Мы стояли с Евгененко на левом берегу Амура и ждали. Хотели увидеть, как по новому мосту пройдет поезд. Он должен был идти со станции Комсомольск-сортировочная через Амур на восток — к Тихому океану. И мост и станция принадлежали Байкало-Амурской магистрали. К тому, что через них идут поезда, жители города уже привыкли. Мне же мост открылся, как только я прилетел. Я видел его из окна гостиницы и тогда, когда выходил на улицу, тоже видел его, потому что мост всегда присутствовал. Смотрели на него все: тех, кто гулял или находился на набережной, он притягивал, как горизонт с парусами, — стройный над широтой Амура, словно найденный в оптическом фокусе. На правом берегу мост упирался в сопку, от которой тянулись другие сопки и уходили грядой в низовье.
С городского побережья проходящие через Амур составы казались черной ползущей линией, и тогда в глаза бросалась соразмерность сопок и моста: он как бы был выдержан в масштабе природы и рядом с зелеными холмами не терял своей внушительности. Приблизиться к нему можно было или по реке, или по окружной дороге, обходя весь город с суши.
Как только мы добрались до моста, Евгененко замкнулся, ушел в себя, и от былой его общительности не осталось и следа. Мы стояли у самого начала моста, на насыпи, на расстоянии, как два незнакомых человека, и смотрели на городскую черту вдали. За нашими спинами иногда шуршал гравий — это путеец ходил у своей будки. Так что нас было на мосту трое. Впереди на пути к городу, посреди Амура, над небольшим островком висели облака тумана. Но сопки теперь были рядом, и ветер доносил до нас запах хвои, талого снега и, продолжая свой путь, гудел и сопротивлялся где-то в переплетениях ферм моста, трапециями возвышающихся над рекой. И все же, слушая пробивающийся снизу шелест вод Амура, казалось, что после города мы попали в полосу тишины.
С Евгением Евгененко я был знаком уже несколько дней. Каждое утро заходил в его кабинет первого секретаря горкома комсомола. И хотя знал, что он только недавно вернулся с XVIII съезда ВЛКСМ и дел у него по горло, просиживал у него, пока он принимал людей, отвечал на телефонные звонки, договаривался о встречах и совещаниях. Но, видя, как он разрывается на части, уходил с надеждой на следующий день, а он разводил руками, говорил: «Завтра будет спокойнее». Он, наверное, был не рад, что при первой встрече предложил мне съездить на мост...
Евгений стоял все так же в стороне, расслабив галстук, расстегнув ворот — пиджак он перекинул через руку, — и, надув полные юношеские губы, тер в ладонях какую-то траву и подносил к лицу так, будто горстями пил ключевую воду. И вдруг в нем, как мне показалось, проступили черты того самого рабочего парня, о котором он немного рассказывал по пути к мосту.
...Родился в Комсомольске-на-Амуре, уехал в Пензенскую область, уехал потому, что имел возможность вернуться. И вернулся. Отслужил в армии. Пришел на завод. Днем у станка, вечером в политехническом институте. Окончил, стал инженером, тоже на своем заводе... А потом рекомендовали на комсомольскую работу.
Я смотрел на Евгененко и понимал, что он отключился от горячки повседневных дней. Кажется, сам бы я стоял и слушал прохладный шелест Амура, изредка сторонился проходивших мимо поездов... Но что-то мешало, отвлекало. Обнаружив на дальнем берегу знакомые строения, вдруг поймал себя на мысли, что пытаюсь представить другое время и другие приметы. Не знаю, думал ли об этом же Евгений, но вдруг он повернулся ко мне и спросил:
— Ну как, удалось встретиться со Смирновым?
— Удалось, — ответил я, — и не только с ним...
Я позвонил в квартиру номер двадцать два одного из домов Дворцового переулка, на окраине города. Дверь открыл человек, которого сразу узнал, хотя видел его впервые.
— Простите, хожу по вашему городу и ищу прошлое, — сказал я от неожиданности.
— А что, настоящее вас не устраивает?
— Зачем же... Настоящее на виду, ходи и рассматривай.
— А мост наш видели?
— Пока издали.
По ту сторону двери стоял крепкий, коренастый, в рубашке навыпуск Сергей Иванович Смирнов. Нетрудно было догадаться, что седые волосы он обычно расчесывает на пробор. Сейчас они слегка спадали на лоб, и он, убрав их, внимательно, спокойно посмотрел на меня.
— Проходите, — сухо предложил хозяин. — Мы всегда рады гостю, и особенно тому, кто пришел напомнить нам нашу юность... Только у нас ремонт. — Он остановился на пороге пустой комнаты и дал мне посмотреть на свежевыкрашенные розовые стены. — А теперь прошу вас сюда...
Мы вошли в комнату, заставленную мебелью, собранной со всей квартиры, стали протискиваться по узкому проходу к дивану, но, когда сели, оказались прижатыми лицом к книжной полке.
— Лучшего места для беседы мы сегодня не найдем, — сказал хозяин и умолк;
— Сергей Иванович, вы были делегатом X съезда комсомола... — начал было я, но он не дал мне договорить.
— Все по порядку. Вспоминать так вспоминать...
Сергей Иванович снова замолчал, будто случайный встречный взбередил его душу и исчез, а он теперь сидит в застывшей позе, смотрит перед собой, но видит совсем другое... Вдруг он встал — видимо, хотел пройтись, — но, осознав, что комната заставлена, снова сел рядом.
— Вы знаете, что в ту пору в Москве был Камерный театр?
— Ну как же — на Тверском бульваре...
— Не удивляйтесь, в 1928 году я строил пристройку к этому театру. Вроде отсюда все и началось. Мне тогда стукнуло семнадцать лет. Работа в Москве кончалась, и я написал дружку в Ленинград, на Путиловский завод. «Приезжай, — ответил он, — принимают от ворот...»
Он опять сделал паузу, очевидно, хотел убедиться, дошел ли смысл его последних слов до собеседника, но для обстоятельности своего рассказа все же решил пояснить:
— Тогда на работу принимали через биржу труда, а на Путиловском — прямо у главных ворот. На заводе я попал в бригаду Саши Филатова, строили кузнечный и сборочный цехи... Сразу же договоримся, — вдруг обратился Сергей Иванович ко мне, — что я буду называть имена своих товарищей тех лет. Без них разговора не получится... Так вот, со мной работал еще Сергей Робинов. Он сейчас живет в Ленинграде, в звании капитана первого ранга в отставке... Это я к тому, что в начале марта 1932 года вызвали нас с ним в комитет комсомола. Вызвали и говорят: «Вам предлагают ехать на Дальний Восток». Ну а у нас понятие об этих краях было смутное, знали только, что царское правительство высылало туда людей... «Надо, — сказали, — в Смольном документы оформлять». Тут все и завертелось: прошли медицинскую комиссию, а 12 марта собрали нас — 420 человек — в Смольном, в Большом зале, где Сергей Миронович Киров произнес речь... Говорил, что, мол, вы едете на освоение дальневосточных земель. И еще говорил: «В обиду себя не давайте...»
Тут Сергей Иванович оборвал свой рассказ. Он поднял голову и стал глазами перебирать корешки книг, будто в них он искал забытые детали, что-то восстанавливал в памяти.
— В нем была какая-то притягательная сила, — заговорил он задумчиво. — «Не давайте себя в обиду». Да, так и сказал Сергей Миронович... Здесь, на Дальнем Востоке, на маньчжурской границе, было тревожно. В случае чего мы должны были стать солдатами. Это мы хорошо понимали. Вот так мне и запомнилось то время, — заключил Сергей Иванович, как бы следуя порядку воспоминаний. — С собой в дорогу ничего не взяли, ни подушек, ни одеял. Правда, ехали до Хабаровска не на товарняке, как многие, ехали пассажирским. Под голову ладонь, а укрывались пиджачком.
Из Хабаровска на место, в село Пермское, пришли мы только 2 июля. Первые суда — «Колумб», «Коминтерн», баржа «Клара Цеткин» до нас ушли вслед за ледоходом и уже 10 мая были на месте. Но следы ледохода и снега по берегам Амура мы еще застали. Двигаясь на колесном пароходе, часто останавливались у деревень — они, как правило, прижимались к реке, — заряжали пароход дровами, которые готовили жители. Высадились у Пермского утром. Амур здесь был тихим и широким. За селом, сразу за колокольней, открывалась глазу огромная равнина, окольцованная сопками. Они были далеки, но тянулись цепью, грядой, — настолько далеки, что казались разноцветными и по ходу дня по очереди одни освещались, другие темнели... Кстати, — вдруг спохватился Сергей Иванович, — сопки как стояли, так и стоят... Так вот, нужно было нам в короткий срок рубить, брать строевой лес, выкорчевывать под промышленные объекты. Но в те первые часы на берегу нам казалось, что дальше Амура не сунуться, сто метров от реки — и трясина, болото. С лесом-то я с детства был знаком — сам из Костромской области, но наши леса как-то ближе к человеку, добрее, что ли, а здесь они показались злыми, неприветливыми. И еще: предстояло работать в городских ботиночках...
На следующее утро нас выстроили на берегу, и последовала команда: «Справа налево — рас-считайсь!» Надо сказать, что с момента получения комсомольской путевки стали жить по-военному, и команды были больше военные. Построили и каждого одиннадцатого назначили бригадиром. Моим бригадиром стал Николай Бычков — тоже ленинградец. Дали нам два топора, поперечную пилу, четыре лопаты, две кирки, бухточку веревки. «Зачем веревка?» — «Брать и не спрашивать», — следует ответ. К этому времени основная масса людей уже работала на выкорчевке площадки под судоверфь, а нас направили в Дземги, в березовую рощу — так нанайцы называли бывшее стойбище. Нам предстояло расчищать зону нынешнего завода имени Гагарина. Веревки понадобились очень скоро. Чтобы упростить корчевку и валить лес, подрубали сначала корни, закидывали веревку за вершину дерева, раскачивали его, и оно, падая, выворачивало корни. Работали по колено в грязи. Кругом простирались мари и болота...
Вечерами взгляду открывалась лесистая земля с множеством костров, будто целая армия после изнурительных боев расположилась на привале и залечивает у костров раны. Костры разводили всюду: и перед палатками вдоль всего берега, и у нас, в березовой роще, на любом сухом клочке земли... Куда ни глянь — костры, костры. Выйдя из леса после корчевки или лесоповала, мы еще издали искали голубые дымы, как крестьянин, возвращающийся после трудного дня с поля, скорее хочет увидеть дым своей избы, так и мы торопились к своим кострам и, обступив их, сушились, чинили проволокой обувь — часто возвращались с работы без ботинок, они разваливались в топях. Тогда-то мы стали мастерить себе деревянную обувь — вырезали дощечку и обшивали ремнями, а для зимы брезентом. Кстати, вы можете на нее посмотреть у нас в музее... Здесь же, у костров, разрезали пришедшую в негодность одежду на портянки... Писали письма.
Постепенно то там, то здесь возникали двускатные шалаши. Рыли и землянки, выводили трубы железных печурок через скат, пробивали окошко на двери — мы их называли «копай-городом». Плели и бараки. Да, да, не удивляйтесь: плели. Ставили каркас из бревен, все стены, — лес-то рядом — переплетали лозой, а с внутренней стороны все это забрасывали глиной. Получалось вроде штукатурки. Позже стали строить утепленные бараки, их ставили у берега. Это было самое крупное жилье наше в ту первую зиму. Так мы вросли в работу в лесах и топях, что не заметили, как пришли холода, а с ними и цинга. Правда, последние корабли — река быстро затягивалась льдом — привезли одежду, обувь, фуфайки... Кому давали ботинки, кому сапоги, попадали и свитера, но в основном пока одежда была холодная. Утром ребята вылезали из палаток, занесенных снегом, спускались прямо к Амуру, умывались и снова шли к костру... Мы жили бригадами, и от общего настроения в эти первые месяцы — пожалуй, самые трудные » — зависело многое. Чувство ответственности у ребят тогда было настолько велико, что никто о себе и не думал. Только бы в срок сдать объекты... Мы ничего за свой труд не просили, жили только воплощением самой идеи.
Правда, бывали и такие, что не выдерживали. В тридцать втором же из некоторых бригад люди начали разбегаться. Кто куда. Одни в торговлю подались, другие устроились на складах. Вот тут-то я познакомился с Иваном Сидоренко. Узнал его, когда он собрал их и вернул на стройку. Иван был парень несуетливый, с какой-то магической силой убеждения. Это он со своими харьковчанами в свободное от корчевки время выстроил первый утепленный барак. В нем разместилось тогда много людей: и санчасть, и крас ный уголок. Барак назвали «Домом коммуны». ...А какое горячее сердце было у него. У Ивана. Жаль вот только, не вернулся с войны. Не вернулся...
Сергей Иванович помолчал, но, когда продолжил свой рассказ, голос его снова обрел прежнюю жесткость:
— А на X съезде комсомола я был не делегатом, а гостем. Шел 1936 год. Наш завод давал уже продукцию. И соседи тоже работали вовсю — я имею в виду судостроителей. А вот «Амурсталь» в это время только начинали строить. С нашего завода послали на съезд меня и Пашу Сафонова, начальника сборочного цеха. Пока мы с ним ехали, съезд с 10 марта перенесли на апрель. Когда прибыли в Москву, нас приняли в ЦК ВЛКСМ, предложили до начала съезда поехать кто куда желает. Мы с Сафоновым отправились в Ленинград, там я сразу же пошел на свой завод, на Путиловский. Побывали в Смольном, в горкоме комсомола, подарили нам много книг — сколько могли унести, столько и взяли. Грамоты-то у меня особой тогда не было, но, думаю, надо выбрать Толстого, Пушкина, Горького — набил два чемодана.,
В день открытия съезда присутствовало все Политбюро. Больше всех мне запомнился Михаил Иванович Калинин, он на всех заседаниях был от начала до конца. Выступали и наши комсомольчане — больше говорили о трудностях. На съезде ленинградцы взяли шефство над нашей стройкой. На первых порах прислали нам вагон музыкальных инструментов, москвичи — вагон литературы. Но к этому времени основные трудности наши были далеко позади... ...Кажется, Сергей Иванович остался недовольным. Видимо, сам чувствуя, что за стеной его рассказа осталось очень много, заговорил снова. Но какую бы тему он ни затрагивал, сам того не замечая, вновь возвращался в 1932—1933 годы. С сочувствием и грустью говорил о тех, кто струсил или не выдержал НАЧАЛА, а то вдруг вспоминал о друзьях, товарищах, с кем поровну делил и праздники и будни; помнил, кто остался в живых после войны, кто не вернулся, называл их по именам, словно они для него все те же чубатые парни... Но когда почувствовал, что теперь уже я собираюсь у него спросить, протянул руку к книжной полке, извлек синий томик Владимира Луговского, раскрыл его, как раскрывают хорошо знакомую страницу, и прочел:
Пощади мое сердце
И волю мою
Укрепи,
Потому что
Мне снятся костры...
— Странно, — сказал он, не переводя дыхания, — странно. Ходили в обносках, недоедали, но никогда себя несчастными не чувствовали...
Глядя на Евгененко — он стоял уже на противоположной стороне насыпи и о чем-то, жестикулируя, говорил с путейцем, — я думал, что же должен испытывать он, когда встречается со Смирновым, ведь Евгений долго работал на заводе, который от корчевки и до последнего камня строил Сергей Иванович... Спросить его об этом или нет? Но разное сейчас лезло в голову, мысли перескакивали с одного на другое, и я стал почему-то перебирать встречи, не те, что сам искал, а случайные. Вспомнил парня, удящего на берегу рыбу. Он говорил, что не выезжал никогда еще из своего города... «Может, это и хорошо. Мне кажется, стоит куда-нибудь выехать, как представление мое о мире сузится. Я уверен, что лучше Комсомольска нет, и все остальное далеко-далеко, даже Хабаровск и Владивосток...» Он говорил путано, но ход его мыслей мне показался любопытным... Вспомнил почему-то и буфетчицу, может, потому, что, стоя здесь, на мосту, искал в береговой черте «Бригантину», гостиницу, в которой остановился. Утром, завтракая, я наблюдал из окна, как постепенно от реки поднимается туман и открывает мост. Рассчитываясь, спросил у буфетчицы, видела ли она мост близко? Она не сразу ответила, с обидой посмотрела и бросила мне вслед: «Всей семьей я строила этот мост, а он говорит, видела ли я близко!..»
— А вам рассказывали об истории названия нашего города? — услышал голос Евгененко за спиной.
Рассказывали. Но в надежде на новые подробности я промолчал.
— Однажды ночью, как вспоминают первостроители, Иван Сидоренко пришел в палатку к своим ребятам, разбудил их и говорит: «Вот, написал матери письмо, но не знаю, какой поставить обратный адрес... Село Пермское? Вроде неудобно. Нас семь тысяч человек, строим город, название должно быть соответственно его значимости... При чем тут Пермское?..» Ребята всю ночь не спали, придумывали... А Сидоренко вдруг говорит: «Почему не Комсомольск, ведь его строим мы, комсомольцы?!» На следующий день написали письмо в Москву... Интересно, — вдруг тихо заключил Евгений, — интересно, какой же все-таки обратный адрес был на этом письме?..
Как я и предполагал, Евдокия Петровна Селютина не сразу откликнулась на мою просьбу встретиться. Начала она с того, что ей некогда, но потом, вздохнув в телефонную трубку, сказала:
— Вы знаете, сыновья обычно сердятся, говорят, ну чего там... Вот если бы жив был отец...
Во время телефонного разговора я испытывал чувство человека, который не рассчитал со встречей, опоздал немного. Может, потому, уже разыскивая дом Сидоренко на Октябрьском проспекте, думал, что Евдокия Петровна встретит меня строго. И ошибся. Она открыла дверь, и я увидел женщину, словно не с ней говорил только что, — полная энергии и достоинства, хотя все пережитое проступало на ее лице. Но глаза жили сами по себе, живые и добрые, как у матери, вырастившей четырех сыновей.
Евдокия Петровна подвела меня к столу, покрытому свеженакрахмаленной скатертью, за которым целая стена была отведена портрету офицера, написанному маслом. Развернутая грудь, портупея, по два кубика на петлицах. На открытом лице пронизывающий взгляд. Портрет казался написанным не с фотографии, как говорила хозяйка, а с бронзовой статуи. Она смотрела на него вместе со мной, а потом тихо, как бы про себя, сказала:
— Вот он... Иван Данилович Сидоренко.
Евдокия Петровна вдруг захлопотала, будто забыла самое главное, откуда-то извлекла большой альбом с покоробившейся от времени обложкой, с поблекшими буквами золотого тиснения: «Харьковский тракторный».
На первой же странице пожелтевший групповой портрет из 1931 года — парни в кепочках и спецовках, и перед ними чубатый Сидоренко. Тут же, рядом, вырезка из заводской многотиражки за 23 июня того же года. Читаю: «Комсомолец-бетонщик. Секретарь ячейки... командир комсомольского батальона...
Под его руководством батальон дал 801 замес. Премирован заграничной командировкой».
— Ведь как было, — стала пояснять хозяйка, — когда Сидоренко дал столько замесов, об этом узнал австрийский профессор Зайлигер, видимо, прочел в нашей «Правде», решил приехать, чтобы самому убедиться, нет ли тут ошибки в сообщениях русских о преодолении установленной им нормы — пятьсот один замес. Видать, человек был основательный, не поленился приехать из Австрии — по его бетономешалкам все страны мира работали.
Так вот он приехал, захотел увидеть господина Сидоренко, а им оказался, к удивлению профессора, перемазанный в бетоне двадцатилетний рабочий парень... Говорит Ивану: «Можно я вас потрогаю?» Своим глазам не поверил... А какой был человек Сидоренко, — повторяла она, засыпая меня фотографиями тех лет. — А это уже здесь, в Комсомольске-на-Амуре...
Иван Сидоренко в тельняшке, коротко остриженные волосы, на крупном лице осторожный, ожидающий взгляд в объектив. А Евдокия Петровна — худенькая маленькая девушка в футболке — приникла к нему.
— Сам снимал — ногой нажал, знаете, фотокамера на треноге была. Ой, сколько выплакала слез...
Среди старых фотографий выделялась одна свежей глянцевой бумагой. И хотя снимок был недавний, на нем Евдокия Петровна с сыновьями выглядела совсем не домашней, а скорее какой-то официальной: в черном костюме, с орденом Ленина. Она показала на одного из сыновей, что был моложе, и сказала:
— Этот — Василек, самый младший мой, без него родился, — сейчас работает на «Амурстали», а вот эти двое, Николай и Петро, — на заводе Ленинского комсомола; Юрий же — на заводе имени Гагарина. — Она снова обратила мое внимание на меньшего сына. — Взгляд отцовский, но не такой суровый...
Иван Данилович был человек строгий, думала, как буду к нему привыкать. Я его поначалу даже избегала. «Девчонки, — жаловалась я, — он такой черный, суровый...» А они мне говорят: отхватила, мол, лучшего парня.
Я слушал ее открытый и искренний рассказ и понимал, что Евдокия Петровна встретилась с Иваном Даниловичем здесь, на Дальнем Востоке, в те первые, самые суровые и романтические дни, когда все в жизни у них было ново и для них на первых порах никаких проблем не существовало. Была идея построить город — этим они и жили, была молодость, для которой не было невозможного. И все же, чтобы эту жизнь приоткрыть с другой стороны, полнее представить то время, тех людей, я попросил Евдокию Петровну рассказать о ее встрече с Сидоренко.
— Познакомились мы с Иваном Даниловичем в стрелковом кружке в самом начале — шел второй месяц стройки. Помню, во время соревнований я получила первое место среди девушек, а он среди парней — Иван Данилович умел стрелять с обеих рук. Ну, после оставили меня чистить оружие. Доверили, как лучшей. Я занимаюсь своим делом, а они — Иван с товарищем — тоже чистят и рассказывают друг другу свои биографии. Чего это, думаю, они при мне распространяются?.. — «Ты, что, не говоришь о себе?» — спрашивает меня Сидоренко. «А чего? Все знают: я из Ростова...» Тут надо сказать, что, когда мы, двадцать две девушки, прибыли сюда на пароходе «Коминтерн», нас повели в село Пермское — дома стояли почерневшие, приросшие к земле. Привели в сарай. Пахло навозом, у стен были сколочены из неоструганных досок топчаны, а пол настлан из круглых бревен. Посередине подпорка, и вокруг нее — тоже из неоструганных досок — вроде стол. Утром нас выстроили, как военных, и стали спрашивать, кто что может делать. Меня определили в столовую — она была устроена в деревянной церквушке. Помню, вода в Амуре поднялась метра на три-четыре, и везде на полу, в смысле на земле, стояла вода.
Сидоренко часто приходил, стоит и просит воды, а я говорю: «Чего в конторе не попьешь?» — «Здесь у вас сухо», — отвечает он. И все стоял и наблюдал за мной. Однажды мы гуляли целой компанией, пели — ой как я любила петь! — подходит Сидоренко и просит: «Отпустите Селютину, мне нужно с ней поговорить». — «Ну, чего?» — спрашиваю я. А он уводит меня к берегу. Пришли к Амуру, сели на бревно, он молчит. В это время проходила по реке нанайская лодка, и волна качнула бревно. Иван Данилович вмиг подхватил меня и поцеловал. «А... а, — говорю, — ты за этим меня звал...»
Поженились, как только построили первый барак — «Дом коммуны», сразу пять пар поженились. Первый сын наш — Николай — появился здесь, в «Доме коммуны», в тридцать третьем году. Мне было тогда восемнадцать, а Сидоренко двадцать один...»
Евдокия Петровна встала, ушла на кухню, некоторое время я не слышал ее, а потом оттуда донесся голос:
— «Теперь ты жена, достану тебе валенки», — говорил Сидоренко. И достал. Очень гордился этим.
Она принесла, поставила на стол бутылку и стакан.
— Пейте, это сок черноплодной рябины, сама готовила... Зима в тот год началась рано, может, нам так казалось, — продолжала Евдокия Петровна, — а я ходила в деревянных колодках, обтянутых брезентом.
Я с удовольствием пил терпкий сок и не мог не спросить — как же это — кругом тайга, ягоды, грибы, а люди в первую же зиму заболели цингой?
— Но ведь как было оно... — задумчиво говорила Евдокия Петровна. — Мы попервости не знали этих мест, не успели опомниться, как оборвалось лето, которое прошло в горячности и энтузиазме. Все готовы были горы свернуть. По крайней мере, так мне сейчас кажется. Конечно, нам, женщинам, можно было подумать о многом, но приехали сюда с голыми руками, ни посуды не взяли, ни домашней утвари... Ничего. А когда опомнились, было поздно. Холода прихватили. Помню, из четырех консервных банок делали одну миску. Из двух сшивали бока и из двух донышко. Ребята были мастера на все руки. Это потом стали из кедра делать кадушки, деревенскую посуду. Подсмотрели у нанайцев — кедр хорошо, мягко режется. В общем, не сразу поняли, что лес может спасти. А вот к следующей зиме, когда привезли шубы, сапоги, посуду, мы были готовы: зажили хоть немного. Набивали в бутылки голубику, бруснику; клюкву, ставили в кастрюлю и кипятили, а зимой открывали — свежие ягоды... Хорошо, когда я ехала, в Хабаровске купила немного посуды, не постеснялась... Да, да, не удивляйтесь. Ребята думали, что все это мелочи, не главное. В первое лето все же нет-нет да пойду в лес, соберу ягоды и сварю повидло, придут люди с работы и все намажут на хлеб и съедят. Потом соберут сахару и просят еще сварить — ведь жили коммуной. Сидоренко однажды сказал мне, что я немного жадная...
О чем бы ни говорила Евдокия Петровна, она неожиданно находила мостик и незаметно, сама не замечая этого, переводила разговор на мужа. Она не переставала думать о нем...
— Как-то в праздник получили паек: крупу, муку. Наготовила я всего и ушла по делу. А Иван Данилович привел товарищей, поставил все на стол. Прихожу, спрашиваю его: «Вы хоть мне что-нибудь оставили?» Он ушел и где-то долго ходил, мучился.
Евдокия Петровна притянула к себе фотографию — там, где она со взрослыми сыновьями, — и снова стала всматриваться в их лица, будто искала в них черты мужа.
— Он часто говорил: «Мы поедем с тобой учиться. Вот подожди, Дуся, построим и поедем...» А какой он был фантазер! Рассказывал, что у него на селе — он из Черниговской области — один многодетный отец всем своим восьми сыновьям построил по дому — в деревнях строили каждому сыну по дому — и все на одной улице. «У нас тоже, — говорил он, — будет двенадцать сыновей и своя улица, в каждом доме по сыну... Люди будут говорить: «Это улица Сидоренко». А ты будешь знатной женщиной, получишь орден». Но как он мог предположить... Конечно, я не стала матерью-героиней, а вот улица названа его именем. — Евдокия Петровна встала, позвала меня к окну: — Вон видите, в конце нашей улицы девятиэтажный дом, оттуда и начинается улица Сидоренко...
Я знал эту улицу. Гуляя по городу, неожиданно оказался перед домом номер 24 с мемориальной доской: «Улица имени первого комсомольского вожака города Ивана Даниловича Сидоренко, геройски погибшего за Советскую Родину в 1942 году».
— А вы все же стали знатной женщиной, — заметил я, извлекая из коробки с орденами медаль Почетного гражданина города.
— Это нам дали вместе с Юрием Гагариным в 1967 году, в день 35-летия города. Тогда несколько первостроителей получили это звание.
— А это что такое? — спросил я, увидев в альбоме несколько машинописных страниц и клочок бумаги с нарисованной от руки картой,
— Это ответ на запрос Вавилова Ивана Степановича, ветерана комсомола тридцатых годов. Он ходил по местам боев, где они с Сидоренко воевали... В 1942 году его дивизию перебросили с Дальнего Востока под Сталинград... У Ивана Даниловича в роте было много нанайцев. Он писал, что нанайцы немца стреляли прямо в глаз, как зверя... Возьмите, почитайте.
«Я получил Ваше письмо, большое спасибо за то, что вы заботитесь все-таки разыскать место героической гибели политрука Ивана Даниловича Сидоренко. Посмотрев на фотографию, я хорошо припомнил активного, подвижного, а в боях очень смелого политрука. Я хорошо помню поведение в бою 2-го батальона 577-го стрелкового полка и 6-й роты. Остатками батальона мы обороняли наблюдательный пункт. И. Д. Сидоренко вместе с бойцами роты в упор убивали немецких солдат, наступавших за танками... Надо понять одно, что никто, пока билось сердце, не сдался в плен, не отступил. Конечно, деталей последних минут боя я не помню, так как был занят (поглощен) горячностью боя... Политрук Сидоренко хорошо организовал бой снайперов, главным образом из нанайцев. Эти люди — таежные охотники, незаменимые снайперы.
Сидоренко И. Д. героически погиб. Это было 15 августа 1942 года...
Москаленко Андрей Артемьевич, комиссар 205-й стрелковой дивизии».
Дальше на карте рукой ветерана Вавилова было написано: «Место, обозначенное красным кружком, и было местом боя, в котором погиб И. Д. Сидоренко. Это Ближняя Перекопа, а я был в это время рядом, в Сиротине».
Он погиб между Доном и Волгой. Погиб под Сталинградом...
Евдокия Петровна убрала письмо.
— Если бы не дети, — сказала она тихо, — ушла бы на войну... Так было трудно.
Зазвонил телефон. Она подняла трубку и уже в передней в ожидании разговора сказала мне:
— Это Хабаровск вызывает.
Пока Евдокия Петровна разговаривала по телефону, я рассматривал на столе аккуратно сложенные фотографии, газетные вырезки, письма и только сейчас понял, что каждый раз после того, как я знакомился с тем или иным документом, она, как бы пользуясь случаем, приводила их в порядок: бумаги откладывала к бумагам, снимки к снимкам — по годам, месяцам, числам... И конечно, после моего ухода она еще долго останется с ними наедине.
— Да, да, — слышал я ее голос, — успела, увидела... Ехала из Омска — у сестры гостила, — думаю, не опоздать бы. Приехала в Новосибирск, а Леонид Ильич уже выехал оттуда... Так и ехала за ним. Сяава богу, успела, приехала в Комсомольск в тот же день...
Евдокия Петровна положила трубку, перевела дух и, как свидетелю ее разговора, сказала мне:
— Встречались с Леонидом Ильичом Брежневым на заводе имени Ленинского комсомола. Собрались мы, первостроители, бамовцы и жители Приамурья — нанайцы... Он такой спокойный был, Леонид Ильич, внимательно всматривался в наши лица и все говорил: «Очень приятно, очень приятно». А потом выступал, говорил, что у нас очень хороший город, но самое прекрасное в нем — это его люди... Может, слова его имели не совсем такой порядок, но за смысл я ручаюсь. Самое прекрасное — его люди...
...— Евгений Иванович, — обратился я к Евгененко. Он глянул на меня так, будто я нарушил тишину. А может, это было удивление, поскольку я впервые к нему обратился по имени и отчеству. — Евгений Иванович, — сказал я, — мне за эти дни довелось встретиться со многими первостроителями вашего города, в том числе и с хорошо вам знакомым Лякишевым Михаилом Федоровичем и с Ополевым Михаилом Николаевичем, с которым, кстати говоря, вы были на XVIII съезде комсомола... Так вот, слушая их, я не уловил в их рассказе даже малейшей нотки жалости к самим себе. Все лишения и невероятные трудности они скорее относили к приметам того времени...
— Я думаю, это оттого, что слишком велико их удовлетворение сделанным, — ответил просто Евгений.
— Это я к тому, что, когда спросил у Лякишева о 1974 годе, начале строительства Байкало-Амурской магистрали, он сказал: «Вы знаете, тогда вдруг повеяло нашим страстным временем...»
— Мы были ближе всех к БАМу, точнее, оказалось, что он проходит через Комсомольск-на-Амуре, и в этом мы углядели связь: как бы был переброшен мост из тех тридцатых годов в наше время. — Немного помолчав, Евгений заметил: — Конечно, возможно, то, как я говорю, звучит немного высокопарно, но ведь это реальность... Как и все, мы провожали своих ребят на трассу — они были везде: и с изыскательскими партиями, и на укладке рельсов. Сейчас много наших ребят на основной трассе. А сами мы здесь, за чертой города, начали строить и выстроили крупную бамовскую станцию, я имею в виду Комсомольск-сортировочную. Укладывали новые пути, строили подходы к переправе, дороги... Ну а самое главное — мы создали своими силами мостоотряд, возвели вот этот самый большой мост на трассе БАМа, на котором стоим с вами и ждем поезда. — Говоря это, он хитро улыбнулся, давая понять, что еще по пути сюда догадался о моем желании посмотреть мост с движущимся составом... — Ведь как было раньше: поезда, идущие из Хабаровска в Совгавань, переправлялись на другой берег на паромах. Это летом. А зимой рельсы укладывали прямо на лед, но до этого мы много времени теряли в ожидании, пока лед на реке окрепнет. Кстати, — вспомнил Евгений, — надо вам показать снимок моста во время его строительства зимой, увидите, как торосится амурский лед, не хуже, чем в океане. А сколько ждали переправы составы, пока вскрывалась река и шел ледоход...
Вчера мы гуляли с Ополевым по берегу Амура, и он говорил, что по весне часто его несет сюда, к гранитному берегу. И он часами иногда стоит, смотрит на ледоход. Льдины, напирая друг на друга, со скрежетом пробиваются по течению в низовья. А по пути то одна застрянет, то другая, и так на протяжении всего долгого хода. Смотришь на ледоход — представляешь человека на жизненном пути...
— Вы заметили, — неожиданно он перевел разговор, — вы заметили, что наши проспекты идут от Амура параллельными лучами и, кажется, останавливаются где-то далеко у сопок? Не правда ли, с высоты берега они похожи на подвесные мосты?..
— Михаил Николаевич, таким вы представляли Комсомольск?
— Да как сказать... Мы только мечтали о гранитном береге, потому что вся наша жизнь была привязана к реке. Палатки ставили здесь, костры разжигали, воду пили прямо из Амура. И ожидали пароходов...
За разговором мы не заметили, как наступила темнота и на равнине, окруженной грядами сопок, возникли, как звездное небо, огни города. Они как бы ложились на плавный беспрерывный силуэт сопок. Казалось, сопки должны были преграждать путь холодному ветру. Но нет, он дул с Амура. Успокоившись на мгновенье, налетал внезапно, рвал одежду, уносил наши голоса; мы переставали слышать друг друга и тогда поворачивали обратно. А Михаил Николаевич продолжал вспоминать свою молодость, товарищей из Нижнего и с какой-то доброй иронией говорил, что их, нижегородских ребят, называли здесь бригадой «Стандарт» — все они, как на подбор, были малорослыми... Но когда я узнал, что Михаил Николаевич пришел на встречу прямо с работы — он был начальником треста Комсомольск-жилстрой, — я не сдержался и спросил, какого же он года рождения.
— Тринадцатого...
Значит, он приехал строить город на Амуре девятнадцатилетним парнем...
Изрядно продрогнув, я возвращался в гостиницу. Из настежь открытых стеклянных дверей кафе на берегу доносилась музыка, и, видя юношей за журавлями микрофонов электрического оркестра, я пытался представить ребят в полукрестьянской, полувоенной одежде, с побитыми и потертыми инструментами — медью духового оркестра...
Недалеко посреди поля саженцев лиственниц и берез белели в темноте стелы мемориала в честь комсомольчан, погибших в Великой Отечественной войне. Но странно, я не видел колышущегося пламени Вечного огня. Подойдя ближе, поднялся на террасу и тут увидел людей: вчерашние десятиклассники плотным полукольцом обступили Вечный огонь. Они не замечали, как постепенно теснились все ближе и ближе к нему и, глядя на языки пламени, подставляли себя его теплу...
На свист и шум приближающегося поезда мы с Евгением прореагировали одновременно.
— Отойдем, — предложил он, когда машинист электровоза выглянул из своего окошка.
Не успели мы сделать и несколько шагов по насыпи вниз, как нас обдало горячим ветром. Замелькали перед глазами стучащие колеса, загудел мост. Казалось, мы стояли так очень долго. Может, это и вернуло вдруг сознание к голубым дымам костров... В переплетениях конструкций моста исчезали буферные тарелки последней платформы. Но когда состав с лесом прошел, в опустевшем воздухе остался звон. Мост звенел, как камертон.
Комсомольск-на-Амуре
Надир Сафиев