой, чтобы таким образом спасти остатки почти полностью высеченного отряда норманнов, который…
— Помню, — прервал его Мстислав.
Он и в самом деле прекрасно помнил, что битву прошедшую он творил силами своих черниговских полков, касогских отрядов и норманнских наемников. Но по-отцовски берег пятитысячный полк тмутараканцев (почти тысячу рубак он и так уже потерял), с которым прибыл в эти края из своего далекого приморского княжества. Мстислав знал, что это его последний резерв и последний аргумент в переговорах с братом Ярославом и прочими князьями. Этот богатырь был уверен, что здесь, на чужбине, это войско, сформированное не столько из славян, сколько из греков, персов, римлян и прочих инородцев, не струсит, не побежит, а главное, не предаст его. Дисциплина в нем была столь же суровой, как и в римских легионах.
Визарий не зря называл свое воинство гладиаторами. Хотя гладиаторские бои как массовое зрелище, казалось бы, давно отошли в прошлое, тем не менее в составе отборного корпуса войск князя Мстислава действительно служили несколько десятков бывших гладиаторов из частных закрытых школ римских патрициев. Именно они входили сейчас в состав его личной охраны, а в мирное время являлись инструкторами по фехтованию. Было здесь и немало беглых пленников, рабов и просто авантюристов…
Все они уважали Мстислава за его необычайную силу, гордились победой своего князя над знаменитым на весь Кавказ касогским князем Редедей и хвалили за справедливость: добычу здесь всегда делили по справедливости, кормили и снаряжали хорошо, да и жалованье платили исправно. Ну а ценили… — ценили исключительно за храбрость, выдержку и воинское умение. И никого не интересовало при этом прошлое гладиатора, кем он был и откуда пришел.
— Значит, Тмутараканский легион мой пока что цел… — самодовольно вскинул подбородок князь, въезжая на небольшую каменистую гряду, на которой впервые схлестнулись две рати. Осторожно ступая, конь медленно уносил его все дальше и дальше в глубь поля сражения, на коем лежало еще немало раненых и агонизирующих воинов, к каждому из которых князь внимательно присматривался, по красным туникам и голубым щитам пытаясь выявить павших легионеров-гладиаторов. Но встречались они действительно очень редко, из своих он в основном видел северян-черниговцев да норманнов, изредка касогов…
«Когда Ярослав увидел, что побежден братом, — сообщал со временем хронист, — то побежал вместе с Акуном: Ярослав пошел в Новгород, Акун — за море… А на следующий день, на рассвете, видя трупы северян и варягов, Мстислав сказал: “Кто этому не порадуется? Вот лежит северянин, а вот варяг, а дружина моя (тмутараканская) цела!”».
— Наш легион цел, повелитель, — подтвердил воевода Визарий. — Если позволишь, мы пополним его несколькими десятками воинов-добровольцев, в основном из норманнов и касогов.
— Только из норманнов и славян, — решительно покачал головой князь. — Эти способны быть настоящими гладиаторами. Касоги слишком норовисты и суетливы.
— Согласен, повелитель: впредь мы тоже будем использовать кавказцев для авангардных стычек и бокового прикрытия, — уловил ход его мыслей воевода, который и сам уже успел побывать когда-то и легионером, и гладиатором. — Но командиры тысяч хотят знать, что мы станем делать дальше: войско получит отдых или сегодня же двинется по следам Ярослава?
— Идти нужно, вот только куда? — задумчиво произнес Мстислав, наблюдая за тем, как санитары уносят с поля боя раненого в грудь норманна.
— Разведка донесла, что Ярослав ушел не в сторону Киева, а в сторону Любеча. Значит, после отдыха, скорее всего, двинется в сторону Новгорода.
— Вот видишь, — молвил Мстислав, как бы оправдывая свою нерешительность. — Мы пока еще не знаем, куда он с остатками своего войска двинется после Любеча.
— Но ведь победитель ты, князь! Куда ты прикажешь — туда и пойдем. Войска противника перед нами уже нет.
— Я еще не победитель, — покачал головой Мстислав, направляя коня к холму, на котором еще недавно стоял со своей свитой великий князь Ярослав. — Я всего лишь полководец, выигравший одну, причем не главную, битву.
— И все же, что нам мешает идти прямо на Киев?
— Многое. Неужели не понятно, что с таким войском, как у меня, под стены Киева не приходят?
— Тогда надо срочно направить гонцов к другим князьям. Привести еще несколько полков черниговцев. Русь должна знать о твоей победе над врагом, да к тому же…
— Над братом, — мрачно прервал его пылкую речь Мстислав. — Не над врагом, а над братом.
— Что?! — не сразу понял его Визарий.
— Только что я разбил войско своего родного брата, который по праву, отцом нашим ему завещанному, правил в стольном граде всей Руси. Не печенегов, не черных клобуков или заволжских степняков, не венгров или германцев разбил я здесь, а своих, русичей, братом родным ведомых, — вот что произошло на этом поле прошлой ночью.
Понимая, сколь несвоевременным оказался его совет, воевода умолк. Он проследил, как Мстислав медленно поднимается на вершину, однако сам остался в небольшой ложбинке на склоне ее, движением руки остановив рядом с собой легионеров — телохранителей князя: пусть побудет в одиночестве. Визарий догадывался, что даже победителю время от времени нужно побыть наедине с самим собой. Особенно в такие вот минуты, когда у твоего подножия лежат тысячи воинов-соплеменников, погубленных твоими «родственными распрями».
— Что произошло, то произошло, — попытался утешить своего князя воевода Визарий. — Не ты первый на Руси мечом добываешь себе престол киевский, не ты последний. Но кто-то же должен завоевать все русские земли, сколько их ни есть.
— Я ведь не завоевателем сюда пришел, Визарий, а спасителем.
— Чтобы на русских землях наконец-то воцарились мир и спокойствие, их сначала нужно силой меча покорить, а затем уже силой законов империи навсегда подчинить единому правителю. Разве не так создавались когда-то Римская империя, империи персов и Александра Македонского? Или современная польская держава?
— Я никогда не думал о такой державе, — честно признался Мстислав. — Так уж повелось, что на Руси у каждого князя — своя вотчина, свое войско и свои законы.
— Не поэтому ли ваши князья чаще воюют между собой, нежели с теми врагами, которые нависают над вашими внешними границами?
— Считаешь, что всех их мы сумеем объединить? — удивленно спросил князь.
— Не сразу. Помнишь, князь, я говорил тебе о византийском картографе, который путешествовал по вашим княжествам вместе с купцами, а также изучал карты других путешественников. Так вот, одну из копий его карты я захватил с собой.
— Ты мне уже как-то показывал этот чертеж, — скептически напомнил эллину Мстислав.
— Тогда ты не смог оценить его, потому что в нем не было потребности. К тому же карту нужно научиться читать, она этого стоит. За такую карту, как у нас, любой древний полководец отдал бы половину своего состояния. И теперь она послужит тебе, великий князь Мстислав.
— Пока еще не «великий». До тех пор, пока не сумел подчинить себе Киев, — не «великий»!
— Мир знает множество правителей, которые даже не догадывались о существовании Киева, тем не менее становились великими, — решительно парировал Визарий. — Мой учитель-философ как-то сказал: «Великим становится тот правитель, который сумеет увидеть себя… великим и который ставит перед собой великие цели».
Спустя какое-то время они сидели в просторной палатке князя, посреди которой, на столике, была развернута карта Руси и Великой степи, раскинувшейся между Днепром, Волгой и Доном.
— Взгляни, князь: земли Черниговского, Новгород-Северского и Переяславского княжеств расположены на левом берегу Днепра. Путь к землям княжества Тмутараканского тоже пролегает по левобережью, пересекая очень опасные для нас степи Дешти-Кыпчак, которые зовутся у вас Половецкой землей, — водил по пергаменту острием кинжала Визарий. — Стоит тебе разгромить или превратить в своих союзников несколько половецких родов да построить несколько надежных крепостей, чтобы взять путь от Чернигова до понтийских берегов под свой контроль, — и ты, не ввязываясь в братоубийственную войну с Киевским, Волынским и прочими правобережными княжествами, станешь правителем огромной империи, — резко очертил он на карте большой овал. — Причем на восток от тебя будет пролегать столько земель, сколько ты способен будешь охватить своими гарнизонами и данью.
— А Киев, Овруч, Луцк и Галич до поры будут оставаться моими союзниками, — кивал Мстислав, жадно впиваясь взглядом в преподносимые ему пергаментом картографа пространства.
— До той поры, пока не опустят перед тобой свои стяги. Потому что своей мощью ты постоянно будешь нависать над правобережьем и зорко следить за всем, что там происходит. Твоя сила будет заключаться в том, что правобережная Русь окажется расчлененной амбициями нескольких князей, в то время как твоя все время будет пребывать под рукой одного правителя.
Откинувшись на спинку грубо сработанного походного кресла, князь словно бы впал в забытье. Карта византийца настолько впечатлила его, что теперь он уже способен был мысленно возрождать ее в своей памяти.
— Кажется, ты разбудил во мне имперское величие, эллин.
— Византия готова приветствовать появление твоей империи, готова стать ее патроном и видеть ее правителей своими преданными союзниками. Как и союзниками понтийских эллинов, чьи крепости-полисы разбросаны по всему северному побережью Понта Эвксинского. Не так уж и много найдется врагов, которые решатся выступить против двух таких империй и союза понтийских эллинов.
— Значит, ты специально подослан ко мне из Константинополя?
Визарий не ответил, хотя краем глаза следил за выражением лица князя. Мстислав вынужден был повторить свой вопрос, однако на сей раз он прозвучал еще более миролюбиво и почти доверительно.
После всего того, что он услышал от своего полководца, его признание уже не способно было изменить отношение к нему. Если только грек осмелится сказать ему правду.
— Когда при дворе императора Византии узнали о моем намерении перейти к тебе на службу вместе с отрядом эллинов и римлян, там поначалу восприняли это как предательство и даже намеревались предать меня суду. Знаешь, нам, понтийским грекам, в столице империи не очень-то доверяют.
— Наслышан об этом.
— Но затем при дворе решили, что я могу стать представителем императора в твоем, а со временем и в Киевском княжестве, его послом. Как, впрочем, и твоим, князь, представителем в Константинополе. Вот тогда-то первый министр приказал надлежащим образом одеть, и вооружить мой отряд, и даже на несколько десятков мечей увеличить его. Переброска моего легиона через море тоже была оплачена из имперской казны. Как видишь, мои легионеры служат тебе преданно и храбро, на меня ты тоже всегда можешь положиться.
Выслушав все это, князь растерянно улыбнулся и столь же растерянно покачал головой. То, что он только что услышал, превосходило все его самые смелые предположения, однако в гнев его не повергло.
— Значит, в нужный момент я могу рассчитывать на поддержку Византии?
— Считай, что ты уже получаешь ее, князь. Кстати, мне было обещано, что из Константинополя тебе перебросят отряд корабелов, которые помогут твоим мастерам создать свой собственный флот. Военный и торговый. Взгляни еще раз на карту. Как видишь, на Днепре есть большие острова, некоторые из них мы с тобой зрели собственными глазами. На одном из них мы могли бы построить крепость, порт и твою имперскую резиденцию, которая большую часть года оставалась бы недоступной для конницы степняков.
Мстислав и в самом деле внимательно проследил за движением кинжального острия эллина, но затем неожиданно сказал:
— Хватит, однако, предаваться мечтаниям. Только что мы разгромили войско великого князя киевского. Надо подумать, как вести себя с ним дальше — мириться, воевать, изгонять из земли Русской?
— Все, что я мог сказать тебе, я уже высказал, — поспешил избежать прямого совета воевода. — Не был бы он твоим братом, тогда и разговор у нас другим был бы.
— Вот это все и усложняет — все-таки мы с ним братья, — задумчиво подтвердил Мстислав. — Не хочу, чтобы во время наших распрей одним князем-братоубийцей на Руси стало больше.
— Этого никто не хочет, но… — философски развел руками эллин, — с каждым годом их становится все больше.
— А мог бы ты так же обстоятельно переговорить с князем Ярославом?
— Мне приходилось говорить со многими мудрыми людьми, — осторожно согласился Визарий. — Почему бы не поговорить и еще с одним? Если только получу от тебя, князь, очень четкие указания: о чем именно говорить с ним, что обещать, чем угрожать, а, главное, от чего предостерегать.
— Я напишу ему коротенькое письмо, остальное скажешь на словах. Ты должен убедить Ярослава, что он может спокойно возвращаться в Киев и оставаться там великим князем. С условием, что власть его на левый берег Днепра не распространяется.
— Мудрое решение, повелитель, — с восточным подобострастием склонил голову Визарий, напрочь забывая, что именно он только что внушил своему патрону эту идею.
— По окрестным лесам еще могут бродить отряды разбежавшихся киевлян и их наемников, поэтому бери сотню своих легионеров и иди по следу Ярослава. Выступай немедленно.
— Нужно перехватить его, пока он не достиг ворот Новгорода.
— Думаешь, что побежит он именно туда, а не к Киеву?
— А с кем он придет к своему стольному граду? К тому же Ярослав убежден, что туда со своими непобедимыми войсками идешь ты.
Пока Визарий формировал свою посольскую сотню и отдавал распоряжения относительно похода, князь взял кусок пергамента и начертал на нем всего несколько слов, которых, как он считал, будет вполне достаточно, чтобы помириться с братом, поделить Русскую землю на две сферы влияния и в обеих частях ее воцарить мир. Не исключено, что в летописи это письмо было воспроизведено лаконичнее, нежели то, что родилось из-под пера князя Мстислава: «Сядь в своем Киеве, ты — старший брат, а мне пусть будет эта сторона». Впрочем, все остальное должен был словесно донести до великого князя премудрый Визарий.
…А под вечер пораженческое настроение горожан неожиданно было развеяно странным сообщением разведки. Один из дальних разъездов наткнулся на берегу Днепра на лагерь норманнов, которые уже этой ночью должны были достичь Любеча. Правда, викингов они насчитали всего лишь сотню, однако во главе их оказался сам король Норвегии Олаф.
— Это действительно был король Олаф? — переспросил князь Радомира, который уже неплохо владел норманнским языком и еще до встречи командира разъезда с конунгом варягов сумел подползти к самому их лагерю.
— Они называли его Олафом и конунгом конунгов. А так они называют только настоящих королей — это мне давно ведомо, — уверенно объяснил парнишка, которого с легкой руки княжны Елизаветы теперь уже так все и называли Волхвичем.
— Но ведь старшему разъезда Вахричу никто из норманнов не признался, что он король.
— Норманнов очень мало. Они опасаются, что, узнав о том, что среди них король, люди Мстислава или какого-то другого князя нападут на них.
— Правильно, они должны этого опасаться, — признал его правоту Ярослав.
— Норманны идут сюда рекой, скоро будут здесь, и тогда король не сможет скрывать, что он… конунг конунгов.
— Тоже верно, потерпим.
— Ты что, уже много раз бывал лазутчиком? — спросил Радомира норманн Эймунд.
— Только второй раз в жизни.
Конунг внимательно осмотрел фигуру парнишки, пощупал мышцы его рук…
— Этого парнишку следует немного подучить, — обратился он к Ярославу, — и мы получим настоящего лазутчика, который со временем подберет себе десятка два таких же шустрых и храбрых. Пора и нам создавать тайную службу, наподобие тех, что давно существуют при французском и германском дворах. Кстати, такая же тайная служба создается и при дворе шведского короля.
— Хочешь выучиться на настоящего лазутчика? — спросил князь Радомира.
— Мне это нравится. Вахрич уже научил меня, как следует бесшумно подкрадываться, как подползать, как метать ножи…
— Жаль только, что сам Вахрич уже стар и изранен. Но ты учись у него, дружинник Волхвич, учись, перенимай все, чем владеют все прочие воины.
Лазутчики сообщили князю, что, прежде чем стать лагерем, норманнские лучники частью истребили, а частью развеяли отряд князя Мстислава, который у небольшого селения Речинцы охранял четыре изготовленные его мастерами боевых судна. Выслушав эту новость, Ярослав приказал Вахричу и его воинам забыть, что норманнов всего лишь сотня и что норвежский король Олаф прибыл в Русь, будучи изгнанником.
Единственное, о чем должны узнать все любечане и жители ближайших селений, что на помощь им прибыл со своими норманнами сам король Олаф! И горожане действительно воспряли духом, тем более что уже на рассвете ладьи норманнов приставали к берегу у Речных ворот города. Правда, многих смущало то, что викингов было слишком мало, но Ярослав тут же приказал распустить слух, что остальное войско Олафа уже выступило из Новгорода. Притом что он верил: само появление здесь норвежского короля должно было остепенить Мстислава.
Вместе с собой Олаф привез двоих пленников. На допросе с пристрастием оба они утверждали, что князь Мстислав не намерен идти на Киев и вообще готов помириться с киевским князем. Им не поверили, хотя и не казнили. Но в то же время лазутчики доносили, что Понтийский Странник до сих пор остается в своем лагере у Лиственной, неподалеку от места битвы, и никаких признаков того, что он пополняет свои войска и готовится к походу на Киев или на Любеч, нет. В конечном итоге Ярослав решил воспользоваться появлением здесь короля довольно хитрым способом. Посоветовав Олафу половину своих воинов оставить для усиления гарнизона Любеча, он подсадил в его ладьи двух бояр, которые везли с собой два письма: одно — киевскому посаднику, и в нем князь требовал позволить Олафу набрать в Киеве столько норманнов и прочих добровольцев, сколько тот сумеет. А другое, тайное, — княгине Ингигерде, в котором Ярослав просил после появления Олафа сплотить вокруг себя всех верных им мужей и всех норманнов и не допустить, чтобы кто-либо захватил княжеский престол или открыл ворота тмутараканцам.
Расчет у Ярослава был прост: на обратном пути к Новгороду набранное в Киеве войско Олафа неминуемо поможет ему — то ли силой, то ли самим присутствием своим — усмирить Понтийского Странника. К тому же киевский рейд Олафа превращался в своеобразную «разведку силой». Если окажется, что в стольном граде уже сформировалась мощная партия «мстиславичей», норманны возьмут с собой княгиню и ее детей, а затем, уже в Любече, к ним присоединится и сам Ярослав с дружиной.
— Если мне придется уходить в Новгород, к сыну, — объяснил он Олафу, — я отдам тебе всю дружину и попрошу Владимира усилить ее сотней-другой своих воинов. Для меня очень важно, чтобы ты вернул себе норвежский трон. В нашем неспокойном мире всегда легче живется, когда знаешь, что где-то есть король, который готов прийти тебе на помощь, а в самое трудное время — и приютить тебя вместе с семьей.
— Можешь в этом не сомневаться, князь Ярислейф, — заверил его норвежец. — Мне ведь никогда раньше и в голову не могло прийти, что я окажусь в изгнании. Но это произошло. Если бы я заранее попросил у тебя тысячу-другую воинов, то сумел бы разгромить этого датского волка Кнуда. Но теперь я по-настоящему буду ценить союз с Русью, ценить дружбу между правителями. Братья и несколько других родственников, которые могли помочь мне людьми и деньгами, попросту предали меня.
— Родственники — не тот фундамент, на котором можно выстраивать свой трон и свою державу, — согласился с ним Ярослав.
Объятия, коими два правителя скрепили этот договор, могли показаться вполне искренними и даже братскими. Хотя оба они уже убедились в том, что объятия братьев не всегда оказываются братскими. Скорее, наоборот, именно братских объятий как раз и стоит опасаться.
А спустя несколько дней появился гонец из Киева. Он с удивлением сообщил, что заслоны Мстислава не тронули его и что в стольном граде Олафа встретили вполне миролюбиво, и он уже успел навербовать целую орду печенегов, черных клобуков и прочих степняков. Но самое важное заключалось в том, что достойные мужи столицы решили выждать. Если войско Мстислава все же появится у стен города, они откроют ему ворота как победителю и признают его великим князем, если же не появится — они смирятся с поражением своего князя Ярослава и простят его.
— Скопище негодяев, — зло проскрипел зубами великий князь. — Они готовы предать кого угодно, только бы мирно отсидеться за городскими стенами.
А еще через час появились гонцы от Мстислава. Они передали условия своего князя: он не собирается идти ни на Киев, ни на Любеч. Но требует, чтобы князь Ярослав оставил любечскую крепость и этим продемонстрировал свое миролюбие. Слишком уж близко он находится от его черниговских владений.
— Помнишь рассказ о том, как королева Сигрид Гордая угомонила своих женихов? — оскалил крепкие желтые зубы Эймунд. — А ведь я давно предлагал точно таким же образом усмирить и киевских бояр. Впрочем, ты сам когда-то усмирял таким же образом новгородских мужей.
— Не смей лишний раз напоминать мне о новгородской резне, — вновь проскрипел зубами Ярослав. — Но что с потерявшими всякий страх и срам киевскими боярами нужно что-то делать — в этом ты, варяг, прав.
Само же требование Мстислава особого огорчения у великого князя не вызвало. Мало того, он признал его вполне благоразумным. На месте Понтийского Странника он прислал бы в Любеч гонца с точно таким же предложением. К тому же на его уходе настаивали теперь уже и любечане, да и сам он предпочитал вернуться в Киев, имея под рукой пару тысяч новгородских дружинников, которые никогда особой приязни к киевлянам не питали. И пусть простят его знатные киевские мужи, если на несколько дней он отдаст их подворья во власть новгородских рубак.
— Завтра уходим из города, — молвил он конунгу Эймунду.
— Вместе с его гарнизоном?
— А кто будет защищать Любеч?
— Какой смысл защищать городские пепелища?
Они встретились взглядами, однако норманн выдержал этот натиск великого князя и лишь воинственно осклабился.
— Твоя бы воля, варяг, ты бы выжег половину этой земли, — процедил Ярослав. — Потому что она не твоя. Потому что здесь тебя ничего не удерживает и ничего не свято.
— Просто я хочу, чтобы ты, князь, стал настоящим правителем огромной империи норманно-русичей.
— «Империи норманно-русичей»? А что, может появиться и такая империя?
— А почему ей не появиться, если по крови своей все князья и большинство бояр земли этой уже являются норманно-руссами? Нам всего лишь стоит объявить, что появился новый народ — норманно-русский.
Ярослав угрюмо помолчал, а затем, не выходя из этого состояния, произнес:
— Странно, до сих пор я об этом почему-то не думал.
— И простираться наша новая империя может от северных берегов Норвегии до северных берегов Понта Эвксинского.
— Именно об этом вы шептались с королем Олафом перед его отплытием в Киев?
— Об этом, — смиренно признал конунг.
— И король Олаф просил тебя узнать, как я отзовусь на этот замысел, как восприму его?
— Ему хочется верить, что ты, норманн, отец и брат нескольких князей-норманнов, согласишься с ним. Может быть, не сейчас, со временем, но обязательно согласишься. Свою часть этой норманно-русской империи, в виде Норвегии, он готов будет предоставить тебе.
Хутор состоял из пяти усадеб, расположенных в разных частях просторного луга. Три из них уже были обнесены высоким частоколом и представляли собой небольшие укрепления, которые германцы обычно называли фортами, а две были охвачены строениями и невысокими оградами, формировавшими замкнутые, удобные для обороны дворы.
Увидев их с пригорка, на который вывела княжеский обоз едва приметная дорога, князь тут же пожалел, что хуторяне возводили свои форты-жилища в низине. Если бы они избрали местом своего поселения какую-либо возвышенность, он тут же приказал бы своим войскам превратить его в крепость. Тем более что по ту сторону селения виднелся широкий изгиб реки. Едва Ярослав подумал об этом, как примчался гонец от командира арьергардной сотни, который еще издали прокричал: «Приближается войско Мстислава! Мы увидели его передовую сотню!»
Князь тут же приказал своим воинам спускаться вниз, к поселению, и возводить лагерь, используя кибитки обоза и частоколы местных усадеб, а также опоясывая его рвом и земляным валом. Причем с обеих сторон вал следовало подводить к крутому берегу реки. Основной массой своего уцелевшего воинства Ярослав усилил гарнизон Любеча, к Новгороду же с ним шел полк, едва достигавший двух тысяч норманнов да около трех сотен княжеских дружинников. Понятно, что с таким войском принимать бой в открытом поле было бы гибельно. Князь лично метался от одного участка лагеря к другому, подгоняя воинов и местных жителей, которые создавали валы из глины, дров, только что поваленных деревьев и вообще из всего, что попадется под руку. Он же велел трем десяткам лучников взобраться на деревья, чтобы, прикрываясь их кронами, поражать оттуда преследователей.
Однако в самый разгар этих приготовлений князь вдруг увидел странную картину: на том пригорке, с которого он лишь недавно осматривал селение, два года назад основанное в этой глуши язычниками-старообрядцами, появились воины с малиновым стягом князя Мстислава. Но рядом с ним чернел сотенный бунчук[61] его арьергарда.
— Неужели моя сотня перешла к Мстиславу? — едва слышно спросил князь, стараясь не падать духом.
— Не может такого быть! — решительно покачал головой Эймунд. — Под бунчуком сотника Войтилы было три десятка моих норманнов. Эти к врагам не переходят. Норманны всегда служат тем, кто их нанял. Так было всегда. Да вон же они держатся чуть особняком, — указал он мечом на группу воинов, облаченных в «бычьи панцири»[62]. — Скорее всего, князь все-таки решился на переговоры.
— Предвижу, что командир передовой сотни станет затягивать время, пока подойдут основные силы и окружат наш лагерь, — скептически оценил ситуацию князь.
— Нам это время тоже понадобится, чтобы завершить сооружение лагеря, — напомнил ему Эймунд. — Так что, в сущности, мы ничего не теряем. Однако держаться тебе следует увереннее, поскольку великий князь киевский все еще ты, а не Мстислав. И такое положение вещей будет сохраняться еще долго.
— Не пытайся быть пророком, — осадил его Ярослав.
— Я всю жизнь пытаюсь оставаться воином, достойным своего племени норманнов, — хладнокровно огрызнулся Эймунд, — и этого с меня достаточно.
Содержание письма повергло Ярослава в шок. Такого поворота событий он не ожидал, да и не мог ожидать, поскольку считал, что все еще остается при здравом уме.
— Где сам князь Мстислав? — грозно поинтересовался он у эллина Визария, облаченного так, как обычно облачались римские легионеры. В таких же военных облачениях, с римскими шлемами на головах, пребывало и большинство прибывших с ним воинов.
— Он остался в Листвине, неподалеку от места нашей битвы. Правит тризну и ждет твоего ответа.
Сам Визарий поражал воображение своим могучим ростом и непомерно широкими плечами. Это был настоящий гигант из той породы златокудрых эллинов, которых Ярославу уже не раз приходилось видеть среди византийских купцов и воинов охраны. Однажды он даже полушутя предложил монаху Прокопию отправиться с купцами в Византию, чтобы подобрать с полсотни таких красавцев — для улучшения человеческой породы скифославян. Однако монах воспринял это предложение слишком серьезно и ответил, что породу скифославян следует улучшать кровосмешением со степняками, это будет выглядеть естественнее, поскольку они значительно ближе и по характеру своему, и по способу жизни.
— И что, этим посланием Мстислав желает убедить меня, что не собирается претендовать на киевский престол? — потряс князь в воздухе небольшим свитком пергамента.
Они сидели в светлице дома старосты селения, жена и дочери которого, обрадовавшись, что обойдется без кровопролития, заставляли стол все новыми и новыми яствами и напитками.
— Наоборот, он просит тебя вернуться в Киев, пока этот престол не захватил кто-то из местных бояр или бродячих князей.
— Из бродячих? — язвительно спросил Ярослав. — Как ваш князь Мстислав, этот богом проклятый Понтийский Странник? — Эллин недовольно покряхтел, однако промолчал. — Хочешь заманить меня в западню, которую приготовили люди моего кровожадного братца?
— Я останусь при тебе и буду твоим заложником. Как и вся моя сотня, которая готова разоружиться. Такой гарантии тебе достаточно, великий князь киевский?
Ярослав едва заметно переглянулся с Эймундом. Тот молча кивнул.
— Достаточно, — неохотно признал князь, все еще не в силах поверить в благородство Понтийского Странника. — Что еще ты способен сообщить мне?
— Хочу изложить наш с князем Мстиславом замысел единения и возмужания Руси.
— Ваш с князем, говоришь, замысел?..
— Который будет поддержан императором Византии, чьим подданным и посланцем я все еще являюсь.
— Ну, говори. Хочу знать, есть в этом замысле хоть что-нибудь такое, чему стоит верить.
— Если ты не готов верить мне, князь, тогда стоит ли тратить зря время? Спасибо за угощение и позволь мне откланяться.
— Откланяться ты сможешь только тогда, когда тебе будет позволено. А пока что говори.
Визарий извлек из походной заплечной сумки карту и разостлал ее на столе перед князем с той же уверенностью, с какой еще совсем недавно расстилал перед Мстиславом. В течение получаса эллин посвящал великого князя в замыслы своего повелителя, скромно умалчивая при этом о своей личной роли в их сотворении. Он сумел убедить Ярослава, что его брату выгоднее пребывать в мире c киевским и прочими князьями правобережья, поскольку это позволит ему почти беспрепятственно создавать собственную империю, просторы которой раскинутся от границ Новгородской земли до берегов Итиля и Понта Эвксинского, а также до предгорий Кавказа.
Эта идея формирования правобережной и левобережной земель русских настолько захватила Ярослава, что он совершенно забыл о своих подозрениях и зажегся ею значительно ярче, нежели сам Мстислав. Вынужденный признать это, Визарий даже усомнился: а может, стоит прямо сейчас перейти на службу к князю Ярославу, а левобережье доверить кому-либо из более покладистых и целеустремленных князей, нежели рубака Мстислав? Однако самому великому князю сомнения его были неведомы. Оставив в селении сотню воинов, которые должны были завершить рытье оборонного рва и строительство крепостного вала, он пообещал сотнику, что через месяц пришлет ему и его солдатам замену из семейных воинов, а сам отправился в Киев. И никогда еще не возвращался он в свой стольный град с таким триумфальным спокойствием и с такой уверенностью в будущем Руси, как в этот раз.
Сегодня черноризец Прокопий рассказывал княжне о племенах русичей. Вообще он считал, что Елизавета слишком мала для того, чтобы вести с ней речь об устройстве земли Русской и ее племенах. Однако княжна сама попросила об этом монаха-книжника и теперь поражала вниманием, с которым вслушивалась в его рассказ.
— …Поэтому-то, дщерь моя, — произносил монах голосом проповедника, — каждый, кому суждено готовиться к судьбе правителя или правительницы… А ведь ты готовишься к ней, не так ли, княжна?
— Уже готова, — с завидной твердостью и осмысленностью заверила монаха Елизавета.
От неожиданности Прокопий замялся, но тут же пришел в себя:
— …Так вот, каждый должен знать, что волею Божией великую землю Русскую населяют племена: полян, сиверян (сивров), древлян, дулебов, тиверцев, уличей, кривичей, вятичей, дреговичей, радимичей, хорватов…
«Как же их много, этих племен! — поражалась княжна услышанным. — И все они — славяне есть, все русские. Но если все они славяне и все русские, тогда почему они… — племена? И почему у каждого из них — свой князь?»
— Что ж их так много-то, этих племен, если все они русские? — решается утолить свое любопытство княжна.
— Я ведь уже объяснил: волею Божией…
— А зачем это понадобилось Богу — дробить Русь на племена и княжества?
Монах оторвал взгляд от восковой доски, которую использовал для учебы княжеских дочерей вместо дорогого пергамента, и пристально всмотрелся в глаза юной княжны. Прокопий уже не раз ловил себя на мысли, что в этой юной особе слишком рано просыпается властная, но мудрая правительница. Что властная — в этом он уже не сомневался, только дай-то Бог, чтобы — и мудрая тоже. Правда, мудрость правителя не всегда порождает у него доброту, тем не менее…
— Воля Господа не поддается земному толкованию, дщерь моя, — пытался черноризец уйти от рассуждений на эту тему за покровительственной назидательностью.
— Наверное, так отвечают все церковные люди, когда не знают, как эту волю истолковывать.
Монах удивленно хмыкнул и покачал головой: «Неужели Руси суждено познать еще одну великую княгиню Ольгу?! Не слишком ли много для одной земли подобных властительниц? А может, юродивый ведун прав: Русь и в самом деле должна дождаться германки, которая станет судить и править на ней рукой твердой и немилосердной?!.» Вот только вся прелесть подобных предвестий в том и состоит, что никому из слушавших этого юродивого не дано будет познать правоту его прозорливости.
— А есть славянские племена, которые не называют себя русскими?
— Есть. Западные поляне уже давно называют себя поляками. За ними идут чехи, моравы…
— Тогда, может быть, нам следует объединить всех славян?
— У каждого племени — свой князь. Чтобы покорить его, нужно идти войной. Но пока ты будешь воевать в чужих землях, степняки или славяне-соседи захватят твою, которая уже осталась без войска.
На большую восковую доску монах нанес линии, пытаясь указать реки, которые служили естественными границами расселения племен, и при этом, княжество за княжеством, называл все те земли, которые были подчинены великому князю киевскому или каким-то образом зависимы от него. Причем все эти реки, озера и морские берега Прокопий чертил по памяти, возрождая в своем воображении творение некоего византийского картографа, над которым любил просиживать с большим удовольствием, нежели над Святым Писанием. Порой даже ловил себя на мысли, что, возможно, в нем умирает великий географ.
— Просто до сих пор не нашлось конунга, который бы подчинил все эти княжества одной короне, — вновь озадачила его княжна, неложными устами которой, очевидно, глаголила истина.
«Нет, действительно, почему так много княжеств? — размышляла тем временем княжна. — И если все они русские, то почему до сих пор не стали одним большим княжеством? Или большой империей, как Византия?»
О Византии княжне Елизавете, как сама она считала, известно было многое. Она пока еще ни разу не была в Константинополе, но уже полюбила его — огромный красивый город у моря, в который съезжаются купцы и принцы со всего мира. Купцы, рыцари и… принцы.
Сестры ее, Анна и Анастасия, уже ушли, а Елизавета осталась. Даже отойдя к окну княжеской читальни, из которого открывался вид на Печерские холмы и церковные купола, княжна по-прежнему внимала словам черноризца. Причем вряд ли Прокопий догадывался, что интерес этот зарожден норвежским конунгом конунгов.
Как ни занят был норвежский король Олаф Харальдсон, он все-таки нашел несколько минут, чтобы поговорить с ней. Причем начал этот разговор он сам.
— Как тебе удалось родить такую прелесть? — без какого-либо восторга в голосе, но все же вполне восторженно поинтересовался король-изгнанник, когда княгиня Ингигерда представляла ему своих дочерей. — Златокудрая, широкоплечая, с мраморно-белым лицом…
— Знать бы, где искать достойного этой прелести принца… — по-матерински вздохнула великая княжна.
— В любом из ваших княжеств, — лукаво улыбается Олаф, — найдется немало достойных…
— Я не хочу, — перебила его Ингигерда, — чтобы такой перл доставался одному из тех безземельных проходимцев, которые, подобно голодным волкам, рыщут по окрестностям моего княжества. И потом, ты ведь сам утверждаешь, что она достойна королевской короны.
Олаф вновь оценивающе окинул взглядом фигурку княжны, этой пока еще «женщины в миниатюре». Плотоядности в этой взгляде пока что не просматривалось, но он оценивал так, словно перед ним стояла рабыня, только что привезенная с невольничьего рынка.
— Именно такими и должны представать перед миром настоящие норманнки, — уклончиво признал Олаф. Сколько их, юных принцесс, каждая из которых непременно мечтает о своем принце! Да о таком, чтобы над головой его непременно просматривалась королевская корона, подобная той, которую лично он столь бездарно потерял. — Но как же редко встретишь теперь этот образ норманнки среди норвежек!
— А вы были королем всех норманнов? — храбро поинтересовалась Елизавета, воспользовавшись тем, что мать отвлеклась какими-то срочными делами и вышла в соседнюю комнату.
— Нет, — охотно отозвался Олаф. Эта младовозрастная норманнка источала какую-то особую благостность, которая захватывала его. — Не всех, только норвежцев.
— Значит, многие другие племена норманнов вам не подчинялись?
— Не подчинялись, — Олаф еще пытался снисходительно улыбаться, однако уже понимал, что за этими вопросами просматривается нечто более весомое, нежели обычное детское любопытство.
— Почему же вы не подчинили себе всех прочих конунгов? Ведь у вас было много войска? У моего отца их тоже много, и часть из них вы могли бы взять в Норвегию.
Понимая, что своими наивными вопросами дочь поставила Олафа в неудобное положение, Ингигерда попыталась увести ее, однако Елизавета заупрямилась так, что княгине пришлось самой выйти из комнаты. Воспользовавшись этим, Елизавета взобралась на высокое, троноподобное кресло, лишь недавно изготовленное для Ингигерды мастерами-германцами, и повелительно взглянула на стоявшего перед ней короля-изгнанника.
— Увы, один из норманнских конунгов, датский, оказался сильнее и решительнее меня, — с легкой иронией посетовал экс-король. — Поэтому случилось так, что не я подчинил себе Датскую землю, а правитель датчан — мою, Норвежскую.
— Мне это уже известно, — молвила Елизавета, покровительственно склонив голову. В эти минуты она вела себя так, словно, взойдя на престол, принимала в виде просителей одного из соседних монархов. — Сюда вы прибыли для того, чтобы попросить у моего отца, великого князя Ярослава, несколько тысяч воинов. Он даст их. Если станет сомневаться, я потребую, чтобы дал.
Король-изгнанник рассмеялся, однако, увидев решительный взгляд княжны, тут же согнал улыбку с лица.
— Буду признателен вам, княжна Елисифь, — незаметно для себя перешел норвежец на «вы».
— А ваша столица — большой город? Такой, как Киев или Константинополь?
— Ни одного города, подобного Киеву, в Норвегии нет. Столица наша — тоже всего лишь поселок.
— Почему же вы не приказали мастерам возвести большой город, с такими храмами, как в Киеве? Любой из конунгов, который прибывал бы в вашу столицу, сразу же поражался бы ее красоте и могуществу и понимал, что вы очень дальновидный правитель. Когда я стану королевой Норвегии, то откажусь жить в селении вместе с пастухами и прикажу, чтобы мои мастера возвели «норвежский Киев».
— В таком случае я постараюсь сделать так, чтобы женой моего преемника стали вы, великая княжна киевская, — уже без видимого проявления иронии пообещал король-изгнанник.
— А кто же станет вашим преемником? — тут же подалась к нему Елизавета.
— Этого я пока что не знаю.
— Им обязательно станет тот из норвежцев, кто женится на мне, — решительно повела златокудрой головкой княжна.
Олаф негромко, хрипловато рассмеялся. Эта девчушка нравилась ему все больше и больше. Будь у него сын, он готов был бы хоть сегодня помолвить его с этой юной красавицей. Вот только сына у него нет.
— Кстати, ваш отец, княжна, тоже не сумел ни подчинить себе соседние русские племена и княжества, ни хотя бы объединить их, — с едва уловимой мстительностью ухмыльнулся заморский гость Киева. — Не пробовали упрекать его в этом?
То, что Олаф услышал из уст княжны, повергло его в шок:
— Он слишком книжен, чтобы стать великим воином и великим правителем. Монахи рассказывали мне, как он заботится о храмах и собирании книг, сколькими переписчиками книг окружил себя[63]. Но я считаю, что книжниками должны быть монахи, а не правители.
— Многие мои викинги, которые не владеют грамотой, охотно поддержали бы вас, княжна.
— Они должны быть грамотными, но при этом оставаться воинами, а не превращаться в книжников.
— Своему отцу вы говорите то же самое? — спросил Олаф, подумав при этом, что не хотелось бы ему видеть у норвежского трона это «божье дитя».
— Он не советуется со мной. И вообще не говорит со мной. Если бы князь хотя бы раз выслушал меня, возможно, в Киеве все было по-иному.
Ингигерда появилась как раз в ту минуту, когда Олаф чуть было не взмолился, чтобы его избавили от этого юного создания.
— Не была ли княжна Елизавета слишком непочтительной с вами, конунг Олаф?
— Мы хорошо понимали друг друга, — заторопился изгнанник к выходу.
— Жаль, что вы не захватили с собой принца Гаральда, вашего юного брата, — не позволила ему ускользнуть Ингигерда. — Тогда Елизавете некогда было бы досаждать вам своими нескончаемыми вопросами.
— Жалею о том же.
— Так с вами прибыл юный принц Гаральд? — тут же на-вострила ушки княжна, только теперь оставляя кресло великой княгини.
— Прибыл, но остался в Новгороде. Мы готовимся к походу в Норвегию.
— Когда вернетесь, обязательно приезжайте в Киев вместе с принцем. Вполне возможно, что я соглашусь стать его королевой. И тогда уж ни один норманнский конунг ослушаться его не осмелится.
Великая княгиня и король-изгнанник сдержанно рассмеялись, однако маленькая провидица не обращала на это внимания. Она вновь погружалась в мир своих видений и мечтаний.
— До сих пор вы рассказывали мне о племенах славян, о русичах, — сказала Елизавета, вспоминая о беседе с королем Олафом. — Но я хочу, чтобы завтра вы рассказали мне о племенах и королевствах норманнов.
— Король Олаф в очередной раз напомнил вам, княжна, что вы норманнка? — поинтересовался монах Прокопий.
— Это я напомнила ему, что норманнка и собираюсь стать правительницей всех норманнов.
— Короли не любят, когда кто-либо из окружения, особенно из тех, кто действительно способен претендовать на трон, завистливо посматривает на их корону. Очень не любят. И становятся подозрительными. Некоторые предпочитают отравлять собственных детей, только чтобы они не претендовали на их корону.
— Они так боятся потерять корону?
— Этого боятся все правители. Большинство из них легче расстается с жизнью, нежели с короной.
— Я этого не знала. Но все равно я стану королевой, — спокойно заверила его Елизавета.
— И как вы собираетесь достичь этого, княжна?
— Наверное, выйду замуж за принца Гаральда, брата короля Олафа.
— Да, вместе с ним прибыл какой-то принц Гаральд, говорят, очень юный, — подтвердил монах.
— Жаль, что король не захватил его с собой, оставив в Новгороде.
— Я слышал, что Олаф решил высадиться в Норвегии и разгромить датского короля, захватившего его трон. Попросите вашу мать, великую княгиню, чтобы она уговорила не брать принца Гаральда в этот поход. Вдруг король Олаф проиграет битву и принц Гаральд погибнет?
— Он проиграет эту битву, — произнесла княжна, подойдя к иконе Богоматери. — Погибнет сам король вместе со своим войском. А принц Гаральд спасется и приедет за мной.
— Это вам напророчил юродивый странник? — подозрительно покосился на нее монах-книжник.
— Я не стала бы спрашивать о таком у юродивых, — решительно возразила княжна. — Зачем? И без них знаю, что будет именно так: принц норвежский спасется и прибудет в Киев.
Едва князь Ярослав выехал из низины, в которой прятался от глаз случайных проезжих хутор Корбача, как вдали показался вооруженный отряд норманнов. Это возвращался из Киева конунг конунгов Олаф, который вел под своим знаменем почти четыре тысячи воинов, значительно больше того числа мечей, на которое рассчитывал.
— Тебе нужна моя помощь, великий князь Ярослав? — поинтересовался норвежец, поравнявшись с русичем стремя в стремя.
— Теперь уже нет, — твердо ответил князь. — Уверен, что мы с братом сумеем договориться. Да и каждый меч для тебя сейчас — на вес короны.
— Мудро молвлено: «На вес короны»!
— Я уже послал гонца к новгородскому князю Владимиру, по-отцовски попросив его помочь тебе с воинами. Уверен, что он даст столько, сколько сможет.
— Остальных наберу уже в Норвегии, — заверил его конунг конунгов и передал Ярославу письмо от княгини Ингигерды, сообщив, что она здравствует и ждет его, пребывая под надежной охраной телохранителей-норманнов.
— Спасибо за весть. В поход, я так понимаю, ты выйдешь следующей весной?
— Потому что к тому времени сумею подготовить и флотилию судов, и войско.
— Обещаю, что пришлю тебе в помощь еще один отряд воинов, в том числе и тех норманнов моих, которые пожелают идти с тобой в Норвегию.
Прощально взмахнув друг другу рукой, правители разъехались. У каждого из них были свой путь и своя судьба, изменить которые они уже не могли.
Вся недолгая, по представлениям норвежцев, зима новгородская прошла в лихорадочных приготовлениях короля Олафа к походу и в обучении его воинства. И, как только вскрылся лед, изгнанник спустил свои суда на воду.
— Гаральд не должен отправляться с тобой в Норвегию, — решительно объявила мужу Астризесс, когда большая королевская флотилия уже готова была к отплытию.
— Такого от норманнки, а тем более от королевы, слышать мне еще не доводилось, — повел мощным седовласым подбородком Олаф. — Какая женщина способна удержать воина от участия в походе?
— Сейчас с тобой говорит не женщина, а королева.
Произнося все это, королевская чета даже не подозревала, что юный принц слышит их разговор.
— Но речь идет о воине, — напомнил ей Олаф.
— Речь идет о твоем брате и, поскольку твой сын Магнус еще слишком юн[64], о вполне реальном наследнике престола, при правлении которого и твой, и мой роды смогут чувствовать себя в этой стране зажиточными и защищенными. Мы не имеем права рисковать тем, кто способен достойно перенять твою корону; не имеем такого права!
Королевская чета стояла на видовой площадке сторожевой башни, почти у самого подножия которой мерно покачивались на небольшой волне суда норвежской флотилии. Пронизывающий северный ветер, в течение многих дней прорывавшийся сюда из Балтики, наконец-то утих, и над озером устанавливалась по-настоящему теплая весенняя погода.
— Но если Гаральд не примет участия в этом походе, — не воспринял всерьез аргументы своей супруги конунг конунгов, — то как мы сможем убедить викингов, что он достоин этой короны, достоин стать наследником самого Олафа?
Гуннар Воитель положил свою тяжелую руку на плечи принца и нажал так, словно хотел усадить его на каменный пол. Королевскую перепалку эту они выслушивали, стоя в той же башне, только площадкой ниже. Заметив, что король и Астризесс направляются из пристани к башне, Гуннар как телохранитель поспешил за ними, прихватив с собой оказавшегося рядом принца, поскольку никого другого из воинов королевской охраны под рукой попросту не оказалось.
«Даже так: “самого Олафа”»? — скептически ухмыльнулась тем временем про себя Астризесс. Она имела на это право, поскольку никогда не была высокого мнения ни о государственных, ни о полководческих талантах своего мужа.
— Ты прекрасно понимаешь, что я не смогу запретить Гаральду выйти в море, — молвила она, нервно покусывая нижнюю губу. — Но точно так же понимаешь, что не стоит рисковать будущим нашего королевства, само существование которого — из-за твоего поражения в битве с датчанином — и так уже оказалось под угрозой.
Астризесс могла бы еще и напомнить королю-изгнаннику, что первенец их умер и, похоже, больше детей у них не будет. Но стоит ли вновь напоминать о том, о чем напоминала Олафу множество раз? Поэтому королева резко повернулась и направилась к лестнице, ведущей к подножию башни.
— И все же Гаральд пойдет в этот поход, — буквально проревел ей вслед король-изгнанник, — хотя ты по-прежнему не веришь в то, что я способен вернуть свой трон!
— Потому что вернуть трон тебе, Олаф, не дано! — холодно процедила Астризесс уже с лестничной площадки.
Олаф давно убедил себя, что Астризесс владеет даром то ли предвидения, то ли какого-то чернокнижия. Во всяком случае, все то, о чем эта женщина предупреждает его, обязательно сбывается. Вот только ничего хорошего она обычно не предвещала. Так было и перед боем с людьми мятежных ярлов, и перед стычками со жрецами, и, наконец, перед битвой с датчанами Кнуда. А теперь вот король подозревал супругу в том, что и перед этим походом она готова напророчить ему поражение.
— И все же я изгоню датчан и вернусь из этого похода в короне короля Норвегии! — вспылил Олаф.
— Ты не вернешь себе корону. Причем не только во время этого похода — никогда. Только зря погубишь великое множество своих воинов. И себя тоже… погубишь!
— Я не желаю выслушивать тебя, слышишь ты, жрица Сатаны?!
— Трагедия твоя в том и заключается, что ты не умеешь прислушиваться к тому, что тебе советуют и от чего отговаривают.
Заслышав ее шаги, телохранители поспешили вниз, однако, встретив их у входа в башню, королева поняла, что Гаральд все слышал.
— Ты можешь не ходить в поход, — обратилась она к принцу, — поскольку еще не достиг возраста норманнского воина. И никто не посмеет упрекнуть тебя в этом.
— Я такой же воин-норманн, как и все остальные, — исподлобья взглянул на нее Гаральд. Он был недоволен тем, что женщина пыталась не допустить его участия в походе, пусть даже эта женщина и была королевой. Он почти с ужасом думал о том, что король может заподозрить их в сговоре, в том, что Астризесс пытается избавить его от похода по его же, Гаральда, просьбе.
— Никогда не смей считать себя таким же воином, как все. Ты — принц и наследник норвежского трона. Чем меньше ты будешь рисковать собой, тем спокойнее будет тем, кто уже видит тебя на троне не только Норвегии, но и Великой Норманнской империи.
— Король позволил мне идти в поход вместе с ним.
— И я не могу отменить его решение, — признала Астризесс. — О чем очень сожалею.
Уже отойдя от них на несколько шагов, королева подозвала к себе Гуннара.
— Битва будет очень жестокой, и, судя по всему, король проиграет ее, потеряв почти все войско.
— Он знает об этом?
— Как он может знать об этом? — удивилась Астризесс наивности викинга. — Этого пока что никто не знает, хотя я пыталась предупредить его.
Гуннар удивленно взглянул на королеву и резко покачал головой, словно пытался развеять некое странное видение.
— Не понимаю.
— От тебя и не требуется что-либо понимать. Перед началом решающей битвы собери вокруг себя десяток наиболее преданных и отчаянных воинов и неотступно следуйте за принцем Гаральдом, постоянно находитесь рядом с ним.
— И с королем?
— Я сказала: «С принцем Гаральдом», — уже на ходу обронила Астризесс. — В самую трудную минуту попытайтесь увести принца с поля боя и спасти. Если вы убежите вместе с ним, Норвегия вам это простит. Не простит она вам, если оставите его на поле битвы.
— Но мы не сможем оставить на поле битвы короля! — подался вслед за ней Гуннар.
— Потому и требую, чтобы вы любой ценой спасли своего будущего короля.
Мстислав встретил его в своем лагере, неподалеку от Любеча, к которому даже не пытался приближаться. Из уст делегации священников, которые проведывали Понтийского Странника, горожане уже знали о его замыслах, поэтому воспринимали тмутараканцев как союзников.
Встреча братьев оказалась на удивление миролюбивой и короткой.
— Ты согласен с теми замыслами, о которых поведали тебе мое послание и словоохотливый эллин Визарий? — сурово спросил Мстислав, как-никак победителем был он, а значит, диктовать условия тоже надлежало ему. — Приемлешь их?
— Приемлю, — с готовностью ответил Ярослав. — Хотя до этого часа относился к ним с недоверием.
— Решил, что заманиваю тебя в западню? — Они сидели между палаткой Мстислава и берегом реки, в креслах, выдолбленных мастерами из высоких дубовых пней, между которыми, тоже на двух пеньках, высился небольшой столик.
— Чтобы завладеть киевским престолом, тебе оставалось только убить меня.
— Я мог бы завладеть им еще вчера. Не только не убивая тебя при этом, но даже не проводя с тобой никаких переговоров, — заверил его Мстислав, берясь за кружку с хмельной медовухой. — Однако это ничему не научило бы всех прочих удельных князей русских. Они не увидели бы для себя в этом никакого знамения.
— О каком таком знамении ты ведешь речь?
— Мы уже показали нашим братьям и прочим князям, что умеем сражаться, однако никого этим не удивили. Куда большее удивление вызовет наше умение договариваться и придерживаться данного друг другу слова. Вот с этим умением нам и нужно предстать сейчас перед всем княжеским и боярским сословием Руси нашей Святой. Отныне все, что находится на правом берегу Днепра, должно пребывать под твоей княжеской рукой, а все, что на левом, — под моей. Никто из нас самих или подданных наших не смеет впредь переправляться через эту реку со злым умыслом, а против врагов твоих или моих выступать будем сообща. С таким устройством Руси ты, как старший брат мой и великий князь киевский, согласен.
— Предки наши никогда не делили Русь по Днепру, — мрачно заметил Ярослав.
— Правильно, они делили не на две части, по Днепру, а на десятки мелких княжеств, — молвил Мстислав, — которые бесконечно вели сражения друг с другом. Эти «уделы» действительно враждовали между собой, ослабляя друг друга, а их князьки призывали в союзники самых беспощадных врагов земли нашей.
Ярослав с минуту задумчиво молчал, глядя на расстеленную перед ним карту Визария. Именно эта карта убеждала его, что ничего более благоразумного предложить он не в состоянии.
— Да будет так, — наконец произнес он. — Я отказываюсь от всего, что находится не левом берегу нашей священной реки.
Нотки душевного отчаяния, которые пробивались сквозь эти его слова, вызвали у Мстислава ироническую ухмылку. Потерпев полное поражение на поле битвы, брат все еще вел себя так, словно вынужден одаривать его той землей, которой он и так уже завладел. И не проявлял никакой благодарности за подаренный ему престол великого князя. Да, в буквальном смысле подаренный.
— Если нам удастся хотя бы в течение двух лет придерживаться этого договора, — великодушно заверил Понтийский Странник, — то я не стану искать себе наследников, а завещаю всю левобережную Русь тебе или тому, кто будет править Русью правобережной. Таким образом, обе части земли нашей воссоединятся в одной империи.
— При условии, что каждый новый великий князь или император Руси будет на Библии клясться перед народом, что не посмеет делить Русь на удельные княжества между своими сыновьями и прочими родственниками, — неожиданно вмешался Визарий, доселе молчаливо стоявший чуть в сторонке, но прекрасно слышавший все, о чем говорили князья.
Мстислав вопросительно взглянул на старшего брата.
— Иначе Русь вновь будет предана дроблению[65], — оправдал вмешательство эллина великий князь, вызвав этим одобрение не только византийского агента, но и Понтийского Странника.
Завершив переговоры, князья по-братски обнялись. И хотя многоопытный Визарий не поверил в искренность этих объятий, тем не менее решил, что по крайней мере в течение года ни один из них не падет от удара «братского» кинжала или ядовитого кубка медовухи. По нынешним временам этого тоже было немало.
Когда в 1036 году бездетный князь Мстислав, правитель Левобережной Руси, простудившись во время охоты в черниговских лесах, внезапно умер (и, по завещанию, был похоронен в черниговском Спасском соборе, сооруженном на его пожертвования), великий князь Ярослав безболезненно взял все его земли под свое управление. Оценивая последовавший за этим период правления этого князя, великий летописец Нестор в своей «Повести временных лет» уведомляет нас: «В год 1037 заложил Ярослав град великий, в котором сейчас Золотые ворота; заложил и церковь, Святой Софии митрополию, а потом церковь Святого Георгия и Святой Ирины. При этом начала вера христианская умножаться и распространяться, и черноризцы стали умножаться, и монастыри появляться.
…И собрал он много книгописцев, которые переводили с греческого на славянский язык. И написали они много книг, по которым верующие люди обучаются и наслаждаются учением Божественным».
Однако все это придет со временем, а пока что…
Спустя несколько дней после переговоров с Понтийским Странником князь Ярослав торжественно, почти триумфально, въезжал через главные ворота в свой стольный град Киев. Чуть позади него держался византиец Визарий, который посланными вперед гонцами уже был представлен горожанам и иностранным купцам как представитель византийского императора, выступавший в роли гаранта вечного мира между братьями-князьями.
При въезде в княжеское поместье Ярослав развернул коня и, подождав, когда к нему приблизятся как можно больше бояр и прочих знатных горожан, торжественно произнес:
— Вы уже знаете, что я не сумел привезти вам победу, — на сей раз военное счастье оказалось не на моей стороне. Но пока еще не знаете, что в этой битве я сумел достичь нечто более важное и ценное, нежели сотня пленников и обоз трофеев, — долгожданный мир для всей земли нашей Русской!
Битва, которую предвещала Астризесс, состоялась возле норвежского городка Стиклистире[66]. Норманны Дании и Норвегии сошлись в тесной долине, с двух сторон окаймленной подковообразными вершинами, а с двух других — лесами. Наливалась весенними соками ярко-зеленая трава, приобретали свои конечные формы кроны вековых сосен и даже валуны, которыми была усыпана вся эта долина, тоже прорастали коричневато-зелеными мхами. Само появление посреди всего этого буйства предполярной зелени огромной массы людей, обрекающих друг друга на раны и гибель, показалось Гаральду странной и страшной шуткой не только двух королей, но и самого Господа.
— У Кнуда значительно больше воинов, нежели у нас, — проговорил Гуннар, протискиваясь между королем и Гаральдом. — Причем многие из них вооружены копьями, в то время как у нас — только мечи и всего лишь две сотни лучников.
— Не я пришел на землю Кнуда, а Кнуд — на мою, — срывающимся басом ответил Олаф.
— Нам не следует атаковать первыми. Лучше принять их удар за стеной из собственных копий и щитов.
— Датчанин уже чувствует, что это его последняя битва, — не слушал его король. — Здесь, в этой долине, все его воинство и поляжет.
— Возможно, и так, конунг конунгов, — дипломатично соглашался Гуннар, — но все же прикажи отойти к лесу.
— Я ни за что не стану отходить. Сейчас мы обрушимся на них, как на стадо варваров.
— Пока не поздно, нам следует отойти, — настойчиво советовал ему опытный военачальник, проведший на своем веку десятки больших и малых битв. — Там гряда больших валунов, за которой мы будем чувствовать себя, как за крепостным валом.
— Да, там гряда, кхир-гар-га! — поддержал его оказавшийся чуть позади них Ржущий Конь.
— А еще там толстые стволы сосен, из-за которых наши лучники истребят сотни атакующих датчан, которые укроют от копий и стрел многих из нас.
— Там очень толстые стволы, — вторил ему Ржущий Конь, — и всего одна дорога через лес, кхир-гар-га!
— Коль уж датчане решили покорять нас, пусть атакуют. А главное, за этим лесом уже начинается предместье Стиклистире.
— Здесь я командую, конунг Гуннар! — буквально взревел Олаф, наблюдая за тем, как, подражая римским легионерам, датчане грохочут, ударяя мечами о свои щиты. Норвежцы же угрюмо молчали, настраиваясь на то, чтобы растерзать их кое-как сформированные ряды своей лавинной, никакому управлению не поддающейся массой.
— Не смею возражать, конунг конунгов, — поскрипывая зубами, заверил его Воитель.
— Пока что здесь командую только я!
— Пока что… — достаточно громко выдохнул Гуннар, стараясь при этом оттеснить коня принца Гаральда. Он уже понимал, что Олаф не только уступает Кнуду численностью своего войска, но и не желает прислушиваться к тем советам, которые помогли бы норвежцам если не разгромить пришельцев, то хотя бы выстоять, не довести дело до собственного разгрома.
Гуннару вновь вспомнились слова королевы Астризесс, но только теперь он начинал осознавать их пророческую силу. Следуя совету Астризесс, он уже сколотил небольшую группу воинов, которая должна была опекать принца, и, когда исход битвы станет очевидным, увести его в лес, а оттуда — к фьорду, в котором, под прикрытием двух десятков опытных моряков, их ждали драккары. Те драккары, о которых король не знал, поскольку флот его находился в бухте города Стиклистире, охраняемого верным Олафу гарнизоном.
— Тебе, Гаральд, лучше отойти к запасной стае, — все отряды войска Гуннар предпочитал называть стаями, — которая тоже вступит в битву, но чуть позже.
— Я буду сражаться рядом с вами.
— Сражение может длиться несколько часов, а двуручный меч твой слишком тяжел, хотя мы и наделили тебя самым легким, почти парадным. Уже после первых минут ты устанешь, и меч попросту выбьют у тебя из рук.
Конунг на несколько мгновений задумался, а затем переглянулся с Ржущим Конем, одним из тех, кто был приставлен к принцу в роли телохранителя.
— Нужно связать ему руки бечевкой, привязав их к мечу, — мгновенно отреагировал тот. — Тогда можно быть уверенным, что парень не потеряет меч и что из рук его не выбьют. Так поступал мой отец, когда учил меня фехтованию.
— Не возражаешь, принц норвежский? — обрадованно спросил конунг.
Гаральд зажал меч ладонями и протянул руки Ржущему Коню. Тот старательно связал их[67] и сказал, чтобы меч он пока что положил на круп коня, на попону, дабы руки не уставали.
— Все время держись между мной и Ржущим Конем, — посоветовал ему Гуннар. — Сзади и по бокам нас и короля будут прикрывать Рагнар Лютый, Улафсон, Вефф и полтора десятка других воинов королевской охраны.
— И не вздумай вырываться вперед! — прокричал ему из-за спины начальник королевской охраны Улафсон. — Некоторые воины из охраны Кнуда уже знают тебя в лицо. Они обязательно постараются бросить твою голову к ногам своего короля и даже поспорили на то, кому именно это удастся.
Олаф так и не прислушался к советам Гуннара и повел свое воинство в атаку. Сплошной лавой — на сомкнутые щиты и частокол копий датчан.
Единственное, что конунг и Ржущий Конь успели сделать, так это попридержать коня Гаральда и пропустить вперед лавину норвежской пехоты. Вот только попридержать коня короля никто не решился. Или, может быть, не захотел.
Пренебрегая опасностью, принц храбро вступал в схватку то с одним датчанином, то с другим. Спасая его, Гуннар несколько раз принимал удары вражеских копий на свой щит, а затем рубил их. А когда, уже будучи раненным в ногу, Гаральд потерял коня, конунг и его воины-телохранители тоже спешились. Это произошло как раз в ту минуту, когда над кровавым полем битвы разнесся панический крик:
— Король убит! Король Олаф пал!
Даже после гибели предводителя норвежцы все еще продолжали мужественно сдерживать натиск пришельцев. Взбодренный известием о гибели своего главного врага, король Кнуд бросил в бой резервную фалангу. Со слов Олафа принц знал, что состояла эта фаланга в основном из опытных, во многих битвах побывавших римских, галльских и германских наемников. Если бы Кнуд ввел этих легионеров в бой в самом начале битвы, наверное, уже выиграл бы ее. Но похоже, что датчанин берег своих наемников для других битв. Очевидно, он уже видел себя правителем всех норманнов, от норвежских племен до нормандцев, давно осевших в Галлии[68].
Он предчувствовал победу и жаждал теперь только одного — то ли взять в плен, то ли уложить на поле брани, рядом с Олафом, и его сводного брата, принца Гаральда.
Взойдя на один из валунов, Гуннар окинул взглядом поле битвы. Впечатление его было неутешительным: датчанам удалось расчленить норвежцев на три части, две из которых, уже никем не управляемые, попали в окружение, и командиры датчан призывали их бросать оружие и сдаться на милость победителей.
Та часть, в которой оставались они с принцем, тоже вот-вот могла быть отсечена от леса, а значит, от тропы, ведущей к фьорду.
Вот несколько пеших датчан вновь сумели пробиться к Гаральду, но конунг и его воины изрубили их и, уведя раненого принца, начали уходить к лесной тропе, под прикрытие охранявшей ее небольшой группы русичей-лучников. Именно они потом дважды останавливали и отсекали преследовавших принца датчан, давая возможность отряду Гуннара без особых потерь добраться до судов. И лишь двое из этих русичей успели в последние минуты взобраться на борт последнего из отчаливавших судов, последними стрелами сдерживая при этом рвавшихся к мелководью датчан, среди которых, к счастью беглецов, ни одного лучника не оказалось.
Ночью Гуннар приказал капитанам судов подойти к небольшому причалу, которым завершалась длинная лесистая коса. Высадившись на берег, его викинги сумели на рассвете спасти около сотни воинов, которым удалось вырваться из окружения и, отбиваясь от преследователей, отойти к полуразрушенному каменному форту.
Частично изрубив отряд датчан, а частично обратив в бегство, Гуннар тут же собрал уцелевших воинов на совет, чтобы провозгласить Гаральда Гертраду конунгом конунгов и наследным принцем норвежского трона. Причем для конунга Гуннара и всех прочих воинов очень важно было осуществить это «провозглашение» еще здесь, на норвежской земле. И они сумели держаться этой традиции. Так что в морской поход к берегам Руси они уходили уже под предводительством — пусть даже пока еще условным — конунга конунгов Гаральда Сурового.