Жан — Пьер Шаброль еще молод — он родился в 1925 году, но уже хорошо известен во Франции как художник и писатель. В 1955 году его роман «Гиблая слобода» был удостоен премии «Попюлист», которую во Франции присуждают за лучшие произведения из народной жизни. Работа в органе Французской компартии «Юманите» в качестве журналиста и рисовальщика, общение с самыми различными слоями населения помогли писателю накопить множество ярких наблюдений из жизни простых людей — будущих героев его книг, понять их надежды и стремления, подслушать яркий, образный язык. В его творчестве находят отражение думы и чаяния народа. Не случайно раннее художественное произведение Шаброля, пьеса «Амерлоки», запрещенная полицейскими властями к постановке, была направлена против создания американских военных баз на территории Франции, против перевооружения Германии.
Одна из основных тем в творчестве Шаброля — судьба молодого поколения современной Франции. Воспитание чувств молодого человека, становление характера — тема, которая издавна привлекала многих писателей Франции. Шаброль посвятил этой теме два своих романа — «Последний патрон» (1953) и «Гиблая слобода». «Последний патрон» — это роман, рассказывающий о трагедии французского юноши, который в годы немецкой оккупации сражался против фашистов в рядах бойцов Сопротивления, а после окончания второй мировой войны сам оказался в роли оккупанта, участвуя в грязной войне во Вьетнаме.
«Гиблая слобода» — роман о воспитании чувств послевоенного поколения Франции. Герои его несколько необычны для романов такого типа — это молодые рабочие, простые трудящиеся люди, но характеры их на деле оказываются не менее сложными, а мир чувств и мыслей не менее глубоким, чем у традиционных литературных героев.
Писатель рассказал в романе о молодежи, обитающей в одном из самых бедных кварталов парижского предместья, прозванного Гиблой слободой. Это живые, беспокойные, неугомонные парни, которых интересует и бокс, и танцы, и модные песенки, которым хочется получше одеться, выпить стаканчик вина, поухаживать за девушками, обзавестись мотоциклом лучшей марки и пошуметь от избытка сил; но прежде всего они хотят иметь постоянную работу, работу по душе, чтобы не приходилось бегать по городу в бесконечных поисках хоть какого‑нибудь места или продавать свою совесть, вступая в колониальные войска. Все они разные, у каждого свой характер, свои манеры, свои мечты — и у заики Клода, и у поэта Ритона, и у Шангелуба, и у многих других. Но главный герой романа, конечно, Жако — вожак молодежи. «Он нищета и великодушие, он гордость и гнев Гиблой слободы», — говорит о своем герое автор.
Жако Леру — угловатый, несдержанный паренек, порой грубый и резкий, но всегда отзывчивый к чужой беде, всегда готовый прийти на помощь, поддержать справедливое дело. Шаброль показывает, как зреет, как мужает его герой, как происходит закалка его характера. Нелегкие испытания, выпавшие на долю Жако, горькая нужда не только не сломили его, но, наоборот, заставили серьезнее задуматься над жизнью, над порядками, существующими в обществе, где он живет, понять и ощутить свою принадлежность к классу строителей нового справедливого мира.
Важную роль в этом возмужании героя сыграла его работа на строительстве многоэтажных домов для населения, пострадавшего во время войны, и участие в необычной забастовке рабочих, срывающих попытку хозяев законсервировать стройку и вместе с тем добивающихся удовлетворения своих законных требований. Здесь, на этом строительстве, Жако и его сверстники, чьи кипящие силы до сих пор не находили выхода и применения, обретают наконец настоящее большое дело, которое дает им почувствовать себя взрослыми равноправными людьми. Здесь они уже работают не только из‑за куска хлеба, а во имя высокой цели. Они впервые познают поэзию созидательного труда, который является как бы прообразом того будущего свободного раскрепощенного труда, когда рабочие станут работать на себя, создавать ценности для народа, для таких же простых тружеников, как и они сами. Об этом мечтают молодые герои романа, участники необычной забастовки. Их душа жаждет подвигов, жаждет романтики, и они находят ее в этих суровых, но радостных буднях, в прекрасном чувстве рабочей солидарности, в тех новых горизонтах, которые раскрывает перед ними коммунист Ла Суре. Слова Ла Сурса, умеющего простым и доходчивым языком объяснить цели и задачи борьбы так, чтобы они стали ясны самому отсталому рабочему, самому забитому и обездоленному бедняку, находят горячий отклик в сердцах молодежи. Он делает их зрячими, помогает понять и найти свое место в борьбе. Да, молодежь проходит суровую школу борьбы, несет в этой борьбе тяжелые потери, испытывает временные поражения — трагически гибнет Милу, вновь остаются без работы парни Гиблой слободы и Шанклозона, — но она выходит из всех испытаний окрепшей и закаленной, готовой к новым сражениям, сна осознает свою силу, силу рабочего коллектива, силу братской солидарности трудящихся.
«Гиблая слобода» — прежде всего роман о молодежи, но не только о молодежи: этот роман рассказывает и о других обитателях квартала, о тех, кто ютится в жалких лачугах или полусгоревшем Замке Камамбер. Писатель сумел передать атмосферу бедного квартала парижских пригородов, где люди живут одной дружной рабочей семьей, спаянные общими невзгодами и радостями, всегда готовые помочь друг другу, поделиться последним с открытым великодушием бедных людей, проникнутых великой мудростью, что «лучшее в тебе — это другие».
«Гиблая слобода», — писал Шаброль, — роман без фабулы, без интриги. Это попросту кусок жизни небольшого коллектива в течение нескольких месяцев. Мне ничего не пришлось выдумывать, достаточно было только посмотреть вокруг себя, чтобы собрать воедино характеры и события, чтобы увидеть в хорошо знакомых людях и вещах все чудесное богатство обыденного. Я не претендую в этой книге ни на что другое, кроме описания жизни рабочего предместья, того парижского предместья, где я сам живу.
В «Гиблой слободе» выведено много парней, целая ватага. Жизнь у них несладкая, да и общество обходится с ними не слишком мягко. Вот почему они приобрели хулиганские замашки и «порядочные люди» косо посматривают на них. Надо знать эту молодежь, чтобы открыть под ее обманчивой внешностью нёисчерпаемые сокровища великодушия и нежности. Заняться этим открытием я и предлагаю читателям моего романа.
Я хотел сказать в этой книге: надо любить каждого человека, потому что каждый человек несет в себе целый мир».
Вот эта столь характерная для творчества Шаброля неисчерпаемая любовь к простым людям, которой проникнуты и «Гиблая слобода» и новый его роман «Операта» (1956), посвященный жизни и быту корсиканского народа, делает его произведения особенно близкими нашим читателям.
Жако Леру ударил мастера. По правде сказать, когда этот пятидесятилетний мужчина растянулся на полу, гнев Жако сразу остыл. Даже не выпрямившись после удара, он нагнулся, чтобы помочь мастеру встать. Жако Леру работал на токарном станке, который чуть не каждую минуту выходил из строя. Молодой токарь то и дело запарывал детали, и ему никак не удавалось выполнить норму. Он даже сокращал свой обеденный перерыв, чтобы выколотить сто сорок франков в час, из кожи лез вон, стараясь наверстать потерянное время. Но мастер зорко следил за ним. Жако постоянно чувствовал его взгляд у себя на затылке. На этот раз соскочил приводной ремень. И тут же, как эхо, прозвучали насмешливые слова мастера:
— Видать, папаша не очень старался, что ты такой никудышный вышел!
Кулак Жако опустился сам собой.
Мастер медленно поднимался, отряхивая пыль. Жако не стал дожидаться, пока он встанет. Гордо закинув голову, он направился прямо в раздевалку, схватил в своем ящике сломанную расческу, несколько помятых сигарет и номер газеты «Экип».
У контрольных часов он задержался, в последний раз взглянул на свою учетную карточку, передернул плечами и выбежал на улицу.
Жако ушел с завода, не доработав смену до конца, и сейчас не испытывал привычной усталости. Он чувствовал себя легко. Торопясь покинуть цех, он даже не переоделся, на ногах все еще были парусиновые туфли, осыпанные блестками металлических опилок.
Жако Леру девятнадцать лет. Он высок ростом и очэнь тонок — даже плечи узкие, — но при всем этом парень не выглядит тщедушным — так прямо он держится. У него квадратные челюсти, прямой нос, удлиненный разрез глаз, густые темные брови. Каждое утро он терпеливо укладывает крупными волнами свои каштановые волосы, но все его усилия пропадают даром: ветер, сухость воздуха, а главное, порывистые движения самого Жако быстро разрушают эту тщательную прическу, и пряди волос начинают спадать ему прямо на лоб. Крошечные усики подчеркивают красивый рисунок его сочных губ. Остроконечные «височки» спускаются ниже, чем это принято. Если бы Жако Леру решился пожертвовать своими «височками» и усиками, он был бы, как говорится, «красивым малым». Но напускная грубость и неизменная гримаса разочарования на лице придают ему какой‑то слишком развязный вид, и при первом знакомстве люди держатся с ним настороже.
На станции метро линии Париж — Со Жако увидел Милу. Обоих одинаково удивила эта встреча здесь в столь неурочное время. Громкоговоритель надсаживался: «Поезд следует без остановок до Антони и далее от Масси до Сен-Реми со всеми остановками…»
В вагоне было почти пусто. Жако и Милу уселись каждый на отдельную скамейку, отдуваясь с довольным видом. Поезд все набирал скорость; миновав Университетский городок, он выскочил на поверхность и сразу точно растворился в лучах осеннего солнца.
Друзьям было даже как‑то не по себе. В часы пик в вагонах обычно тесно и душно. Поезд несется, раскачиваясь, в темноту. А в другие часы в вагонах просторно и удобно. Поезд мягко скользит по рельсам, весь залитый светом.
— Скажи, Жако, чего это ты сегодня так рано возвращаешься?
— Да вот, заехал кулаком в рожу мастеру.
— Правда?.. Не врешь?
— Факт!
— Неужели так кулаком и заехал?
— Прямой правый.
У Милу невольно вырвалось:
— Вот это да, знаешь!
Он на год моложе Жако Леру, фигура у него ничем не примечательная, зато лицо забавное: с широким лбом, коротким носом и острым подбородком. Волосы, подстрижен ные бобриком, никак не хотят слушаться и торчат во все стороны. Голова Милу формой напоминает редьку. Черные и блестящие, как угольки, глаза светятся насмешкой, а маленький по — детски пухлый рот придает лицу еще больше лукавства.
Речь Милу пересыпана словечком «знаешь», оно, словно камешки в бурливом потоке, и, не без труда следуя течению своих мыслей, Милу то и дело перескакивает с одного «знаешь» на другое, требуя от собеседника отклика, поддержки, участия. Милу живой, любознательный паренек, все его интересует, но с особым вниманием прислушивается он к словам и мыслям собеседника. Несмотря на свою отзывчивость и, пожалуй, даже мягкость, он крепко сдружился с грубоватым Жако Леру…
Жако стал рассказывать Милу, как его взорвало от придирок мастера. Не без удовольствия описал быстроту, направление и результаты прямого удара справа. Однако, по соображениям личного порядка, умолчал о словах мастера: «Видать, папаша не очень старался», из‑за которых все и произошло. Скрыл он также чувство жалости, а затем и стыда, охватившие его как только он нанес удар. У Жако, Милу и всей их компании так прочно укоренились свои понятия о достоинстве, чести, гордости и гневе, что ребятам уже давно не приходило в голову ссылаться на них. Короче, если Жако Леру нашел нужным тут же, ни слова не говоря, уйти с завода, то вовсе не потому, что испугался последствий своего поступка, а из чувства гадливости и глубочайшего презрения.
— Я, знаешь, тоже ушел из своего заведения, — проговорил Милу.
Милу работал на картонажной фабрике. Ему только что исполнилось восемнадцать лет, и хозяин, чтобы не прибавлять парню заработной платы, попросту уволил его.
Милу сксмкал свой рассказ: все это было так обыденно н скучно. Зато прямой правый Жако войдет в летопись Гиблой слободы.
Солнце ласково пригревало. За окном вагона все выглядело как‑то необычно. Это было уже не предместье, а настоящая деревня. Парни с удивлением смотрели в окна. Они каждый день проезжали эти места утром, еще до петухов, и вечером, когда куры уже садились на насест, но ни разу не приходилось им ехать здесь среди бела дня. Порой в воскресенье они отправлялись засветло в Париж, чтобы побывать в кино, но тогда каждый облачался в свой парадный костюм, а это, конечно, меняло взгляд на вещи.
— Завтра свадьба Полэна, знаешь… — проговорил вдруг Милу..
— Верно… Совсем было забыл. А ведь я как раз вчера встретил Розетту.
И Жако прибавил, качая головой:
— Со свадьбой надо поторопиться. Розетта так располнела, что это стало бросаться в глаза.
— На что они жить будут? — спросил Милу.
Жако досадливо махнул длинной рукой.
— Эх, жаль мне их.
Пневматические тормоза заскрежетали, двери открылись. Жако и Милу повисли на поручнях, подставив грудь теплой волне ветра. Цементная площадка станции летела прямо на них, словно белая стрела.
По улице Сороки — Воровки они добрались до Гиблой слободы и сразу почувствовали себя дома.
В Гиблой слободе все было родное. Голубое одеяло семейства Вольпельер развевалось на ветру. Мадам Удон, громыхая цепью, тащила ведро воды из колодца, а мамаша Жоли с тревогой смотрела на парней, появившихся в такое неурочное время. Мужчины еще не приезжали с работы. Пахло вкусным домашним супом, хозяйки заметали сор у открытых дверей, что знаменовало собой окончание дневных хлопот. Гиблая слобода готовилась к обычному возвращению тружеников и с изумлением взирала на двух юнг, явившихся раньше взрослых матросов.
Жако толкнул тяжелую дверь. Одна петля соскочила, поэтому, чтобы закрыть дверь, нужно было приподнимать створку обеими руками, и все‑таки нижний край царапал по полу.
Из кухни вышла мать с тазом мокрого белья.
— Ты уже вернулся, Жако? Дай‑ка пройти, мне надо еще белье прополоскать. Господи, который же теперь час? У меня ведь и обед не готов!
Газ горел ярким пламенем, и на плите стоял бак с бельем. Счетчик попискивал при каждом повороте колесика, и это было так похоже на мяуканье, что невольно хотелось проверить, не подбирается ли кошка к дверце буфета, которую позабыли закрыть. Мать Жако вернулась в кухню, вытирая фартуком веснушчатые руки. Взглянув на будильник, она удивленно воскликнула:
Да ведь нет еще и пяти!
Я ушел с завода.
Тебя прогнали?
Нет, я сам ушел. Я тебе все объясню… потом, попозже… Ты выстирала мою белую рубашку? Завтра я иду на свадьбу к Полэну.
Жако поднялся к себе в комнату и как был, в одежде, растянулся на кровати.
За стол сели раньше обычного, и Амбруаз был этим доволен: он здорово проголодался. Это был крепкого сложения сорокалетний мужчина, коренастый, почти квадратный. На лице его кустились густые брови. Он только что пришел домой после утомительного дня работы на строительстве и радостно потирал руки в ожидании обеда; загрубевшая кожа на ладонях шуршала, словно опавшие листья. Поддавшись искушению, Амбруаз выпил стаканчик вина для аппетита.
Мать положила кусочек маргарина на сковородку, и он сразу же зашипел. Сковорода была раскалена, поэтому матери пришлось прихватить ручку концом фартука. Она стала вертеть сковороду, чтобы маргарин скорее распустился, потом вытряхнула на нее из салатника очищенную и нарезанную вареную картошку. Посыпала сверху солью, перцем и петрушкой. Чуть прикрутила газ, затем принесла и поставила на стол суповую миску.
— Аулу, я кому сказала: садись за стол!
Малыш Люсьен, прижавшись к столу, пододвинул под себя стул.
Прежде чем сесть, мать погрузила в суповую миску огромную вилку, вытащила кусок вареной говядины и положила его на блюдо. Оставив вилку в мясе, взяла половник и наполнила доверху все четыре тарелки. Только покончив с этим, она наконец села и принялась есть. Сделав несколько глотков, она проронила как бы невзначай:
— Значит, ты теперь без работы?
Жако дул на свой суп. Блестки жира плавали по поверхности и сливались в большие желтые кружки. У Жако было скверно на душе. Будь Амбруаз — его родной отец, парень сообщил бы неприятную новость более осторожно. Но к чему ходить вокруг да около? Мать вот огорчена, что ж, тем хуже для нее… Он чувствовал себя кругом виноватым.
— Я заехал кулаком в рожу мастеру.
Мать подняла голову, ложка звякнула, ударившись о край тарелки.
— Уж конечно, ты был не прав.
Амбруаз молчал. Он шумно глотал горячий суп.
— Что там ни говори, а ты был не прав, — опять повторила мать.
Амбруаз молчал. Суп был очень горячий. Глава семьи то дул на полную ложку, то, посапывая носом, держал ее несколько секунд во рту. Из‑за половника крышка суповой миски была неплотно прикрыта, и струйка пара поднималась прямо к потолку. Лулу ел, не отрывая глаз от тарелки. Ребенок чувствовал серьезность этой минуты, и ему хотелось стать совсем незаметным. Жако сердился, почему это Амбруаз молчит? Родной отец отругал бы его, и сразу стало бы легче. Хорошая взбучка куда лучше этой тишины, которую нарушают только жалостливые вздохи матери. Амбруаз мог бы заговорить, сделать что‑нибудь, ну хоть приласкать Лулу, ведь тот его родной сын.
Амбруаз — чистокровный бретонец. Леру такая же бретонская фамилия, как Ле Флош или Леган. Амбруаз простой землекоп. А вот Жако не чувствует в себе ничего бретонского. Амбруаз не его отец. Но кто же отец Жако? Этого он не знает. Тут, видно, была целая история. Но не станешь же расспрашивать о таких вещах! Однако люди должны знать об этом… В Гиблой слободе есть ровесницы матери, подруги ее юности. Но в его присутствии никто не заикается о прошлом. Жако может сказать лишь одно: Амбруаз стал его отцом только в тот день, когда, облачившись в свой темно — синий костюм — этот костюм он обычно надевает для церемонии одиннадцатого ноября[1], и пиджак уже сделался ему слишком узок, — отправился в мэрию и заявил секретарю:
— Этот парнишка — мой сын. Он носит фамилию матери, а это никуда не годится. С сегодняшнего дня он будет носить мою фамилию, так как я муж его матери.
Но порой, когда Жако идет по Гиблой слободе, ему кажется, что из‑за занавесок люди указывают на него пальцем, перешептываются: «Разве вы не знаете? Ведь это же сын такого‑то… Взгляните хорошенько, у Жако его нос… его глаза, да и походка такая же…»
Все уже разделались со своей порцией говядины. Мать накладывает в тарелки жареную картошку.
— Жако, возьми еще мяса.
Это все, что сказал Амбруаз. Голосом, похожим на звук тупой пилы, он сказал: «Жако, возьми еще мяса».
Мясо придает крепость телу, поддерживает силы, мужество. Амбруаз раскрывает свой складной нож, отделяет от кости большой кусок мяса, накалывает его на кончик ножа и кладет поверх картошки в тарелку Жако.
Пар от супа уже рассеялся. В воздухе стоит благоухание вареной говядины.
— Сегодня вечером прохладно, — говорит мать.
— Ноябрь на дворе, — подтверждает Амбруаз.
— А Мунины, соседи‑то, уже успели запастись углем на зиму!
Чтобы добраться до Гиблой слободы, надо сесть в метро на станции Люксембург или Денфер-Рошеро. Билет стоит девяносто франков. За каких‑нибудь двадцать минут поезд довезет вас по линии Со до Ла Палеза. Это один из огромных южных пригородов Парижа, прозванных «городами — спальнями», потому что тамошние жители день — деньской работают на парижских заводах и возвращаются домой лишь вечером, чтобы снова уехать на заре.
В Ла Палезе дома выстроились двумя рядами вдоль шоссе на Шартр, и шоссе стало главной улицей предместья. Три квартала Ла Палеза тянутся друг за другом, как вагоны поезда. В центре, у площади Мэрии, расположен торговый квартал, ближе к Парижу — квартал Шанклозон, а к Шартру — квартал, который называют «Гиблой слободой».
Жители торгового квартала и Шанклозона говорили о соседях: «Да это там, на окраине, в Слободе». Однажды кто‑то сказал в насмешку: «Ну да, в Гиблой слободе!» И обитатели квартала приняли вызов, оставив за собой это название.
Домишки в Гиблой слободе двух-или трехэтажные, приземистые, покосившиеся раньше времени. Фасады серые или мертвенно — белые, плохо покрашенные, все в морщинах — трещинах. Тротуары в выбоинах, а кое — где обнажилась земля, и между домами и кромкой тротуара тянется утрамбованная пешеходами тропинка. Велосипедная дорожка, бегущая по долине Шеврёз, резко обрывается, словно испугавшись, у въезда в Гиблую слободу — ведь камни ее мостовой славятся по всему Иль‑де — Франсу. Каждый булыжник так и норовит держаться подальше от соседей, быть не таким, как другие. Да, выделиться из общей массы. Иные будто нарочно отодвинулись в сторону, другие вылезли наверх, а некоторые, объединившись, образовали глубокий ухаб, на котором машины так и подбрасывает. Неровные, расшатанные, как старческие зубы, эти камни обогащают владельцев гаражей, обосновавшихся на окраине Гиблой слободы, и вполне могут выдержать конкуренцию с дорогами севера страны, которые пользуются такой печальной известностью. Жители Гиблой слободы проклинают свою мостовую: ведь некоторые уже вывихнули себе здесь ноги, но в то же время они вовсе не горят желанием видеть гладкую, как скатерть, гудронированную дорогу. Да оно и понятно: благодаря неровностям мостовой машины с открытым верхом, мчащиеся из Жифа или Орсэ, сбавляют здесь скорость, а такого результата не всегда добьешься указателем «тихий ход».
В домах Гиблой слободы, построенных на жалкие гроши, в этих бараках, которые рабочие сами сколотили себе, выкраивая каждую свободную минутку, потому что им осточертело жить в гостинице или в какой‑нибудь конуре, ютятся многодетные семьи, с трудом сводящие концы с концами. За этими строениями, похожими на плохо склеенные коробки, прячутся сырые дворы и редкие садики, где торчит несколько перьев лука — порея и розовый куст, свидетельствующие о том, что хозяин любит копаться в земле по воскресеньям и регулярно слушает сельскохозяйственную передачу люксембургского радио. Каждый шрам квартала имеет свою историю. Обломанный угол дома напоминает о гололедице, из‑за которой в то утро грузовичок молочника бросало из стороны в сторону… А вот велосипедное колесо, что ржавеет на гвозде, олицетворяет одну неосуществившуюся мечту. Когда‑то Берлан решил открыть свою собственную слесарную мастерскую. Ну ясно, начинаешь с малого, а потом, постепенно… Но Берлан по — прежнему работает металлистом в Бийанкуре, а от его проектов осталось лишь это одиноко висящее колесо. Что за важность! Зато, если у вас что‑нибудь не ладится с велосипедом, всегда можно забежать к Берлану в субботу после обеда или в воскресенье утром.
2 Жан — Пьер Шаброль
17
Ну, а эти ворота были поцарапаны как‑то ночью, в бурю. Парень, позже всех вернувшийся домой, плохо задвинул засов.
Помятая реклама фирмы Мишлена — живое напоминание о призывниках прошлого года, которые здорово вспрыснули официальное признание своих физических достоинств и на этом раскрашенном листе жести испробовали силу своих мускулов.
Здесь недостает кирпича, там бесследно исчез камень, а заменить его не было ни времени, ни денег. Штукатурка осыпается, и каждую зиму на крышах домов не хватает все больше черепиц. Язык нищеты, все разъедающей, точно ржавчина, понятен каждому, кто умеет читать, как книгу, летопись этих жалких домишек…
Над шоссе протянута стальная проволока, прикрепленная к крышам домов. На ней висят фонари. Но с тех пор, как мамаша Мани занялась галантерейной торговлей и продает резинки для подвязок, несколько электрических лампочек было разбито, и ночью, когда ветер раскачивает уцелевшие фонари, на мостовой танцуют горбатые тени прохожих.
Небесно — голубое одеяло семейства Вольпельер лежит на подоконнике супружеской спальни. Вольпельер — шофер грузовика. От его получки в первый же день не остается ни гроша: все деньги идут на уплату долгов бакалейщику. В этой семье живут в счет будущего месяца; и все же, несмотря на уйму забот — трое ребят, стирка белья, долги, — причудам мадам Вольпельер нет конца; действие их подобно солнечным ожогам: сперва чувствуешь только приятное щекотание, потом не можешь спать по ночам от нестерпимого жжения, а под конец кожа начинает слезать клочьями. Ка к‑то в начале месяца мадам Вольпельер приобрела роскошное пуховое одеяло, крытое небесно — голубым атласом. С тех пор каждое утро, встав с постели, она раскладывает одеяло на подоконнике, чтобы все могли им любоваться, и оно лежит там до темноты. Мадам Вольпельер хвастается своей покупкой так, словно приобрела целый дом. Она убирает одеяло лишь в самый сильный дождь, да и то оставляет окно открытым, чтобы Удоны, живущие на втором этаже напротив, могли видеть, как оно красуется на супружеской кровати. К рождеству мадам Вольпельер купила для своего старшего сына в рассрочку велосипед и сразу же, пятого декабря, принесла подарок к родителям Жако — соседям Удонов. «Знаете, где бы я ни спрятала велосипед у себя дома, ребята все равно найдут его до двадцать четвертого», — объяснила она. Она по нескольку раз в день забегала к Леру, чтобы продемонстрировать велосипед остальным соседям. Двадцать пятого декабря мадам Вольпельер обрядила своего старшего мальчика, как эскимоса — как бы он не озяб, разъезжая по Гиблой слободе на своей блестящей новенькой машине. Мадам Вольпельер всегда ходит, гордо подняв голову, и старается правильно выговаривать слова. В первое воскресенье каждого месяца она печет сладкий пирог и ставит его студить на подоконник для всеобщего обозрения. Муж боготворит ее, одобряет все ее безумства. Он все еще видит в этой крупной женщине с полными плечами, полной грудью и полными бедрами резвую непосредственную девушку. У мсье Вольпельера длинные вьющиеся волосы; по выходным дням он облачается в узенькие брючки и светлую куртку, чтобы быть под стать жене, которой, по его мнению, свойственна милая непринужденность. Своих детей он балует так, словно они принцы крови. Проезжая с грузом по Гиблой слободе, Вольпельер в полдень обязательно завернет домой пообедать. Он ставит грузовик перед дверью и разрешает своим ребятам играть в кабине и забавляться сколько душе угодно автомобильным гудком.
Муж и жена Мунин, на первый взгляд, очень милы. Оба молодые, небольшого роста. Сначала они приехали в Гиблую слободу на субботу и воскресенье. Проработали эти два дня от зари до зари, чтобы привести в порядок нижний этаж дома по соседству с Вольпельерами. Обширное полуподвальное помещение они превратили в две вполне приличные комнатки и вскоре там обосновались. В следующее воскресенье соседи уже наблюдали, как они красили в зеленый цвет ставни. Мунин поженились совсем недавно и живут очень замкнуто. Муж работает электротехником, жена — машинисткой. Их мирок ограничен покупкой вещей в кредит у фирмы «Семёз». В первый месяц они приобрели комод, в другой — часы с боем. Как‑то днем заметили, что муж вешает на окна шелковые занавески цветочками. А однажды утром, когда он открыл окно, из глубины квартиры донеслись звуки радио: супруги купили радиоприемник. Весной они достали по случаю мотоцикл «теро» 1938 года с двигателем в 350 кубиков. У него было не в порядке магнето. Мунин сам все починил. А через месяц муж и жена уже щеголяли в спортивных костюмах на молнии, одинакового покроя и цвета. Они стали совершать небольшие прогулки по долине, чтобы испытать свою машину. Едва только раздавался треск мотоцикла, как все обитатели Гиблой слободы подбегали к окнам и ободряюще улыбались супругам. А те ничего не замечали, где уж там: смотрят друг другу в глаза да платят взносы за купленные в кредит вещи. Из‑за этих‑то взносов Мунин не бросил работы во время всеобщей забастовки. Поезда не ходили, и он поехал в Париж на мотоцикле, а по дороге завез в учреждение жену. В тот день все обитатели Гиблой слободы тоже стояли у окон, но они уже не улыбались. После этого целую неделю никто не здоровался с супругами Мунин, но это их, по — видимому, нимало не тревожило. Они были слишком поглощены собой. Потом все уладилось. Не станешь же вечно ходить насупившись!
Над Мунинами, во втором этаже, живет мамаша Жоли. Окно у нее всегда настежь. Мамаша Жоли — живая газета Гиблой слободы. Что бы ни произошло, она первая обо всем узнает, и узнает во всех подробностях. Как‑то в разговоре с ней мадам Вольпельер случайно обронила:
— Вчера ко мне заходил деверь.
— Что? Но как же я его не видела!
Пришлось привести неопровержимые доказательства того, что деверь действительно приходил. И все же мамаша Жоли целых две недели дулась на семейство Вольпельер.
Мамаша Жоли — маленькая кругленькая старушка лет семидесяти пяти. Она носит на своих седых волосах затейливые чепчики и чуть не каждый день меняет их. В этом теперь все ее кокетство. Целые дни мамаша Жоли проводит у раскрытого окна. На подоконнике разместились два цветочных горшка, барометр, градусник и клетка с чижами; тут же важно восседает шавка, прекрасно разбирающаяся в людях, — она преследует звонким лаем всех незнакомцев, приходя на помощь хозяйке, если та на минуту зазевается, Леру живут как раз напротив. Однажды остановились часы Амбруаза и семейный будильник Леру. Мадам Леру открыла окно и спросила у мамаши Жоли, который час. С тех пор стоит ей высунуть нос на улицу, как старушка автоматически сообщает ей время, изображая говорящие часы.
Муж мамаши Жоли уже десять лет на пенсии. Чтобы свести концы с концами, он выполняет в своем квартале разные поденные работы. Старик — нескладный, длинный, высохший, как подрубленное дерево, фуражка вечно надвинута у него на глаза, а под рубашкой он носит фланелевый набрюшник, который доходит до самой груди. Жена называет его «папаша /Коли» и, когда он идет на работу, выговаривает ему, стоя у окна:
— Застегни куртку, папаша Жоли. Ведь не кому другому, а мне придется ухаживать за тобой, если ты простудишься. Тебе‑то, конечно, на все наплевать!
Если вы в эту минуту откроете дверь, вам придется выслушать подробнейший отчет о гриппе, которым папаша Жоли болел два года назад.
Несколько в стороне от шоссе стоит четырехэтажное здание, свысока взирающее на теснящиеся вокруг лачуги. Должно быть, когда‑то оно было очень красиво. Это помещичий дом, «настоящие хоромы», как выразился бы в старину какой‑нибудь дворецкий. По — видимому, дом был построен знатной дамой или куртизанкой и служил приютом недозволенной любви в те отдаленные времена, когда по дороге в Шартр катили, громыхая среди лугов, одни лишь дилижансы. На его прекрасной покатой крыше сохранилась почти вся черепица. Широкие окна разделены переплетами на мелкие квадратики, великолепный крытый вход подпирают обезображенные временем кариатиды, а северный угол здания увенчан башенкой, похожей на средневековую.
Дом этот был куплен в 1934 году Эсперандье, разбогатевшим крестьянином из долины Иветты, решившим надежно поместить свой капитал. На следующий год произошел пожар, и от здания уцелели лишь крыша да стены. Потом в доме поселился без всякого разрешения старый цыган, повозка которого сломалась посреди дороги. Он сам, его братья, зятья и племянники с семьями прожили там довольно долго. Старого цыгана звали Камерберг. Но в Гиблой слободе никак не могли привыкнуть к этому имени и окрестили цыган «камамберами». Цыгане уехали так же неожиданно, как и появились, но на этот раз в новой повозке, имя же «Камамбер» сохранилось за старым домом. Его и сейчас еще называют «Замок Камамбер», очевидно, из‑за средневековой башенки. Во время войны в Замке Камамбер ночевали беженцы. Обессилевшие, потерявшие последнюю надежду, некоторые из них так и остались там жить. Ободренные этим примером бездомные жители Г иблой слободы перетащили свои вещи в еще не занятые комнаты Замка, наскоро побелив их. В наши дни Замок Камамбер перенаселен.
/
Милу приспособил для себя узенькую мансарду рядом с комнатушкой мадам Леони. По соседству с ними, тоже под крышей, ютится мадам Валевская, вдова полька с тремя детьми. Старший ее сын, Рей, занимается боксом. Когда Рей стал профессиональным боксером, он смог придать жилой вид этому чердачному помещению. Семейство Торен и Мартен с сыном Ритоном живут на ^третьем этаже. На втором помещаются семейства Хан и Руфен, а также Жюльен с женой и младенцем.
В первом этаже очень низкие потолки, очевидно, он предназначался для слуг. Там поселился Морис. Отец его давным — давно умер. Мать осталась одна с восемью ребятишками и сумела вырастить их всех, так как трудится не покладая рук. В Гиблой слободе она считается весьма достойной женщиной. Две старшие ее дочери уже вышли замуж и куда-то уехали. Старший сын на военной службе. Морис работает в сапожной мастерской и вместе с матерью, которая по-прежнему ходит на поденную работу, кормит всю семью. Три сестры и меньшой брат будут посещать школу, пока мать и Морис еще в состоянии тянуть лямку. Одетта хорошо учится; сейчас она готовится к выпускным экзаменам, и близкие на нее не нарадуются.
Берлан удовольствовался дворницкой, справа от ворот, и даже выкроил закуток, чтобы заниматься зимой мелкой слесарной работой. Летом он раскладывает свой инструмент во дворе, а вокруг лежат наваленные кучей велосипеды.
Виктор и его брат Жим оборудовали для себя пристройку, где до нашествия цыган домовладелец чинил плуги.
Во время всех этих событий — пожара, войны, эвакуации и освобождения — мсье Эсперандье не подавал никаких признаков жизни; так что в Гиблой слободе совсем уже позабыли, что Замок Камамбер является его законным владением. Теперь, по прошествии десяти лет, когда жизнь снова вошла в свою колею, а жилищный кризис продолжал свирепствовать по — прежнему, мсье Эсперандье решил, что, затратив миллион франков на ремонт прежнего барского дома, он мог бы сдавать его приличным людям. Но для этого надо было прежде всего избавиться от нынешних постояльцев, вселившихся «без всяких договоров о найме». Он прибег к угрозам. Жильцы заявили, что согласны платить за квартиру. Он отказался от платы, даже отослал обратно денежные переводы. Перебирая в уме обитателей Замка Камамбер, Эсперандье пришел к заключению, что самый опас ный из всех Раймон Мартен, «заядлый коммунист», который способен все вверх дном перевернуть, лишь бы незаконно остаться в доме. Главное — выжить Раймона Мартена, а уж от остальных нетрудно будет избавиться. Эсперандье послал уведомление мсье Раймону Мартену и стал ждать, как будут развиваться события, избегая проезжать на своем стареньком «панаре» по отвратительной мостовой Гиблой слободы.
За Замком Камамбер проходит улица Сороки — Воровки, она ведет к станции и дальше к кладбищу, поднимаясь в гору среди кустов сирени и вьющегося плюща. Несколько чистеньких розовых вилл прячутся среди зелени по обеим сторонам улицы. Здесь живут с полным комфортом люди богатые: инженеры, коммерсанты, удалившиеся от дел, престарелый адвокат, молодой издатель, полковник в отставке. Но они уже не имеют никакого отношения к Гиблой слободе.
За домами, выстроившимися по другую сторону шоссе, полого спускаются к реке Иветте земли трех крупных ферм. Свекловичные поля, огромные пространства, засеянные салатом, и грядки клубники тянутся вплоть до Арпажона.
В Гиблой слободе не все соседи ладят между собой.
У Гобаров и Удонов общий колодец, и они из‑за него вечно на ножах. Мадам Удон во всеуслышание обвинила мадам Гобар в том, что та чистит о край колодца свою половую щетку. А как‑то утром раздались громкие крики мадам Удон, которая приглашала всех соседей взглянуть на загрязненную воду.
— Поглядите‑ка, гребенка!.. Она бросила в колодец гребенку! А ведь я пью эту воду!
И мадам Удон тут же вспомнила, что совсем недавно страдала расстройством желудка. С тех пор у нее вошло в привычку жаловаться на цену минеральной воды и объяснять всем и каждому, во что ей обходится «бесстыдство этой грязнухи Гобар».
Ссора из‑за колодца не исключение. Однако такие стычки носят местный характер. Это — семейные дела слободы. Но стоит случиться у кого‑нибудь горю или радости, и в них принимают участие все жители квартала, и Гобары с Удонами, мирно беседуя, присоединяются к остальным.
В Гиблой слободе два бистро: «Канкан», расположенный ближе к Парижу, — настоящее современное заведение с оцинкованной стойкой, автоматами, бильярдом, кипятильни ком для кофе и аперитивами всех сортов. Стоит только рот раскрыть — и вам уже несут аперитив с лимонной корочкой. А с наступлением теплых дней хозяин выставляет на задний двор стол для пинг — понга. «Канкан» — преддверие широкого мира, связующее звено между Гиблой слободой и Парижем.
Зато у мамаши Мани — крайняя постройка со стороны Шартра — чувствуешь себя как дома. Это бистро — переходная ступень между городом и деревней. Часть его наружной стены застеклили, а в мае там вешают тростниковую штору, похожую на маты, которыми обычно прикрывают парники. Такие маты можно видеть из окна поезда в окрестностях Кашена по левую сторону железнодорожного полотна. Мамаша Мани живая, толстенькая, добросердечная женщина. У нее можно купить бакалейные товары, сладости, галантерею, хлеб, сигареты и почтовые марки. Поэтому не приходится за всякими пустяками ездить бог знает куда. День — деньской мамаша Мани суетится, она просто разрывается между стойкой и весами. Столы в ее заведении железные, а стулья складные, садовые. Товары отпускаются в кредит. Хозяйка никогда не жалуется, что ей не вернули денег, и если в Гиблой слободе никто до сих пор не сидел без куска хлеба, то в этом заслуга и мамаши Мани. Недавно ее муж прибил над стойкой широкую полку. Потом пришел техник, установил на крыше антенну, похожую на чучело с растопыренными руками, а на полку поставил телевизор. Но мамаша Мани даже и не подумала сделать из‑за этого надбавку на стаканчик красного вина; больше того, в конце месяца у нее можно посмотреть, ничего не заказывая, телевизионный журнал и не услышать при этом ни одного обидного намека. Рядом со стойкой висит изображение галльского петуха. Под ним надпись; «Когда петух сей запоет, здесь всякому откроют счет». Но, по — видимому, ни хозяева, ни клиенты не читали этого изречения.
Три года назад приезжий бакалейщик открыл лавочку как раз напротив заведения мамаши Мани. В те времена она держала только бистро. Бакалейщик соглашался на любой кредит, но все время взвинчивал цены и так умело вел дела, что люди были вынуждены покупать только у него одного. Он заставлял дорого расплачиваться за всякую поблажку и обращался с покупателями, как с должниками. Женщины боялись ходить к нему в магазин: уж слишком большие вольности он себе позволял. А ответить резко они не решались, потому что были у него в долгу. Мужьям приходилось делать покупки самим, возвращаясь с работы домой, да еще смеяться пошлым шуткам этого субъекта. Бакалейщик недолго удержался в Гиблой слободе. А когда он уехал, мамаша Мани открыла у себя торговлю бакалейными товарами.
Можно подумать, что в Гиблой слободе стены домов прозрачные. Если Удоны утром пили шоколад вместо кофе с молоком, на следующий день мадам Вольпельер непременно спросит кого‑нибудь из них:
— Что это у вас за марка шоколада — «Фоскао» или «Бананья»? Запах просто замечательный!
Канализации в Гиблой слободе нет. Грязная вода стекает по трубам прямо в канавку, прорытую между мостовой и тротуаром. По цвету ручейка, бегущего мимо дверей квартиры Мунинов, легко догадаться, что сегодня у них стирка.
Двадцатого числа каждого месяца Гиблую слободу охватывает нетерпеливое, напряженное ожидание; ребятишки заранее знают, что сегодня уж им обязательно купят сластей. Как всегда, первой подает сигнал мамаша Жоли.
— Едет, едет! — кричит старушка со своего наблюдательного поста.
Заслышав ее радостные вопли, все выбегают на улицу.
— Добро пожаловать!
— Не зайдете ли выпить стаканчик?
— Как здоровьице? Не сдает?
— Погодка‑то вроде установилась…
— Вы всегда точны, милейший!
— Если бы вы только знали, как я рада вас видеть!
— Гюстав, привяжи собаку. Не бойтесь, мсье, она не кусается…
Так встречают агента, развозящего пособия многодетным семьям. Это маленький человечек, застенчивый и сдержанный. У него такой вид, словно он боится обидеть кого‑нибудь. Но ведь он привозит людям деньги. Правда, те, кто имеет право требовать, иногда слишком уж задирают нос.
Гудки паровозов и скрежет сцеплений поездов, которые прибывают на станцию за Гиблой слободой и отправляются дальше, точнее всяких часов отмечают время. В два часа ночи по мостовой с грохотом проезжают грузовики, везущие овощи на Центральный рынок Парижа. Стены домов дрожат, люди слышат сквозь сон гул моторов, но не просыпаются. Все уже так к этому привыкли, что плохо спят в воскресенье ночью, потому что на следующий день, в понедельник, рынок бывает закрыт. Утром по воскресеньям жизнь в Гиблой слободе кипит. Мужчины дома, и у них есть свободное время. Они советуются друг с другом, занимают у соседа то лопату, то грабли. Женщины переговариваются, заметая сор у порога, а ребятишки бегают наперегонк. и по дворам и садикам. Радиоприемники орут во всю глотку, и Раймон Мартен, который ходит из дома в дом, продавая «Юманите», может прослушать всю воскресную радиопередачу, не пропустив ни одного слова, ни одной ноты. А весенними вечерами в воскресенье по шоссе тянутся нескончаемой вереницей машины — это парижане возвращаются с пикника или с прогулки в долину Шеврёз. Заняв выгодные места у дороги, обитатели Гиблой слободы с важностью обсуждают достоинства автомобилей, толкуют о моторах или высмеивают «этих господ и дам». Из‑за узкой скверной мостовой машины замедляют ход и едут гуськом — прямо похороны по первому разряду. Женщины рассматривают туалеты парижанок, парни встречают свистом хорошеньких девушек в открытых двухместных автомобилях, а мужчины стараются по звуку мотора определить марку машины. Дети прислушиваются к словам взрослых и восторженно подсчитывают, сколько проехало малолитражек и сколько машин с передними ведущими колесами, а шавка мамаши Жоли лает с таким остервенением, что хозяйке приходится взять ее на руки, чтобы она, чего доброго, не выпрыгнула из окна.
Тот, кто знает Гиблую слободу как свои пять пальцев, не нуждается ни в каком календаре. Стоит пройтись мимо кухонь — и можно безошибочно определить по запахам, начало это или конец месяца. По осунувшимся лицам жителей квартала можно сразу сказать, что сегодня суббота, а не понедельник. А по тому, как они здороваются, — угадать, хорошо или плохо у них идут дела.
Всем в Слободе известны машины пяти окрестных врачей. Поэтому, когда одна из них останавливается перед чьей‑нибудь дверью, надо непременно разузнать, что случилось, если только мамаша Жоли не предупредит, что дела идут на улучшение и беспокоиться нечего.
Странная вещь: никто еще добровольно не поселился в Гиблой слободе, но ни один человек из тех, кого забросила сюда судьба, не уехал добровольно в другое место.
На следующее утро Жако встал рано, словно собрался идти на работу. Тщательно побрившись, он с особенным вниманием занялся своими усиками и руками.
Когда он спустился в кухню, мать критически оглядела его:
— Неужто ты не мог почистить костюм? (Она оттянула ему брюки на коленях.) Почему ты не сказал, что наденешь его? Я погладила бы. (Она вздохнула.) Материал уж совсем износился. Скоро он будет, как решето.
Мать выпрямилась, упершись кулаками в бока. Руки у нее всегда были немного влажные.
— Тазик, конечно, остался наверху. Готова побожиться, что ты даже бритву не вытер и не выполоскал кисточку. Мне все приходится делать самой в этом доме.
Жако бросился матери на шею, потерся щекой о ее щеку.
— Ну как, хорошо я побрился?
Он отошел от нее шага на два.
— Правда ведь, сынок у тебя недурен, когда наведет красоту? Как тебе нравятся мои лапы? А усы?
— Послушайся меня хоть разок, сбрей их, а то у тебя вид прощелыги.
Жако провел пальцем по усам. Ему показалось, что правый ус немного длиннее и один волосок предательски торчит. Он взлетел по лестнице, перепрыгивая через несколько ступенек, и подбежал к дверце зеркального шкафа, чтобы еще раз полюбоваться собой в выходном костюме.
Спускаясь вниз, он столкнулся с матерью, которая шла менять постельное белье; под мышкой у нее были чистые простыни, а в руке половая щетка.
— Знаешь, мам, что мне нужно к этому костюму? Белое кашне. Белое шелковое кашне!
— Только этого тебе недостает, чтобы быть похожим бог знает на кого! Почистил бы лучше себе ботинки. Ну, дай же мне пройти!
Все утро Жако и Милу бегали по объявлениям. Так ничего и не добившись, они зашли в кафе «Отъезд» на бульваре Сен — Мишель, напротив Люксембургского вокзала.
— Ну и разоделся же ты! — заметил Милу.
— Ведь я не успею забежать домой переодеться к свадьбе Полэна.
— А я, знаешь, не решился надеть свой серый костюм. Это дело тонкое. Нельзя быть наряднее новобрачных.
— Я тоже об этом думал, — ответил Жако. — Но потом сказал себе, имеют же они право на мою лучшую пару. Уж они‑то больше, чем кто‑нибудь другой. — Он бросил через плечо небрежный взгляд в зеркало, вделанное в пилястр, и добавил: —А в общем этот костюм не такой уж потрясающий.
— Что ты, он вовсе не плох!
— Скажи, Милу, чего, по — твоему, не хватает костюму? Шикарного белого кашне!
Милу только таращил глаза.
— Вот был бы вид, закачаешься! — Жако взглянул на стенные часы. — Время еще есть. Я видел роскошные кашне в магазине на углу улицы Кюжа. Заскочим туда?
Это был один из тех магазинов под английской вывеской, самый вид которых отбивает всякую охоту войти. На витрине красовались брюки для верховой езды, стеки, галстуки, клетчатые рубашки из плотной ткани с большими карманами; сверкали, как драгоценности, начищенные до блеска шпоры и стремена.
Отступать было поздно. Жако храбро толкнул тяжелую дверь. Она мягко подалась, точно дверца несгораемого шкафа, и захлопнулась за ними, как западня.
«Раз уж вошел в такой магазин, ничего не поделаешь, придется раскошеливаться», — подумал Жако. Внутри помещение казалось мрачным. Полки и столы были из великолепного полированного дерева, все выдержано в стиле солидной старой фирмы. В глубине магазина сидел хозяин, но он даже не поднял глаз от своих бухгалтерских книг. Продавец бросился навстречу покупателям.
— Чего изво..?
Он запнулся. Это был совсем еще молодой человек, белокурый, с линялым лицом куклы, долго пролежавшей под дождем. Все в нем отличалось неподражаемым изяществом. Рубашка с пристяжным воротничком, подпиравшим щеки, узенький галстук, приколотый к манишке булавкой в форме стремени, голубовато — серый костюм, сидевший так безукоризненно, будто его выкроили из куска жести, и блестевшие, словно зеркало, ботинки на толстой мягкой, как вата, подошве.
Быстрым взглядом он оценил обоих клиентов. Затем посмотрел на ботинки Жако, и парню показалось, что отставшая у носка подошва жжет ему ногу. Жако спрятал руки за спину. Продавец, по — видимому, соображал: «Кран у нас не течет, витрину чистить не надо, мы не вызывали ни водопроводчиков, ни рабочих — мойщиков, ни полотеров, ни электротехников, ни…»
— Эй, Жако! С ума ты сошел, что ли!
Жако сделал три шага вперед, схватил ошеломленного продавца за отвороты безупречного голубовато — серого пиджака, приподнял и прижал к прилавку.
— Эх ты, мразь!
Он поднял приказчика еще на несколько сантиметров, посадил на прилавок и проговорил брезгливо:
— Идем, что ли, Милу? Давно пора сменить поставщиков!
Дверь с легким вздохом закрылась за ними.
— Мразь! — еще раз пробормотал Жако.
Он был зол на себя. Потом вдруг почувствовал внезапную усталость.
— Да, видно, не про нас — быть элегантными.
Друзья вскочили в свой поезд, словно бросились в объятия друга.
Их было двое, и они походили друг на друга как две капли воды. Поэтому, когда их нашли, все сразу поняли — это братья. Один был чуть покрупнее другого, а потому решили, что он старший. Так как братьев нашли двадцать второго июня 1943 года, то старшего назвали в честь святого Полэна. Но какое же имя дать младшему? Вопрос был не из легких. Действительно, ведь в календаре на каждый день приходится только по одному святому. В нем, видно, не предусмотрено, что в один день можно найти двух малолетних христиан. Двадцать первое июня — день святой Алисы. Но это имя уж вовсе не подходило: оба ребенка были мужского пола, в чем никак нельзя было усомниться. Двадцать третье июня — день Иоанна Крестителя. Имя слишком пышное для найденыша. В конце концов все высказались в пользу святого Проспера (двадцать четвертое июня). Оставалось выбрать для мальчиков фамилию. День двадцать пятого июня отведен святому Мексену, ну что ж, это вполне годилось для фамилии.
Итак, одного мальчугана назвали Полэном Мексеном, а другого — Проспером Мексеном.
Мальчикам, по — видимому, не было и десяти лет, когда американская бомба лишила их родителей, памяти и метрического свидетельства. После переполненной больницы, где они пробыли очень долго и чуть было совсем не затерялись, братьев поручили вниманию общественной благотворительности и отдали на воспитание в семейство Эсперандье.
Теперь, когда они выросли, они были одинакового роста, младший успел догнать старшего, но оба по — прежнему казались ^сформировавшимися подростками. И у обоих было все такое же детское выражение лица, словно от взрыва бомбы черты их застыли на всю жизнь.
Братья распространяли вокруг себя запах навоза. Как‑то один из приятелей неосторожно намекнул им на это; они почувствовали, что он прав, и решили потратиться на покупку одеколона. Постоянная борьба этих двух ароматов давала самые плачевные результаты.
От зари до зари братья гнули спину в поле, им некогда было даже головы поднять, оглядеться вокруг. Летом они вставали в четыре часа утра, а возвращались на ферму в девять часов вечера. Порой им приходилось пройти немало километров пешком, чтобы добраться до отдаленных владений хозяина. Возвращаясь на ферму, они ели с отменным аппетитом, затем убирали со стола, мыли и вытирали накопившуюся за день посуду. Оставалось еще подмести пол, и лишь после этого братья отправлялись спать на конюшню, где им разрешали стелить свои соломенные тюфяки. Они старались, как могли, быть полезными. В свободное от полевых работ время выполняли поручения хозяйки или разгружали телеги со снопами. Видя, как подростки одним махом поднимают на вилах огромную охапку соломы, тащат на спине полные мешки с зерном или картошкой, Эсперандье останавливался, заложив за пояс большие пальцы рук, и обычно говорил:
— Ишь ты, сопливые мальчишки, а работают, как мужчины!
Он улыбался им, и братья были горды тем, что они уже взрослые.
Они месили грязь во дворе фермы, возились в хлеву, в навозной жиже, и все умели делать: натаскать соломы, убрать навоз, очистить и порезать кормовую свеклу, наколоть дров. Чтобы хозяева остались довольны, нужна была и смекалка, и расторопность. Не успеет бывало Эсперандье поручить братьям одну работу, как его жена приказывает сделать другую, а угодить‑то надо обоим. Но справедливости ради следует признать, что Полэна и Проспера редко награждали тумаками, а когда они работали где‑нибудь далеко в поле, им подчас даже давали с собой на завтрак кусок шоколада с хлебом. Это было для них настоящим праздником. Частенько они садились за стол поздно, когда хозяева уже давно отужинали, и обоим работникам приходилось довольствоваться остатками. Если еды было очень уж мало, из квашни вынимался кусок свинины, специально для них отложенный. Ведь мясо как нельзя лучше восстанавливает силы. Но братья ни разу не посмели сказать, что оно припахивает тухлятиной.
Спать в конюшне вовсе не так плохо, как это может показаться. Лошади стоят сзади, у дощатой стены. Зимой ог соседства с ними бывает тепло. Слышишь их громкое пофыркивание. А удары копыт о стойло и позвякивание подков, когда лошади трут ногой об ногу, напоминают бой каких‑то фантастических часов. При первых лучах зари, блеснувших в слуховом оконце, так приятно бывает увидеть большой круглый и влажный глаз или потянувшуюся к тебе лошадиную морду. Лошади ждут, чтобы им подали завтрак тут же, в спальне. Кроме того, когда ночуешь на конюшне, можно чаще менять соломенную подстилку, хозяин даже и не заметит этого.
В воскресенье утром надо прежде всего почистить лошадей. А потом накормить скотину, ведь должна она, бедная, есть и в праздничный день, а потом нельзя же не прибрать во дворе, а потом надо подсобить на кухне, потому что Эсперандье ушли всем семейством в церковь.
Зато после обеда бываешь свободен как ветер. Можно пойти погулять по Шартрскому шоссе или даже отправиться на танцы. Конечно, просто посмотреть на других, ведь танцевать‑то надо уметь.
На этих танцульках Полэн и Проспер познакомились с Жако, Милу, Ритоном, Клодом, Шантелубом, Реем, Морисом, Виктором… Парни эти были, может, и резки на словах, и чересчур задиристы, но чувствовалось, что сердце у них доброе и в общем они неплохие. Вместе с ними Полэн и Проспер явились однажды в Гиблую слободу, где их приняли как своих. Братьев даже иногда приглашали к Вольпельерам в тот день, когда там пекли сладкий пирог, или же к Леру, но их стесняло то, что приходилось поздно возвращаться домой. Как ни странно, Эсперандье, по — видимому, не одобрял этих обедов в городе. А ведь, на первый взгляд, это было для него даже выгодно. Но люди всегда склонны несправедливо судить о своих ближних. Чего только не наслышались Полэн с Проспером в Гиблой слободе: дураки‑то они и простаки; лошади и те работают меньше, чем они, а едят лучше. Братья нг обижались на эти насмешки. А иногда отвечали с улыбкой:
— Что правда, то правда, платят нам немного, но ведь деньги‑то нам тратить не на что…
Да и чем другим прикажете им заниматься?
Как‑то на вечеринке Полэн встретил Розетту. Она тоже не танцевала. Его привлекла не красота девушки, совсем даже наоборот. Он чувствовал, что она не оттолкнет его, не посмеется над ним и что никто не станет ее отбивать. У них оказалось столько общего, и оба почувствовали это с первых же слов. Розетта была такого же роста, как Полэн, имела такое же генеалогическое дерево и служила у чужих людей в прислугах. Они пережили вместе незабываемые минуты. Каждый казался другому очень красивым, оно и понятно: друг друга они ни с кем не сравнивали. Они жили вне окружающего мира и не знали ничего прекраснее своей любви, Брак, конечно, исключался по причинам чисто материального порядка. Однако зародилась новая жизнь, и все преграды рухнули. Было объявлено о бракосочетании: не может же история с найденышами повторяться до бесконечности.
Жених с невестой пришли в назначенный час, и все же им пришлось ждать.
— Садитесь, пожалуйста.
Они не решались сесть, кресла были такие просторные., обтянутые прекрасной кожей, потертой от соприкосновения с парадными платьями и костюмами. Лишь после того, как мэр жестом подтвердил свое приглашение, Полэн и Розетта робко опустились на самый кончик кресел, готовые вскочить по первому же требованию.
Мэр спешил. Он наклонился к секретарю и спросил у него довольно громко:
— Это и есть свадьба Мексен и Рубийе?
В глубине зала ожидала другая свадьба. Там набралось человек пятьдесят приглашенных, а у невесты было такое пышное платье, такая воздушная фата, что она, казалось, плыла в кипящем молоке. Женщины обменивались комплиментами, расхваливали туалеты приятельниц, вытягивали шею, чтобы рисовая пудра не попала им на меха, и торопливо целовались, чуть касаясь щекой щеки, стараясь не оставить следов губной помады. Мужчины угощали друг друга сигарами и с видом сообщников рассказывали шепотом непристойные анекдоты. Жених, тонкий, как глист, в черном костюме с бархатными отворотами, в манишке, галстуке бабочкой и белых перчатках, встречал прибывавших гостей. Он ходил взад и вперед по залу и время от времени ударял кулаком о ладонь левой руки, как боксер, готовящийся выйти на ринг. Порой какая‑нибудь из дам бросала негодующий взгляд на Полэна и Розетту, сидевших в креслах.
Полэн не решался взглянуть на невесту. Он не отрывал глаз от собственных ног и с преувеличенным вниманием разглаживал двумя пальцами складку на брюках. Розетта то и дело одергивала полы своего свободного жакета, чтобы скрыть торчащий живот. Когда она сидела, это было не слишком заметно, но стоило ей встать, и любому становилось ясно, в чем дело. Секретарь протянул жениху с невестой четыре листа бумаги, сложенные веером, как карты; на каждом из них следовало расписаться. Затем он сунул листы под нос свидетелям. У Полэна свидетелем был Прсспер. У Розетты — хозяйская дочь. Хоть девушка и сдалась на просьбы невесты, но всем своим видом показывала, что просто снизошла до нее. А вместо приглашенных неподвижно и торжественно стояли ряды пустых стульев.
Мэр бормотал себе в усы статьи гражданского кодекса. Полэн и Розетта таращили глаза и напрягали слух, изо всех сил стараясь проникнуться величием минуты. Обоих мучила совесть, им казалось, что они незаконно присваивают удо вольствие, принадлежащее важным людям, богачам. Полэн уже несколько дней думал о том, как он скажет «да». И все же мэру пришлось дважды повторить традиционный вопрос, прежде чем он дождался ответа.
Между тем в зале появлялись все новые приглашенные и подходили поздравить невесту в воздушном одеянии. Богатая свадьба держалась все нетерпеливее, все шумнее. Порой мэр стряхивал с себя скуку и поверх голов Полэна и Розетты посылал приветливую улыбку прибывавшим гостям. Полэну хотелось извиниться: ведь не его вина, что формальности так затянулись. Наконец секретарь вручил ему брачное свидетельство в картонном переплете; фамилия Мексен была выведена на первом листке красивым круглым почерком. Полэн положил свидетельство во внутренний карман пиджака, поближе к сердцу. Церемония была закончена. И не успели еще новобрачные подняться с глубоких кресел, как мэр уже любезно протянул руки, приветствуя другую чету, окруженную толпой приглашенных. Секретарь вышел в соседнюю комнату, чтобы принести оттуда еще несколько стульев. Полэну и Розетте пришлось пройти сквозь строй безжалостных взглядов.
Полэн почувствовал, что Розетта взяла его под руку. Он улыбнулся ей жалкой улыбкой и заметил, что жена выше его. Не надо было ей надевать туфли на высоких каблуках. Он приосанился.
Гипсовый бюст Республики смотрел им вслед ввалившимися глазами, так по крайней мере казалось оттого, что статуя стояла против света.
Они вышли из мэрии; ярко блеснула на солнце браслетка часов на руке хозяйской дочери. — Извините меня, но я спешу. — Она немного помолчала и пробормотала, глядя в землю: — Желаю вам счастья и много… (она подбирала слова). И много (она сделала над собой усилие, чтобы не смотреть на живот Розетты)… И много радости в жизни!
Девушка украдкой пожала им руки и обратилась в бегство. На площади перед мэрией выстроились нарядные машины. На сиденьях лежали букеты. Гирлянды белых цветов висели на дверцах.
— Да здравствует новобрачная!
Это приветствие следовало крикнуть громко, но ребята произнесли его, не повышая голоса: их было всего несколько человек. Клод, Жако, Шантелуб, Лизетта, Жанна Толстушка и Бэбэ обнимали Розетту, изо всех сил жали руку Полэну, который после торжественного полумрака зала наслаждался ярким солнцем, заливавшим площадь. Аизетта вручила новобрачной букет цветов; его купили вскладчину — каждый внес по двадцать франков.
Розетта весело огляделась вокруг, расправила белоснежную фату, приколотую к отворогу ее жакета как символ чистоты новобрачной, и положила букет на согнутую в локте руку, словно это был новорожденный младенец. Она открыла шествие, опираясь на руку Полэна. За ними следом двинулись Жако с Бэбэ, Шантелуб с Аизеттой, Клод с Жанной Гильбер.
Ребята постеснялись войти в зал мэрии. Посоветовавшись, они решили, что лучше всего подождать новобрачных у выхода. При виде новенького с иголочки костюма Полэна сердце Жако сжалось. Ему страшно было подумать, что означает такой расход для паренька, воспитанного за счет общественной благотворительности. Хорошо, что и сам Жако разоделся в пух и прах. У него даже мелькнула мысль, не забежать ли ему к Милу предупредить, чтобы тот надел серый костюм на свадьбу.
Миновав залитую солнцем площадь, шествие двинулось по улице, где тесно прижавшиеся друг к другу дома преграждали доступ солнечным лучам. Стало холодно, по главной магистрали предместья разгуливали пронизывающие ветры, устремлявшиеся сюда из всех дворов и внутренних садиков.
Жако постарался, чтобы в дамы ему досталась именно Бэбэ. Он крепко прижал к себе ее руку, но Бэбэ тут же выдернула ее, а затем снова положила на руку Жако. До поры до времени не стоило возобновлять попытку.
Бэбэ никогда не красится. Она и так красива. Без всяких ухищрений. Все в ней просто и безупречно, как в истинном произведении искусства. А ведь столько девушек мажутся, чтобы выглядеть интереснее. Они жеманничают, чтобы быть изящнее, вытягивают шею, чтобы казаться выше ростом.
Жако давно знал Бэбэ. Они вместе ходили в начальную школу на улице Барбье. Играли в папу и маму. Она показывала ему своих кукол, каталась на его трехколесном велосипеде. Потом пришло время, когда мальчики и девочки начинают сторониться друг друга. Жако стал учеником токаря, Бэбэ сидела дома с матерью, учившей ее шить. Вскоре она поступила портнихой на одну из швейных фабрик Парижа. Они редко встречались, даже в поезде, так как часы их работы не совпадали. А оказавшись случайно рядом на скамейке вагона, не знали о чем говорить. Она раскрывала иллюстрированный журнал для девушек, а он думал о чем‑то своем.
Он никогда даже не помышлял об этом…
Но однажды…
Это было, вероятно, в конце лета. Бэбэ только что вернулась от тетки из Ла Сьота, с берега Средиземного моря. Она была опалена солнцем, казалась какой‑то другой, новой. Жако невольно подумал о юных снобах, которые любовались девушкой, когда она лежала в купальном костюме на тонком золотистом песке. Да, все, верно, началось в то самое утро, когда Бэбэ вернулась из отпуска. На ней была широкая светлая юбка, более длинная, чем обычно, и белая ажурная кофточка, притягивавшая взгляды, как магнитом. С тех пор мысль о Бэбэ не давала Жако покоя. Он поставил себе целью добиться ее благосклонности и уже не раз в присутствии приятелей делал весьма недвусмысленные намеки, — делил, как говорится, шкуру неубитого медведя.
— Вот они! Вот они! Да здравствует новобрачная! — закричала из своего окна мамаша Жоли, а шавка ее залилась неистовым лаем.
Шествие входило в Гиблую слободу.
Бэбэ отняла свою руку.
— Погоди, я сейчас вернусь, — сказала она Жако.
Мать Жако сунула ему потихоньку какую‑то коробку.
— Вот возьми. Я тут между делом кое‑что связала для малыша. Ты отдай им так, чтобы другие не видели…
— Да здравствует новобрачная!
Все жильцы Замка Камамбер высунулись из окон. Морис вышел из дома, чтобы тоже принять участие в свадебном шествии. С порога мадам Лампен внимательно оглядывала своих детей: Мориса, Лизетту, Одетту, Ивонну.
Супруги Мунин стояли обнявшись. Они улыбались. На них были спортивные костюмы, начищенный до блеска мотоцикл ждал тут же на тротуаре — все было готово для обычной субботней прогулки.
Когда неожиданно раздался рев автомобиля, похожий на сирену пожарной команды, обитатели Гиблой слободы вздрогнули. На мостовой, против подъезда семейства Вольпельеров, остановилась десятитонка, и шофер, высунувшись из кабины, изо всех сил нажимал на кнопку сигнала, размахивая в такт рукой.
Кто‑то метнул из окна серпантин, оставшийся, верно, после празднования Четырнадцатого июля. Лента зацепилась за стальную проволоку, на которой висели фонари, и раскрутилась как раз над свадебным шествием.
Бэбэ вернулась с коробкой в руках.
— Мама связала распашонку для маленького, — шепнула она Жако. Он не мог удержаться от смеха. Бэбэ пожала плечами.
Мадам Вольпельер с величайшей осторожностью несла круглую крышку от картонной коробки, покрытую сверху газетой, сложенной в форме жандармской каски.
— Я приготовила для вас сливочный крем, пальчики оближете!
Она нагрузила свертком Полэна и, целуя Розетту, шепнула ей на ухо:
— Если понравится, я с удовольствием дам вам рецепт…
— О, спасибо, мадам!
Завидев свадебную процессию, люди выходили на улицу, обсуждали событие, умилялись и жалели молодую пару.
Мамаша Мани поджидала новобрачных. В рассеянности она вытирала жирные руки о чистенький, только что надетый передник. Ее муж прибил над входной дверью четыре склеенных между собой листа из школьной тетрадки, на которых было написано: «Слава новобрачным!», а по бокам укрепил ветки ивы, срезанные ради такого случая на берегу Иветты.
Как раз в тот момент, когда молодые собирались войти в бистро, мимо, мягко покачиваясь, бесшумно прокатили роскошные машины. Это направлялась в долину Шеврёз другая свадьба, чтобы попировать там в ресторане с каким-нибудь пышным названием, вроде «Харчевни Тамплиеров».
— Скатертью дорога!.. — пробурчал кто‑то.
Когда в Гиблой слободе стало известно о предстоящей свадьбе Полэна и Розетты, все испытали смутное чувство ответственности за судьбу молодоженов… «Бедняжки!» — вздыхали женщины и при этом вспоминали о каком‑нибудь забавном или трогательном эпизоде собственного замужества; они с надеждой смотрели на мужей, словно те могли чем‑нибудь помочь молодой паре. Мужчины пожимали пле чами, но, оставшись в своей компании, взволнованно обсуждали женитьбу Полэна, высмеивали обычаи, отвергали законы, винили во всем правительство и вообще существующий строй. И, конечно, расхлебывать все это пришлось молодежи. «Что там ни говори, а Полэн ваш приятель! Эх» да мы в ваши годы перевернули бы небо и землю. Богаче мы не были, но у нас кое‑что здесь имелось! (Палец указывал на бицепсы.) И вот здесь тоже! (Палец указывал на лоб.)» Парни наматывали себе это на ус и при встрзче говорили друг другу: «Надо бы что‑то предпринять». Наконец они взяли в оборот Шантелуба:
— Ты ведь секретарь Союза молодежи? Так или нет?
Шантелуб почесал черную кудрявую голову, и фуражка служащего почтового ведомства сползла ему на лоб. Он не понимал, какое это может иметь отношение к политике. У него было рябое лицо, на котором выделялся длинный и толстый нос. Шантелуб носил кожаную куртку телеграфиста, а брюки его были прихвачены зажимами у щиколотки: человек он занятой и должен быть в любую минуту готов мчаться на велосипеде из одного конца района в другой. Он был секретарем местной организации Союза республиканской молодежи Франции, в которой состояло с полдюжины парней из Гиблой слободы. Подумав, он неуверенно предложил:
— Ведь нам случается бывать в ресторанах. Ну, хоть изредка. И мы обычно оставляем там не меньше трехсот монет. Так вот, каждый из нас выложит эту сумму, и мы погуляем все вместе на свадьбе Полэна. С мамашей Мани договориться будет нетрудно.
Парни отправились к мамаше Мани.
— Ничего особенного нам не нужно, но поесть мы должны вдоволь: приготовьте картофельное пюре, да побольше, или, скажем, омлет. Мы не просим всяких там тонких вин, но выпивки должно быть достаточно…
Мамаша Мани украсила середину стола листьями и цветами. Цветов, правда, было совсем мало. Из кухни шел такой аппетитный запах жаркого, что у всех прямо слюнки потекли. С веселыми возгласами и смехом компания расселась вокруг стола.
— Аперитив подается за счет заведения, — заявил папаша Мани. — «Пастис» — для мужчин, «Мартини» — для дам, — и он без всяких церемоний уселся в конце стола.
— Мне самую капельку! — чинно заявила Розетта.
Парни благоговейно держали в руках полные до краев стаканчики. Они угощали друг друга сигаретами, давали прикурить и мечтательно следили глазами за первыми струйками дыма. Все молчали в предвкушении аппетитной за^ куски, но ее подали только, когда пришел Проспер. Верно его и поджидали. Брат Полэна исчез сразу же по выходе из мэрии. Куда он ходил? Может, на ферму, чтобы задать корму лошадям? От Эсперандье всего можно было ожидать.
Мамаша Мани наготовила в изобилии всякой закуски: тут была и колбаса, и нарезанный треугольниками паштет, и редиска, и ветчина. Толстопузые горячие ковриги хрустели под ножом. Папаша Мани с двумя литрами красного вина обошел стол и наполнил все стаканы.
— Так, значит, ты теперь без работы? — спросил Морис у Жако.
Только Морис и мог задать такой неуместный вопрос. Морис Лампен высок, худ, немного сутулится. Среди своих живых, как ртуть, приятелей он кажется несколько апатичным. Он кормилец семьи, и чувство ответственности гнетет его.
— Думаю, долго это не продлится, — ответил Жако. — С понедельника всерьез примусь за поиски работы.
— Тебе придется по — по… по — по… побегать! Ра — ра… papa… работа на улице не валяется!
С Клодом Берже нелегко было разговаривать, но товарищи так привыкли к его заиканию, что схватывали смысл фразы с первых же спотыкающихся слов. У них давно отпала охота смеяться над этим недостатком, но если кому-нибудь постороннему приходила в голову такая неудачная мысль, он быстро убеждался, что этот невысокий коренастый парень с плоским лицом и волосами, подстриженными бобриком, питает пристрастие к боксу. Клод Берже мечтал пойти по стопам Рея Валевского, молодого поляка из Гиблой слободы, подвизавшегося на рингах столицы.
Клод напомнил Жако про Виктора, который уже давно ищет места. Ну, да ведь всем известно, что Виктор лентяй.
— Может, оно и так, зато Жю — Жю — Жюльен вовсе не лодырь, а он все еще без работы, — отвечал Клод.
— Да, — не сдавался Жако, — но у Жюльена нет специальности. А у меня есть!
Клод Берже передернул мускулистыми плечами, он начинал сердиться и от этого заикался еще больше. Выпаливая слова, как пулемет, который то и дело заедает, он старался растолковать, что у всех у них есть специальность, что все они окончили школы заводского ученичества, а ничего не поделаешь, всем им пришлось наняться на стройку землекопами. И каким бы ловкачом ни был Жако, он тоже осядет на Новостройке.
С торжественным видом вошел Милу в великолепном сером костюме. Почесывая свой нос картошкой, он заявил:
— Уважаемые дамы и господа, прошу прощения за то, что опоздал, но это произошло по технической причине, абсолютно от меня не зависящей… Представьте себе, я потерял ключи от своей машины.
Он выждал, пока уляжется смех, затем подошел к Полэну и протянул ему сверток, перевязанный розовым шнурком. Полэн стал медленно его развертывать. Любопытство присутствующих было возбуждено, вилки застыли в воздухе.
— Портсигар, да еще полный сигарет! О, спасибо, Милу!
Папаша Мани вновь обошел стол с двумя бутылками в руках.
Было подано жаркое — гвоздь пиршества. Мамаша Мани появилась с таким длинным блюдом, что ей пришлось протискиваться бочком в кухонную дверь, и на этом блюде плавал в собственном соку, как остров Гельголанд в Северном море, великолепный кусок жареной свинины, украшенный кресс — салатом и аккуратно перевязанный бечевкой, словно посылка из заморских стран. Когда блюдо было водворено на почетное место, в центре стола, ликование стало всеобщим. Послышался скрежет: все с ожесточением принялись точить ножи о рукоятки вилок. Возник важный вопрос — кому разрезать мясо. Каждый старался уклониться от ответственности. Два или три бахвала предложили было свои услуги, но их с позором отвергли. В конце концов, презрительно отстранив столовые ножи с закругленными концами, папаша Мани вытащил свой складной нож.
Первые кусочки смаковали, глотали с благоговением. Все сосредоточенно жевали. Морис Лампен встал, с серьезным видом постучал вилкой о край стакана и добился почтительного молчания.
— Уважаемые дамы и господа, — сказал он, — вношу предложение: давайте почествуем нашу хозяйку, мадам Мани!
Раздался тройной взрыв рукоплесканий. Папаша Мани в смущении опустил голову: он отчасти принимал это на свой счет. Чей‑то запоздалый хлопок вызвал суровую кри тику. На пороге кухни появилась разгневанная мамаша Мани и заявила ворчливо:
— А я предлагаю вам чествовать новобрачных: раз, два, три…
Все встали, чтобы дружнее аплодировать, и каждый подумал при этом, что Морис совершил промах.
Подходили запоздавшие гости, те, что работали в субг боту утром и должны были потратить полтора часа, чтобы добраться сюда из Нантера или Женевилье.
Мимиль подарил Полэну три пары носков.
— Приношу тысячу извинений, — крикнул он, — но у ювелира — моего поставщика — магазин сегодня закрыт.
Жюльен вытащил из своего вещевого мешка алюминиевый кофейник. Октав размахивал коробкой сигар.
— Ну, а если тебе этого мало, дружище, могу еще в придачу угостить тебя пивом!
Они мололи всякий вздор, чтобы скрыть смущение и положить конец взволнованным изъявлениям благодарности со стороны Полэна.
Девушки дарили новобрачной разные мелочи: пудреницу, пару чулок, комбинацию, щетку для волос, дешевенькую брошку… Парни высмеивали их и, довольные собой, орали во всю глотку.
После жаркого Ритон Мартен набил свою трубку. Хотя ему шел уже девятнадцатый год, лицо у него было совсем еще детское, лицо болезненного и мечтательного ребенка. Темные пряди волос свисали на лоб, черные грустные глаза лихорадочно блестели. У него был большой рот с тонкими губами и нездоровый румянец, какой бывает у стариков или туберкулезных. Ритон Мартен доставлял немало забот своему отцу, у которого их и без того было достаточно: Ритон слаб здоровьем, Ритон рассеян, Ритона ничто не интересует, кроме песенок, и мечтает он только о всенародном признании, а это отнюдь не способствует его продвижению по службе в Отделе социальной безопасности, где он работает письмоводителем.
Ритон Мартен, молча, с отсутствующим видом царапал что‑то карандашом на бумажной скатерти рядом со своей тарелкой.
Наконец все запоздавшие гости расселись. К четырем составленным вместе садовым столам приставили еще два, железных.
Жако наблюдал за Полэном и Розеттой, которые совсем растерялись от радости, от того, что их любовь вызывала такое дружеское участие. Жако питал слабость к тем, кого всегда отодвигают на второй план.
Он неожиданно наклонился к Полэну и спросил шепотом:
— Кстати, как же вы устроитесь?
— Видишь ли, Эсперандье оказался на высоте. Он сказал мне: «Если хочешь, я возьму к себе и Розетту. Она поможет по хозяйству мадам Эсперандье, жена как раз неважно себя чувствует. Ну и подсобит иногда в поле, при уборке свеклы или, там, во время сенокоса… Я вам уступлю комнатушку под крышей, но уж, конечно, вы сами приведете ее в порядок. Только не в рабочие часы. Дам я вам на подержание старый стол и старый шкаф, те, что стоят на чердаке. Как‑нибудь устроитесь. Ясное дело, я не смогу вам много платить за работу, да и придется еще кое‑что вычитать за комнату. В общем я предлагаю все это, чтобы как‑то помочь вам устроиться». Теперь Розетта уйдет от своей хозяйки, потому что я, конечно, поспешил согласиться.
Жанну Толстушку парни, как всегда, осыпали насмешками.
— Мадам Толстопузикова, не откажите в любезности передать мне соль!
— Эй, Жанетта! Не ешь в три горла!..
Жанетта приходила в отчаяние от своих пухлых щек с ямочками, но она была просто не в силах ограничить себя в еде. Оставалось одно — покориться неизбежности.
Жако повернулся к Бэбэ:
— Аппетит у тебя завидный. Факт!
— Да, правда…
Тогда он отважился на комплимент:
— Знаешь, ты чертовски хорошенькая!
Девушка широко ему улыбнулась, но взгляд ее говорил: «Понимаю, куда ты клонишь… мне твоя песенка знакома…»
От этого взгляда Жако всякий раз терялся. Он не знал, красива Бэбэ или нет. Рот ее напоминал рот какой‑то кинозвезды. Он не помнил точно, какой и был ли рот Бэбэ крупнее или меньше. По газетным снимкам не очень‑то разберешь. Большой, подвижной рот. Толстые губы. Может быть, даже слишком толстые, но Жако они очень нравились.
— Ты бываешь свободна вечерами?
Он ждал, ждал ответа, а сердце гулко стучало, и при каждом ударе по спине пробегали мурашки.
— Свободна?.. Смотря для кого…
Жако Леру выпрямился. Ей, видно, нужны томные вздохи и нежные слова… Ну нет, это не в его характере. Он не умеет любезничать. И надо же, как раз в эту минуту ребята стали к ним приставать с шуточками:
— Эй, влюбленные, дела, видно, идут на лад? Ну что ж, мы готовы хоть каждое воскресенье гулять на свадьбе.
Жако понял, что вот сейчас одной фразой он выроет пропасть между собой и Бэбэ. И все‑таки он встал, расправил плечи, закрыл глаза, самодовольно провел растопыренными пальцами по своим вьющимся темным волосам и, положив с видом победителя руку на голову девушки, небрежно процедил:
— Когда парень красив, это что‑нибудь да значит… не так ли?
Послышались смешки. Бэбэ резким движением стряхнула с головы руку Жако.
Ритон, продолжавший что‑то писать на скатерти, поднял голову и удивленно взглянул на приятеля. Наступило неловкое молчание.
Вдруг дверь задрожала под градом неистовых ударов.
— Да входите же!
— Будьте как дома!
На пороге появился Рей.
Его встретили как знаменитость. Мимиль вытянулся во фронт. Сложив руки рупором, он крикнул:
— Спр — р-рава от меня Рей Валевский, вес — семьдесят два кило двести граммов, чемпион Франции 1952 года в полусреднем весе среди любителей, чемпион Парижа 1953 года в среднем весе среди профессионалов. Двенадцать побед в пятнадцати боях, из них девять нокаутов, победитель Боба Калардена…
— Гип, гип, ур — ра!
Перечисление блестящих успехов Рея встречалось громовыми криками «ура».
— Победитель Стана Панке…
— Гип, гип, ур — ра!
— Претендент на звание чемпиона Франции!
— Давай, Рей!
Рей тотчас же включился в игру. Он сбросил с себя плащ, словно халат на ринге в зале Ваграм. Сжал руки над головой и приветствовал публику, поворачиваясь во все стороны.
Мимиль потряс в воздухе крышкой от медной кастрюли.
— Слушайте гонг… — Он с силой ударил по крышке ручкой ножа… — Первый раунд!
Рей бросился вперед, надежно прикрывая себя, подняв кулаки к подбородку. Он начал бой длинными прямыми ударами, втянув голову в плечи, затем ускорил темп и перешел к коротким ударам в корпус и к быстрым двойным ударам в бок противника.
Рей молотил кулаками по воздуху, преследовал собственную тень, изображал невероятный матч против неуловимого, непобедимого чемпиона, все время ускользавшего и все время нападавшего. Он наступал и отступал от одного конца зала к другому, давал возможность незримому противнику загнать себя в угол, затем высвобождался ловким движением корпуса, решительно бросался в контратаку и наносил апперкеты в подбородок невидимки, от которых ходуном ходили стены стандартного домика.
Позабыв обо всем на свете, присутствующие следили за этим сражением с призраком. Большинство парней вскочило с мест, они хлопали друг друга по плечу, сжимали кулаки, машинально повторяли некоторые прямые удары Рея. Они так хорошо изучили этот благороднейший вид спорта, что по поведению Рея без труда представляли себе реакцию противника — его мимику и ответные удары. Они предостерегали молодого чемпиона, и тот часто уклонялся от удара или бросался в атаку, следуя указаниям друзей. С языка у них невольно слетали словечки, заимствованные из жаргона рингов, на котором удар под ложечку называется ударом под «дыхалку», никудышный боксер — «мешком», а хороший — «зверюгой».
Иллюзия была так сильна, что зрителям казалось, они вдыхают запах ринга, эту пьянящую смесь эфира, пота, мази и примочек. Девушки взвизгивали, словно видели кровь, брызнувшую из рассеченной брови бойца во время субботнего состязания в Зале празднеств. Парни грубо обрывали их, насмешливо предупреждая:
— Спасайте свои тряпки! Кровь!
И наконец Рей бросился в последнюю атаку. Все закричали, скандируя его имя:
— Рей! Рей! Рей! Рей! Рей!
Противник был уже всецело в его власти, он уже не защищался под градом сыпавшихся ударов. Левый удар в печень, апперкет в подбородок, и вот он уже бессильно сполз на колени, а Рей мгновенно нанес ему, почти не разгибая руки, удар справа страшной силы.
У всех перехватило дыхание. Рей степенно отошел в угол, ожидая результатов своего последнего удара; Мимиль с драматической простотой отсчитывал секунды взмахами руки:
— …семь, восемь, девять…
Затем скрестил на груди руки и проревел:
— Аут!
Молниеносная победа была встречена громом рукоплесканий. Рей прежде всего подошел к своему отважному противнику, чтобы пожать ему руку и сказать несколько ободряющих слов, потом поблагодарил тренера и, наконец, раскланялся на все четыре стороны перед публикой.
Раздался всеобщий взрыв смеха.
— Садись же к столу, Рей. Ты обедал?
— Да, у меня было деловое свидание в Париже, и я пообедал. Извините, что опоздал.
— Так выпей хоть кофе с ликером…
— С огромным бы удовольствием, но ведь я на режиме. Разве только стаканчик фруктового сока, если вы уж очень настаиваете.
Полэн сиял, довольный честью, которую ему оказал чемпион. Целый матч, разыгранный только в его честь! Розетта прижималась к Полэну, испуганная грубостью боя. Парни обсуждали ловкость Рея, его глазомер.
Рей улыбался, окруженный почитателями. Четыре металлических зуба чемпиона поблескивали при улыбке, под глазами были фонари, а на левом виске виднелся еще не рассосавшийся кровоподтек. Кофе за это время уже успел остыть. Все залпом осушили свои чашки, и папаша Адриен налил их до половины ромом. В эту самую минуту, конечно, явился Виктор. Нюх у Виктора просто потрясающий: стоит откупорить бутылку, пусть даже на расстоянии километра, — и он тут как тут… Закуски его не интересуют.
— Кто же запевает? — спросил папаша Манн, верный традициям.
— Ритон, конечно! Валяй Ритон, начинай свою новоиспеченную!
— Ритон, спой! Ритон, спой! Ритон, спой!
Ритон знаком показал, что он еще не кончил. Чуть попозже… И опять принялся что‑то царапать на скатерти.
Слово взял Морис.
Ч
— А теперь по случаю женитьбы нашего друга Полэна несколько слов скажет секретарь Союза молодежи Гиблой слободы Рене Шантелуб.
Морис сделал это заявление по собственному почину. Они с Шантелубом ни о чем не договаривались. Тот даже не подготовился. Секретарь откашлялся, встал и, чтобы придать себе смелости, окинул взглядом членов своей ячейки, на поддержку которых можно было рассчитывать: Морис Лампен, конечно, затем Ритон Мартен, Мимиль, Октав, Виктор, впрочем с этого взятки гладки… Пять человек вместе с Виктором, это из двадцати‑то собравшихся за свадебным столом! В голове у него мелькнула мысль, что надо бы завербовать в Союз новых членов. Можно бы вовлечь в организацию всех этих парней. Жако, например, да… но он неуловим, ускользает, как рыба, которую хочешь вытащить рукой из воды. Приучить такого парня к дисциплине? Об этом и думать нечего! А остальные? Каждый из них крепкий орешек, хоть и на свой лад.
Вот они собрались здесь все за столом, сидят перед ним, и настроение у них превосходное. Как раз тот самый неповторимый случай, о котором он мечтал. И именно поэтому Шантелуб рта не мог раскрыть. Он волновался, не знал с чего начать.
Слова Мориса вызвали движение за столом, потом наступила тишина. Гостям было не очень‑то по душе слушать Шантелуба вместо песен и анекдотов, но они смирились, решив, что на свадьбе Полэна его речь будет весьма кстати. Все устроились поудобнее: одни подперли голову ладонями, другие заложили руку за спинку стула и немного откинулись назад.
— Эй, Шантелуб, может, все же начнешь?
Он начал говорить слишком тихо, как оратор, который желает добиться полной тишины. Рей старательно раскупоривал графинчик с виноградным соком, а мамаша Мани стояла в почтительном молчании на пороге кухни.
— Дорогие друзья и товарищи… Ячейка Союза республиканской молодежи нашего квартала… хочет… поздравляет наших друзей Полэна и Розетту по случаю их бракосочетания и желает им много счастья. Это бракосочетание, — он нанизывал слова, чтобы выиграть время, и с отчаянием спрашивал себя, как приступить к основному вопросу, как найти подходящие выражения и объяснить то, что для него самого совершенно ясно—…это бракосочетание, в котором мы принимаем такое горячее участие… мы знаем, сколько… какие трудности встретятся им на пути…
Виктор зевал, даже не прикрывая рта рукой, Милу чертил вилкой по скатерти параллельные прямые, не то рельсы, не то электрические провода, а Жанна что‑то шептала на ухо Розетте.
Растерявшийся Шантелуб повторял общие места; он знал, что все это правильные, испытанные слова, и все же они не пробьют брони всеобщего равнодушия, да и сам он не чувствовал в эту минуту их глубокого значения.
— Мы юность, мы надежда родины…
Слова, пустые слова, которые ровно ничего не объясняли, даже модных усиков Жако. Гладкие, хорошо отполированные волнами камешки, которые слишком долго пролежали на берегу и теперь были совершенно сухими.
— …Мы преградим путь тем, кто хочет ввергнуть нас в пучину войны…
Все захлопали. Из вежливости.
— …Мы будущее… — Он повысил голос и изрек, не переводя дыхания: — Мы будем бороться со всей решительностью за лучшую жизнь, за… счастье, за мир и… за Мир и Свободу.
Шантелуб сделал ударение на последнем слове, точно поставил точку. Ему долго аплодировали, давая понять, что речь пора кончить. Ребята задвигались, потянулись за пирожными. Это означало, что оратор должен спокойно сесть на свое место, но он никак не мог на это решиться… Он был недоволен собой и продолжал стоять среди все усиливающегося шума, поглаживая кончиками пальцев висок и щеку.
Мимиль закурил сигарету, а Ритон — трубку. Рири протирал глаза и потягивался, Жюльен попивал ром, а Виктор стучал чашкой о бутылку в знак скромной, но настойчивой просьбы.
Шантелуб взял свою чашку и, закрыв глаза, одним духом проглотил ее содержимое. По телу пробежала дрожь. Он совсем позабыл, что в чашке ром. Его глаза увлажнились.
Радостный гул встретил появление Иньяса с аккордеоном в чехле из черного молескина. Он уселся на табурете, вытащил свой инструмент из чехла, приладил ремни на плечи.
— Вот оно, пианино бедняков!
Иньяс выпил ром, который ему налили, и вытянул губы; услужливая рука вставила ему в рот сигарету, другая поднесла зажигалку. Он затянулся, передвинул сигарету в уголок рта, быстрым движением растянул мехи аккордеона и так же резко сдвинул их.
Раздались два глубоких хриплых вздоха, и воздух наполнился звуками танца — жава.
— Эй, вы там, потише, а то не слышно Иньяса!
— Играй, Иньяс, валяй дальше!
Аккордеонист смущенно и гордо царил над залом, лицо его блестело от пота, над верхней губой чернели традиционные усики. Фальшивые ноты врывались порой в мелодию жава. Аккомпанемент басов звучал густо, подчеркивая капризные вариации танца.
Жанна Гильбер и Клод Берже встали, открывая бал. Рири Удон и Ивонна Лампен последовали за ними. Остальные столпились в другом» конце зала. Папаша Мани придвигал стулья к стене, бормоча слова припева. Звуки аккордеона делали все вокруг сказочно — прекрасным. После четвертого стаканчика взгляд Виктора стал тяжелым, он останавливался то на одном, то на другом приятеле и, казалось, говорил: «Ведь мы понимаем друг друга, правда, старина?»
Клавиши у аккордеона были грязные, с жирными отпечатками пальцев, с полустертыми нотами.
Жако против воли украдкой наблюдал за Бэбэ. Протанцевав два вальса с Реем и танго с Жюльеном, девушка принялась болтать с Лизеттой. Жако хотелось пригласить ее, ко он боялся получить отказ при товарищах. Он разыгрывал перед ней высокомерное безразличие, а перед приятелями притворялся, что все в порядке, но он, мол, умеет держать язык за зубами. Виктор сказал ему тихо:
— Слыхал, Жако, парни из Шанклозона собираются завтра прийти на танцы в «Канкан».
— Порядок! Вот будет потеха!
Жако зажмурился. Он улыбнулся и ударил кулаком о ладонь левой руки.
Постепенно всех сморила усталость. Аккордеон никак не мог одолеть «Сказки венского леса». Полэн распечатал коробку сигар и пустил ее по рукам.
Жако с наслаждением затянулся сигарой.
— Ну, как твоя песенка, Ритон? Готова?
Ритон оторвал край бумажной скатерти и встал. Вид у него был недовольный. Стихи еще не совсем отделаны. Особенно конец.
— Плевать! Начинай, Ритон, давай свою песенку! Ритон оперся ладонью о стол и запел:
Полэн Розетту в дом берет, —
Рука, нога, спина, живот, —
Аккордеон о том поет:
Полэн Розетту в дом берет.[2]
Иньяс остановил его:
— Погоди минутку…
Он уловил мотив и стал подбирать его на аккордеоне.
— Ну как, выходит? Я буду аккомпанировать, начинай после вступления…
Аккордеон заворковал среди наступившей тишины.
Бедна невеста бедняка, —
Спина, живот, нога, рука, —
Есть сердце — нету кошелька, —
Бедна невеста бедняка.
— Спина, живот, нога, рука, — весело подхватил Мимиль, ерзая на стуле.
— Да нет же, балда! Повторять надо первую строчку. Слушай хорошенько.
— Да не мешайте вы! Давай дальше, Ритон. Песенка у тебя просто мировая.
Пусть бог подаст им пирога, —
Спина, живот, рука, нога, —
К обеду ложка дорога,
Пусть бог подаст им пирога!
Тут Ритон умолк и скомандовал:
— Хором, ребята!
Пусть бог подаст им пирога.
Но половина парней сбилась и запела: «Спина, живот, рука, нога…»
Когда одёже — грош цена…
— Слушайте внимательно этот куплет, — сказал Ритон и продолжал:
Когда одёже — грош цена, —
Рука, нога, живот, спина, —
Банкира помощь не нужна,
Ритон поднял обе руки, чтобы лучше дирижировать хором.
Когда одёже — грош цена…
Ребята по — настоящему спелись только под конец.
Что ж, сухо счастье их слегка, —
Живот, спина, нога, рука, —
Винца бы им хоть полглотка!
Что ж, сухо счастье их слегка.
Последняя строчка прозвучала особенно слаженно. Ее повторили просто так, для удовольствия:
Что ж, сухо счастье их слегка!
— Ты прав. Слегка сухо, — проговорил, еле ворочая языком, Виктор и, придравшись к случаю, налил себе еще стаканчик. Затем повернулся к Жако и сказал, подмигивая: — Парни из Шанклозона завтра придут на танцы…
— Не беспокойся, прием обеспечен! Факт!
Какая‑то непонятная грусть овладела Жако. Сигара была превосходная. Песенка у Ритона вышла потрясающая. От рома во всем теле чувствовалась приятная легкость, а Иньяс играл на аккордеоне лучше всякого профессионала. Музыка и клубы ароматного табачного дыма придавали всему окружающему характер чего‑то нереального, сказочного. Ребята были мировые, Полэн и Розетта наслаждались счастьем. Здесь было хорошо, даже слишком хорошо, а Жако взгрустнулось. И так всегда. В кино, стоило Жако посмотреть журнал и документальный фильм, как он уже чувствовал себя несчастным, хотя гвоздь вечера и вместе с ним полтора часа ничем неомраченного удовольствия были еще впереди. Но он уже заранее знал, чувствовал — скоро фильм кончится. Мысль о неизбежном конце всякого удовольствия все портила ему. Жако курил, пил, в ушах у него звучал аккордеон Иньяса, и ему было по — настоящему грустно.
— Верно ведь, у Ритона получилась потрясающая песенка. «Что ж, сухо счастье их слегка».
Ночью слегка подморозило, и мостовая блестела, словно после дождя. Жако поднял воротник и засунул руки в карманы.
— Ну как, хорошо прошла свадьба? — спросила мать, едва он переступил порог.
Жако что‑то проворчал в ответ.
— Не знаю, что стряслось с малышом, — сказала мать. — Кашляет весь вечер. И кашель какой‑то странный. Лулу весь прямо кровью наливается. Только бы не просту дился, ведь он играл на сквозняке!.. Да. ч Жако! Я кое‑что нашла для тебя.
— А что?
— Я отпорола от своего старого пальто вот эту шелковую подкладку, она совсем еще крепкая. Это шелк, настоящий шелк. Пощупай‑ка… Теперь такой материи не делают. Вот я и подумала, подойдет тебе на кашне…
— Но ведь она не белая.
— Не белая? Посмотрим, что ты скажешь, когда я ее хорошенько выстираю. Шелк станет белее бумаги. Потом выглажу, подрублю.
— О мамочка, если бы ты могла сделать все к завтрашнему вечеру!
— А ты знаешь, который теперь час? Ведь надо будет ее выстирать, повесить на кухне, чтобы она просохла за ночь, да подбросить угля в печь, да засесть за шитье с самого утра.
— Ну, мама, я же завтра поздно уйду.
— Но ты‑то понимаешь, сколько с этим возни? Я еще ни на минутку не присела сегодня. Руки прямо отваливаются.
— Ну, мам… мамусь…
Когда Жако юркнул в постель, он услышал, как мать ставила на газ бельевой бак. Она вздыхала и ругала старшего сына. Лулу спал в своей маленькой кроватке, дыхание его было тяжелым.
Раймон Мартен, отец Ритона, работал в Париже по очистке городской канализации. Он был маленького роста, сухощавый и жилистый. Густые волосы, нависшие брови, резкие черты и темные глаза придавали ему сходство с уроженцем Северной Африки. Но цвет его лица поражал — Раймон Мартен был так бледен, что казалось, он пудрится или мажется кремом. Вялая кожа лица сморщилась, как это бывает на кончиках пальцев, когда долго продержишь руки в горячей воде. Происходило это оттого, что Мартена постоянно мучили всякие накожные заболевания, вроде прыщей, угрей или крапивной лихорадки, i о щеки, то лоб, то руки покрывались сыпью, пузырями, лишаями или бородавками. Тело у него зудело, и Раймону приходилось напрягать всю силу воли, чтобы не чесаться. Врачи прописывали ему порошки и говорили, что эта странная болезнь весьма распространена среди тех, кто работает в больших и малых канализационных трубах. Больному выдали множество справок, на основании которых администрация должна была предоставлять ему разные льготы. Но ни порошки, ни справки не возымели действия, да и как можно лечить болезнь, когда человек проводит сорок часов в неделю под землей вместе с крысами? К тому же за теми, кто. работает в канализационной сети, не признают права на профессиональное заболевание.
Раймон Мартен страдал еще больше морально, чем физически. Ему казалось, что он внушает отвращение, и он стеснялся протягивать людям свою распухшую руку. Он готов был поверить, что им противно брать все то, что он может им предложить. И он страдал, потому что так много хотел бы дать людям. Он. страдал от нарыва, обезобразившего его на целую неделю, ведь лицо его принадлежало не только ему одному.
Как‑то на предвыборном собрании, организованном в танцевальном зале «Канкана», Раймон выступил против генерального советника. Прижатый к стене противник решил выйти из положения, посмеявшись над внешностью Раймона Мартена. Но это ему нисколько не помогло, наоборот, он восстановил против себя всю аудиторию и даже тех, кто не разделял взглядов Мартена.
Раймону Мартену явно не везло. Когда родился Ритон, ему было двадцать лет. Как и все призывники 1937 года, он пробыл два года на военной службе, демобилизовался 10 августа 1939 года, провел дома всего две недели и вновь ушел солдатом на «странную войну». Был взят в плен, но бежал. Участвовал в Сопротивлении, был арестован, сослан.
Вернувшись в родные места, он не нашел ни своего жилища, ни мебели: во время бомбардировки Ла Шапели торпеда попала в трубу его дома. Он разыскал жену и сынишку у соседей, и все трое поселились в Замке Камамбер. В 1951 году жена умерла от родов, оставив ему двух вполне здоровых близнецов. Мартен отдал их на воспитание кормилице. Это стоило ему ежемесячно огромной суммы в двадцать тысяч франков. Ритон и Раймон оба работали. Несмотря на большие деньги, выплачиваемые кормилице, им удалось расплатиться с долгами, в которые они залезли из-за похорон, и даже стать на ноги, когда от мсье Эсперандье пришел приказ «убираться вон».
Раймон Мартен был активистом компартии. Его можно было встретить всюду: и на собрании, и в стачечном пикете; он раздавал листовки, расклеивал плакаты. При каждом новом несчастье, которое на него обрушивалось, окружающие ждали, что на этот раз Раймон непременно опустит руки, но, к всеобщему удивлению, его политическая активность только возрастала: можно было подумать, что удары судьбы лишь подстегивают этого человека.
Сын доставлял Мартену немало беспокойства. Во — первых, у Ритона такое слабое здоровье, а кроме того, он просто одержим этой своей страстью к песенкам. Дома он мог часами просиживать у радиоприемника; на улице, в поезде — всюду он прислушивался к звенящим у него в голове мелодиям, но только беззвучное, еле приметное движение губ выдавало эту рвавшуюся наружу музыку. Хотя Ритон и вступил в Союз республиканской молодежи Франции, но общественная работа его не увлекала, он оживлялся лишь, когда разговор заходил о певцах и песнях. И все же Раймон Мартен ни разу не побранил за это сына.
Когда они получили еще одну повестку с требованием выехать из дома, Ритон сказал отцу:
— Неужели мы позволим выкинуть нас на улицу?
— Нет, этого нельзя допустить.
— Если они придут, мы запремся изнутри и будем защищаться.
— Бунт одиночек ни к чему хорошему не ведет, — наставительно заметил Раймон Мартен.
Раймон Мартен подумал, что надо было бы организовать массовое выступление, поднять на ноги всех жителей квартала. С какой горячностью он бросился бы в бой, если бы речь шла не о нем самом!
— Но главное — после нас Эсперандье вытряхнет всех остальных жильцов и завладеет Замком Камамбер, — сказал Ритон.
Раймон Мартен улыбнулся. Он застегнул сумку с газетами и вышел на улицу. Отправляясь продавать «Юманите — диманш», Раймон всегда тщательно одевался, — ведь он должен был представлять свою партию. Парадный костюм, в котором он чувствовал себя немного неловко, и бледное, словно напудренное, лицо делали его похожим на актера, готовящегося к выходу.
По шоссе за город неслись машины, — сегодня, как нарочно, перед наступлением зимних холодов выдалось теплое воскресенье. Детишки Гиблой слободы сидели по краям тротуара, положив подбородок на согнутые колени, рпустив ноги в ручеек мутной воды, и слушали, как под самым носом у них шуршали шины. По утрам в воскресенье парни обычно собирались в гараже Дюжардена. Он помещался в предпоследнем доме Гиблой слободы со стороны Шартра, как раз рядом с бистро мамаши Мани. Приятели обсуждали достоинства проезжавших машин, вертелись около стоявших на ремонте автомобилей с открытыми капотами и отваживались давать советы своему сверстнику Тьену, ученику Дюжардена. Они встречали свистом девушек, шедших на рынок на площадь Мэрии, толковали о боксе или о песенках— это зависело от того, кто заводил разговор: Клод
Берже или Ритон Мартен, и сговаривались о том, куда отправиться вечером. Перед их глазами по шоссе двигался транспорт всех видов — настоящий живой каталог.
— Эх, до чего же мне хотелось бы иметь мотоцикл «веспа», — вздохнул Жако.
Милу кивнул головой на велосипед с моторчиком в поллошадиной силы, на котором трясся юный турист с голыми волосатыми ногами, снаряженный, как золотоискатель.
— А я был бы доволен и такой вот штуковиной, — заявил он.
Ну, а Виктор, тот спал и видел тяжелый мотоцикл, пусть даже подержанный, но только, чтобы он был «не меньше чем на пятьсот кубиков».
И все они предавались своим мечтам, рассеянно прислушиваясь к привычным звукам Гиблой слободы. У себя дома папаша Вольпельер горланил, надсаживаясь, какую‑то песню. Ветер доносил также насмешливый голос папаши Удона. Старик раздавал направо и налево листовки и свои обычные шуточки. Он казался полной противоположностью сыну. Насколько юный Рири был сонным и медлительным, настолько папаша Удон был говорлив и энергичен. Семеня ногами, он весело подошел к парням, прислонившимся к каменной ограде возле гаража Дюжардена. Жако бросил взгляд на листок, отпечатанный на'ротаторе: «Угроза закрытия Новостройки», — и оттолкнул протянутую руку.
— Меня это не касается.
— А ты все‑таки возьми, — настаивал Удон. — Передашь отцу. Ведь Амбруаз работает на стройке.
Жако нехотя взял листовку, сложил ее и сунул себе в карман.
Остальные ребята, подражая ему, держались так же пренебрежительно и развязно. Удон ушел, ругая молодежь, которая ничем не интересуется, ни на что не годна, а ведь если бы захотела, все могла бы сделать. Рири на минуту сбросил с себя оцепенение: как‑никак дело касалось его отца, да и сам он работал на строительстве.
— А родитель‑то мой прав, — пробормотал он, зевая, — нас всех могут уволить с Новостройки.
— Ты, может, воображаешь, что этими бумажонками вы чего‑нибудь добьетесь? — оборвал его Жако, после чего Рири снова впал в полусонное состояние.
Папаша Вольпельер пел у себя в кухне, перед распахнутыми настежь окнами:
Ночи Китая,
Дивного края,
Ночи любви…
Среди песен, которые он исполнял, наибольшим успехом пользовались «Ночи Китая», «Голубка» и «Забастовка матерей».
Голос у него был редкой силы. Нельзя сказать, чтобы очень приятный или верный, но для папаши Вольпельера хорошо петь — значило громко петь. В Гиблой слободе считали, что Вольпельер мог бы сделать артистическую карьеру, и, слушая его, говорили: «Ну и голосище!». Каждое воскресенье, между десертом и кофе, он услаждал пением свою семью, и мадам Вольпельер открывала окна, чтобы доставить удовольствие соседям.
— Не могу, уши режет, — прошептал Ритон, проходя под голубым одеялом, висевшим, словно знамя, на подоконнике Вольпельеров.
Волоча ноги, парни возвращались домой.
Носком деревянного башмака Амбруаз счищал налипшую на лопату землю. По утрам в воскресенье землекоп отдыхал, копаясь у себя в садике. Из‑за угла «Канкана» вынырнула «веспа». На мотоциклисте была белая фуражка и огромные темные очки. За его плечи уцепилась девушка. Она сидела, как амазонка, свесив ноги на одну сторону. Ветер приподнимал подол голубого платья, и видна была тончайшая нижняя юбка, обшитая кружевами.
— Бывают же такие холеные, — процедил сквозь зубы Жако.
Мартен вошел в ворота вслед за Жако и поздоровался с мадам Леру. Она ответила, как всегда, ворчливо:
— Дела? Не больно‑то хорошо. Лулу у меня заболел. Поднялась температура. Утром его вырвало прямо в постель. И вот видите, приходится стирать простыни. Еще одной заботой больше! Будь у нас водопровод — дело другое! Хоть бы вы похлопотали, чтоб в наш квартал воду провели…
Бросив лопату, подошел Амбруаз. Мартен поинтересовался, что слышно на Новостройке. Они поговорили с минуту, затем Мартен вручил Амбруазу газету. Сумка, пачка «Юманите», бумажник, кошелек для мелочи — у Мартена было так много всего в руках, что он выронил стофранковый билет, который ему дал Амбруаз, а Амбруаз растерял мелочь, которую ему вернул Мартен. Они одновременно наклонились, затем с улыбкой взглянули на свои заскорузлые пальцы, казалось, не умевшие удержать деньги.
Из кухни доносился стук вилок. Мать накрывала на стол, и в доме пахло капустой.
Обе лапищи Амбруаза, землекопа — бретонца, были разделены на участки, словно план, приложенный к кадастру. Черные борозды, которые невозможно было отмыть, делили ладони на треугольники и квадраты разных оттенков. Раскрытые ладони были похожи на мутные стекла в свинцовых переплетах. Пожатие руки Амбруаза напоминало ласковое прикосновение шершавого кошачьего языка.
Жако на заводе оторвало машиной указательный палец. Когда по субботам он надевал кожаные перчатки, пустой палец болтался посреди ладони, и это мешало. Жако стал было набивать палец газетной бумагой. Но потом бросил: он был врагом всякой слабости.
А вот Жюльен лишился двух пальцев на правой руке — безымянного и мизинца, — их отдавило прессом. И казалось, здороваясь с ним, что пожимаешь маленькую, неестественно длинную, детскую ручонку. Такое вот ощущение испытываешь в темноте на лестнице, когда под ногами вдруг недостает ступеньки. Жюльен безошибочно угадывал это чувство и сразу же отдергивал руку.
Ребятам так хотелось, чтобы руки у них были белые, гладкие. Но тут уж никакие меры не помогали: ни старания, ни мыло, ни уход. Ладони оставались жесткими, точно деревянные.
И когда по воскресеньям парни надевали выходной костюм, их руки чувствовали себя неловко, как бедняки, попавшие в богатую гостиную.
А руки девушек, для того и созданные, чтобы быть нежными, изящными? Черные, заскорузлые, они напоминали диких зверьков, застигнутых зимними холодами. Слишком короткие ногти загибались внутрь, словно хотели помешать пальцам вырасти, удлиниться.
Когда парень танцевал с девушкой, придерживая свою партнершу правой рукой за спину, под его пальцами шелестел шелк ее блузки, но как только он сжимал другой рукой руку девушки, загрубевшая кожа касалась такой же загрубевшей кожи, и оба улыбались друг другу, довольные, что трудовая неделя осталась позади.
Жизнь начинается в субботу. В году всего пятьдесят два таких оазиса.
С полудня субботы до раннего утра понедельника они, наконец, могут быть самими собой, и это хорошо. Целый мир принадлежит им. Мир, который они создали от начала до конца. По своим собственным планам. И его закон стал их законом.
На танцульках — девушки, приятели и аккордеон. А потом драка — хочется дать разрядку нервам, наносить удары, сорвать хоть на ком‑нибудь накопившуюся злобу. Парни танцуют, пьют и дерутся. Героизм и рыцарские чувства подчиняются капризному ритму танца. На все существуют свои правила: как угостить сигаретой, как заказать вина, как пригласить девушку одним лишь движением плеч и как затем обнять ее. Тут начинается искусная любовная игра девушек и парней. Их предки уже давно все изобрели, но они жаждут нового, неизведанного. Танцуя, парень прижимается щекой к щеке девушки, дышит ей в ухо, прядь волос падает на глаза, рука сползает на талию. Целый шифрованный код, вроде азбуки Морзе. Каждый понимает, куда клонит другой. Когда у людей за спиной двадцать веков сознательной жизни, не скажешь, что они только вчерЪ. родились на свет. Каждый наметил черту, до которой может идти, и никогда ее не преступает. Столько поколений пережевывали эту жвачку, что теперь все кажется несколько пресным.
Молодежи надо вновь обрести чистоту. Они испытывают пресыщение раньше, чем голод удовлетворен. Закуска уже не доставляет наслаждения или же оно сразу пропадает. Лакомок больше нет.
Нет больше иллюзии, нет мечты. Лучше, чем в кино или в книгах, ничего не придумаешь.
Едва успев созреть, юноша уже наделен дьявольской просвещенностью второй молодости.
Каждому приходится на свой страх и риск изобретать любовь.
Заново ничего не придумаешь, и поэтому все перемешивается, чтобы создать впечатление новизны. Ромео говорит, как Скарфаче, он выпячивает грудь, как Тарзан, сжимает кулаки, как Джо Луис, он смел, как Марко Поло, проницателен, как «Ястреб Сьерры».
Чтобы быть на высоте, парни устраивают потасовку, они наносят удары кулаками, столами, ногами. Чтобы любить — надо ненавидеть; чтобы завоевать любовь — надо победить.
В разорванных костюмах, обезображенные, дрожащие, все в крови, они чувствуют себя влюбленными и гордыми. Жестокими и нежными.
Они вступают в безжалостный мир и не могут жить без поэзии.
Их жизнь начинается в субботу. Понедельник придет своим чередом, и тогда они снова будут тянуть свою лямку, искать работу, ломать себе голову, бередить сердце. А сегодня— воскресенье. Вольпельер поет:
Ночи Китая,
Дивного края,
Ночи любви…
Сегодня воскресенье, и они считают себя свободными.
— Послушай‑ка, Жако, твое белое кашне выглядит просто шикарно, знаешь…
— Да, Милу, это мать мне сварганила. Практичная штука и теплая.
«Канкан» — большое бистро на другом конце Гиблой слободы, ближе к Парижу. За баром, через двор, имеется еще один зал, танцевальный, и при нем другой бар. В дни танцев хозяин, Канкан, чаще всего сам обслуживает второй бар: когда все кругом подчиняется ритму жава, подавать вино должен мужчина.
При входе в танцевальный зал звуки аккордеона сразу хватали за сердце. Иньяс обладал даром выжимать откуда-то из глубины мехов надрывно низкие ноты и тотчас же переходил на самые верха, словно обезьяна, взобравшаяся на макушку дерева, и закручивал там разные вариации и трели, а пальцами левой руки спокойно продолжал перебирать клавиши басов. От его музыки пол ходуном ходил под ногами.
Переступив порог «Канкана», парни из Гиблой слободы сразу начинали вертеть бедрами, дрыгать ногами и поводить плечами. Г лаза их бегали вдоль стен, где, ожидая приглашения, стояли девушки. Жако тотчас же отыскал Бэбэ.
Парни никогда не оспаривали у него девушку. Поэтому он не стал торопиться. Прошелся по залу, слегка раскачиваясь под плавные звуки вальса и напевая себе под нос:
Улица Лапп,
Улица Лапп,
Весело там жилось.
Поравнявшись с Бэбэ, он небрежно бросил через плечо, даже не повернув к ней головы:
— Привет… Пошли, что ли?
Она с безразличным видом приблизилась к нему.
И Жако тотчас же почувствовал в своих объятиях ее теплое, трепещущее тело.
Клод Берже подошел к Жанне Толстушке с полузакрытыми глазами, безжизненно расставив руки. Обе пары разыгрывали надоевших друг другу супругов. Они присоединились к танцующим в начале нового такта.
Ритон Мартен как бы невзначай оказался рядом с Одеттой Лампен. Одетта потупила глаза, и рот ее стал совсем крошечным.
— Ах… добрый вечер, Одетта. Как дела?
— Хорошо. Спасибо, Ритон.
Они не решались говорить друг другу «ты», но не могли обращаться и на «вы», ведь оба были молоды и вместе выросли в Гиблой слободе. Поэтому Одетта с Ритоном старались вести беседу в третьем лице.
Ритон поправил галстук и принялся теребить за ухом короткие пряди волос.
— Можно бы и потанцевать…
Одетта направилась было к нему, но Ритон поспешно пробормотал:
— Я хотел сказать… вы… я плоховато танцую жава, что… если подождать танго?
— Да, конечно. Подождем танго. От жава у меня голова кружится.
Ритон прислонился к стене рядом с девушкой. Он был счастлив. Растерянно посмотрел на Одетту, словно хотел сказать ей что‑то очень важное, но удержался. Мимо, тесно прижавшись друг к другу, проплыли Клод Берже и Жанна Гильбер. Ритон крикнул им:
— Ну как, влюбленные, дела идут на лад?
Клод, смеясь, пожал плечами и увлек партнершу под быстрый припев танца:
Мелочь передайте.
Мелочь передайте,
По рукам пускайте,
Цену подсчитайте!
Цену подсчитайте!
Отрывистые ноты бежали гуськом, спеша и подпрыгивая, точно ватага ребятишек, высыпавших после занятий из школы. Пара Бэбэ — Жако касалась земли лишь кончиком правого ботинка Жако. Вся тяжесть танцора и его партнерши сосредоточилась на одной этой точке, оба тела вращались вокруг нее. Носок легкой женской туфельки время от времени опускался рядом, чуть дотрагиваясь до ноги Жако. Кружась под звуки жава, Жако и Бэбэ напоминали волчок, послушный быстрой мелодии танца. Жава, наверно, можно исполнять на круглом столике диаметром в тридцать сантиметров и не терять при этом равновесия. Музыка уплотняет воздух вокруг вас, и вы танцуете, словно окруженные тесными невидимыми стенами. Все крепче и крепче прижимаете к себе девушку из‑за требований аэродинамики и уже не отставляете больше сцепленных рук, а вытягиваете их вдоль бедер. До самых колен оба тела застыли, как мраморные, живут лишь икры, щиколотки и ступни. Единственная вольность, которую можно себе позволить, — это постукивание каблуками и отбрасывание левой ноги. Индивидуальность танцора выражается только в движении щиколотки, и каждый специалист этого дела исполняет жава по — своему. От этого танца голова становится совсем невесомой и уносит за собой тело. И пара все кружится, кружится…
Мелочь передайте,
Мелочь передайте…
Пара кружится на месте, быстро и легко перебирая ногами. Замкнутый, все возобновляющийся пируэт, от которого глаза закрываются сами собой, пируэт, из которого нет выхода, которому нет конца. Два слившихся тела буравят воздух, наполненный звуками жава, остальные танцующие куда‑то отодвигаются, становятся все меньше и пропадают в сгустившихся вокруг облаках; стены зала раздвигаются и исчезают, потолок растворяется в небе. Остается только одна пара, захваченная вихрем танца, в тумане радостного опьянения.
— Благодарю.
Аккордеон уже смолк, но пройдет еще несколько секунд, прежде чем отыщешь ногой твердую землю и с трудом соберешь разбегающиеся мысли.
— Благодарю, Жако.
Надо дать себе время опомниться, и с пересохших губ слетают обрывки отвергнутых формул вежливости.
Дышишь тяжело, потому что под конец, когда чувствуешь, что музыка вот — вот оборвется, все ускоряешь темп, кружишься с предельной скоростью, а затем сразу останавливаешься как вкопанный. Когда же тела отстраняются друг от друга и разжимаются пальцы, испытываешь какую-то бесконечную пустоту…
Все вновь собрались у стойки бара.
Канкан оглядел компанию беспокойным взглядом и вытащил из гнезда оцинкованной стойки бутылку монбазильяка.
— Чего прикажете?
— Белого на всех!
Зажав между пальцами левой руки ножки четырех бокалов, хозяин ловко поставил их на стойку.
Милу прищелкнул языком и сказал, обращаясь к Жако:
— Ну, как, поедем завтра утром искать работу?
— Успеем еще договориться. Сегодня ведь воскресенье!
Шантелуб рискнул спросить:
— Правда, что ты нокаутировал мастера?
— Д — да.
— Немногого же ты этим добился!
Жако одним духом осушил свой бокал, чтобы уклониться от ответа, но Шантелуб настаивал:
— Ты дал себя выгнать, словно никудышнего работника. Чего ты этим добился, собственно говоря?
Жако так резко обернулся, что прядь волос упала ему прямо на нос. Его продолговатые глаза стали, казалось, еще больше.
— Душу отвел! Вот и все… соображаешь?
Он бросил стофранковый билет на стойку и направился в центр зала, где Бэбэ разговаривала с Одеттой Лампен.
— Он прав, знаешь! — изрек Милу.
— Прав… прав… — пробурчал Шантелуб.
Он так энергично два раза провел указательным пальцем у себя под носом, что весь нос собрался складками от самого кончлка до переносицы, и сказал, повысив голос:
— Сила мускулов ничего не доказывает. Существуют иные средства самозащиты. Он изукрасил мастера. А мо — гкет, тот попросту мелюзга! Дрожит перед хозяином и за лишние десять тысяч монет готов пятки ему лизать, гнуть спину, подхалимничать. Но все же он не предприниматель. По — моему, мелюзга этот мастер и только.
— Мелюзга! Мелюзга!
Милу в свою очередь начал горячиться.
— Послушать вас, все они мелюзга. Так, значит, подлецов нет, что ли? А если подлецов нет, против кого же тогда бороться?
Появился Мимиль, страшно возбужденный.
— Пришли ребята из Шанклозона, они в бистро. С ними длинный Шарбен.
— Ну, знаешь, теперь заварится каша! — ликовал Милу.
Раздались первые звуки танго:
Бэсамэ,
Бэсамэ мучо…
В самом центре потолка был подвешен шар величиной с мяч для игры в водное поло. Вся его поверхность состояла из крошечных зеркал. Во время танго зал погружался во мрак, и снопы лучей двух небольших прожекторов освещали этот медленно вращавшийся зеркальный шар. Яркие зайчики разбегались во все стороны, мелькали на стенах и на лицах людей. Когда же в прожектора вставляли цветные стекла, на бальный зал и танцующие пары сыпался зеленый, желтый или красный дождь искр.
Бэсамэ,
Бэсамэ мучо…
Ритон и Одетта медленно танцевали, держась на почтительном расстоянии друг от друга. Они неуверенно выделывали па и когда им наконец удавалось попасть в такт музыки, старательно повторяли ту же фигуру, чтобы не сбиться.
Но аккордеон Иньяса все время менял ритм, и это их путало. Они наступали друг другу на ноги. Ритон через силу улыбался.
— Это я виноват.
Девушка поднимала на него глаза:
— Ничего, это не страшно.
И снова потупляла взгляд. Ее каштановые волосы вспыхивали чистым золотом, когда на них падали яркие блики от сверкающего шара. Танцуя, Одетта и Ритон очутились у самой стойки бара; вдруг порывом ветра дверь распахнуло, и завиток волос девушки упал на нос Ритону. Он вздрогнул и зажмурил глаза, чтобы не сбиться с такта.
В зал вошли Полэн и Розетта. Они сели за один из столиков, стоявших вдоль стен.
Клод Берже и Жанна Гильбер танцевали в самом центре зала. Они изобретали сложные фигуры, брались за руки, шли рядом, останавливались как вкопанные, театрально обнимались. Жанна Толстушка откидывала назад голову, а Клод Берже выводил ногой кренделя. Они кружились в такт музыки, отстранялись друг от друга, вытянув руки, затем сталкивались грудь с грудью, еновь отдалялись и вновь приближались, на этот раз боком, чтобы разойтись на несколько тактов в разные стороны с заложенными за спину руками и опять порывисто броситься друг другу в объятия. Ноги их сплетались, они сгибали колени, выпрямляли руки, и девушка прижималась щекой к плечу партнера. У Клода был такой важный вид, словно он давал урок танцев, а? Канна, когда музыка слишком уж сильно брала ее за душу:, напевала воркующим голоском запомнившиеся ей слова припева:
Бэсамэ,
Бэсамэ мучо,
Ляляля — ляляля — ляляля — ляляля — ля…
Танго — танец, полный неги. Надо только отдаться его ритму, словно покачиванию гамака. Бэбэ совсем утонула в объятиях Жако, рот юноши приходился прямо против ее уха, и между двумя музыкальными фразами, когда тела замирают в равновесии, он ронял несколько полных значения слов:
— Ну что ж, Полэн с Розеттой, вот они счастливы…
Бэсамэ,
Бэсамэ мучо…
Он чуть заметно прижал к себе девушку и приблизил губы к мочке ее уха. Бэбэ резким движением высвободила голову:
— Жако, послушай, ведь я знаю, чего ты добиваешься…
Он выпрямился. Выпятив грудь, слегка отстранил от себя девушку.
— Чего?
Бэбэ поймала его взгляд и, в упор глядя на парня, холодно проговорила:
— Запомни хорошенько, Жако: я отдамся только тому, кто будет моим мужем.
Жако опять схватил девушку, яростно увлек за собой в танце, трижды так резко повернул, что у нее перехватило дыхание, и внезапно остановился на самой высокой ноте припева.
— Да это что‑то новенькое! Факт! — вызывающе за-: смеялся он.
Бэбэ заговорила мягко:
— Послушай, Жако, к чему все это? Всегда одно и то же. И «я люблю тебя», и «приходите к железнодорожному мосту», и «давайте пройдемся вечером до кладбища»… Нет, меня на это не поймаешь.
Жако резко остановился, точно при исполнении фигурного вальса, сильно перегнул Бэбэ так, что голова ее запрокинулась, наклонился над девушкой, отбросив назад левую ногу, и грубо рассмеялся ей прямо в лицо. Лишь после этого он снова закружил ее в такт припева.
— Вот — вот, пришли мерку и тебе сделают муженька на заказ, тютелька в тютельку.
Она пожала плечами.
— Пожалуйста, Жако, не смейся так!
Он захохотал еще громче.
— Не смеяться?.. Ха, я имею на это право, я достаточно дорого заплатил за свой смех.
Танго подходило к концу, в зале постепенно зажигались лампочки, и от светящихся брызг зеркального шара уцелели только искорки в глазах людей.
Все немного притихли. Оба враждебных лагеря пили и наблюдали друг за другом. Между парнями из Гиблой слободы и парнями из Шанклозона лежала «no man’s land»[3] шириною в метр. Разговор шел внутри каждого кружка, но некоторые фразы произносились нарочито громко и поэтому звучали как вызов.
Парни из Гиблой слободы наперебой угощали друг друга в честь Полэна и Розетты. Жако спросил у Шантелуба:
— Ты слыхал, как Эсперандье собирается устроить наших молодоженов?
— Слыхал.
— Сдается мне, что он их использует на все сто.
— Ия того же мнения…
— Тебе следовало бы что‑нибудь сделать. Присмотрись-ка к этому получше. Ведь ты вечно торчишь в профсоюзах и всяких там организациях…
— Ну и народ! Когда вам что‑нибудь нужно, вы тут как тут, но если от вас ждут помощи, то вас днем с огнем не сыщешь, это определенно!
Но Жако уже и след простыл. Он вдруг заметил, что Бэбэ танцует пасодобль с кем‑то другим.
— Знаешь, кто это? Рыжий из Шйнклозона!
— Сейчас я ему покажу!
— Эй, погоди! — Милу удержал приятеля за рукав. — Еще не все ребята собрались. Нет Мориса, Октава. Не стоит пока начинать потасовку. Идем выпьем, я плачу…
Жако нехотя подошел к стойке вслед за приятелем. На пороге танцевального зала появился Виктор и тотчас же с озабоченным видом направился к стойке. Он тихо сказал, обращаясь к парням из Гиблой слободы:
— Послушайте, ребята, Шанклозон получил подкрепление.
Он выразительно сжал губы и процедил:
— Трое парашютистов.
— Что?
— Да — да. Трое парашютистов. Должно быть, приехали на побывку в Шанклозон. «Дальневосточники». Они как раз пьют водку в бистро. В красных беретах, все увешаны побрякушками вот отсюда и досюда…
И он показал, где у них висели ордена и медали, проведя рукой от левого плеча до пояса.
Жако схватил Виктора за отворот пиджака и крикнул ему прямо в лицо:
— А нам‑то какое до этого дело?
Он разом опорожнил свой стакан.
— Хозяин! Белого на всех!
Вошли Морис с Октавом. Жако и Милу переглянулись.
Жако отвел Шантелуба в сторону:
— Постарайся спровадить отсюда Полэна и Розетту, жаль будет, если в начале медового месяца в них угодит осколок бутылки.
— Вам еще не надоело валять дурака?
— Знай, старина, я в долгу никогда не остаюсь.
— Послушай, Жако, успокойся…
— Послушай, Шантелуб, твои проповеди у меня вот где сидят! Если ты опять заведешь свою волынку, сматы-? вай лучше удочки!
Мелодия пасодобля оборвалась. Танцующие пары расходились. Бэбэ улыбалась и, честное слово, чуть ли не приседала в реверансе, расставаясь с нескладной жердью, увенчанной шапкой огненных волос. Жако подошел к Рыжему и положил руку ему на плечо.
— Милсдарь, разрешите вас на два слова по поводу вот этой дамы, за которой вы нахально шьетесь…
Но Жако пришлось ту. т же обернуться. Кто‑то ударил его по плечу. Это был длинный Шарбен.
Они смерили друг друга взглядом. Манеры их вдруг сразу стали иными. Оставалось только переменить декорации и костюмы, и без труда можно было бы вообразить, что находишься среди ковбоев, мушкетеров или корсаров, в Чикаго или на острове Черепахи. Шарбен заявил с достоинством:
— Покорнейшая просьба не трогать этого господина;! он мой личный друг.
Это была игра.
Иньяс, собиравшийся было начать вальс, убрал аккордеон, спрятал его за помостом и, разминаясь, сделал несколько энергичных движений руками.
Парни Гиблой слободы и Шанклозона медленно наступали друг на друга. Девушки выстроились вдоль стен. Бзбэ было запротестовала:
— Жако, какое тебе дело?
Но тут же умолкла, встретив гневный взгляд юноши, и присоединилась к своим товаркам. Тишина стояла гробовая.
Видя, что ее брат направляется к ребятам из Гиблой слободы, Одетта Лампен крикнула умоляюще:
— Морис, не ходи, прошу тебя!
Морис задержался, словно по команде «шаг на месте». Опустив голову, внимательно оглядел складку на брюках, затем пиджак своего праздничного костюма. Погладил левой рукой отвороты, выпрямился и подошел к Жако.
Ритон прошептал:
— Извините, я на минутку…
Одетта посмотрела на него округлившимися глазами.
— Не люблю, когда молодые люди дерутся, — заявила она.
Ритон снова прислонился к стене рядом с девушкой и стал задумчиво потирать у себя за ухом.
Шантелуб старательно работал языком:
— Полэн, мне кажется, вы могли бы с Розеттой — или даже мы все втроем — выйти на улицу подышать свежим воздухом.
— Но… почему? — удивился Полэн, не спуская глаз с обеих групп, стоявших друг против друга посреди танцевальной площадки.
Шантелуб многозначительно посмотрел на Розетту. Полэн перехватил его взгляд и встал.
Жако и Шарбен, прижав кулаки к бедрам, подались всем телом вперед, чуть не столкнувшись носами. Они уставились друг на друга: каждый ждал, что противник опустит глаза. За спиной Жако стояла Гиблая слобода. За спиной Шарбена — Шанклозон.
После короткого молчания Жако процедил сквозь зубы:
— Право, мне даже жаль, что я такой здоровенный…
— Что так?
Жако угрюмо пояснил:
— Стоит мне совсем легонько стукнуть — как из человека душа вон.
Эта заранее подготовленная фраза произвела должное впечатление. Одни встретили ее одобрительным смехом, другие — насмешками.
Гиблая слобода и Шанклозон переругивались, стоя за спинами своих главарей. Это продолжалось добрых три минуты. Но вот обоих парней стали подталкивать сзади их приверженцы.
Наступил второй этап борьбы.
Жако положил правую руку на левое плечо Шарбена и грубо толкнул его.
— Ну — у?
И тут же брезгливо отдернул руку. От толчка длинный Шарбен попятился, потом шагнул вперед, положил руку на плечо Жако и тем же приемом заставил его отступить.
— Ну — у?
Они по очереди резко ударяли ладонью по плечу про^ тивника, пошатывались под ударами и не переставая задирали друг друга.
— Ну — у?
— А ну попробуй, ударь! t — Сам попробуй…
Удары становились все сильнее. Но требовалось какое-то неслыханное оскорбление, чтобы развязать драку. Шарбен с минуту пожевал губами, точно собираясь плюнуть, и вдруг выкрикнул:
— Незаконнорожденный!
Жако побелел. Он подался вперед, занес кулак, но Милу схватил его за руку.
Длинный Шарбен призвал в свидетели своих сторонников:
— Он хотел меня ударить, ведь так?
Но и его тоже схватили за плечи.
Когда Жако и Шарбен почувствовали, что товарищи крепко держат их, они начали протестующе орать:
— Пустите меня, я из него лепешку сделаю…
— Пустите меня, я ему покажу…
Парни обоих лагерей разыгрывали из себя миротворцев и, пользуясь этим, задирали друг друга:
— У вас, видно, руки чешутся, пришла охота подраться!
Со стороны можно было подумать, что молодежь играет на пляже, уцепившись с двух сторон за концы веревки и стараясь перетянуть ее к себе.
— Жа — Жа — Жако, бро — бро — брось, — заикаясь, проговорил Клод.
Длинный Шарбен насмешливо расхохотался и, повернувшись к своим, передразнил заику:
— Пластинка ис — ис — испортилась…
Ребята из Шанклозона покатились со смеху, Клод Берже налетел на длинного Шарбена и нанес ему удар в челюсть. Главарь Шанклозона зашатался. На его нижней губе выступила кровь.
На этот раз отступления быть не могло.
Ритон умоляюще взглянул на Одетту Лампен. Она отвернулась. Тогда парень бросился к месту боя. Дверь танцевального зала отворилась. Шантелуб просунул голову, несмело заглянул в помещение и вошел. Он услышал, как дверь вновь открылась у него за спиной и, обернувшись, увидел трех парашютистов, прошмыгнувших в зал.
— На этот раз добром не кончится, — мимоходом бросил Канкан, словно возлагая всю ответственность на Шантелуба.
Толпа окружила место драки, держась все же на почтительном расстоянии. Шантелуб протолкался среди девушек и принялся убеждать товарищей:
— Бросьте вы колошматить друг друга! Ополоумели, что ли? Говорят вам, довольно! На кой черт вам это нужно?
Он пытался отыскать членоз своей ячейки, уговорить их.
— Ритон! Черт побери! Брось Ритон! Морис, послушай! Морис, поди сюда, мне нужно сказать тебе два слова…
Шантелуб ходил вокруг дерущихся, нагибался, заглядывал в лица, зажатые под мышкой или между колен, и в отчаянии изо всех сил шлепал себя по ляжкам. Он умолял ребят из своей ячейки:
— Мимиль, довольно! Это плохо кончится! Октав, послушай, будь же благоразу…
Над клубком сплетенных, копошащихся тел взметнулся чей‑то кулак, словно челн, оторвавшийся от быстро вращающейся карусели, и угодил прямо в нос Шантелубу. Тот провел рукой по лицу, потом взглянул на нее — рука была в крови. Шантелуб успел проследить взглядом от кулака вдоль руки и отыскал наконец лицо шанклозонца, зажатое между плечами двух сражавшихся. Он провел языком по верхней губе, на которую стекала, щекоча ее, струйка крови.
— Эх, пропади все пропадом!
И бросился в самую гущу свалки.
— Жако!
— Жако!
Жако напряг шейные мышцы и высвободил голову, которую длинному Шарбену удалось обхватить согнутой рукой, — этим приемом он славился по всему кантону. Жако с силой оттолкнул главаря Шанклозона.
— Погоди! Дойдет и до тебя черед…
Самый здоровенный из парашютистов прижал Бэбэ к помосту. Он обнимает девушку, тискает ее, водит своим свиным рылом у нее за ушами. Его красный берет с двумя узкими черными лентами валяется на полу.
Жако хватает парашютиста за плечи и тащит назад, но тот присосался к Бэбэ, как пиявка. Тогда Жако отступает на шаг, нацеливается и изо всех сил ударяет вояку ногой в зад. Пальцам на ноге становится больно, а звук полу чается сухой и гулкий, словно удар пришелся по костям.
Парашютист отпускает Бэбэ. Он оборачивается с перекошенным от злобы лицом. В упор смотрит на Жако. Его взгляд изучает противника от кончиков ботинок до завитков волос. Он презрительно смеется.
Жако приготовился к защите: кулаки сжаты, подбородок опущен, голова ушла в плечи, ноги чуть согнуты.
Парашютист расстегивает пуговицы на обшлагах куртки, закатывает рукава. Развязывает галстук, отгибает ворот рубахи. Самодовольно массирует левой рукой свой сжатый кулак. Спокойно заявляет:
— Сейчас приготовим биток с кровью!
Он низкорослый, широкоплечий, плотный. Уверен в своей силе.
— Нет, — возражает Жако, — с салом!
Парашютист, не переставая массировать кулак, становится в полоборота и ударяет Жако ногой. Тот, зажмурившись, перегибается пополам, схватывается руками за живот. Голова Жако неудержимо клонится вниз, но от удара коленом в подбородок зубы у него лязгают и он падает навзничь, звонко стукаясь затылком о натертый паркет. Жако извивается от боли, все время держась за живот, но парашютист приподнимает его, хватает за правую руку, закидывает ее к себе на плечо и, натужившись, с возгласом «ух» бросает парня через голову так, что тот ударяется о стену зала. Потом с довольным видом созерцает противника: Жако стоит на четвереньках, мотает головой и тщетно пытается встать.
Парашютист глубоко вздыхает, выпячивает грудь. Он снова повязывает галстук, застегивает обшлага куртки, оборачивается к своим и выкрикивает, точно приказ:.
— Баста! Кончай драку!
В центре зала потасовка давно прекратилась. Груда тел распалась. Все окружили Жако и парашютиста.
Нет, теперь это уже не игра.
Рукопашные схватки — без них не обходится в «Канкане» ни одна танцулька — подчиняются определенным правилам и отчасти напоминают спорт, где некоторые приемы запрещены, а отчасти дуэль светских людей, во время которой позволительно слегка ранить противника в руку; но убить считается проявлением самого дурного тона.
Длинный Шарбен, Рыжий и их приятели, Милу, Шан — телуб, Клод и Ритон — Шанклозон и Гиблая слобода — поражены, как щенки, обнаружившие волка на псарне.
Парашютист обвивает рукой шею Бэбэ, кладет свою огромную лапищу на грудь девушки. Но тут же оборачивается, так как чья‑то рука опустилась ему на плечо.
Жако, пошатываясь, вновь стоит перед ним.
— Как? Это еще что такое? Тебе мало, говоришь? Ну погоди, на этот раз получишь сполна: держись крепче, начинаем представление, бить буду зверски, орел или решка, пан или пропал!
В его манерах, тоне, словах нет ничего наигранного. В них звучит подлинная ненависть.
Он заносит ногу и с силой ударяет Жако сзади по башмакам. И парень снова стукается затылком о паркет.
Но в этот самый миг длинный Шарбен угодил парашютисту головой прямо в челюсть. Тот успел только крикнуть:
— Ко мне, ребята!
Оба приятеля спешат ему на выручку, расправляя плечи. Но Шанклозон и Гиблая слобода стоят стеной.
Трое парашютистов угрожающе заявляют:
— Берегитесь, сопляки, пустим вам кровь!
Они вернулись с настоящей войны. Там рискуешь большим, чем разорвать куртку или расквасить нос. Их приводят в бешенство эти мальчишки, которые спокойненько сидят за тысячи километров от фронта и развлекаются воображаемыми приключениями.
Один из парашютистов вытаскивает странный нож: нажмешь кнопку — и с молниеносной быстротой выскакивает лезвие, тонкое, дрожащее, как язычок змеи.
Но плотина уже прорвана. Гиблая слобода и Шанклозон бросаются в наступление. Жако отстраняет Шарбена.
— Ну нет, этого предоставь мне!
И он наконец наносит прямой удар справа в челюсть широкоплечего парашютиста, который валится как подкошенный на пол.
Парашютистов смяли, опрокинули и выставили за дверь.
Избавившись от них, парни возвращаются в зал вместе с Ползном и его женой. Розетта растерянно осматривает синяки и порванную одежду ребят. Новый пиджак Мориса висит клочьями.
— Кто платит за выпивку?
Парни из Шанклозона остаются у стойки, а ребята из
Гиблой слободы окружают Бэбэ и Жако. Парень отряхивает пиджак, поправляет воротничок рубашки.
— Поди‑ка сюда, Жако.
Бэбэ вынимает из сумочки платок, смачивает его слюной и прикладывает к распухшей губе Жако, на которой выступила капелька крови.
— Брось, это пустяки… не то еще видали.
Молодежь вокруг них умиляется:
— Да поцелуй же ее, Жако. Мы отвернемся!
Жако берет Бэбэ двумя пальцами за подбородок и наклоняется над ней с победоносной улыбкой. Но Бэбэ стискивает зубы, резким движением высвобождает голову и, отскочив от Жако, с размаху отвешивает ему две звонкие затрещины. В наступившей тишине Жако, весь бледный, криво усмехается:
— Вот те на, опять что‑то новенькое!
Он набирает в легкие воздух, задерживает его и, наклонясь к девушке, хрипло говорит:
— И ты воображаешь, что этим все кончится? Думаешь, что «женщину нельзя ударить даже цветком»? Вычитала это небось в своих дрянных книжонках! Нет, милочка моя, ошиблась адресом. Я не из таковских!
И, широко размахнувшись, Жако дает ей сначала ладонью, а потом тыльной стороной руки две увесистые пощечины, от которых девушка с трудом удерживается на ногах.
Из глаз Бэбэ брызнули слезы, такие обильные, что на кофточке сразу же появляется мокрое пятно. Она подбирает с пола сумочку, быстро пересекает зал и, не оборачиваясь, выбегает на улицу. Жако остается на месте; упершись кулаками в бока, он бормочет:
— Подумаешь… тоже мне…
Милу трогает его за руку.
— На, держи. — И протягивает другу вываленную в пыли тряпку. — Знаешь, это твое кашне, Жако…
Канкан «величественным жестом сеятеля» разбрасывает по танцевальной площадке мыльные стружки, а Иньяс, усевшись на прежнее место с аккордеоном в руках, разукрашивает мелодию вальса пьянящими вариациями.
Бэбэ вздрогнула: свежий ветерок жадно прильнул к ее горячему мокрому лицу. Она застегнула пальто, вытащила платок и стала вытирать щеки. Несколько парней, собиравшихся войти к Канкану, наблюдали за ней. Девушка сунула платок обратно в карман и быстро пошла по главной улице Гиблой слободы, где разгуливал сухой, резкий ветер. Камни мостовой пытались ухватить ее за высокие каблучки. Нога то и дело подвертывалась, но Бэбэ стискивала зубы и не замедляла шага. Когда кто‑нибудь входил к Канкану и дверь открывалась, ветер подхватывал мелодию танца и словно ударял ею Бэбэ по затылку.
Было затишье: последние машины, отправившиеся на воскресную прогулку, давно проехали, а обратно еще никто не возвращался, даже те, которые спешили пораньше вернуться в Париж.
— Что это, Бэбэ? Бал уже кончился?..
Бэбэ даже не подняла головы.
Гараж Дюжардена был закрыт, но хозяин в праздничном костюме еще продавал бензин.
Черная «аронда» мягко затормозила у гаража. Из машины выскочил молодой человек. Белокурый, с волнистыми, даже курчавыми волосами. Он заметил Бэбэ, посмотрел на нее, улыбнулся и отвел глаза.
Бэбэ невольно ответила ему полуулыбкой. Молодой человек рассчитался с Дюжарденом, сел за руль, но не закрыл дверцы. Положив руку на стартер, он что‑то рассеянно говорил владельцу гаража, то и дело поглядывая на Бэбэ. Он был один d машине.
Бэбэ пересекла улицу Сороки — Воровки и медленно продолжала идти по шоссе. Она услышала, как сзади с шумом захлопнулась дверца машины. «Аронда» тихо покатила вслед за девушкой. Бэбэ ускорила шаг.
Ей было двадцать лет, и она смутно сознавала, что владеет нерастраченным, мертвым капиталом, который не приносит дохода и с каждым годом незаметно обесценивается. Она знала, что нужно сейчас же, пока не поздно, ухватиться за подходящий случай и как можно лучше использовать этот капитал.
Ей было двадцать лет, и она была красива, и красота была ее единственным капиталом.
Девушки в Гиблой слободе маленького роста. Из‑за того, что их вечно называют «милочки», «девочки», «крошки», они кажутся еще меньше. Из‑за снисходительной жалости, которую к ним проявляют, они перестали расти. Им положили руки иа плечи, и это помешало им стать выше.
Одна девушка носит слишком узкую юбку и ходит на слишком высоких каблуках. Она мелко семенит ногами и растопыривает для равновесия руки, словно боится разбить что‑то хрупкое, что лежит у нее в карманах. А другая так сильно перетянула жакет в талии, что он расширяется книзу, как плохо закрытый зонтик. Если вам скажут, что девушкам достаточно и тряпки, чтобы выглядеть одетыми, не верьте, это неправда. Им стоит большого труда следовать моде; они шьют не разгибая спины, до боли в пояснице. Но нельзя же бесконечно перелицовывать старенький жакет.
С наступлением теплых дней девушки хорошеют. Летние ткани дешевле зимних, и они шьют себе широкие кокетливые юбки. Тогда, действительно, чтобы выглядеть разодетыми, им достаточно тряпки. Они просматривают слишком много иллюстрированных журналов, читают слишком много романов, слишком часто ходят в кино. Они слишком ярко красят губы, слишком сильно поводят плечами и покачивают бедрами. Они неестественно опускают ресницы и улыбаются, показывая все зубы, словно на экране. Они жеманничают и стараются говорить воркующим голоском, но порой загораются настоящим гневом, испытывают подлинное волнение. И тогда светлое, горячее пламя пробивается сквозь пепел, и он разлетается, как серая пыль от порыва ветра.
А вот Бэбэ была высокого роста.
Голова девушки доходила Жако до подбородка. Он мог бы поцеловать ее, почти не наклоняясь. Какое наслаждение было бы прогуливаться, держа ее под руку! Она была словно создана по его мерке, как воплощение его мечты.
Рот у нее был крупный и бледный. Она не красилась. У кожи был цвет кожи. Она не душилась. Ее юное тело пахло просто телом. В линиях было что‑то незаконченное, многообещающее. Хотелось, чтобы она поскорее созрела.
— Ты платишь за выпивку?
Парни допили бутылку белого; стол у них под руками был липкий. Канкан подал еще монбазильяка.
Жако посмотрел, как уносили пустую бутылку. Спрятал бумажник в карман. Ста франков как не бывало. Ровно столько надо отдать за билет в Париж и обратно: поехать туда и побегать по объявлениям все же придется.
Он одним духом осушил стакан, не испытывая ни удовольствия, ни отвращения. Просто, так надо было. Внутри словно все одеревенело. Ломило глаза, и приходилось делать над собой усилие, чтобы разжимать губы.
— Знаешь, ты не больно хорош с подбитым глазом! Как же ты поедешь завтра искать работу?
Жако пренебрежительно мотнул головой. Вновь наполнил стакан, поднес его ко рту и так и застыл, словно дожидаясь чего‑то. Иньяс неподражаемо владел своим инструментом. Казалось, аккордеон не выдержит «Монмартрского соловья». Трели звенели, закручивались, и не было надежды, что им когда‑нибудь придет конец. Пары, прерывисто дыша, старались поспеть за головокружительным темпом вальса, и это было прекрасно, как пляска смерти.
Жако внимательно рассматривал свой стакан. Когда знатоки пьют вино, они сначала смачивают язык и проводят им по нёбу. Затем берут в рот совсем капельку вина, смакуют, закрыв глаза, и выплевывают. Наконец выпивают весь стакан небольшими глотками, чтобы продлить удовольствие и почувствовать, как вино ласкает нёбо, горло, пищевод и желудок.
Жако залпом выпил вино. От вальса кружились даже стены; низкие хриплые звуки сменялись тягучими и сладостными, хватавшими прямо за сердцё. Мелодия обрывалась на трех нотах, пронзительных, как крик умирающего, и вдруг снова рождалась из этого отчаяния среди коротких, сводящих с ума взвизгов, похожих на плач новорожденного.
Многие девушки танцевали друг с другом, пока парни пили. Они кружились в вихре вальса, и юбки их торчали, как оперение стрел. Паркет блестел, словно лезвие кинжала. Порой аккордеон, приглушив басы и бросая вызов силе тяжести, забирался на такие верха, что напоминал акробата, бесстрашно балансирующего на канате под самым потолком. Танцующие запрокидывали голову, закрывали глаза, судорожно сжимали пальцы и уже не чувствовали собственных ног.
Милу придвинул Жако курительную бумагу и пачку табака. Свернуть сигарету — одна из радостей жизни. Это восхитительная передышка, во время которой можно привести в порядок мысли и спуститься с неба на землю. Курительная бумага — драгоценный дар. Свернуть сигарету — чисто мужское искусство и восхитительное удовольствие, такое же Нелепое и бесполезное, как аперитив.
Жако нажал пальцем уголок подбитого глаза. Положил руку на руку Милу и процедил, закрыв глаза:
— Пусть они берегутся!
Милу отнял свою руку.
— Кто?
— Не знаю!
Он налил себе еще стакан.
— Сам не знаю! Те, другие… Те, которые на десять, двадцать, тридцать лет старше нас.
Он взял руку Милу и пожал ее.
— …Если я когда‑нибудь заплачу. Пусть только одна слеза…
Но тут же спохватился:
— Заметь, наш брат не часто плачет: умеем владеть собой…
Милу встал.
— Куда ты?
— Пойду потанцую.
Он увидел Сильви Торен, сидевшую за соседним столиком. Но прежде чем пригласить ее, сказал Жако странным, немного дрожащим голосом.
— Знаешь, иногда ты становишься слишком… слишком…
Милу не договорил. На его детских пухлых губах застыла обычная лукавая усмешка, но глаза были закрыты. Под колючим взглядом друга лицо Милу «редькой вниз» приняло застенчиво — скорбное и мучительное выражение.
Ритон говорил на ухо Одетте Лампен:
— Мне хотелось бы сочинять песни… песни… каких еще никто не слыхал. И чтобы слова к ним было нелегко произносить. В общем… нет… такие слова, чтобы от них вот здесь что‑то начинало шевелиться. Такие, чтобы их нельзя было петь и думать о чем‑то другом и люди менялись бы от них… внутри. От моих песен не поздоровилось бы очень и очень многим. Я еще не умею их сочинять, но в тот день, когда я научусь…
Ритон посмотрел на улыбающуюся Одетту. Девушка, как видно, не понимала его, иначе она не стада бы улыбаться. Он повторил:
— В тот день, когда я научусь…
Чтобы скрыть смущение, он вытащил из кармана губную гармонику и поднес ее ко рту, но аккордеон заглушал все Другие звуки. Иньяс хитрил с мелодией. Он отдалялся от нее, импровизировал, изобретал, ни с того ни с сего менял ритм, но основная мелодия опять возвращалась и кокетливо вырывалась у него из‑под пальцев. Тогда под раскатистый смех триолей он хватал ее за талию и заставлял пары так быстро кружиться, что они готовы были просить пощады.
Наконец Иньяс заиграл медленное танго. Канкан потушил лампочки и включил прожектора. Зеркальный шар начал медленно вращаться.
Бесчисленные звезды усеяли стены, потолок, пол. Звезды были так близко, что, казалось, стоит протянуть руку — и достанешь их. Они слепили глаза, от них мурашки пробегали по телу, но рука хватала одну пустоту.
Потому что то были не звезды, а приманка, пыль, которую пускают людям в глаза.
— Я плачу за выпивку! — крикнул Милу.
Милу еще раз постучался к Леру и стал ждать. Он поднял воротник плаща, соединил концы его у своего носа картошкой и подул. Щеки и губы сразу согрелись от дыхания. Он вытащил из кармана необычного вида нож, просунул его меж прутьев решетки и постучал в стеклянную дверь. Звук эхом отдался внутри помещения, в коридоре, в кухне, в столовой. Милу подождал немного и прислушался. Ничего. Он сунул нож в карман и попытался повернуть ручку двери. Дверь у Леру была заперта. Он наклонился, приложил глаз к замочной скважине, но ничего не увидел: ключ торчал изнутри.
Милу вышел на улицу. Входную дверь ему удалось открыть без труда: замка там не было. Нужно было только просунуть руку между створками и приподнять щеколду.
— Не знаю, что это сегодня случилось с Леру, — крикнула, высунувшись из окна, мамаша Жоли.
Она взглянула на свой будильник.
— Уже половина восьмого, а хозяйка Леру еще не зажигала газа. Да и Амбруаз не пошел сегодня на работу. Я даже не слышала голоса Жако. А он всегда поет, когда бреется… Не могли же они всей семьей уехать ночью, уж я‑то непременно бы заметила!
— Конечно же нет, мадам Жоли! Они здесь, ключ в замке.
Подошла с озабоченным видом мадам Вольпельер.
— С Леру стряслось что‑то неладное, — заявила она.
Со станции вернулся папаша Удон.
— Амбруаз не уехал сегодня с обычным поездом. Этакое с ним впервые за все три года приключилось.
Подошла мадам Берже, остановилась с бидоном для молока в руках.
Они вошли в подъезд.
Папаша Удон и Милу взломали дверь. В столовой около печки растянулась кошка. Удон поднял ее за хвост и тут же выпустил из рук. Животное ударилось о пол с деревянным стуком.
Тогда они бросились в комнаты.
Жако долго трясли за плечи, наконец он открыл глаза и пробормотал:
— Что такое? В чем дело?..
Но тут же вскочил с кровати и кубарем скатился вниз по лестнице, во дворе его вырвало.
Лулу принялся плакать. Мадам Вольпельер взяла его на руки. Ребенок, всхлипывая, стонал:
— Больно… Ой, как… как… больно…
Он сжимал грудь ручонками. Кожа на лице посерела. Вдруг сильный кашель потряс все его тельце; мадам Вольпельер едва успела достать ногой горшок, стоявший под кроватью, и поднести к нему Лулу.
В своих длинных кальсонах Амбруаз чувствовал себя очень неловко. Заметив женщин, он отвернулся и спросил yi Удона, настежь распахнувшего окно:
— Что случилось, Гастон?
— Вы оставили на ночь горящую печку… А тяга, видно, была плохая, ну и вот…
— Но… ничем не пахнет.
— У окиси углерода нет запаха.
Мадам Леру с трудом открыла глаза.
— Это пустяки, мадам Леру. Все дело в печке, это она сыграла с вами такую шутку.
Мадам Леру слабо улыбнулась.
— Не стоило вам беспокоиться… вы все… такие милые…
И она потеряла сознание. Амбруаз присоединился к Жако, и было слышно, как их обоих рвет во дворе.
Мадам Вольпельер завернула Лулу в одеяло.
— На сегодняшний день я беру мальчугана к себе. У них и так много хлопот.
Удон обратился к Милу:
— Беги за врачом, сынок, да поживее!
Проходя по двору, Милу похлопал по плечу Жако, который стоял прижавшись лбом к стене и широко расставив ноги.
— Не стесняйся, Жако, валяй дальше! Я за все плачу!
Грузовичок папаши Мани проезжал мимо, подпрыгивая на камнях мостовой. Милу вскочил на подножку и проговорил, просунув голову в дверцу кабины:
— Привет, папаша Мани. Вы едете в Париж, на рынок? Забросьте меня по дороге к врачу. Леру чуть было не угорели от печки.
— От чего? — проревел среди грохота папаша Мани и изо всех сил нажал ногою акселератор. Старичок «ситроен» рванулся вперед с астматическим кашлем.
Удон открыл кочергой дверцу печки. Вытяжная труба была забита непрогоревшими угольками.
Через открытое окно холодный воздух потоком хлынул в комнату. Мадам Леру приподнялась на локтях в кровати и попыталась сесть. Она растерянно огляделась:
— Придет доктор, а в комнате такой беспорядок…
И снова упала на подушки.
Мадам Берже принесла половую щетку.
— Большое вам спасибо, — со вздохом сказала мадам Леру. — До чего ж нам не повезло… — и прибавила: — В шкафу лежат чистые простыни, вот здесь…
* * *
Деревья четкие, голые, как свинцовый переплет церковного окна; всюду растекаются струйки грязной воды, и каждый камень мостовой окружен траурной каемкой.
Природа умирает. От тоски ветви покрываются бурыми каплями: они никак не могут утешиться после потери своих листьев. Дождь тоже плачет, и горе его безутешно. Деревья, дома, телеграфные столбы и колонка газометра стоят, выпрямившись, в своем траурном одеянии, и похоронный вой ветра вырывает у них жалобные стоны. Дома поселка сгрудились посреди равнины, словно люди, окружившие на кладбище раскрытую могилу.
Всеобщая скорбь проникает в душу, как слезы, которые, стекая по лицу, попадают в рот.
От тишины становится больно.
Снег и холод — это тишина. Все кругом окутано мягким белым покровом, который заглушает, душит всякий крик о помощи, как в комнате пыток.
И тогда жаждешь шума.
Зима вступает в свои права, и конца ей не видно, остается только одно: пройти через нее, как через пустыню. Пройти длинный путь от агонии последнего осеннего листа до первых весенних ростков, которые появятся в жалких садиках.
Для одних уголь — нечто волшебное, чудесное; для других— это пустое слово, ведь они даже не помнят, какой он на вид. Для них уголь просто надоедливая мелочь, о которой надо вспомнить, позвонить по телефону, подписать чек. Для Гиблой слободы уголь — красивое блестящее чудо, от прикосновения к нему на пальцах остается мягкая теплая пыль. Уголь с успокоительным стуком падает в жестяное ведро, с горестным вздохом скатывается в печурку. Уголь — живое существо, он поселяется в комнате, наполняет ее уютным мурлыканьем, бросает золотые отблески на стены и ласкает щеки, обдавая лицо жарким дыханием.
Зимой все живое съеживается, жизнь замирает. Ведь куколкам тепло в их тесной оболочке.
Зима приступом берет дома. Люди сдают ей сад и двор, а сами наглухо запираются в своей квартире, затем уступают врагу коридор, столовую и, наконец, прячутся в кухне и жмутся поближе к очагу.
Когда нужно что‑нибудь взять в соседней комнате, предпринимают отчаянную вылазку и поспешно возвращаются обратно, вздыхая с облегчением, что и на этот раз все обошлось благополучно. Утром самые теплые вещи отдают тем, кто едет на работу; их провожают заботливыми советами, тревожными взглядами. Вечером проводят сбор всех частей в последнем сохранившемся редуте. Делают перекличку, вспоминают недавние бои, перевязывают раны, а на плите тем временем поет закипающий чайник.
Стоит выйти за порог — и сразу же оказываешься на вражеской территории; попадаешь под обстрел ледяной картечи, на каждом повороте тебя безжалостно разит перекрестный огонь пулеметов врага. С бесконечными предосторожностями спешишь по обледенелой дороге, сгибаешься в три погибели, готовый броситься ничком на землю, и с отчаянием в душе мечтаешь о вечернем биваке.
Коротаешь еще одну ночь, свернувшись в клубок, согреваясь собственным теплом, а на следующее утро опять надо вставать в темноте и снова выходить на улицу.
А день занимается поздно. У него свой зимний распорядок, как у богача.
Все темно вокруг.
Пусть даже известно, что на смену зиме приходит весна, но ничто сейчас не предвещает пробуждения природы. Ничто не предвещает того, что когда‑нибудь снова блеснет солнце; кажется, будто оно остыло, остыло навсегда.
А когда у тебя за плечами только пятнадцать, восемнадцать или двадцать весен, ты еще не очень уверен в том, что снова придет май. Зима так могущественна, так горда своей победой… Она еще потешится, покажет себя, попользуется своей властью… Да, это последняя зима, потому что она будет длиться вечно.
И надежда становится хрупкой, ломкой, как ледок, подернувший воду в стакане, который позабыли на окне,
В Замке Камамбер каждый занят делом. Мадам Лампен чинит шерстяные носки, распустив другие, еще более поношенные. Мадам Берлан выкраивает из обтрепанного по краям одеяла подкладку к плащу мужа. Раймон Мартен урвал минутку между работой и собранием и обивает войлоком дверь и окна в своей комнате, а то Ритон опять начал кашлять. У соседей, Руфенов, под дверь просто запихивают старые газеты; когда кто‑нибудь входит к ним, газеты сдвигаются в сторону, и их машинально водворяют на место ударом каблука.
По дороге на станцию все старательно вытягивают рукава, чтобы они закрывали кончики пальцев, ведь перчаток‑то нет! Можно еще согреть руки, если засунуть их поглубже в крепкие карманы или даже в дырявые карманы, куда тепло идет прямо от тела. В Гиблой слободе не знают центрального отопления, и жизнь здесь течет по старинке, не знают и приятного чувства, которое испытываешь, когда внизу скребут в котле, и весь дом гулко хохочет, словно от щекотки. Зато всем в Слободе хорошо известны те неприятности, которые может доставить преклонного возраста печка.
— Семейство Леру дешево отделалось… — ворчливо говорили рабочие, шагая на станцию по улице Сороки — Воровки, окутанной удушливым, похожим на печной дым туманом.
Жако, Милу, Ритон, Виктор и Морис встретились в головном вагоне «для курящих», оттуда им было ближе пересаживаться на станции Денфер — Рошеро. Сначала Жако сообщил приятелям последние новости о своей семье: «Мы с Амбруазом чувствуем себя неплохо. Мать помаленьку поправ ляется. Вот Лулу у нас сильно кашляет, но он и до этого кашлял…» Потом разговор перешел на обычные темы.
— Мне хотелось бы иметь тяжелый мотоцикл, — сказал Виктор. — Легкий ни на черта не нужен, тогда уж лучше ездить на велосипеде. Но двухцилиндровый мотоцикл с — карданной передачей…
— Знаешь, меня смех разбирает, когда ты начинаешь рассуждать о мотоциклах, — заметил Милу с деланным равнодушием.
— Тебя смех разбирает? А почему, скажи, пожалуйста? — злился Виктор. — Ты, может, думаешь, что у меня никогда не будет собственного мотоцикла?
— Вы все меня смешите, — отрезал Милу.
Ребята удивленно посмотрели на него. Они потребовали, чтобы Милу объяснил, в чем дело. Да, он сыт по горло их бреднями. Виктор только и мечтает, как бы сломать себе шею на «харлей — дэвидсоне». Ритон со своими песенками считает себя чуть ли не Ивом Монтаном, а Клод Берже уже видит себя на ринге в перчатках Марселя Сердана. Но смешнее всех, пожалуй, Клод — каждое утро он беглым шагом обходит свой двор, и этак раз двадцать подряд…
— Хотелось бы мне знать, почему тебя это смешит? — проревел Жако сквозь грохот колес; поезд как раз пролетал под мостом и вскоре остановился, испустив три глубоких вздоха, на станции Масси. Волна пассажиров, пересаживающихся на другой поезд, оттеснила Милу и Жако от товарищей.
— Вы все меня смешите, — повторил Милу, — не люблю, когда люди хотят выше головы прыгнуть. Может, покурим?
Жако взял у Милу сигарету. Прикуривая от зажигалки приятеля, он тихо спросил:
— А ты, значит, выше головы прыгать не хочешь?
Всякий раз, когда машинист увеличивал скорость, поезд встряхивало. После трех таких встрясок в вагоне уже свободно разместились все пассажиры. Милу прижался лбом к оконному стеклу. Он ничего не мог различить за окном. Густой туман, все еще лежавший над Фонтен — Мишалоном, в свете занимавшегося дня казался серовато — зеленым, как морская вода.
Вот он, Милу, хочет прежде всего иметь в руках хорошее ремесло. Найти какое‑нибудь постоянное место, пусть даже за работу платят не так уж много. Затем встретить симпа тичную девушку. Не какую‑нибудь там премированную красавицу, а попросту славную девушку. О приданом он не думал: в наше время такие соображения в счет не идут. Они поселятся с женой в маленькой квартирке, и никто их оттуда не выселит, так как контракт будет составлен по всем правилам. Они станут жить вместе незаметной трудовой жизнью.
Милу пускал дым в закрытое окно, и он клубился, словно наталкиваясь на стену тумана за стеклом.
— У нас был бы фотоаппарат, знаешь. И семейный альбом, который мы показывали бы знакомым, когда они приходили бы к нам в гости. У меня никогда не было такого альбома… Вот чего я хочу для себя.
Он сдул пепел с сигареты и задумчиво устремил взгляд на ее раскаленный кончик. Тогда Жако не выдержал:
— А вот ты тоже меня смешишь! Ну прямо… смех разбирает да и только!
— Почему? Я ведь не Сердан, не Ив Монтан, знаешь…
— Нет, ты домосед, балда, и таким останешься на всю жизнь, факт! Ты будешь подыхать с голоду, есть с женой картошку без масла, а у твоих ребятишек будет вот такой позвоночник!
На запотевшем стекле он старательно вывел большую букву «S».
— Ну, а ты, чего же ты хочешь?
Милу пристально смотрел на товарища округлившимися внимательными глазами, и это придавало ему какой‑то изумленный и озадаченный вид.
— Не знаю, — мрачно ответил Жако, и его губы под тонкими темными усиками дрогнули.
— Скажи, Жако… чего же ты хочешь?
— Не знаю, — Жако в последний раз затянулся. — А когда узнаю, уж я своего добьюсь.
Он сердито бросил на пол окурок и старательно раздавил его каблуком.
Воздух стал тяжелым от дыма трубок и сигарет. Туман заклубился и внутри вагона, туман, теплый и едкий. Мужчины кашляли, вздыхали, пыхтели. Иные сплевывали в большие платки, затем, небрежно скомкав их и вытянув ногу, совали в карман брюк. Это выделялась после первой сигареты накопившаяся за ночь мокрота. Слышно было, как на другом конце вагона надрывно кашляет Ритон.
Серые пятна развернутых газет вздрагивали при каждом толчке. Люди клевали носом, их отяжелевшие веки мед ленно, но неудержимо опускались. Сон все не проходил, хотя по утрам они умывались холодной водой.
Все в Морисе Лампене, высоком, немного сутулом парне с длинным бледным лицом и тяжелыми веками, говорило о заботах, которые легли на его плечи, старшего сына в семье, оставшейся без кормильца. Он сказал:
— Ты, право, слишком сильно кашляешь, Ритон.
Морис всегда заговаривал на темы, которых его приятели не любили касаться, предоставляя их своим родителям.
— Начались холода, и я простыл немного. Это пустяки, но теперь уж кашель не отстанет от меня всю зиму. Я себя знаю.
Ритон жевал мундштук своей потухшей трубки, которая так не вязалась с его детским лицом, и ласково смотрел на Мориса.
— Ты тоже, Морис, не больно хорошо выглядишь.
— У меня дело другое. Наступает мертвый сезон.
Ритон проговорил, глядя в потолок:
— Мертвый сезон.
Он несколько раз повторил эти слова, все тише и тише, с каким‑то странным выражением, словно и правда говорил о чем‑то мертвом.
С обычной своей бесцеремонностью Виктор уже некоторое время читал газету через плечо приличного вида старика в крахмальном воротничке и с седеющими усами.
— Эй, Морис, Ритон, знаете, что пишут в газете?
Опершись о Виктора, парни наклонились над номером
«Орор»:
НОВЫЙ СОКРУШИТЕЛЬНЫЙ УДАР ВОЙСК ГЕНЕРАЛА НАВАРА ПО КРАСНЫМ ВЬЕТНАМСКИМ ЧАСТЯМ НЕСКОЛЬКО ТЫСЯЧ ПАРАШЮТИСТОВ ЗАХВАТИЛИ ДЬЕН — БЬЕН — ФУ В ОБЛАСТИ ТАЙ В 229 КИЛОМЕТРАХ ОТ ХАНОЯ
Человек, державший газету, повернулся всем корпусом, словно опасаясь, что с ним сыграют злую шутку. Сердито взглянул на троих парней и вновь принялся за чтение, пробормотав что‑то невнятное вроде «и что это только за молодежь пошла… в наши дни».
Ритон заметил как бы про себя:
— Вот старый чурбан!
Усы вздрогнули.
— Послушайте, молодой человек, я участвовал в войне, в мировой войне!
— Нашел тоже чем хвастаться! — возразил тем же тоном Ритон, даже не взглянув на старика.
— Я участвовал в войне, сопляк ты этакий, в мировой войне!
Он все повышал голос, взывая к сочувствию пассажиров.
' — Да, я воевал в 1914 году!
— И так скверно воевали, что через двадцать лет все пришлось начать сначала, — отпарировал тем же тоном Ритон и прибавил, тоже стараясь расположить к себе пассажиров:
— Осточертели они со своей войной! Только и знают, что тычут ею в нос!
Пассажиры были по — прежнему сонно — равнодушны. Лишь кое — где за развернутой газетой мелькнула улыбка, послышалось неодобрительное бормотание. Жако сказал Милу:
— Ритона обижают. Пошли на подмогу?
— Не стоит, уже приехали.
Пассажиры столпились у дверей вагона. Они приготовились к выходу, занесли ногу вперед, а билет зажали в руке или во рту.
Поезд затормозил так резко, что у людей даже зубы лязгнули, и тут же остановился. Все двери вагонов открылись одновременно. И в одну секунду на платформе Денфера стало черным — черно от народа. А поезд остался сиротливо стоять на рельсах, похожий на пустую гильзу после выстрела.
— Знаешь, мне дали один адрес, там есть работа! — крикнул Милу.
— Какая? — спросил Жако, взбегая по лестнице.
— По части центрального отопления… Я ничего в этом не смыслю, но говорят, можно легко научиться.
В это хмурое утро улица Бельвиль казалась неумытой. Морис, длинный, узкий в плечах, пробирался навстречу людскому потоку, вливавшемуся в станцию метро. Уличные торговцы ставили свои тележки у самого тротуара. Велосипедисты катили целыми группами, и машины их шуршали по жирному макадаму мостовой. В кино «Бельвиль — Пате» шел фильм «Опасный человек»; афиши обещали в скором времени «Женщину без мужчины» с участием Джины Лоллобриджиды, которая была изображена на огромной рекламе с полуобнаженной грудью. В будни по утрам люди спешат, тол каясь, по узким тротуарам улицы Бельвиль и смотрят на встречных невидящими глазами. Морис нажал коленкой на небольшую прогнившую дверь. Верхняя часть ее из кованого железа была вся изъедена ржавчиной. Дверь вела в коридор, похожий на заброшенную штольню, и дальше, во двор, почти такой же узкий, как этот коридор. Во дворе иод мрачной вывеской с кратким словом «отель» стояло приземистое каменное здание. Над его стеклянной крышей, залатанной кусками толя и картона, торчали железные трубы печек. Слышно было, как пищат новорожденные, кричат дети и бранятся взрослые. Напротив, всего в нескольких шагах, выстроились, словно по команде «смирно», все уборные дома с окошечками в форме сердца. Морис вошел в «отель» и очутился в тесном коридоре; он был весь уставлен рамами, на которые живший в доме скорняк натягивал кожи для просушки. Кто‑то спускался по лестнице с пустым ведром в руках; ступеньки скрипуче охали под его шагами, а расшатанные перила дрожали от нижнего этажа до чердака.
Морис толкнул коленкой левую дверь, на которой была прибита облупленная вывеска «Сапожная мастерская Флерет». Запах кож сменился смешанным запахом мочи, пота и дешевого табака.
Мадам Риполь подняла голову, склоненную над коробками с обувью.
— Здравствуй, Морис. Как дела? Хозяин сказал, что хочет с тобой поговорить. Он скоро вернется.
— Да?.. Догадываюсь, в чем тут дело.
— Ты прав. Мой черед придет, наверно, на будущей неделе.
Казалось просто чудом, что в этой мастерской удалось разместить четырнадцать рабочих и шесть работниц. Стены были деревянные, а потолок стеклянный. Дощатый настил делил помещение на два этажа. Мотористкам и закройщикам, работавшим внизу, приходилось нагибать голову, когда они вставали. Щелкал плохо натянутый приводной ремень.
Морис направился к вешалке. Снял плащ, куртку, брюки. Надел комбинезон и узкую рубашку, в которой он казался болезненно худым. Работа в мастерской не очень грязная, но легко испачкаться, когда проходишь мимо столов, где наклеивают ярлыки. На улице Морис всегда был одет с иголочки. Тщательно вычищенный и отутюженный костюм казался совсем новым, а рубашки были всегда чистенькие, свежевыглаженные, с крахмальным воротничком. Мать стара тельно чинила каждую дырочку, разглаживала на одежде каждую морщинку.
Морис принялся было за подошву для «балетки», но тут вошел хозяин и жестом пригласил его к себе, в застекленный чулан, служивший ему кабинетом.
Когда Морис возвратился, мадам Риполь шепотом спросила его:
— Уволили?
— Да.
— Надолго?
— Не знаю. Он сказал только, что в делах застой.
— В прошлом году это длилось четыре месяца.
— Он сказал, что теперь положение много хуже… В прошлом году меня уволили четвертого декабря. В этом году он взялся за меня раньше.
Мадам Риполь вздохнула.
— В прошлом году это началось в декабре, затем январь, февраль, март…
— Словом, мертвый сезон продолжался всю зиму, — заключил Морис.
Добравшись до своего стола, Морис положил руку на стопку подошв к «балеткам»: он никак не мог приняться за работу. «Балетки» — кожаные дамские тапочки без всякой отделки. Они удобные, мягкие, плотно облегают ногу и придают ей естественность и милую простоту. Надевая «балетки», девушки приобретают пленительную легкость походки.
Морис опустил веки. Под ресницами появилась блестящая каемка, словно кто‑то слишком густо намазал их клеем. Он открыл глаза и судорожно глотнул слюну. Слева на столе лежали подметки, напротив — заготовки, справа — уже готовые «балетки». Мастерская расплывалась у него перед глазами. Он несколько раз поднял и опустил веки — так работает «дворник» на ветровом стекле. С трудом протянул руку, взял из стопки подошву и только тогда заметил, что другой рукой машинально гладит уже готовую «балетку».
Хозяин вышел из своей стеклянной клетки.
— На минутку, Лампен.
Морис торопливо подошел к нему.
— Скажите, Лампен, ваш адрес все тот же?
— Да, мсье.
— Я вам напишу, как только дела возобновятся.
Возвращаясь на свое рабочее место, Морис задержался у пресса. Закройщика не было: он пошел за материалом. Морис положил руку под резак и нажал педаль. Он отдернул руку как раз вовремя. Острый стальной инструмент вырезал еще одну подошву «балетки», столь же совершенную по форме, как женская нога.
Морис провел ладонью по лбу, сел к столу и принялся за работу.
* * *
Представитель фирмы «Рикар» был чересчур словоохотлив.
— Так, значит, ничего? О, это ничего. Право, ничего, видите ли, я просто проходил мимо. Не беспокойтесь…
Он старательно откашлялся, видно, у него першило в горле. И тут же снова затараторил:
— …Не знаю, заметили ли вы, какой у меня сегодня красивый голос. Не знаю, где я подцепил простуду, но никак не могу от нее избавиться. Значит… ничего?
Он поспешно нагромождал слова, чтобы выговорить наконец эти два последние: «Значит… ничего?»
Хозяин бистро отрицательно качал головой, ни на минуту не переставая вытирать стаканы.
— Значит, ничего?
На этот раз внутри механизма что‑то скрипнуло. Представитель фирмы прервал поток своего красноречия, чтобы прочистить горло. Хозяин бистро поднял голову, и его глаза округлились от удивления. Представитель был длинный, как жердь, и бесконечно унылый. Одет он был с щегольством бедняка… Из верхнего кармашка пиджака торчал огромный платок, при каждом заученном повороте правой руки на пальце сверкал огромный медный перстень, начищенный до блеска пастой «Каоль». Представитель фирмы уже вынул квитанционную книжку, вложил в нее копировальную бумагу и приготовил шариковую авторучку. Он был похож на бездомного пса, который тоскливо бродит по улице, когда в помойных ямах не найдешь даже корочки хлеба.
— Ничего… Ну, хорошо. Даже бочки из‑под вина не можете вернуть? Нет? Хорошо. Что уж там… Подождем, пока дела пойдут лучше. В таком же положении сейчас все хозяева бистро на улице Орийон, того и гляди протянут ноги. И угольщики тоже, но по другой причине: у них слишком много работы. Прежде они жаловались, что работы не хватает. А теперь тоже жалуются…
Вошел посетитель и потребовал грога.
— Извините, до свиданья, не буду вам мешать… До свиданья и спасибо.
Он уже убрал свои письменные принадлежности, но когда дело дошло до шариковой авторучки, неожиданно протянул ее хозяину бистро.
— Взгляните‑ка, это авторучка с маркой нашей фирмы. На ней написано «Рикар». Примите ее от меня. (Он выпрямился.) Это подарок фирмы. До скорого свиданья…
Но прежде чем закрыть за собой дверь, он обернулся еще раз, подождал, не позовут ли обратно, и на губах его мелькнула жалкая кривая улыбка.
Один из посетителей, выпивавших у стойки, заметил:, — Стиляга.
Жако гневно взглянул на него.
К счастью, хозяин бистро возразил:
— Что вы! Попросту неудачник.
* * ч*
Перед отходом поезда 18.45 обычная суета сменяется безумием. В Денфер — Рошеро туннели, соединяющие станцию метро с линией Париж — Со, перегорожены решеткой с остроконечными прутьями. Можно подумать, что это проходы, ведущие из зверинца на арену цирка. По ним, рыча и толкаясь, как дикие звери, устремляются пассажиры, когда прибывают поезда линии Клиньякур, Этуаль или Итали. Париж истекает кровью, и она изливается толчками по туннелю — артерии, резко обрывающемуся при выходе на поверхность земли в долине Шеврёз.
Шесть часов вечера.
Париж повесил на гвоздь свою грязную фуражку и трясет гривой на все четыре стороны.
Милу проскочил в последнюю минуту, когда железные Ворота уже закрывались. Жако оказался прижатым к решетке напиравшей сзади толпой. Подавшись назад, он вывернулся, подтянулся на руках, быстро осмотрелся, перескочил через ворота и бегом бросился к поезду. Автоматические двери давно закрылись бы, если бы ноги и локти пассажиров не торчали из переполненного вагона. Жако повернулся лицом к платформе и стал хладнокровно оттеснять спиной пассажиров в вагон. Уцепившись обеими руками за створки двери, он согнулся в три погибели и, как каток для трамбовки, с силой нажал на стоявших плотной стеной людей.
Дверь с треском захлопнулась, чуть не прищемив ему нос.
Жако возвращался домой после напрасных поисков работы. Он сообщил Милу, что всюду, куда бы он ни приходил, в отделе кадров требовали адрес его старого места работы.
— И прежде чем тебя нанять, они звонят по телефону; можешь себе представить, что после моего прямого правого…
Бэбэ вошла в вагон на станции Бур — ла — Рен. При виде Жако, стоявшего возле двери, на ее лице появилась колючая улыбка:
— Не меня ли ты ждал… случайно?
Он ответил, мотнув головой:
— Еще бы… конечно, ваше величество!
И подчеркнуто повернулся к ней спиной.
Милу отнесло толпой в другой конец вагона. Он очутился рядом с Морисом, и оба коротали время, читая крупные заголовки вечерних газет: «Массовая высадка парашютистов в Дьен — Бьен — Фу. Город взят. Этот первый успех изменил положение на фронте в пользу наших войск…»
— Знаешь, сколько получают парашютисты? — спросил Морис. — Больше ста тысяч при вербовке и столько же при отправке. А там, на месте, больше пятидесяти тысяч франков в месяц.
— Не считая всяких спекуляций и сделок, — заметил Милу.
— Не нужно даже спекуляций. Представляешь себе: пятьдесят тысяч в месяц?..
Он на минуту задумался:
— А главное, военным не на что и тратить деньги. И если ведешь себя скромно…
Милу с любопытством посмотрел на приятеля. Морис отвернулся и весь ушел в созерцание ночи, прорезанной, словно молниями, лучами фонарей.
— На военной службе никогда не ведут себя скромно, знаешь.
Морис не обернулся. Милу вынул пачку сигарет.
— На вот, возьми.
Морис взял сигарету. Они закурили. Морис посмотрел на Милу, затем на кончик сигареты. Наконец, проговорил:
— Сегодня утром я получил расчет.
— Чем провинился?
— Ничем. Мертвый сезон.
— Ах да… мертвый сезон.
Вдруг на Милу напал смех.
— Значит, ты теперь вроде нас, вроде Жако и меня. Ищешь работу…
Но Морис не смеялся, Милу почувствовал, что смеется один, и прошептал:
— Да, конечно, для тебя…
Морис не расслышал:
— Что ты говоришь?
— Ничего. Не огорчайся. — Милу толкнул приятеля локтем в бок. — Я уже нашел работу. Специализируюсь по центральному отоплению.
Морис был сумрачен по — прежнему. Милу снова толкнул его в бок.
— Центральное отопление… представляешь себе, как это здорово зимой! Шикарная жизнь — в тепле.
Они не сказали больше ни слова до самой станции.
— А как это оплачивается?
— Не слишком хорошо. Девяносто франков…
Их поглотила ночь. Свет в городе не горел… Электрическая компания Франции все еще придерживалась летнего расписания.
Для Жако пробуждение по утрам было теперь невеселым. День представлялся ему зияющей черной ямой, и впереди не было ничего, кроме неизбежных поисков работы. Надо было умываться в ледяном помещении и прежде всего вскипятить чайник, чтобы отогреть колодезный насос. К тому же спал Жако плохо. Лулу кашлял все ночи напролет. У мальчика бывали такие приступы, что он мог хоть кого разбудить.
— У тебя плохой вид, Жако. Лулу очень кашлял сегодня, да? — спросила мать.
— Не переставая.
Жако на минуту задумался, подняв кисточку для бритья, и попытался объяснить:
— Временами даже через определенные промежутки…
— Каждые полчаса до двух утра, а после двух каждый
* * *
час
— Ты тоже слушала, мама?
— Да, я глаз не могла сомкнуть всю ночь.
— Не беспокойся, мама, это ничего… он простыл немного.
Мать размешала сахар на дне кружки, допила последний глоток, поставила кружку с торчавшей из нее ложечкой на край раковины и вздохнула:
— Думается мне, болезнь у него серьезная.
Скрипнула старая калитка.
— Это Амбруаз, — сказала мать.
Но Амбруаз не сразу вошел в дом. Он любил немного потоптаться в садике — оглядывал все вокруг, вдыхал полной грудью свежий утренний воздух, прежде чем запереться в душной комнате.
Он поздоровался с матерью и смущенно пожал руку Жако.
— Ты не очень замерз этой ночью, Амбруаз? — спросила мать.
— Гм… нет.
Он повесил сумку и нерешительно переступал с ноги на ногу, машинально похлопывая себя по бокам широченными ладонями.
— Следующую неделю я буду работать в дневную смену.
Наверху, в комнате Лулу, послышался кашель, визгливый, как вой сирены. Мать вздрогнула. Но Жако уже мчался по лестнице.
— Погоди, мам, я посмотрю…
— Вот, возьми тазик, а то, может, Лулу станет рвать..«
Лулу сидел на кроватке, опираясь на худенькие ручонки, он опустил голову и прижал подбородок к груди. Глаза были закрыты, лицо в красных пятнах, крупные слезы катились по щекам. Во время приступов кашля все хилое тельце ребенка содрогалось. Сперва начинали дрожать ноги, а вместе с ними и одеяло, под конец кашель переходил в хриплый свист и голова мальчика беспомощно болталась во все стороны.
— Скорей! Скорей!
Не открывая глаз, он показал рукой на тазик, который держал брат. Жако подставил его под подбородок Лулу, и мальчика сразу стало рвать мучительными резкими толчками, словно через силу. Когда ему показалось, что приступ прошел, Лулу поднял на брата полные слез глаза, слабо улыбнулся, но почти тотчас же вынужден был снова нагибаться над тазиком.
Через плечо мальчика Жако сокрушенно смотрел на мать, ожидавшую с чистым полотенцем в руках.
Подбитые гвоздями башмаки застучали по ступеням узкой деревянной лестницы: Амбруаз тоже поднимался наверх.
После приступа Лулу сидел в кроватке и вытирал лицо полотенцем. Теперь уже он был мертвенно — бледен. Видя, что все домашние собрались вокруг него, мальчик испугался.
— Я немнозецко болен… — прошептал он, пытаясь сам себя успокоить.
Лулу посмотрел сперва на Жако, потом на мать, потом на отца и сразу перестал улыбаться. Тогда Жако в свою очередь посмотрел на Амбруаза, мать тоже остановила свой взгляд на главе семейства.
— Надо позвать доктора, — ^ сказал Амбруаз.
Лулу принялся хныкать:
— Не хоцу. Не хоцу доктора. Он сделает больно…
Амбруаз взглянул на плащ и на кашне Жако, собравшегося уходить. Нерешительно проговорил:
— Ты едешь в Париж, чтобы..? Ты еще ничего..?
Амбруаз лишь в исключительных случаях оканчивал начатую фразу. Обычно он с трудом выжимал из себя слова, точно волочил усталые ноги, и часть слов неизменно терялась в пути.
— Милу уже нашел работу, — поспешил сообщить Жако.
Амбруаз продолжал смотреть на него, качая головой.
— По части центрального отопления, — уточнил Жако.
— А… — протянул Амбруаз.
— Только он немного зарабатывает там…
— Ну что ж, — сказал Амбруаз.
Он вышел из комнаты. Деревянные ступеньки лестницы заскрипели под его тяжелыми шагами. Потом в кухне звякнула о кружку чайная ложечка, засвистел газ и с треском вспыхнул от поднесенной спички.
— Послушай, я не хоцу, чтобы приходил доктор.
Жако провел рукой по волосам мальчика и направился к двери.
— Жако, послушай, останься со мной… — умолял Лулу.
— Я еще не ухожу. Спущусь на минутку и потом вернусь.
— Ладно, тогда оставь пальто.
— Хорошо, сейчас… — неопределенно пробормотал Жако, выходя за дверь.
— Знацит, ты уходишь! Да, уходишь! Вот видишь, ты уходишь!
И Лулу снова затянул свою песенку:
— Не хоцу доктора! Не хоцу, чтобы он приходил! Не хоцу!..
Сполоснув таз у колодца, вернулась мать.
— Будь у нас хоть вода в доме! — вздохнула она.
Мать потянула дверную ручку, но дверь так и не закрылась.
— Послушай, Жако, придется все‑таки кому‑нибудь из вас починить дверь, тебе или отцу…
Выходя, Жако осмотрел дверь. Дверная петля была цела, но косяк треснул и отстал от облупившейся стены.
* * *
Нужно было перебрать несколько досок, сколотить их гвоздями, зашпаклевать щели. Казалось, в этом бараке нет ничего целого, крепкого. Все точно поражено болезнью или старостью — каждый камень, каждая рама, каждая черепица. Двери плохо закрываются, окна перекосило, печи дымят. Штукатурка страдает неизлечимой проказой, стены изрезаны длинными трещинами, похожими на татуировку, водосточные трубы проржавели. Пол покоробился, и от этого двери либо не сдвинешь с места, либо они без удержу хлопают. На обоях и на штукатурке выступают неизвестно откуда появившиеся пятна, можно подумать, что стены сами порождают их. Нижняя ступенька лестницы неудержимо оседает. Под нее для устойчивости подложили кирпич, но и он тоже куда‑то проваливается. Вся крыша в глубоких ранах, сквозь которые видно небо. Сырость размягчает самый остов здания. Оно вбирает в себя воду, как промокашка. По закону капиллярности вода просачивается между камнями, между кирпичами, и весь барак словно разбухает. Он кажется тяжелым, усталым, обрюзгшим, как больной водянкой. Стены коридора без устали плачут, а зимой сверкают ледяными узорами. Гвозди входят в перегородку, как в масло, но затем она начинает исподтишка выталкивать их обратно, и в одно прекрасное утро, убирая комнату, обнаруживаешь, что они все на полу. Проказа переходит со стен на мебель. Через три дня после своего водворения в доме новый стул уже приходит в дряхлость. Он скрипуче охает, деревянные части расползаются, соломенное сидение гниет. Ветхая одежда, которую отнесли на чердак, старая обувь, валяющаяся среди хлама под лестницей, покрываются гонким слоем плесени. Мебель покупалась от случая к случаю в зависимости от размера получки, поэтому ни одна вещь не подходит к другой, и все они словно огорчены, что попали в такую дурную компанию. Ремонт производится нерегулярно и не дает никаких результатов. При виде медленного разрушения здания у самого деятельного хозяина, у самой расторопной хозяйки опускаются руки. Ничто в доме не кажется прочным, устойчивым, настоящим. На всем лежит печать чего‑то временного, нездорового, недоделанного. Живут здесь, как на биваке. Занавески, которые радовали взгляд в магазине, повисли на окнах барака, как старые тряпки. Жаль поместить что‑нибудь новое в этот мир медленного умирания вещей, где все приходит в негодность. Бедность и новизна не вяжутся между собой.
Среди ночной тишины в бараке раздается треск, напоминающий поскрипывание пустого кошелька.
Створки входной двери медленно, но неуклонно оседают. Доски, из которых они сделаны, рассохлись, а три поперечины перекосились. Железный засов тоже подался вниз, вместе со скобами. Одна из досок левой створки как‑то треснула по диагонали, и половина ее мгновенно исчезла: какой‑то мальчишка из Гиблой слободы смастерил себе из нее саблю. Дверца почтового ящика соскочила с петель. Починить ее все не хватает времени, да и надо еще купить новые петли и шуруцы, а пока дверцу используют как подставку для кастрюль. Часть врезного замка — та, в которую входит язычок, уже давно исчезла. А обе половинки дверного замка настолько разошлись, что уже нет никакой надежды сблизить их. Чтобы как‑нибудь спасти расползающуюся дверь, там и сям приколотили несколько досок от старых ящиков. Многие гвозди погнулись, когда их стали забивать. Их так и оставили торчать в виде запятых в ожидании, когда под руку подвернутся клещи. Одна из дверных петель отскочила, — штукатурка в этом месте осыпалась, и здесь уже требуется вмешательство каменщика, а не столяра. Теперь, чтобы открыть или закрыть дверь, приходится приподнимать ее, ухватившись за ручку, поэтому у людей, когда они входят в дом, лица бывают недовольные.
Вместо замка, половинки которого решительно не желают соединиться, к двери приделали щеколду, она опускается под действием собственной тяжести на самодельное приспособление — железную планку, прибитую внизу и отогнутую вверху. Чтобы открыть дверь с улицы, приходится просовывать руку в неизбежную дверную щель и приподнимать щеколду. 1'аким образом, новоприбывшие дают о себе знать, прежде чем появятся на пороге.
Уже много лет входная дверь подвергается пагубному действию таинственных сил, нижний ее край измочалился, словно кто‑то нарочно возил им по полу.
И дверь и дом питают глухую ненависть к жильцам и неуклонно подтачивают их здоровье.
* * *
— Как только стану работать, обязательно куплю себе одну вещь… — сказал Милу.
Жако усердно тер большим пальцем левой руки место, где когда‑то был указательный палец.
— А что ты купишь?
Друзья сидели у мамаши Мани. Печка была накалена докрасна. Руки и ноги отогревались, мысли лениво ворочались в голове.
— Помнишь парашютистов на танцах?
— Ну и всыпали же мы им по первое число! — Жако блаженно улыбнулся, подняв глаза к потолку.
— Знаешь, один из них тогда вытащил нож…
Автоматический нож сильно поразил воображение Милу.
Он стал подробно объяснять Жако все его достоинства. Нож можно открыть одной рукой; парашютисты всегда пользуются таким ножом, чтобы перерезать веревки парашюта, если в них запутаешься. В схватке с врагом он не подведет. Прямо мороз подирает по коже, когда этот нож щелкает.
Друзья обменялись местами, подставив печке другой бок. Интересно было следить через окно, как ледяной ветер сдувает гравий на углу улицы Сороки — Воровки. Милу пробормотал сонным голосом:
— Собачья погода.
Жако что‑то проворчал в ответ, с наслаждением растирая себе поясницу. Милу снова начал:
— Говорят, на Средиземном море люди купаются круглый год. Знаешь, я там бывал.
Тогда Жако подсунул под себя ногу, скрестил на столе руки и, прижавшись к ним щекой, замер в ожидании.
Да, Милу довелось слышать, как стрекочут цикады; они поднимают невероятный гомон. И когда прогуливаешься под оливковыми деревьями, цикады так трещат, что заглушают твой собственный голос. Кажется, что собрались вместе сотни ребятишек и посвистывают себе сквозь зубы…
Мамаша Мани вышла из кухни, поздоровалась с обоими пареньками и, усевшись, принялась чистить картошку. У нее был немного низкий приятный голос, и улыбка неизменно сопровождала каждое ее слово. Ей хотелось, чтобы Жако и Милу почувствовали себя непринужденно, она стала расспрашивать их, не нашли ли они работу, желая показать, что от чистого сердца приглашает парней погреться у своего камелька, даже если они ничего не закажут.
— С завтрашнего дня начинаю работать по части центрального отопления, — вызывающе проговорил Милу. И тут же объявил: —Я плачу за выпивку!
Они отхлебнули по глотку вина, и Жако опять приготовился слушать. Милу закрыл глаза и погрузился в дорогие ему воспоминания.
— «Ма». Так они называют свои фермы там, в Провансе. Это большие дома, длинные и белые, с множеством пристроек: крытое гумно, конюшня, курятник. Обычно дома одноэтажные. Комнаты низкие с узкими окнами. А солнца там столько, что от него приходится прятаться. Камины большие — пребольшие, и когда наступают холода… ну холода, конечно, для тамошних жителей, в камине зажигают охапку сухих виноградных лоз, и сразу становится тепло и светло: огонь весело потрескивает, и кругом так хорошо пахнет. Мебель у них простая, низкая и тяжелая. Столы длинные и широкие, точно кровати. Садишься за стол — и тебе подают колбасу, козий сыр, завернутый в виноградные листья, и вкно из выжимок, но у нас оно сошло бы за божоле.
Оба друга потягивали белое вино, закрыв глаза.
— Да, есть во Франции такие уголки… — заметил Жако.
— Всюду может быть шикарно, знаешь, — сказал Милу и добавил: — Была бы только работа!
Но вдруг он рассердился:
— Работа! Работа! Захоти они, и работы нашлось бы хоть отбавляй! Людей не хватало бы, чтобы с ней справиться!
— Теперь, Милу, когда ты устроился, придется мне одному бегать по объявлениям.
— Не беспокойся, уж тут ты никогда не останешься в одиночестве. Мориса тоже выкинули на улицу: в обувной промышленности мертвый сезон.
Они заговорили о Морисе. Для него безработица — настоящая трагедия, ведь ему надо кормить все семейство. Как‑то вечером, в поезде, он рассказывал Милу о парашютистах, о том, сколько им платят в Индокитае. И голос у него был какой‑то странный. Словно он вбил себе что‑то в голову…
— Знаешь, Жако, — вдруг сказал Милу, — автоматический нож я не стану покупать, он у меня уже есть. Я его стянул тогда у парашютиста…
— Погоди, давай поменяемся местами.
Они опять пересели и повернулись к печке другим боком.
Милу вытащил руку из кармана и взмахнул ею. Послышался сухой треск, и блеснуло лезвие ножа.
* * *
В утреннем поезде с его рабочей деловитостью Жако чувствовал себя чужим. Он был безработным. Среди комбинезонов и спецовок, выглядевших так успокоительно на его попутчиках, парадный воскресный костюм Жако — словно сигнал о бедствии. Парень чувствовал себя вычеркнутым из списка живых. Безработица — это длительная болезнь, которая может оказаться неизлечимой, как у Жюльена, потерявшего место больше года назад.
Сперва Жако не очень беспокоился.
У него было немного денег, и он мог продержаться, пока не найдет работы, не слишком обременяя родителей. По привычке он продолжал вставать в пять часов утра, садился в тот же поезд, шутил в дороге с ребятами, а приехав в Париж, обегал весь город, все биржи труда, все конторы по найму. Его изматывали бесконечные ожидания в длинных коридорах, где он часами просиживал на жестких скамейках перед неизменно закрытыми дверями. Совершая свой ежедневный обход, он был всегда настороже, всегда готов броситься на другой конец Парижа, едва услышит какие-нибудь сведения, которые неведомо откуда просачивались в среду безработных.
«Говорят, нужны рабочие у Ситроена…», Жако уже след простыл. Метро, состязание в скорости, очередь. «Вы еще слишком молоды…» «Вас скоро призовут на военную служ бу…» «Вы недостаточно квалифицированны…» «Нам не нужны рабочие вашей специальности…» «У вас нет рекомендаций…» или же попросту: «Оставьте свой адрес, вам напишут».
И даже не знаешь, окончательный ли это отказ или нет, потому что иногда они действительно писали.
Жако искал работу, искал каждый день. Он расходовал все новые книжечки билетов метро, изнашивал подметки. Прошел месяц. Жако был удивлен, что за целый месяц он так и не сумел найти работу. Все чаще стала закрадываться в голову мысль, что пройдет и второй месяц, и третий, а потом… а потом положение может и не измениться. К тому же число безработных все увеличивалось. У Жако появились новые привычки.
Он отбирал лучшие адреса, чтобы съездить по ним в тот же день. Выкраивал деньги на метро, чтобы поменьше изнашивалась обувь. Вставал с каждым днем все позже. Долго валялся по утрам в постели под одеялом. Иногда он шел на станцию и ждал, когда приедут те, кто работает, чтобы окунуться в другую атмосферу, в атмосферу труда. Жако видел, как страдают безработные, у которых нет семьи, от голода, холода и одиночества, а он страдал из‑за семьи. В каждом слове ему мерещился скрытый упрек, он чувствовал себя лишним ртом. Жако не любил оставаться один. Он присоединялся к ватагам молодых безработных, которые слоняются по улицам Парижа со своими мечтами, с накопившейся в душе злобой и донашивают воскресные костюмы, ставшие уже будничными.
Жако опустился.
Ничто не пристает к человеку сильнее, чем грязь безделья. Жако не испытывал больше той брезгливости, которую вызывали у него прежде порванные брюки или недостающая пуговица. Он изменился. На улице глаза его невольно останавливались на объявлениях о вербовке в армию, которые сулили в обмен на жизнь множество увлекательных приключений. Глядя на один из таких плакатов, безработный парень, с которым Жако познакомился в тот день, в порыве ярости заявил, что готов драться с кем угодно и против кого угодно, лишь бы «наполнить себе брюхо перед тем, как его проткнут». Жако тотчас же подумал о Морисе. О себе он не думал. Он еще чувствовал себя достаточно сильным. Пока.
Когда пришел врач, чтобы осмотреть Лулу, Жако пережил особенно тягостные минуты. Мать с волнением ждала приговора. Врач колебался: это, конечно, не ангина, возможно, начало кори, если только не сильная простуда, не воспаление легких и не какое‑нибудь эпидемическое заболевание… Он прописал капли, полоскание.
— Доктор, сколько я вам..?
— Тысячу франков.
Спускаясь по лестнице, врач дотронулся пальцем до стены.
— Здесь сыро, и это плохо отражается на здоровье детей. Нельзя ли перевести больного в другое место… У вас нет друзей?
— Друзья‑то есть, но живут они не лучше нашего…
Мать задержала врача у порога:
— Я хотела у вас спросить… Теперешняя болезнь мальчика — это не отравление окисью углерода?
— Успокойтесь, тут нет ничего общего.
* * Не
Шантелуб прошел мимо бистро мамаши Мани. Завернул за угол и остановился перед маленькой дверцей. Снял рукавицу, встал на цыпочки, просунул руку в щель между стеной и дверью и вытащил оттуда ключ. Открыл дверь, повернул выключатель и зажмурился от резкого света лампочки без абажура. Он положил на стол синюю форменную фуражку, расстегнул кожаную куртку и, казалось, собирался ее снять…
Потом закрыл дверь и, пофыркивая, стал растирать руки, так и не скинув куртки.
— Эх, если бы печку затопить!
Шантелуб медленно обвел взглядом помещение. Комната была узкая, тесная, как кухня. Вокруг стола стояли три стула с продавленными соломенными сиденьями и деревянная скамья. Если сесть на них, окажешься зажатым между столом и стеной. В одном углу были навалены груды непроданных газет. В другом стояла огромная жестяная банка из‑под варенья, вскрытая с помощью долота; в ней были высохший клей и кисть. На стене висели приколотые ржавыми кнопками фотографии, пожелтевшие вырезки из газет и карта велопробега по Франции трехгодичной давности. На самом видном месте — знамя.
Великолепное красное знамя.
Оно относилось к первым дням создания Союза молодежи. Полотнище было сшито из материи, которую, очевидно, откопали в глубине какого‑нибудь бабушкиного сундука. Ткань была плотная, тяжелая и вместе с тем мягкая, победоносного красного цвета, словно театральный занавес. Девушки тоже включились в работу. Они вышили золотом крупными буквами надпись: СОЮЗ РЕСПУБЛИКАНСКОЙ МОЛОДЕЖИ ФРАНЦИИ, расположив ее полукругом. Пришили к знамени алую бахрому. Парни занялись древком и наконечником. Достали две деревянные ручки от лопат и накрепко соединили их металлическим кольцом. Получилась тяжелая, но удобная рукоятка. Затем вырезали из листа железа толщиной в четыре миллиметра кусок, похожий по очертаниям на карту Франции, и припаяли его по пиренейской границе к другому кольцу, насаженному на конец палки. После того как все это было выкрашено в красный цвет, получился наконечник древка, вполне соответствующий честолюбивым требованиям молодежи.
Знамя прикрепили к стене двумя длинными плотничными гвоздями, загнув их в виде крюков, а тщательно расправленное полотнище пришпилили тремя кнопками.
Мелкими упругими шажками Шантелуб прошелся по узкому проходу между столом и стеной, стараясь дыханием отогреть руки. Затем опустился на стул, издавший при этом Бозглас удивления. Засунул руку во внутренний карман куртки и вытащил оттуда сложенную вдвое школьную тетрадь. Еще одно путешествие — и рука выудила где‑то близ сердца шариковую авторучку с изгрызанным концом. Потом Шантелуб вынул из бокового кармана газету, развернул ее на нужной странице и сложил вчетверо. Положив газету рядом с тетрадью, он взглянул на часы и со вздохом принялся за работу.
Предвечернюю тишину долины Иветты нарушал лишь грохот редких грузовиков, подпрыгивавших на неровной мостовой, весь домик мамаши Мани содрогался. Временами из бистро доносились громкие молодые голоса, но Шантелуб только пожимал плечами, не отрывая глаз от газеты.
Дверь со скрипом отворилась, и в комнату проникла струя ледяного воздуха. Нахмурив брови, Шантелуб буркнул:
— Привет, Ритон.
— Привет, Рене…
— Закрой же дверь, черт возьми!
Шантелуб положил руку на стол. Опершись на локоть и наклонив вперед голову, он внимательно смотрел на Ритона.
— А остальные?
— Мимиль и Октав сейчас придут.
— Выпивают?
— Да.
Шантелуб взглянул на часы.
— Уже половина десятого. Собрания у нас начинаются в девять. И они же первые будут жаловаться, что собрания затягиваются допоздна!
— Ничего не поделаешь… ведь им надо рано вставать на работу.
— А мне, по — твоему, не надо?
Ритон в смущении вытащил губную гармонику, поднес ее ко рту, потом опять положил в карман.
Они помолчали, рассеянно поглядывая по сторонам. Затем Шантелуб заявил:
— Я их не понимаю.
Он несколько раз с силой потер висок.
— Нет, я их определенно не понимаю.
— Я же говорю тебе, они здесь. Сейчас придут.
Шантелуб подпер подбородок сжатым кулаком.
— Я думаю о тех, кто не придет.
Опять последовало молчание, Ритон нарушил его:
— О, это вовсе не значит, что они против нас.
Вдруг он сильно закашлялся. Вытащил платок и прижал его к лицу.
Шантелуб встал:
— Черт возьми! Здесь можно замерзнуть!
Он засунул руки в карманы своей кожаной куртки, ссутулился и стал ходить взад и вперед по комнате.
— Возьмем, к примеру, Милу, Клода Берже и Рири У дона, не говоря уже о Тьене, Жюльене, Жозефе Хана и других…
— И Жако, — добавил Ритон.
Шантелуб остановился перед знаменем. Вытащил одну из кнопок и расправил складку. Материя выгорела, поэтому внутри она оказалась гораздо ярче. Шантелуб снова заложил складку, чтобы скрыть эту разницу, воткнул кнопку на прежнее место и опять поспешно засунул руки в карманы.
— Да, Жако. Вот если бы этого удалось привлечь, за ним потянулись бы и все остальные.
— Что за парень!.. — сказал Ритон с восхищенной улыбкой., Шантелуб повернулся к нему.
— Анархист, — важно объявил он.
— Смеешься, Рене.
Шантелуб повернулся к Ритону.
— М — да… вы все от него в восторге, потому что Жако — заводила, всегда готов драться и петь.
— Зато Жако не тряпка, не трус, — тихо проговорил Ритон.
— А что это дает, спрашивается? Бунт одиночки не выход из положения. Надо, черт возьми, решать стоящие перед нами проблемы! Жако заехал в морду мастеру. Ну и что же? Его выбросили на улицу. Остался теперь на бобах.
Ритон принялся перечислять:
— Милу тоже безработный, и Морис тоже. Мимиль ничего не может найти, потому что его скоро призовут на военную службу и никто не хочет брать парня на три — чегыре месяца. Жюльен до сих пор ничего не нашел. И все это длится месяцами…
— Надо организовать безработных.
— Это нелегко.
— Нелегко? А что, по — твоему, легко? И почему это нелегко?
Помолчав немного, Ритон сказал:
— Когда у ребят нет работы, они думают лишь об одном: надо найти ее во что бы то ни стало.
— Ну и что же? Если они объединятся, я считаю, это им лишь…
— И потом, видишь ли, Рене, надо понять ребят. Если они объединятся как безработные, то выйдет так, словно безработица для них — что‑то постоянное. А они не хотят мириться с этой мыслью.
Шантелуб опять с раздражением принялся расхаживать между столом и стеной. Вдруг он поднял кулаки и потряс ими у самого своего носа.
— Но черт вас всех подери! Должны же вы в конце концов понять! Мы все находимся в одинаковом положении. Нас всех гнетет существующий строй. Парни все это прекрасно знают или по крайней мере чувствуют. Опреде ленно. Когда ты им все это объясняешь, они не возражают, не говорят, что ты не прав, а только смотрят на тебя, словно и не видят, думают о чем‑то другом. Никак не удается их увлечь. Что их интересует, спрашивается?
Он разжал кулаки, сунул руки в карманы и остановился перед Ритоном.
— Вот если бы речь шла о том, чтобы потанцевать или подраться!..
Дверь распахнулась, в комнату ворвался порыв ледяного ветра.
— Скорей закрывайте дверь! — крикнул Ритон; он вытащил из кармана платок и надолго закашлялся.
Увидев входящих Мимиля и Октава, Шантелуб умолк и выразительно посмотрел на часы. Мимиль и Октав опустили глаза.
— Привет, Шантелуб.
— Привет, Рене.
Шантелуб не ответил им и, обратившись к Ритону, заметил:
— Вот полюбуйся на эту парочку: они всегда готовы ввязаться в драку, как последняя шпана. Стоит только Жако пустить в ход кулаки, они тут как тут. Жако всеми вами командует. И знаете, куда это вас приведет? Знаете?
Мимиль осторожно заметил:
— Знаешь, Рене, в общем Жако хороший малый.
— Факт, — подтвердил Октав.
— Скажи‑ка, Рене, — спросил, улыбаясь, Ритон, — а разве ты сам не полез в драку в прошлое воскресенье?
Шантелуб удивленно посмотрел на него.
— Ну, это совсем другое дело. Меня ударили.
Ритон рассмеялся.
— И ты вместо одного удара вернул два.
Шантелуб проворчал:
— Ну и что же? Я не христианин, чтобы подставлять другую щеку.
Парни засмеялись, но Шантелуб и тут нашел объяснение:
— К тому же там было трое парашютистов. Дело принимало политический оборот.
Ребята насмешливо смотрели на него. Октав проговорил как ни в чем не бывало:
— Да, но только ты бросился в драку прежде, чем парашютисты появились в зале.
Чтобы спасти положение, Шантелуб переменил разговор:
— В следующую субботу в Париже проводится массовая демонстрация против перевооружения Германии. Необходимо тщательно к ней подготовиться. Члены Союза молодежи не только сами обязаны в ней участвовать, но и добиться того, чтобы пришли все ребята, даже самые завзятые драчуны…
Лица у парней стали серьезными.
— Дело нелегкое, — вздохнул Мимиль.
— Придется оплатить ребятам проезд в Париж и обратно, они сидят без гроша, ведь многие не имеют работы, — заметил Ритон.
Шантелуб насмешливо улыбался. Остальные сосредоточенно рассматривали стол или собственные руки. В конце концов Октав спросил:
— Ты говоришь, демонстрация назначена на будущую субботу?
— Да.
— Видишь ли… в субботу Рей участвует в состязании в Зале празднеств.
— Так вот, оказывается, в чем дело! — торжествующе воскликнул Шантелуб.
Ритон опять закашлялся.
— Да ты никак помирать собрался? — пошутил Мимиль.
— Эка важность! Прогуляемся лишний разок на кладбище, — тем же тоном подхватил Октав.
Мимиль, понизив голос, добавил:
— Ты только посмотри на Ритона: такой холодище, а у него под пиджаком нет даже теплой фуфайки.
Ритон вытирал рот, словно не слыша замечания приятеля.
— Многие не переживут этой зимы, если так будет продолжаться, — заметил он. — Скажем, старики, которым не на что купить угля. Пожалуй, Союзу молодежи следовало бы что‑нибудь сделать…
— Мы не Армия спасения! — отрезал Шантелуб, но тут же спохватился: —Старики и неимущие должны объединиться и в организованном порядке обратиться к правительству и к муниципальному совету, чтобы добиться выдачи угля и другой помощи. Нам же нужно поддержать их выступления — организовать сбор подписей под петициями, посылку представительных делегаций к депутатам парламента. Вот что по — настоящему надо сделать. Мы против благо творительности, за пролетарскую солидарность. Вот какие мероприятия могут дать положительные результаты.
— Ясное дело, ты прав, — согласился Ритон, — но, может быть, нужно что‑то сделать не дожидаясь, немедленно. Что-нибудь… в духе солидарности.
Шантелуб взглянул на часы.
— Придется все же начать собрание. Тем хуже для Мориса и Виктора.
— Ну, Виктор… — и Мимиль пожал плечами.
— А Мориса, мне кажется, можно извинить, — сказал Ритон. — Он день — деньской бегает в поисках работы. Возвращается домой поздно, да еще помогает матери по хозяйству. Не сладко ему приходится с такой‑то семьей на руках.
— Тем более ему полезно было прийти на собрание, — решительно заявил Шантелуб.
— Надо его понять, Рене, — мягко заметил Ритон.
— Понять? Я его прекрасно понимаю. Ты что думаешь, я не работаю? Не возвращаюсь поздно домой? Только мной руководит одна мысль: надо как можно скорее изменить этот прогнивший мир, где мы все передохнем, если не будем бороться! Вот почему я не разрешаю себе ни минуты отдыха, веду активную работу в Гиблой слободе, на почтамте, подготовляю там с товарищами забастовку. А понимаете ли вы, что с почтовым ведомством шутки плохи… Понимаете ли вы, чем я рискую, если забастовка провалится?
Ребята сидели, опустив голову, им было неловко.
— Ладно. Давайте начнем собрание. Мимиль, хочешь председательствовать? — предложил Шантелуб. — Ритон будет у нас секретарем, согласен? Вот, Мимиль, возьми тетрадь и прочти протокол прошлого собрания. На этом листке я наметил порядок дня на сегодня.
Стоя на своем высоком постаменте, статуя святой Женевьевы без устали созерцает Сену.
— Можно подумать, что она собирается бросаться в воду, знаешь.
Милу и его спутник, у которого он в подручных, приехали на островок Сен — Луи.
— Знаешь, к кому мы сегодня идем, малыш?.. К Марио Мануэло!
— Нет, правда? К певцу? Вот здорово! Я видел все фильмы с его участием: «Авантюрист с Ямайки», «Любовник — вор», «Неизвестный из Самарканда», «Наполи — Наполя» — словом все. Он часто поет и по радио…
На звонок им открывает горничная в белом чепчике.
— Вам кого?
— Мы насчет центрального отопления. От фирмы «Боттон — Вердюкрё».
— Входите, вас ждут. Котел внизу, в кухне. Его как раз потушили.
Повар бросил на вошедших равнодушный взгляд поверх огромной медной кастрюли. Рабочий машинально похлопал рукой по котлу.
— У нас не греет радиатор в гостиной. Погодите минутку, я узнаю, можно ли туда войти.
Горничная тут же возвращается, улыбка еще не успела сбежать с лица.
— Пройдите за мной, пожалуйста.
Толстый, пушистый ковер заглушает шум шагов.
Гостиная имеет больше двадцати метров в длину и больше двенадцати в ширину. Перекрытие между седьмым и восьмым этажами разобрано, чердака нет. Над головой не потолок, только стеклянная крыша. Под ней натянут огромный полупрозрачный тент, который рассеивает свет и придает теплоту серому небу.
Вдоль наружной стены тянется обитая кожей скамейка с множеством подушек. У другой стены — монументальный камин резного дерева, где меж двух огромных поленьев, положенных на замысловатый колосник, весело потрескивает огонь. Гостиная разделена пополам тяжелой черной решеткой из кованого железа.
— Что это такое? — еле слышно спрашивает Милу у своего спутника. Оба вытягивают шею.
Одна из внутренних стен заменена стеклянной переборкой, и за ней плещется вода. А внутри этого огромного аквариума видны водоросли, ракушки, рыбы, большие и маленькие, длинные и короткие, с двурогими плавниками и с плавниками в виде парусов, бородатые рыбы из тропиков, с глазами на выкате, тонкие и гибкие рыбы, рыбы — пресмыкающиеся, рыбы всех цветов радуги — и все это движется, кишит за стеклом, а из глубины поднимаются с надоедливым бульканьем пузырьки воздуха, прочерчивая воду двумя пунктирами.
— Не греет вот этот радиатор.
Мастер снимает с плеча сумку.
— Погодите, я подстелю бумагу.
Горничная кладет перед радиатором несколько старых газет, рабочие усаживаются на них и достают инструменты.
Помогая товарищу, Милу украдкой оглядывается, осматривает обои, картины, низкий стол на массивных затейливых ножках, фигуры двух невольников из черного дерева в натуральную величину с факелами в руках…
— Знаешь, прямо глазам не верю.
— Дай‑ка мне ключ номер четырнадцать и помолчи.
— Послушайте…
Возвращается горничная и говорит вполголоса:
— Сюда сейчас придет хозяин. Только не вздумайте просить у него автограф, он этого не любит. Ведите себя так, словно его нет в комнате. Не шумите. Не обращайте на себя внимания.
Входит Марио Мануэло, облаченный в пятнистый халат, напоминающий шкуру ягуара. Он кажется гораздо старше, чем на экране, и волос на голове у него как будто меньше, на лице есть морщины, но кожа такая холеная, что она просто не похожа на кожу обыкновенных людей.
Марио Мануэло опускается в кресло и вздыхает. За его спиной стоит тощий верзила в лиловато — синем костюме в белую полоску и с галстуком бабочкой. Он держит под мышкой длинную записную книжку и перебирает пачку распечатанных писем. К каждому из них приколот соответствующий конверт.
— Концерт во дворце Шайо… — шепчет верзила.
— Нет времени.
Верзила делает пометку в углу одного письма и подсовывает его в самый низ, под остальные.
— Напишите любезное письмо. Тактичный отказ…
— Само собой разумеется, — шепчет верзила. Берет то же письмо, делает другую пометку и кладет обратно.
Милу весь превратился в слух. Он шепчет приятелю:
— Потеха! Он вовсе не так картавит, как в своих песенках.
Лакей, одетый во все темное, останавливается в трех шагах от Марио Мануэло. Он наклоняет голову и, устремив взгляд на носки своих лакированных ботинок, докладывает:
— Пришел парикмахер, мсье.
— Хорошо. Пусть войдет. Подстрижет меня здесь.
Лакей удаляется.
Парикмахер набрасывает на плечи знаменитости полотенце, обкладывает шею валиками из ваты.
' — Как всегда на три сантиметра, мсье Мануэло?
— Сбегай‑ка на кухню, малыш, и принеси таз, а то ковер намочим.
— Ты думаешь, меня не заругают?
Негромко звонит телефон.
— Начинается! — жалобным тоном говорит Марио Мануэло.
Секретарь подлетает к аппарату.
— Это мсье Колен Брюналь. Он желает поговорить с вами относительно Олимпии.
— Хорошо… передайте мне трубку! — и Мануэло протягивает свою длинную руку к белому аппарату, отделанному перламутром.
На кухне повар открывает лакированную дверцу стенного шкафа и вынимает оттуда бутылку бордо. Подмигнув Милу, предлагает:
— Ну как, выпьешь стаканчик?
Замок Камамбер наполнял особый, одному ему свойственный шум. Порода камня, из которого он был сложен, размеры и расположение комнат этого барского дома, пришедшего в запустение, — все придавало необычный резонанс знакомым звукам: стуку молотка Берлана, клепавшего чью-то чугунную печку, — зимой он чаще занимался починкой печей, чем велосипедов, — позвякиванию кастрюль мадам Хан, скрипу кофейной мельницы мадам Валевской, детским голосам, зубрившим таблицу умножения, крику младенца, которого не покормили вовремя. Возвращаясь с поденной работы, мадам Лампен по дороге набрала ведро воды в колодце. Она с трудом взбиралась по ступенькам гулкой лестницы, опираясь свободной рукой о колено.
Рене Шантелуб поднялся на третий этаж и постучал к Мартену. Прошло несколько секунд, словно за дверью ие решались ответить. Наконец, приглушенный голос спросил: «Кто здесь?» — «Шантелуб». Еще секунда нерешительности, затем щелкнул ключ в замке и дверь отворилась.
Шантелуб вздрогнул.
У фигуры, появившейся в освещенном проеме, не было головы.
— Входи, — послышался голос.
Когда дверь закрылась, голос продолжал:
— Извини меня, Рене, за этот маскарад, но у меня опять болячки на лице.
Раймон Мартен прижимал руками компрессы и повязки, покрывавшие его голову. На столе были приготовлены пузырьки с эфиром и спиртом, тюбики мази, бинты, тазик. Рядом с полотенцем, на котором были размещены все эти медикаменты, лежала брошюра, заложенная карандашом, и тетрадь. На газовой плите ворчал чайник.
— Садись, Рене.
Голос глухо звучал сквозь повязку, в которой были оставлены лишь две узкие щели для глаз и рта.
— Ну как, хороша моя косметическая маска? — продолжал голос. — Я принял героические меры, потому что завтра мне придется выступать на митинге по вопросу о водопроводе. Понимаешь, ведь нельзя же появиться на трибуне…
Он вылил часть кипятка в тазик для нового компресса, а остальное в кофейник. Затем снова поставил кипятить чайник: надо было помыть посуду.
— Раймон, я не знаю, что делать, — со вздохом проговорил Шантелуб.
Он рассказал о вчерашнем собрании, о трудностях, с которыми ежедневно сталкивался, стараясь как‑то оживить работу Союза молодежи, о грубостях, на которые то и дело нарывался, о поведении ребят.
— Не знаю, что и делать, Раймон, — повторил он в заключение.
— Выпей кофе.
Человек — призрак налил две чашки кофе.
— Так, значит, молодые люди не такие, какими тебе хотелось бы их видеть?
— Они озлоблены.
Среди бинтов и повязок вспыхнули две черные точки.
— «Озлоблены» — выражение реакционеров, Рене. Мы говорим «возмущены».
— Но как же быть? — повторил Шантелуб. Он‑то сам прекрасно понимает всю важность борьбы против перевооружения Германии, но ему никак не удается убедить в этом остальных, и если нужно будет выбирать между состязанием бокса в Зале празднеств и массовой демонстрацией, ребята ни минуты не станут колебаться — это ясно.
Какую же позицию должен занять он, Шантелуб, секретарь молодежной организации, сталкиваясь с такими настроениями, с такими фактами? В лучшем случае ему удастся притащить на демонстрацию одного или двух парней, уцепившись за полы их пиджаков, а в это время сотни других отправятся в Зал празднеств, чтобы полюбоваться на то, как мсье Рей и другой боксер — «не помню, как его зовут» — будут награждать друг друга тумаками.
— А тебе следовало бы знать, как зовут этого боксера, — перебил его голос Раймона.
Красноречие Шантелуба сразу иссякло.
— Да, тебе следовало бы это знать, знать не меньше других парней, о том, что их до такой степени увлекает.
Шантелуб ничего не понял. Он почесал у себя в затылке, и кожаный козырек фуражки сполз ему прямо на длинный нос. Ударом большого пальца он снова водворил фуражку на место.
По мнению Раймона Мартена, важнее самому находиться в гуще людей, чем являться к ним с готовыми формулами. Важнее сделать три шага со всеми, чем десять километров одному. Шантелубу хотелось, чтобы член компартии, активист, объяснил ему, как практически осуществить эти принципы в молодежной организации, но Мартен предоставлял ему полную свободу в деле «омоложения» опыта старших товарищей. Вот, кстати, завтрашний митинг в зале «Канкана»… Началось это в воскресенье утром, когда Мартен продавал «Юманите». У каждой двери его встречали жалобами на отсутствие водопровода, охали домашние хозяйки, тащившие полные ведра воды, впрочем, ему и самому все эго было хорошо известно. Тут Мартен засмеялся, прижимая обеими руками свои повязки. Он поставил этот вопрос на собрании ячейки, и было решено организовать сбор подписей под петицией. Петицию подписала вся Гиблая слобода. Делегация отправилась в Версаль, где была принята начальником канцелярии префекта.
— И знаешь, кто входил в эту делегацию? Мадам Гобар и мадам Удон.
— Но ведь они друг друга терпеть не могут!
Жан — Пьер Шаброль
113
— Да, они ссорились из‑за колодца. Вода оказалась единственным вопросом, по которому они могли договориться действовать сообща.
Завтра на митинге они будут сидеть рядом, и каждая станет ревниво следить, чтобы соперница не опередила ее, проявив больше рвения в борьбе. Приедет также генеральный советник, реакционер.
— Но как же с перевооружением Германии? — спросил Шантелуб. — Разве ты об этом не будешь говорить?
А ему и не придется. Другие скажут за него. В связи с вопросом о проведении водопровода в Гиблой слободе неизбежно встанет вопрос о кредитах, и разговор волей — неволей зайдет о военном бюджете, а там недалеко и до перевооружения Германии. Если генеральный советник попытается избежать столь щекотливой темы, его могут призвать к порядку те самые домашние хозяйки, которые то и дело кричат, чтобы их оставили в покое со всей этой политикой.
— Видишь ли, — настойчиво заговорил человек — привидение, — самое удивительное в этой замечательной истории с водопроводом то, что вся кутерьма затеяна женщинами и они всем заправляют.
— Женщинами! — воскликнул Шантелуб. — Да с ними еще труднее, чем с молодежью!
— Прежде чем пытаться изменить молодежь, Рене, надо принять ее такой, какова она есть.
Раймон Мартен говорил, положив локти на стол и прижимая ладони к забинтованным щекам, и голос его звучал глухо сквозь компрессы и повязки. Со сдержанной страстностью он излагал Шантелубу те идеи, ради которых еще не так давно рисковал жизнью. Если хочешь помочь людям, нельзя подходить к ним с видом превосходства. Прежде всего надо их любить. Он, Мартен, понятно, плохой советчик, сам часто не знает, как ему быть с Ритоном. Сын вышел не совсем такой, каким хотелось бы его видеть. Но Мартен старается понять его. Ему уже начинают нравиться музыкальные радиопередачи, и он не без удивления обнаруживает, что песня служит народу средством выражать свои чувства. А это сила, которой не стоит пренебрегать.
Он извинялся, что все валит в одну кучу: теоретические рассуждения — его слабое место, особенно если не удалось заранее подготовиться, изучить вопрос. Впрочем, от бесконечных дискуссий вряд ли бывает много проку. Важнее всего работа, борьба. Вот та почва, на которой мысль пускает корни, развивается, дает плоды. Попросту, как говорят между собой рабочие, он объяснял, что нет ни одного рецепта, который можно было бы применять механически, нет отмычки, открывающей все сердца. Если уж так необходимо сделать вывод, то, пожалуй, правильно будет сказать: главное — это действовать всем вместе.
— Но как же быть с боксом, Раймон?
Мартен по — прежнему не хотел давать никаких указаний. Шантелуб сам должен подумать. Он же секретарь Союза молодежи.
Они долго беседовали. Ночь постепенно окутала тишиной Замок Камамбер. Наконец Шантелуб проговорил, вставая:
— Замечательно все‑таки, что мы можем разговаривать с тобой прямо, откровенно, несмотря на разницу лет.
— Это благодаря партии, — откликнулся голос.
— Это так ново, — продолжал Шантелуб.
— Все ново, Рене. И все это благодаря партии.
Уже взявшись за ручку двери, Шантелуб растроганно улыбнулся. Он остановился в нерешительности, поискал глазами две черные точки среди повязок и сказал, поглаживая себя по животу:
— До чего же вкусное у тебя получилось кофе!
И вышел.
* * *
Зима зажала Гиблую слободу в ледяной кулак. И Гиблая слобода изворачивается, ежится, корчится, как кролик, которого поймали за уши.
Морис Лампен отворяет дверь мэрии, и его тотчас же обволакивает приятное тепло. Он вынимает руки из карманов, опускает воротник куртки, одергивает ее, поправляет галстук.
— Извините, мсье, к кому можно обратиться по вопросу о безработице?..
Служащие в белых или серых блузах поглощены работой: кто склонился над арифмометром, кто над бухгалтерской книгой. Все сидят с опущенной головой, словно совесть у них нечиста.
— Пройдите к генеральному секретарю, вон та дверь, в глубине…
Кто‑то уже ожидает здесь. Это мадам Леони, сгорбленная, чистенькая, улыбающаяся старушка.
Морис опускается на деревянную скамью, стоящую возле стены. Он вытягивает скрещенные ноги, зажимает руки между коленями, с наслаждением трется ушами о плечи. Здесь хорошо, тепло.
Генеральный секретарь появляется в приемной в сопровождении служащего муниципалитета. Замечая старушку, подходит к ней:
— Я и не знал, что вы здесь. Я сейчас же вас приму.
Вмешивается служащий:
— Она ждет уже около двух часов, господин генеральный секретарь. Говорит, что ей здесь хорошо.
— Послушайте, я выпишу вам ордер на уголь по линии Благотворительного комитета, — предлагает секретарь. Заметив, что старушка не расслышала его слов, он повторяет, повысив голос: —Я дам вам ордер!
Старушка трясет головой.
— Мне всегда так неприятно обращаться с какой‑нибудь просьбой, — говорит сна, — ведь я глуха, и людям приходится громко кричать.
Не зная, как быть, генеральный секретарь засовывает большой палец в жилетный карман и похлопывает ладонью себя по животу.
Оба должностных лица удаляются, качая головой.
Морис расхаживает по приемной. За его спиной открывается дверь. Морис оборачивается.
— Ах, это ты, Полэн, здравствуй. Давненько тебя не было видно. Как дела?
Полэн в деревянных башмаках, и от этого ноги кажутся огромными, словно принадлежат не ему. На парне тиковые панталоны линялого синего цвета, сплошь усеянные разноцветными заплатками, которые набегают друг на друга, как волны. Он утопает в тяжелой вельветовой куртке в широкий рубчик, которая доходит ему чуть не до колен. Рукава он завернул, чтобы удобнее было двигать руками.
— А как твои дела, Морис?
— Да ничего. Скажи лучше, как поживает твой брат Проспер? А Розетта?
— Розетта родила.
— Как, уже?
— Да, у нас девочка. Толстенькая такая. Ее назвали Катрин.
— Поздравляю, старина. Ты все‑таки мог бы сообщить нам об этом, ведь такое дело полагается вспрыснуть…
— Видишь ли… Работы у нас по горло. Да и неприятности всякие…
Они садятся рядом на скамью, кладут руки на колени и погружаются в созерцание собственных ног. По прошествии нескольких минут Полэн спрашивает:
— Ты пришел к генеральному секретарю?
— Да, чтобы зарегистрироваться как безработный. А ты?
— Видишь ли… поругались мы с Эсперандье. С тех пор как Розетта родила… она плохо чувствует себя, и потом, как же иначе, ведь надо присматривать за маленькой. Розетта уже не может так много работать, как прежде. А Эсперандье недоволен. Серчает. Бранится. Без конца подковыривает нас. Вчера мы поругались.
— Ты не должен ему потакать.
— Еще бы, теперь и подавно, ведь у меня Розетта и девочка. Вот я и пришел сюда, чтобы разузнать о своих правах.
— Лучше бы ты обратился в профсоюз.
— Я думал об этом. Но… в общем… ведь мне главное узнать, какие у меня права, ну, в общем, что в законах сказано, понимаешь? Здесь у них есгь всякие книги…
Полэн медленно, с силой потирает руки, как обычно, когда собирается взяться за плуг.
— И потом, понимаешь, — говорит он, — Эсперандье не станет ругаться, если я схожу в мэрию.
И добавляет, поднимая голову и глядя на Мориса:
— Ведь это уж было бы ни на что не похоже!
* * *
Милу только и думал, только и говорил, что о своем посещении Марио Мануэло. Жако пытался делиться с ним новостями: он ждет ответа от Ситроена, но это может затянуться, и он опасается, что в металлопромышленности ему не найти работы, особенно теперь, когда закрывается столько авиационных заводов… Но Милу неизменно возвращался к своему рассказу: подумать только, он теперь знаком с Марио Мануэло! В квартире у Мануэло, трудно даже поверить, белые, ну совсем белые телефоны!.. Милу добавлял все новые подробности, подкрепляя их словечком «знаешь», расписывал, приукрашивал.
— Может, ты продвинул бы Ритона теперь, когда ты познакомился с Мануэло, — предложил ему Жако.
Милу смутился, но отказать все же не хватило духу.
Ребята любили собираться у Виктора. Обстановка у него была довольно убогая, да и удобств никаких, но зато они чувствовали себя как дома в этой пристройке, которая никому другому, кроме Виктора, не принадлежала.
Жако, Ритон, Милу, Морис сидели у Виктора в комнате, прямо на кровати, двое с одного края, трое с другого, и разговаривали, не глядя друг на друга.
Ритон закашлялся.
— Здесь можно сдохнуть от холода, — проговорил он, кончив кашлять.
Приятели сочувственно поддакнули.
— Я встретил Полэна в мэрии, — сказал Морис. — Он уже папаша. У него дочка родилась.
— Бедняга! — вздохнул Жако.
— Надо бы ему чем‑нибудь помочь… — предложил Милу.
— Сдается мне, Полэну не сладко жить у Эсперандье, — продолжал Морис.
Ритон вновь затрясся от кашля.
— Здесь можно сдохнуть от холода! — вздохнул Морис. — Надо бы немного поразмяться.
Но ребята продолжали сидеть. Они приподнимались, распрямляли плечи, затем снова опускали голову и замирали, погружаясь в созерцание собственных ботинок.
— Ну, здесь вовсе не так плохо! — поспешил заверить хозяин квартиры Виктор.
— Ты все еще ничего не нашел, Жако? — спросил Милу, просто так, для разговора.
Жако отрицательно покачал головой.
— Вчера один субъект хотел нанять меня, чтобы развозить товары на велосипеде. Разве такая работа по мне? Ведь я учился, кончил школу заводского ученичества. Я токарь по металлу. Но ему наплевать на токарей по металлу. Всем наплевать на токарей по металлу.
— Жизнь — дурацкая штука, — подтвердил Морис.
И все снова погрузились в молчание, по временам вздрагивая от холода.
Милу задумчиво царапал по полу носком ботинка. Виктор вытащил из кармана измятую бумагу, свернул сигарету и пустил по рукам пачку табаку. Морис подышал на руки, согревая их дыханием, потом засунул в. карманы куртки. Жако, зацепившись каблуком за железную перекладину кровати, обхватил руками колено и прижался к нему лбом.
— Я как раз сочиняю песенку, — заговорил Ритон. — Но она еЩе не готова. Вот послушайте мотив.
Он принялся насвистывать.
— Здорово, — похвалил Жако, чтобы ободрить приятеля. — Ну, а какие слова? — спросил Морис.
— Я еще не кончил, — извиняющимся голосом проговорил Ритон. — Что‑то вроде этого…
Он тихонько запел:
Руки мне даны в наследство
И два крепких кулака,
И лихая голова.
У тебя это есть,
У него это есть,
И немало нас здесь,
У кого это есть.
— Вот здорово! — заявил Жако с искренним восхищением.
— Но ведь рифмы нет! — возразил Морис.
— Знаю, — грустно сознался Ритон. — Я пробовал подбирать рифмы, но как только я их нахожу, смысл получается совсем не тот.
Он стал напевать вполголоса:
Руки мне даны в наследство,
Достоянье мое с детства,
И мозги к ним для соседства…
— Вот видишь?
— Ты прав, — поддержал его Жако.
— А что это такое, «достояние»? — спросил Виктор. Ритон задумался.
— Ну, это трудно объяснить: то, на что ты имеешь право.
— Пособие?
— Да, что‑то в этом роде, только в более крупном масштабе.
Ребята закивали с понимающим видом.
— А дальше говорится, — продолжал Ритон, — что никому не нужны ни мои дзе руки, ни голова и я не знаю, куда с ними деться, а потом идут такие вот строчки:
Я не просился
На этот свет…
— Здорово, — горячо одобрил Жако.
— Только не умею я все это выразить. Надо было бы сказать так… словом, надо было бы сказать так, как я это чувствую. А мне никак не удается
— Песенки у тебя просто мировые, — ласково заметил Милу, нажимая пальцем на кончик собственного носа, как на кнопку звонка.
Все одобрительно загудели.
Жако многозначительно толкнул Милу локтем в бок.
— Ритон, тебе нужно бы продвинуть свои песенки.
— Как это продвинуть, Жако?
Жако вновь подтолкнул Милу.
— Милу знаком с Марио Мануэло.
— Да?..
— Он был у него.
— Я знаю, где он живет, знаешь…
Милу ерзал на кровати, но Жако закусил удила:
— Ты должен переписать свои песенки начисто в тетрадь, а потом Милу отнесет их Марио Мануэло. Я уверен, что он возьмется их спеть, и это тебя сразу выдвинет, да и денег принесет немало… во г буде1 здорово!
Среди наступившего молчания Ритон отчеканил:
— Меня это не интересует.
Ребята смотрели на него, пораженные.
— Так значит, — воскликнул Жако, — тебе больше нравится всю жизнь марать бумагу в Отделе социальной безопасности за двадцать тысяч франков в месяц!
И Жако с возмущением повернулся к остальным:
— Это что‑то новенькое, факт!
Милу прибавил холодно:
— Достаточно Марио Мануэло спеть по радио какую-нибудь песенку, и ее начнут передавать изо дня в день несколько месяцев подряд.
И, выдержав паузу, заявил.
— Ведь это не кто‑нибудь — Марио Мануэло.'
Все наблюдали за Ритоном. Он сказал просто:
— Мануэло поет всякий вздор.
И так как Виктор, Жако, Морис и Милу продолжали смотреть на него в изумлении, Ритон пояснил:
— Моих песенок Мануэло никогда не получит. Они еще не совсем готовы, но в них и теперь есть смысл, и я не дам их кому попало. Даже когда они будут совсем закончены и отделаны. Особенно тогда.
Он помолчал немного и, чтобы пресечь всякие споры, заявил:
— Мануэло погубил бы мои песенки.
И встал.
Тогда все поняли, что Ритон настоящий человек.
Выходя из комнаты, Жако шепнул на ухо Милу:
— Надо все же что‑нибудь сделать для него через Мануэло.
Милу подмигнул в ответ. Потом, обращаясь костальным, в сотый раз стал рассказывать:
— Это просто поразительно. В квартире у Мануэло — прямо поверить трудно! — телефоны совсем белые. А ковры вот такой толщины… но телефоны! Можно подумать, что они из нуги, знаешь…
Перед бистро мамаши Мани стоял на тротуаре мотоцикл БСА в двести пятьдесят кубиков.
— Спорим, я прокачусь на нем, — вызывающе сказал Виктор.
— Струсишь! — недоверчиво заявил Жако.
Виктор вскочил на мотоцикл и нажал педаль. Мотор затарахтел, и, переведя машину на третью скорость, парень помчался по мостовой Гиблой слободы. Морис, Ритон, Милу и Жако смотрели ему вслед и видели, как он исчез за поворотом. Мамаша Жоли вскрикнула и поспешно открыла окно, а ее шавка, взобравшись на плечо хозяйки, лаем собирала народ. Уже открывались и другие окна…
Ребята только тогда успокоились, когда после долгого ожидания увидели наконец Виктора. Он летел, как вихрь, отпустив руль, с поднятыми вверх руками, и орал во всю глотку, проносясь под окнами пораженных жителей Гиблой слободы.
* * *
Аппетит у Лулу становился все хуже, и что бы он ни съел, у него тотчас же поднималась рвота. Врач приходил теперь очень часто. Он предполагал у мальчика коклюш. Мать не в силах была смотреть, как малыш тает у нее на глазах. В этот вечер врач прописал Лулу уколы. После его ухода семья грустно села за стол.
— Со всеми этими заботами я прямо с ног сбилась, — вздохнула мать, — суп‑то совсем остыл. Придется ждать, пока я его разогрею.
— А уколы, кто же будет их… — спросил Амбруаз.
— Сестра милосердия. Будет приходить каждый день. Двести франков за укол, да еще ампулы надо купить. Две тысячи четыреста франков коробка, а в ней шесть штук… Да, болеть — это роскошь.
Жако сидел, понурившись, над пустой тарелкой. Потом нерешительно проговорил:
— Я ходил сегодня по четырем адресам. Ничего не поделаешь…
— Я вовсе не для того говорю, — отрезала мать, — В конце концов ты что‑нибудь найдешь. Сейчас, конечно, очень некстати вышло… Вот и все.
— Даже получить адреса нелегко. А когда приходишь наниматься, как они тебя встречают, как с тобой разговаривают! Иной раз трудно бывает сдержаться. Нет, в металлической промышленности устроиться невозможно.
Амбруаз развернул салфетку, повязал ее вокруг шеи и, опустив голову, заговорил:
— У нас на стройке одного парня взяли на военную службу. Если бы ты пошел туда… (он нерешительно помедлил) вместе со мной. Конечно, если бы захотел… — И поспешил добавить: —Ясное дело, пока… пока не найдешь места на заподе, ясное дело!
Амбруаз никогда не заканчивал начатых фраз, да, впрочем, и не чувствовал в этом никакой необходимости. Он считал, что люди, поступающие иначе, всегда говорят лишнее.
Мать вскрикнула, открыв дверцу буфета:
— Совсем позабыла купить сыру. У меня сейчас так голова забита…
— Давай я сбегаю к мамаше Мани, — предложил Жако, вскочив с места.
— Ну что ж, сходи. Купи камамберу.
Жако весело бросился к двери.
— Только поскорее, я наливаю тебе суп, — крикнула ему вдогонку мать, когда он с шумом захлопнул за собой сломанную дверь.
* Не *
— Добрый вечер, мадам Мани, добрый вечер, Жако. Камамберу, пожалуйста!
— Привет, мадам Мани, привет Бэбэ. Камамберу, пожалуйста!
Жако улыбнулся. Бэбэ пожала плечами. Они вошли почти одновременно.
Ледяной ветер с воем проносился по главной улице Гиблой слободы. Стеклянная крыша бистро — оно же бакалейная лавка — содрогалась под его порывами, и тем, кто входил с улицы, нужно было обеими руками удерживать дэерь.
И Бэбэ и Жако задавали себе один и тот же вопрос: кто из них выйдет первым?
Вдруг дверь с шумом отворилась под нетерпеливым напором ветра, и в помещение вбежал Раймон Мартен. С трудом переводя дух, он крикнул мамаше Мани:
— Скорее позвоните доктору, пусть немедленно придет к мадам Леони, ей плохо, скорее…
Он исчез в темноте, прикрыв за собой дверь, но она тут же с шумом снова распахнулась. Бэбэ и Жако со свертками сыра в руках бросились в черный проем вслед за Мартеном.
Когда они пришли в мансарду мадам Леони, Мартен уже стоял у изголовья кровати. Он выпустил маленькую морщинистую ручку старушки, но тут же взял ее опять, осторожно спрятал под одеяло и машинально подоткнул его. Удивленно взглянув на Бэбэ и Жако, он прошептал:
— Она умерла.
Юноша и девушка отвели глаза от утонувшего в подушке крошечного личика. Ложась в постель, мадам Леони натянула на себя одеяло до самого подбородка. Надела белый шерстяной чепец. Глаза были закрыты, и на губах застыло какое‑то подобие улыбки. Только и осталось от старушки это маленькое личико, утопавшее в белой постели. Ни Жако, ни Бэбэ не могли смотреть на него, потому что теперь они знали: это лицо покойницы.
В мансарде было тесно, почти всю ее занимала высокая деревянная кровать, похожая на крестьянскую. В течение долгих лет комнатку украшали с педантичным старанием. Всюду лежали старинные календари. Этажерка и камин были уставлены всевозможными безделушками, вся ценность которых заключалась в связанных с ними воспоминаниях: выгравированный на дереве вид Ниццы, градусник в форме Эйфелевой башни, ракушка — память о Лионесюр — Мер, два блестящих елочных шара, два осколка снаряда времен войны 1914 года, чернильница в виде ладьи, фотографии в овальных рамках, два фарфоровых подсвечника, вышитая дорожка, пепельница с рекламой коньяка, коробка-сундучок из‑под печенья, фаянсовая бонбоньерка, два «морских гребешка», ваза с искусственными фруктами, две разрисованные тарелки, какой‑то раскрашенный корень, рабочая корзинка, оклеенная внутри коленкором, черная сумочка из искусственного жемчуга… Нигде ни пылинки, каждая вещь блестела. На подоконнике стоял горшок с каким‑то растением. Выцветшие заштопанные занавески были недавно выстираны. Все находилось в полном порядке. Прежде чем лечь в постел. ь, мадам Леони повернула к себе обе фотографии в овальных рамках, положила на круглый столик потрепанный бумажник и открыла паспорт на нужной странице. Тут же лежали рядком все ключи: два одинаковых ключа от входной двери, ключ от шкафа, ключ от шкатулки. На единственном стуле висела чистая, аккуратно сложенная простыня.
Все находилось в полном порядке.
— У нее не было семьи? — спросил Мартен приглушенным голосом, которым обыкновенно говорят, когда в комнате лежит покойник.
— Не думаю, — прошептал Жако.
Он растерянно смотрел на коробку с камамбером, затем внезапно спрятал ее за спину.
— Значит, у нее не было никого, кроме нас, — заключил Мартен.
Вошли мадам Валевская, мадам Лампен и мсье Жибон.
Бэбэ и Жако медленно спустились по лестнице. На одной ступеньке Бэбэ споткнулась. Жако взял ее под руку и больше уже не отпускал.
Они шагали без цели по Гиблой слободе. Налетавший порывами ветер трепал их волосы. Они прошли перед дверью Жако, но не остановились. Свет фонарей, пляшущих на стальной проволоке, играл с их слившейся тенью. Они прошли перед дверью Бэбэ, но даже не задержались. Когда они миновали улицу Сороки — Воровки, Жако чуть крепче сжал руку Бэбэ. Ветер без устали хлестал их по лицу. Гиблая слобода осталась позади. Они прошли, даже не заметив этого, мимо бистро мамаши Мани. Шли все дальше и дальше, медленно, упрямо, словно хотели побороть ветер. Грузовик с грохотом обогнал их. Они следили взглядом за его желтыми и красными огнями, подскакивающими на неровной мостовой, до тех пор, пока мрак ночи не поглотил эти светящиеся точки.
— Там Шартр. Там, далеко… — прошептал Жако, чтобы нарушить молчание.
— А после Шартра? — спросила Бэбэ.
— После? Орлеан, — ответил Жако, чьи познания в географии были несколько туманны.
— А после Орлеана?
— После? Центральный массив, Ле Пюи…
— А после Ле Пюи?
— После? После… Ним, Монпелье, Марсель.
— А после Марселя?
— Море. — И он повторил со вздохом: —Море!
— А после?
— После моря?.. Страны и опять страны, где жарко. Круглый год жарко.
— А после жарких стран?
— Моря и потом холодные страны, опять моря и потом жаркие страны.
Они остановились и повернулись друг к другу.
Лица их были едва видны в темноте, а когда проезжал грузовик с зажженными фарами, глаза на несколько секунд совсем переставали что‑либо различать. Жако обнял Бэбэ. Она положила голову ему на плечо, тогда он наклонился к ней и поцеловал. Совсем рядом прогрохотал грузовик, пятнадцатитонка. Шофер крикнул им из окна кабины:
— Эй, влюбленные!
Жако отодвинулся от девушки.
— Что это он сказал? — спросил парень удивленно.
Бэбэ засмеялась тихо и нежно. Они пошли дальше. Но теперь уже все время разговаривали.
— Ты не всегда хорошо поступаешь со мной, Жако.
Он обнял девушку за плечи и прижал ее голову к своей.
— Ведь у тебя есть велосипед? — спросил Жако, чтобы переменить разговор. Он знал, что у Бэбэ был велосипед. — Мы могли бы покататься с тобой в воскресенье, поехать к Дампьеру. Мне говорили там есть шикарные уголки.
— Почему ты так обращаешься со мной, Жако? Хочешь похвастать перед товарищами, показать, какой ты герой?
Он слегка отстранился от Бэбэ и проговорил со смешком:
— Что поделаешь, не умею ухаживать! Такой уж у меня характер! И если ты…
— Вот видишь, видишь!
На этот раз она сама прижала его к себе. Он пробормотал что‑то вроде: «Да я и сам не знаю!» Они поцеловались. Теперь время от времени они останавливались, чтобы поцеловаться. Ночь уводила дорогу куда‑то в бесконечность, и ветер, меняя направление, подгонял их.
— Ты такой, я знаю, — улыбаясь, сказала Бэбэ. — Но, знаешь, ты мне нравишься таким, Жако.
Они опять остановились. Их шатало от счастья.
— Я тоже не всегда хорошо поступала с тобой, — призналась Бэбэ.
И, помолчав немного, добавила:
— Чувства тут ни при чем, просто меня беспокоило будущее. У нас ничего нет. Ни положения, ни денег, ни квартиры.
— Что ж такого! Мы ведь молоды, — не задумываясь ответил Жако.
Он остановился, взял девушку за плечи.
— Все дело в том, что ты меня не любила.
— Глупый, какой же ты глупый!
И она бросилась к нему в объятия.
— К тому же теперь у меня есть работа.
— Вот здорово! А какая работа?
— На строительстве. Знаешь, на Новостройке.
— А!..
Они двинулись дальше, но долго хранили молчание. Вдруг Жако расхохотался.
— Чему это ты? — спросила Бэбэ.
— Я подумал: ведь у тебя дома, да и у меня тоже все ждут камамбера.
Они поцеловались. Ветер ласково кружил вокруг них, а Гиблая слобода лежала далеко позади.
Это был шелудивый пес: опущенные уши, слезящиеся глаза, отвислая нижняя губа, вылезшая местами шерсть. Сколько пинков получил он за свою жизнь! И не сосчитаешь. Поэтому хвост его был всегда поджат под самое брюхо, бока запали, задние лапы подгибались, а зад тут же опускался, когда спины касалось даже легкое дуновение ветерка. Пес обычно жался к самым стенам, не то желая спрятаться, не то почесаться. Все его тело было покрыто рубцами. Каждый день появлялась новая рана, как доказательство того, что борьба за существование никогда не прекращается. Блох и клещей у него не было и в помине: паразиты не могли выдержать жизни, которую он вел. Кожа на ребрах была так сильно натянута, что казалось, пес проглотил моток проволоки. Из‑за сурового режима питания живот у него давно исчез, и зад соединялся с грудной клеткой лишь выступающим спинным хребтом. Какой‑то неожиданный удар повредил псу переднюю лапу, и он сильно прихрамывал, что, однако, нисколько не снижало той изумительной скорости, с которой он пускался наутек. Он вечно дрожал мелкой дрожью от страха, холода, а может, и оттого, что тело его стало слишком легким и сотрясалось при каждом ударе сердца. Один только кончик носа, черный и блестящий, как кусочек угля, нахально свидетельствовал о несокрушимом здоровье. Пес всегда был начеку и часто с беспокойством озирался по сторонам, точно затравленный зверь.
Приближаться к мясным лавкам ему было воспрещено, возле помоек его ждал удар дубинки, а шоферы, казалось, поклялись раздавить его. При виде шелудивого пса суки с пронзительным визгом убегали прочь, а кобели собирались стаей, чтобы вместе напасть на чужака.
У пса вошло в привычку являться на стройку в обеденный перерыв. Он застывал шагах в шести от рабочих, загипнотизированный запахом, шедшим от их котелков. Рабочие окрестили его Ланьелем в честь главы правительства.
Жако посмотрел направо, налево, поднял глаза к неправдоподобно синему небу, но всюду взгляд его встречал взгляд собаки. Он подцепил вилкой сосиску, плававшую в чечевице, отрезал от нее кусок и бросил вместе с веревочкой Ланьелю. Прицелу не хватало точности. Сосиска должна была упасть метрах в трех левее Ланьеля, но она так и не успела коснуться земли, а пес только разок громко щелкнул зубами. Он даже не стал жевать, словно паст ь его по — прежнему была пустой, и опять устремил глаза на Жако. Парень проглотил наконец ложку чечевицы, посмотрел исподлобья на своих товарищей, сидевших, как и он, на корточках у стены, и взгляд его снова упал на пса. Жако отрезал кусок хлеба, насадил его на нож, обмакнул в чечевицу и бросил Ланьелю. На этот раз прицел оказался более точным. Псу пришлось лишь немного вытянуть свою длинную шею, и он опять застыл на месте, вперив в Жако взгляд, способный смутить душевный покой человека. Парень, потеряв терпение, низко нагнулся над своим котелком и поспешил доесть сосиску. Покончив с чечевицей, он нарвал травы и наскоро обтер дно алюминиевого котелка; завинтил крышку, спрятал котелок в сумку и вытащил оттуда бутылку красного вина и банан. Поднес горлышко ко рту, сделал несколько глотков, посмотрел, сколько осталось вина на дне, и протянул бутылку Клоду.
Потом очистил банан. Уписывая его, он сказал Клоду:
— Ну и стройка!
Клод считал, что работы здесь хватит по крайней мере года на два. Два года! За это время Жако будет призван в армию и успеет вернуться с военной службы… Виктор и тот расхваливал архитектуру воздвигаемого здания, а Рири Удон поддакивал ему, полузакрыв глаза и сонно качая головой. Пятнадцать этажей возвышались над ними, ослепительно белые, сверкая новизной. Огромный подъемный кран со стрелой, повернутой к фасаду, напоминал виселицу перед казнью. Клод угостил Жако сигаретой, и тот поздравил его с красивым кожаным портсигаром, украшенным фигурой боксера. Это был подарок Жанны. Оба зарабатывали себе на жизнь — Клод на строительстве, Жанна за пишущей машинкой, — еще бы им не делать друг другу подарков…
Виктор протянул зажигалку. Жако не пришлось даже заслонять огонек рукой: не было ни малейшего ветерка. Пригревало солнце, редкое в это время года. Жаль было упускать драгоценные минуты и не понежиться в его лучах. Столовая помещалась в деревянном бараке при входе на строительство, но парни предпочли расположиться на воздухе, у подножия первого строящегося здания.
Они уселись прямо на землю и выпрямили затекшие ноги. Потягивались, кряхтя от удовольствия, и добросовестно дымили сигаретами — серые клубы подымались в небо и тоже становились голубыми.
— Ты видел мотоцикл того субъекта, что приезжал утром?
— Кто это, Виктор?
— Не знаю. Учетчик, кажется. У него был «харлей — дэвидсон». Что за машина! Семь лошадиных сил, сто сорок кубиков!
— А вот мне бы хотелось иметь мотоцикл «веспа», — вздохнул Жако.
Вдали на колокольне пробило час. Парни решились наконец подняться. Взглянув в направлении столовой, они заметили, что рабочие еще не выходили оттуда. Силач Клод Берже объяснил, заикаясь, что после обеда у них, видно, было «проф — проф — профсоюзное собрание» и что ребятам тоже следовало бы на него пойти, а вот никто об этом даже не вспомнил.
— Подумаешь… обойдутся и без нас! — отрезал Жако.
Впрочем, рабочие начали уже выходить из барака и направлялись к строящемуся зданию.
Впереди шел длинный Шарбен. Когда он поравнялся с Жако, тот насмешливо хмыкнул, но главарь Шанклозона не соблаговолил поднять брошенную ему перчатку, он лишь пробормотал мимоходом, что ежели парни из Гиблой слободы любят драку, то им скоро представится подходящий случай. Жако попросил его объяснить, что он, собственно, желает этим сказать, но длинный Шарбен сухо ответил, что, когда работаешь на строительстве, следует все‑таки бывать на профсоюзных собраниях, и, не обращая больше внимания на Жако, стал взбираться по дощатому настилу, заменявшему парадную лестницу.
Рабочие шли за ним, оживленно разговаривая. Амбруаз остановился. Он хотел было положить руку на плечо Жако, но тот еле заметно отстранился.
— Ну как, Жако, нравится тебе на…?
— Ничего, но я предпочел бы работать наверху! — ответил Жако, мотнув головой по направлению к вершине здания.
— Потерпи, это придет… надо начинать с…
Амбруаз Леру сделал гримасу, которая должна была заменить конец фразы, и зашагал вслед за остальными рабочими по деревянным мосткам.
— Хоть бы спросил у него, о чем говорили на собрании, — пробормотал, зевая, Рири.
— Не к чему! — пренебрежительно бросил Жако и отправился на свое рабочее место.
Клод задумчиво последовал за ним.
— Амбруаз все же твой от — от — отец, — заметил он тихо.
Жако остановился как вкопанный и, посмотрев блестящими глазами на Клода, отчеканил:
— Нет, он мне не отец!
Клод не стал требовать объяснений.
Жако работал у дороги в первом цехе по заготовке сборных элементов.
Строительство, или иначе Новостройка, напоминало целый городок. Машины, проезжая мимо, замедляли ход, а из окон поезда пассажиры показывали друг другу Новостройку и отмечали, насколько подвинулось строительство первого здания. Затем прибавляли со вздохом: «Во, т бы мне с семьей такую квартирку!» Другие успокаивали себя: «Настоящие казармы!»
Четыре дома в пятнадцать этажей каждый. Около двухсот квартир. В первом здании было в это время уже закончено тринадцать этажей, во втором — только один. У двух остальных был лишь заложен фундамент. Глядя на первое почти готовое здание, нетрудно было себе представить, какой будет общий вид у четырех огромных параллелепипедов, торчащих, как дольмены, среди пустыря, на котором уже работали бульдозеры, планируя участки для будущей рощи, детских парков и новых дорог. Каждый этаж был разделен на квадраты: широкие оконные проемы чередовались с простенками сборной стены.
Барак — столовая находился на придорожной насыпи, метрах в пятидесяти от первого здания. Там же помещались раздевалка и маленькая комнатка профсоюзной организации. Дальше тянулся вдоль дороги длинный цех, в котором замешивали бетон и изготовляли отдельные элементы здания. К цеху прилепился застекленный чуланчик, служивший кабинетом начальнику строительства, а в дни получки превращавшийся в кассу. В третьем и последнем цехе визжали ленточные и циркульные пилы. Это было царство столяров, занятых изготовлением опалубочных форм.
Жако приготовлял бетон в первом цехе. Затем он накладывал его лопатой в тачку и подвозил к рабочему, который загружал смесь в форму. Включался электрический вибратор, форма начинала дрожать с оглушительным треском и останавливалась лишь тогда, когда бетон был уплотнен. Ему давали затвердеть, после чего форму раскрывали, а полученное таким путем бетонное изделие клали в штабель вместе с другими сборными элементами.
Выгрузив тачку, Жако выпрямился. Он положил руки на бедра, отвел локти назад и несколько раз согнул и разогнул спину.
— Тяжело, а? Особенно… без… приз… ки…
— А? Что?
Из‑за вибратора, трещавшего, как пулемет, разговаривать было трудно. Бетонщик проревел, заглушая шум мотора:
— Я говорю, тяжело бывает без привычки!
— Ничего!.. Обой…ся!
Жако провел двумя пальцами по усам. Почувствовал, как под волосками перекатываются крошечные песчинки. То же самое он ощущал под мышками, между пальцами, а когда закрывал глаза — ив уголках век. Стоило вздохнуть всей грудью, и во рту появлялся привкус цемента. Мельчайшая белая или серая пыль проникала во все поры. Бетон смешивался с кровью Жако, становился неотделимой частью его существа. По мере того как росла груда сборных элементов, в нем самом тоже как бы создавался железобетонный костяк, и с каждым днем движения парня становились все медлительнее, все тяжелее. Но в то же время увереннее.
— Кто это?
— А?
— Что это за человек?
— Ла Суре, профсоюзный делегат.
К ним навстречу шел высокий, худой, слегка сутулый мужчина в рабочем костюме. Он бросал внимательные взгляды по сторонам, ко всему приглядываясь. Правая рука была засунута в карман, а левой он держал свернутую трубочкой школьную тетрадь. У делегата были круглые черные глазки, блестящие и живые, но невольно приковывал к себе внимание его длинный, тонкий, треугольной формы нос и полоска темных усиков под ним. Жако напрасно старался отвести глаза от носа Аа Сурса.
— Как… дела… ребята?
— Ни… го.
Бетонщик нагнулся и повернул рукоятку. Вибратор икнул, дыхание его замедлилось, и, трижды всхлипнув, он захлебнулся.
— Здесь не жарко. По этим цехам сквозняки так и разгуливают. Что скажешь, Ла Суре? Что новенького? Как дела с Акционерным обществом?
— Пока ничего.
Ла Суре уселся на штабеле досок. Он подсунул под себя руки, поболтал ногами, внимательно посмотрел на свои башмаки, затем поднял глаза на рабочих. Жако с бетонщиком стояли против него, уперев руки в бока. Трое мужчин помолчали, удовлетворенно поглядывая друг на друга.
— Ну как, Фландрен, доволен ты своим новым помощником?
— Да, что ж, — сказал бетонщик, опустив руки, которые вяло повисли вдоль тела. — Из него, пожалуй, толк выйдет…
— А ты, паренек, доволен? Как тебя величают‑то?
— Леру Жак.
— Так как же, Жак, привыкаешь?
— Да, только…
Жако замолчал. Привычным жестом он тер большим пальцем левой руки место, где когда‑то был указательный палец.
— Что только? — спросил Ла Суре с улыбкой, от которой его усики полезли вверх к внушительному носу.
Теперь Жако стал тереть свой шрам указательным пальцем.
— Только я предпочел бы работать наверху.
Он показал на тринадцатый этаж строящегося здания и стал тереть шрам уже средним пальцем, слегка усмехаясь и ожидая иронической улыбки Ла Сурса. Но тот не засмеялся, напротив, лицо его стало серьезным.
Делегат мечтательно взглянул на новое здание и опять поболтал ногами. Потом тихо сказал:
— Ты прав. Самое прекрасное в работе строителя— это когда чувствуешь, как дом растет у тебя под ногами, подпирает тебя снизу. И чем больше гнешь спину, тем выше поднимаешься в небо.
Теперь Жако и Фландрен прислонились спиной к умолкнувшему вибратору. Все трое смотрели на здание внимательно и вместе с тем точно со стороны. Как туристы.
— А здорово получается! — заявил Ла Суре, словно разговаривая сам с собой.
— Шикарно, — подтвердил Жако. — Факт!
— А сколько таких домов нам надо построить, — заметил Фландрен.
— Домов хватило бы с лихвой. Каждый мог бы получить приличную квартирку. Надо только побольше денег тратить на металл для строительства и поменьше на металл для пушек.
— Черт возьми… — выругался Фландрен.
Ла Суре стал объяснять Жако:
— У нас на строительной площадке применяется новый метод. Колонны, стеновые блоки, в общем все элементы сборные. Подъемный кран устанавливается внутри здания в том месте лестничной клетки, где будут размещены счетчики и распределительные установки газа, электричества и воды. По мере того как здание растет, поднимается и кран при помощи лебедки. Дом растет, как на дрожжах, а работа получается, пожалуй, еще качественнее…
Ла Суре спрыгнул с груды досок и отряхнул сзади брюки.
— И подумать только, что, может, даже этот дом не будет закончен. — Он неожиданно повернулся к Жако: — Кстати, парень, почему ты не был на профсоюзном собрании? Ты что же, не состоишь в профсоюзе?
— Как же, состою. Но мы с ребятами сели обедать на солнышке. И совсем позабыли о собрании…
— Жаль.
Ла Суре пожал им руки. Фландрен потянулся было к рубильнику, но тут же отдернул руку и крикнул:
— Эй, Ла Суре! Позабыл тебе сказать: что‑то не ладится в кожухе вибратора. За день весь изгваздаешься в растворе!
— Ладно, я скажу Бурвилю.
Ударом каблука по рукоятке Фландрен включил электрический мотор.
— А о чем говорили на профсоюзном собрании, Фландрен?
— А? Что ты сказал?
— Ничего! Ну и паяльник у делегата на физиономии!
* * *
В этот вечер Жако получил заработную плату за первую неделю. Новенькие бумажки шуршали в его испачканных цементом пальцах. Он сложил две бумажки по пять тысяч франков и спрятал их в одно из отделений бумажника. А тысячу триста сунул в другое отделение — себе на расходы. Опустил мелочь в карман брюк и с удовлетворением похлопал себя по груди. Руки у него распухли. Ладони затвердели. В кожу въелась белая пыль. Жако перекинул сумку через плечо и догнал приятелей. Все вместе они весело направились к станции.
— Сегодня я плачу за выпивку, факт! — заявил Жако.
Ночь уже окутала землю. Окутала ледяным покрывалом. Клод туже обмотал кашне вокруг шеи и объявил, что идет в «Канкан».
— Ты собираешься еще тренироваться сегодня вечером? — спросил Виктор насмешливо. — Мало наработался за день?
— Это не одно и то‑то — то же.
Дикий вой прорезал ледяной воздух. Через дорогу, поджав хвост, перебежал Ланьель и исчез за поворотом.
К станции подошел поезд. Длинный Шарбен не сел в один вагон со всеми, а бросился в конец состава — оттуда ему было ближе добираться по путям до Шанклозона. Жако быстро осмотрел вагон. Виктор, следивший за его взглядом, проговорил не без ехидства:
— Ее здесь нет.
Автоматические двери захлопнулись, сухо Щелкнув. Поезд тронулся, и после ряда вибраций человеческий материал спрессовался в нем, как бетон в форме.
* * *
Три раза в неделю — в понедельник, среду и пятницу — с восьми до одиннадцати часов вечера танцевальный зал «Канкана» превращался в тренировочный зал для бокса.
По углам эстрады для оркестра, служившей импровизированным рингом, закрепляли колышки и натягивали канаты. На пол стелили старый ковер. Боксерский мешок, растяжной мяч, доска, трехминутные песочные часы и несколько пар тренировочных перчаток привлекали сюда человек двенадцать заядлых любителей бокса из Гиблой слободы, Шанклозона и даже из окрестных деревушек. Рей Валевский был уже профессионалом. Он каждый день ездил на тренировку в спортивный зал предместья Сен — Дени, но все же частенько заглядывал в «Канкан», где когда‑то начал свою спортивную карьеру. Обычно он приходил сюда перед состязаниями в Зале празднеств.
Ребята из Гиблой слободы выстроились вдоль стен. Рей приступил к первому циклу упражнений — разминке. Голова его раскачивалась, как маятник, справа налево и слева направо, он с силой ударял ею то об одно плечо, то о другое. Потом стал нагибать голову вперед и закидывать назад — подбородок касался груди, затылок попадал между лопаток. Затем принялся крутить головой то в одну сторону, то в другую. После этого левая и правая рука порознь и обе руки вместе проделали те же движения, что и голова. Наконец он приступил к упражнениям для корпуса, то держа руки на бедрах, то вытягивая их к носку ботинка.
Но вот Рей лег на доску, закинул руки за голову и стал по очереди поднимать ноги. На животе под кожей обозначились бугры вздрагивающих мускулов. На минуту парень замер. Не двигаясь, перевел дух, потом поднял ноги и поехал, все ускоряя ход, на воображаемом велосипеде. Закончив упражнение, разом вскочил на ноги без помощи рук.
Начался быстрый бег на месте мелкими, очень короткими шажками.
Парни смотрели восхищенно, затаив дыхание.
Из‑за ширмы, поставленной в противоположном углу сцены, вышел Клод в коротких штанах и майке. Он стал в положение «смирно», затем, так же как Рей, проделал всю серию разминочных упражнений. Пол ходуном ходил под тяжестью обоих атлетов. Блок, преподаватель бокса, наблюдал за четырьмя мальчиками, которые проводили бой с тенью в углу зала. В перерыве между упражнениями и тренировкой на боксерском мешке Рей набросил на плечи старый халат и подсел к приятелям. Разговор зашел о чемпионе Монтрейя Але Дюбуа, противнике Рея на ближайшем матче. Два года выступлений на ринге в качестве профессионала.
двадцать восемь матчей, двадцать шесть побед, из них девятнадцать нокаутом! Да, Рею подсунули твердый орешек; это сражение будет для него решающим. Оно или положит конец его карьере, или же сразу откроет путь к чемпионату. Блок был недоволен этими разговорами: они могут только повредить боксеру накануне выступления. Рей между тем уже прыгал около боксерского мешка, чередуя два левых и один правый удар. Появился Милу и подошел к товарищам.
— Я опять на мели, знаешь, — сообщил он Жако.
Дело в том, что Милу отправился к Марио Мануэло с намерением поговорить о Ритоне и его песенках. Слуга тут же выставил Милу за дверь. А когда он вернулся в мастерскую, оказалось, что его уже уволили. «Вы используете адреса наших клиентов в своих личных целях», — заявили ему.
Жако призывал все кары небесные на голову певца. А Милу говорил, с какой радостью он схватил бы знаменитость и «вытащил его за ушко да на солнышко».
— Было бы только солнышко!
И он многозначительно похлопывал себя по карману брюк, где лежал автоматический нож. Жако предложил приятелю зайти на Новостройку: возможно, ему удастся получить там работу; но у Милу были другие планы. Он щурил глаза и со своим носом картошкой и острым подбородком походил в эту минуту на большого котенка.
— Думаю заняться париками, я тебе потом все объясню.
Клод разделался с мешком. И теперь проводил бой с тенью, чтобы не остыть слишком быстро. Блок старательно растирал плечи Рея.
— А не поработать ли вам вместе один раунд? — предложил он Клоду.
Клод колебался. Он обернулся и посмотрел на приятелей из Гиблой слободы. Парни повскакали с мест. Мальчишки перестали боксировать. Открылась дверь. Вошел Ритон, кашляя и прикрывая рот рукой.
— Ладно, согласен.
Клод снял тренировочные перчатки и протянул руки преподавателю, который надел ему перчатки для боя.
Рири, Тьен, Мимиль, Ритон, Милу и Жако подошли к самому рингу, прогнав мальчишек, которые уже успели захватить лучшие места.
— Скажи, Милу…
Милу приблизил ухо к губам Жако.
— …Ты случайно не видал сегодня вечером Бэбэ?
Милу поднял на Жако глаза и тотчас же опустил их. Он открыл было рот, но не сказал ни слова и лишь отрицательно покачал головой. В зале появился Шантелуб. Поздоровавшись с приятелями, он подошел к Жако.
— Я хочу тебя кое о чем спросить…
— Погоди, сейчас начнется, — оборвал его Жако, кивнув в сторону Клода и Рея, перелезавших через канаты ринга.
Преподаватель подозвал их:
— Вам надо лишь немного поразмять мускулы, вот и все. Не вздумайте тузить друг друга всерьез.
— Пусть себе, — возразил Клод, сильно побледнев, — я не — не — не боюсь.
— Я это говорю главным образом тебе. Если ты рассечешь ему бровь, он не сможет выступить в субботу.
Рей и Клод разминались в противоположных углах ринга, нанося в пустоту короткие удары.
— Начинайте!
Они встретились посреди ринга, пожали друг другу руки, разошлись, и тотчас же Клод ударил слева. Рей едва успел защититься локтем.
Оба боксера были настороже, они кружили по рингу, лишь изредка нанося друг другу свинги и короткие прямые апперкеты, и тотчас же переходили к защите.
Ребята восхищались ловкостью, быстротой реакции Рея, его гибкостью.
Борьба становилась все оживленнее. Вдруг Клод, защищаясь, нанес Рею в челюсть короткий прямой удар слева. Профессионал пошатнулся, Клод опустил было перчатки, готовый извиниться, но тут Рей, оправившись, налетел на противника с головокружительной быстротой, нанес ему удар в печень и два апперкета в подбородок. Зрители затаили дыхание. Клод шатался.
— Держись, Клод! Прислонись к канатам.
Любитель прикрывал перчатками то голову, то плечи под градом резких неистовых ударов Рея. Он кружился на месте, пытаясь оторваться от противника, но тот нещадно преследовал его.
Преподаватель был обеспокоен. Он уже поднял руку, чтобы прекратить бой, когда Клод внезапно перешел в контратаку. Неожиданным сильным ударом слева он сразу остановил нападение Рея и сам набросился на него. Чередуя удары слева и справа, все время нанося двойные удары левой, он загнал Рея в угол и так теснил противника, что тому ничего иного не оставалось, как защищаться.
Зрители возбужденно топали. Они аплодировали Клоду, подбадривали его, орали.
Блок прекратил сражение. Он перепрыгнул через канаты, поспешил к Рею, снял с него назубник, ощупал лицо, плечи. Рей улыбнулся.
— Пустяки: я не ожидал нападения, вот и все.
Он отдышался, подошел к Клоду, ударил его перчаткой по затылку и сказал, обращаясь к Блоку:
— Малыш недоволен, ему мало!
Гиблая слобода ликовала. Милу растирал Клоду спину.
— Но ведь у тебя кровь идет! — с беспокойством воскликнул Тьен.
Преподаватель подбежал, повернул Клода к свету, поднял его голову, взяв двумя пальцами за подбородок.
— Небольшое кровотечение из носу. Это пустяки. Кровь выходит, а мастерство входит.
Жако бросился к стойке, намочил под краном носовой платок и приложил его к носу Клода. Мимиль потребовал, чтобы победитель сел. Тьен принес ему пальто. Мимиль, стоя на коленях, похлопывал его по икрам — он видел, как это делают секунданты, — а Милу продолжал растирать чуть ли не до крови лопатки Клода мохнатым полотенцем.
— Сдается мне, что скоро в Гиблой слободе появится новый чемпион! — воскликнул Жако, обращаясь к преподавателю, в то время как Рей и Клод одевались за ширмой.
— Не поможете ли вы мне снять канаты и привести здесь все в порядок? — спросил вместо ответа Блок.
Ритон пронзительно закашлялся. Он повернулся к стене и закрыл лицо носовым платком. Жако подошел к нему сзади, держа под мышкой колышки от ринга, и тихо проговорил:
— Зайди к нам домой. Мать что‑то хочет тебе сказать.
Когда все было убрано, Жако воскликнул, ударив себя в грудь:
— Ребята, сегодня я плачу за выпивку!
Он провел пальцем по усам, почесал их, что‑то упало ему на нижнюю губу. Пощупал языком: кусочек цемента. Шантелуб отвел Жако в сторону.
— Я хотел с тобой поговорить… Вот в чем дело… В Париже проводится крупная демонстрация против перевооружения Германии…
— Ну и что?
— Нам всем надо принять в ней участие. Пойдешь? Ты знаешь, какую страшную угрозу представляет собой возрождение вермахта. Так вот… демонстрация состоится в субботу вечером.
— В субботу! Но в субботу матч Рея в Зале празднеств!
Шантелуб рассердился: не станут же из‑за этого переносить демонстрацию! Две войны что‑нибудь да значат, не говоря уже о третьей, которая нам угрожает. Его, Шантелуба, отец был убит на войне в 1939 году. Но Жако тоже рассердился:
— Ты еще начнешь мне объяснять, что такое война! Мой отец тоже был на фронте…
Жако даже замер на миг с открытым ртом: мой отец?.. Ну да… Амбруаз. Он нагнал ребят, недоумевавших, что могло стрястись с Морисом Аампеном, его давненько не было видно. Парни высыпали на улицу.
Рей и Клод открывали шествие. Они шагали молча, чуть поводя плечами, мускулы рук дрожали после недавнего напряжения. Вслед за боксерами шли Жако и Милу: они то принимали оборонительную позу, то посылали в пустоту короткие апперкеты, то слегка задевали друг друга по носу, то делали вид, что отходят в сторону, семеня мелкими шажками и спотыкаясь о камни мостовой.
Тьен и Мимиль с увлечением обсуждали шепотом вероятный исход матча:
— Рей — классный боксер, ясно, но Аль Дюбуа хорошо уходит от ударов, и к тому же у него сокрушительный контрудар…
Рири Удон окончательно проснулся. Он выходил из своего оцепенения только к вечеру и совсем оживал, когда надо было ложиться спать. Он не давал покоя Ритону:
— Клод, возможно, пойдет дальше Рея. Между нами говоря, у него больше нутра. Ты заметил, как он вывел Рея из равновесия прямым слева?
Ритон смотрел на приятеля невидящим взглядом. Губы его беззвучно шевелились, словно давая выход музыке, которая не умолкая звучала у него в голове.
Шантелуб шел последним, нагнувшись вперед, заложив руки за спину. Иногда он ускорял шаг, чтобы догнать остальных.
Парни шагали по главной улице Гиблой слободы. То тут, то там сквозь жалюзи пробивался мягкий свет лампы. Иног да сзади тихонько открывалось окно и чья‑то тень падала на прямоугольник из темных и светлых полос, лежавших на мостовой. Оживленный разговор вдруг разом обрывался: люди прислушивались к голосам бравой компании, проходившей мимо. Кое — где еще работали радиоприемники, доносилась нежная, трогательная мелодия.
Парни шагали по главной улице Гиблой слободы, походка у них становилась все воинственнее, голоса звучали все громче, храбрость проявлялась все дерзновенней. Они во всеуслышание заявляли, что с радостью готовы подвергнуться любому нападению, лишь бы получить настоящую мужскую закалку. Кот и кошка, грубо потревоженные во время своего любовного дуэта, бросились прочь, сопровождаемые градом ругательств.
Мириады звезд, висящих слишком высоко, чтобы ощущать земной холод, множились в небе, чистом и прозрачном, как летом.
* * *
В дверь постучали.
— Это Ритон, — сказал Жако. — Я поднимусь к себе в комнату. Скажи ему, что меня нет дома…
Ритон смущенно мялся в передней.
— Входи же, малыш, — пригласила его хозяйка.
— Мадам Леру, это Жако велел мне прийти, он сказал, что вы хотели меня видеть…
— Да. Погоди минутку.
Она взяла с буфета какой‑то сверток, развернула его и вытащила оттуда толстый синий свитер.
— Вот возьми, примерь.
— Но, мадам Леру…
— Примерь, говорят тебе.
Ритон снял куртку, под которой оказалась вылинявшая голубая рубашка с огромной заплатой на спине, и надел свитер. Мадам Леру одернула его сзади, поправила воротник у подбородка. Потом отступила на два шага и, подавшись вперед, прищурила один глаз.
— Повернись‑ка. Так, хорошо. В общем подойдет. Теперь надевай свою куртку.
— Но, мадам Леру…
— В чем дело?.. Свитер для тебя.
— Но я не могу его взять.
— Свитер прислала Жако его тетка. Только она не видела Жако уже три года и выбрала слишком маленький размер. Я стала раздумывать, кому из соседей свитер пришелся бы впору. И вспомнила о тебе. И правда, свитер сидит на тебе как влитый. Что ты на это скажешь? Есть у меня глазомер или нет?
— Да, конечно, есть.
Мадам Леру приосанилась.
— Когда я берусь что‑нибудь вязать, мне даже не надо снимать мерку.
— Но, мадам Леру, чем я могу вас…
— Вот что, отправляйся‑ка живехонько домой со всеми своими потрохами и не мешай мне готовить обед.
Не давая Ритону опомниться, она, подталкивая, проводила его до самой двери.
— Передай привет отцу. А что братишки, здоровы?
— Да, здоровы. Отец ездил их навещать в прошлое воскресенье.
Когда мать вернулась в комнату, Жако уже ожидал ее там.
— Поднимись наверх, взгляни на Лулу.
Ребенку было больно поворачиваться на своей узенькой кроватке, простыни сбились и стали влажными. От мучительных приступов кашля и бесконечных рвот все мышцы у него болели, кости ломило. Но малыш не жаловался. Только в усталом взгляде запавших влажных глаз было что‑то такое, от чего сжималось сердце. Дети легко приспосабливаются к болезни. Дети ко всему привыкают. Лулу кашлял, прикрывая рот рукой, плевал в полотенце, а когда чувствовал, что к горлу подступает тошнота, сам брал тазик, всегда стоявший рядом. Он научился заранее определять, чем кончится приступ: вырвет его, или станет отделяться мокрота, или все ограничится сухим кашлем, — и брал то тазик, то полотенце, то носовой платок. Он просыпался ночью, не жалуясь, ничего не прося, кашлял, плевал, придвигал к себе тазик, стараясь не шуметь, и вновь засыпал, вздыхая для собственного утешения. Во время приступов кровь приливала к лицу мальчика, а после них он сразу же становился мертвенно — бледным. Иногда приступы коклюша следовали один за другим. Хриплый кашель гулко разносился по дому, надрывая душу близким. Маленькое тельце содрогалось, похудевшее личико было искажено, из глаз текли крупные слезы. Когда приступ проходил, Лулу осматри вался и, если кто‑нибудь был в комнате и мальчик видел склонившиеся над кроваткой встревоженные лица, слабо улыбался.
Мать нагнулась к печке и поскребла в ней кочергой.
— Сходи за углем, Жако.
Когда Жако вернулся из подвала, Лулу сидел в кроватке. Он смеялся.
— Послушай, Жако. Мама — это Белоснежка, а ты Принц — Уголь.
Он замолчал, о чем‑то раздумывая.
— Ты хороший, Жако, ты всегда ходишь за углем, значит, ты Принц — Уголь. А я, знаешь, кто я? Знаешь?
— Нет, не знаю… позабыл, — ответил Жако, чтобы не портить игры.
— Ну, а я гномик. А мама Белоснежка, а ты Принц-Уголь.
— Лулу, вот твои капли, — сказала мать.
Малыш сам капал себе лекарство в нос. Ему набирали в пипетку несколько капель, он откидывал голову на подушку, вводил стеклянный кончик в ноздрю, закрывал глаза и сжимал пальцами резиновый конец. Пустив себе капли в обе ноздри, он некоторое время лежал с запрокинутой головой и закрытыми глазами, потом протягивал пипетку и торжествующе заявлял:
— Я сам накапал себе капли в нос.
Жако и мать уже спускались по лестнице, когда Лулу опять позвал их:
— Слушай, знаешь, кто мама?
— Ну?
— Мама еще и Золушка.
— Да.
— Мама Белоснежка и еще Золушка.
В кухне мать вытащила из своего кошелька пятисотфранковую бумажку и протянула ее Жако.
— Что это?
— Тебе, карманные деньги.
— Но…
— У тебя, верно, ничего не осталось.
— Осталось… немного. Мы все сложились: и Милу, и Клод, и Рири, и Тьен, чтобы купить свитер Ритону. Так что на каждого пришлось не так уж много.
— Возьми все‑таки пятьсот франков.
— Нет, лучше оставь их у себя. Ведь Лулу будет лежать в больнице. А когда должна приехать санитарная машина?
— Завтра утром. Навещать его можно каждый день с часу до полвторого.
— Не очень это удобно, когда работаешь.
* * *
Ритон продолжал робко ухаживать за Одеттой Лампен. Каждое утро, любуясь из окна вагона сверкающими на морозе полями, оба ухитрялись угадывать потрясающие признания в самых обычных словах. Одетта хвалила замечательный свитер Ритона. Юноша смущался и переводил разговор на ее брата. Морис все еще не мог найти работы. Положение в семье с каждым днем ухудшалось. Одетта рано возвращалась домой: она уже не могла брать платные уроки после занятий в школе. Морис становился все более озабоченным. Как‑то вечером он принес домой кучу листков, рекламирующих преимущества службы в колониальных войсках, и заметил, что суммы, выдаваемой добровольцам при вступлении в армию, хватило бы для уплаты долгов, которые накопились с тех пор, как он, Морис, остался без работы. Ритон задумчиво слушал, давая себе слово поговорить о Морисе с товарищами, с Шантелубом, со своим отцом. Одетта же умоляла его хранить в тайне то, что она ему доверила, и юноша видел в этом доказательство любви.
Встречаясь в поезде, парни обменивались впечатлениями, новостями. Милу замечал, что Жако хмурится, не зная, в какой вагон сесть, а войдя, оглядывает одну за другой все скамейки, и понимал, что тот ищет Бэбэ. Тогда он принимался паясничать, чтобы развеселить друга. Однажды Милу появился даже с наклеенными усами на манер Верценгеторикса, «типаж номер 53 бис», и начал рассказывать о своей работе на Монмартре, где продаются парики всех времен — от доисторических и до наших дней. Милу занимался доставкой этих волосяных покровов. Он бывал за кулисами. В театр «Варьете», где шли репетиции «Трех мушкетеров», он отнес парик дАртаньяна, в театр «Капуцинов» — «английские локоны» и видел там в артистической уборной нагих женщин. Милу рассказывал об этой нежданной удаче, тараща глаза и раздувая ноздри, чтобы поразить, а главное, развлечь Жако. Впрочем, он признавал, что доставка париков не такое уж выгодное и приятное занятие, даже если принять в расчет откровенные костюмы актрис в современных парижских спектаклях. Ведь каждая поездка хронометрировалась, а у Милу не было даже велосипеда; Эх, будь у него хоть какой‑нибудь транспорт! Тогда Жако снова заговаривал о мотоцикле «веспа», который ему так хотелось купить. Существует, говорят, заманчивая возможность приобрести мотоцикл в рассрочку, но как поразмыслишь, так уж лучше, если можешь, откладывать деньги, беречь их на вещи более серьезные. Об этих «серьезных вещах» Жако говорил весьма туманно и даже с некоторой грустью. Милу страдал, чувствуя, что друг его расстроен. Однажды он не выдержал и сказал ему все начистоту: Жако не должен обольщаться. Если он не встречает Бэбэ в поезде, так это потому, что она больше поездом не ездит. Да, девушки почти совсем не видно в Гиблой слободе. Какой‑то тип приезжает за ней каждое утро на машине и привозит обратно по вечерам. Шикарный тип — разъезжает в черной «аронде».
Жако молчал. Опустив голову, он зажал губами сигарету, табачный дым попал ему в глаза, и на них выступили слезы.
* * *
— Сейчас вернусь.
— Что?
— Я сейчас вернусь!
Фландрен из‑за вибратора посмотрел вслед Жако, направлявшемуся к двери барака. Там стоял делегат и беседовал с молодым человеком в теплой куртке защитного цвета, с вещевым мешком за плечами. Жако подошел к ним. Он остановился позади Ла Сурса, наблюдая за вновь прибывшим, прислушиваясь к разговору.
— …Сыт по горло, — говорил парень в защитной куртке, — хватит с меня шататься по свету и рисковать собственной шкурой. Я непривередлив. Хочу одного: набивать себе каждый день брюхо в столовой, и баста!
— Хорошо. Пойду поговорю с Бурвилем. Это начальник строительства. Вот увидишь его, тогда поймешь, почему его так прозвали '.
Ла Суре повернулся, чтобы идти в канцелярию. Парень последовал за ним. И тут они столкнулись лицом к лицу с Жако, который преградил им дорогу.
1 Бурвиль — известный во Франции исполнитель комических песенок. — Прим. ред.
Ла Суре поднял свой внушительный нос:
: — Привет, Жак. Что‑нибудь не ладится?
Жако стоял очень прямо, слегка расставив ноги, крепко упираясь ими в землю. Он потер руки, словно собирался засучить рукава рваной блузы, которую носил поверх комбинезона. Выпятив грудь, закинув назад голову — шейные мышцы напряглись. Не сводя глаз с парня в защитной куртке, он кивнул в его сторону и глухо спросил:
— Чего он добивается, этот субъект?
— Парень ищет работы. А тебя какая муха укусила?
— Он парашютист, — выпалил Жако.
— Знаю, — спокойно ответил Ла Суре. — Парень мне все объяснил. Он демобилизовался и ищет работы.
И делегат направился было к начальнику, но Жако опять преградил ему дорогу.
— Послушай! Он явился из Индокитая. Пусть себе убирается туда, откуда приехал! — Жако повысил голос.
Резко передернув плечами, парашютист поправил свой вещевой мешок и крикнул Ла Сурсу:
— Сопляк начинает мне действовать на нервы. Уж если он очень этого добивается, то получит по счету сполна!
Делегат взял Жако за руку и проговорил серьезно:
— Выслушай меня…
— Ну, нет! — запальчиво крикнул Жако, вырвав руку. — Ну, нет!
Ла Суре посмотрел на обоих парней, стоявших друг против друга в воинственной позе. Он снова схватил Жако за руку, на этот раз гораздо крепче, и оттащил назад.
— Ты сейчас же отправишься, как миленький, на свое рабочее место, — сказал делегат негромко, но отчеканивая каждое слово.
Тогда Жако снова высвободился и, вытянув шею, бросил прямо в лицо Ла Сурсу:
— Незачем было тогда морочить нам голову всеми этими разговорами о «грязной войне» в Индокитае, да еще на профсоюзном собрании. Факт, незачем!
Он сунул руки в карманы, сделал несколько шагов к своему рабочему месту, но вдруг резко обернулся и, указывая рукой на парашютиста, крикнул:
— Я‑то ведь знаю этого типа! Сам с ним дрался!
— Черт побери! Уж на этот раз…
Парашютист хотел было броситься на Жако, но делегат удержал его.
— Послушай‑ка меня, Жако, — проговорил он гневно, — человек вовсе не обязан подыхать с голоду из‑за того, что он проболтался три года в Индокитае. Если ты неспособен это понять, зайди ко мне немного погодя, и я тебе все популярно растолкую. Ну, а если тут дело в личных счетах, то улаживайте их между собой сами!
Делегат пропустил парашютиста вперед и, обернувшись, крикнул:
— Только вам придется заняться этим не на строительстве, даю слово!
Жако повернулся к ним спиной и зашагал, расправив плечи, все так же высоко держа голову, шаркая стоптанными башмаками по гравию. Он яростно схватил пустую тачку.
— Что случилось? — спросил бетонщик.
— Ничего!
Перед пристройкой, служившей кабинетом начальнику строительства, Ла Суре проговорил:
— Подожди меня здесь минутку, пойду закину удочку.
Постучав, он открыл дверь.
— Здравствуйте, мсье Лашеналь.
— Здравствуйте, Ла Суре, скорее закрывайте дверь, а то печь дымит.
— Мсье Лашеналь, я привел к вам парня, который хотел бы у нас работать, а на втором объекте как раз нужны подсобные рабочие…
— Опять один из ваших протеже, Ла Суре? Просеянный сквозь сито, сквозь «красное» сито?
Делегат молча пожал плечами.
— Ладно. Посмотрим… — сказал Бурвиль. — Но вашему приятелю придется немного подождать. Мне надо с вами поговорить.
Бурвиль присел на корточки, помешал кочергой в печке, подбросил угля и опустился на табурет возле чертежной доски с наваленными на нее проектами.
— Садитесь, Ла Суре.
Делегат сел на другой табурет.
— Берите сигарету, — предложил Бурвиль, придвинув к нему начатую пачку.
— Спасибо, — проговорил делегат.
Он вытащил из кармана кисет, вынул из него листик папиросной бумаги и принялся сворачивать необычайно тонкую сигарету. Бурвиль внимательно наблюдал за ним, приглаживая короткие пряди волос, падавшие на лоб. Он немного отодвинул табурет, положил ногу на ногу… На нем были короткие вельветовые штаны бурого цвета, гетры и слишком узкая куртка, надетая на толстый свитер, по — видимому, связанный женой. Волосы у начальника были рыжеватые, а кожа бледная, как у крестьянина, оторвавшегося от земли, покрытая бесчисленными веснушками.
— Послушайте, Ла Суре, в этом деле я тоже нахожусь под ударом, не меньше чем рабочие.
Делегат вынул зажигалку. Это была большая зажигалка из красной меди, и Ла Сурсу, видимо, доставляло огромное удовольствие держать ее в руках, вертеть, ласково поглаживать большим пальцем.
— Подумайте об этом хорошенько, Ла Суре.
Делегат поплевал на зажигалку и, прихватив пальцами рукав куртки, принялся начищать медную поверхность. Наконец он решился открыть зажигалку и закурил свою тощую сигарету.
— Видите ли, мсье Лашеналь, я пока что не уполномочен обсуждать этот вопрос.
Он замолчал и взглянул на свою сигарету.
— Хочу таким манером отучиться курить:' сыплешь в сигарету все меньше и меньше табаку, и она становится все тоньше. Я уж больше месяца этим занимаюсь. Скоро буду курить одну бумагу.
Ла Суре вздохнул.
— Беда только, что они все время тухнут.
Он опять зажег свою тонюсенькую сигарету и проговорил, вертя в руках зажигалку:
— Вы, верно, скажете, что, пока канителишься, зажигаешь ее, хоть не травишь себя дымом…
Бурвиль встал и принялся расхаживать по комнате.
— Кстати, этот парень ждет меня на улице, он хотел бы получить работу…
— Ладно! Согласен! — бросил Бурвиль.
— А потом, — продолжал Ла Суре, — я ведь не один, У нас два делегата. Есть еще и Баро.
— Я сейчас его вызову.
Бурвиль открыл дверь и споткнулся. Ланьель, пронзительно взвизгнув, с воем бросился прочь.
— Опять эта проклятая собака, — проворчал Бурвиль. — Теперь она уже вынюхивает у дверей! Но у меня ведь не столовая. Что, спрашивается, ей здесь нужно?
— Немного тепла, — ответил Ла Суре, шедший за ним.
Бурвиль заметил бывшего парашютиста.
— А это что за человек?
— Это тот парень… которого вы приняли на работу.
Пока начальник строительства посылал рабочего за
Баро, Ла Суре успел шепнуть парашютисту:
— Приходи завтра утром в семь часов да захвати котелок с едой.
— Есть такое дело! Золото ты, а не человек!
Ла Суре вошел обратно в кабинет. Почти тут же вернулся и Бурвиль.
Он тщательно закрыл за собою дверь.
— Брр… Стоит на минутку оставить дверь открытой — и холодище в комнате становится такой же, как на улице.
Бурвиль вынул из пачки сигарету, сунул ее в рот, наклонился над печкой, приподняв кочергой среднюю конфорку, и хотел было прикурить, но его обдало густым черным дымом. Он поспешно опустил конфорку.
— Что за чертовщина, никак не разгорается!
Он подошел к Ла Сурсу.
— У вас случайно огонька не найдется?
— А как же! Как же!
И делегат гордо потряс в воздухе своей зажигалкой.
* * *
По вечерам на станции Антони Жако уже больше не раздумывал, в какой вагон сесть. Никого не высматривал. Он прямо шел к головному вагону «для курящих», зная, что найдет там Милу. Сжатые со всех сторон толпой рабочих, усталые и мрачные, они почти не разговаривали.
Однажды вечером Милу заявил весело: «Я опять на мели, знаешь». Он слишком много времени проводил за кулисами. В Шатле за сценой такие запутанные ходы — настоящий лабиринт, и парень заплутался там. Но окончательно сгубило его карьеру «Обозрение ста миллионов» в Фоли — Бержер. Милу пришлось несколько раз доставлять туда парики, а кроме париков, на актрисах почти ничего не было. Это называется «артистические ню». А Милу всегда чувствовал, что у него артистический темперамент.
Жако вновь попробовал убедить друга, чтобы он обратился за работой на Новостройку. Уж теперь, если Милу не возьмут, он, Жако, «наделает бед, факт!» Но у Милу всегда была в запасе какая‑нибудь профессия, где его поджидали новые злоключения.
— Жаль, — недовольно сказал Жако. — Хотелось бы мне посмотреть, что бы они ответили, на Новостройке. Им все равно пришлось бы тебя взять!
В голосе Жако было столько злобы, что Милу не выдержал и сказал ему об этом.
— Да, — прошептал Жако после минутного раздумья, — я становлюсь злым.
За всю дорогу они не проронили больше ни слова. На станции контролер, отбиравший билеты, то и дело дул себе на пальцы, чтобы хоть немного согреть их. Милу и Жако подхватил людской поток, устремившийся в узкую улицу Сороки — Воровки. Было темно, люди шли осторожно, стараясь не угодить в покрытую льдом канавку, и недовольный гул голосов напоминал шум реки во время половодья.
— Я все думаю, кто это тогда позвонил от Марио Мануэло. Наверно, какой‑нибудь лакей. Но главное, мне хотелось бы знать, сам ли он это придумал или хозяин ему приказал…
— Может, никто ему и не приказывал, — пробурчал Жако. — Доносы теперь вошли в привычку. Если бы мы не подставляли друг другу ножку, хозяева не могли бы так измываться над нами. Честное слово, в тот день, когда мы будем держаться друг за друга, в тот день, когда мы все поднимемся, как только затронут интересы одного из нас, честное слово, в тот день…
* * *
Жако приподнял створку двери, чтобы получше ее закрыть. С удовольствием вдохнул запах овощного супа.
— Как дела, Жако?
Мать украдкой наблюдала за ним, накрывая на стол.
— Ничего.
— Я согрела тебе воды в лохани, помоешься. Чистую рубашку возьмешь в шкафу.
Он стал подниматься по лестнице, стараясь не слишком стучать своими подбитыми гвоздями ботинками, и вдруг вспомнил, что малыша уже нет дома.
— Ты ходила к Лулу в больницу?
— Да, он все еще кашляет. Его даже кладут в кислородную палатку, чтобы легче было дышать.
Мадам Эсперандье, сидя у плиты, вышивала простыню Она даже не подняла глаз от работы, когда муж заорал:
— Ежели тебе это не по вкусу, можешь убираться!
Эсперандье стоял посреди кухни, засунув большие пальцы за пояс. Он насмешливо пропел:
Воздух чист, дорога широка!
Полэн был бледен.
— Ладно, — сказал он.
Он пересек огромную кухню и подошел к раковине, где Розетта мыла посуду. Молодая женщина была поглощена работой: низко опустив голову, она погружала суповую миску в сальную горячую воду.
— Идем! — сказал Полэн.
Она жалобно пролепетала:
— Полно тебе, Полэн, полно.
Стоя посреди кухни, Эсперандье наблюдал за ними.
— Полюбуйся‑ка на эту парочку! — сказал он жене.
Но мадам Эсперандье вышивала сложный рисунок и ни на секунду не могла оторваться от работы.
— Ну, идем же!
— Полно тебе, Полэн! — повторила Розетта еще более жалобно.
Полэн резко схватил ее за руку, белая фаянсовая миска выскользнула из раковины и разбилась, ударившись о плитки пола. Наступила зловещая тишина. Мадам Эсперандье вскочила со стула, и тонкая вышитая простыня упала к ее ногам. Эсперандье с трудом переводил дух.
Розетта судорожно всхлипнула, но Полэн увлек ее за собой. Когда дверь за ними с шумом захлопнулась, они услышали грозный рев Эсперандье.
Сборы заняли всего несколько минут, все вещи были сложены в мешок из‑под муки, который Полэн взвалил себе на плечи.
Закутав младенца в одеяло, Розетта прижала его к груди.
Проходя мимо конюшни, они услышали, как заржала лошадь, звякнуло ведро с овсом, поставленное на каменный пол.
— Твой брат кормит скотину, — прошептала Розетта.
Но Полэн не остановился.
— Надо бы предупредить Проспера, — сказала Розетта.
— Завтра видно будет.
Розетта глубоко вздохнула.
— Скажи, Полэн, куда мы идем?
Полэн не ответил, только ускорил шаг и переложил мешок на другое плечо.
— Скажи мне, Полэн, — умоляла Розетта, — скажи мне, куда мы идем? Ведь нам некуда идти!
Вода в лужах замерзла, и под ногами трещал лед. Полэн с Розеттой углубились в ночь. Ребенок спал.
а камине комнатушки, расположенной под самой крышей, почетное место занимала скульптурная группа — из тех, что устроители ярмарочных лотерей называют «произведением искусства», — два желтоватых неуклюжих боксера застыли в вымученной позе: один наносил плохой прямой удар, а другой так же плохо отбивал его. Рей дорожил статуэткой — этот приз он получил за свою первую победу в те времена, когда был еще любителем. По бокам скульптуры стояли два кубка; стена над ними была увешана снимками, вырезанными из газет и спортивных журналов. Пара старых перчаток и эспандер лежали рядом с небольшого размера гантелями. На ночном столике можно было найти гигроскопическую вату, липкий пластырь, масло для массажа, порошки аспирина и мемуары Тео Медина «Мои четыреста двадцать один удара», заложенные пригласительным билетом на коктейль с представителями прессы. Над кроватью висела огромная фотография Марселя Сердана, верхний левый угол ее был перевит траурной лентой.
Рей проверил, все ли положил в чемодан. Осмотрел белые шелковые трусы с черной полосой и заметил на них три кровяных пятна. Он бросил трусы под кровать, вынул другие из ящика комода и хотел закрыть чемодан. Но, спохватившись, взял с ночного столика вату, масло для массажа и засунул их между мохнатым полотенцем и халатом.
Конечно, комната как была, так и осталась мансардой, но, чтобы отделать ее и обставить, денег не пожалели. Стены были выкрашены кремовой масляной краской самого лучшего качества. К широкому вполне современному умывальнику, стоявшему в углу, провели воду. Найлоновая занавеска на кольцах, скользящих по никелированному металлическому пруту, придавала этой части комнаты вид артистической уборной. Даже место под самым скатом крыши и то было использовано: отгородив его раздвижными дверцами, создали нечто вроде длинного стенного шкафа. Угол у входа отделили и оборудовали под гардеробную.
Рей приподнял найлоновую занавеску и зажег над зеркалом лампу. Он поправил галстук, затем почти вплотную приблизил лицо к зеркалу и стал тщательно себя осматривать. Раздвинул двумя пальцами веки и исследовал один за другим оба глаза, поворачивая голову то вправо, то влево. Затем поднял голову, раздул ноздри, закрыл рот и сделал глубокий вдох и выдох. Прислушался к шуму воздуха, проходящему через нос и горло в легкие, и несколько раз повторил это упражнение. Потом он осмотрел десны, отодвинув верхнюю и нижнюю губу. Сжал губы и стал двигать ртом, словно собирался чистить зубы. Взглянув в последний раз на свое изображение, он потушил лампу, но тотчас же опять зажег ее. Приблизил к зеркалу, почти касаясь его, левый висок. Сжал между пальцами еще свежий рубец над бровью, чтобы проверить, не откроется ли он. Белая полоска слегка порозовела. На лице Рея отразилась досада. Он взял небольшой пузырек, откупорил его, зажав горлышко большим пальцем, и перевернул. Провел влажным пальцем по рубцу, оставив на коже блестящий след, словно покрыл ее целлофаном.
Рей немного отступил от зеркала и улыбнулся. Взял другой пузырек, смочил какой‑то жидкостью волосы и несколько раз провел по ним расческой. Отодвинулся от зеркала, повернул голову так, чтобы на прическу упал свет. Улыбнулся своему отражению. Потушил лампу, вышел из импровизированной уборной, расправил найлоновую занавеску и взял чемодан. Поставил его у двери, открыл гардеробную, вынул оттуда толстое желтое пальто из верблюжьей шерсти и надел. Поднял чемодан и вышел.
В столовой, тоже мансарде, его ожидали, стоя, мать, Люсетта и Жано, молчаливые и мрачные, как и перед каждым его боем. Мадам Валевская, худая степенная женщина в черном, казалась бесстрастной. Она знала, что надо стоя провожать мужчину, когда он идет на работу, когда он идет навстречу опасности. Вот так и ее муж ушел однажды утром, как всегда, на работу в шахту и больше не вернулся.
Рей и его близкие несколько секунд молча смотрели друг на друга, словно прощаясь перед вечной разлукой.
Мадам Валевская показала Рею на стол.
— Я приготовила тебе салат из свежих фруктов.
— Спасибо, мама, но мне лучше ничего не есть.
Мадам Валевская взяла из сумки, лежавшей за ее спиной, два апельсина и два банана и сунула их сыну в карман пальто.
— Возьми хоть это. После съешь…
— Спасибо, мама. А что, Фани уже ушла?
— Да, ей хотелось занять место получше.
В дверь постучали.
Это был Клод. За ним по лестнице поднималась и вся остальная компания.
Рей подставил матери лоб. Она взяла сына за плечи, поцеловала, закрыла глаза, прошептала несколько слов по-польски и отпустила.
Парни из Гиблой слободы провожали своего чемпиона.
Рей шел впереди, между Клодом, который нес его чемодан, и Жако в белом кашне, резко выделявшемся в темноте. Остальные следовали за ними шумливой, буйной ватагой. Несмотря на холод, жители Гиблой слободы распахивали окна, а мальчишки, которым удалось удрать из дому, обманув бдительность родителей, носились по улице, словно во время торжественного шествия пожарников в день святого Иоанна.
У входа в Зал празднеств была толчея. Вокруг стояли автобусы, автомобили, велосипеды. У кассы слышались раздраженные голоса, крики возмущения. Гиблая слобода в лице своих представителей проводила Рея до входа за кулисы, где парни простились с приятелем, напутствуя его ободряющими возгласами и всевозможными советами.
Расталкивая толпу плечами и локтями, они добрались до главного входа, оттеснили контролера и, поддразнивая билетершу, ворвались в зал.
Боксерам были отведены артистические уборные. Рей, конечно, занимал самую лучшую из них, принадлежавшую некогда известной актрисе. Стараясь поддерживать добрую славу Зала празднеств, служитель не решался стереть старую надпись «Мадам Лили Файоль», сделанную мелом на двери. Боксеры, выступавшие первыми, были уже готовы. Одни из них бегали мелкими шажками по коридору, другие проводили бои с тенью или же приседали, чтобы размять мускулы. В воздухе стоял тяжелый запах лекарств и массажного масла. Теперь Рей сделался страшно бледен, он несколько раз с трудом проглотил слюну. Сел на скамейку, вытянул ноги. Вошел тренер.
— Привет, Рей, как себя чувствуешь?
— Добрый вечер, мсье Шарль, ничего.
— В форме?
— Гм. У меня…
— Ну, только не взвинчивай себя. Раздевайся, я приду бинтовать тебе руки. Сейчас у меня Морбер и Антерьё, два боя по шести раундов. Скоро увидимся…
В дверь постучали.
— Кто там? — рявкнул тренер.
Дверь тихонько открылась, и в нее просунулась голова Шантелуба.
— Это… это я, — пробормотал он.
— Послушайте, сейчас не время… Ты его знаешь, Рей?
Боксер утвердительно кивнул головой.
— Это твой приятель?
Боксер опять кивнул.
— Ладно, в таком случае…
Выходя из уборной, тренер сказал Шантелубу на ухо:
— По мне, лучше не оставлять его одного. Говорите с ним о чем угодно, только бы он не думал о предстоящей встрече.
Шантелуб неподвижно стоял перед Реем.
— Извини меня… Я понимаю, сейчас не время…
Рей, по — прежнему мертвенно — бледный, не сводил безучастного взгляда с грязного цветка на обоях.
— Я хочу попросить тебя об одной услуге… — проговорил Шантелуб и тут же поправился: — Нет… не для себя. Для всех. Вот в чем дело…
Он внимательно посмотрел на Рея.
— Но… но ты меня не слушаешь. Конечно, голова у тебя не тем занята. Выслушай меня, Рей, пожалуйста.
Боксер кивнул головой в знак согласия. Он встал, снял пальто, скинул пиджак, брюки, вязаный жилет, рубашку, ботинки. Растер себе грудь, сделал круговые движения руками.
— Послушай, Рей, Франции сейчас угрожает опасность, серьезная опасность. Мы только что вышли из войны. Из ужасной войны.
— Застегни‑ка мне его сзади да затяни получше.
Рей вынул из чемодана бандаж, надел его поверх плавок и повернулся спиной к Шантелубу.
Секретарь молодежной организации Гиблой слободы стал неловко возиться с застежками. Воспользовавшись удобной минутой, он пустился в объяснения:
— Нацистов вновь хотят вооружить…
Он расстегнул бандаж и затянул его потуже.
— Так, хорошо, — проговорил Рей.
— Послушай, ты знаешь, что это за штука, война. Прости, что напоминаю тебе об этом, но ведь определенно это гестапо арестовало твоего отца в шахте, и он ведь уже не вернулся… Ведь тебе, матери, братьям и сестрам пришлось бежать с Севера и поселиться в Замке Камамбер… ведь все это из‑за войны. А теперь они всё хотят начать сначала, определенно.
Рей отошел в сторону. Одернул обеими руками бандаж, чтобы тот стал на место. Потом вынул из чемодана белые трусы и надел их. Оттянул резинку на поясе и отпустил так, что она щелкнула у него на животе. Проделал три приседания, глубоко дыша, и подошел к Шантелубу.
— Я вполне согласен с тобой, Рене, ты же знаешь. Но моя работа — вот она, дружище.
Он раскрыл левую руку и ударил кулаком в ладонь.
— Чем же я‑то могу помочь? Когда придут эсэсовцы, позовите меня. В тот раз я был еще мальчишкой, но у меня с ними свои счеты. Поверь мне, Рене, вы можете на меня рассчитывать.
И он с еще большим воодушевлением ударил кулаком в раскрытую ладонь.
Шантелуб схватил его за плечи и горячо проговорил:
— Эсэсовцы не должны больше возвращаться, Рей, никогда.
Оба замолчали. Рей сел, натянул белые носки, старательно разгладил пятку. Вынул из чемодана ботинки и надел их.
— Зашнуруй мне ботинки, ладно?
Боксер положил правую ногу на колени Шантелуба, усевшегося перед ним. Оперся спиной о туалетный столик, вытянул руки, запрокинул голову. Он отдыхал.
На боксерских ботинках сорок дырочек, и в них надо продеть шнурки больше метра длиной.
Рей сказал:
— Я поставил свою подпись под воззванием против пе ревооружения Германии, когда к нам приходил Мартен. В Гиблой слободе все подписались. Что еще я могу сделать?
Шантелуб тщательно продергивал шнурок в каждую дырочку и внимательно следил, чтобы длинный язычок ботинка не собирался складками.
— Как раз в эту минуту, Рей, в Париже проводится мощная демонстрация. Я хотел обеспечить явку наших ребят. Ничего не получилось: все они пришли на твой матч.
В дверь постучали.
— Войдите.
На пороге появился худощавый юноша. На нем был костюм из светло — серого габардина, темный жилет, такая же рубашка и ярко — желтый галстук. Ослепительная улыбка открывала спереди четыре золотых зуба.
— Привет, Рей.
— Привет, Аль.
— Как дела? Ты в форме?
— В полной форме, а ты?
— Я тоже.
Оба улыбнулись, пристально глядя друг другу в глаза.
— Надеюсь, мы хорошо проведем бой, — проговорил Аль Дюбуа перед тем, как выйти.
— Я тоже надеюсь, что все будут довольны нами, — подтвердил Рей, пожимая ему руку.
Шантелуб зашнуровал один ботинок.
— Что ты хотел сказать?.. — спросил Рей, кладя левую ногу на колени Шантелуба.
— Так вот… Ребята непременно хотели идти на состязание. Я уж по — всякому их уговаривал. Ничего не вышло. Тогда я подумал, что…
Он потянул за концы шнурка, — Так достаточно туго?
— Очень хорошо.
— Я подумал, что многие боксеры были арестованы, замучены, расстреляны, высланы. Другие пали на фронте… Люди, которым предсказывали блестящую карьеру, закончили ее в Бухенвальде или Дахау. Я вырезал страницу из «Ринга», целую страницу с портретами боксеров, погибших от руки нацистов, тут их имена, звания и все прочее. Она у меня здесь, в кармане. Так вот я подумал, что можно было бы почтить их память минутой молчания. Перед главным боем, например, я мог бы взять слово на одну или две минуты, не больше. Только для того, чтобы прочесть этот список, напомнить об угрозе войны и призвать к борьбе против перевооружения Германии. Всего два слова. Но поскольку Зал празднеств набит до отказа, эта речь имела бы небывалый отклик. Определенно. Нужно только добиться разрешения устроителя состязания. Если же я ни с того ни с сего заявлюсь со своей просьбой к Мартиньону, он меня и слушать не станет…
Шантелуб завязал шнурок двойным узлом и опустил ногу Рея на пол.
— Ну вот, все в порядке.
Он встал.
— А вот если бы ты сам попросил его…
Рей вскочил на ноги, сделал несколько упражнений для корпуса и сказал просто:
— Сходи за Мартиньоном и передай ему, что я хочу немедленно поговорить с ним. Ты отыщешь его у микрофона.
Шантелуб стремительно выбежал из комнаты. Рей прыгал, поворачиваясь во все стороны, и наносил в пустоту быстрые удары правой и левой рукой.
Дверь, только что захлопнувшаяся за Шантелубом, приотворилась.
— Здравствуй, Морбер, сейчас твоя очередь?
— Да, я начинаю.
— Кто твой противник?
— Бамуш с ринга Пантена, шесть раундов по три.
— Плевое дело, ты его побьешь за три раунда.
— Ты думаешь, Рей?
— Ну, конечно, старина, конечно же. Не наноси ему слишком сильного удара, изматывай его постепенно серией ударов в корпус. Эти пантеновские боксеры — настоящие неженки.
— А ты с кем сражаешься, с Дюбуа?
— Я? Ах да, верно, я чуть было не забыл о Дюбуа!
Они похлопали друг друга по плечу, заглянули в глаза и рассмеялись. Морбер вышел.
* * *
Выслушав Рея, Мартиньон почесал в затылке и затараторил:
— Ну, конечно же, дорогой Рей, это вполне естественно. И даже очень хорошо. Вечно говорят о боксерах, убитых на ринге, и ни слова не скажут о боксерах, убитых на фронте.
Об этом надо почаще вспоминать. Превосходная мысль. Мы сейчас все устроим.
Он пожал руку Рею.
— Извините меня, но я должен вернуться в зал, хочу посмотреть матч Морбера — Бамуша — в воздухе пахнет нокаутом.
Мартиньон взял Шантелуба под руку.
— Идемте, мсье. Вы сядете рядом со мной у самого ринга, и я передам вам микрофон перед гвоздем состязания— встречей двух выдающихся боксеров. До скорого свиданья, Рей, покажите нам настоящий класс.
Прошло всего каких‑нибудь десять минут. Рей приготовлял бинт, чтобы забинтовать руки. Дверь в коридор была открыта, и он мог следить за выходом и возвращением с ринга боксеров, выступающих до него.
Вдруг послышался глухой шум, словно кто‑то возил ногами по полу. Рей выскочил из комнаты. Морбера тащили под мышки секундант и мсье Шарль. Рот и подбородок боксера были залиты густой свежей кровью. Левое ухо кровоточило. Огромная кровяная опухоль вздулась на правой стороне лба. Глаза были мутные, видно, он никак не мог очнуться после нокаута. Лицо Рея сразу осунулось, побелело. Он вернулся в уборную, тренер вошел вслед за ним. Он быстро обернул кисти рук боксера бинтом. Проверил, достаточно ли тугая вышла повязка.
Сквозь тонкую перегородку было слышно, как в соседней комнате рыдал Морбер.
* * ❖
Огромный зал — тот зал, который кипит и бурлит, тяжело дышит и покрывается испариной, содрогается от приветственных криков и от воплей отчаяния, от восторженных Возгласов и от нечеловеческих стонов и к концу третьего матча доходит до неистовства — сейчас был погружен в молчание. Рей остановился у выхода из‑за кулис и с изумлением прислушался к непривычной тишине. Не слышно было гула голосов: зрители не высказывали пристрастных суждений о предыдущих боях, не предрекали с обычной запальчивостью исхода предстоящей встречи между двумя знаменитыми боксерами. Не было плотоядного шума толпы, возбужденной видом крови. Вокруг волшебного светового квадрата — куда как магнитом притягивало страсти двух тысяч зрителей — стояла мрачная тишина. На ринге с мик рофоном в руках говорил Шантелуб. Рядом с ним стоял навытяжку Мартиньон. Люди, поднявшиеся со своих мест, чтобы узнать имена боксеров, павших за родину, и почтить их память минутой молчания, были неподвижны. Они слушали. Рей застал конец выступления Шантелуба:
— …Война уносит больше жертв, чем ринг. Делая все возможное, чтобы ее предотвратить, мы служим человечеству и тем самым содействуем развитию спорта.
Шантелуб вернул микрофон Мартиньону, перелез через канаты и направился к своему месту. Послышались редкие хлопки, но большинство зрителей не решалось аплодировать этому выступлению, словно какому‑нибудь матчу бокса.
Наконец все уселись, и тишины как не бывало. Теперь уже обсуждали речь Шантелуба.
Оба боксера появились одновременно в противоположных углах помоста. Таким образом они могли поделить долгие овации, встретившие их, но симпатии публики сразу определились. Стоя на скамьях, парни из Гиблой слободы принялись скандировать: «Рей! Рей! Рей!» — И весь зал присоединился к этим крикам в честь местного чемпиона. Аль Дюбуа не растерялся, он вышел на середину ринга, повернулся во все стороны два раза, подняв над головой стиснутые руки; полы его пурпурного халата разлетались, а на спине можно было прочесть имя боксера, вышитое крупными золотыми буквами. Он был встречен градом ругательств, свистками. Аль Дюбуа раскланялся, улыбаясь, и вернулся на свое место.
— Ступай сниматься в кино! В кино! — кричали в один голос ребята из Гиблой слободы.
— Гр — р-рандиозный национальный матч боксеров среднего веса, восемь раундов, — объявил Мартиньон торжественно. — Аль Дюбуа из Монтрейя…
Он выждал, пока уляжется буря негодующих криков, и прибавил:
— …семьдесят два кило двести граммов против…
Ему опять пришлось выждать, так как бешеные овации предшествовали имени боксера.
— …против Рея Валевского…
Он вновь сделал паузу и, когда публика несколько успокоилась, докончил:
— …семьдесят два кило.
— Подарим ему двести граммов, факт, — пробормотал Жако.
— Главный судья — мсье Стиман.
— Рей Валевский! — проревел Мартиньон, указывая на боксера, который тут же встал.
— Это он! — выдохнул в ответ зал.
— Аль Дюбуа!
— А это тот! — насмешливым эхом откликнулся зал.
Оба противника сняли халаты и набросили их на плечи.
Подошел врач, пощупал у них за ушами, отогнул и посмотрел веки. Он утвердительно кивнул головой судье, и тот подозвал к себе боксеров.
Пробормотав им на ухо обычные советы, он отпустил их. Боксеры скинули халаты и передали их своим тренерам. Оба замерли в ожидании, прислонившись к канатам.
Прозвучал гонг.
* * *
Об этом потрясающем матче в Гиблой слободе забудут нескоро. Атаки высокого и гибкого Аля Дюбуа были опасны, ответные удары неожиданны. Рей не делал ни одного лишнего движения, каждое было рассчитано и оправдано требованиями наступления или защиты. Юноши кружили по помосту, сближались, нападали, уклонялись от ударов с легкостью и быстротой, от которых рябило в глазах. Они яростно обменивались ударами, ничего не спуская друг другу, и каждый смотрел прямо в глаза противнику, как будто кулаки, руки, ноги, ринг и зал— все это жило в глубине его зрачков. Разъяренные и недоверчивые, как дикие звери, они сжимали челюсти под твердыми резиновыми назубниками и с царственным спокойствием встречали самые сокрушительные удары.
Вдруг правый кулак Дюбуа скользнул по руке Рея и пришелся ему ниже пояса.
Зрители мгновенно повскакали с мест, заулюлюкали, чтобы заклеймить запрещенный удар, но Дюбуа опустил руки и извинился, чуть наклонив голову. Рей улыбнулся, как бы говоря: «Это пустяки, не беспокойтесь». Боксеры слегка коснулись перчаток друг друга в знак рукопожатия и тут же стали наносить удары с еще большим остервенением.
Публика снова уселась и долгими аплодисментами приветствовала этот рыцарский жест. I
ЧЛ
Окончание каждого раунда неизменно встрёчалось рукоплесканиями, а во время короткого перерыва зал удовлетворенно гудел.
Так продолжалось до предпоследнего, седьмого, раунда.
В самом его начале Рей получил в висок короткий удар справа; он пошатнулся, старая рана у надбровной дуги открылась. Как только Дюбуа увидел кровь на лице противника, он стал упорно метить в рану.
— Ударь по печени!
— Бей в живот, Рей!
— Рей! Рей! Под «дыхалку» его, под «дыхалку»! — орали ребята из Гиблой слободы, заметив, что чемпион Монтрейя метит в голову противника, оставляя свою грудь незащищенной.
Рей потерял контроль над собой. Он уже не возвращал ударов, а пытался неловко защищаться. Казалось, он сразу позабыл все профессиональные навыки и теперь беспомощно метался из стороны в сторону. Голова его болталась от непрерывных ударов. Кровь стекала на грудь, капала на ковер. Зрители, сидевшие в первом ряду, вытаскивали из кармана газеты и закрывали ими рубашки, костюмы. Перед глазами Рея ходили красные круги. Он опустил на миг веки, и тут же кулак Дюбуа с быстротой молнии всей тяжестью обрушился на его подбородок.
Рей полетел на пол, ударился плечом, перевернулся на спину и в конце концов оказался на четвереньках. Противник подождал, пока Рей скатится к его ногам, затем отошел в противоположный угол, оперся руками в перчатках о канаты и слегка согнул одну ногу, готовый в любую минуту ринуться в бой.
Рей попытался подняться, оперся на одно колено и поставил ногу на пол. Судья считал в полной тишине, нарушаемой лишь прерывистым дыханием двух тысяч людей:
— …пять… шесть… семь… восемь…
Прозвучал гонг.
Мсье Шарль бросился на ринг. Он схватил Рея за плечи, поднял его и, дотащив до угла, усадил на деревянную скамью. Началась процедура лечения раненого боксера. Один секундант окунал лицо Рея в таз с водой, другой придерживал на затылке резиновый пузырь со льдом, третий давал ему нюхать соль. Мсье Шарль быстро вытер полотенцем лицо боксера, зажал пальцами рану над бровью и покрыл ее коллодием. После этого Рея принялись расти рать массажным маслом, в нос ему совали кисточку, к глазам прикладывали вату.
Парни из Гиблой слободы сидели как громом пораженные, низко опустив головы.
— Пусть лучше плюнет на все, знаешь!
— Его убьют! — хныкал Мимиль.
— Черт побери всех! — повторял Рири, у которого, как ни странно, сна не было ни в одном глазу.
Жако неожиданно напустился на ребят.
— Тряпки! Трубки клистирные! Рохли! Россомахи! Мокрые курицы! Мокрохвосты! Ишь хвосты поджали! — ругал он их. — Пусть возьмет себя в руки, лодырь проклятый! Пусть задаст ему хорошенько! Черт возьми! Нельзя же так! Погоди ты у меня, погоди!
Жако готов был броситься на ринг. Ребята силой удерживали его. Люди показывали пальцем на молодежь из Гиблой слободы. Никто уже не смотрел на ринг, все взгляды были прикованы к двум передним взбунтовавшимся рядам в десяти метрах от боксеров.
Жако, не псмня себя от бешенства, избавился в два счета от Мимиля и Ритона, ухвативших его за плечи, отбросил Клода, который скатился прямо в проход, вскочил на кресло и, подняв свои длинные руки, принялся орать:
— Рей! Рей! Ты меня слышишь, Рей? Эй, отойдите вы там, бездельники!
Секунданты невольно отстранились. Рей медленно повернул голову к Жако, стоявшему во весь рост внизу, в зале.
— Ты меня видишь, Рей? Это я, Жако! Жако! Ты меня слышишь? Ты его изничтожишь, понял? Изничтожишь! Понял? Черт возьми!
У Жако глаза вылезали из орбит. Прозвучал гонг. Все парни из Гиблой слободы вскочили на кресла, публика, сидевшая сзади, протестовала:
— Садитесь, ничего не видно… Садитесь! Садитесь же!
— Заткните глотку! — бросил через плечо Рири.
Вдруг Жако крикнул голосом необычайной силы, наполнившим весь зал и заставившим содрогнуться даже стены:
— Рей!.. Рей!.. Вспомни о своей матери! О матери, Рей! Рей!
Вся молодежь из Гиблой слободы подхватила хором:]
— Рей! Рей! Рей! Рей!
И продолжала кричать не умолкая.
Рей бросился на Аля Дюбуа. Тот встретил его двумя короткими ударами в грудь, но они, казалось, пришлись по стене. Даже не прикрываясь, Рей нещадно избивал противника. Руки его двигались все стремительнее, кулаки все быстрей опускались на руки, плечи, лоб Аля Дюбуа, сжавшегося в комок под этим неожиданным градом ударов. Боксер хотел было прибегнуть к прямому удару, но при этом оставил без прикрытия висок, на который тотчас же со всей силой обрушился левый кулак Рея. Дюбуа зашатался, расставив руки, и от правого удара в печень отлетел на другую сторону ринга, но, прежде чем он растянулся на ковре, Рей нанес ему в челюсть два коротких удара, положивших конец бою.
Возвращались домой с триумфом. В раздевалке врач наложил четыре шва на рассеченную бровь Рея. Ребята вынесли боксера на руках. Они как очумелые скакали и прыгали по мостовой Гиблой слободы. От радости запускали камнями в лампочки городского освещения, а людям, посмевшим спать, закрыв окна и ставни, в эту ночь все равно пришлось узнать, каков был результат матча.
От избытка чувств Жако с такой силой хлопнул Шантелуба по спине, что чуть не вывихнул ему плечо.
— Твой номер был чертовски хорош!
— Мой что?
— Твоя речь!
Мадам Валевская не ложилась спать: она клала компрессы на лоб сына, свалившегося прямо в одежде на кровать, и прислушивалась к голосам Жако, Клода, Рири и других ребят, чей восторженный рев долетал до окна мансарды.
* * *
По воскресеньям шикарные машины уже не проезжают мимо, и люди мрачны, оттого что не могут посылать им вдогонку проклятий.
А будни стали еще мрачнее.
Каждый дом пробуждается в дрожи предрассветной мглы. Дрожащий, глупый, назойливый голос будильника нарушает своим дребезжанием покой спящих и вырывает их из теплой постели.
Приходится вставать в ледяной комнате. Приходится разжигать печку, подогревать завтрак и — самое страшное — умываться холодной водой.
Семейству Леру приходилось каждое утро отогревать насос колодца, вскипятив приготовленную заранее в чайнике Боду; но, видно, даже это было роскошью, и насос испортился, как назло, в самый разгар зимы. Тогда Жако и его семья стали завсегдатаями колодца во дворе У донов и Гобаров. Приходится два раза в день ходить туда вдвоем, чтобы принести воды в баке для белья. Но стоит матери взяться за эту посудину, как остальные члены семьи тут же начинают отлынивать от своих обязанностей, придумывать наперебой всякие неотложные дела.
Наконец доброволец повязывает на шею кашне, набрасывает на плечи пальто и, ворча, берется за ручку бака. Скользя в домашних туфлях по обледенелой земле, они с матерью добираются до колодца. Посеребренная морозом колодезная цепь обросла щетиной белых игл и обжигает пальцы. Ведро с бульканьем погружается в сырую черную дыру. Бывает, что оно долго плавает на поверхности, словно никак не решается нырнуть в чересчур холодную воду. Тогда приходится поднимать пустое ведро и вновь опускать его, на этот раз уже боком, но тут оказывается, что цепь на вороте запуталась. Ничего не поделаешь, влезаешь на край колодца, поджимая пальцы ног, чтобы удержать туфли, а то, чего доброго, они соскользнут вниз: ведь при виде открывшейся бездны с кем угодно может случиться головокружение. Стоя наверху, выливаешь ведро в пустой бак, но часть воды, конечно, расплескивается, попадает на ноги, проникает в туфли — ну как тут не выругаться! Открывается дверь дома, и во дворе, кашляя, появляется мадам Удон с карманным фонариком в руке. Бранишь хозяйку за то, что она выходит в такой холодище, интересуешься, прошел ли у нее грипп без осложнений, и торчишь несколько минут под доЖдем, чтобы поблагодарить за воду, ответить на вопросы о здоровье семьи, узнать, как поживают ее близкие, и выслушать жалобы на зиму и на правительство. Ведро, воспользовавшись твоей минутной рассеянностью, поднимается пустым, и ворот насмешливо скрипит, потому что цепь опять застряла наверху. Вновь принимаешься за свои акробатические упражнения, с трудом балансируя на краю колодца и часто моргая глазами из‑за яркого света фонаря. Наконец последнее ведро опорожнено, но теперь воды в баке оказалось слишком много, и она переливается через край. А отлить воду не хватает духу: уж очень тяжело она достается! И на обратном пути то и дело брыз гаешь себе на ноги. На повороте дороги, когда ставишь бак на землю, чтобы переменить руку, вода расплескивается и туфли промокают насквозь. Шагаешь по грязи, в темноте, под дождем. Стоит споткнуться, неосторожно поднять или опустить руку, и за свой промах приходится тут же расплачиваться — брызги обдают полы пижамы. Еще раз ставишь бак, чтобы открыть входную дверь и, наконец, в последний раз, — чтобы закрыть ее, приподняв одну из створок обеими руками. Но если ты задумал облегчить себе труд и, уходя за водой, не плотно закрыл дверь, тебя ждет не очень‑то любезный прием со стороны тех, кто остался дома. Весь путь от колодца проделываешь, согнувшись в три погибели и сердито ворча. Прямо не верится, что живешь в каких‑нибудь пятнадцати километрах от Парижа!
— Прямо не верится, что живешь в двадцатом веке!
— И сколько мучений из‑за этой воды, которую и пить-то не годится!
Ставишь бак под раковину, поливая при этом пол. Зачерпываешь кастрюлей столько воды, сколько требуется, чтобы наполнить чайник, и говоришь со вздохом:
— Взгляните, какая она прозрачная!
А к каким только уловкам не прибегает мать, чтобы обмануть печку. Она изобретает хитроумные смеси, замешивает золу и угольную пыль, смочив их водой. Она пытается задобрить печку полным совком превосходного угля, а затем, когда та начинает удовлетворенно гудеть, подсовывает ей исподтишка здоровенную порцию этой размазни. И все же тепло держится ровно пять часов, минута в минуту. Печь высокая, круглая, черная, той системы, которая еще полвека назад великолепно зарекомендовала себя в школах, полицейских участках и других присутственных местах, где топливо оплачивается государством. Печь стоит недорого, к тому же она не прожорлива и незаметна, как мелкий служащий. Прежде чем решиться на покупку печи, семейство Леру говорило о ней, дрожа от холода, несколько недель подряд. Когда же, наконец, явились рабочие из универсального магазина «Базар Ратуши», чтобы ее установить, Жако, Амбруаз и мать окружили мастеров, следя за каждым их движением. Потом угостили их вином и с тревогой присматривались к голубоватым языкам пламени, лизавшим бока печки. Вся семья жадно внимала успокоительным словам специалистов, а огонь, разгоравшийся в печке, прида вал дому праздничный вид. В течение трех дней от печки воняло краской.
Леру все ей прощают.
Печь — главное лицо в доме.
Торговец углем с площади Мэрии всегда в скверном настроении. Он раздраженно похлопывает по пачке квитанций.
— Никто не закажет больше одного мешка. Вот и развозишь уголь по пятидесяти кило. Ездишь, ездишь, мучаешься… и все попусту. В наши дни люди уже не в состоянии заказывать уголь тоннами.
И правда, когда старый грузовик останавливается перед дверью их дома, мадам Леру рассчитывается с торговцем пятифранковыми монетами.
В Гиблой слободе у жизни свои измерения: до пятнадцатого числа каждого месяца живут на заработную плату; пятнадцатого получают аванс, а двадцатого приезжает агент, выплачивающий пособия многодетным семьям. Внушительные очереди стоят у кассы социального обеспечения, где выдаются пенсии по старости и инвалидности.
Все дети в Гиблой слободе болеют.
У Лулу, Рири Вольпельера и Жанно Берже коклюш, который в этом году протекает особенно тяжело. Пьеретта Вольпельер подцепила воспаление легких. У Берлана все дети переболели ветряной оспой, и она передалась Жано Валевскому через широкую лестницу Замка Камамбер. Ребята Берже, Гильбера и Годара страдают бронхитами, гриппами, фарингитами, насморками. Они вымазаны йодом с ног до головы и распространяют вокруг себя аромат ментолового вазелина. Люди говорят, что в наши дни дети слабее, чем прежде, и достаточно малейшего сквозняка, чтобы они заболели. Женщины, встречаясь у аптекаря на другом конце слободы, жалуются друг другу на свои несчастья, и когда какой‑нибудь малыш выздоравливает, всегда находится другой, чтобы допить пузырек с лекарством.
Лед на тротуарах становится твердым как камень. На станции Денфер — Рошеро служащие подобрали теплые перчатки, потерянные в сутолоке пассажирами, и вывесили их на остроконечную решетку туннеля для всеобщего обозрения. Пальцы у перчаток скрючены, словно руки утопленника.
Мимиль шутит, чтобы отвлечься от мрачных мыслей:
— Вот здорово, все комары перемерзли и теперь не мешают нам спать по ночам.
Каждый день думаешь, что холоднее быть уже не может. Но назавтра с ужасом узнаешь, что температура опять упала, и с удивлением видишь, что ты и это выдерживаешь.
Но тех, кто склоняет перед ней голову, кто сгибает спину, зима косит безжалостно.
Старухи украдкой пробираются к мяснику, чтобы купить на сто франков легкого. Они суют ему желтую ассигнацию, говоря с виноватым видом: «Это для моей кошечки», — и тотчас же обращаются в бегство. Старики сосут свои видавшие виды трубки, давно погасшие, как и печки в их домах. Они припоминают другие зимы, которые были еще хуже этой, и не думают о том, что зима теперь для них много тяжелее, потому что сами они стали много старше. Они без конца пересчитывают в уме шестнадцать тысяч франков пенсии, которую им выплачивают один раз в квартал, и не желают примириться с мыслью о том, что они бедняки. Выпрямив спину, согнутую полувековым трудом, они гордо озираются вокруг. В Благотворительном комитете старики вымаливают талоны на бакалейные товары для своих приятелей, но никогда ничего не просят для себя лично и принимают помощь, только чтобы сделать друзьям приятное, а потом, беспокойно оглядываясь, раскалывают на четыре части последний кусочек сахара. Глаза у них сухие, голоса охрипли, грудь впала. Они кружат по своей темной, холодной комнате, как старые львы, не желающие отказаться от королевской власти. Они цепляются за все, чтобы только жить. Чтобы выжить. Они думают, что знавали годы потяжелее, что сейчас просто временные трудности. И машинально посасывают свои трубки, машинально ковыряют кочергой в печке. Но ни там ни тут нет даже искры огня.
И старики умирают.
Они умирают так, как, говорят, умирают слоны. Погибают сразу, одинокие и гордые. Укрывшись от чужих взоров, не желая никому причинять хлопот.
Они умирают, словно предрекая вам ваше будущее, и оставшиеся наскоро хоронят их, думая о себе.
А холод продолжает безнаказанно убивать людей, подстерегая их на перекрестках. Как опытный режиссер, он чередует преступления с плутнями и шутками. Вот едет на велосипеде агент, выплачивающий пособия, и при каждом его движении слышится шелест бумаги, словно карманы у него набиты конфетами.
— Дай конфетку!
Он смеется, расстегивает потрепанную теплую куртку и показывает старые газеты, которыми обложил грудь. Он смеется, и дыхание застывает в воздухе маленьким облачком.
От холода инструмент становится тяжелее, а рабочий день длиннее: ведь увеличивается время на дорогу. «Разбуди меня завтра на четверть часа раньше: на улице гололедица, никак не доберешься до станции».
Утром в будничные дни вереницы людей бредут по обледенелым дорогам предместий, ощупью пробираясь в предрассветной мгле.
В разных концах строительной площадки установили четыре жаровни, и каждые полчаса рабочие подходят к ним погреть руки. Четыре жаровни, чтобы отопить целую равнину!
Безработные, дрожа от холода, протирают брюки на скамейках в залах ожидания вокзалов. Они засовывают руки в карманы, чтобы согреться, а в душе их нарастает глухая злоба, жажда убийства.
Ритон старательно запахивает на груди старое отцовское пальто.
— Тебе не кажется, что оно мне немного широко?
— Широко?! Да в нем утонуть можно!
В Замке Камамбер женщины без конца ползают по полу с тряпкой в руках. А тут же за их спиной насквозь промокшие башмаки оставляют новые грязные следы.
Мужчины теснятся вокруг печки или стойки бара и убаюкивают себя несбыточными надеждами:
— Хорошо бы всегда иметь работу… И чтобы получку не задерживали, выплачивали деньги тридцатого числа, не позже, а там уйти на пенсию.
— Что зря болтать! Сдохнешь, как старик Жантон. Только и всего.
— Да, старики умирают… но самое страшное не это, нет, надо видеть, как они умирают…
Мужчины горестно качают головой и закрывают глаза, чтобы не видеть холодную каморку и в ней — большое неподвижное тело.
Малейшее недовольство, малейшая ссора принимают теперь чудовищные размеры. Из‑за опрокинутого стакана, из‑за неплотно прикрытого окна люди бросают друг другу в лицо накопившуюся в душе ненависть, и Жако дерзко кричит Амбруазу, что он не его отец и что это сразу видно, а потом рыдает у себя в комнате под крышей затихшего домишка.
Соседи высмеивают, оскорбляют друг друга. Но вот заболевает ребенок, умирает старик — и люди бросаются друг другу в объятия, сопя и всхлипывая.
Морис думает о деньгах, которые платят добровольцам при вступлении в армию, он не может отделаться от мысли, что в Индокитае по крайней мере всегда тепло и военные разгуливают там в коротких штанах без рубашки по берегу моря, под пальмами, а в конце каждого месяца их ожидает получка.
Чтобы купить мяса ребенку — пусть хоть он, бедняжка, ест мясо, — Жюльен с женой собрали все банки из‑под простокваши, целую батарею пустых банок. Но когда они подсчитали выручку, оказалось, что на нее можно приобрести всего лишь банку простокваши.
Мадам Вольпельер придумала, как раздобыть денег. Она мобилизовала своих детей, мужа и соседских ребятишек. Они тщательно «прочесали» сад и двор, подобрали и сложили в кучу перед дверью весь обнаруженный железный лом: пружины от матраца, ржавый бидон, обломки детской кроватки, ведро без дна, обод велосипедного колеса и даже обод автомобильного колеса, неизвестно откуда взявшийся, роликовый конек, дырявый бак для белья… Выросла целая гора. Пришел молодой цыган с блестящими глазами. Он дал за все триста франков.
— Поверьте, я еще делаю вам одолжение.
Весь этот лом дребезжал в его повозке, запряженной мохнатым осликом, а мадам Вольпельер смотрела ему вслед, комкая в руках три стофранковые бумажки. А потом пришлось чиститься, раздевать ребят догола, отмывать их горячей водой, выводить пятна ржавчины и смазочного масла. Так что вырученных денег едва хватило, чтобы оплатить расходы на мыло и газ.
Крестный отец Ивонны Лампен работает врачом в Париже. Правда, он помогает ей только одним — бесплатными советами. Ивонне удалось устроиться подсобной работницей в универсальный магазин «Самаритэн». В наказание за какую‑то оплошность дирекция магазина перевела ее на склад. Работать здесь было так тяжело, что девушка вскоре повре дила себе спину. Пришлось обратиться к крестному. Ивонна и ее сестра Лизетта решили, что сумеют ездить на метро по одному билету. Надо только воспользоваться сутолокой и, прибыв в Париж, показать старый билет, а новый сохранить для сестры. Однако нужно было все тщательно'рассчитать, чтобы за это время не изменились цифры, которые пробивает компостер. Главное же, написать на своем недельном билете фамилию очень крупно, а имя мелкими неразборчивыми буквами, тогда билетом смогут пользоваться и сестра и все члены семьи. Контролю в дороге не к чему будет придраться. В случае же, если билет будет пробит, его уже никому не передашь, и все прекрасные планы рухнут: Лизегте придется платить за проезд. По опыту нетрудно было предсказать, когда именно пройдет контроль. Этих роковых часов следовало тщательно избегать, но даже если выехать в это время, можно будет, переходя на остановках из вагона в вагон, проскочить под носом у контролеров и спасти билет.
Когда же, несмотря на все расчеты и маневры, тебя настигают синие форменные фуражки с серебряной звездой и надписью «контролер», сердце сжимается вовсе не от угрызений совести, а от страха быть пойманным. Совесть остается чиста; больше того, надувая Национальную компанию железных дорог и Автономное управление городского транспорта, люди испытывали если не гордость, то по крайней мере чувство удовлетворения: ведь деньги удавалось сберечь для более неотложных нужд, чем нужды компаний.
Как‑то утром велосипедист в синей фуражке остановился перед домом Вольпельеров. Но он не стал стучать в дверь. Он вынул из сумки ключ и открыл железный ящик, вделанный в стену. Другим ключом он что‑то завинтил внутри, закрыл дверцу, вскочил на велосипед и уехал. Он не посмел показаться на глаза семейству Вольпельер, не захотел выслушивать жалобы, брань. Ведь он приезжал выключить газ.
Уголь с каждым днем ценится все дороже. Люди часами торчат в промерзших подвалах, чтобы собрать хоть немножечко черной пыли, они скребут, выскребают остатки, пока не обнажится голая земля. Угольную пыль заворачивают в мокрые газеты, приготовляют из нее катышки и кладут сушить. Ребята штурмуют кусты, ломают еще уцелевшие ветки. Сырые сучья разгораются плохо, из печей валит густой черный дым.
Мамаше Мани заранее известно, что до пятнадцатого числа она будет продавать вино, до двадцатого — сидр и пиво, а в конце месяца — одну только минеральную воду.
— Хоть бы дома у нас была питьевая вода, — ворчали хозяйки, складывая бутылки минеральной воды «Витель» в свои пустые сумки.
За столом царила вареная картошка без масла, от нее пучило животы. Случалось, кто‑нибудь находил кусок камамбера в коробке, завалившейся за буфет. Сыр немного прогорк, но зато его можно было растянуть надолго.
Банка зеленого горошка превращала обед в настоящее пиршество, и за столом вспыхивало шумное веселье.
Наконец наступал день получки. В доме появлялся целый ворох новеньких бумажек, хрустящих, как поджаренная на хорошем масле картошка. У мужчин и женщин блестели глаза. Голова кружилась от радости. Мужчины угощали приятелей аперитивом, заказывали жаркое, покупали красное вино подороже… Они чувствовали себя такими богатыми! Они готовы были на любое безумство, и даже дышалось им легче.
Мужчины поджидали друг друга, чтобы ехать на работу, женщины поджидали друг друга, чтобы идти за покупками, дети поджидали друг друга, чтобы идти в школу. Все становились общительнее, дружнее, людям не хотелось расставаться. Им было приятно встречаться, разговаривать, пить вместе, думать вместе. Это согревало сердца.
На другом конце предместья Ла Палез стоит под горой лавчонка. В ее витрине выставлены старые печи, безделушки, обувь, зеркала, посуда, матрацы, скамейки, лампы, ключи, ведра — всё вещи, побывавшие в употреблении. Там можно купить на исключительно выгодных условиях всевозможные инструменты и домашнюю утварь, обделать не одно прибыльное дельце. Жители Гиблой слободы были главными клиентами старьевщика, хотя лавка его и находилась от них на расстоянии целого километра.
В это утро градусник показывал минус четырнадцать. Медные трубочки, висевшие над дверью лавки, зазвенели, как колокольчики у коров, пасущихся в горах. Старьевщик собрал кожу на лбу, отчего очки сползли ему прямо на нос, и посмотрел через них на вошедшую женщину. Она подошла к прилавку и положила на него сверток, который держала под мышкой. Развязала бечевку, развернула то, что там на ходилось, расправила, потрогала и прошептала, взглянув ка торговца:
— Сколько вы мне за него дадите?
Старьевщик посмотрел на принесенную вещь, повертел ее в руках, откашлялся и сказал пренебрежительно:
— Уж очень материя вылиняла… должно быть, видала виды… побывала и на солнце и даже под дождем…
То было голубое одеяло, а пришедшая женщина была мадам Вольпельер.
* * *
Для Новостройки наступил период «неподходящей погоды». Из‑за мороза нельзя было приготовлять бетон. Жако воспользовался вынужденным бездельем, чтобы съездить вместе с матерью в больницу в Антони. Лулу все еще температурило. «Температура у него скачет», — определила сестра милосердия, показывая им температурный листок. Услышав эти слова, больной ребенок рассмеялся. Иногда у Лулу бывали такие приступы кашля, что он задыхался, и его клали в кислородную палатку. Лулу называл это «летать на самолете» и играл там в пилота.
Когда они вышли из больницы, Жако отдал свой недельный билет матери.
— Вот возьми, не стоит покупать обратного билета, используй лучше мой.
— А ты как же?
— Пройдусь пешком. Меньше чем через час буду дома.
— Устанешь.
— Нет. Мне это полезно. А то без работы как‑то не по себе.
И он большими шагами зашагал по дороге.
Снег перестал. Последние дома Антони остались позади, и дорога побежала по долине, словно черная линия по белой странице. То тут, то там виднелись темные пятна — это были вороны, взлетавшие при приближении человека, громко хлопая крыльями и зловеще каркая. Машины проезжали редко. Их шины мрачно шуршали, уминая грязный снег. Когда первая машина обогнала Жако, он вздрогнул и стал сердито следить за ней глазами, пока она не превратилась в точку, слившуюся с горизонтом. Это была зеленая малолитражка. Порой ветер с шумом налетал на ветви каштанов, оттачивая о них свои иглы. Дырявые подметки
Жако мягко чавкали по грязи. От ходьбы парень согрелся. Он развязал кашне, открыл шею. Шагая, он пристально смотрел прямо перед собой. Время от времени, не замедляя шага, Жако яростно постукивал каблуком, чтобы вытряхнуть из ботинка воду. Ветер срывал хлопья снега, примерзшие к веткам, и бросал их прямо в нос и в глаза. Тогда Жако фыркал и часто моргал. Заслышав далеко позади шум приближавшейся машины, юноша останавливался, оборачивался и ждал. Он впивался в нее глазами, когда она еще была далекой черной точкой, и отворачивался лишь тогда, когда она опять превращалась в черную точку. Глядя, как автомобиль, вырастая до огромных размеров, проезжает мимо, Жако не отходил в сторону, а продолжал невозмутимо стоять на месте; грязь веером обдавала ему брюки, а он буравил взглядом серые запотевшие изнутри стекла и с трудом различал в глубине какие‑то уютно расположившиеся фигуры. Грязь попадала ему на щеку, на лоб или подбородок, но Жако даже не замечал этого.
Небо было словно вымазано сажей, и ночь пришла раньше времени. Дома и деревья стояли мрачные, черные. Машины ехали с притушенными фарами, и каждые тридцать секунд прожектор аэродрома Орли пытался разогнать своей длинной сверкающей метлой непроглядную тьму. Все кругом окутала унылая пелена тумана. Глубокое отчаяние, казалось, разлилось в воздухе. Ночь и заснеженная равнина были охвачены смятением, полны неясных шорохов, горестных вздохов, прерывистых рыданий — то ли это были стоны ветра, то ли крики птиц, а может, просто снег оседал или потрескивал от мороза.
Жако прошел мимо Новостройки, пустынной и молчаливой; незаконченное здание вырисовывалось на фоне сумеречного неба. Внезапно из темноты вынырнула машина. Это была «аронда». Черного цвета. Или, быть может, так казалось ночью. Жако невольно поднял правую руку, словно хотел закрыть лицо. Когда машина проезжала мимо, ему почудилось, что в ней сидят две фигуры и одна из них подняла руку, совершенно так же, как он. Устыдившись своей слабости, Жако провел рукой по волосам. Он заметил, что они совсем мокрые. Шел дождь. «Аронда» замедлила ход в нескольких метрах от него, затем выехала на середину дороги и помчалась дальше, набирая скорость.
Жако быстро опустил руку в карман, чтобы она согрелась. Больше он уже не останавливался. Пересек Шанклозон и вошел в Гиблую слободу, громко стуча каблуками по мостовой. Несколько раз он оборачивался. Ему все чудились за спиной мелкие, быстрые и легкие шаги, словно чей‑то дух гнался за ним по пятам. Когда он останавливался, шорох, как по волшебству, замирал.
Дойдя до своего дома, Жако на миг задержался, затем двинулся дальше. В доме напротив супруги Мунин, верно, сидели, нежно обнявшись у камелька; сквозь ставни просачивались звуки радиоприемника. Мамаша Жоли постучала в окно, здороваясь с Жако, но он только кивнул в ответ. У Вольпельеров было до странности тихо: шофер больше не пел, его жена больше не кричала, не слышно было даже голосов детей. У мадам Тасту сквозь ставни пробивался свет, и Жако узнал голос Бэбэ. Он невольно поискал на снегу перед их домом следы автомобиля, но за это время столько машин успело пройти… Папаша Дюжарден вывесил На своем гараже объявление: «Гараж отапливается».
Жако стремительно вошел к мамаше Мани и направился прямо к печке. На стойке бара выстроились, как солдаты на параде, стаканы с красным вином; ребята толпились вокруг раскаленной докрасна печи. Здесь были Виктор, Клод, Рири, Тьен и Шантелуб.
Разговор шел о Рее, которого Рири видел мельком на улице. Когда Рири очнулся, чемпион уже завернул за угол, но парень все же заметил, что он был в темных очках, — это обстоятельство всех очень обеспокоило. Клод предположил, что чемпион, верно, хочет скрыть «свои кро — кровоподтеки». Что бы там ни было, но после победы над Алем Дюбуа Рей был официально выдвинут для участия в чемпионате Франции, а это было главное. Парни с увлечением предсказывали исход его борьбы против теперешнего чемпиона Франции Бомбера. Конечно, бой будет жестокий. Шантелубу хотелось поподробнее узнать, что думает Жако о речи, которую он произнес в Зале празднеств, но тот проворчал в ответ что‑то не совсем вразумительное. Несмотря на это, Шантелуб не мог не выразить Жако Леру свое восхищение:
— Во время матча ты вел себя просто потрясающе. Ты один не сдрейфил. Не будь тебя, Рей, может, и не победил бы… Он сам мне это сказал, когда вышел на улицу…
— Рей так сказал?
— Определенно.
— Ну, моей заслуги тут нет… Такой уж я…
Жако потер свои большие руки, поглаживая шрам на правой руке. Он заявил Шантелубу, что ему нужно спросить у него совета относительно Новостройки. Да, поговаривают о том, чтобы ее заморозить. Шантелуб тотчас же ответил, что у них там, конечно, имеется делегат, более сведущий в таких делах, чем он… Но Жако раздраженно спросил, что бы он сказал о субъекте, который устраивает на работу парашютистов. Этот вопрос застал Шантелуба врасплох. К счастью для него, Клод, который собирался выйти, открыл дверь, вскрикнул и подозвал к себе остальных ребят. В столбе света стоял дрожащий от холода пес, готовый каждую минуту пуститься наутек.
Это был Ланьель. За ту неделю, что стройка была закрыта, он, видно, не слишком хорошо питался. Его стали звать в комнату, но пес, ослепленный светом лампы, которую раскачивал ветер, врывавшийся в открытую дверь, не решался сойти с места. Мамаша Мани принесла миску с остатками супа и поставила ее на самом виду, около печки. Чтобы не пугать собаку, все отошли к стойке. Ланьель вытянул блестящую черную морду. Отважился сделать несколько шагов, затем подбежал рысцой к миске и принялся громко лакать.
— Что это за пес? — спросил Ритон, не работавший на стройке.
— О, это такой пройдоха! — гордо ответил Жако.
— Надо бы закрыть дверь, на улице мороз, — предложил Шантелуб, застегивая кожаную куртку.
— Нет, — отрезал Жако. — Если только подойдешь к двери, он сразу же удерет. Ты не знаешь Ланьеля! — Он сунул руки в карманы и добавил: — К тому же сегодня не так уж холодно!
Рождество в этом году какое‑то кисло — сладкое, как неперебродившее вино.
Оно решительно и властно вторгается в самый разгар зимы. Для детей это радостный праздник, и люди говорят:
«Ребятишки ни в чем не виноваты, и несправедливо, чтобы они страдали из‑за наших неурядиц. Это уж нам надо как‑то выкручиваться. Что бы там ни было, а для детей праздник должен быть праздником».
Вот почему положить в камин какую‑нибудь нехитрую игрушку почти так же важно, как положить что‑нибудь варить в кастрюлю.
Люди выворачивают карманы, берут деньги из неприкосновенною запаса, покупают в рассрочку, покупают в кредит, просят взаймы у знакомых и заранее предвкушают радость ребятишек.
Праздник длится день или два и тоже оставляет после себя кисло — сладкий привкус.
А там, не успеешь оглянуться, как наступает Новый год. Надо и его как‑то отметить, потому что «если ждать для этого лучших времен, то можешь прождать очень долго, ну, а если праздничные дни будут такими же, как и все остальные, то к чему тогда вообще жить на белом свете?»
* * *
Их собралось в столовой больше сотни, и жара была невыносимая. Впрочем, барак этот не так уж плохо сколочен, а большая печь, набитая опилками, до того раскалена, что кажется, ее бока вот — вот лопнут. Рабочие разместились на
7 Жан — Пьер Шаброль
177
скамьях вокруг пустых столов, все глаза были устремлены в глубину зала.
Почти все курили дешевый табак, свертывая тоненькие сигареты. Собрание длилось уже более часа, воздух был тяжелый, дымный, от него першило в горле. Порой кто‑нибудь из присутствующих надолго закашливался, однако плевать никто не решался.
Ребята из Гиблой слободы — Клод, Виктор, Жюльен, Октав, Рири и Мимиль — уселись вместе с Жако за один стол, справа от докладчика. Длинный Шарбен собрал вокруг себя парней из Шанклозона на другой стороне барака, слева от докладчика. Рабочие по привычке заняли те места, где они обычно обедают. За столом, служившим трибуной, сидели лицом к собравшимся оба делегата — Ла Суре и Баро. Они перебирали какие‑то бумаги: бланки, голубые листки налогообложения, материалы, размноженные на ротаторе.
Снаружи холодно светило солнце. Налетавший ветер вздымал песок и цементную пыль. Порой ветер усиливался, и тогда весь барак содрогался под его порывами.
Баро только что закончил обзор положения на Новостройке. Говорил он спокойно, отчетливо, выдерживая паузу после каждого малознакомого слова. Часто начинал фразу с наиболее важного слова предыдущей фразы. Если он думал, что его мысль не всем понятна, то повторял ее еще раз в более простых выражениях.
Около года назад Акционерное общество жилищного строительства взялось возвести четыре здания на опытной площадке, названной «Новостройка». Между Акционерным обществом и Министерством реконструкции и городского строительства был заключен соответствующий договор. Квартиры в этих домах предназначались жителям парижского района, пострадавшим от войны и нуждавшимся в жилье. Но вот уже несколько месяцев Акционерное общество пытается перезаключить с министерством сделку на более выгодных условиях, ссылаясь при этом на трудности, с которыми ему пришлось столкнуться в течение этого года: вздорожание строительных материалов, увеличение заработной платы и различные льготы, которых добились занятые на стройке рабочие. Последние три месяца правление Акционерного общества постоянно грозит делегатам, которые настаивают на выполнении требований рабочих: «Министерство отпускает нам слишком мало денег. Мы объ явим себя несостоятельными должниками». Этот вопрос обсуждался также на собраниях комитета предприятия в присутствии представителей рабочих. Две недели тому назад, когда делегаты вручили правлению новый список требований, Акционерное общество еще более откровенно спряталось за спину министерства. Председатель правления заявил:
— Министерство не желает пересматривать заключенный с нами договор. Нам было сказано — не прибавлять заработной платы рабочим, а платить им столько же, сколько год назад, когда договор был заключен. Вам, конечно, известно, что министерство продолжает оплачивать расходы на заработную плату по официальному тарифу. В настоящее время этот тариф сильно устарел. И разницу приходится покрывать Обществу. Прибавьте к этому и другие расходы, значительно возросшие за год… Мы больше не в состоянии продолжать работу. Мы объявим себя несостоятельными должниками.
— Короче говоря, — заявил в заключение Баро, — эти господа желают одного — уменьшить заработную плату. Урезать ее на восемьдесят франков в час для неквалифицированных рабочих, только и всего…
Удар был нанесен тотчас же после Нового года. Акционерное общество объявило рабочим: «Вы все будете уволены сразу. В понедельник утром вас снова примут на работу, но уже по новому тарифу».
— Не соглашайтесь! Не подписывайте никаких бумаг! — потребовала от рабочих профсоюзная организация.
В понедельник утром для рабочих в кассе уже были заготовлены увольнительные и расчет. Все как один отказались взять их и отправились вслед за делегатами в столовую, где тут же было открыто собрание.
— Вот какие дела, — говорит Баро, разводя руками, — вопрос этот обсуждается не первый день. Профсоюз поднял тревогу, как только ему стало известно, что нам грозит опасность.
Баро делает паузу. Он приводит в порядок бумаги, вздыхает и, не сводя глаз с Ла Сурса, говорит:
— Вот так‑то. За последние дни мы с товарищем Ла Сурсом немало совещались и выработали одну резолюцию. После долгих размышлений профсоюзная организация приняла эту резолюцию, и мы сейчас предложим ее вам на обсуждение, на одобрение. Я предоставляю слово нашему делегату Ла Сурсу, который и зачитает вам текст резолюции.
Баро приходится слегка отодвинуть стол, чтобы сесть. Рабочие внимательно рассматривают свои загрубевшие руки, свертывают сигареты, потирают лоб. Ла Суре встает. Он опирается ладонями о стол, наклоняется вперед, как‑то странно улыбаясь, щуря свои хитрые глаза.
— Все это уже давно носится в воздухе, не так ли, ребята? — Он постукивает пальцем по кончику своего огромного носа. — Ведь верно? Мы уже давно чуем недоброе. Попахивает малость паленым!
Громкий смех прокатывается по залу. Наступает разрядка. Рабочие хлопают друг друга по плечу, стучат по столам, шутливо кричат делегату:
— Еще бы тебе не чуять с таким‑то паяльником!
— Валяй, Носач, зачитывай! Мы тебя слушаем!
Ла Суре мгновенно становится серьезным. Он ждет, чтобы смех умолк, чтобы в зале наступила полная тишина, и говорит совсем тихо, полузакрыв глаза:
— «Крышу для каждого француза» — вот что обещал министр реконструкции в своем последнем выступлении, — «крышу для каждого француза».
Он останавливается, пристально всматриваясь в липа, оглядывает слева направо первый ряд, затем второй, третий.
— Целые семьи, — продолжает он, — ютятся в палатках, в хибарах, в дощатых бараках. Мы готовим для них двести квартир, но нашу стройку замораживают. «Крышу для каждого француза», — вот что сказал министр.
Ла Суре опять умолкает. Он уже осматривает пятый ряд. Затем продолжает, как и начал, без шпаргалки, по временам останавливаясь, чтобы собраться с мыслями. Пальцы слушателей судорожно сжимают подбородки, впиваются в край стола. Слышно даже, как трещат суставы.
— Год начался прекрасно. Правительство и Акционерное общество приготовили нам приятный сюрприз к рождеству. Они не случайно ждали сегодняшнего дня, чтобы положить такой подарочек в наши башмаки… Они знают, что уголь дорог, они знают, что нам приходится туго: болеют дети, заработок сократился из‑за плохой погоды; они знают, что мы в лепешку расшиблись, но купили игрушку ребятенку на Новый год да и себя побаловали. Они знают, что у нас не осталось ни гроша. Вот на чем они думают сыграть.
Голос Ла Сурса постепенно крепнет. Он заканчивает очень громко:
— Они думают, что мы сдрейфим и согласимся на их условия.
Он поднимает кулак над головой.
— Но они просчитались, и мы им это докажем!
Кулак гулко ударяет по столу. Зал разражается аплодисментами. Тогда обстоятельно, не спеша Ла Суре излагает мысль, которая созрела за последнее время на стройке: все останутся на своих местах как ни в чем не бывало. Строительство будет продолжаться, с хозяевами или без хозяев, с благословением или без благословения министерства, с помощью или без помощи Акционерного общества. Мы сами продолжим работу и заставим разморозить стройку. Мы заставим правительство нам платить. Мы будем работать для трудящихся, для самих себя.
На этот раз молчание длится очень долго. Рабочие много раз говорили об этом, но никогда еще вопрос не поднимался, так сказать, официально. И вот теперь надо ответить «да» или «нет».
Ла Суре садится и говорит что‑то на ухо Баро. Затем обращается к собранию:
— Приступим к обсуждению, товарищи.
Зал постепенно оживает. Рабочие переговариваются, понизив голос. Вокруг столов образуются небольшие группы. Ла Суре встает с места и заявляет:
— Не обсуждайте вопроса втихомолку. То, что вы говорите, интересует всех нас. Прошу выступать по очереди.
Опять становится тихо. Поднимается папаша Удон. Со всех сторон раздаются насмешливые возгласы. Резким движением он сдвигает фуражку на затылок и кладет руки на живот, который ему никак не удается стянуть поясом.
— Вот уже тридцать лет, как я работаю строителем. Когда я в первый раз пришел на стройку, я был вот этакий, от горшка два вершка.
— И брюха у тебя еще не было, — кричит чей‑то голос.
— Дай ему говорить! — протестуют другие.
Удон пожимает широченными плечами. Он привык, что все подшучивают над его толщиной.
— Я немало знавал строек на своем веку, за тридцать лет, — продолжает он. — И немало видал забастовок. Но такой забастовки никогда не видал. Для меня забастовка — это когда бросаешь работу. А ты хочешь, чтобы мы еще больше гнули спину. К чему это?
Гул прокатывается по залу, слышатся голоса:
— Ты не понял…
— Это правительство не хочет, чтобы ты работал…
Удон с достоинством опускается на свое место. Не оборачиваясь, он машет руками сидящим сзади рабочим, всем своим видом показывая, что прекрасно все понимает.
Ла Суре требует тишины.
— Погодите, мы ответим после на все вопросы. Кто еще просит слова?
Но тут встает Баро. Он говорит, обращаясь к Ла Сурсу:
— На мой взгляд, лучше сразу отвечать на каждый вопрос. Таким путем мы сможем кое‑что уточнить и, пожалуй, предупредим новые вопросы, а это внесет ясность в дискуссию. — Потом поворачивается к Удону: — Ты сказал, что никогда не видел такой забастовки? Видишь ли, дело в том, что мы никогда и не попадали в такое положение. Я говорю не только о международном положении, не только о внутреннем положении Франции. Но если мы рассмотрим особое положение Новостройки в рамках общего положения…
Он вкратце напоминает о страданиях, о несчастьях, которые принесла с собой зима. Жилищная проблема находится в центре внимания всего населения.
— Мы обратимся к депутатам и к другим избранникам народа; неужели хоть один из них откажет нам в поддержке? Мы всюду найдем союзников…
Все смотрят на Удона, который продолжает недоверчиво качать головой.
— Все — таки я никогда не видал такой забастовки, — говорит он, — как же это так, вместо того чтобы сидеть сложа руки, придется гнуть спину, не получая за это ни гроша? Но я вовсе не хочу сказать, что это плохо, заметь…
Тогда встает Марио, рабочий — иммигрант.
— У нас, в Италии, это часто делали. Так делали на верфях Ансальдо в Генуе, на Ильва Бользането. На верфи Империя патроне закрыли ворота. Рабочие были внутри. Они построили грузовое судно совсем одни. Тогда патроне вернулись и приняли заказ от Советского Союза на три судна…
В зале слышится гул голосов, рабочие опять начинают переговариваться. Внезапно наступает тишина: папаша Гобар встает из‑за стола. Он почти касается лампы носом, и в ярком свете хорошо виден его лиловатый старческий румянец.
— Я за эту форму борьбы. Но одного желания мало, надо иметь еще и материальные средства. Кто будет нам поставлять цемент, железо, доски? Без строительных материалов все это — пустая затея. А вряд ли торговцы отдадут нам даром свое барахло, так просто, ради наших прекрасных глаз.
Ла Суре встает, чтобы ответить.
— Тут, ребята, мы заранее себя оградили. Когда стало ясно, что нас ждет, мы приняли меры и сделали массовые заказы. Сегодня же утром получим немало строительных материалов, которые позволят нам продержаться, и довольно долго. — Он понижает голос. — Удалось договориться с начальником строительства. Бурвиль, как и мы, находится под ударом, вот почему он готов оказать нам подмогу, если понадобится.
Гул голосов становится громче. Разговоры оживленнее.
Встает с места грузный Пантон. О себе он говорил так: «Двадцать шесть лет, сто двадцать шесть кило, купить готовую рубашку невозможно. Приходится шить на заказ по три тысячи монет за штуку. Пантон, или иначе Панталон, потому что так легче запомнить».
— Ладно, согласен. Будем вкалывать без хозяина. Будем вкалывать без заработной платы. Но что же мы станем жевать в таком случае?
Он садится, скамья под ним трещит. Ла Суре бросается в бой:
— Ты ведь участвовал в забастовках, Панталон? Знаешь, как это бывает? Существует солидарность, сборы в пользу бастующих, ребята с других строек работают для них сверхурочно, торговцы бесплатно дают им продукты. Тебе нужно это разжевывать, что ли? Тут наша забастовка ничем не отличается от других. Разница только в том, что мы будем работать. Да, попотеть придется. Не просто отработать свою смену, как обычно, но лучше, чем обычно, и, кроме того, немало потопать туда — сюда: участвовать во всяких делегациях, выступать на других стройках, на рынках, добывать средства, продавать железный лом, старую бумагу, считать гроши, оплачивать проезд наших делегаций в Национальное собрание, в Министерство реконструкции и городского строительства. Придется вкалывать и во время смены и после смены, сделать за день вдвое, втрое больше, чем положено. Но надо знать, согласны вы или нет поднатужиться, черт возьми!
— Да!
Собравшиеся с напряженным вниманием слушали горячую речь делегата, и чей‑то голос, только один голос, выкрикнул только одно слово, но все его услышали:
— Да!
Ла Суре сразу умолк, затаил дыхание. Он смотрит на того, кто крикнул. Это Жако. Он смотрит на тех, кто сидит за столом вместе с Жако, — одни молодые лица. Тогда делегат широко улыбается и протягивает руки в сторону Жако.
— Вы слышали? Он ответил не задумываясь, не колеблясь. — вот она какова, наша молодежь!
Все взоры устремляются на Жако, он опускает глаза, передергивает плечами, чрезвычайно смущенный.
— Когда потребуется, мы будем на месте.
Все присутствующие, как один человек, поворачивают головы в ту сторону, откуда раздался этот новый возглас. Длинный Шарбен стоит, преисполненный серьезности, и не спускает глаз с Жако.
— Все наши ребята… Можете на нас рассчитывать… — Он делает паузу и уточняет: — На ребят из Шанклозона.
Жако, Клод, Виктор, Жюльен, Октав, Рири и Мимиль сразу вскакивают и вызывающе смотрят на группу Шарбена.
Громкий смех прокатывается по залу. Только молодежь не смеется. Баро не без труда восстановил тишину, прежде чем приступить к голосованию. Решение начать эту необычную забастовку принимается единогласно.
Когда все уже собрались уходить, Баро крикнул:
— Одно только слово, товарищи! Мы сейчас начнем работать по — новому, без хозяев. Но будьте очень осторожны, отныне мы уже не пользуемся социальным страхованием. Итак, будьте осторожны, главное, остерегайтесь несчастных случаев. Будьте осторожны, товарищи!
— Ты что думаешь, обычно мы не осторожны?.. — проворчал кто‑то.
Баро услышал.
— В таком случае будьте вдвойне осторожны.
За дверью парни собрались двумя кучками: Шанклозон и Гиблая слобода с любопытством наблюдали друг за другом.
Жако свистнул. Ланьель подбежал и стал обнюхивать его подошвы. Ребята из Шанклозона насмешливо указывали друг другу на шелудивую собаку.
* * *
Толстые шины грузовиков уминали гравий с таким треском, словно перемалывали кофе. Под тяжестью строительных материалов борта и рессоры отчаянно скрипели. Канаву и насыпь между дорогой и стройкой удалось лишь немного выровнять, и грузовики брали препятствие с разбега; они яростно храпели и, задрав передние колеса, тяжело взбирались на откос. Желтоватые зубчатые колеи изрезали верхушку насыпи. Порой перегруженный грузовик, пятясь, сползал вниз. Мотор ревел, машина делала два — три рывка и сразу взлетала наверх, как кошка на ограду.
Это были военные американские грузовики, нескладные, старые, забрызганные грязью. Старые грузовики, предназначавшиеся для колониальных войн. Вместо кабины — от ветрового стекла до спинки сиденья был натянут зеленый в заплатах брезент. Внутри гулял ледяной ветер, шоферы были в теплых куртках с поднятым воротником, шапках-ушанках и толстых кожаных рукавицах.
Сквозь рев мотора и лязг металлических частей шофер первого грузовика услышал чей‑то громкий возглас. Тотчас же молодой рабочий прыгнул на подножку и схватился рукой за ветровое стекло. Шофер рукавицей смахнул с глаз набежавшие от холода слезы.
— Добро пожаловать, вовремя приехали, факт! — крикнул парень, вставляя сигарету в рот шофера. Он чиркнул спичкой и приблизил ее к носу водителя. Тот затянулся, откашлялся, сплюнул и спросил:
— Что это на вас сегодня нашло?
Не отвечая, парень ухватил шофера за плечи и проревел кому‑то через его голову:
— Слезай оттуда, не то тебя закачает! Эй, Шарбен!
Шофер оглянулся и заметил другого парня, вскарабкавшегося на правую подножку. Водители следующих грузовиков с изумлением наблюдали, как на насыпи появлялись все новые и новые рабочие, шумно приветствовавшие каждую подъезжающую машину.
— А вот еще песок!
— А вот грузовик с бутом!
— А вот грузовик с железом, ура! ура! ура!
— Ур — ра!
Вереница грузовиков в сопровождении рабочих медленно направилась к цехам. На первой машине открывали процессию Жако и длинный Шарбен: оба стояли на подножках, выпрямившись во весь рост, подставив лица порывам холодного ветра.
Прижавшись лбом к стеклянной двери своего «кабинета», Бурвиль, улыбаясь, смотрел на них. Он сунул в рот сигарету, пошарил в карманах, взглянул на еще нетопленную печку и решился выйти на улицу попросить огонька.
Кладовщик велел выстроить машины для разгрузки; он ходил вокруг, прихрамывая, и постукивал палкой по их бортам и шинам, словно перед ним были не грузовики, а скот.
— Сюда, сюда с арматурой! С песком становитесь вон туда, подальше! Подальше, говорят вам! Сгружайте полегоньку… сейчас не время разбазаривать строительные материалы, черт возьми!
Баро сказал Ла Сурсу:
— Надо будет собрать шоферов и объяснить им положение, пусть расскажут об этом у себя в гараже.
— Все материалы привезли?
— Да, я пересчитал грузовики. Всё здесь.
— Ладно. Тогда, пожалуй, можно начать… Я сбегаю за шоферами. На, возьми ключ.
Ла Суре вышел из столовой. Баро открыл ключом стенной шкаф, вытащил оттуда четыре литра красного вина и стаканы, поставил все это на стол, помешал в печке и подбросил в нее топлива.
Длинный Шарбен подошел к Жако.
— Послушай‑ка, — сказал он, — мне пришла в голову неплохая мыслишка… Что, если мы все будем приезжать на работу на велосипедах, ведь так мы сэкономим деньги, которые тратим на проезд. Ясное дело, сейчас не слишком‑то жарко, чтобы раскатывать по дорогам на велосипеде, но до стройки не так уж далеко, и стоит нам отправиться всей компанией… Те, у кого нет машины, возьмут ее у знакомых. А кроме того, мы сможем и здесь помочь, съездить, например, куда‑нибудь по — быстрому. Мы будем вроде как моторизованы.
Жако подумал с минуту и заявил:.
— Идет, по рукам!
* * *
Пятнадцатый этаж господствует над равниной. Он царит над пригородом, поглощающим избыток населения Парижа.
Густая сеть шоссейных и железных дорог опутала дома и поля. Вначале все внизу кажется застывшим, неподвижным, но когда глаз привыкает смотреть с высоты, все сразу оживает. Различаешь грузовики, возвращающиеся с Центрального рынка: они бегут по дороге на Орлеан, по дороге на Шартр и дальше на Круа‑де — Берни и на Версальское шоссе. Гигантский город разрастается и за пределы Орлеанских, Ванвских и Версальских ворот, но дома постепенно редеют, исчезают, уступая натиску обработанных земель. От Монружа, Малакова, Аркёйя, Кашана, Банье и до Бур — ла — Рена здания идут сомкнутыми рядами. Однако в Со и Круа‑де — Берни, во Френ и Антони луга, сады, поля, скверы и рощи одерживают над ними верх, и дальше уже тянутся отдаленные пригороды, где дома в поселках не лепятся тесно друг к другу, а затерялись, как островки среди полей, или соединены усаженной деревьями дорогой, по краям которой торчат похожие на вехи жалкие хибарки. Запутанная сеть рельсов, газовых и водопроводных труб, электрических проводов и телефонных кабелей, скрытая в городе благодаря целой системе подземных ходов, лежит здесь у всех на виду. Кажется, что Париж закинул эту сеть, чтобы удержать дома ближних и дальних предместий, разбегающиеся от него врассыпную. Муравьиная суета столицы заражает и предместья вплоть до самых отдаленных окраин. Огромные грузовики важно ползут с Центрального рынка, увлекая за собой рой мелких машин.
Пятнадцатый этаж господствует над равниной, поглощающей избыток населения Парижа.
Отсюда все видно как на ладони: свекловичные поля, пашни, сады, цветочные плантации, оранжереи и владения богатых садоводов Антони, Кашана, Бур — ла — Рена; Верьерский лес с крошечным озером, которое уже не скрывают обнаженные ветви деревьев; холмы Жуи — ан — Жоза и Бьевра, сплошь усыпанные виллами; долина Иветты с каймой тополей и телеграфных столбов; возвышенность Вилебон, ощетинившаяся антеннами радиостанции; пустыри, строительные площадки, серые, черные, коричневые или выжженные квадраты земли. И всюду длинные корпуса предприятий: зернохранилища Вильморена, литейные заводы Масси, два кирпичных завода, мастерские СФИМ, железнодорожные депо, атомный городок на плато Саклей, белый и просторный, точно египетский храм. Мосты, туннели, радиомачты, газометры, водонапорные башни, виадуки, ветряные мель — ницы. На перекрестках или вдоль дорог мастерские дорожного управления, длинные рвы с проложенными в них трубами, а чуть подальше — леса строек, фундаменты, площадки и насыпи.
Электропоезда несутся по путям. Огромные грузовики останавливаются у шлагбаумов, словно хотят полюбоваться проходящими составами, а небольшие машины, кажется, с трудом могут устоять на месте от нетерпения.
Чашечки изоляторов на столбах похожи на стайки воробьев, которые никак не могут улететь, — электрический ток держит их, точно на привязи.
Миллиарды изготовленных и привинченных болтов, миллиарды вынутых, перевезенных и уложенных кубометров земли, миллиарды строительных камней, миллиарды метров проводов, проволоки, труб, миллиарды колес, миллиарды шатунов, миллиарды поршней, миллиарды ключей, кирок, миллиарды гвоздей, пил, отвесов, миллиарды лопаточек каменщиков, миллиарды часов работы, миллиарды жизней…
Снизу доносится отдаленный гул…
Металл и камень, дерево и источники энергии одухотворены мыслью и волей человека. С этой высоты людей не видно, но их присутствие чувствуется всюду, за каждым бугорком земли. Люди, тысячи людей мыслят и трудятся. Тяжелые транспортные самолеты поднимаются с аэродрома Орли и проносятся над пятнадцатым этажом, выставляя напоказ свое белое брюхо. Маленькие самолетики взлетают, жужжа, как осы, с аэродрома Вилакублей и исчезают в небе.
Пятнадцатый этаж господствует над равниной. Тысячи людей копошатся на равнине, согнув спины, опустив головы. Но достаточно одного слова — и они встанут, разогнут свои спины. Достаточно одного слова — и они выпрямятся во весь рост, головой касаясь облаков, а их страшные руки, так много потрудившиеся над деревом, камнем, металлом, газом, электричеством, их тяжелые и ловкие руки повиснут вдоль туловища, эти руки, все умеющие делать, руки, в которые въелись металлические опилки и цемент, эти вздрагивающие руки, пустые и ненасытные.
— У меня голова кружится… — прошептал Жако, отводя взгляд от раскинувшейся внизу панорамы и устремляя его на арматуру железобетонного перекрытия.
Длинный Шарбен встал. Он машинально провел ладонями по коленям, чтобы стряхнуть с них цемент.
— Что ж тут удивительного! Вот когда начинаешь с фун дамента, подвала, первого этажа и поднимаешься, растешь вместе с домом, тогда — дело другое. Привыкаешь помаленьку к высоте, и голова у тебя не кружится.
Жако смотрел на Шарбена, словно не понимая, о чем тот говорит, затем перевел взгляд на равнину, и глаза его широко раскрылись от восхищения.
— Нет… Шарбен, голова у меня кружится не от высоты!
— Здорово, верно?
— Вот это да! — выдохнул Жако.
Он обтер руки о широкие карманы своего холщового комбинезона, затем полез в них и вытащил курительную бумагу и пачку табака. Ему пришлось подышать на пальцы, чтобы отогреть их, а то никак не удавалось свернуть сигарету. Он передал табак и бумагу Шарбену, подождал, пока тот свернет себе сигарету, и лишь тогда вытащил зажигалку. Ветер тут же задул огонек и не давал зажечь нового. Жако и Шарбен прижались лбами друг к другу и загородились руками. Потом они согнулись, ссутулились, встали на колени и даже легли на пол. Наконец, после нескольких неудачных попыток, им удалось зажечь сигареты. Сидя на корточках, оба дружно затянулись и вскоре вновь принялись за работу.
Кран подавал бадьи с бетоном, Ахмед и Али принимали их и опоражнивали, а Шарбен и Жако укладывали серую массу раствора и втрамбовывали ее между прутьями арматуры. Метрах в двух от них работал арматурщик Рири Удон. Он укутал шею в кашне до самого носа и, казалось, дремал, полузакрыв глаза, но руки его двигались быстро, ловко, словно не имели никакого отношения к застывшему, неподвижному телу. Парень орудовал щипцами и проволокой с четкостью настоящего автомата. Пальцы его соединяли прутья, не делая ни одного неверного движения, перекручивали в два приема проволоку, связывали ее узлом, ни разу не порвав, и щипцы тут же с сухим треском откусывали оба конца. Рири брался за следующие прутья, не сходя с места, он лишь слегка поворачивался на носках и сгибал колени. Всякий раз, связав узел, он вытягивал левую руку, крепко сжимал узел и дважды встряхивал его, чтобы убедиться в прочности своей работы.
По — настоящему в здании было лишь четырнадцать жилых этажей. Пятнадцатый предназначался для просторного солярия, для сушилок, механизмов лифта, отопительной установки. Оставалось сделать железобетонное покрытие для крыши с торчащими из нее трубами. Арку этого покрытия как раз и выводили рабочие. Одни вязали арматуру в деревянной опалубке, другие укладывали бетон.
Панталон перешагнул через лежавший каркас и подошел к Жако.
— Дай табачку!
Жако протянул ему пачку, не отрываясь от работы. Панталон свернул сигарету, провел по ней языком, помял в пальцах; прищурив один глаз, он осмотрел дугу свода, затем встал на одно колено и наклонился к Жако, чтобы прикурить. С наслаждением сделал первую затяжку, задержал дым и выдохнул его со словами:
— Если все будет идти как полагается, завтра кончим покрытие. В прежние времена бригаде, закончившей покрытие, полагалось десять литров вина за хозяйский счет.
Он мечтательно проследил глазами за краном, подававшим бетон, — Ахмед и Али как раз подбежали, чтобы принять бадью, и повторил:
— Десять литров красного!
К ним подошел Октав.
— Дай‑ка.
Он в свою очередь завладел пачкой табака; Жако на этот раз с беспокойством оглянулся.
— Теперь можно поставить крест на этих десяти литрах, — вздохнул Панталон.
Октав послюнявил свою изуродованную кисть, критически осмотрел ее и проговорил:
— По — моему… хозяевам начхать на эту забастовку… Ведь мы работаем… Чего им еще? Гнем спину, можно сказать, задарма… Не каждый день у них бывает такая масленица.
Жако положил трамбовку, которой он уминал в каркасе бетон, согнул ногу, хрустнувшую в колене, оперся о нее локтем и повернулся к Октаву.
Густой рокот мотора обрушился с неба. Жако, Шарбен, Панталон и Октав едва успели заметить продолговатое брюхо четырехмоторного самолета, стремительно пронесшегося над ними. Все работавшие на пятнадцатом этаже следили за ним взглядом, пока он не исчез в сером небе, где‑то за Версалем.
— Счастливчики черти, отправились себе прохлаждаться туда, за океан, — проворчал Панталон.
— В Буэнос — Айрес или в Мехико… туда, где потеплее, — подтвердил Октав.
— Это ДС-6, — заметил Шарбен.
— Потрясающая машина! — задумчиво проговорил Жако, восторженно крутя головой.
Пачка дешевого табака вернулась к нему совсем тощей. Панталон, с трудом оторвав от пола тучное тело, уже собирался вернуться на свое рабочее место, как вдруг с противоположного конца покрытия донеслись громкие крики.
Ахмед и Али вылили бетон из бадей, но не отослали их обратно. Бадьи стояли на полу, а оба североафриканца скакали вокруг в исступленном танце, выбрасывая в разные стороны руки и ноги и не переставая орать.
Жако и Шарбен разом вскочили и бросились к ним, перепрыгивая через заготовленный каркас, ведра, рабочие инструменты. Октав и Панталон поспешили за ними. Ларидон, Вислимене, Хуашуш, Моктар и Салем тоже присоединились к товарищам. Рири Удон кончил завязывать проволочный узел. Дважды испробовав его прочность, он встал, заложил кусачки за пояс, потер руки и только тогда подошел к остальным.
Устав горланить, Ахмед и Али издали наконец несколько членораздельных звуков.
— Кран больше не работай! — проворчал Али; его густые усы, припудренные цементной пылью, вздрагивали всякий раз, как воздух с шумом вырывался из ноздрей.
Все перебрались на другую сторону крыши, откуда были видны цеха. Заглянули вниз.
— Мотор остановился.
— И бетономешалка.
— Другая тоже не работает.
— И пила что‑то стихла.
— Да и в окнах профсоюзной организации темно.
Они умолкли.
Двенадцать рабочих выстроились на самом краю пятнадцатого этажа, и ледяная картечь ветра била им прямо в лицо. Одни засунули руки в карманы, другие опустили их вдоль тела, третьи скрестили на груди. Рабочие были в холщовых штанах, блузах защитного цвета или поношенных куртках военного образца. Зимой они носили вместо комбинезонов костюм из толстого сукна. Покупали его по дешевке у старьевщиков, где можно было достать кое‑что из американских излишков. Иные утопали в огромных резиновых сапогах, в которые можно было надевать по две пары шерстяных носков. И сейчас, когда рабочие низко склонили над пропастью свои взлохмаченные головы, они походили яа франтиреров, застигнутых врасплох разгромом армии. Они стояли, вытянувшись цепочкой, на самом краю пятнадцатого этажа, оторванные от остального мира, подставив лицо под ледяную картечь ветра.
* * *
Строительство наполнено звуками, равномерными, постоянными, случайными, к которым так привыкаешь, что перестаешь их замечать. Но когда работы вдруг прекращаются, начинаешь чувствовать тишину. И среди этой тишины слышишь слабый, замирающий звук. На стройке, где неожиданно остановилась жизнь, всегда найдется какой‑нибудь плохо прикрученный кран, из которого упорно капает еода в еще неполную бадью.
Ла Суре выскочил из барака. Он остановился посреди строительной площадки, между строящимся зданием и вехами. К нему подбежал Баро. Ла Суре заметил на пятнадцатом этаже карниз из человеческих голов. Он сложил руки рупором. До рабочих долетели обрывки слов:
— Свол… эл… ство вык…ли!
Рабочие гурьбой устремились к спуску; толкаясь, они нетерпеливо топтались на месте, ожидая, пока товарищи сойдут по приставной лестнице. Все повторяли вполголоса: «Выключили электричество», — стараясь проникнуться этой Мыслью. С четырнадцатого этажа уже можно было спускаться по настоящей лестнице, на которой, правда, еще не было ни перил, ни облицовки. Рабочие по три человека в ряд бросились по ней с гневными возгласами, перепрыгивая сразу через несколько ступенек. Огромный дом содрогался °т топота и криков, а квартиры без перегородок наполнялись гулким эхом. Не замедляя шага, Жако толкнул в бок Октава:
— Ну как, приятель?
— А что?
— Если бы хозяева так уж были довольны забастовкой, они не выключили бы у нас ток.
Помост, заменявший парадный вход, был слишком узок, чтобы сбежать по нему всем вместе. Они прыгали вниз, сдвинув ноги и расставив руки для равновесия.
Рабочие собрались отовсюду: из столярной мастерской, из цеха, где приготовляют бетон, из цеха сборных элемен тов, со второго этажа другого здания. Все окружили Ла Сурса и Баро. Засунув руки в карманы или спрятав их под куртку, люди притоптывали ногами, чтобы согреться. Утрамбованная площадка гудела от мрачного топота этой неподвижной и молчаливой толпы.
Ла Суре встал на цыпочки и потянул носом воздух, словно хотел определить настроение собравшихся.
— Товарищи… арищи!
Ла Суре и Баро заговорили одновременно. Кивнув головой, Ла Суре уступил слово Баро.
— Товарищи!
Порыв ветра послал им в лицо, как пулеметную очередь, струю песка, смешанного с пылью. Рабочие протирали глаза, сморкались, плевались. Баро провел языком по губам, поморщился и продолжал:
— Товарищи, Французская электрическая компания лишила нас тока. Правительство не желает, чтобы население знало, что рабочие хотят и могут построить эти квартиры, в которых люди испытывают такую острую нужду.
Баро вновь обрисовал положение: деньги в кассе профсоюза были. Рабочие ворчали:
— Да, дела идут неважно…
Баро пришлось повысить голос почти до крика.
Он еще раз подтвердил, что верит в действенность этой активной забастовки…
— …которая будет с энтузиазмом поддержана населением. Победа зависит от нашей работы, от нашей решимости.
Как только он перестал говорить, ропот тоже, как ни странно, умолк. В наступившей тишине кусок кровельного железа на крыше барака загрохотал под налетевшим порывом ветра, словно кто‑то нервно рассмеялся. На стреле крана поскрипывал стальной трос с крюком на конце, который вяло раскачивался на высоте пятнадцатого этажа недостроенного здания, похожего на развалину с пустыми глазницами окон без переплетов и наличников.
— Слово предоставляется товарищу Ла Сурсу.
На некоторых лицах промелькнули улыбки, с потрескавшихся губ сорвались шутливые словечки.
Ла Суре встал на цыпочки, оперся левой рукой на плечо Баро и, отрицательно качая головой, глубоко вздохнул. Потом поднял кулак и заорал:
— Нет, поворотом выключателя не потушишь такую забастовку, как наша!
И тут же умолк.
Отчетливо донеслось насмешливое дребезжание металлических частей скованного параличом подъемного крана. Теперь ветер уже не налетал порывами, он дул не переставая, и люди стояли по колено в густом облаке пыли.
Ла Суре заговорил, понизив голос:
— Мы вот тут без конца бахвалимся: мир‑де принадлежит нам, мы горы сдвинем с места, шапками всех закидаем, хорошо смеется тот, кто смеется последним, — а стоит только выключить свет — и мы уже дрожим от страха, словно малые ребята!
В слове «ребята» он протянул букву «я», ласково выпятив губы. Затем показал свои здоровенные руки с растопыренными пальцами, поворачивая их во все стороны, чтобы все могли видеть.
— Черт возьми! Лапищи у нас широченные, как площадь Согласия, а мы станем терпеливо сносить пощечины! Нам будут плевать в глаза, а мы утремся и скажем: «божья роса!»
Кое‑кто из рабочих вынул руки из карманов и с любопытством стал рассматривать их.
Ла Суре опустил руки, шумно хлопнув себя по ляжкам.
— Если так обстоит дело, нам остается только одно: шапку в охапку да домой на боковую…
Люди переступали с ноги на ногу, топтались в пыли.
— Только знаете, чем это кончится? Так вот, я вам скажу заранее: если мы стерпим эту пощечину, нам залепят другую, а после оплеух нам дадут пинка в зад, а потом огреют дубинкой. А там, глядишь, и штыка дождемся.
Делегат вытащил из кармана огромный клетчатый платок, погрузил в него нос и высморкался с трубным звуком, затем обтер лицо, взглянул на грязь, оставшуюся на платке, и сунул его в карман. Откашлявшись, он продолжал:
— Ну что же? Отправимся покорно на бойню, расстегнем ворот рубахи и подставим шею?
Он опять встал на цыпочки, оперся на Баро и крикнул:
— Только я для такого дела не гожусь! А вы?
Гневный ропот пробежал по толпе. Люди трясли головой, глаза у них блестели.
— Если такие найдутся, — воскликнул Ла Суре, — если среди вас есть такие, которые не согласны с нами, что ж, это их право! Пусть отойдут в сторону. Могут получить увольнительную и все свои бумаги в правлении. Пусть себе идут подобру — поздорову, пожелаем им счастливого пути!
Он опустился на всю ступню, снял руку с плеча Баро и о чем‑то заговорил с ним вполголоса.
Рабочие спорили между собой, одни грозили кому‑то кулаком, другие сжимали плечо или руку приятеля.
Ла Суре поднял руки, призывая к тишине. Он заговорил так тихо, что приходилось напрягать слух, чтобы его расслышать. Он четко выговаривал каждое слово, вкладывая в него всю душу:
— Товарищи! Товарищи! У нас с вами есть оружие. Это оружие — наше единство. Если правительству удастся его поколебать, мы обречены на поражение. Если же мы будем едины, как пальцы на руке, то добьемся победы.
Делегат сделал паузу и проревел:
— Готовы ли вы? Готовы ли вы продолжать борьбу? До победы?
Никто ему не ответил, но ряды рабочих сомкнулись. Круг стал еще теснее, в первом ряду оказалось теперь только семь рабочих, лица стоявших сзади упирались в затылки соседей.
Заговорил Баро:
— Только не поддаваться панике. Мы должны как следует организовать наше выступление. Если у кого‑нибудь имеются возражения, вопросы, давайте выкладывайте.
Чей‑то голос спросил:
— Кран не работает, как же ты будешь подавать бетон на пятнадцатый этаж? На своем горбе, что ли, потащишь?
Последовало короткое молчание, но его почти тотчас же нарушил возглас:
— Что ж, если потребуется, доставим!
Все обернулись в сторону говорившего. Это был парашютист.
* * *
Внутри здания, по обе стороны главной лестницы, находились шахты для пассажирского и грузового подъемника. Там‑то и установили две лебедки с ручным приводом. Блок был прикреплен к деревянной раме на пятнадцатом этаже. Бетон поднимали в бадьях.
Бетономешалки, лишенные тока, стояли, глупо разинув воронки, ненужные, как дула орудий после перемирия. Были созданы бригады по изготовлению бетона вручную. Люди вооружились лопатами. Они выкладывали из гравия кольцо, насыпали посредине цементный холмик и превращали его в остров, окружив со всех сторон водой. Быстро действуя лопатой, они перемешивали воду, цемент и гравий, ворочали это тесто, месили его, похлопывали по нему с искусством заправских булочников. Готовый бетон тотчас же накладывали в широкие бадьи, и двое рабочих несли их, спотыкаясь, к лебедкам, а бетонщики наверху изнывали от нетерпения, свесившись над краем крошечной площадки пятнадцатого этажа.
Такая огромная стройка пожирает уйму бетона. Все здесь рассчитано на применение машин и гигантских подъемных кранов. Вот почему, когда электричество было выключено, строителям пришлось преодолевать немалые трудности.
Бригады бетонщиков были пополнены рабочими, снятыми с покрытия и со второго объекта.
Баро сказал Панталону:
— Теперь вас будет гораздо меньше наверху, на пятнадцатом. Хорошо, если бы вам удалось не снижать темпов!
Панталон задумчиво поскреб под мышками.
— Сделаем все, что можно. Но мы ведь не двужильные.
Оставалось поставить к лебедкам людей. Никому особенно не хотелось браться за эту работу. Придется здорово попотеть у лебедки, чтобы доставить наверх столько бетона, сколько кран поднимал за один раз. Баро обратился к парашютисту:
— Скажи‑ка, ты вот тогда говорил…
— Ладно, иду! — отрезал парашютист и решительно направился к зданию.
— А я беру вторую лебедку! — заявил Жако и, не ожидая ответа, бросился за парашютистом.
— Эй, вы, погодите! Надо по два человека на каждую лебедку, — крикнул вдогонку Баро.
— Я пойду с Жако!
И Мимиль побежал вслед за приятелем.
— Хочешь работать с парашютистом? — спросил Баро у Октава.
— Гм… Почему бы и нет?
Наконец всех расставили по местам. Сперва работа шла медленно, потом все скорее и скорее. Парни, приставленные к лебедкам, понемногу освоили, на какой высоте надо остановить крюк, чтобы снять пустую бадью, избежав при этом двух лишних поворотов рукоятки, как сразу прицепить и поднять с земли полную до краев бадью. Они освоили, когда при повороте рукоятки надо налечь на нее изо всех сил, а когда несколько ослабить нажим, предоставив действовать напарнику. Вначале рабочим, подносившим к лебедкам полные бадьи, приходилось ждать, так как приготовление бетона подвигалось быстрее, чем подъем; приходилось ждать и рабочим, наклонявшимся над пропастью с высоты пятнадцатого этажа, так как укладка бетона шла быстрее, чем его доставка. Насмешки парней летели вниз по шахте подъемника, и эхо гулко повторяло их. Длинный Шарбен и Рыжий из Шанклозона готовили бетон. Они подходили к лебедке Жако, ставили полную бадью на землю и говорили с издевкой:
— Что‑то дело не больно шибко подвигается!
Жако бросал быстрый взгляд на другую лебедку, у которой ждали с двумя бадьями четыре человека, и отвечал:
— Если тебе здесь не нравится, можешь обратиться к соседям. Факт!
— Нет, спасибо! Я здесь прикреплен.
Рабочие, занятые приготовлением бетона, постепенно расширяли кольцо гравия, полные бадьи множились. Ребята, приставленные к лебедкам, быстро снимали пустую бадью и вешали полную. Все их движения были точны и хорошо согласованы. Тот, кто останавливал лебедку, снимал пустую бадью, а другой поднимал обеими руками полную и прицеплял ее к крюку. В этот момент его напарник успевал поставить храповик в рабочее положение, и оба парня начинали вертеть рукоятки. Но хотя бадьи быстро поднимались вверх и стремительно падали вниз, останавливаясь точно в полутора метрах от земли, теперь уже шесть рабочих с тремя полными бадьями стояли в очереди перед каждой лебедкой, и немудрено, так как производство бетона тоже ускорилось. Подносчики не знали пощады:
— Эй, пошевеливайтесь, ребята! Заснули вы, что ли, у своей кофейной мельницы!
С Жако пот лил градом. Он уже сбросил кашне, рабочую блузу. Мимиль тяжело дышал. Чтобы легче было работать, парашютист считал:
— Раз, два… а… а… Раз, два… а… а…
Октав ругался при появлении каждой новой бадьи.
Сняв пустую бадью, Жако вдруг остановил лебедку.
— Один момент! — бросил он подносчикам.
Он сбегал куда‑то и вернулся с крюком в руке; вскочил на лебедку и прикрепил его рядом с первым крюком, потом спрыгнул вниз и, отстранив четверых подносчиков, бросил Мимилю:
— А ну, давай поднажмем!
Они повесили рядом две бадьи. Прежде чем взяться за рукоятку, Жако крикнул парашютисту:
— Где нам до вас, мы в армии не служили!
Двое парней, работавших у второй лебедки, остановились, приглядываясь. Октав прошептал своему напарнику.
— Ничего не скажешь… смекалистые ребята!
Парашютист побледнел, яростно схватился за рукоятку, но тут же ее выпустил.
— Где это вы раздобыли крюк?
— В лавочке, конечно, ловкач ты этакий! — ответил Жако, расхохотавшись. И он налег на рукоятку, подмигнув Мимилю. Две бадьи были так тяжелы, что парням показалось, будто трос лебедки не сдвинулся с места. От напряжения мышцы на шее вздулись, ребята закрыли глаза.
Спаренные бадьи поднимались гораздо медленнее, и, несмотря на выигрыш в количестве, получался проигрыш во времени.
Но вскоре четыре подъемщика привыкли к дополнительной тяжести и темпы работы настолько убыстрились, что в очереди теперь стояло уже не больше одной бадьи. Парни, приставленные к каждой лебедке, настороженно следили за своими противниками. Жако орал, не оборачиваясь:
— Не лезь ты из кожи вон, черт возьми! Надо оставить хоть несколько бадей для других. — И тут же говорил шепотом напарнику: — Пошевеливайся, Мимиль, не то они нас переплюнут!
— Посмотрите‑ка на этих бахвалов, — кричал в свою очередь парашютист, — настоящие петухи: вся сила у них в глотке.
И шахты подъемников, словно рупоры, громко разносили веселые голоса парней.
Доски помоста гнулись под тяжестью бадей с бетоном, и подносчики каждый раз придумывали новые шутки.
— Эта бадья для министерства…
— А вот эта для Акционерного общества…
Вдруг сверху донесся голос Ахмеда:
— Эй вы, потише, больше не успевай!
Жако выпрямился, уперся руками в бока, дважды проделал упражнение для корпуса и с торжествующим смехом обернулся ко второй лебедке. Парашютист, продолжавший крутить рукоятку, пожал плечами. Жако сказал очень громко Мимилю:
— Придется пополнить бригаду на покрытии. Бедняги… — и проревел, обращаясь к парашютисту: — …они прямо с ног сбились там, наверху!
И он тотчас же прицепил две новые бадьи, появившиеся во время этой короткой передышки.
Шум гравия, перекатываемого лопатами, становился все громче, подносчики тащили бадьи чуть ли не бегом, и дощатый помост ходуном ходил у них под ногами.
В шесть часов прозвучал свисток, и оживление, царившее на стройке, сразу прекратилось. Но рабочий день не кончился, как обычно. Люди оставались на местах в нерешительности. Бадьи были подняты лишь на греть высоты здания. Жако решительно взялся за рукоятку, и обе бадьи мигом взлетели на пятнадцатый этаж. Наверху Ахмед и Али опорожнили их, и несколько камешков упало вниз, ударяясь о стенки шахты. Жако, кряхтя, потянулся. Но тут он заметил, что длинный Шарбен и его рыжий помощник стоят сзади с новой бадьей. Тогда Жако снял пустую бадью, отдал ее взамен полной, еще раз поднял бетон на пятнадцатый этаж и остановил лебедку только тогда, когда услышал, что двое алжирцев опорожнили и эту бадью.
Потом обмотал вокруг шеи кашне, надел свою рабочую блузу, застегнул ее и, бросив Мимилю: — Пошли? — устремился вверх по лестнице. Мимиль последовал за ним.
— Куда вы? — крикнул Шарбен.
Жако отозвался с третьего этажа:
— Хочу посмотреть, что делается наверху.
Шарбен и Рыжий побежали вслед за ними. Парашютист с Октавом тоже.
Добравшись до покрытия, они заметили, что уже наступила ночь. Ларидон, Моктар, Вислимине и Салем укладывали в опалубке последние бадьи бетона. Рири убирал обрезки проволоки и свои кусачки. Панталон, спустив засученные рукава на свои огромные ручищи, с трудом застегивал обшлага. Али соскабливал с бадьи лопаткой присохший бетон. Хуашуш ходил взад и вперед, подбирая инструменты. Виктор сидел на краю опалубки, свесив ноги над бездной, и курил.
Жако, Шарбен, Мимиль, Рыжий, парашютист и Октав встали в ряд перед покрытием, сделанным после того, как выключили ток. Парашютист вынул сигарету, закурил и пустил пачку по рукам. Когда пачка вернулась, он, не глядя, пощупал ее, скомкал и бросил. Все смотрели как зачарованные на железобетонное покрытие.
— Можно сказать, что мы его подняли на собственном горбу, факт, — прошептал Жако.
— Да уж хозяин тут ни при чем! — добавил Шарбен.
Мимиль насмешливо крикнул:
— Мы перекрыли хозяина с перекрытием! — и рассмеялся. Остальные удивленно посмотрели на приятеля, словно он заговорил на иностранном языке. Смех Мимиля сразу оборвался. Рири лениво потянулся и вздохнул:
— Черт возьми!.. До чего спать хочется!
Ветер затих, сырая холодная пелена тумана незаметно окутала все кругом.
Вдали морем сверкающих огней расстилался Париж. Железные дороги и шоссе казались светящимися пунктирами. По дорогам бежали легковые и грузовые машины, похожие на светлячков. Сияли красные и зеленые семафоры станции Антони, сверкали желтой россыпью неоновые лампы. Из долины, словно вздох облегчения, доносился приглушенный шум.
Ребята выпрямились и застыли на месте, любуясь панорамой.
— Вот это да!.. — прошептал Жако.
— Да! — хрипло подтвердил Панталон. Он откашлялся и изо всех сил топнул по свежему бетонному настилу, словно вся долина находилась у него под ногами.
Виктор с трудом поднялся.
— Пошли, что ли?
Никто не отозвался. Виктор подошел к лестнице и стал спускаться. Слышно было, как он нащупывал ногой перекладины и пытался что‑то насвистывать.
Рири заметил, зевая:
— Мы притащили его сюда… чтобы вас заменить… Он работал на террасе… Не больно себя утруждал.
Он потер свои отяжелевшие веки двумя пальцами, перебирая в воздухе остальными, и прибавил:
— Виктор говорит, надо быть ослом, чтобы так убиваться на работе. А тем более, когда нет хозяина, который тебе платит.
— Может, как раз поэтому мы и работаем за троих, — нерешительно проговорил длинный Шарбен.
Они все еще не могли оторвать глаз от развернувшейся внизу панорамы. Рири громко чихнул; тогда ребята вдруг задвигались, подняли воротники, засунули руки в карманы, вобрали голову в плечи и один за другим стали спускаться по приставной лестнице.
В ночной тишине раздался странный шорох: это ветер пробежал по стреле подъемного крана.
— Обошлись и без тебя, — прошептал Жако совсем тихо, себе под нос.
* * *
Всякий раз, когда Клод Берже пытался, заикаясь, сообщить какую‑нибудь новость, рассказ его затягивался до бесконечности. А история была очень проста: Милу опять оказался на мели. В последний раз, последний по времени, он устроился грумом в отель «Лютеция». Нарядившись в форму с блестящими галунами, он целые дни торчал перед подъездом отеля, на бульваре Распай. Вчера, захлопывая дверцу автомобиля, он прищемил хвост вечернего платья от Жака Фат, в котором была дочь какого‑то министра, и вырвал целый клок. Милу тут же выставили вон.
Клод рассказал все это Жако, зайдя за ним в семь часов вечера. Ребята должны были собирать деньги в пользу бастующих. Но из‑за того, что Клод заикался на каждом слове, они сильно задержались. Да он еще вздумал любезно расспрашивать мать Жако о здоровье сынишки. Кашель и рвота у Лулу не прекращались. В больнице все врачи по очереди осматривали его, но были согласны только в одном: надо подождать, пока болезнь пройдет.
— Он стал худой — худой.
Мадам Леру сжала руки под фартуком и заодно уж вытерла их. Широко раскрыв глаза и вытянув шею, она с тоской проговорила:
— На личике остались одни глаза.
Клод и Жако начали свой обход с Замка Камамбер. Дверь открыла мадам Валевская, улыбнулась, узнав их, и позвала сына. Боксер был в халате, над бровью красовался липкий пластырь. Рей успокоил друзей: он совсем оправился после последнего боя и продолжает тренироваться, но теперь надевает шлем, чтобы защитить висок.
В четверг на следующей неделе в зале «Ваграм» Рею предстояла встреча с Тити Мартели. Перед ним поставили еще одно препятствие на пути к чемпионату Франции.
Как только Жако рассказал ему о забастовке на Новостройке, Рей вышел в соседнюю комнату и вернулся оттуда с конвертом в руке.
— Большего я сейчас сделать не могу, зайдите к нам через недельку, если дела у вас не наладятся.
Рей упрекнул Клода за то, что тот нерегулярно ходит на тренировки. Чемпион как раз собирался в «Канкан» и предложил Клоду пойти с ним, но тут же спохватился:
— Ну да, понимаю. Сегодня вечером ты…
В столовой Клод и Жако заметили на буфете темные очки, но не решились расспрашивать об этом приятеля.
Они хотели было миновать квартиру Жибонов, но дверь открылась, и мадам Жибон насильно вручила им пятисотфранковый билет.
— Мимиль, правда, бастует вместе с вами, — сказала она, — но отец его работает в Париже, в водопроводной сети, и пока что получает заработную плату. Берите, берите же! Это не Мимиль жертвует, а его отец!
Они собирались постучаться к Берланам в первом этаже, когда заметили спускавшегося по лестнице Ритона. Он предложил сопровождать приятелей. Хорошо… но в таком случае Клод мог бы пойти на тренировку. Клод сначала наотрез отказался, но Жако сумел его уговорить:
— Скажи‑ка лучше, что ты совсем выдохся. Да и что тут зазорного после такого денечка, как сегодняшний!
— Дело не в этом…
— Ладно, тогда отправляйся и не морочь нам голову!
Жако постучался к Берланам. Все семейство было в сборе за столсм: муж, жена и двое близнецов. По запаху, шедшему от супа, нетрудно было догадаться, что он не очень‑то наваристый.
Жако не решался сказать, зачем они пришли, не решался просить денег.
— Я слышал, рабочие заварили кашу на Новостройке? — весело спросил Берлан. — Вы чертовски правы. На нашем заводишке тоже не мешало бы объявить забастовку. А то никак не сведешь концы с концами. Да и зима выдалась тяжелая, беда за бедой так и валится. Только не очень это сподручно сейчас, забастовка… Но каким же ветром вас занесло сюда в такой поздний час?
— Да вот собираем пожертвования для бастующих и подумали…
Берлан сделал знак жене. Она достала из кошелька стофранковый билет, подошла к камину и приподняла крышку фаянсовой банки с надписью «Цикорий». Опустила туда руку, послышался шелест бумаги. Она вытащила еще один стофранковый билет и приложила его к первому. Снова опустила руку в банку, пошарила там, но ничего больше не зашелестело. Она закрыла крышку, подошла к двери, поискала в кармане своего пальто, висящего на гвозде, и извлекла оттуда третий стофранковый билет, который и присоединила к двум остальным. Опять порылась в этом кармане, потом во всех других, подошла к Жако и протянула ему три билета, жалобно взглянув на мужа. Берлан покачал головой.
— Это все, что мы можем сделать, парень. Тебе следовало бы зайти сейчас же после получки.
Жако нерешительно сунул деньги в карман и поблагодарил сдавленным от волнения голосом.
На улице Ритон надолго закашлялся.
— Со здоровьем‑то у тебя, видно, не стало лучше?
Ритон вытер платком рот.
— Да, все то же, — сказал он. Потом, чтобы переменить разговор, спросил: — Вы уже много собрали?
— Не знаю, надо посчитать… Ведь Рей дал деньги в конверте, — Он вынул конверт, открыл его. — Билет в пять тысяч франков!
— Что ты скажешь, а?
— Ну и мировой же парень Рей!
Мадам Мунин сама открыла им дверь. Она была явно заинтригована.
— Добрый вечер, месье. Что вам угодно?
— Да вот… как бы вам… объяснить…
— Входите или оставайтесь снаружи, но только закройте дверь, квартиру выстудите! — крикнул мужской голос.
Когда дверь за ними закрылась, Жако и Ритон почувствовали себя неловко. Тесная комната, спальня и столовая в одно и то же время, была обставлена с таким искусством, так любовно прибрана, что казалась совсем игрушечной. Жако и Ритон впервые проникли в дом к молодой чете Мунин, которая ни с кем в Гиблой слободе не зналась. Новенькая мебель, купленная в рассрочку после долгих обсуждений, крашеные стены, радиоприемник из пластмассы, занавески и найлоновая драпировка у входа — все было чисто, опрятно, выдержано в одном тоне, как в настоящей современной квартире. На небольшом квадратном столе, покрытом белой скатертью, друг против друга стояли два прибора. Было тепло, и пахло яичницей с шампиньонами. Из крошечной кухни вышел молодой Мунин; на нем был женский фартук, в руках он держал нож для чистки картофеля — последний крик моды, одна из немногих новинок Салона домоводства, которая была ему по карману.
Мунин всегда помогал жене готовить ужин, это была одна из привычек влюбленных супругов.
— Добрый вечер, ребята. В чем дело?
— Да вот. Мы работаем около Антони, на Новостройке. Жилые дома строим…
— Так. Ну и что же?
— А то, что… мы объявили забастовку.
— Нашли время! Как раз теперь люди так нуждаются в квартирах.
— Вот потому‑то…
— С квартирой приходится самим выходить из положения… Когда мы сюда приехали, это был попросту подвал. Большой, но все же подвал. А теперь это квартира, маленькая, правда, но все же квартирка. Комната и кухня… но вполне приличные.
Он посмотрел вокруг, вдруг поморщился, переставил один из бокалов, стоявших на комоде по бокам будильника, и, довольный восстановленной симметрией, продолжал:
— Забастовки ни к чему хорошему не ведут! Пример: забастовал обслуживающий персонал метро. Результат: стоимость проезда увеличилась. Расплачиваются всегда одни и те же. Сидеть сложа руки — это ни к чему хорошему не ведет.
— Вот потому‑то мы…
— Послушайте меня, ребята, вы молоды, шесть или семь лет назад и я был таким же. Каждый пустяк я принимал к сердцу, всем увлекался. Позже я понял, что к чему, и теперь уже не занимаюсь политикой, не читаю газет. Стараюсь сам выпутываться. Вот почему я придерживаюсь строгого распорядка жизни. Тщательно учитываю свои расходы. Экономлю. Если бы люди меньше тратили денег на выпивку, они меньше бы жаловались на жизнь.
Юная мадам Мунин положила на стол подставку и вскоре принесла из кухни дымящуюся суповую миску. Жако и Ритон поняли, что им пора ретироваться.
— Вы уже что‑нибудь собрали в нашем квартале?
— Да, до сих пор никто в Гиблой слободе нам не отказывал.
— Мне хотелось бы, чтобы вы поняли мою точку зрения, ребята.
Он вздохнул, засунул руку за найлоновую драпировку и вытащил свой портфель.
— Пусть люди не говорят, что мы одни ничего не дали, — прошептал он.
И вручил им сто франков.
Остановившись перед дверью Бэбэ, Жако сказал:
— Иди туда один…
— Что ты, ведь я даже не работаю на стройке, — Ритон закашлялся, отдышался и спросил: —Чего ты боишься?
Жако пожал плечами и постучал.
— Скорее входите, дети мои, — сказала мадам Тасту, — не то холоду напустите.
Бэбэ гладила в столовой. При виде Жако она замерла с поднятым утюгом в руке.
— Добрый вечер, Ритон. Добрый вечер, Жако
— Добрый вечер, Бэбэ, — ответил Ритон.
Бэбэ поставила утюг и выключила его.
Ритон принялся объяснять, зачем они пришли, а девушка, схватив охапку выглаженного белья, открыла дверцу шкафа и скрылась за ней. Она вышла оттуда, лишь когда услышала, что Жако благодарит ее мать за несколько стофранковых билетов.
— Спасибо, мадам Тасту.
— До свиданья, Бэбэ.
— До свиданья, Ритон. До свиданья, Жако.
Они уже вышли на улицу и поправляли кашне, когда дверь у них за спиной снова открылась. На пороге показалась Бэбэ; придерживая обеими руками воротник кофточки, она приблизилась к Жако. Ритон, не оборачиваясь, шел вперед.
— Ритон, подожди меня! — крикнул Жако.
Но Ритон сделал вид, что ничего не слышит, и продолжал свой путь, напевая вполголоса.
— Жако, — сказала Бэбэ, — Жако…
Она помедлила в нерешительности.
— Жако, мне, право, было бы очень неприятно, если бы я узнала, что ты на меня сердишься.
— Подумаешь… не из‑за чего.
Она поискала его глаза и, найдя их, прошептала ласково:
— Ты прекрасно знаешь, что есть за что. Я плохо поступила с тобой. Но мне больно подумать, что ты на меня сердишься. Особенно теперь, когда у вас неприятности на стройке. В такое время мне бы хотелось быть рядом с тобой, Жако.
— Это зависело только от тебя…
— Я знаю, Жако, знаю, но бывают такие обстоятельства… словом, такова жизнь…
Бэбэ была в одной кофточке и дрожала от холода. Она пробормотала:
— Были причины, и потом, что там ни говори, любовь, Жако…
Ритон закашлялся вдалеке, он уже прошел метров тридцать.
— М — да… любовь к собственной машине!
И Жако побежал догонять Ритона. Перед дверью дома, где жили Леру, мать Жако знаком подозвала обоих парней и, обхватив их за плечи, прошептала:
— Я хотела вам сказать: не ходите к Вольпельерам. Они сейчас сидят совсем… ну, словом, без гроша…
«' *
В бистро у мамаши Мани все стулья были сдвинуты в кружок у печки. Крышка чайника подскакивала с жалобным присвистом. Теплые куртки, пальто, плащи, кашне были навалены на столе у самой двери.
Огонь деловито гудел в печке, ласковое тепло разливалось по телу, и глаза парней невольно смыкались. Усилием воли они разлепляли веки, смотрели вперед невидящим взглядом и снова опускали их.
— Пойду‑ка я спать, — заявил Рири.
Он было привстал, охая, со своего места, но тут же плюхнулся обратно. Уселся верхом на стуле, положив подбородок на спинку и лениво свесив руки. Затем повернул голову, прижался к спинке щекой и подобрал ноги под стул.
— Скоро одиннадцать, — заметил Жюльен.
— Завтра вставать… в пять утра, — вздохнул Октав среди наступившего молчания.
Скрипнуло несколько стульев, но парни, лишь на миг оторвавшись от соломенных сидений, устроились еще удобнее.
— Хорошо здесь, — прошептал Жако.
/пелезная кровля громыхала под порывами ветра, слышно было как в канаве чуть потрескивал лед.
— Всю бы жизнь так просидел… — опять пробормотал Жако.
Со всех сторон послышалось довольное ворчание. Ритон стал напевать какую‑то мелодию. Можно было даже различить слова:
…Я столько в жизни перенес, что сам себя не узнаю…
— Здорово сказано, — похвалил Жако, — Это ты сочинил?
— Нет. — Ритон промурлыкал еще несколько тактов и добавил: — К сожалению!..
Хотя парни пребывали в каком‑то оцепенении, они привскочили с мест, когда ученик Дюжардена Тьен сообщил, что сегодня утром к Лампенам приходили жандармы. Тьен осторожно расспросил их. Оказывается, они явились из‑за «сына Аампена, справлявшегося о досрочном призыве в армию». Морис, как видно, серьезно подумывал о том, чтобы отправиться в Индокитай. Ребята сошлись на одном: надо всеми силами помешать приятелю сделать эту глупость. Морис мог бы, например, работать на Новостройке. Правда, в настоящее время там забастовка… но это хоть немного встряхнуло бы его. Во всяком случае, Мориса слишком долго оставляли одного.
— Вечно так бывает: стоит людям попасть в переделку, как о них забывают, а потом ума не могут приложить, почему все так получилось. То же самое и с беднягой Полэном. Разве кто‑нибудь о нем позаботился?
— Говорят, он ушел от Эсперандье.
— Говорят, он поселился в заброшенной хижине на холме и перебивается кое‑как поденной работой.
Моя хижина в Канаде…
стал напевать Мимиль.
— Тебя словно за язык кто тянет, не можешь не сморозить какую‑нибудь глупость, — строго оборвал его Жюльен.
— Надо бы навестить Полэна. Ведь у него жена, ребег нок, знаешь… — вздохнул Милу.
— Ну, если с каждым столько возиться, далеко не уедешь… — устало протянул Жако.
— Знаешь… ты говоришь в точности, как Мунин, — сказал Ритон необычным для него злым голосом.
Жако прикусил язык. Почесав руку, он промолчал.
Было решено зайти всей компанией к Морису, и все снова погрузились в дремоту, пока Шантелуб не заговорил о сборе средств для бастующих. По его мнению, не следует ограничиваться Гиблой слободой, нужно обойти и соседние кварталы, где люди побогаче. Все с ним согласились. Завтра же надо будет переговорить с длинным Шарбеном и разделить поле деятельности с ребятами из Шанклозона. Шантелуб думал, что хорошо бы также организовать сбор средств в кинотеатре в следующую субботу. С разрешения владельца кинотеатра можно будет выступить с коротенькой речью в антракте…
Но ребят эта идея не слишком увлекла. Никто из них не чувствовал в себе ораторских талантов. Тогда Шантелуб предложил свои услуги.
Ребята опять было задремали, но вдруг, непонятно почему, Жако, все время молчавший после своего препирательства с Ритоном, вскочил на ноги, бледный от злости, и принялся ругать их всех скопом и себя в том числе. Да, надо признать, немногого они стоят. Спрашивается, кто больше всего хлопочет ради их же забастовки? Да те, кто даже не работает на стройке: Союз молодежи — Шантелуб, компартия — Мартен. Мартен распространяет листовки о Новостройке, которые размножили на ротаторе в его же ячейке. Кроме того, он побывал у мэра и у священника, добиваясь создания комитета помощи семьям бастующих. На днях в «Канкане» как раз состоится организационное собрание этого комитета. Им следует, пожалуй, побеспокоиться и хотя бы сходить на это собрание. А что делают они сами, они, парни со стройки? Потратив всего четверть часа на сбор пожертвований, отправляются греть бока у печурки мамаши Мани в ожидании, пока за ними явятся с просьбой заменить на ринге Сердана или заткнуть за пояс Ива Монтана. Жако срал, а ребята сидели, разинув рты и раскрыв глаза. Но что же они могут сделать? Провести собрание? Выпустить листовку? Нет, Жако хотел, чтобы они организовали что‑нибудь свое, молодежное. Он как следует и сам не знал, что, ну, бал, например…
Эта мысль привела всех в восторг: бал в их пользу, вот это да! Уж этот бал удастся на славу, можете не сомневаться. Они сами будут за всем следить в баре.
Мимиль привстал, да так и замер, словно повис над стулом: ему никак не удавалось разогнуть спину.
Ребята стали облачаться в пальто и плащи. Один Рири остался дремать среди пустых стульев.
На улице холод живо пробрал их. Каждый бегом бросился к своему дому. Прижав локти к бокам, Жако крикнул Шантелубу:
— Бежим, что ли, оратор!
* * *
Жюльен насвистывал вальс. Впереди, стараясь не отставать друг от друга, катили Жако и длинный Шарбен; Клод, Жюльен, Виктор, Октав, Мимиль, парашютист и Рыжий ехали все вместе, целым отрядом. Позади всех одиноко тащился Рири Удон, вяло нажимая на педали. Он склонил голову на левое плечо, и она подпрыгивала при каждом толчке.
Было еще совсем темно, й ребята старались спрятать в середине отряда тех, у кого фонари на велосипедах были в неисправности. Иногда кто‑нибудь отпускал руль и начинал шумно потирать руки, замерзшие, несмотря на перчатки, другой наклонялся над рамой велосипеда и похлопывал себя по икрам, словно его кусали комары. Кое — где шоссе на несколько сот метров тянулось вдоль полотна железной дороги. Когда велосипедистов обгонял поезд, они посылали ему вдогонку ругательства, стараясь всячески показать, что прекрасно обходятся и без его услуг. Жюльен насвистывал вальс «Королева Мюзетт».
— Сегодня утром мать прямо за волосы вытащила меня из кровати, — рассказывал Жако, потирая себе поясницу, — никак не мог продрать глаза.
— Хочешь я сегодня заменю тебя у лебедки? — предложил Шарбен.
— Ну, нет! Этого еще не хватало!
Октав заметил, что у Клода Берже затек глаз и на щеке появился огромный синяк.
— Ты, видно, получил сполна на тренировке?
Но Клод принялся объяснять, что проработать три раунда с Реем очень полезно для начинающего боксера.
8 Жан — Пьер Шаброль 209
— Еще бы, — насмешливо отозвался Мимиль, перебивая Клода, повторявшего: «бок — бок — боксера»: — Ничто так не формирует молодежь.
Клод сердито посмотрел на приятеля.
— Сегодня утром к нам на стройку должен приехать депутат, — сказал Шарбен, обращаясь к Жако.
— Ну что ж, времени у нас хоть отбавляй. Депутаты не такой народ, чтобы рано вставать с постели.
Готовясь взять крутой подъем, велосипедисты привстали на сиденьях и изо всех сил заработали ногами. Рири удивился, заметив, что не двигается с места; он поднял голову, увидел косогор и только тогда решил налечь на педали. Преодолев подъем, ребята опустились на сиденья и поехали под уклон без тормоза. Колеса стремительно вращались, педали позвякивали, и этот звук напоминал щебетанье птенчиков.
Возле стройки они были встречены восторженным лаем. Ланьель бросался под колеса велосипедов и радостно прыгал вокруг, словно принимал за ласку проклятия, которыми его осыпали.
Оказалось, что парни приехали слишком рано. Они в первый раз проделали весь путь на велосипедах и не рассчитали времени. Завтра они прибудут на стройку прямо к началу работ. Велосипеды поставили в угол сарая, продели цепь через все колеса и повесили на нее замок.
Женщина лет сорока, в серовато — голубом пальто, подошла к ним и спросила, где она может видеть «мсье Баро или мсье Ла Сурса». Парни указали ей на барак, в окне которого колебалось неверное пламя свечи. Когда женщина скрылась за дверью, они, понизив голос, принялись разбирать ее внешность.
Небольшими группами стали прибывать другие рабочие. Наконец все оказались в сборе, потолкались еще немного возле цехов, обмениваясь отрывистыми приветствиями и быстрыми рукопожатиями, и хотели уже разойтись по своим местам, когда Баро позвал их на митинг. За ним из барака вышли Ла Суре и незнакомая женщина.
Оба делегата и женщина прислонились к дощатой стене, рабочие образовали перед ними полукруг. Они осматривали женщину с ног до головы, перемигивались, перешептывались.
— Должно быть, все здесь, — сказал Ла Суре, повернувшись к Баро.
Тот поднял руку и громко проговорил:'
— Прошу соблюдать тишину. В ответ на приглашение нашей профсоюзной организации депутат — коммунист от департамента Сена и Уаза, Эжени Дюверже, приехала на Новостройку. Она хочет выступить перед нами. Предоставляю ей слово.
Баро прислонился к стене барака, женщина шагнула вперед. Теперь, когда рабочие знали, кто эта женщина, они еще раз внимательно оглядели ее. Осмотрели начищенные до блеска, но забрызганные грязью туфли на низком каблуке с квадратными носами, габардиновое пальто, туго стянутое широким поясом, чуть видневшийся белый воротничок кофточки, косынку на голове, желтую кожаную сумочку на ремне, перекинутую через плечо, и мягкую улыбку. И стали ждать, как женщина — депутат справится со своей задачей.
— Товарищи… — сказала Эжени Дюверже. Сделала паузу и повторила громче: — Товарищи!
Рабочие сразу почувствовали себя непринужденно. Одни улыбались, другие смотрели себе под ноги, третьи счищали носком грязь с ботинка. Они с удивлением заметили, что, несмотря на улыбку, голос депутата звучит властно, почти резко. В нескольких словах она дала им понять, что прекрасно осведомлена о забастовке, знает ее особенности, читала все материалы и листовки, переданные ей делегатами, и считает, что главная цель рабочих — добиться уступки от министерства. Попутно женщина — депутат напомнила о позиции своей партии в отношении правительства, о том, как партия непрестанно разоблачает шумиху и демагогию правительства в жилищном вопросе. Эжени Дюверже заверила, что компартия не только всецело поддержит в Национальном собрании замечательное выступление строителей, но обратится также ко всем рабочим с призывом к единению и призовет все население к единству действий и солидарности.
Она потребовала в заключение, чтобы бастующие посылали делегации и петиции в министерства, и выразила уверенность в их единстве — верном залоге победы.
Выступление Эжени Дюверже вдохновило рабочих на борьбу, мысли о которой всецело занимали их. Вспыхнула овация. А когда аплодисменты утихли, рабочие увидели, что перед ними стоит совсем простая, обыкновенная женщина, и зааплодировали еще громче, улыбаясь с той ласковой иро нией, с которой обычно мужчина смотрит на женщину, с честью справившуюся с мужским делом.
Огромный Панталон, который был на целую голову выше других, крикнул во всю глотку:
— Эй, Носач, нельзя же отпустить ее так, надо поднести стаканчик!
Оглушительный хохот поддержал его. Ла Суре вошел в барак и принес оттуда литр красного вина и пивную кружку. Когда он вручил кружку Эжени Дюверже, глаза ее округлились от удивления.
— Это наша самая маленькая модель, — проговорил в виде извинения Ла Суре. — Посудой мы не богаты.
Брызнула струя красного вина, такого густого, что при бледном свете зари оно казалось совсем черным и вязким, как деготь. Вина было налито еще только на донышке, когда женщина — депутат отстранила кружкой горлышко бутылки.
— Да ты не жадничай, Ла Суре, — крикнул папаша Удон.
— Ведь я только что пила кофе с молоком, — прошептала Эжени Дюверже.
Но ее замечание потонуло в безжалостном смехе и гуле голосов. Ла Суре с сокрушенным видом наполнил кружку до краев. Женщина — депутат посмотрела на вино взглядом мученицы, зажмурилась, выпила залпом все до дна, открыла подернутые влагой глаза, судорожно глотнула воздух, словно у нее комок застрял в горле, и среди всеобщего ликования потрясла над головой пустой кружкой.
* * *
С самого утра работа началась в том же напряженном темпе, что и накануне. Как только первые замесы бетона были готовы, лебедки застрекотали наперебой. К тому же почти каждый час вводилось какое‑нибудь усовершенствование. Если раньше бетон приготовляли на полпути между цехами и зданием, то теперь все его производство сосредоточили в цехах. Рабочие работали под крышей, к тому же под рукой у них всегда были песок, вода и цемент. Правда, подносчикам приходилось проделывать путь вдвое длиннее, но зато сам процесс производства сильно упростился.
Во время обеда папаша Удон предложил делегатам по* ставить третью лебедку.
— Тогда мы тут же начнем подымать кронштейны и балки для установки карниза.
Подумав, Баро ответил:
— Трудновато будет. Придется снять людей со второго объекта, с покрытия или с бетона.
Жако закрыл свой котелок.
— Вот что, — сказал он, — мы уже пообедали и можем сейчас заняться лебедкой.
Он замолчал, ожидая ответа. Все рабочие смотрели на него. Жако опустил голову, но сразу же поднял ее, услышав протяжный свист. Ла Суре сидел с неподвижным лицом, положив на стол сжатый кулак. Потом, отставив большой палец, он пронес кулак мимо своего рта, глаз, лба, указывая пальцем прямо на потолок. Это движение сопровождалось монотонным свистом.
— Идем, что ли, Клод? — бросил Жако, вставая.
— Идем, что ли? — бросил Шарбен Рыжему, вставая.
Жюльен, Октав, Мимиль и парашютист отправились за ними. Рири лениво потянулся, протер глаза и тоже вышел из столовой.
Лебедку притащили к подножию здания. Решено было установить ее не внутри, а снаружи. Блок можно будет прикрепить к балке, торчащей из окна пятнадцатого этажа. Пока рабочие суетились вокруг лебедки, Жако и Клод, взявшись за концы балки, стали подниматься с ней по лестнице без перил. Балка была длинная и тяжелая. При поворотах приходилось держаться у самого края лестницы. Через каждые два этажа парни опускали балку, чтобы передохнуть.
Наклонившись над пролетом с высоты одиннадцатого этажа, Клод заметил, что, если сорваться при повороте, пожалуй, и костей не соберешь.
— Факт! А главное, теперь и по социальному обеспечению ни шиша не получишь! — ответил Жако.
Парни вытерли лоб и поудобнее уложили балку на плече. Добравшись до пятнадцатого этажа, они сбросили свою ношу на пол, подошли к оконному проему и стали вести переговоры с товарищами, оставшимися внизу. После шумных споров и криков пришли к соглашению, что третье окно лучше всего подходит для установки балки.
— Примерьте… высуньте ее в окно… посмотрим расстояние… — орал Шарбен.
Жако и Клод приподняли балку и положили ее на подоконник.
— Назад. Нем… го! — надрывался Шарбен.
— Берись за задний конец! — сказал Жако.
Клод положил правую ладонь на торец балки, взял ее снизу левой рукой и, поднатужившись, поднял тяжесть в восемьдесят килограммов. Жако со своей стороны обхватил конец балки обеими руками.
— Раз, два… взяли!
Жако и Клод вместе потянули балку на себя, но она своей тяжестью увлекла их за собой, и они упали на спину. Клод испустил пронзительный вопль. Жако, высвободив из-под балки ноги, вскочил, отряхнул штаны и подбежал к товарищу. Клод стоял на коленях, прижавшись лбом к балке, и тряс сзади себя левой рукой, судорожно прищелкивая пальцами.
К наличнику двери была приставлена длинная доска. О нее, словно таран, ударилась балка, на торце которой лежала правая рука Клода. И вот все полетело на пол: доска, балка и Клод. Правая рука Клода оказалась вытянутой вдоль доски, по необъяснимой причине лежавшей теперь перпендикулярно к балке.
— Вытаскивай руку, черт возьми, и вставай! — крикнул? Како.
— Оставь меня! Не трогай, мне больно! Пошевелиться не могу! — простонал Клод.
Он уже не заикался. Жако даже вздрогнул от неожиданности.
В доске, приставленной к наличнику двери, торчал длинный гвоздь. На его конец и напоролся рукой Клод, когда балка, как таран, ударилась о доску.
Теперь правая рука Клода была одновременно пригвождена и к балке и к доске. Жако все еще никак не мог понять, что произошло.
— Я рукой шевельнуть не могу, — жаловался Клод. — Ее зажало между балкой и доской. Ой! Больно, не трогай балку, ты тащишь с ней мою руку, раздираешь ее, кости ломаешь. Брось, Жако! Брось, оставь меня!
Жако встал на колени, ощупал доску, заглянул под нее и наконец заметил шляпку гвоздя. Он встал и провел рукой по лбу. А Клод все продолжал говорить, говорить без умолку, ничуть не заикаясь:
— …У меня больше нет руки. Но как же это случилось?
Ничего не понимаю, черт возьми, зачем только я сюда пришел, черт подери!
Жако наклонился к его уху:
— Послушай меня, Клод.
— Нет!
— Послушай же меня, Клод, ты соберешься…
— Нет, говорят тебе!
— Послушай меня. Ты соберешься с духом. Стиснешь зубы на одну только минутку. Это пустяки.
— Нет, говорят тебе! Ты ведь не глухой! Я подыхаю, понимаешь ты или нет?
— Послушай, Клод, подумай о стройке…
— Что ты там мелешь…
— Говорят тебе, сейчас не время затевать истории. Не время будоражить людей. Подумай о забастовке, подумай о строительстве… подумай о ребятах, черт возьми!
Клод наконец замолчал.
— Клод, ты стиснешь на минутку зубы и закроешь глаза.
— Ладно, только поскорей, делай поскорей!
Жако выпрямился и заговорил спокойно, словно рассказывал занимательную историю. Вспомнил об утреннем выступлении женщины — депутата. Не переставая говорить, схватил руками доску в том месте, где была шляпка гвоздя, и потянул сперва тихонько, потом все сильнее и сильнее. Но тут все пришло в движение: доска, балка и рука Клода. Несчастный взвыл.
— …и потом она сказала — это я про депутата, — что все парни с других строек следят за нашей борьбой…
Жако встал, обошел вокруг балки и, подойдя к окну, взглянул на стоявшего на коленях Клода: рука его была зажата между балкой и доской, образовавшими букву «Т».
Вдруг он услышал снизу крики ребят, которые устанавливали лебедку.
Жако взглянул в окно и сердито заорал:, — Уж и подождать не можете!
И опять зашагал вдоль балки по другую сторону от Клода.
— До чего же здорово работать вот так, без хозяина! Похоже, что мы работаем на себя. Да, и в тот день, когда мы сможем работать только на себя..
Жако незаметно подбирался к доске.
— …Благодаря этой забастовке я понял, как можно работать, когда работаешь не на хозяев, а на себя.
Он сразу умолк, нацелился и изо всех сил ударил ногой по доске. Клод испустил протяжный стон. Доска отъехала от балки на добрый сантиметр.
— Валяй, Жако, не дрейфь! Валяй дальше! — крикнул Клод.
Тогда Жако сжал кулаки, стиснул зубы и, задержав дыхание, принялся колотить ногой по доске. После пятого удара она оторвалась от балки.
Клод был отброшен назад. Он лежал теперь на спине, раскинув руки, как распятый, ноги его нервно подергивались.
Доска валялась на цементном полу. Рука Клода была вытянута и по — прежнему пригвождена к ней. Пальцы были растопырены, И посередине ладони, точно, острие кинжала, блестел конец гвоздя.
Жако упал на колени. С бесконечными предосторожностями он взял Клода одной рукой за запястье, а другой за указательный палец и потянул.
— Нет, Жако, не трогай! — крикнул Клод. — Оставь меня! Понял? Я сам.
Жако отодвинулся. Клод по — прежнему не открывал глаз. Нос его блестел от пота. Парень шумно выдохнул воздух, как это делают боксеры, сжимая зубами назубник. Около ушей выступили, заходили желваки. Нижняя губа выпятилась и закрыла верхнюю. Пальцы на пригвожденной руке стали по очереди сгибаться, не переставая дрожать: сперва большой палец, за ним указательный, средний, безымянный и мизинец. Вдруг Клод сразу все их разжал, и рука продвинулась на сантиметр вдоль гвоздя. Клод с полминуты лежал в полной неподвижности, вытянув растопыренные пальцы. Потом большой палец задрожал и начал сгибаться, за ним остальные: указательный, средний, безымянный и мизинец. Кончик среднего пальца дотронулся до гвоздя и тихонько ощупал его, словно лаская. Клод вздохнул. Жако посмотрел на его лицо. Оно все было покрыто потом, но не обычным потом, равномерно растекающимся по коже… У каждой поры висела капелька, и казалось, все лицо усеяно прозрачными бородавками. Клод опять шумно задышал носом. Зубы скрипнули. Мышцы шеи напряглись, словно натянутые канаты.
Тут Клод сделал всего лишь одно движение.
Всего лишь одно движение, но в нем участвовали пальцы, вся кисть, рука и даже плечо. Одним движением он освободил руку, и доска ударилась о цементный пол. И тем же движением, вернее, продолжая его, он вскочил на ноги без помощи левой руки. Одним лишь движением мускулов шеи и спины.
Встав, он перегнулся пополам, положил правую руку с растопыренными пальцами на левую и открыл глаза.
Как раз посередине ладони правой руки виднелась маленькая красная дырочка. Совсем круглая. Совсем сухая. Клод пристально посмотрел на свою правую руку и увидел, как на ней выступила капля крови. Тут он побледнел.
Жако схватил его под мышки.
— Идем, старина! Живо, в аптеку. Все будет в порядке, ты и не вспомнишь об этом. Факт!
— Скажи, Жако, как, по — твоему, рука у меня не сломана? Говорят, в кисти косточки такие тоненькие.
Они медленно спустились по лестнице, ступенька за ступенькой, с пятнадцатого этажа. Внизу Клоду стало плохо, ноги у него подкосились. И, чтобы сойти с помоста, Жако пришлось обхватить друга обеими руками поперек туловища и легонько подталкивать перед собой. Клод шел, с трудом передвигая ноги; он придерживал левой рукой правую и не отводил взгляда от ладони.
Шарбен, Рыжий, Жюльен, Октав, Мимиль и парашютист сопровождали их в полном молчании, не требуя объяснений. По дороге к шествию присоединялись другие рабочие, но на пороге барака Баро всех их задержал и пропустил лишь молодежь.
Ла Суре уже открыл дверцу белого стенного шкафа, где хранились лекарства. Оставив Клода на попечение Шарбена и парашютиста, Жако подошел к делегату и прошептал ему на ухо:
— Гвоздь проткнул ему руку насквозь, может, и кости повредил…
— Сейчас увидим, парень, — так же тихо отозвался Ла Суре.
— Что нужно делать?
— Лучше всего как следует продезинфицировать ранку, чтобы не было осложнений. А что, гвоздь был ржавый?
Ла Суре приготовил в одной склянке раствор спирта крепостью 90°, а в другой — раствор перекиси.
— Что ты собираешься делать? — спросил Жако.
— Продезинфицирую ранку. Надо, чтобы раствор проник всюду, где побывал гвоздь.
— Хорошенькое удовольствие предстоит Клоду!
— Да, ему придется несладко.
— Я буду около него.
Жако встал слева от Клода, обняв друга за плечи. Раненый не видел, что с ним делают. Шарбен и парашютист, стоя к нему спиной, зажали его руку у себя под мышкой и крепко держали кисть, над которой склонился Ла Суре. Делегат тщательно исследовал рану и объявил:
— Ничего не повреждено!
Вдруг все тело Клода задрожало с ног до головы. Хлопья розовой пены упали на пол. Жако тотчас же заговорил:
— Стисни зубы, старина, это пустяки. Факт! Потерпи одну только минутку — и делу конец, факт!
— Скажи, Жако, что это ты мне говорил, что когда‑нибудь мы будем работать только на себя…
— Да, непременно. Не может ведь такая жизнь продолжаться вечно.
— И у всех тогда будет работа, всегда?
— Ну да, и даже народу не хватит, чтобы всю ее переделать. Придется наделать побольше детей…
— Ах, черт возьми! И каждый сможет выбрать себе ремесло по вкусу и учиться в любой школе, сколько захочет?
— Ну да, Клод. Говорят, что все это будет…
Клод перестал дрожать. Шарбен и парашютист, улыбаясь, повернулись к нему. Клод взглянул на свою руку. Она была аккуратно забинтована. Посреди повязки на ладони выступил красный круг, и он постепенно расползался, как чернильное пятно на промокашке. Наконец Клода усадили.
Ла Суре протянул ему пивную кружку, в которую была налита какая‑то прозрачная жидкость.
— Что это?
— Водка.
— Ой, нет! Не могу пить спиртного из‑за тренировки, ведь я на режиме.
Все засмеялись.
— Не привередничай, — сказал Ла Суре, — ну, глотай, живо!
Клод залпом выпил водку и часто заморгал.
— Ладно, — сказал в заключение Ла Суре. — Мы сейчас же отведем тебя к врачу, одному из наших, он все это обследует, сделает тебе несколько уколов против столбняка, и представление будет окончено.
Клод дважды провел рукой по лбу и спросил:
— Скажи, Жак — Жак — Жако, мне это не поме — ша — ша — ша — ет зани — зани — заниматься бо — бо — боксом?
Он опять стал заикаться. Ребята прыснули со смеху.
* * *
Вечером поезда ходили с интервалом в час. В промежутке между двумя поездами на станции не было ни души. Милу вошел в зал ожидания, засунув руки под мышки и зарывшись подбородком в воротник свитера. Ногой он захлопнул за собой дверь. Задребезжали стекла; кассир, сидевший за перегородкой, встал с места и отважился высунуть нос в свое окошечко. Милу уселся на скамью. Голова кассира исчезла. Слышно было, как он мешал в печке кочергой. Милу принялся изучать серовато — зеленые стены. Взгляд его остановился на афише Национального общества железных дорог: «Посетите Прованс!» Юноша закрыл глаза и оперся затылком об автомат для пробивания билетов.
Дверь открылась, и он вскочил на ноги.
— Добрый вечер, Бэбэ.
— Добрый вечер, Милу.
Она дошла до середины зала, осматриваясь по сторонам. Голова в окошечке скрылась еще быстрее, чем в первый раз. Послышалось насмешливое посвистывание.
— Сильви мне сказала, что ты хочешь со мной поговорить.
— Да. Садись.
Она села на самый краешек скамьи, чуть ли не на метр от Милу.
— Знаешь, я назначил тебе свидание здесь потому, что на улице очень уж холодно, да и потом… ну, в общем, мне хотелось поговорить с тобой с глазу на глаз.
Она удивленно посмотрела на него и еле слышно спросила:
— Ты хотел поговорить со мной о Жако?
Милу нагнулся, получше натянул носки. Бэбэ поправила свой шарфик и, вскочив с места, отчеканила:
— Если так, не стоит и разговаривать.
— Послушай, не уходи!
Девушка уже приоткрыла дверь. Милу схватил ее за руку.
— Это очень важно, то, что я хочу тебе сказать… ну, знаешь, для Жако это очень серьезно.
— Нет, не стоит. Повторяю тебе! — она вырвала руку.
— Закройте дверь, черт возьми! Не могу же я натопить всю улицу! — крикнул голос из окошечка.
Бэбэ была уже на пороге.
— Ну что ж, ты, видно, нашла свое счастье с другим!
Она вернулась, закрыла дверь и прислонилась к ней.
В соседней комнате кассир яростно встряхивал ведро с углем.
— Дело не в этом, Милу.
Они снова сели на ту же скамью. Когда Милу старался быть серьезным, его лицо с круглыми, словно удивленными глазами и смеющимся ртом становилось очень забавным. Бэбэ не смогла сдержать улыбки. Это его обидело.
— Жако несчастен, знаешь.
— Я тут ничего не могу поделать.
— Он меня не посылал…
— О, в этом я не сомневаюсь! Я его слишком хорошо знаю.
— Я тоже его знаю и вижу, что ему плохо, у него это вот тут сидит…
Он постучал себя по лбу.
— Я тут ничего не могу поделать, поверь мне.
Чтобы набраться храбрости, Милу перевел взгляд на афишу, призывающую посетить Прованс, и прошептал, словно обращаясь к нарисованной там сосне:
— Но мне‑то ты можешь сказать, знаешь… ты его любишь, того, другого?
Бэбэ встала, прижалась лбом к стене и глухим голосом сказала:
— «Другого» больше нет. И я бы много дала, чтоб его никогда не было.
Милу вплотную подошел к девушке и прошептал еле слышно:
— Но тогда почему же?..
Она отрицательно покачала головой.
— Знаешь, Бэбэ, он очень изменился, наш Жако. Это совсем не тот парень, который заехал в морду мастеру и потом удрал с работы. Не знаю, как тебе это объяснить.
Он стал спокойнее, сдержаннее и в то же время злее. Но теперь уже он злится, когда дело касается других, а не только его. Стройка, жизнь людей, которые его окружают, — все это понемногу изменяет его. Да и ты тоже, сама того не подозревая… Знаешь, Бэбэ, им ведь тяжело приходится с этой забастовкой. Жако нужно собрать сейчас все силы. Нужно иметь ясную голову. Ребята из Гиблой слободы вечно вертятся около него, знаешь. Поэтому, когда ему плохо, и другим бывает плохо… А он несчастлив… на него больно смотреть.
Плечи Бэбэ дрогнули. Она пробормотала:
— Ия тоже несчастна.
— Но тогда почему же?..
Милу показалось, что он услышал рыдание.
— Почему? Я тут ничего не могу поделать. Я несчастна по той гке причине, что и он. И еще по другой причине, гораздо более важной… Извини, Милу, но я не могу тебе этого объяснить. Просто не в силах. Одно только могу тебе сказать: между мной и Жако все кончено, навсегда. Вы оба скоро узнаете, почему. А теперь, умоляю тебя, уходи.
Милу стоял с минуту, опустив руки, затем тихонько взял девушку за плечи и повернул к себе. Он поднял волосы, упавшие ей на лицо: Бэбэ взглянула на него широко открытыми, жалкими, полными слез глазами.
Тогда Милу быстро поцеловал ее в обе щеки и вышел.
Бэбэ долго стояла не двигаясь, скрестив на груди руки и опустив голову, как в церкви. Мимо сновали пассажиры, брали билеты в окошечке кассы. На станцию прибыл поезд. Наконец Бэбэ решилась ехать домой.
На улице Сороки — Воровки ее подхватил поток людей, сошедших с поезда. Все кругом спешили. Девушку толкали, обгоняли, и ей казалось, что каждый уносит с собой частицу ее грез, ее честолюбивых мечтаний, частицу ее самой. Она видела, как бегут и исчезают во тьме ее любовь и роскошная вилла, свадебное путешествие и ее красота, женственность, молодость, превратившиеся в уродливые тени, которые сгибались под тяжестью чемоданов и сумок. А Бэбэ осталась позади одна, точно лодка на мели, которую течение не подхватило, не унесло в море, — одна со своей тоской по этим безбрежным и навеки утерянным просторам.
* * *
Ла Суре умел как‑то по — особому подойти к Жако и длинному Шабрену, взять их обоих за плечи и поговорить по душам.
— До тех пор пока мы не получили ответа ни от министерства, ни от Акционерного общества, нужно быть ко всему готовым. Дела у нас идут слишком уж гладко. А ведь эти люди на все способны, чтобы сломить наше сопротивление.
Делегат задумчиво покачал головой; оба парня с интересом ждали, что он еще скажет. Наконец, словно приняв какое‑то решение, он продолжал:
— Предположим, что в одно прекрасное утро мы придем на работу и обнаружим, что строительная площадка занята отрядами республиканской безопасности и что они нас уже заметили. Как мы с вами тогда поступим?
Он предостерегающе покачал головой и добавил:
— Я сказал: «Предположим…»
Все трое прошли еще несколько шагов; вдруг Ла Суре остановился и удержал ребят за плечи.
— Предположим, что как‑нибудь ночью они подошлют своих людей с динамитом или попросту с кирками. А на следующий день часть стены свалится вам прямо на башку… Ни тебе социального обеспечения, ни страхования на случай инвалидности, вот и выпутывайся как знаешь!
Они молча двинулись дальше, затем снова остановились.
— А возможно и другое: глядишь утром — лестница или часть стены обвалилась, судебный пристав уже прибыл на место и составил протокол, а полицейские гонятся за нами по пятам. «Вредительство забастовщиков» — вот как они это назовут!
— Проклятие! А мне даже в голову все это не приходило! — вздохнул Жако.
— Заметьте, я сказал: «Предположим…» — произнес Ла Суре и вновь зашагал по строительной площадке.
— Надо бы выставить ночью охрану, — предложил Шарбен.
— Вот — вот… — задумчиво проговорил Ла Суре.
— Я мог бы остаться на эту ночь с несколькими парнями из Гиблой слободы.
— Ия тоже с Рыжим и парашютистом…
— Нет. Это будет несправедливо. Вы и так взялись за самую тяжелую работу. Вам надо отдохнуть…
— Дудки! — отрезал Жако. — А остальные разве отдыхают? К примеру, мой отец… ну, мой старикан… Сегодня вечером он отправляется в министерство или еще куда‑то как член делегации рабочих…
— А завтра вечером наступит ваш черед идти с делегацией. Кроме того, вы молоды…
— В том‑то и Дело! — положил конец пререканиям Шарбен.
* * *
Парни притащили из столярной мастерской несколько ведер опилок, и печурка, стоявшая посреди барака, накалилась докрасна.
— Ну вот, все мы в сборе, — с удовлетворением проговорил Жако, потирая шрам на правой руке.
— Не хватает вашего Виктора, — с неменьшим удовлетворением заметил длинный Шарбен.
— Виктор у нас лежебока, другого такого днем с огнем не сыщешь! — прыснул со смеху Мимиль.
— Надо его образумить, не то он плохо кончит.
— Недостает также Клода, — вздохнул Жако.
Он закрыл глаза и прошептал:
— Жанна Толстушка, должно быть, зашла его проведать, утешить, приголубить… Факт! У него все‑таки осталась одна рука, чтобы погладить ее, приласкать.
Жако открыл глаза, посмотрел на свой рубец и снова принялся его шлифовать.
— Что это у тебя? — спросил Шарбен.
— Несчастный случай у станка.
— Ты работал металлистом?
— А как же! Я токарь высшего разряда, милый мой.
— Остался без работы?
— Ясное дело!
— Постой‑ка! У меня как раз дядюшка работает в отделе кадров на заводе Лавалет в Сент — Уане.
— Невредный родственничек!
— Он мог бы принять тебя на работу. Точно.
— Смеешься!
— Да нет же, говорят тебе!
— Кроме шуток?
— Клянусь тебе. Он запросто взял к себе на завод Двух парней из Шанклозона. Можно бы вместе сходить к нему… — И, помолчав, добавил: —Только скорее решайся, а то его куда‑то переводить собираются.
— Но, видишь ли, сейчас…
— За такой случай надо руками и ногами ухватиться. Проворонишь, пеняй на себя.
— Тысяча чертей! Не понимаешь ты, что ли! Не могу же я теперь бросить стройку. Ну и дурень, честное слово!
Жако встал и принялся нервно шагать взад и вперед по бараку. Он остановился перед Рири, который сидел у стола, положив голову на скрещенные руки.
— Посмотрите на него, вот дрыхнет‑то!
— Только одним глазом, Жако, только одним! — послышался голос, приглушенный рукавами.
— Ну и парень! — с восхищением заметил Жако. — Думаешь, он спит беспробудным сном, а он дремлет; думаешь он дремлет, а он работает за троих.
Где‑то далеко на колокольне пробило три часа.
— Три часа утра, — сказал Шарбен. — Нужно бы выйти еще разок, сделать обход.
— Бр — р… выйти… — вздохнул Октав, придвигая живот поближе к печурке.
Вдруг они услышали, что кто‑то скребется в дверь. Все затаили дыхание. Жако подобрался на цыпочках к выходу, тихонько повернул ручку и разом распахнул дверь.
Появилась озадаченная морда Ланьеля. И тотчас же пес пустился наутек. Жако позвал его, но он бежал рысцой в лунном свете, преследуя собственную тень.
— Вот ведь паршивец! — с нежностью прошептал Жако.
— Дай‑ка я выйду.
Парашютист вышел и закрыл за собой дверь.
— В общем он неплохой парень! — сказал Шарбен.
— Кто это?
— Да парашютист.
— Подумаешь. Ты говоришь так потому, что он из Шанклозона, а я таким людям не доверяю. Не знаю еще, правильно ли поступил Ла Суре, что принял его на работу. — Жако подумал немного и прибавил: — А вообще‑то Ла Суре знает, что делает.
— Хоть бы Иньяс был тут со своим аккордеоном, сыграл бы нам жава, или хоть Ритон.
Дверь открылась. Все вздрогнули. Появился парашютист.
— Ну и холодище! Ланьеля во двор не выгонишь. Бр — р!
Он подошел к печурке, протянул к ней руки.
— Я, правда, не очень уверен, — сказал он, — но мне кажется, что кто‑то бродит вокруг стройки.
Парни вскочили.
— Так или иначе, а пора идти дозором.
Они взяли стоявшие вдоль стены палки для кирок.
— Неприятелю не сдобровать! — с восторгом заявил Рыжий, изо всех сил стукнув кулаком по ладони. — Попробуй только, сунься!
Мимиль хватил палкой по столу так, что Рири подскочил.
— Эй, мертвецы, налево кругом, шагом марш!
— Ну, это уж слишком, — пробурчал Рири, лениво ворочая языком, и тоже взял палку.
— Я попрошу у Милу его нож, — заявил Жако. — У Милу есть шикарный нож, стоит нажать…
Но, посмотрев на парашютиста, он тут же прикусил язык.
— Автоматический нож? — спросил Шарбен.
— Да, что‑то в этом роде.
— Ты уж лучше не приноси его на стройку. Если полицейские сцапают тебя с таким ножом, — сразу угодишь на скамью подсудимых.
— А палки для кирок?
— Сравнил тоже! Это орудия производства. Ты ведь не нарочно притащил их на стройку. Тут нет преднамеренности, понимаешь?
— Допустим… Ну, пошли, что ли, в дозор?
— Пошли, — согласился парашютист, поглаживая свою палку. — Для меня это дело привычное.
Жако подозрительно посмотрел на него.
За дверью опять послышался шорох. Все застыли в напряженных позах. Ручка двери повернулась.
Парни схватились за палки.
Дверь открылась, и вошел Ла Суре.
Он откашлялся, улыбнулся и тут только заметил восемь палок, нацеленных на него.
— Насколько я понимаю, вы ждали меня во всеоружии, — заметил он с довольным видом.
— Это ты сейчас расхаживал по строительной площадке? — сурово спросил парашютист.
— Да.
— Дешево же ты отделался!
Жако подошел к делегату.
— Ты, значит, не доверяешь нам, раз сам пришел?
— Вполне доверяю. Только мне что‑то не спалось, вот я и вздумал зайти вас проведать.
— М — да… — недоверчиво протянул Жако.
— А теперь ставьте ваши «ружья» в козлы, — спокойно сказал Ла Суре.
Он подошел к столу, поставил на него свою сумку, открыл ее.
— А потом я подумал, что вот это вам, пожалуй, не повредит…
Делегат вытащил два разрезанных пополам батона, три коробки камамбера, кружок колбасы, два литра красного вина, три пачки дешевого табака и пачку курительной бумаги.
— Ну, прямо отец родной! — воскликнул Мимиль.
Ла Суре надорвал пачку табака, взял листик бумаги и, сворачивая сигарету, проговорил в виде извинения:
— Мне что‑то не хочется есть.
Ребята убрали свои палки и уселись вокруг стола.
Они приготовили бутерброды и начали жевать в полном молчании. Утолив голод, Жако обратился к Ла Сурсу:
— Кстати, я хотел поговорить с тобой об одном нашем приятеле, парне из Гиблой слободы.
— Что ж, выкладывай.
Ла Суре вытащил зажигалку, положил на ладонь и стал вертеть во все стороны.
— Так вот в чем дело. Его зовут Морис. Морис Лампен. Работал он в сапожной мастерской. Но сейчас мертвый сезон — и парень очутился на мели. Он совсем извелся, ведь на шее у него целая семья. Хотел даже записаться добровольцем и уехать в Индокитай… И вот… вот… я и подумал: может, позвать его к нам на стройку?
— Ну, положим, на то, что он сейчас заработает на стройке, семью не прокормишь…
— Знаю, Ла Суре, но, может, это выбьет у него из головы всякие глупости.
— Ну что ж. Тащи его к нам. Раз мы теперь хозяева, мы сами и примем его на работу.
Ла Суре щелкнул зажигалкой — и сразу вспыхнул такой длинный и яркий язычок пламени, какого не увидишь и у зажженной свечи. Делегат с минуту любовался им и наконец решился закурить. Затянувшись, он выпустил дым, задул огонек и бережно закрыл зажигалку.
— А если мы победим, — сказал он, — то и твоего приятеля протащим под шумок вместе с остальными.
Шарбен спросил с набитым ртом:
— А ты думаешь, мы добьемся победы?
Делегат пожал плечами и на минуту отвел глаза от зажигалки, чтобы проследить за струйкой дыма, стлавшейся по черному стеклу окна.
— Думаешь, нам не придется уступить? — настаивал Шарб ен. — Ну, хоть по некоторым пунктам? По вопросу о заработной плате, об увольнениях?
— Ни в коем случае! — решительно заявил Жако, вскочив с места. — Все или ничего!
Ла Суре посмотрел на него с улыбкой и потер о свитер свою медную зажигалку.
Наступило молчание. Издалека донесся свисток поезда дальнего следования.
— В самом деле, на чем же ты приехал? — спросил Жюльен. — Ведь метро уже не работает.
— У меня есть велосипед. — И, смеясь, добавил: —Точно так же, как и у вас, ребята!
— Как бы мне хотелось иметь мотоцикл «веспа», — сказал Жако. — Вот зто да!
— А Виктор хочет купить тяжелый мотоцикл. Только им и бредит! — заявил Мимиль.
— Подумаешь… Тяжелый ли, легкий ли — все равно у Виктора никогда мотоцикла не будет. — Жако вздохнул и добавил: —Да и у меня тоже никогда не будет «веспы».
— Дьявол, мне тоже хотелось бы иметь «веспу», — сказал Шарбен, — или «ламбрету», эта марка еще лучше.
— «Ламбрета» просто кастрюля. Вот «веспа»… — начал было Жако.
— Не ссорьтесь, — вмешался Жюльен. — Все равно у вас никогда не будет мотоцикла.
— Послушайте, ребята, на вашем месте… — Ла Суре настойчиво повторил еще раз: — …на вашем месте я бы откладывал помаленьку деньги, чтобы потом сложиться и купить какую‑нибудь подержанную машину…
— Машину! — одновременно воскликнуло несколько человек.
— Да, — принялся объяснять Ла Суре — подержанный «трилистник» или же «ситроен С-4». Машины эти стары как мир, но ход у них замечательный. Выглядят они, конечно, не больно‑то по — современному, но и не так уж безобразны. Вид у них даже забавный.
— Купить машину! Подумать только, — никак не мог успокоиться Шарбен.
— Верно, кто‑нибудь из вас умеет водить машину, имеет права или может их получить…
— Тьен… — прошептал Жако.
— Машину тысяч на двадцать, самое большее на сорок отыскать нетрудно. Если каждый из вас внесет тысячу или две, вы сможете купить машину через несколько месяцев. А там — оркестр, туш!
— Вот было бы здорово! — пробормотал Жако.
— А потом это вас научит пользоваться чем‑нибудь вместе. Развлекаться вместе — так же, как теперь вы работаете, боретесь…
Он встал.
— Ладно, насытились? Пожалуй, неплохо бы обозреть окрестности?
Парни допили вино и вооружились палками. Ла Суре, улыбаясь, выстроил свой отряд. Дважды подбросив вверх зажигалку, он положил ее в карман и сказал в заключение:
— Ну что ж, пошли дозором… все вместе.
* * *
Не успел поезд, заскрежетав тормозами, остановиться на станции Антони, как из первого вагона донеслись неистовые вопли. Ла Сурсу не потребовалось никаких объяснений.
Он вошел в вагон. Выстроившись в два ряда, словно почетный караул, парни кивали ему на место, которое с огромным трудом сберегли для него. Пассажиры оглядывались, вытягивали шеи, чтобы посмотреть, какому человеку эти горлопаны выказывают столько уважения.
Ла Суре уселся на скамью, нервно почесал кончик своего внушительного носа, вытащил из кармана табак и папиросную бумагу, но тут же чья‑то рука предложила ему распечатанную пачку, из которой торчала сигарета, словно напрашиваясь, чтобы ее взяли. Ла Суре вытащил сигарету, поблагодарил Жюльена и вынул из кармана зажигалку. Машинально потер ее о рукав, но кто‑то уже поднес ему огонька. Ла Суре затянулся, поблагодарил Мимиля и не без сожаления спрятал зажигалку.
Тут только он посмотрел на восьмерых парней, стоявших перед ним навытяжку. Равнодушно перевел было взгляд на окно, но вдруг резко обернулся, и в глазах его мелькнуло изумление.
Он им сказал перед отъездом:
«Теперь ваша очередь. Мы решили направить в Палату депутатов делегацию молодежи. Живехонько возвращайтесь домой на своих велосипедах. Помойтесь, почиститесь и напяльте на себя все самое лучшее, надо же достойно представить Новостройку. Ночь вы провели на дежурстве и все утро работали как проклятые. Поедем с поездом 14.20, я присоединюсь к вам на станции Антони».
Теперь Ла Суре удивленно осматривал с ног до головы восьмерых парней, переводя взгляд с одного на другого.
Жако был в черных лаковых ботинках с невероятно острыми носами. Из бокового кармашка его темно — синего костюма, словно флаг из окна, выглядывал ярко — красный платок. Белое шелковое кашне, искусно обернутое вокруг шеи, пузырилось у подбородка.
Жюльен надел синие замшевые ботинки, отделанные кожей. Складка бежевых габардиновых брюк была так тщательно отутюжена, что напоминала лезвие шпаги. Он стоял, гордо выпятив грудь, облаченную в великолепную кожаную куртку бутылочного цвета. Шерстяной зеленый воротник ее был открыт ровно настолько, чтобы все могли любоваться галстуком бабочкой шириной в двадцать сантиметров. Парень едва поворачивал голову, боясь потревожить замысловатую прическу, уложенную при помощи брильянтина.
Октав был в сандалетах и темно — сером костюме в такую широкую полоску, что он напоминал пижаму; кашне цвета гусиного помета правильным треугольником лежало на спине под пиджаком. Серая фуражка в черную крапинку была сдвинута на затылок.
Рири вырос на добрых три сантиметра благодаря толстенным подошвам, ранты которых выступали не меньше чем на палец. Жемчужно — серые брюки были подвернуты на десять сантиметров и открывали носки в красную, желтую и лиловую полоску. На парне была куртка из твида с отложным воротником, от которого плечи казались шире, и темно — синий галстук с изображением купальщицы, готовящейся прыгнуть с вышки на фоне пальм, кактусов и реактивного самолета.
На Мимиле были черные с белым верхом ботинки, спортивные штаны с крошечными медными пуговицами, похожи ми на гвоздики, у карманов и в конце швов, и толстый свитер, какие носят моряки.
Парашютист был в брюках из офицерского сукна, спадавших на начищенные до блеска американские ботинки, в узкой клетчатой куртке и широкополой фетровой шляпе, сдвинутой на правое ухо. Одна перчатка с кожаным низом была натянута на руку, другую, сложенную пополам, он держал в руке.
Шарбен облачился в строгий темный костюм, взятый, видно, напрокат у приятеля, не так щедро одаренного природой, как он сам. Рукава в плечах трещали по швам, а петли пиджака пытались вырвать пуговицы с мясом. Между брюками и белыми короткими носками виднелась полоска поросшего волосами тела. Новенькие спортивные ботинки дополняли костюм.
Рыжий неслышно ступал на мягких толстых подошвах. Костюм его состоял из узеньких черных брюк и черного джемпера с двумя огромными желтыми полосами, перерезавшими даже рукава. Шею подпирал большущий клетчатый воротник ковбойки.
Поскольку пальто и плащи, которые они носили каждый день, казались им недостойными этих парадных костюмов, парни скромно сложили их подкладкой вверх и перекинули на руку.
Все они хотя и наскоро, но чисто побрились, расплывавшиеся в улыбке лица покраснели и были все в порезах, кое-где залепленных папиросной бумагой и наспех припудренных.
Ребята снисходительно позволяли Ла Сурсу любоваться собой, принимая наиболее выигрышные позы.
Делегат пробормотал сквозь зубы:
— Нечего и думать, что мы пройдем незамеченными…
Он подступился было к Жако:
— Послушай, ты не мог бы снять кашне и спрятать его в карман?
— Шутишь!
— Ну, ладно.
Ла Суре вытащил зажигалку. Он совсем позабыл о сигарете, и она успела потухнуть.
* * *
Во дворе, где стояло множество машин, Ла Суре задержался. Парни окружили его. Депутаты парламента, секретари, служащие торопливо проходили по тротуару, искоса бро сая на них любопытные взгляды. Делегат стал считать по пальцам.
— Превосходно. Нам осталось только побывать в парламентских группах социалистов и РПФ. Хотя Паланки из РПФ пригласил нас к себе домой. Он живет на набережной, у моста Гренель. А после этого можно будет возвращаться домой.
Вдруг Жако побледнел. Он взволнованно окликнул Шарбена:
— Шарбен! Шарбен!
— Что случилось?
— У тебя дырка на брюках, на самом заду.
— Что?!
— Дырка, говорю, у тебя на заднице. Факт!
Шарбен, подняв глаза к небу, провел руками по брюкам, нащупал справа дырку и засунул в нее целых два пальца.
— Скажи, это очень заметно? — трагическим тоном спросил он.
— Я думаю!
Все ребята продефилировали мимо, чтобы собственными глазами судить о размерах несчастья, постигшего приятеля. Шарбен, прикрыв рукой злополучное место, заявил делегату:
— Я не могу идти с вами.
— Почему это? — возмутился Ла Суре.
— У меня дырка на брюках сзади, — жалобно сказал Шарбен.
— Велика беда, подумаешь!
— Нет, я не пойду с вами. Хорош я буду с дырой на заднице!
— Тебе не следует поворачиваться спиной, вот и все.
— Послушай, Шарбен, — предложил Жако, — держись все время впереди меня, чуть слева. Я тебя прикрою…
Когда мсье Паланки позвонил у входной двери своей квартиры, был уже десятый час. Горничная открыла ему и, принимая у него пальто и шляпу, сказала:
— Вас ждут, мсье.
— Кто еще?
— Молодые люди. Делегация с какой‑то стройки. Вы как будто назначили им…
— Ах, да. Совершенно верно. А разве мой секретарь не говорил с ними?
— Говорил, мсье, но они хотят видеть лично вас. Ваш секретарь ушел в семь часов.
— Где же они?
— Делегатов очень много, и я провела их в гостиную.
— Хорошо. А давно они ждут?
— Собственно говоря… они сказали, что вы назначили им прийти в шесть часов. Они так и явились.
Депутат уже хотел войти в гостиную, когда услышал какие‑то странные звуки. Он прислушался: ему почудился тихий и мерный шорох, прерываемый временами приглушенными вздохами.
Паланки повернул ручку и тихонько открыл дверь. Сначала он заметил мужчину, сидевшего у стола, на котором лежали какие‑то бумаги, документы, вырезки из газет, и задумчиво кусавшего карандаш. Затем депутат обвел взглядом комнату: на креслах, на диване, на кушетке развалились восемь парней и сладко похрапывали.
* * *
В общем все вышло довольно удачно. Ни один депутат не отказал делегатам в поддержке и помохци. Мсье Паланки позвонил тут же при них «своему другу, министру внутренних дел», желая удостовериться, что отряды республиканской безопасности не будут посланы на стройку.
На станцию шли пешком по набережной, пересмеиваясь и без конца подшучивая над Шарбеном из‑за дырки на его штанах.
Вкрадчивый ветерок ласково пробегал по Сене, поглаживая ее против шерстки.
Анфилада мостов отражалась в реке бесчисленными бликами своих фонарей.
— Это тебе почище цветных фильмов, — заметил Мимиль.
На площади Сен — Мишель ребята постояли, облокотясь на парапет. В ореоле света четко вырисовывался Собор Парижской богоматери, лучи прожекторов выхватывали из темноты ажурную иглу Сент — Шапель, а остров Ситэ казался фантастическим замком из какой‑то старинной легенды.
— Подумать только, ведь люди приезжают за сотни и тысячи километров, чтобы поглазеть на это! — с гордостью проговорил Шарбен.
Они долго стояли так, молча. Ла Суре переводил взгляд с восьмерых парней, застывших у парапета набережной, на причудливые фасады зданий, словно сотканные из света в глубине реки.
На бульваре Сен — Мишель ребята вновь обрели дар речи и свое бурное веселье. Перебрасываясь шутками, они пробирались сквозь людской поток, выливавшийся из кино после окончания сеанса.
— Ты слышал, как клялся Картье: «Ну, конечно же, господа, само собой разумеется, господа». А Шарбен‑то пыжился; шея у него чуть не выскочила из пристежного воротничка.
— Еще бы, как ему не чваниться с такой дырой на заду!
До станции добрались как раз вовремя: успели вскочить на ходу 'в последний поезд. Ребята тотчас же завладели целым купе и принялись горланить: они уже чувствовали себя дома.
В Денфер — Рошеро Жако подобрал под скамейкой вечернюю газету, разорвал одну страницу на мелкие кусочки и начал обстреливать Шарбена. Тот в ответ швырнул в него целую пригоршню бумажных шариков.
На остановке «Университетский городок» к игре присоединились Мимиль и Рыжий, а тем временем Жюльен и Октав в поисках боеприпасов шарили под скамейками и в сетках вагона.
На станции Лаплас господин, читавший в газете какой-то роман, брезгливо стряхнул бумажки с отворотов своего костюма. Женщина, вязавшая рядом с ним, проговорила:
— Ну и молодежь пошла нынче, хулиганье!
В Бур — ла — Рене град бумажных шариков обрушился на середину вагона.
В Антони господин с газетой, исчерпавший весь запас яростных взглядов, отказался продолжать чтение. Он оторвал от газеты страницу, но не ту, где был напечатан роман, скатал из нее шарики и контратаковал нападающих их же оружием. Все бойцы мгновенно сосредоточили на нем огонь своих батарей.
Тогда другие пассажиры, смеясь, вступились за господина с газетой и принялись рвать какие‑то бумаги, обертку, пакеты; некоторые даже перехватывали бумажные шарики на лету.
Женщина, сидевшая рядом с господином, закрывала вязаньем лицо и игриво посмеивалась.
Когда парни сошли с поезда, бумажный снег грустно осел в проходе и на скамейках вагона, а пассажиры проводили молодежь веселыми криками.
В зале «Канкана», на эстраде для оркестра, составили, несколько столов. На этой импровизированной трибуне разместились мэр, Раймон Мартен, почтенный господин, представлявший организацию «Католические семьи», Ла Суре и Жако Леру. Ла Суре присутствовал на собрании как представитель Новостройки, Жако волей — неволей тоже пришлось сидеть в президиуме, так как его избрала своим делегатом молодежь Гиблой слободы и Шанклозона.
Мартен собирался взять слово, как вдруг дверь в глубине зала открылась и чей‑то голос крикнул:
— Раймон! Полицейские явились к тебе домой! Они хотят выкинуть вас с Ритоном на улицу.
Мартен застыл с открытым ртом, листки с текстом речи задрожали в его большой руке. Присутствующие переглядывались… Жако вскочил с места, выбежал из‑за стола и, остановившись у края эстрады, заорал:
— Чего же вы ждете? Надо сейчас же бежать туда всем! — Он спрыгнул с эстрады и бросился к двери.
Мартен опомнился. Он улыбнулся, видя, что все устремились вслед за Жако. Ла Суре взял под руку своего соседа и сказал ему тихо:
— Вы ведь не покинете нас в такую минуту, господин мэр!
Конечно, это мамаша Жоли со своего сторожевого поста первая заметила голубой фургончик. Она тотчас забила тревогу, предупреждая соседей о грозящей опасности, и мадам Лапмен вместе с мадам Валевской успели захлопнуть дубовую дверь Замка Камамбер.
Берлан тут же вскочил на свой велосипед и помчался предупредить Мартена. Полицейский комиссар решил, по-видимому, что лучше всего провести операцию в тот вечер, когда все боевые силы Гиблой слободы соберутся в «Канкане». Поэтому он и выбрал эту субботу. Толпа, возглавляемая Жако и Шарбеном, явилась как раз вовремя, и осаду Замка Камамбер пришлось снять. Полицейские вновь уселись в свой фургончик, а мэр с комиссаром отправились пешком, споря и яростно жестикулируя.
Мадам Лампен и мадам Валевская приготовили кофе. Его пили, примостившись на ступеньках парадной лестницы: собравшиеся все равно не поместились бы ни в одной из квартир, а расходиться им не хотелось. Раймон Мартен улыбался, глядя в свою чашку.
Жако сидел на верхней ступеньке лестницы, выше всех остальных. Вдруг чья‑то ложечка звякнула о чашку. В полумраке позади себя он различил фигуру Бэбэ. Девушка отвернулась. Жако допил кофе и поставил чашку рядом с собой на ступеньку лестницы. Сжал обеими руками голову и прошептал, не оборачиваясь:
— Послушай, Бэбэ…
Он слышал, как девушка встала, прошла в кухню мадам Валевской и принялась мыть посуду.
Жако посмотрел на ступеньку: пустая чашка, которую он там поставил, исчезла. Тогда он стремительно сбежал вниз по лестнице между сидевшими людьми, бормоча на всякий случай: «Извините, извините!»
* * *
Мать подала и Жако и Амбруазу глазунью из одного яйца, прибавив в нее немного уксуса.
— Это все же будет посытнее, чем кофе с молоком.
Она вздохнула.
— Ведь вам столько приходится работать!
Мужчины принялись за еду.
— Хоть бы платили, что полагается, тогда бы мы и горюшка не знали.
Они сделали вид, что не слышат.
— Даже если бы уменьшили зарплату, вы все равно получали бы столько же, сколько раньше, а может, даже больше: ведь и сверхурочные надо считать.
Мать отрезала им по ломтю хлеба.
— Должен же когда‑нибудь прийти этому конец!
Жако поднял голову. Он открыл было рот, но ничего не сказал и посмотрел на Амбруаза, который перестал есть. Амбруаз улыбнулся, Жако нахмурил брови.
— Помолчи лучше, — сказал Амбруаз матери, — ну что ты в этом понимаешь?
И вновь принялся за еду.
Жако улыбнулся и тоже опустил нос в тарелку.
— Я не понимаю? Это я‑то? Как я ни глупа, а понимаю, что малыш пробудет еще неделю или две в больнице, что страхкасса платит не за все лечение и разницу надо вносить самим, а мы даже не знаем, получим или нет деньги по социальному страхованию, а если деньги не будут внесены, мальчика выпишут из больницы, а он еще не оправился после коклюша… — Она перевела дух. — …И если мы привезем его, такого слабенького, домой, он совсем разболеется: ведь мы даже топить не можем как следует, уголь-то у нас уже кончается. — Она уперла руки в бока и прибавила решительно: — Ну, как, понимаю я что‑нибудь или нет?
Жако исподлобья взглянул на Амбруаза. Тот вытер куском хлеба тарелку и встал из‑за стола.
— Ты прекрасно понимаешь все. И нечего болтать попусту.
Он направился к двери, но мать преградила ему дорогу.
— Послушай, Амбруаз, я всегда тебя понимала и соглашалась с тобой, но сейчас, когда дело касается мальчугана, я слышать ничего не хочу. — Она с ожесточением тряхнула головой. — И понимать ничего не понимаю!
Жако кончил есть, но все еще сидел за столом и наблюдал за Амбруазом. Землекоп нахмурил брови. Он сердито застегнул обшлага рубахи и проговорил хрипло:
— Мальчуган! Мальчуган! Как будто его не коснется, если…
В дверь постучали.
— Войдите! — крикнул Амбруаз таким голосом, словно хотел выругаться.
На пороге появился Морис. Он поздоровался со всеми и, обратившись к Жако, спросил:
— Ты готов?
— Да, поехали.
Жако встал и потер руки. Проходя мимо Амбруаза, он легонько толкнул его локтем в бок. Амбруаз повернулся к юноше, и его грубое лицо просветлело, засияло улыбкой. Выйдя на улицу, Жако и Морис вскочили на свои велосипеды, но тут послышалось знакомое тявканье, и вслед за этим чей‑то ворчливый голос окликнул их:
— Так, значит, Морис, ты едешь сегодня работать вместе с Жако?
Это высунулась из своего окна мамаша Жоли. Гиблая слобода просыпалась…
В квадратном проеме на самом верху шахты подъемника вместо привычных лиц Али и Ахмеда вдруг появилась голова Панталона.
— Кончай подачу!
Две спаренные бадьи останавливаются на полдороге.
— Можете спускать их вниз.
— Какая вас муха укусила? — с беспокойством спрашивает Шарбен, притащивший вместе с Рыжим еще одну бадью бетона.
— Кончай подачу! — отвечает Жако.
Вместе с Мимилем он подходит к парашютисту и Октаву, которые тоже стоят без дела у своей лебедки среди неотправленных бадей.
На пороге здания появляется Ла Суре.
— Эй, ребята, ко мне, на подмогу! — кричит он.
Все вместе взбираются по лестнице, и каждый несет по нескольку пивных кружек. Шествие замыкает Ла Суре, который тащит ящик с бутылками.
Наверху Панталон подходит, наклоняется над ящиком, проверяет:
— Десять литров красного вина. Счет верный. Порядок!
Ящик торжественно водворяют в самый центр законченного покрытия.
Но прежде чем чокнуться, ребята, желая продлить удовольствие, выстраиваются в ряд у края площадки и смотрят на расстилающееся внизу предместье. Свистит паровоз, гудит легковая машина, ей глухо отвечает грузовик, воет сирена, звонит колокол в церкви, возвещая не то свадьбу, не то похороны.
— Все‑таки вроде потеплело, — говорит один из парней.
— Пора как будто и потеплеть, — отзывается другой.
— Ну, что, опрокинем по стаканчику? — нетерпеливо спрашивает третий.
Иньяс не взял еще на аккордеоне даже первой ноты первого танца. Канкан и Октав дежурили за стойкой бара, и непонятно было, кто из них за кем присматривает. Выпивал пока всего один посетитель — Виктор.
Парни из Гиблой слободы и Шанклозона стояли кружком в полной боевой готовности. Жако и длинный Шарбен на цыпочках скользили по залу, поглядывая, все ли в порядке.
Едва появились Рири, Шантелуб, Жюльен и Клод с забинтованной рукой, как Жако бросился им навстречу.
— Ну, как? Были вчера вечером в кино?
Они дружно закивали.
— Ну, что? Говорили с директором? Просили у него разрешения провести сбор пожертвований во время перерыва?
Они опять кивнули.
— Ну и как?
Парни смущенно отвели глаза.
— Он нас сразу признал, будьте уверены! — пробормотал Жюльен.
— Признал? Как так… признал?
— А так. Он нам сказал: «А, это ваша компания каждый раз затевает бузу?»
— Вот сукин сын!
Они опять закивали, подтверждая верность этого определения.
— Ну и что?
— Ну, он и сказал: «Согласен дать вам такое разрешение, но только обещайте больше не затевать бузы».
Последовало молчание. Жако резко спросил:
— И вы обещали?
Парни опустили головы.
— Мы собрали зато семь тысяч восемьсот пятьдесят франков, — прошептал Шантелуб.
Жако возмущенно передернул плечами:
— Вот проклятие! На что только не приходится соглашаться…
Иньяс достал свой аккордеон, и привычные звуки жава наполнили зал. Кавалеры подошли к дамам.
Парии тихо переговаривались, они были серьезны и немного робели на этом балу, который сами устроили.
Жюльен и Жако взяли в оборот Тьена. Механик сказал им, что у Дюжардена в гараже стоит подержанная машина, «не больно красивая, но здоровенная, вроде танка»; она, правда, сейчас в плохом состоянии, но стоит ее немного подремонтировать — и машина будет хоть куда. Дюжарден, пожалуй, уступит ее за двадцать тысяч, но что скажут люди? Забастовщики собирают деньги на пропитание, а сами покупают автомобили. Жако возразил, что они купят машину вскладчину после забастовки. Он прекрасно понимал, что Тьену не очень‑то хочется вести переговоры со своим хозяином. Парень согласился на это, только когда Жако весьма кстати заметил, что ни у кого из ребят нет прав и все удовольствие водить машину достанется именно ему, Тьену.
На площадке кружилось всего лишь несколько пар. Парни из Гиблой слободы и Шанклозона были слишком озабочены организацией бала, чтобы танцевать самим.
Жако упрекнул Милу, что его теперь совсем не видно. Он, верно, очень занят ухаживанием за Сильви Торен. Милу живо возразил, что это Жако стал неуловим. Когда ни спросишь, где он, в ответ всегда одно и то же: «Мсье Леру на собрании», или «в профсоюзе», или «отбыл с делегацией…»
Жако внимательно разглядывал свои ладони. Он соскреб ногтем цемент, въевшийся в «линию жизни», и принялся шлифовать большим пальцем шрам на правой руке.
— Тебя опять уволили, — проговорил он.
— Кто тебе сказал?
Продолжая тереть свой шрам, Жако внимательно посмотрел на приятеля.
Тогда Милу взвился: ясное дело, все думают, будто он ни на что не годен, если его отовсюду выгоняют, но разве он виноват, что вечно «попадает впросак». Хозяева требуют, чтобы ты сразу же вошел в курс дела, сразу оказался на высоте. Но это нелегко, иногда даже выше человеческих сил. Хозяевам же на все наплевать: если ты им не подходишь, они выкидывают тебя на улицу и берут на твое место одного из тысяч безработных парней. Милу вдруг прервал себя и крикнул Жако:
— Что ты делаешь? С ума сошел?
— Пустяки, — холодно ответил Жако.
Он так ожесточенно тер свой шрам, что случайно поцарапал ногтем еще тонкую, нежно — розовую кожицу. Выступили три капельки крови и сразу же слились в одну красную полоску. Жако пососал ранку и, спрятав руки в карманы, повторил:
— Пустяки. Так о чем ты говорил?
— Почему ты сегодня без своего белого кашне? — спросил Милу, чтобы сказать что‑нибудь.
— Да так. Иногда мне кажется, что я в нем глупо выгляжу.
Какая‑то непонятная скованность чувствовалась на этом балу. Не слышно было ни криков, ни шуток, ни смеха. Не было ни песен, ни брани. На танцевальной площадке кружились всего — навсего три — четыре пары. Большинство собравшихся выстроились вдоль стен. Они уныло смотрели ка танцующих и перешептывались. Все были охвачены каким-то сонным оцепенением.
Жако и Шарбен наскоро посовещались. Парни из Гиблой слободы и Шанклозона тут же окружили своих главарей. Надо было что‑то предпринять…
— Я так думаю… — начал Шантелуб.
Парни сейчас же расступились и вытолкнули его на середину образовавшегося круга.
— Валяй, говори! — поддержал Жако.
— Так вот, я думаю, надо как‑то разогреть людей, воодушевить их…
— Согласен! — поддержал Жако. — Дальше что?
— Воодушевить их, но как? — задал вопрос Шантелуб и тут же сам на него ответил: —Так вот, я думаю, надо отметить, что все явившиеся сюда оказали помощь трудящимся, которые…
— М — да, — перебил его Жако мрачно.
— Так вот… Значит, я думаю, надо организовать выступление…
— Что? — спросил Шарбен, вытягивая шею.
— Выступить с речью, если тебе это больше нравится, чтобы объяснить им…
Шантелуб умолк, заметив, что все поглядывают на него с удивлением.
— Вот что, ребята, — сказал Жако, — идите‑ка сюда, поближе.
Круг сомкнулся, и Шантелуб оказался в последнем ряду.
— Вот что, ребята. Люди отдали свои денежки. И не зря. Они нас знают. И пришли не для того, чтоб скучать. Если им будет скучно, в следующий раз молодежь отправится плясать в другое место, а старики пойдут играть в карты или преспокойно останутся дома, в тепле, будут слушать радио.
Одобрительный гул встретил слова Жако, он продолжал:
— А потом, разве честно сказать людям: выкладывайте денежки, мы вас позабавим, — а вместо этого подсунуть им речь, да еще без музыки?
Кое‑кто одобрительно хихикнул.
— Вот что я предлагаю, ребята. Каждый из вас выберет себе девчонку и непременно пригласит ее танцевать. Постараться надо на славу, понимаете?
Парни с достоинством кивнули.
— После первого танца температура поднимается на десять градусов. На второй танец парни приглашают уже других девушек. Запрещается танцевать два раза подряд с одной и той же! Надо, чтобы все девушки, которые пришли сюда, могли подрыгать ногами. Даже самые неказистые. Придется жертвовать собой. Во время танца вы намечаете одну из девушек, подпирающих стены, а в перерыве подскакиваете к ней; самые хорошенькие достанутся наиболее проворным. Это внесет оживление.
— Придется тебе продрать глаза, — насмешливо обратился Мимиль к Рири.
— Помолчи, дай договорить. Только, ребята, надо быть на высоте, вежливым, любезным, шаркать ножкой и так далее и тому подобное. Надо показать пример, и помните — никаких потасовок. Ни в коем случае! Согласны?
— О — кэй, Жако, мы будем обращаться с девчонками, как с принцессами!
— На всякий случай давайте назначим дежурных, они будут следить за порядком и сменяться после каждого танца, чтобы все парни могли попрыгать. Если завяжется драка, двое, пожалуй, не сумеют сразу унять драчунов. Поэтому по первому сигналу самые здоровенные из нас покинут своих дам, вежливо извинившись перед ними, и спокойненько, без паники, придут на помощь дежурным.
— А какой будет сигнал?
— Я свистну, вот так!
Парни собирались уже разойтись, но Жако задержал их:
— Подождите, прежде всего надо расшевелить Иньяса, а то он того и гляди заснет над своей коробкой. Будем хором выкрикивать его имя, а потом каждый потребует танец, который ему по вкусу. — И он принялся скандировать: — Инь — яс! Инь — яс!
Парни дружно подхватили, притопывая ногами:
— Инь — яс! Инь — яс! Инь — яс!
Аккордеонист оборвал пасадобль на середине и привстал, придерживая инструмент на коленях. Редкие пары на танцевальной площадке обернулись в ту сторону, откуда слышались крики. Люди повскакали с мест, чтобы посмотреть, что происходит.
Тогда Жако проревел:
— Эй, Иньяс! Давай «Самую лучшую»! Жава давай!..
Иньяс прижался щекой к аккордеону у самых басов, с бесконечной осторожностью поднес правую руку к белым клавишам, прошелся по ним сразу четырьмя пальцами, и мелодия «Самой лучшей» взвилась к потолку, точно стяг.
Парни с застывшей улыбкой на губах пересекали зал в разных направлениях, раскачиваясь в такт музыке, вытянув руки, играя плечами и слегка наклонив голову. Девушки, хихикая, клали сумочки и косынки на стулья и делали шаг навстречу кавалерам.
Они стремительно бросались в объятия друг другу, точно влюбленные из сказки, которые наконец встретились, когда исчезли злые чары. Щека касалась щеки, и парни, закатив глаза, бормотали полузабытые слова «Самой лучшей», наивные и грустные, как заблудившиеся дети:
А — а-а — а!
До чего же хороша!
А — а-а — а!
Это лучшая жава!
Парашютист с достоинством склонился перед Терезой Руфен.
— Разрешите вас пригласить на эту жава, мадемуазель?
— Очень сожалею, но я устала.
— В таком случае… может быть, следующий танец?
— Нет, я уже обещала, не настаивайте.
Воспользовавшись какой‑то невероятно замысловатой фигурой, которую он выделывал со своей Жанной, Клод приблизился к Терезе и дал ей понять, что парашютист — свой парень.
Парашютист нежно обвил рукой стан Терезы, говоря:
— Меня зовут Марселем, Марселем Ренгаром.
— А меня — Терезой.
«Самая лучшая» закончилась головокружительным вихрем, в котором завертелись танцующие пары. Иньяс разом сдвинул мехи, заглушив последнюю ноту, и замер на мгновение, согнувшись над аккордеоном, который он обхватил обеими руками. Г олова его была опущена. Пряди волос свисали прямо на лицо. Танцоры застыли на одной ноге. Зрители встали с мест, чтобы похлопать Иньясу, а он, выпрямившись, раскланялся на три стороны, трижды наклонив голову.
Парни, расшаркиваясь, благодарили своих партнерш.
— Благодарю вас, мадемуазель, это было восхитительно!
— Вы божественно танцуете, дорогая!
— Я был на верху блаженства, милочка!
И тотчас же подбегали к новым девушкам.
— Добрый вечер, ну, как, оторвем этот вальс? Простите, я хотел сказать… разрешите вас пригласить на тур вальса?
Шарбен и парашютист подошли сменить дежуривших Жако и Мимиля.
— Все спокойно?
— Как будто…
— Хорошо. Поторопись, Жако. Я танцевал сейчас с Ирен и просил ее подождать тебя; жаль будет, если тебе достанется какая‑нибудь страшила.
— Ты настоящий друг, Шарбен!
Жако разбежался было, чтобы пригласить Ирен, которая в глубине зала отклоняла настойчивые просьбы других танцоров, когда вошла Бэбэ. Жако остановился и взглянул на нее. Тогда вечером в Замке Камамбер он плохо разглядел Девушку, так как было темно.
За эти несколько месяцев Бэбэ сильно изменилась. Она казалась тоньше, бледнее и выше, и прическа была другая: волосы гладко зачесаны за уши и заколоты на затылке. Девушка выглядела старше. Г лаза стали больше, темнее, в них появился какой‑то влажный блеск. Держалась она очень прямо, даже напряженно, руки были заложены за спину. Заметила Жако, улыбнулась — жалкая улыбка, в которой чувствовались еле сдерживаемые слезы. Бэбэ подняла правую руку, согнула ее в локте и помахала в знак приветствия.
Жако в ответ кивнул головой.
Бэбэ опустила руку, словно обессилев.
Жако подошел к Ирен Мулине, обхватил ее рукой за талию и бешено завертел под звуки «Вальса следопыта».
— Тише, Жако, ты вскружишь мне голову…
Она тихо рассмеялась, но лицо Жако по — прежнему оставалось суровым. Ирен теснее прижалась к нему и прошептала:
— Знаешь, Жако, хорошо, что ты вовремя подоспел, а то мне пришлось бы танцевать с другим.
Опустив веки и покачивая головой, она прибавила кокетливо:
— Право, это было бы обидно.
Жако был все такой же молчаливый, словно деревянный.
Танцуя, они приблизились к двери. Тут Ирен Мулине заметила Бэбэ, одиноко стоявшую все в той же напряженной позе.
— Ладно, Жако, я поняла.
И она грустно сказала самой себе: «Ну, милочка, можешь переменить пластинку».
— Что ты поняла? — спросил Жако.
— Как что… Она пришла!
— Кто это?
— Не строй из себя дурачка… — И, отстранившись от него, Ирен прибавила: —Бэбэ.
— Бэбэ? Это старая история.
— Не выдумывай! Не выдумывай!
— Почему это «не выдумывай»?
— Не прикидывайся, будто не знаешь, что с папенькиным сынком все кончено.
— Что?
— Ну да, кончено. Совсем кончено! Теперь и у тебя имеются кое — какие шансы… Будто ты и не знал, хитрец? Особенно в ее теперешнем‑то положении!
Ирен игриво засмеялась:
— Ладно, ладно, меня ведь не проведешь!
Тут раздался короткий, пронзительный свист Шарбена.
— Извините меня, я на минутку, — сказал Жако своей даме.
— Ну, конечно, беги, спеши, не теряй времени, стоит ли ждать, пока кончится вальс! — насмехалась девушка, неправильно истолковав его слова.
Парни из Гиблой слободы и Шанклозона теперь уже рассеянно прислушивались к музыке, а тот, кто должен был идти на помощь дежурным, подготовлял почву, шепча своей даме:
— Возможно, мне придется отлучиться ненадолго…
Виктор, оказывается, напился и стал приставать к Рыжему. Тот сначала не ответил, сдержался, но Виктор сказал какую‑то гадость о Новостройке…
Жако и Мимиль с одной стороны, Шарбен и парашютист с другой схватили противников за руки. Сжали, как клещами, и, приподняв обоих парней, выставили за дверь. Пораженные быстротой и внезапностью нападения, Виктор и Рыжий подчинились, словно их сопровождали жандармы.
В пустынном дворе парней предоставили самим себе.
— Вы хотели драться? Ну что ж, пожалуйста.
Жако, Мимиль, Шарбен и парашютист присели на корточки у стены, наблюдая за противниками, которые стояли лицом к лицу, заложив руки за спину, и переругивались без особого энтузиазма. Мороз крепчал, и было темно, несмотря на свет фонаря, со скрипом раскачиваемого ветром.
Противники дрожали от холода, но ни один не решался напасть первым. Наконец Рыжий пожал плечами.
— Больно нужно! Не хочу я марать о него руки!
Он потер ладони, поднял воротник и вернулся в танцевальный зал.
Шарбен, парашютист, Мимиль и Жако прошли гуськом мимо Виктора, презрительно отвернувшись.
Жако, шедший последним, собирался уже войти в дом, когда Виктор окликнул его.
— Чего тебе?
Виктор с трудом держался на своих кривых ногах. Сжимая кулаки, он размахивал руками, рубашка была расстегнута, и конец галстука перекинут через плечо. С губ срывались бессвязные ругательства.
Жако не спеша смерил его взглядом с явным отвращением.
— Ступай‑ка лучше домой, проспись, старина, а меня ждут в зале.
Он собирался уйти, но Виктор крикнул:
— Ну и убирайся, рогоносец!
Жако побледнел.
Виктор, хихикая, топтался на месте в световом круге от фонаря. Растопырив руки, он размахивал кулаками с мрачным воодушевлением, губы растянулись в широкой ухмылке, лицо побагровело. Вдруг он замер на месте, вытянул руку, словно для клятвы, и проговорил:
— Эй, рогоносец, ты хоть знаешь самое веселенькое? Она брюхата, твоя Бэбэ!
— Что ты сказал?
Виктор прыснул со смеху и долго не мог успокоиться.
— М — да… папенькин сынок сделал ей ребеночка и был таков… хи — хи!
И он все повторял, держась за бока:
— Брюхата! Брюхата! Брюхата, красотка Бэбэ!
Жако вскрикнул, точно от боли:
— Сволочь!
Опустив голову, он вошел в дом и с силой захлопнул за собой дверь.
Бал был в полном разгаре. Ребята старались изо всех сил. Драку пресекли в самом начале, в зале даже ничего не заметили. Клод с Жанной танцевали вальс по — венски, плавно кружась и сгибая колени так, что они почти касались. Платье Жанны развевалось, открывая небесно — голубую нижнюю юбку.
Иньяс монотонно наигрывал старинный вальс, который каждый знал с детства, и весь зал благоговейно подхватывал припев:
Вот улица, где мы бродили вместе —
Забытое старинное предместье…
Жако поймал на ходу Лизетту Лампен и, кружась с ней, шепнул девушке на ухо:
— Скажи, это правда то, что говорят о Бэбэ?
Лизетта посмотрела на него своими ясными глазками и опустила ресницы, не переставая напевать:
Влюбленные блуждают до зари
В проулках, где не светят фонари…
— Но как же об этом узнали? — гневно спросил Жако.
— Очень просто, — ответила Лизетта, — ее видели в мэрии. Бэбэ хлопотала о получении пособия по беременности… А мамаша Жоли как раз пришла за своей пенсией. Она‑то и рассказала обо всем в Гиблой слободе.
— Старая карга!
— Мамаша Жоли никогда не ошибается. Всегда все знает. Теперь всей Гиблой слободе известно об этом. Только, понимаешь, тебе избегали говорить, понимаешь…
Она умолкла. Жако вел партнершу мелкими, частыми шажками, закрыв глаза. Лизетта подхватила вместе со всеми слова припева:
Это улица
Верных сердец…
Жако открыл глаза. На какую‑то долю секунды он увидел Бэбэ, которая не танцевала. При каждом туре вальса она мелькала перед ним, но ритм танца был так быстр, что все эти видения сливались в одно. Бэбэ казалась нежнее, мягче. Она была теперь иной. Нежной и хрупкой, доступной. Жако споткнулся, зашатался.
Она прекрасна при небе ясном,
Она прекрасна и в день ненастный…
Лизетта поддержала юношу и увлекла его за собой к краю танцевальной площадки.
— У меня голова кружится, — пробормотал он.
— Идем к стойке, выпьешь чего‑нибудь. — И добавила шепотом: —Тебе станет легче.
Жако ухватился за край стойки.
— Что с тобой, Жако? Тебе плохо? Голова кружится?
Рядом стоял Ригон.
— Пустяки. Просто пить хочется. Канкан, белого вина, скорей!
— Правда, что мы покупаем машину?
Ритон отпил глоток из своего стакана, но тут же надрывно закашлялся, и вино пошло у него через нос. Он громко высморкался и проговорил в виде извинения:
— Не туда попало.
— А ты бы лучше к врачу сходил, вот что, — проворчал Жако. — А то, видно, придется тащить тебя силком.
Скрипнула дверь.
Тот, кто появился на пороге, выглядел несколько странно на этом балу. Одежда на нем была грязная, рваная: старая поношенная шинель землистого цвета, и стоптанные башмаки, на которые спадали слишком длинные вельветовые брюки, обтрепанные по краям. Грязный, лохматый, он весь зарос волосами, словно беглый каторжник, и казалось, лицо его поражено какой‑то накожной болезнью. Он был маленький, даже крошечный, и просто утопал в своих отрепьях. Дверь осталась открытой, и налетавший порывами ветер раздувал лохмотья, в которые он был одет.
Он на мгновение застыл, ослепленный и оглушенный.
Потом, раскинув руки, разжал пальцы и показал черные засаленные ладони; открыл рот, но не издал ни единого звука: рот остался немой, круглой и темной дыркой на сером лице с беспрестанно мигающими глазами.
И вдруг ребята узнали Полэна.
Вальс закончился томными вздохами аккордеона. Иньяс растянул до предела мехи, чтобы выдохнуть последние ноты. Голоса мечтательно подхватили последние строчки припева:
Это улица
Верных сердец,
Это улица нашей люб — ви!
Пары распались. Танцующие спокойно направились к столикам, и вдруг все заметили, что в зале царит необычная тишина.
— Это Полэн, — шепотом говорили одни.
— Что? Кто это? — тихо переспрашивали другие, и им отвечали: «Это Полэн».
Потом все умолкли.
Полэн сжал кулаки. Руки его задрожали. Неясные звуки вырвались из открытого рта. Какое‑то бульканье, среди которого всплывали отдельные слова:
— Слушайте… девочка… малышка моя… замерзла… умирает… совсем синяя стала… малышка.
Руки Полэна бессильно повисли вдоль тела, он закрыл глаза, с трудом проглотил слюну, медленно повернулся к двери и, волоча ноги, вышел.
Ребята поспешили за ним.
На улице зима сразу обрушилась на них. У каждого перекрестка ветер, похохатывая, стегал их по лицу. Окна в Гиблой слободе открывались, и люди выглядывали на улицу, заслышав шум шагов в такой поздний час. Ребята свернули на улицу Сороки — Воровки, затем пошли по тропинке, ведущей в лес. Ветер прятался в кустарнике, камешки катились из‑под ног, а луна над головой была совсем круглая.
Полэн открывал шествие, его поддерживали с двух сторон Милу и Шантелуб. Жако изо всех сил сжимал руками грудь. Он чувствовал, что рядом с ним идет Бэбэ; она шла, глядя прямо перед собой.
❖ * *
Как‑то зимой, заготовляя дрова для Эсперандье, Полэи обнаружил на опушке леса старую дощатую хижину, совсем заброшенную, более того, забытую людьми. Некогда она, верно, принадлежала угольщику или сторожу. И теперь еще там стояли две койки и заржавевшая печь. Полэн немного прибрал внутри, и у них с братом вошло в привычку проводить гам воскресные дни после обеда. Они прилаживали отставшие доски, заделывали щели, занимались мелкими поделками, не в силах сидеть сложа руки после целой недели беспрерывного труда.
Познакомившись с Розеттой, Полэн сохранил привычку бывать в лесной хижине, и влюбленные часто отправлялись туда по воскресеньям. Здесь же в один апрельский вечер Розетта стала его женой.
Полэн сперва с братом Проспером, а потом с Розеттой чувствовали себя в хижине, как дома.
Порвав с Эсперандье, Полэн обосновался там вместе с женой и ребенком.
Вскоре Просперу пришлось идти на военную службу. В призывную комиссию братья явились вместе, так как считались ровесниками. Врач сперва колебался, не зная, какое дать заключение, так малы были ростом оба призывника, но в конце концов признал их годными к военной службе. Однако из‑за своего семейного положения Полэн получил отсрочку.
Когда Проспер уехал в оккупированную Германию, где стоял его гарнизон, порвалось последнее звено, связывавшее Полэна, Розетту и их ребенка с внешним миром.
И они зажили на своей лесной опушке, как настоящие робинзоны.
Вначале Полэн еще находил кой — какую поденную работу на окрестных фермах.
Но вскоре мороз сковал землю, и всякие работы в амбарах и на скотных дворах прекратились.
Полэн и Розетта жили теперь на те несколько тысяч франков, которые им с трудом удалось скопить, урезая себя в самом необходимом. Они заперлись, законопатились, окопались в своей хижине и ждали: что кончится скорее — зима или их сбережения?
Теперь они покупали картошку и молоко только для ребенка.
Жал — Пьер Шаброль 249
Но вот наступил день, когда уже не на что было купить картошку и молоко. Конечно, Полэн с Розеттой могли бы прийти в Гиблую слободу. Любая дверь открылась бы перед ними. Но какая‑то непонятная, дикая гордость удерживала их от этого шага. К тому же они были выбиты из колеи, потеряли способность соображать, действовать. Борьба с холодом поглощала все их силы, физические и душевные. Полэн с утра до ночи заготовлял дрова. Они с Розеттой набивали до отказа старую печь, раздували огонь, подбрасывали топливо. Но холод брал свое. Даже когда печь накалялась добела, в хижине стоял мороз. Мороз подбирался и к самому защищенному уголку— к кроватке девочки. Молоко замерзало в бутылке, когда ребенок засыпал, сжимая ее в ручонках.
Как‑то Полэну удалось получить через Благотворительный комитет талоны на молоко, хлеб и мясо. Ребенку дали молока, разбавленного водой. Хлеб высушили и ели его с наслаждением целую неделю. Мясо разрезали на маленькие кусочки и спрятали на самый крайний случай.
Полэн целый день бродил по лесу, надсаживался, орудуя топором, и возвращался вечером, изнемогая под тяжестью срубленных веток.
Но вот однажды утром не осталось больше ничего. Ни крошки еды в старом заржавленном котелке, ни капли молока в бутылке девочки, ни единой мысли в голове. Последний глоток молока был выпит два дня назад, и у малютки уже не хватало сил кричать: ее только что вырвало последним кусочком жареного мяса, который ей затолкали в рот.
Полэн в отчаянии опустил топор перед таявшей с молниеносной быстротой кучей хвороста.
Розетта, не встававшая больше с кровати, с трудом приподнялась на груде тряпья и мешковины, служившей ей постелью, и прошептала:
— Полэн, не уходи, пожалуйста. Ты совсем обессилел. Если ты сейчас уйдешь в лес, то больше не вернешься, я знаю.
Она вплотную придвинулась к дощатой стене.
— Иди сюда. Ложись. Подождем. Подождем и ни о чем не будем думать. Давай спать.
От них всегда все отказывались, отказывались с самого дня рождения. Теперь им оставалось только отказаться от самих себя.
Полэн отшвырнул топор. Он подобрал весь хворост до последней веточки и бросил его в печь. Наклонился над девочкой, укрыл ее получше, подоткнул одеяльце. Лег на койку прямо в шинели. Обнял Розетту, натянул поверх старую мешковину н закрыл глаза.
Холод разбудил его. Полэн встал, отворил дверь и вышел, тщательно прикрыв ее за собой. Он задумчиво брел по лесу в глубокой темноте и вдруг стремительно бросился бежать.
* * #
Шантелуб командовал:
— Живее, перетащим их в комнату мамаши Леони. Ты, Ритон, ступай предупреди отца. А ты, Милу, беги к мамаше Мани — пусть, подогреет; чего‑нибудь из еды. Молока… побольше молока.
Они вышли из лесу и свернули на тропинку. Бэбэ прижимала к себе ребенка, завернутого в чье‑то пальто. Жако шел впереди, он убирал с ее пути камни и предупреждал о встречавшихся рытвинах. Сзади ребята поддерживали, почти несли на руках Полэна и Розетту, другие тащили их жалкий скарб.
Когда процессия добралась до мансарды, в камине уже трещал огонь. Постель была приготовлена, застлана чистыми простынями. Раймон Мартен, Жибоны, Руфены, Берланы и мадам Валевская хлопотали в тесной комнатушке. Мамаша Мани принесла кастрюлю горячего молока и полную суповую миску бульона.
* * %
На следующее утро Жако кончал завтракать и подбирал хлебом соус с тарелки, когда в дверь постучали.
Вошли Жим, брат Виктора, и Милу.
— Привет, Жако. Поговорить бы надо.
Мать тотчас вышла на кухню и принялась шумно двигать кастрюлями: она хотела показать, что не прислушивается к их разговору.
— Виктора арестовали.
— Тьфу ты пропасть! Что он еще натворил?
— Вчера вечером, выйдя из танцевального зала, он вскочил на мотоцикл, стоявший у двери «Канкана», знаешь…
— Он хотел только прокатиться и поставить машину на место, — поспешил уточнить Жим, Жако сердито посмотрел на младшего брата Виктора. Слишком уж хорошо Жим одевался, даже в будни. А работал неизвестно где. В Гиблой слободе его почти не видели. И вечно он ходил с таким видом, словно желал убедить всех и каждого — я, мол, славный парень.
— Да только Виктор прозевал поворот у Шанклозона, — подхватил Милу, — и вернулся домой пешком. А машину так и оставил на месте аварии.
— Брат лег спать, — продолжал Жим, — и тут же захрапел. Он ничего мне не сказал. Утром его разбудили полицейские. Хозяин мотоцикла, верно, пожаловался…
— Посмотрим, нельзя ли что‑нибудь сделать, — сказал Жако.
Он крикнул, обернувшись в сторону кухни:
— Мам, который час?
— Скоро половина седьмого, — донесся голос матери.
— Морис, должно быть, уже ждет меня.
Жако надел теплую куртку и спросил:
— Ну, как, Милу, ты все еще без работы?
— Да, поеду с поездом 6.40 в Париж, побегаю по конторам, учреждениям.
Жако послюнявил указательный палец и осторожно пригладил усики.
— Послушай, есть у тебя велосипед?
— Есть, а в чем дело?
— Едем вместе с нами на стройку, заменишь Виктора. — И он прибавил, открывая дверь: — Увидишь, работенка не из легких.
В то же утро Баро сказал:
— Вот уже скоро две недели, как мы работаем на строительстве одни. Две недели, как мы обходимся без хозяев. Мы доказали, что если строительство остановится, то это будет не по вине рабочих, а по вине правительства. Наступают решающие дни. Будем же бдительны и тверды.
Когда железобетонное покрытие было готово, бригаду бетонщиков перебросили на другое здание, где уже был возведен второй этаж. На уровне пятнадцатого этажа оставалось только сделать карниз. А так как для второго здания бетон подвозили еще на тачках по дощатым настилам, нужда в лебедках отпала и обе бригады подъемщиков направили на работу по установке карниза. Новички» Морис и Милу, присоединились к Жако, Мимилю, парашютисту и Октаву. Клода, как самого опытного, приставили к ним для руководства. Сначала молодежь послали на четырнадцатый этаж, чтобы закрепить у потолка балки, выступавшие на два метра от наружной стены. Издали казалось, что здание вверху ощетинилось иглами. Затем ребята влезли на пятнадцатый этаж и принялись за опалубку карниза. Работать приходилось на высоте более тридцати метров, широко расставив ноги между балками, находившимися друг от друга на расстоянии около полуметра. На этих балках надо было установить вертикальные опоры, на которые будут уложены сперва бревна, а затем уже доски опалубки. Первые балки уложил Клод. На этот настил, висящий над пропастью, тут же вступили Жако, Мимиль, парашютист, Октав, Морис и Милу. У каждого за пояс был заткнут молоток, точно ятаган, а карманы полны гвоздей; доски они тащили, зажимая их под мышкой. Работая между небом и землей, ребята ловко устанавливали вертикальные опоры, «ухая» при этом, как лесорубы.
Вдруг Милу крикнул:
— Полиция!
Держась за деревянный навес над головой, парни наклонились, стараясь рассмотреть, что делается внизу.
Две темно — синие машины остановились возле бараков — допотопный «рено» с откидным верхом и небольшой грузовичок с зарешеченным окном. Из «рено» вылезли двое штатских и быстрыми шагами направились к бараку профсоюзной организации. Из грузовичка выскочили пятнадцать полицейских в касках и выстроились вдоль стены барака, устремив глаза на строительную площадку. Ребята в два счета перебрались с карниза на покрытие и бегом бросились к лестнице.
— Молотки прихватить, что ли?
— Понятно!
Милу, вступивший на лестницу последним, заметил, что парашютист остался один посреди покрытия и внимательно осматривает горизонт.
— Ты что замешкался?
— Слежу за дорогами, нет ли других машин.
Пренебрегая дощатым помостом, ребята быстро попрыгали вниз, сдвинув ноги и расставив руки.
Они хохотали, переговаривались. Перебежать на другой конец площадки оказалось делом нескольких секунд.
Остальные рабочие уже были здесь, они пришли отовсюду: из столярной мастерской, из цеха, где приготовляли бетон, со второго объекта. Парни из Гиблой слободы вклинились в толпу и вмиг очутились в первом ряду возле Шарбена, Рыжего, Рири и Жюльена.
Дверь в помещение профсоюзной организации была закрыта. Изнутри доносились громкие голоса. Полицейские в касках разделились и, подойдя ближе к бараку, выстроились в две шеренги по обе стороны от рабочих.
— Посмотри‑ка на этих молодцов, каски у них не иначе как из рифленого железа! — крикнул чей‑то голос.
Короткий резкий смешок прокатился по толпе. Дверь открылась. Появился коренастый коротконогий человек с квадратной физиономией, в сером костюме, шляпу он нес в руке, прижимая ее к бедру. За ним шел человек помоложе, длинный, худой, в светло — синем костюме, с кожаным портфелем в руке и с фетровой шляпой под мышкой.
Баро следовал за ними по пятам.
— Телефон там, в конторе строительной компании, но у меня нет ключа.
— Ключ у меня есть, — сказал человек в сером.
Ла Суре появился на пороге барака позади Баро. Он сжал кулак и отставил большой палец, желая показать, что все идет хорошо и беспокоиться нечего. Толпа весело загудела.
Человек в сером костюме остановился, обернулся и в упор посмотрел на рабочих.
— Что им нужно?
— Ну как же, господин комиссар, ведь ваше посещение именно их касается. Вот они и пришли, хотят посмотреть, что и как…
Лицо комиссара приняло сокрушенное выражение. Он вздохнул:
— Ничего не поделаешь, я обязан охранять свободу труда.
В толпе послышался было смех, но тут же, словно по команде, прекратился.
— Над чем это они? — спросил комиссар с некоторым беспокойством.
Он обращался к Баро, как будто не мог понять без посредника толпу рабочих — это странное стоногое чудовище.
— Когда вы приехали, они как раз работали, — пояснил Баро.
— И борются именно за то, чтобы иметь возможность свободно работать, — усмехнулся Ла Суре.
Негромкий смешок, как эхо, пробежал по толпе.
— Идемте звонить по телефону! — нетерпеливо сказал комиссар.
Четверо мужчин направились вдоль цехов к конторе; за ними на расстоянии двух метр^ з следовало человек сто забастовщиков с полицейскими г бокам. Маленький реактивный самолет пронесся, чихая, по небу. Никто даже не поднял головы.
Комиссар открыл дверь, но Баро вошел в помещение первым и тут же вернулся с телефонным аппаратом в руках, провод извивался у него под ногами. Зажав аппарат между наличником и дверью, Баро набрал номер и стал ждать.
— Давайте лучше войдем в контору, — предложил комиссар.
— Не стоит! — возразил Баро.
Рабочие засмеялись. Они стояли полукругом, позади них — кайма из полицейских мундиров.
— Алло! — проговорил Баро. — Попросите, пожалуйста, мсье Паланки. Да. Это со стройки Акционерного общества. Кто? Да, можно сказать, вся стройка ждет его у телефона.
Рабочие захохотали еще громче, словно хотели подтвердить свое присутствие.
— …А вы ему все‑таки скажите, — продолжал Баро. — Посмотрим, окажется он на месте или нет!
Он протянул трубку Ла Сурсу:
— На, возьми, поговори с ним лучше сам, ведь ты был у него в тот день, когда он дал вам обещание…
Ла Суре встал на пороге конторы, прислонившись плечом к косяку двери. Баро придерживал обеими руками аппарат, прижав его к животу.
— Алло! Мсье Паланки? Говорит Ла Суре, делегат со стройки Акционерного общества… Да ничего, спасибо… словом, я хочу вам сказать… сегодня утром на стройку прибыли полицейские, а вы поклялись нам всеми святыми… Как кто?.. Комиссар и грузовичок с… Имеется ли у них письменный приказ? Нет, у них не имеется письменного приказа. —
Ла Суре сокрушенно посмотрел на комиссара и воздел руку к небу.
— Вам же говорили! — укоризненно сказал Баро.
Комиссар схватил шляпу и стал ею обмахиваться.
— Но скажите же господину… господину депутату, у нас есть устное предписание префекта.
— Заткнись, паршивый пес! — крикнул чей‑то раздраженный голос.
Комиссар быстро обернулся и заметил шелудивую собаку, с визгом убегавшую прочь, хвост у нее был поджат под самое брюхо, можно было подумать, что его вообще нет.
— Проклятый Ланьель! — вздохнул Панталон, стоявший в первом ряду, и вынул из кармана пачку курительной бумаги.
Комиссар пытливо посмотрел на его безучастное лицо и снова повернулся к телефону.
— Как, вы ничего не понимаете, мсье Паланки?.. Министр вам обещал… Ах, так! Вопрос находится на рассмотрении… Хорошо! Хорошо!
Толпа удовлетворенно посмеивалась. Комиссар не мог стоять на месте от волнения.
— Но скажите же ему, что рядом со мной находится представитель министерства мсье Корталь.
— Алло, алло!.. Он говорит, что прибыл вместе с мсье… мсье…
Ла Суре наклонился к комиссару:
— Как его зовут?
— Корталь! Уполномоченный министра!
— Алло, алло! Он говорит, Корталь, уполномоченный министра… Что? Как?.. Вам на него наплевать?.. Что? У него нет никаких полномочий!
Длинный субъект потряс портфелем.
— Но позвольте, позвольте!
— Погодите минутку! — прервал его Баро.
— Алло, алло… да… да… только вот комиссар говорит, что он затребовал в Версале шесть грузовиков с отрядами республиканской безопасности и они уже находятся в пути…
Стоявшая в молчании толпа вздрогнула. Одни становились на цыпочки, другие чесали затылок под фуражкой, третьи облизывали пересохшие губы.
— Да, уже в дороге. Он так сказал… Что? Ах, так… Он ничего не понял… Вы сейчас же позвоните министру внутренних дел… вашему другу… Хорошо. Но комиссар все еще здесь… Что? Он кто?
Взгляд Ла Сурса выразил глубокое сожаление.
— …Послушайте, мьсе Паланки, скажите это лучше ему сами… Ах… вы… да, хорошо… Ну, конечно. Передаю ему трубку.
Ла Суре с неизъяснимой улыбкой протянул трубку комиссару.
— Алло… Господин депутат… да, господин деп… да, господин… да…
Комиссар замер на миг с телефонной трубкой в руке, словно не понимая, что разговор окончен. Наконец он решительно положил трубку, бросил на Ла Сурса негодующий взгляд, обернулся и проворчал:
— Послали меня сюда чуть ли не насильно, а теперь, изволите ли видеть, я получаю за это нагоняй.
Комиссар все еще держал шляпу в руке. Обратйвшись к уполномоченному министра, он беспомощно развел руками:
— Ну, милейший…
И, нахлобучив шляпу, сошел с приступки и направился прямо в толпу рабочих, которые тут же расступились. Он продолжал бормотать:
— Ничего не понимаю… решительно ничего.
Уполномоченный министра все никак не решался уйти.
— Но, господин комиссар…
Комиссар сердито бросил через плечо:
— Оставьте меня в покое, и так все достаточно скверно получилось.
Он зашагал к шоссе между двумя рядами рабочих.
Уполномоченный министра нагнал его, быстро семеня ногами.
Шофер грузовичка сразу включил мотор. И, казалось, этим высвободил долго сдерживаемые чувства рабочих. Они принялись хохотать, ударяя себя по ляжкам, подталкивая локтем соседей. Грузовичок выехал со стройки, сопровождаемый взрывами смеха — какого‑то странного, горького смеха.
— Счастливого пути! — крикнул кто‑то.
— …мсье Дюмоле! — добавил другой.
Закрывая дверь барака, Баро заметил:
— Гляди‑ка, он забыл ключ.
— Спрячь его, теперь и мы сможем пользоваться телефоном, — сказал Ла Суре.
Он сидел на пороге и тер обеими руками лоб, словно вдруг почувствовал себя очень усталым.
Рабочие, разделившись на группы в три — четыре человека, вполголоса обсуждали происшествие. Жако присел на корточки возле Ла Сурса, прислонившись спиной к стене барака. Он вытащил папиросную бумагу, взял щепотку табака, скрутил сигарету и передал пачку делегату.
— Скажи, Ла Суре, ведь Паланки все‑таки молодец! — Жако провел языком по сигарете. — Все‑таки не дрейфит!
Ла Суре протянул ему свою зажигалку и, глядя, как парень закуривает, проговорил с глубокой нежностью:
— Славный ты малыш, Жако!
— Что? — переспросил Жако сердито.
— Паланки поступает так потому, что иначе поступить не может. Его со всех сторон подталкивают в задницу, и идти назад ему уже никак невозможно. Своему другу, министру шпиков, он дал хороший совет. Ежели тот натравит на нас полицию, выйдет целая история, и это им обойдется еще дороже, чем заплатить рабочим сполна. А главное, нам всех удалось привлечь на свою сторону, и Паланки, как он там ни вертись, ничего поделать не может.
Ла Суре открыл зажигалку и с первого же раза высек огонь, это доставило ему явное удовольствие. Он посмотрел на длинный язычок пламени, поднес его к сигарете, затянулся и, выдохнув дым, осторожно задул огонек. Медленно потер зажигалку о свой вязаный жилет и тихо сказал:
— Бескорыстию этих людей, Жако, нельзя доверять. Ежели они поступают так, а не иначе, то лишь потому, что вынуждены это делать. Они поступают так потому, чго их вынудили к этому. В их бескорыстие… в их доброту, если хочешь, я не верю…
Жако подобрал какую‑то палочку и теперь, прижав подбородок к коленям, обводил в пыли очертания своих подошв.
— Во что же ты тогда веришь? — спросил он.
Ла Суре сидел, уперев локти в колени; он протянул вперед руки и прошептал:
— Вот в это.
И показал на рабочих!
— Во что? — переспросил Жако.
Но Ла Суре не ответил. Он привстал, опершись ладонями о колени, и смотрел на дорогу. Два грузовика — самосвала остановились у строительной площадки. С них спрыгнуло человек десять рабочих. Один из рабочих бросился бегом к бараку и еще издали крикнул:
— Мы со стройки «Великий поворот». Говорят, у вас тут полиция…
После обеда состоялось собрание профсоюзной организации. Баро и Ла Суре считали, что утренняя тревога должна послужить для всех уроком: ведь она еще раз доказала, что нельзя удовлетворяться заверениями, полученными по телефону. Делегаты позвонили Эжени Дюверже, и та подтвердила, что вопрос об Акционерном обществе как раз сейчас решается в министерстве. И Баро и Ла Суре заявили, что пришло время усилить борьбу; да, теперь или никогда. Женщина — депутат была с этим согласна. Она обещала добиться для них аудиенции у министра. Но перед аудиенцией делегаты должны будут заехать за ней, они захватят депутата МРП и депутата РПФ и все вместе явятся к министру. Необходимо, чтобы эта делегация была самой представительной, самой внушительной из всех, которые они когда‑либо посылали.
Профсоюзная организация решила послать делегацию из шестидесяти рабочих.
Тут встал вопрос о транспорте. Все, что осталось от собранных денег, было распределено еще накануне среди рабочих, иначе они со своими семьями не могли бы прокормиться. О том, чтобы делегаты тратились на поезд, нечего было и думать.
В конце концов удалось организовать поездку на двух грузовиках — самосвалах со стройки «Великий поворот».
Это были первоклассные дизельные машины, издававшие довольное урчание, как бегемоты, когда брюхо у них полощется в воде, а спину пригревает солнце. У грузовиков были огромные толстые колеса, а их металлический кузов дрожал, как лошадь, пущенная галопом.
В каждой машине разместилось по тридцать человек. Они выехали стоя, но как только грузовики набрали скорость, ветер сразу усилился и стал таким холодным, что пришлось присесть на корточки. Рабочие нагнули головы, съежились и прижались друг к другу. Только Жако, Милу и Шарбен, влезшие в машину самыми первыми, не захотели признать себя побежденными: они продолжали гордо стоять, прислонившись к кабине шофера, словно изваяния на носу корабля.
Парни подскакивали вместе с грузовиком при каждом нажиме на акселератор и цеплялись за верх кабины при каждом нажиме на тормоз. Они дрожали от холода, зубы у них выбивали дробь.
Орлеанский проспект был в разноцветных брызгах световых реклам. Два потока пешеходов встречались, смешивались на тротуарах, образуя пробки у магазинов и повозок разносчиков. Велосипедисты ехали, уцепившись за борта грузовой машины, отпустив педали. Неоновые вывески окрашивали их лица попеременно в зеленый, желтый и красный цвет.
Люди толпились возле витрины, за стеклом которой шла телевизионная передача. Входы в метро жадно поглощали устремлявшиеся в них вереницы людей.
В кинотеатре на проспекте Алезиа шел фильм «Влюбленные одни на свете».
У Жако глаза были полны слез.
— Что с тобой? — спросил Шарбен.
— Это из‑за ветра, — невнятно пробормотал главарь Гиблой слободы.
— Оставь его, — заметил Милу.
* * *
Ехать обратно делегаты решили с последним поездом. Они сидели на станции Люксембург и молча ждали. У них не осталось больше ни табака, ни сил. Мимиль пытался рассказать Ритону, которого они встретили тут же на перроне, об их хождениях в парламент и министерство. Кресла там всюду такие глубокие, что, когда опускаешься в них, колени касаются подбородка. Ребят уже кое — где встречают как знакомых, ведь они давно участвуют в делегациях. На набережной Пасси, в доме, где живет Паланки, они всегда говорят привратнику: «Здравствуй, папаша!» В палате депутатов «физиономист», — да, там есть такой служащий, на обязанности которого лежит узнавать завсегдатаев и отваживать остальных, — приветствует их: «Здравствуйте, ребята!»
Но Ритон кашлял, Рири похрапывал, а остальные парни сидели, уронив головы на грудь и полузакрыв глаза.
— Да, сегодня с вами не очень‑то весело, — не выдержал Мимиль.
Одно лишь сонное бормотание было ему ответом.
— Хоть бы кончилась скорее эта забастовка! Отдохнуть бы немного! — не унимался Мимиль.
Подошел поезд. Рассевшись по углам, ребята начали подремывать. Но неожиданно на следующей станции в вагон вошел Рей. Все бросились ему навстречу, усадили его.
Глаза у боксера заплыли, новый пластырь появился над бровью, губы вздулись и стали лиловыми, нос удвоился в размере, на левой стороне лба виднелся огромный кровоподтек… Лицо Рея было до того изуродовано, что парня трудно было узнать.
— Мартелли победил меня на четвертом раунде, — прошептал боксер.
Ребята как‑то совсем позабыли, что в этот вечер должен был состояться решающий бой, и принялись ругать себя за это. Они пытались ободрить приятеля, говорили ему о реванше, но Рей только качал головой и просил их замолчать. Жако прижался лбом к стеклу и закрыл глаза. Милу подсел к нему. Он положил руку на плечо друга и стал что‑то тихо говорить ему на ухо. Вот только что на станции Люксембург им всем было грустно, хотя они еще не знали о серьезном поражении Рея. Дела на стройке как будто идут на лад, а ребята ходят мрачные. И это не только от усталости.
Жако прижался носом к окну, и вокруг его рта стекло запотело, стало матовым. Он, казалось, не хотел слушать того, что шептал ему Милу.
А Милу говорил, что если ребятам грустно, так это потому, что грустно ему, Жако. Но он не должен так изводить себя, ведь все еще может уладиться. И Милу сказал со вздохом:
— Знаешь… Жако, ты должен был бы с ней увидеться.
— С кем это? — сердито спросил Жако, не отрывая глаз от возникавших словно из‑под земли и так же внезапно исчезавших черных зданий Бур — ла — Рена. Резким движением он сбросил руку Милу со своего плеча.
Когда они шли в этот вечер по улице Сороки — Воровки, Ритон чуть не упал, так сильно у него закружилась голова. Пришлось его и Рея проводить до дому.
* * *
На следующее утро Жако встал с левой ноги. Уже по одному тому, как он опустил голову в таз с водой, как швырнул через всю кухню полотенце, вместо того чтобы спокойно повесить его на гвоздь, как резко придвинул стул и сел за стол перед тарелкой с яичницей — глазуньей, можно было догадаться о его мрачном настроении.
Мать рассказывала во всех подробностях о здоровье
Лулу. Кашель наконец прошел. У мальчика появился аппетит, но это служило лишь новым поводом для жалоб:
— Лулу должен скоро выйти из больницы. Но его не выпишут до тех пор, пока я не уплачу за лечение, а ведь за каждый лишний день, что он там пробудет, придется платить сполна. Сколько у нас неприятностей!
Она отнесла сковороду на кухню и вернулась с коробкой камамбера в руках.
— …сколько неприятностей!
Мужчины ели, стараясь производить при этом как можно больше шума, чтобы заглушить ее слова.
Мать уперла руки в бока, посмотрела на мужа и сына, подумала и сказала со вздохом:
— Хотя нам‑то еще грех жаловаться. Многим в Гиблой слободе живется куда хуже! Взять хотя бы Лампенов. На то, что приносит со стройки Морис, не больно разгуляешься. Ума не приложу, что они варят себе на обед. — Мать прикрыла глаза, перебирая в уме все семьи Гиблой слободы. — А Жибоны, а Вольпельеры? Их ребятишки стали такие бледненькие, прямо прозрачные. Она помолчала и добавила: — А бедняжка Бэбэ! Подумать только, что с ней приключилось! Говорят, не в деньгах счастье, но девушка вступает в жизнь с такой обузой на руках. Если бы вы видели ее мать — волосы у нее совсем побелели. Сколько горя на свете! А сама Бэбэ? На нее жалко смотреть. Так она извелась. Ах, жизнь проклятая!
Амбруаз прошептал, глядя в тарелку:
— Бедная девушка! Ей бы надо было найти хорошего парня, который…
Жако вскинул голову:'
— Какой дурак ее возьмет!
— Не говори так, Жако! — с живостью возразил Амбруаз.
Жако резко вскочил с места, и стул полетел на пол. Опершись руками на стол, он крикнул:
— Ты мне не указ!
Мать положила ему руку на плечо:
— Жако, не смей грубить отцу!
Жако стряхнул ее руку и заорал:
— Он мне не отец!
Парень выбежал на улицу, схватив по дороге пальто и громко хлопнув дверью.
Амбруаз посмотрел на жену: она словно стала выше ростом; застыла в напряженной позе, протянув вперед руки.
— Он страдает! Я знала это, — пробормотала она сдавленным голосом.
Она скомкала фартук, зарылась в него лицом и разразилась беззвучными рыданиями.
Амбруаз обнял жену и обеими руками стал ласково похлопывать ее по спине.
— Полно, мать, полно! Пока мы живем на этом свете, вечно будут случаться такие истории. До тех пор, пока не… словом…
* * *
Юность сжигает, как чахотка. Томительно ноет грудь. Юность пожирает легкие, смерть подступает к сердцу.
Юность притягивает смерть, как липовый мед — черных мух.
Юность — это чахотка, от нее надо лечить. Но даже, если удается выздороветь, шрамы сохраняются на всю жизнь.
Юность — это болезнь, от нее горячка в крови, в груди полыхает огонь и в глазах появляется лихорадочный блеск. Взгляд устремляется куда‑то вдаль, туда, откуда встают чудесные видения: юг, Гаити, солнце, пальмы, тайфуны, и море, и небо, и все купается в этой голубизне и манит к отдыху и неге.
Юноша — это больной, интересный и трудный больной. Он всему на свете удивляется. Его изумляет и приводит в восхищение, когда от поворота ключа открывается дверь, ему чудится, что под фюзеляжем реактивного самолета прячутся феи, но он никогда не признается в этом. Победа, которую он только что одержал, вдруг удручает его, ибо всякая победа является чьим‑то поражением, кому‑то приносит горе. Юноша вечно сбивает вас с толку: вам кажется, что его удалось заинтересовать, увлечь, а он в действительности холоден как лед и над вами же смеется.
Юноша рожден для мира цельного, без противоречий, для истин с большой буквы, выплавленных из чистого металла. Горькое открытие сплавов, смесей, ложки дегтя в бочке меда приводит его в отчаяние, вызывает желание уйти из этого мира, вернуться в небытие.
Он хочет всего или ничего.
Каждый раз, осознав, что он совершил ошибку, юноша испытывает желание начать жизнь сначала. Он хотел бы заново рождаться каждое утро.
Все его существо восстает против привычного порядка вещей.
Трудно быть прямолинейным, непримиримым, но как это прекрасно: заглянуть себе в душу и остаться довольным!
Есть цвета, краски, которые ударяют ему в голову, как вино. Зеленый цвет на лугу, золотой — в волосах и красный — на полотнище флага. Красный цвет может привести его либо в восторг, либо в ярость, все зависит от того, кто сформировал его мозг.
Для юноши самое важное — любовь. Жизнь у него на втором плане. И тут сразу же перед ним вырастают препятствия. Сердце преодолевает их, а тело остается в ловушке. И он чувствует себя раздвоенным.
Он смертельно страдает от этого, гораздо сильнее, чем думают.
Сначала он спрашивает себя, хватит ли у него денег, будет ли крыша над головой, сможет ли он содержать семью, и только после этого отваживается дать определение своей любви! Он не против брака, но тело его податливее сердца, и то, что нарастает у него в душе, зачастую опрокидывает обычаи и ниспровергает условности.
Он родился в век, когда вместо слова «любовь» с языка невольно срывается слово «смерть».
Он недостаточно счастлив, чтобы чувствовать себя по настоящему влюбленным.
Над ним столько насмехались, его так презирали и так часто обманывали, что он всегда бывает настороже: глаза смотрят недружелюбно, брови сердито насуплены, шея вытянута, а в груди бушует огонь, готовый вот — вот вырваться наружу.
Юноша — враг всяких махинаций и сделок. Он встает на дыбы от пустых и громких фраз, от снисходительного похлопывания по спине.
Он жаждет идеала.
Атомный век ослепляет его своими чудесами: кино, телевидение, реактивный самолет, радар, газовая зажигалка, мусоропровод. «Все это твое» — говорят молодежи и в то же время отказывают ей в куске насущного хлеба.
Прислуга склоняет голову, угодливо сгибается до земли; лижег пятки хозяину, благодарит и улыбается.
Машинистка разрешает патрону разглядывать свои ноги. У нее накрашены губы, значит, она доступна.
Старики говорят молодежи: «Поживите с наше, многое поймете. Теперь вы думаете лишь о том, чтобы повеселиться, взять от жизни все, что можно. Состаритесь раньше срока — вот и все. В наше время люди умели работать и любили труд. У теперешней молодежи нет идеала!»
Молодежи прожужжали все уши такими рассуждениями. Нервы у нее обнажены.
Когда юноша снимает рубаху, видно, что спина у него исполосована до крови. Это удары бича благожелательности, милосердия, жалости и снисходительности. Теперь вам понятно, почему юноша болезненно содрогается, когда его дружески похлопывают по плечу.
Голод желудка переносится легче, чем голод сердца.
Молодежь жаждет поэзии. Юноша готов целыми днями опьяняться ею Он набрасывается на любые стихи,' как алкоголик на денатурат, когда нет чистого спирта.
Франция — страна, где все учителя писали или пишут стихи и где все дети восхищаются своими учителями.
Молодежь всюду видит поэзию, она смотрит на мир сквозь призму поэзии, точно сквозь цветные очки. У юношей и девушек свой язык, свои рифмы, свои правила и свои поэтические вольности. Они чувствуют под стертыми обычными словами, вроде «метро», смысл, который сами вложили в них. Они пользуются своими словами и выражениями, обмениваясь сведениями о каком‑нибудь человеке, о предприятиях, набирающих рабочую силу, и о том, как надо держать себя, когда приходишь наниматься.
Однако недостаточно знать слова этого неписаного языка, чтобы говорить на нем и чувствовать все его очарование.
Под будничными фразами таятся целые драмы, глубокие и безболезненные, как порезы бритвой. «Ясное дело, я не мог заскочить на танцы, вот ты меня и не видел в воскресенье. Ясное дело, все из‑за обувки». «Поштопала чулки, приготовила обед да завалилась спать».
На выражение их глаз не обращают внимания, а между тем оно говорит: «Когда вы увидите, что небо наших трагедий нависло над асфальтом, вы начнете нас понимать».
Они ищут друг друга, находят, жмутся друг к другу. Так хорошо быть вместе, работать и веселиться вместе! Но они настороже. Каждый раз, когда они оказываются вместе, их труд, счастье ускользают от них. Кто‑то прикарманивает все без разбору, смотрит и насмехается.
От гнева у них вздуваются жилы, от гнева сердца бьются с перебоями, от гнева болезнь юности обостряется. У юношей и девушек слабая конституция. И немудрено: с пятилетнего возраста их кормилицей была война. Не было ни хлеба, ни сахара, ни молока, ни угля. И вот они непомерно вытянулись, спинные хребты искривились в тщетных поисках. солнца, черепа стали острыми и твердыми, как поганки. Животы чудовищно распухли от голода, и мышцы на них ослабели, — так бывает всегда, когда они бездействуют. Но, чтобы наполнить животы, у них есть только ярость — и от нее все трещит по швам.
А ведь у молодежи совсем простые желания: просто есть, просто жить, просто любить.
Просто прыгнуть с парашюта. Просто взобраться на вершину Аннапурны. Просто пройти двадцать тысяч лье под водой…
Только и всего.
Но времени терять нельзя.
Если я увижу, что кто‑нибудь смеется, я буду стрелять!
И все же люди смеются. Они хохочут, давятся от смеха, издеваются, весь свет держится за животики, глядя на двадцатилетних, а у молодежи нет даже плохонького револьвера.
Тогда огонь открывает глаза.
Трудно прожить годы с этой болезнью, которая подтачивает организм. Трудно выдержать испытание юности, сохранить равновесие, переходя от детства к зрелости. Не пищать, как новорожденный, не заговариваться, как старик. Надо провести свою ладью среди тревог и противоречий нашего безжалостного времени, надо найти истоки веры, искать их под землей и в небесах, прикрываясь латами иронии.
Искать. А в походном мешке только гнев, а вместо денег. только руки, как чек на предъявителя, который все же придется оплатить.
Они больны, у них бывают приступы гнева, взрывы возмущения, прекрасные, как пенистый горный поток. Придет день, и все эти потоки сольются в широкое озеро с белоснежной плотиной и небольшим заводом, чистеньким, как новенькая монетка; возможно, это будет менее живописно, чем вид необузданного горного водопада, но в тот день мир озарится светом.
Они хотят перепробовать все вина, отведать все плоды, испытать такую любовь, какой еще не было на свете, пройти все дороги, окунуться во все моря, побывать в небесах всех стран.
И они хотят каждый день есть мясо.
Они ненасытны и страшно спешат. Жизнь коротка — это они усвоили с пеленок. У них нет времени, как у молодежи прежних веков, и они не умеют ждать. Болезнь, снедающая их, делает легкие стальными и покрывает броней сердца. Взгляните, как они шагают, выставив вперед тяжелую грудь, не боящуюся ударов клинка, прислушайтесь к их вздохам, похожим на скрежет металла.
Мир принадлежит им, но они этого не знают. Они этого не знают потому, что трудно смотреть широко раскрытыми глазами на мир, когда веки смежает усталость.
В это воскресенье пробуждение Гиблой слободы было не совсем обычным.
Все началось с громовых криков «ура», словно на приступ шло целое войско, затем к ним присоединился радостный вой, проклятия и вызывающее улюлюканье; наконец весь этот гам заглушил рев машины, сопровождаемый громыханием металлических частей. Шум приближался от перекрестка улицы Сороки — Воровки по мостовой Г иблой слободы. Мамаша Жоли пронзительно взвигнула, не уступая в этом своей шавке: она трубила сбор, созывая соседей к окнам.
В мгновение ока все головы высунулись наружу.
Торжественный смотр был открыт. По улице важно катила нескладная машина, прямоугольная и длинная, как пенал. У нее был до смешного маленький двигатель, но зато великолепный кузов с остроконечным багажником. Четыре огромных тонких колеса были непомерно далеко отставлены, словно это двигалась не машина, а неведомое чудовище, пренебрежительно отбрасывавшее лапы в стороны. Пятое колесо гордо красовалось на правом борту. Длинные и плоские крылья походили на сходни. Большой руль лежал горизонтально на высоком металлическом стержне. За рулем, бледный от гордости, восседал Гьен. По обе стороны от него — Милу и Клод. На подушках заднего сиденья разва-
лился Рири. В дверцах примостились лицом друг к другу Морис и Мимиль, выставив на улицу свои зады. На левом крыле, скрестив ноги, сидел Жюльен.
На багажнике, позади всех, стоял Жако. Машину встряхивало на камнях мостовой, и, с трудом сохраняя равновесие, Жако размахивал своими длинными большими руками, неистово дирижируя этой нестройной симфонией.
Машина была выкрашена в невероятный лимонный цвет, на ее бортах ребята вывели большими буквами «Автокар Гиблой слободы» и на конце поставили огромный восклицательный знак.
Два просторных автобуса фирмы Шосон, закованные в никель от кормы до форштевня, мягко подкатили к строительной площадке. Из каждой машины выскочило человек тридцать пижонов, и все они гуськом направились по лестнице на второй этаж. Прямо веселое турне по злачным местам Парижа! Целая куча департаментских представителей министерства и иностранных инженеров— англичан, бельгийцев, швейцарцев. Министерство пригласило их ознакомиться с опытным строительством. Баро и Ла Суре свалились вновь прибывшим как снег на голову, когда те еще только начинали осмотр.
— Тысяча извинений, но осматривать здесь ничего нельзя. Мы за все собственной шкурой отвечаем и не допустим, чтобы посторонние разгуливали по строительной площадке.
Чичероне экскурсантов подлетел к делегатам, любезно расставив руки, сложив губы наподобие куриной гузки.
— Но, господа, вы ошибаетесь, необходимо принять во внимание…
Глаза у делегатов ввалились, спины ссутулились. Уже целую неделю они почти не спали: то работали на строительстве, то обивали пороги министерств, мылись и брились наскоро, кое‑как, голоса их охрипли от бесконечных речей на митингах. В это утро они совсем не были склонны к светскому обращению.
Баро прибавил:
— Рабочие прекратили работу. Они ждут вас внизу.
Ла Суре только устало пробормотал:
— Придется сматывать удочки…
Кое‑кто из туристов рискнул выглянуть в окно, и все сразу обратились в беспорядочное бегство. Автобусы рванулись с места еще прежде, чем успели захлопнуться дверцы.
10 Жан — Пьер Шаброль 269
Во второй половине дня делегатов пригласили в Министерство реконструкции. Министр примет их лично в присутствии всех депутатов департамента Сена и Уаза.
Полэн теперь тоже работал на стройке. Жако, Морис, Милу, Полэн… Зимняя вьюга выбросила их на этот берег из песка и бетона.
Карниз был готов, оставалось только снять опалубку. Последняя операция. После этого капитальные работы на первом объекте будут окончены.
И вот Полэн трудился вместе со всеми ребятами на разборке опалубки. Жако окликнул его:
— Как поживает малышка?
— Врачи в больнице обещали спасти ей ножки. Только два пальца отнимут: они сильно отморожены…
Он подошел к Жако, опустил глаза и, положив руку ему на плечо, пробормотал:
— Я хотел тебе сказать… словом… сказать вам всем… словом… вы были… вы поступили просто…
— Оставь меня в покое. Ступай лучше работать…
Полэн еще раз посмотрел на Жако и подошел к груде балок. Он взвалил на плечо одну балку, положил сверху три тяжелые доски и, придерживая их головой, выпрямился. Ноша на миг заколебалась. Полэн выровнял ее и крикнул Жако:
— На стройке все же работать лучше, чем копаться в земле. Здоровье себе не портишь! — И направился к лестнице, словно муравей, который потащил целый колос.
Жако пожал плечами и прошептал:
— Ничуть не поумнел, гнет себе спину — и доволен… — И прежде чем снова взяться за работу, крикнул ему ласково вдогонку: — Ну и балда же ты!
Полэн обернулся с восхищенной улыбкой, и доски на его плече описали полукруг.
Каким образом Милу оступился? Никто так и не понял. Каким образом Милу повис в воздухе?.. Трудно представить… Парень работал на конце балки, торчавшей над бездной. На четырнадцатом этаже, на высоте тридцати метров. Он разбирал опалубку карниза, вытянув над головой руки, упершись ногами в балку, на самом краю пропасти.
Быть может, это случилось, когда Милу отдирал доску или когда отрывал планку… Только он вдруг потерял рав новесие, качнулся назад, голова его запрокинулась, руки взметнулись. Он испустил дикий вопль.
Над забетонированной площадкой пятнадцатого этажа тянулась стрела подъемного крана, бездействующего крана со стальным тросом и крюком на конце. Опрокинувшись назад, Милу ударился о трос, зацепился за него ногой, вытянул руки, ухватился за трос и, скользя вниз, завертелся над пропастью. Теперь, держась обеими руками за крюк, он висел в воздухе.
Трос раскачивался. Милу судорожно болтал ногами. Он попытался было уцепиться за балку, но она была слишком далеко и высоко от него, к тому же трос качался все тише, все медленнее и наконец совсем остановился. Тогда Милу, подвешенный за руки, с головой, ушедшей в плечи, стал кружиться на месте, по — прежнему конвульсивно дергаясь. Трос то скручивался, то раскручивался, три с половиной оборота в одном направлении и три с половиной — в другом. Милу не переставая кричал — протяжный, пронзительный, однотонный нечеловеческий крик.
Ребята, работавшие наверху, свесились над самым краем покрытия. Отовсюду сбегались рабочие — из цеха сборных элементов, из столярной мастерской, со второго этажа другого здания.
— Кран! Кран! Кран! — орал Жако.
Но длинный Шарбен и парашютист опередили его и бросились к кабине крановщика, оказавшейся как раз над покрытием.
— Держись, Милу! Не дрейфь! Сейчас спустим тебя полегонечку!
Милу выбивался из сил. Он уже не болтал ногами. По ним лишь изредка пробегала судорога. Он равномерно вращался то в одном направлении, то в другом: агония человека, которого не сумели как следует повесить.
Шарбен сел в железное кресло крановщика. Положил руку на рычаг тормоза. Что‑то вдруг защекотало лоб, он потер его — рука стала мокрой от пота.
Видимость из кабины очень плохая. При маневрировании крановщику помогает рабочий, называемый сигнальщиком. Стоя на перекрытии, он показывает условными жестами, куда направлять стрелу, далеко или близко находится площадка, не пора ли тормозить и надо ли наматывать или разматывать трос.
Обязанности сигнальщика взял на себя парашютист. Равномерно, ритмично поднимая и опуская перед собой руки, он дал знак разматывать трос.
Не спуская глаз с сигнальщика, Шарбен медленно отпустил тормоз. Послышался скрип. Шарбен нажал рычаг. Грос был все так же неподвижен. Шарбен нажал еще сильнее. Грос не шелохнулся. Шарбен повернул рычаг до отказа так, что тот ударился о предохранитель. Трос и не думал разматываться. Стоя против кабины, парашютист стал быстрее размахивать руками, словно хотел сказать: «Поторопись, ну же, разматывай…» Лицо Шарбена исказила мучительная гримаса, он закрыл глаза. Капля пота скатилась со лба. Он нащупал ногой конец троса, надавил на него, подтолкнул. Ничто не изменилось. Парашютист выходил из себя. Шарбен все сильнее и сильнее бил ногой по тросу. Вдруг барабан начал крутиться, и трос со свистом полетел вниз.
Парашютист все больше наклонялся над бездной, вдруг он выпрямился с перекошенным от волнения лицом и, растопырив пальцы, стал плавно разводить руками, показывая Шарбену, что нужно замедлить ход.
Блок крана визжал, металлические части поскрипывали. Надо было соблюдать предельную осторожность. Крановый тормоз не автомобильный. Им не затормозишь постепенно. Он сразу останавливает ход, и вызванный этим толчок может сбросить на землю висящего на крюке человека.
Медленно — медленно Шарбен потянул рычаг на себя…
Теперь парашютист опустил левую руку вдоль бедра, а правую поднес к левому плечу, словно по команде «на караул». Затем стал постепенно сближать обе руки, показывая, на каком расстоянии находится земля от приближавшегося к ней живого груза. У Шарбена вырвался сдавленный стон.
Руки парашютиста были уже всего на расстоянии тридцати сантиметров друг от друга. Шарбен дрожал с ног до головы. Пот ручьями стекал по его лицу и падал на цементную пыль, покрывавшую свитер. Кожа на пальцах натянулась от напряжения. Он медленно продолжал тащить рычаг на себя. Вдруг сердце у него сжалось от ужаса, и он наклонился вперед. Барабан крана ни с того ни с сего перестал вращаться. Трос застопорился, щелкнул, натянулся, затем снова ослабел, размотался на несколько сантиметров и застыл в полной неподвижности.
Парашютист, воздев руки к небу, хрипло выкрикнул ругательство. Страшное ругательство, хоть и не очень понятное.
Машинально Шарбен закрыл тормоз. Ударил каблуком о трос, и тот, освободившись от какой‑то помехи, легко подался у него под ногой и опять стал разматываться.
Тогда Шарбен выскочил из кабины…
Он вихрем спустился с пятнадцатого этажа по лестнице без перил. Спрыгнул на землю. Взглянул прежде всего на крюк грузоподъемного крана: пустой крюк тихо покачивался в воздухе на высоте более пяти метров над землей. Шарбен бросился вперед, решительно растолкал стоявших тесным кругом рабочих. Милу как раз поднимали с земли. Он был мертвенно — бледен. Жако и Морис держали его под руки с обеих сторон. Он уперся в землю одной ногой, затем другой, привстал. Открыл глаза и улыбнулся.
Шарбен бессильно опустил руки и пробормотал:
— Черт… дьявол…
У него перехватило дыхание, как и у всех вокруг. Рабочие цедили сквозь зубы ругательства, радовались, бранились про себя и бормотали что‑то непонятное, не слыша друг друга.' Они никак не могли преодолеть волнение.
Милу несколько раз тяжело провел рукой по затылку, затем со вздохом опустил ее.
— Еще счастье, что ничего такого не случилось, а то хороши бы мы были без социального страхования! — прошептал Мимиль.
— Заткнись, бога ради! — умоляюще произнес кто‑то.
— У него легкое сотрясение, вот и все, — определил Морис.
— Шок это, — уточнил парашютист.
— Но — но — нокаут! — заявил Клод, успокоительно подняв руку.
— Ты его спустил слишком быстро, — сказал парашютист Шарбену.
— Хотел бы я видеть, что бы ты делал на моем месте!
— Не ссорьтесь, пожалуйста! — слабым голосом попросил Милу. Он обернулся к Жако и улыбнулся одними губами:
— Это пустяки, знаешь…
Роскошная серовато — голубая машина остановилась за бараком профсоюзной организации. Задние дверцы открылись одновременно, и оттуда выскочили Баро и Ла Суре. Дверцы с шумом захлопнулись. Ла Суре быстро зашагал к строительной площадке, размахивая своими длинными руками. Слышно было, как он посмеивается. Баро спешил за ним, быстро семеня ногами.
— Ребята! Порядок! — неожиданно проревел Ла Суре.
Он остановился, встал на бугре метрах в десяти от толпы рабочих, выпрямился, принял торжественную позу. Подняв одну руку к небу, а другую прижав к сердцу, он объявил:
— Победа! Министерство берет нас в свое непосредственное ведение. Дело в шляпе! Сам начальник канцелярии министра привез нас на машине. Каково?! Победа, ребята… победа…
Слова эти, казалось, падали в пустоту. Голос Ла Сурса дрогнул. В десяти метрах от него стояли, словно оцепенев, рабочие и смотрели молча, не двигаясь. Ветер раздувал волосы на их головах, приподнимал то конец шарфа, то кашне.
— Победа… победа… — повторял Ла Суре все тише и тише.
Тут он заметил, что Панталон вставил в рот Милу горлышко бутылки с водкой, и спросил:
— Что случилось?
— Милу упал…
— Что с ним?
— Ушибся маленько…
Баро осмотрел пострадавшего, ощупал все его тело.
— Вот тут больно? А тут?.. Тут?..
Милу отрицательно качал головой.
— Где же больно?
Милу с трудом проглотил слюну и прошептал:
— Мне нигде особенно не больно… только в голове звон стоит.
— Надо отвезти Милу домой. Вот что, проводите его вдвоем.
Милу мог идти сам. Жако и Морис подхватили его с двух сторон под руки. Когда они отошли метров на пятьдесят от строительства, до них донеслись ликующие крики.
Морис оглянулся.
— Они сейчас там обнимаются от радости.
— Черт возьми, наконец‑то мы взяли верх, — пробормотал Жако. — Он обхватил Милу за плечи: — Мы с ними справились, старина! Наконец‑то мы победили.
Мимолетная улыбка озарила лицо Милу и тотчас же сменилась страдальческой гримасой.
— Тебе больно?
— Да… нет… у меня словно музыка в голове играет… Тихонько… знаешь… чудно так…
Жако с удивлением уставился на руку Милу, затем бросил взгляд на Мориса, и тот тоже посмотрел на Милу: по руке больного пробегала судорога — мышцы внезапно сокращались и так же внезапно ослабевали.
Все трое молча продолжали путь.
Когда они добрались до станции, Жако и Морис заметили, что нервное подергивание распространилось и на левую кисть Милу: пальцы конвульсивно сжимались и разжимались.
Жако и Морис переглянулись, потом отвели глаза.
Им повезло: ждать не пришлось, поезд как раз подходил к станции.
Было пять часов, и в вагоне было свободно.
Они уселись втроем на скамейке. Милу посередине. Его рука все еще дергалась, хоть и не так сильно, зато судороги повторялись чаще. Соседи с любопытством поглядывали на вошедших молодых людей. Когда поезд тронулся, Милу сполз вперед, и товарищам пришлось снова усадить его и прислонить к спинке. Люди перешептывались: «Опять пьяный».
— Знаешь, у меня словно музыка… знаешь… словно… знаешь… — едва слышно прошептал Милу.
Затем он умолк и закрыл глаза, только голова бессильно моталась при каждом толчке.
Вокруг них неодобрительный гул голосов становился все явственнее.
Жако и Морис внутренне сжались.
Поезд тащился бесконечно медленно. Фонтен — Мишалон, Масси — Верьер…
Они подъезжали. На станции Масси поезд резко затормозил. Милу чуть было опять не упал. Голова его так и осталась опущенной на грудь. Он уже не шевелился. Дыхания не было слышно.
Глаза Жако и Мориса встретились, и оба испугались того, что в них прочли. Когда поезд при отходе дернуло, Милу опять съехал вперед, как плохо набитый мешок. Жако осторожно взял больного за кисть руки. Поискал пульс и не нашел. Он приподнял руку Милу и отпустил ее. Рука безжизненно упала.
Жако посмотрел на Мориса. Тот ждал этого взгляда, но тут же отвернулся.
Морис и Жако выпрямились, они продели свои руки под висевшие как плети руки Милу и застыли в одинаковой позе, словно несли почетный караул. Оба были мертвенно — бледны; широко раскрытые, точно стеклянные глаза устремлены в одну точку. Невидящим взглядом они, казалось, пристально всматривались во что‑то в конце вагона или в конце поезда, а может быть, и еще дальше.
И Морис и Жако только что поняли, что их друг умер.
Когда поезд подошел к станции, парни разом приподняли тело Милу, взяв его под мышки. От толчка при остановке оба споткнулись. Им пришлось ухватиться за спинку противоположной скамьи, чтобы не упасть. Послышались смешки.
Ноги Милу зацарапали по полу носками ботинок, подошвы торчали вверх.
Платформа была сантиметра на два ниже двери вагона. Подбитые железом башмаки Милу опустились на нее один за другим с громким стуком.
— Ну, знаете ли, теперешняя молодежь… — принялся рассуждать кто‑то из пассажиров.
Сколько у них проводилось собраний! Чуть ли не каждый день. Рабочие шли прямо на свои обычные места, садились, свертывали тощие сигареты и умолкали, как только первый оратор просил слова. Но сегодня все смеялись, шутили и никак не удавалось добиться тишины: ведь это собрание было особое, не такое, как другие.
Слово взял Баро.
— Товарищи, мы одержали победу. Крупную победу, но не окончательную. — И он спокойно принялся объяснять: — Министерство приняло в свое ведение стройку, но лишь до тех пор, пока подряд на нее не возьмет какая‑нибудь новая компания, которая придет на смену обанкротившемуся Акционерному обществу. Министерство реконструкции впервые берет в свое ведение стройку. И берет ее, соглашаясь на требуемую рабочими зарплату плюс различные премии, которых удалось добиться в последнее время.
Помещение столовой задрожало от аплодисментов, парни смеялись, хлопали себя по ляжкам.
Баро обернулся к Ла Сурсу с сокрушенной улыбкой. Он хотел было постучать по столу, чтобы водворить тишину, но
Ла Суре удержал его за руку, и они дали рабочим возможность шуметь и ликовать, сколько душе угодно.
Постепенно смех умолк, и все взгляды обратились к столу, за которым терпеливо сидели оба делегата. Рабочие опять заняли свои места и затихли. Одни облокотились о столы, другие положили ногу на ногу, зажав руки между коленями. Все напряженно ждали.
Наконец Ла Суре медленно поднялся.
— Товарищи… — Голос его звучал серьезно. — Товарищ Баро сказал, что победа наша не окончательная. И вот почему: министерство принимает нас в свое ведение, но лишь до окончания начатых работ. Что касается двух других запроектированных зданий, у которых выведены лишь фундаменты, то министерство будет дожидаться, когда какая-нибудь компания возьмется за дело и доведет его до конца. Это может затянуться на несколько месяцев. Вот почему министерство решило сократить известное число рабочих. Точнее, тридцать человек.
Наступило продолжительное молчание, затем в зале стал нарастать глухой шум. Недовольное гудение, прерываемое гневными возгласами.
Ла Суре поднял руку, требуя тишины.
— Послушайте, товарищи, мы вместе вели борьбу… и было бы естественно… словом… мы хотели бы закончить ее так же, как начали, все вместе. — Он сделал паузу. Все взоры были устремлены на него. — Товарищи, за вами последнее слово.
Делегат опустил глаза и принялся рассматривать сгол, затем проглотил слюну, взглянул прямо на собравшихся и громко заговорил:
— Есть два возможных решения. Первое: мы примем предложение министра. Тридцать из нас уйдут со стройки. Ясно, мы их не оставим на произвол судьбы. Каждый из нас станет вносить часть своей получки, чтобы выплачивать им пособие в размере средней заработной платы до тех пор, пока они не найдут нового места. Мы поможем им найти работу и на других стройках. А когда какая‑нибудь компания придет на смену Акционерному обществу, их первыми примут на нашу стройку… — Он на мгновение умолк и повторил: — Мы не оставим их на произвол судьбы.
Он закашлялся, вытащил платок и громко высморкался.
— Второе решение следующее: мы продолжим борьбу в тех же условиях до победы, на этот раз до полной победы. —
Ла Суре повернулся к другому делегату и сказал, понизив голос: — Мы с товарищем Баро подробно обсудили этот вопрос. Наше мнение, что следует… словом, мы оба стоим за первое решение. — И прибавил поспешно: —Но последнее слово остается за вами.
Надолго воцарилась тишина, не слышно было ни шарканья ног по полу, ни скрипа скамеек. В печке, набитой спилками, раздался слабый взрыв, все вздрогнули. Ла Суре снова заговорил:
— Список тридцати рабочих, подлежащих увольнению, был составлен в министерстве. Этот список у меня здесь.
Он похлопал ладонью по листку бумаги с фамилиями, напечатанными на машинке.
— Вот что я хочу предложить. Мы перейдем сейчас к голосованию. Но список я оглашу лишь в том случае, если вы выскажетесь за первое решение, и тот, кто попал в этот список, подчинится воле большинства. Согласны?
Шум пробежал по рядам. Рабочие задвигались, усаживаясь поудобнее.
— Ладно, раз вы согласны… — Ла Суре помедлил: — Ладно… тогда мы приступим к голосованию.
Он откашлялся и объявил:
— Прошу поднять руку тех, кто за первое решение, то есть за то, чтобы принять предложение министерства: мы возобновляем работу в нормальных условиях с выплатой установленной заработной платы, но вместе с тем соглашаемся на увольнение тридцати товарищей или же сами уходим, ежели попадем в число тридцати человек, упомянутых в списке.
Никто не шелохнулся.
Тогда очень медленно Ла Суре поднял правую руку, растопырив пальцы. Затем со скамейки встал Баро, незаметно приблизился к Ла Сурсу и тоже тихонько поднял руку.
Прошло несколько секунд. Вдруг под чьей‑то тяжестью скрипнул пол. Рабочие обернулись: это встал со своего места грузный Панталон. Он раскрыл рот, словно собираясь заговорить, потом закрыл его и медленно поднял руку. Папаша Гобар пожал своими массивными плечами и, продолжая сидеть, тоже поднял руку. Уже некоторое время в глубине зала, за печкой, слышался какой‑то прерывистый шепот. Это Хуашуш что‑то объяснял по — арабски другим алжирцам. Он вскочил, поднял руку, за ним последовали Моктар, Салем, Али и Ахмед. Потом подняли руки все североафриканцы.
Теперь уже по всему залу вставали рабочие и поднимали руки, глаза у них были странные, мрачные.
Жако проворчал что‑то, но никто его не понял, и тоже встал. За ним встали парни из Гиблой слободы, затем из Шанклозона.
Ла Суре считал про себя. Окончив, он заявил:
— Сто пятнадцать голосов. Товарищи, вы единогласно высказались за первое решение.
Он опустил руку, говоря:
— Садитесь.
Рабочие опустили руки, но остались стоять.
Ла Суре тихо произнес:
— Теперь я зачитаю список уволенных.
Он откашлялся и начал:
— Вислимене Анри…
И замолчал. Но никто не обернулся в сторону Вислимене.
Тогда Ла Суре прочел без остановки:
— Арну, Люсьен; Ларидон, Жан; Дюран, Серафен; Ренгар, Марсель; Жюйар, Альфонс; Тристанейль, Жюль; Лампен, Морис; Хуашуш, Мухамед; Марселей, Рене; Моктар, Али; Дюк, Петрюс; Лорен, Альбер; Шарбен, Жозеф; Артюс, Эмильен; Жакобен, Эзеб; Анкетен, Анри; Сюкюб, Раймон; Бекюв, Арно; Корвизье, Рене; Патине, Жюль; Ларюбин, Гастон; Ромеро, Манюэль; Ларгье, Элуа; Жирар, Иасент; Орсини, Лоран; Леруа, Жан; Луи, Люк; Вер, Андре; Леру, Жак.
На большой круглой печке мамаши Мани тихонько булькал чайник, он плевался через носик и время от времени уютно пофыркивал, приподнимая крышку в знак приветствия.
Рири, Морис, Клод, Мимиль и Жюльен сидели здесь за одним из столиков. Они думали о Милу и чувствовали, что не могут ничего сказать.
Умирает паренек, и только тогда люди замечают, что ничего не знают о нем, не знают ни его родителей, ни его жизни. Он был найденыш — ребенок, который никому не нужен. Он появился однажды на свет, неизвестно как, а потом покинул его. Он едва лишь успел побывать на земле.
Ог него ничего не осталось, кроме мучительного ощущения пустоты в сердцах товарищей, и они отчаянно цепляются за воспоминания, которые все равно сотрет неумолимое время.
— Славный он был парень, — сказал Жюльен взволнованно. И закрыл глаза, стараясь вызвать в памяти какой-нибудь пример, подтверждающий его слова.
Клод стал вспоминать, как Милу ходил к Марио Мануэло, и тряхнул головой, задумчиво улыбаясь. Морис воспользовался этим и перебил заику:
— Помните: «Телефоны у него совсем белые, — говорил он, — совсем белые, просто невероятно».
Вдруг Мимиль вскрикнул:
— Знаешь… Он всегда говорил «знаешь, знаешь»…
Ребята заулыбались, повторяя: «знаешь, знаешь». Потом сразу замолчали, уставясь в стол.
Дверь открылась. Ветер мигом обежал зал и успел выскользнуть на улицу, прежде чем Жако Закрыл Ъа собою дверь. Ребята взглянули на него и опять опустили глаза. Жако сел между Клодом и Мимилем.
Наступило длительное молчание.
— Завтра похороны, — прошептал Жако.
Ребята не отвечали.
— Кто возьмется за… — тихо спросил Жюльен.
— Надо поговорить с Шантелубом, — сказал Жако.
— Хорошо бы отвезти его на нашей машине, — предложил Мимиль.
Все посмотрели на него, но нет, на этот раз Мимиль не шутил.
— Ведь он внес свой пай, значит, тоже имеет право на машину.
— Да, но из этого ничего не выйдет.
— Люди не поймут.
— Жаль.
— Люди нас не понимают.
Ребята ссутулились.
— Однажды, — начал Жако, — однажды он рассказывал мне о цикадах… он сидел как раз вот здесь, на месте Рири. Мы были тут с ним вдвоем, и он рассказывал мне о цикадах…
Рири засопел. Клод несколько раз тряхнул головой, закрыв глаза.
— …Он говорил о тамошних местах, о Провансе, где крестьянские дома длинные и совсем белые. «Совсем белые, просто не верится…» — твердил он.
— Он всегда так говорил, «знаешь, знаешь»… — напомнил Жюльен.
Ребята повторяли про себя: «знаешь, знаешь», — и только губы у них еле заметно шевелились.
— Он говорил, что ему хотелось бы иметь ремесло. Не какое‑нибудь особенное ремесло. Просто хорошее ремесло и постоянное место…
— Чем он только ни занимался: работал по части центрального отопления, был грумом, мальчиком на побегушках…
— И парики разносил…
— Ах, да… помнишь, и парики.
— Он рассказывал, что за кулисами видит девочек прямо без всего…
Ребята захихикали.
— Он говорил, что хотел бы встретить хорошую девушку, — строго оборвал их Жако, — и чтобы она была славная.
Жако взглянул по очереди на Рири, Мориса, Клода, Мимиля и Жюльена и решительно заявил:
— Он даже не требовал, чтобы девушка была очень уж красивая.
Ребята одобрительно закивали, полузакрыв глаза: они все понимали, как это правильно и хорошо.
— Он говорил еще о семейном альбоме, который непременно заведет себе, потому что у него такого альбома никогда не было…
— Понятно, ведь он же был найденыш.
— С ума можно сойти, сколько теперь найденышей…
— Это все из‑за войны.
— Потерянные дети.
— Ему хотелось иметь альбом с фотографиями.
— И подумать только, что у нас даже нет его фотографии.
— А ведь правда. Вот те на!
Они сидели, как громом пораженные.
— Скоро мы даже не сможем вспомнить, какой он был из себя.
Ребята морщили лбы, щурили глаза, стараясь восстановить в памяти лицо Милу, редькой вниз.
После долгого молчания Жюльен монотонно повторил:
— Славный он был парень.
— И чего он хотел? — с горечью проговорил Жако. — Он хотел работы.
— Он никому не делал зла.
— Он хотел только работать.
— Как и все мы.
— Вот она, жизнь человеческая!
— Да, эта зима нам надолго запомнится.
— Милу…
— А Ритон?
— Ритон в больнице, а потом поедет в туберкулезный санаторий.
— А Полэн?
— Полэн чуть было не отправился на тот свет.
— А Рей?
— Он теперь не скоро появится на ринге…
— А Виктор?
— Виктор в каталажке.
— А ведь он не такой уж плохой, Виктор.
— А мы‑то разве плохие?
— Мы ничуть не лучше его.
— Да, эту зиму мы не скоро забудем.
Ребята замолкли, задумавшись о зиме, которая подходила к концу, о тех, кого она унесла с собой, и о тех, кто ее пережил. И как бойцы, которые осматривают места недавних боев, они снова и снова возвращались мыслями к этой жестокой зиме и подсчитывали уцелевших.
— А мне скоро призываться.
— А потом и мне тоже.
— А потом мы все переженимся.
— Я вот уезжаю в Савойю: буду работать там на строительстве плотины.
Они не решались взглянуть друг другу в глаза, они чувствовали, что их компания распадается.
У них была неплохая, дружная компания, и вот теперь жизнь разбросает их по свету. Когда‑нибудь они вспомнят об этом времени — и им будет больно. Они уже чувствовали себя старыми. За их спиной вырастала молодежь, зеленая молодежь, ребята, которым было по пятнадцать — шестнадцать лет, и теперь уже те, другие, бродили буйными ватагами по Гиблой слободе и Шанклозону, искоса посматривая друг на друга. Но для них с этим кончено. Когда‑нибудь они вспомнят об этом времени — и им будет больно… При встрече скажут друг другу: «А помнишь Рири, который дрыхнул целыми сутками, и Клода, запинавшегося на каждом слове? А беднягу Милу, который бегал с париками и любил повторять «знаешь, знаешь». А был еще Ритон, сочинявший песенки, и Жако, который, чуть что, вспыхивал, как спичка, и этот чудак Шантелуб, вечно читавший нам нотации, и Мимиль с его бездарными шутками, и пьянчужка Виктор, который так любил тяжелые мотоциклы, что они привели его прямиком в каталажку. А Рей, помнишь Рея? Он мог бы запросто стать чемпионом Франции и даже Европы, если бы с ним не случилось тогда этого несчастья — отслойки сетчатки. А бедный Полэн, который был такой добрый, что даже казался от этого глупым? А Октав, а Тьен? А аккордеон Иньяса? А Морис? Не будь нас, он непременно отправился бы в Индокитай. Мы были чертовски дружной компанией, колошматили друг друга почем зря, и все же нас бывало водой не разольешь. А девчонки? Посмотрел бы кто, как мы ухлестывали за ними. Жако, тот разыгрывал из себя сердцееда… а у самого молоко еще на губах не обсохло… Мы были чертовски дружной компанией. Да, хорошее это было время».
— Надо все же помочь Виктору… — заметил Жако.
Все поддержали его. Вошел Шантелуб. Он взял стул и уселся позади ребят. Жако спросил его, не оборачиваясь:
— Как насчет похорон Милу? Не бросим же мы его в землю, как собаку, а?
— Нет, конечно.
— Ты должен сказать прочувствованную речь, Рене.
Жако впервые назвал его по имени, и это растрогало
Шантелуба.
— А почему бы тебе самому этого не сделать?
— А почему мне?
— Он был твоим лучшим другом.
— Но ты уже насобачился речи говорить, да и потом ведь '1Ы секретарь Союза молодежи. Это будет как‑то солиднее. Союз молодежи все же что‑нибудь да значит…
— Милу не был членом Союза республиканской молодежи Франции.
— Подумаешь… Какое это имеет значение.
— Ладно, тогда ты прекрасно можешь выступить, Жако, от имени Союза молодежи.
— Но я же не состою в нем.
— Это можно устроить.
— Ну, а что я скажу?
— Сам решишь. То, что у тебя на сердце… Тебе виднее.
— Ты думаешь, Рене?
Это было прелестное маленькое кладбище, примостившееся на склоне у полотна железной дороги. Жители соседних кантонов любыми средствами старались заполучить там местечко. Кладбище содержалось в образцовом порядке, и все в нем говорило о мире и покое.
От резкого ветра жалобно позвякивал венок на чьем‑то железном кресте. Парижский поезд 15.20 встретился на станции с поездом 15.21, идущим в Сен — Реми. Гроб был узкий, короткий и казался каким‑то ненужным. Он глухо ударился о землю, веревки со свистом проехались по нему, когда их вытаскивали.
Жако был тут же, в группе парней. Шантелуб, Рири и Морис, стоявшие перед ним, расступились, и ему пришлось выйти вперед. Он стал у самого края могилы, с трудом подавил волнение. Вытащил из кармана листок бумаги, развернул его. Оглянулся на собравшихся. На кладбище пришла вся Гиблая слобода, были здесь и ребята из Шанклозона, а также Ла Суре, Баро, Панталон и Хуашуш. Жако взглянул на новенький гроб, потом на кучу земли, потом на деревянный крест и с удивлением прочел надпись: «Арто, Эмиль. 1935–1954».
Жако сказал про себя, но все его услышали:
— Мы звали его Милу. — Он кашлянул, провел средним пальцем у себя под носом, сцепил руки, крепко сжал их и выпрямился. — …Не для того люди рождаются на свет, чтобы так вот глупо кончить. Невозможно это. Здесь что‑то не так… Милу ведь хотел просто жить… — Он кашлянул, чтобы подавить подступившие к горлу слезы… — Будь все устроено иначе, он бы не умер так рано…
Жако горестно развел руками. Заметил, что держит в руке лист бумаги…
Жалобный стон прорезал тишину. Жако быстро обернулся: Розетта рыдала в объятиях Полэна. Жако посмотрел на нее и сказал со вздохом:
— Они этого не поймут, те, кто не мерз вместе с нами…
Его взгляд упал на крест: «Арто, Эмиль. 1935–1954». Он повернулся к собравшимся — все стояли с опущенными головами — и повторил:
— Мы звали его Милу.
И принялся читать по своей бумажке.
Выйдя с кладбища, все в глубоком молчании направились по улице Сороки — Воровки… Было холодно. Жако подошел к парашютисту.
— На, возьми.
— Это же мой нож!
— Да, Милу поднял его на танцах, когда у нас была драка.
Парашютист посмотрел на Жако и обнял его за плечи.
Из Гиблой слободы одни лишь дети не пришли на похороны. Дети были еще худы и бледны после плохо залеченных бронхитов, коклюшей и гриппов. Они с визгом гонялись друг за другом. Родители ловили их на бегу и давали с размаху несколько звонких пощечин приличия ради, а также для воспитания, для здоровья и вообще для науки.
Шантелуб прошептал:
— Все это исчезнет, все эти трущобы, рассадники туберкулеза, все будет уничтожено когда‑нибудь…
— Вечно ты говоришь: «Когда‑нибудь»… — проворчал тако.
Тьен величественно поворачивал руль, и автомобиль, словно испуганный конь, лягался при каждом повороте задними колесами.
Прохожие на тротуарах, даже те, которые очень спешили, останавливались и с изумлением взирали на допотопную колымагу, до отказа набитую свирепыми с виду парнями.
Машина направилась прямо в широкие больничные ворота. Прибежал сторож и встал на дороге, широко расставив руки. Тьен яростно нажал ногой на тормоз. Но «автокар» остановился, лишь проехав еще тридцать метров. Сторож быстро отскочил в сторону, затем бегом нагнал машину, вопя:
— Въезд закрыт!
— А' почему это? — вскипел Жако.
— Машинам въезд воспрещен, — задыхаясь, проговорил сторож и поправил на голове форменную фуражку летчика.
— А это что такое? — насмешливо спросил Жако, широким жестом указывая на вереницу машин: «203», «ведет», «аронд», малолитражек, — выстроившихся вдоль зеленой лужайки.
— Это машины врачей и тех, кто приехал навестить больных.
— Мы тоже приехали навестить больного, — рявкнул Жако.
Он оперся о плечо Тьена, показывая ему на свободное место между «арондой» и другой машиной, сиявшей своими хромированными деталями. Однако Тьен предпочел поставить автокар несколько поодаль, но все же на видном месте.
Ребята дружно высыпали из машины.
Ритон утопал в широкой белой кровати. На больничных харчах он как‑то совсем высох. При виде кульков с конфетами, бутылки бургундского, апельсинов, коробки сливочных сырков, появившихся перед ним на тумбочке, он вытаращил глаза.
— К чему это вы… зачем?
— Полно тебе! Заткнись!
Ребята с такой силой трясли его за руку, что чуть было не вывихнули ему плечо. Ритону не удавалось вставить ни единого словечка, друзья просто засыпали его новостями о Гиблой слободе.
— Мадам Вольпельер купила себе фонограф.
— У нас разворотили всю мостовую, посмотрел бы ты!
— Вода у нас будет. Да, водопровод проводят, дружище!
— А Клод участвует в следующее воскресенье в своем первом официальном матче как любитель…
Наконец все животрепещущие новости были выложены, и наступило неловкое молчание.
— Ты, как видно, себя лучше чувствуешь? — отважился спросить Морис.
— Гм… Хотел бы я, чтобы так говорили врачи.
Клод скептически посмотрел на больных, лежавших на соседних койках, и спросил у Ритона, не скучает ли он.
— Нет, я сочиняю песенки. Времени у меня достаточно.
Ребята придвинулись к нему поближе и в ожидании замолчали.
— Я начал писать песню… песню… мне кажется, сна получится, как надо.
Послышались восторженные возгласы.
— Это на смерть Милу…
Ребята сразу стали серьезными.
— Называется она «Мертвый сезон»…
Они удовлетворенно хмыкнули.
— Уже одно только название…
— Замечательно!
щ еки Ритона вспыхнули румянцем. Он приподнялся на подушке.
— Как будто на этот раз неплохо получилось.
Г ости приготовились слушать.
— Я еще не совсем кончил… — стал извиняться Ритон, — но даже начало, первый куплет, и второй, и припев тоже… мне кажется, на этот раз неплохо получилось.
— Валяй!
Ритон сел, поправил простыни и оперся на локти. Стал насвистывать песенку. Мелодия была легкая, быстрая, но грустная, хватающая за душу.
Больные с соседних кроватей и их посетители повернули головы. Ритон закончил мелодию под сурдинку, ребята слушали, склонившись к нему. Он поднял палец, требуя внимания, и запел:
Забавная прогулка:
На улице меньше нуля.
Пускай нам меньше двадцати,
Вдвоем на бал нам не идти…
Ритон посинел, сжал губы, тело его задергалось. Он сунул руку под подушку, вытащил оттуда тряпку, зарылся в нее лицом и надолго закашлялся. Кровать под ним подпрыгивала. Он нашел ощупью на тумбочке плевательницу, поднес ее ко рту, поднял крышку и плюнул. Поставил на место и вытер рот. Теперь щеки у него были красные, глаза полны слез. Он с виноватым видом посмотрел на друзей.
— Это пустяки… слушайте:
Забавная прогулка:
На улице меньше нуля.
Пускай нам меньше двадцати,
Вдвоем на бал нам не идти…
Хриплый звук вырвался у него из горла, он дернулся, снова зарылся лицом в огромную тряпку. Этому приступу, казалось, не будет конца.
Жако проговорил, взглянув на стенные часы:
— Послушай, Ритон, начало у тебя здорово вышло, но…
— Погоди, дальше говорится о телефонах, о телефонах, как нуга, о телефонах совсем белых, о телефонах, которым тепло…
Он с трудом подавил клокотавший в груди кашель, только спина у него задрожала.
— Послушай, тебе надо отдохнуть, — сказал Жако. — Ты споешь нам песенку в следующий раз.
Ребята возвращались домой грустные. Машина шла почти нормальным ходом.
Вдруг Морис объявил, словно только что вспомнил об этом:
— Я получил письмо от своего хозяина: работа в обувной мастерской возобновилась.
— Так, значит, ты вернешься на улицу Бельвиль?
— Да, но мне что‑то жалко расставаться со стройкой. Ничего не поделаешь, нужно.
— Скажи, — спросил Жако, — ты придешь на собрание во вторник вечером? На стройке будет вся наша молодежь и ребята из Шанклозона тоже…
— Еще бы, конечно, приду. Я буду ходить на все ваши собрания.
— Итак, ты возвращаешься к обуви, — сказал Мимиль. — Как видишь, все уладилось, ты снова нашел обувь по ноге.
— Ну и балда же этот Мимиль.
— М — да… — ответил Морис, — но у меня скоро брат вернется с военной службы. Теперь уж ему придется искать работу. Вечно одна и та же история…
— И вечно она повторяется.
Они проехали молча с добрый километр.
— Знаешь, Жако, — сказал Морис, — на это собрание надо бы затащить Шантелуба.
— Факт!
— А как ты это устроишь?
— Предоставь все мне. Есть безошибочное средство, вот увидишь…
— Иди сюда, Жако… Ты слышишь шум? Что это такое?
— Где, Лулу? Я ничего не слышу.
Они оба присели на корточки в своей спальне. Звук напоминал одновременно и щебетание, и шелест, и шуршание шелковой ткани.
Ребенок и юноша удивленно переглянулись.
— Это, верно, в подвале. Пойду посмотрю… — сказал Жако.
Он стал спускаться по лестнице, ловко удерживая на ногах шлепанцы. В кухне он увидел мать с проволочной мочалкой в руке.
— Ну как, Жако, хорошо спал?
— Да…а…а… — ответил Жако, сладко потягиваясь.
— Лулу спокойно^провел ночь?
Жако со вздохом уселся на предпоследней ступеньке лестницы. Вытащил левую ногу, поставил се на туфлю и с наслаждением принялся растирать пальцы.
— Он дрыхнул без задних ног.
Мать положила мочалку на раковину, скрестила руки на животе поверх фартука и подняла глаза к потолку.
— Он прямо ангелочек, когда спит спокойно.
— М — да… м — да… — любезно подтвердил Жако, принимаясь за другую ногу.
— Но что там ни говори, а Лулу надо как следует поправиться. Ведь он столько потерял в весе, пока болел…
— Аппетит у него неплохой…
— Что правда, то правда. Доктор говорит, что ему надо побольше есть мяса, это еще можно как‑то устроить, но он хочет, чтобы мы послали мальчика в горы, на высоту в тысячу метров. И что это за жизнь такая проклятущая! Доктор и не представляет себе…
— Да, он не представляет себе, — согласился Жако, вставая.
Уже с порога, он крикнул:
— Ты не могла бы отутюжить мой костюм, да и подновить его малость.
— Это не так легко. Он уже совсем износился.
В глубине садика Амбруаз перекапывал землю. Он заметил Жако и кивнул ему.
— Привет, — как‑то странно ответил юноша, помахав ему рукой.
Жако завернул за угол дома. Прямо под его спальней был темный чуланчик, служивший погребом, пол его приходился вровень с землей. Жако толкнул дверь, намного не доходившую доверху. И тут же отшатнулся, заслышав хлопанье крыльев; две ласточки пронеслись над его головой и с жалобными криками исчезли в саду.
Он вошел в чуланчик.
В углу, у самого потолка, прилепились к балке два заново свитых гнезда. Послышался шорох… третья ласточка пролетела под потолком и устремилась в открытую дверь.
Жако вышел. На пороге сидела кошка и пристальным, немигающим взглядом смотрела на гнезда.
Солнца не было. Но серое небо отливало приятной голубизной, погода стояла мягкая, хотя порой все же налетал холодный ветер. Жако снова потянулся и, подняв голову, обнаружил солнце, закрытое облаками.
— Тьфу ты пропасть! Выглянешь ты когда‑нибудь или нет?
На дорожке Амбруаз с лопатой на плече счищал комья земли, налипшие на его деревянные башмаки. Он подошел к Жако и, не глядя на него, спросил:
— Как дела?
— Ничего. А у тебя?
— Тоже.
Амбруаз засунул руку по самый локоть в карман своих плисовых штанов. Выудил оттуда пачку курительной бумаги. Оторвал листик, сложил, насыпал в него щепотку табака и протянул пачку Жако.
— Вот что я хотел тебе сказать… — начал юноша, свертывая сигарету, — я хотел тебе сказать, что в тот раз я был… словом… когда мы говорили о Бэбэ…
— Пустое!..
— Нет, нет! Я был немного груб с тобой. Вот я и хотел тебе сказать. Словом… такой уж у меня характер. Не стоит иногда обращать внимание на мои слова.
— Хватит об этом…
Жако провел языком по свернутой сигарете в одну сторону, потом в другую. И наконец отважился спросить:
— А Бэбэ? Словом, что ты о ней думаешь?
Закуривая, Амбруаз приставил лопату к своему бедру.
Потом снова сжал ее в руке, а другой рукой стал подбрасывать вверх мелкие камешки.
— Что там… не след… всегда… всегда… судить людей. Это жизнь… словом… люди, они ведь… неплохие, ежели присмотреться поближе…
— Ну, а Бэбэ, по — твоему?..
Амбруаз с маху всадил лопату в землю.
— Бэбэ хорошая девушка. — Он посмотрел на небо и прибавил: — Вот и весна наступает все‑таки.
Жако положил руку на плечо Амбруазу, тот повернулся к нему, но тотчас же смущенно опустил глаза.
— Амбруаз, знаешь…
Жако замолчал. Он вернулся в дом, надел поверх пижамы синие штаны от старого комбинезона — ему не хоте лось идти наверх переодеваться. Натянул через голову свитер, бросил шлепанцы под лестницу и зашнуровал ботинки.
— Пойду пройдусь немного. Погода как будто устанавливается.
В пролете лестницы появилась голова Лулу.
— Скажи, Жако, что это был за шум?
— Ласточки. Они вернулись в подвал в свои прошлогодние гнезда.
— Сейчас же ложись в постель! — крикнула мать. — И не смей разгуливать полуголый! Ты еще не совсем окреп.
Она возмущенно хлопнула себя по бедрам.
— И что это за мальчишка такой! Только почувствует себя немножечко лучше, и уж никак не удержишь его в постели.
В столовой Жако дотронулся до печки, затем прижал к ней ладонь.
— Ты не топила, мам?
— Нет, а зачем? Разве холодно?
— Ничуть… Здорово‑то как!
Засунув руки в карманы, он дважды обошел вокруг печки и ни с того ни с сего ударил в нее ногой.
Фургон мусорщиков трясся по мостовой, тяжко вздыхая и выпуская на каждом ухабе облака ныли. Фары были увиты гирляндами бумажных цветов, а на радиаторе болтался безрукий паяц, найденный в помойной яме. Мусорщики с засученными рукавами стояли на подножке и подшучивали над прохожими.
На ставнях квартиры Мунинов висело небольшое объявление, прикрепленное двумя кнопками: «Продается по случаю мотоцикл «теро», 350 куб. см. Обращаться сюда».
— Привет, Жако.
— Привет, Морис.
— Ты читал?
— Да.
— Мунины обанкротились… Надо им как‑то помочь.
— Да, ты прав, надо помочь.
Берлан ремонтировал обвалившийся угол своего дома: четыре камня и кучка известкового раствора лежали рядом на земле.
— Привет.
— Привет.
— Ты, я вижу, решил переменить профессию?
— Что поделаешь. Грузовик налетел на стену в ту ночь, когда была гололедица, помнишь?
— Еще бы!
У Вольпельеров распахнулось окно, словно под неудержимым напором музыки.
Уж этот проказник амур… ур… ур…
Хи — хи! Хи! Хи!
Его все любят чересчур… ур… ур…
Хи! Хи! Хи! Хи…
Мощный голос Марио Мануэло разносился над Гиблой слободой.
— Что это? Передача люксембургского радио?
Берлан положил лопатку и, выпрямившись, приготовился слушать.
— Да нет же, это Вольпельеры купили патефон с пластинками. Они себе ни в чем не отказывают.
Две роскошные машины вихрем пронеслись мимо, в каких‑нибудь десяти метрах за ними промчался автомобиль «203» с откинутым верхом. После «Проказника амура» без всякой паузы, не успев даже перевести дух, Мануэло исполнил «Красотку Лили»…
Ха — хи, красотка моя Лили,
Кончена жизнь совсем, да, да!
Всегда и везде лишь одна ты, Лили…
— Черт возьми, как это ей удалось так быстро сменить пластинку!
— Это же долгоиграющая пластинка. Говорю тебе, мадам Вольпельер ни в чем себе не отказывает. На одной такой пластинке восемь песен, и играет она полчаса подряд.
— Полчаса Мануэло? Да это же разврат…
— Подумай только, они в долгу, как в шелку. Ребята ходят оборванные. Каждый день являются кредиторы, стучат к ним в дверь и кричат на всю улицу, требуя денег, а она покупает пластинки по две тысячи франков за штуку. Сидит себе у окна и грезит наяву, мурлыкая песенки. А ребятишки целый день горланят дома всякие «тра — ля — ля». Что за люди…
Замок Камамбер был полон веселого гомона, как и полагается в воскресное утро, когда на улице десять градусов выше нуля. У открытых окон жильцы выбивали ковры, трясли простыни; выставленные на подоконник цветы, чижи и младенцы впитывали в себя солнечные лучи. Раймон Мартен спускался по лестнице с сумкой, набитой газетами. На каждой площадке, у каждого порога слышалось: «Здравствуй, Раймон», «Здравствуйте, мсье Мартен» — или же:
«Здравствуйте, Мартен», — в зависимости от того, кто говорил — приятель, женщина или политический противник.
Мартен встретил Шантелуба, и, здороваясь, они обменялись взглядами сообщников.
Перед гаражом Дюжардена был разворочен кусок мостовой длиной с целую грядку салата. Огромное объявление на щите гласило: «Внимание! Производятся работы. Тихий ход!» Одна из подставок щита стояла на тротуаре, и прохожие слегка опирались на нее, чтобы не потерять равновесия. Домашние хозяйки, шедшие на рынок, на площадь Мэрии, дотрагивались до щита почти с нежностью: ведь в Гиблой слободе проводили водопровод.
На улице Шантелубу повстречались Жаке), и Рири. У них был какой‑то насмешливый вид, очень ему не понравившийся.
— Привет, ребята. Все в порядке, Жако?
Рири широко зевнул и бросил насмешливо:
— Определенно.
Мимо прошла мадам Вольпельер с хозяйственной сумкой в руке; она рассеянно смотрела прямо перед собой и напевала:
Ха — хи, красотка моя Лили,
Траля — ля — ляля, ляляля, ля…
— Ну и чудила! — засмеялся? Како.
— Куда это вы направились вдвоем?
— К «Канкану», посмотреть на Клода. Он там тренируется. В следующее воскресенье у него матч с Кидом Масколо, три раунда по три.
— Пойдешь на матч? — лукаво спросил Жако.
— А как же! — не задумываясь ответил Шантелуб. И прибавил с ударением: — Определенно!
Он посмотрел им вслед. Парни громко разговаривали, поводили плечами, подталкивали друг друга локтями. Шантелуб думал о том, что никогда их как следует не понимал. Он замкнулся в мире своих идей, своих взглядов на жизнь, которые они не вполне разделяли. «Еще не разделяют, но это придет», — поправил он самого себя вполголоса. Он ругал их за легкомыслие. Судил их, как судья. А ребята вовсе не чувствовали себя виновными. Да они и не были виновны.
В чем это они могли быть виновны?
Только к вечеру Шантелуб вошел в помещение молодежной организации. Открыв дверь, он сразу почувствовал, что кто‑то побывал здесь и не все находится на своем месте. Он порылся в кипах газет, на столе, в груде листовок, посмотрел на скамейке, на стульях… Случайно бросил взгляд на стену и даже отшатнулся… Знамя исчезло. Контуры его четко вырисовывались на стене светлым пятном, обведенным серой каймой пыли.
— Да, мы не часто его выносили, — пробурчал секретарь молодежной организации. Он почесал у себя в затылке. — Вот негодяи! Стащили его у меня! Определенно…
Он вышел на улицу и бегом помчался домой. Вскочил на велосипед и яростно завертел педали. Передняя шина была плохо надута, и всякий раз, когда он с силой нажимал левую педаль, обод колеса царапал мостовую. Кругом стояла кромешная тьма, но он заметил, что не зажег фонарей, только когда выехал из Гиблой слободы. Надавил большим пальцем на кнопку и еще быстрее заработал ногами.
Он ехал, а ветер и усталость понемногу умеряли его гнев. Он по — прежнему бормотал что‑то в такт движению колес, но смысл его слов был уже иной. Вместо гневного: «Они ничего не уважают, даже знамени» — он просто ворчал: «Ну что за парни! Ничего не могут сделать по — людски. Взяли знамя, но как? Выкрали!» Он старался успокоить себя, думая о том, что ребята, если придется, будут петь под пулями, и вспомнил Гавроша. У Шантелуба была слабость обращаться по всякому поводу к историческим примерам.
Теперь он уже ехал медленно.
Неожиданно перед ним выросло здание Новостройки. Из окна дощатого барака падал свет на ярко — желтый кузов старенькой машины, стоявшей перед дверью.
Шантелуб спрыгнул с велосипеда, положил его на траву. Из барака доносились крики, смех.
Совсем рядом, прямо над его головой, послышался мягкий рокот.
Он посмотрел в небо и увидел три мигавших зеленых и красных огонька. Когда самолет пролетал над пятнадцатым этажом, Шантелуб заметил в свете его огней, что наверху законченного здания рабочие установили традиционный букет цветов. И не просто на крыше, а на самом конце шеста, воткнутого в самую высокую трубу.
— Как это они забрались туда? Настоящие обезьяны!..
В этот миг длинный сноп лучей маяка Орли пополз по небу. Он скользнул по пятнадцатому этажу, и только тогда Шантелуб различил флаг Союза молодежи, развевавшийся в небе над букетом.
Он сел на пороге барака. Подошел шелудивый пес и принялся обнюхивать ему ноги, но как только Шантелуб нерешительно попытался его погладить, пес не спеша, мелкой рысцой побежал прочь.
За спиной Шантелуба барак гудел от криков. Трудно было разобрать, о чем там говорилось, но среди гомона, песен и смеха он узнавал знакомые голоса, порой различал одно-два слова. Он услышал заикающуюся речь Клода, насмешливый голос Мимиля, а вслед за этим громкий взрыв смеха и пожал плечами. Затем раздался решительный голос Жако. Шантелуб прислушался. Смех умолк, в бараке мало — помалу водворилась тишина. Слова падали одно за другим, четкие, резкие.
Лицо Шантелуба осветилось улыбкой, он потянулся, зевнул. Кругом, в ночи, природа шла в наступление, покоряя его своими запахами, своими звуками. То был мощный запах новорожденной травы. И миллионы еле заметных шорохов предместья, и отдаленный плеск огромного людского моря — Парижа. И потом еще звуки, рождаемые самой природой, самой этой землей. Легкие потрескивания. Нежная зеленая кожица лопается и сразу раздвигается. Первый листок высовывает нос из своего воротничка. Еле ощутимое тепло окутывает грудь, и от его ласки хочется плакать… Вот еще!
Шантелуб встал, толкнул дверь и вошел.
На пригорке, вокруг кладбища, трава была сочная, до неприличия хорошо удобренная. За оградой лежали сотнями покойники.
И среди них — Милу, еще новичок. Для него все было кончено. Он уже не испытает больше ни одной из тех редких радостей, что так ревностно охраняются на манящей витрине жизни. Покончено со всеми радостями, в которых ему было отказано, и люди, ограбившие его, прекрасно знали, что это непоправимо. Для Милу — не этим приходилось мириться, — для Милу все было кончено. Наступит день, и то же самое случится с нами. Надо приучить себя к трезвой мысли, что когда‑нибудь придет смерть и после уже не будет ничего. Мрак. Как и до рождения. Все мы вернемся к исходной точке. Не будет больше ни воздуха, которым дышишь, ни жажды, ни голода, ни музыки, ни поездов. Все будет идти, как прежде, но уже без меня. Это великая истина, в ней мрак и пустота.
Значит, надо жить, чтобы наслаждаться музыкой, воспевать поезда, любить людей такими, какие они есть. Какие сни есть пока. Любить высшее благо — жизнь. Охранять ее, как только она появится, еще хрупкая, из небытия. Оберегать ее, укреплять, лелеять, стараться проникнуть в ее смысл. Помочь подняться из глубокого мрака десяткам, тысячам новых жизней, поддержать их, чтобы облегчить, умножить, продолжить собственную жизнь.
Жить полной жизнью. Ощущать все волшебство…
Камешек скатывается под откос за поворотом улицы Сороки — Воровки. Посреди дороги идет Бэбэ. Она останавливается совсем близко. Жако отделяется от стены, отрывается от всех этих мертвецов. Звезды осмелились усыпать только половину неба. Неясные огоньки мерцают среди могил, а может быть, это только обман чувств, игра воображения. Легкий, ласковый ветерок обостряет гнетущий душу страх. Страх, что пропустишь удачу, страх перед любовью, страх прозевать жизнь…
— Добрый вечер, Жако.
— Добрый…
На углу ограды прикреплена голубая дощечка. Здесь кончается улица Сороки — Воровки. Вдоль кладбища тянется «Бульвар Равенства».
— Знаешь, почему ее назвали улицей Сороки — Воровки?
— Н — нет.
Это случилось в давние времена с девушкой — служанкой. Ее обвинили в краже какой‑то драгоценности и осудили на смерть. А после того как служанку повесили, драгоценность нашли в дупле дерева, в гнезде сороки.
С шумом проносится парижский поезд 10.20, вереницы освещенных окон прорезывают темноту, словно шествие светлячков.
Жако подходит к Бэбэ. Дотрагивается до ее плеча и говорит шепотом:
— Завтра вечером я приду к твоей матери и заберу тебя к своим родителям…
— Жако, мне хотелось бы сказать тебе…
— Не надо, не стоит.
— Нет, надо сказать тебе все, раз и навсегда, чтобы уже больше никогда к этому не возвращаться.
Они делают вместе несколько шагов, перепрыгивают через канаву и останавливаются, прислонясь к ограде.
— Жако, знаешь, он был не такой уж плохой. Только из этого ничего не могло выйти… — Бэбэ запинается, затем поднимает голову. — Ты понимаешь… общество… — Она опять запинается и прибавляет: —Ты понимаешь… он был не из наших.
Жако обнимает ее. Она прижимается головой к его уху, и они долго стоят так, взводнованные, сдерживая дыхание.
— Жако, лучше все сразу сказать друг другу. Выскажи мне, что у тебя на сердце.
— Мне нечего сказать.
— Ты ведь знаешь, что я… словом… что со мной.
— Знаю, Бэбэ, и я беру тебя такой, какая ты есть. Не будем говорить об этом.
— Нет, Жако, я так перед тобой виновата…
— Ты ни в чем не виновата…
— Но…
— Такова жизнь, Бэбэ.
— Послушай, Жако…
— Послушай, Бэбэ, мое счастье в тебе, я в этом уверен. Не будем больше говорить об этой зиме.
Они стоят рядом, рука его осталась лежать на плече Бэбэ, и он чувствует, какой тяжелой стала эта рука, а девушке хочется, чтобы вся ее кровь прилила к плечу и поддержала доверчиво покоящуюся на нем тяжесть. Весенняя ночь доносит до них наполняющие ее звуки: позвякивание цепи колодца мадам Удон, чей‑то голос, зовущий детей, никак не желающих ложиться спать, вокализы мсье Вольпельера, музыку трех радиоприемников, соперничающих друг с другом, шум первых машин, отправляющихся на воскресенье за город… Обрывки всех этих звуков Гиблой слободы окружают Жако и Бэбэ, согревая их.
Девушка не могла изменить свою судьбу в одиночку, для этого надо было бы сперва изменить всю Гиблую слободу. Можно упаковать свои чемоданы и, спасаясь бегством, постараться все унести с собой. Но лучшее всегда оставляешь. «Лучшее в себе самом — это другие».
Хлопают ставни. Не вовремя зазвонил будильник, но ему тут же затыкают рот.
Самолет, направляющийся в Гвадалахару, а может, еще куда‑нибудь, поднимается над аэродромом Орли; луч света из его окон падает прямо на нос Бэбэ и Жако. С высоты многое видно, и его четыре мотора глухо рокочут:
«Бэбэ, прислушайся получше: цепь, что сейчас скрипит, — это цепь колодца, где ты берешь воду вечером, по окончании трудового дня; эти ставни — те самые, что ты захлопываешь каждый раз перед тем, как лечь спать; в этой музыке, передаваемой по радио, звучат твои былые, твои сегодняшние мечты. Эта мать, зовущая детей, ты сама через десять лет, и эти дети твои…»
— Жако!
Ее взгляды тянутся к нему, и ее полуоткрытый рот, и ее губы, сжатые и вместе с тем раскрытые, как руки странника, опустившегося на колени перед источником.
«Да нет же, Бэбэ, эта цепь не от твоего колодца. Вода теперь течет по трубам, и радио уже вышло из моды. Мысли и чувства меняются. Пройдет зима, но ничто не повторится, ничто не останется прежним…»
Четырехмоторный самолет стыдливо понижает голос, устремляясь к горизонту, и его слова замирают в отдалении.
Жако обнимает ее все крепче. И, обняв, он ведет ее от бистро мамаши Мани к Замку Камамбер; он прижимает ее к себе на танцах в субботу вечером и перед первым поездом в понедельник утром, он окружает ее своим присутствием в долгую зимнюю пору и в воскресные дни. И Бэбэ кажется: все, что она видит, все, что слышит, прошло сперва через глаза и уши Жако. Она чувствует его совсем близко, рядом, она чувствует его в себе: он нищета и великодушие, он гордость и гнев Гиблой слободы.
Тогда она кладет руку на затылок юноши, ласково проводит по голове, гладит, хватает за волосы так, чтобы сделать ему больно, и притягивает его рот к своему.
Их зубы сталкиваются, как два переполненных кубка.
Она опять, в последний раз, опустила голову.
— Когда он… словом… через несколько месяцев… когда он появится, когда он будет здесь… надо… словом… его любить…
Жако взял ее руки своими длинными пальцами и с силой сжал в том месте, где бьется пульс. Голос его дрожал:
— Уж это… я сумею… клянусь тебе…
Потом он сорвал листок плюща, положил в рот и разжевал. Вкус был терпкий, неприятный, но это было нужно, чтобы почувствовать, как все хорошо, чтобы поверить во все это счастье.
Вот «поэма», которую Ритон сочинил однажды для своих друзей:
Ищи везде, обшарь весь свет,
В любой толпе, в любой среде
Подобных голодранцев нет,
Как в нашей гиблой слободе.
Они сюда сошлись поврозь,
Но вместе лупят кулаком.
Чтоб с ними спорить не пришлось,
Не будь столетним стариком.
Их коркой хлеба не купить
И сказкой не сманить пустой.
Умеют дружбой дорожить,
Делиться тайною мечтой.
Они живут в гнилой норе,
Им справедливый гнев знаком,
Они мечтают о добре…
Не будь столетним стариком.
Им каждый день нужна жратва,
Ведь зубы их острей штыка,
У них законные права
На мяса кус из котелка.
Тут нищета на все лады,
Тут смесь бациллы с бедняком…
Беги от Гиблой слободы.
Не будь столетним стариком.
Господь богатых, слободой
Ты осужден и поделом, —
Не должен мир наш быть игрой.
Не будь столетним стариком.