Еремей Парнов Гимн морским ежам

Писатель Еремей Парнов побывал недавно на Дальнем Востоке. Он объездил весь Хасанский район, несколько дней прожил в бухте Троицы, где создана первая в Союзе исследовательская станция по биологии океана. Результатом этой поездки явилась книга «Белый лебедь» у океана», отрывок из которой мы публикуем.


Когда-нибудь о морских ежах напишут поэму. Только высоким штилем можно по достоинству прославить красоту, уникальные гастрономические качества, разнообразие форм, кроткий нрав и бескорыстную преданность науке — все те изумительные качества, которые выделяют морских ежей среди прочих обитателей моря.

С чего начать повествование о морских ежах? Впрочем, раньше надо договориться о терминах. Дело в том, что один еж другому не чета, Я лично видел четыре типа ежей: черных, зеленых, сердцевидных и плоских. А так, может, их куда больше. Ежи— родственники морским звездам и голотуриям, в частности трепангам. Родственники в том смысле, что все они являются иглокожими. Это не мешает, конечно, взаимному поеданию.

Самый красивый еж — нудус. По-латыни это означает «голый», или, говоря современным языком, «нудист». Не знаю, кто окрестил так это черное, утыканное сверкающими иглами существо. Очевидно, очень веселый человек.

Когда плывешь в воде, содрогаясь еще от утреннего холода, ежи производят странное впечатление. Они напоминают заледенелые созвездия, к которым ты неожиданно приблизился. «И Тамплинсон взглянул назад и увидал в ночи звезды замученной в аду кровавые лучи». Киплинг, наверное, видел нудусов. Эти живые существа похожи на неживые звезды или по меньшей мере на звезды, впавшие в спячку. Черные лакированные лучи их, строго говоря, нельзя называть иглами. Это суживающиеся к концам трубочки. Что же касается «кровавых лучей», то тут речь скорее всего идет об алых ниточках с крохотными присосками — амбулякральных ножках. Московский биохимик Александр Александрович Нейфах показал мне нудуса под микроскопом. Среди черных блестящих игл амбулякральные ножки извивались в причудливом танце, образуя легкую алую дымку, которая и придает черному ежу его непередаваемый цвет. Кстати, самого нудуса по величине можно сравнить с хорошим яблоком, и его вовсе не надо разглядывать в микроскоп.

Гораздо больше похож на ежа интермедиус. Иглы у него короче и тоньше. Они лежат в разных направлениях, что придает интермедиусу оголтелый, ежиный вид. И цветом интермедиусы не подкачали. В одних местах они рыжевато-серые, в других — серо-пыльно-зеленые.

Ежи довольно крепко присасываются к грунту и царственно сверкают, заледенелые и гордые. Но им ничего не стоит переменить место. Им достаточно пошевелить иглами и встать на них, как на ходули. Если же, сделав небольшое усилие, оторвать ежа и вытащить из воды, все иглы сразу же придут в неторопливое, почти механическое вращение — бесполезная попытка вернуться в родную стихию.

У выброшенного прибоем ежа, когда он основательно поваляется на солнце, иглы отваливаются столь же легко, как у сухой елки, которую оставили в комнате до «старого» Нового года. А под иглами-то и скрывается настоящая красота ежа — его известковый скелет, зеленоватый или нежно-сиреневый, с геометрически точными меридиальными узорами из круглых бугорчиков. Скелет ежа — это купол мусульманской мечети или мавзолея. Безупречная, математически совершенная конструкция, которая, честно говоря, даст сто очков вперед Тадж Махалу.

Скелеты ежей можно найти в береговых выбросах, много их и на дне. Скелет сердцевидного ежа, как легко угадать, сердцевидный. Его прелесть преходяща, как, скажем, у ирисов. Я часто находил эти тонкие белые коробочки, но их редко удавалось даже вытащить из воды. По сравнению с ними выеденное яйцо — конструкция из армированного бетона. Хрупкие сердцевидки разрушались даже от сопротивления воды. Лишь дважды мне удалось вытащить их на берег. И оба раза ненадолго. Сердцевидные — довольно редкий вид. Поэтому Великий истребитель ежей (о нем ниже) говорил о них с особой симпатией.

Еще более плотоядно распространялся он о плоских ежах, белые, как мел, скелеты которых украшены пятилепестковым узором из крохотных дырочек и напоминают окаменевшие облатки для католического причастия. Впрочем, кто у нас видел эти самые облатки? На круглое печенье «Крокет» похожи скелеты. Я нашел целый город пластинчатых, целую страну. Оказывается, они не экзоты, а просто любители чистого и мягкого песка. Эти мохнатые, цвета крепкой марганцовки пластины в воде кажутся почти черными. Они валяются на песке, как распотрошенный автомобильный фильтр тонкой очистки.

Пластиночных ежей не едят, вероятно, из-за крайней скудости содержимого. Сердцевидные ежи весьма редки, и Великий истребитель очень ими дорожит. Поэтому я попробовал лишь черных и зеленых. Попробовал и остановился на зеленых — интермедиусах.

Я читал, что морской еж — высший деликатес, В ресторанах Флориды его подают за бешеные деньги. Эксцентричные супружеские пары специально проводят летние каникулы в бухтах, где есть ежи.

Я вскрывал ежей ножом. Скелет лопался с противным фарфоровым хрустом, и глазу открывалось содержимое: черноватая жидкая масса с какими-то камушками и четыре оранжевых мазка на внутренней поверхности скелета. В мазках — вся прелесть. Это икра (или молоки, так как различить можно лишь под микроскопом) морских ежей. Как передать ее вкус? Это нечто среднее между маслянистостью лучшей стерляжьей икры и сладостью сока в крабовых банках. Это хвост лангусты, превращенный в нежнейшую эмульсию. Это знаменитый рачий соус, сгущенный в сбитые сливки. И еще нечто, о чем я просто не умею сказать.


Теперь о том, как я открыл обиталище пластинчатых. Заодно это будет рассказ и о подводном зиккурате. Но я забыл рассказать об одной особенности морских ежей, которая сильнее всего сближает их с сухопутными. Как и обитатели наших лесов, морские ежи любят нанизывать на иглы всякую всячину: почерневшие клочки морской капусты, раковинки, какие-то деревяшки и даже дырявые скелеты своих же братьев-ежей.

Зачем они так поступают? Скорее всего маскируются. Но от кого? Рыба вряд ли решится атаковать утыканное иглами сокровище, кальмар и тюлень — тоже. Может быть, ежи боятся большого камчатского краба? Этот колючий броненосец может, конечно, расколоть ежа, но он не вылезает на мелководье. И осьминог тоже любит тихие местечки, где поглубже да похолоднее.

Острых игл ежей больше всего боятся водолазы. Ежовые иглы легко обламываются и прочно застревают в ранках. Такие ранки очень болезненны и долго не заживают. Я сам выковыривал заостренной спичкой остатки крошащейся иглы из пятки Володи Попова — начальника станции. Причем делал это прямо на берегу, поскольку чем скорее прочистить рану, тем скорее она заживет. Так что, очевидно, дурная слава ежей ими заслужена... Но мой микроскопический, конечно, опыт все же заставляет меня относиться к ежам с большей снисходительностью. Со смелостью неведения я отрывал их от камней голыми руками. И вскрывал, держа незащищенными пальцами. Даже случайно наступал на них в воде. Ощущение, конечно, не очень приятное, но кожа оставалась целой.

Но пора вернуться к пластинчатым ежам и подводному зиккурату, который я обнаружил в прекрасной бухте Копакабана. Об этой бухте мне рассказал Володя Попов.

— Видите вон ту сопку? — спросил он, показывая на зеленый гребень, поросший скрюченными дубками с плоскими, причесанными ветрами кронами. — К ней ведет тропинка. Она огибает сопку, спускается в небольшой распадок и вновь забирается на гору, ту, дальнюю, голубую. Оттуда видна бухта. Спускайтесь прямо по склону.

Сначала дорога была ясно видна. Черная колея со следами протекторов и оленьих копыт вела в рощу широколистного маньчжурского дуба. Мутное небо неожиданно прояснилось, и зеленый распадок ожил. В папоротниках и высокой полыни заскрипели цикады, затрещали кузнечики и сверчки. Все засверкало, запахло буйно и остро, как в день творения. Радужными нитями обозначались фермы хитроумных паучьих конструкций. Огромные мохнатые пауки живее стали укутывать в серебристые коконы пестрых бабочек.

Дорога пошла по болотцу. Я прыгал с кочки на кочку. В черных жирных ямках тускло блестела мазутоподобная вода. Вскоре я понял, что, кроме оленей, тут вряд ли кто до меня ходил. Очевидно, тропа осталась слева. Но оленья тропа вела на вершину сопки коротким путем, и я полез прямо в гору. Потом я узнал, что так ходят либо люди, всю жизнь проведшие в горах, либо беспросветные невежды. Избрав путь бывалого горца и часто припадая на четвереньки, я добрался наконец до самого верха. Те искореженные ветрами дубки, которые я видел снизу, росли, как оказалось, на узкой террасе, метрах в пятидесяти от верхней точки. А может, я залез не на ту сопку...

Ветер дул здесь со страшной силой. Волокна тумана неслись мимо меня, гибкими прядями струились над плоскими, как на японских картинах, верхушками деревьев.

Море зеленело далеко внизу. Памятуя наставление Володи, я начал спускаться почти по отвесному склону. Ветер постепенно утих, облачный туман остался вверху, да и спуск сделался более пологим. Но тут я обнаружил, что окружавшее меня великолепное разнотравье очень напоминает болото. Огромные осокори чередовались с невидимыми ямами неизвестной глубины. Под ногами журчал ручей, который тоже никак не удавалось разглядеть.

Звук ручья говорил о том, что он прыгает по камням. Я нащупывал эти камни ногой и перескакивал с них на ближайшие кочки, — как я хорошо знал, единственно надежные участки на болотах. К этому времени мои иллюзии, что именно этот путь ведет к лучшей на земле бухте, которую Володя называет Копакабаной (настоящее название — Холерная), начали рассеиваться. Спуск опять сделался почти отвесным. К счастью, потому что на такой крутизне не удержится ни одно болото. Действительно, вскоре ручей обнажился во всей каменной красе, а кочки сменились привычными папоротниками и лещиной. С трех сторон меня окружали горы, а впереди бухали еще невидимые сверху валы. Это тоже внушало подозрение. На широкой песчаной полосе Копакабаны волны не могут бухать, они должны ласково и полого накатываться.

Зеленые склоны казались совершенно плюшевыми. Местами этот плюш, как и положено, лоснился, кое-где был вытерт до белизны. Стали попадаться гранитные валуны, поросшие золотистыми, как засохшие чернила, лишайниками и сухим мохом. Небо над головой клубилось мощными, крутого замеса, облаками, прорезываясь вдруг бездонной синевой холодного и пронзительного оттенка. В довершение картины в небе парила на воздушных потоках какая-то черная царственная птица, а качающиеся травы поглаживали выбеленный на солнце олений скелет. Одним словом, Рерих и Васнецов; северная мощь, друиды, скальды и викинги. Я попал в странный распадок, столь непохожий на почти тропическое великолепие окружающей природы.

За мертвым, искореженным дубом пошли каменные нагромождения. Ручей здесь вырывался на волю и как-то боком стекал в море. Гранитная стена в этом месте была черной и влажной. В трещинах росли какие-то причудливые создания с холодными мясистыми листьями голубого и розового цвета. Две сопки сближались здесь и каменным хаосом обрывались вниз. Это там бухали и свистели волны. Карабкаясь среди гранитных, сглаженных временем валунов, я смог наконец увидеть то, что творилось внизу.

А творилось там нечто несусветное. Настоящая дьявольская крутоверть. Только тот, кто знает, что такое каменные гроты на конце выдающегося в океан мыса, может представить себе эту дикую и страшную красоту. Волны буквально врывались в этот открытый всем ветрам грот. С пушечным грохотом разбивались они об осклизлые камни и опадали в базальтовую ловушку, сгущаясь из тумана и пены в малахитовую воронку, которая со свистом разглаживалась, превращалась в смиренную черно-серебряную воду. Но не успевала эта вода просочиться сквозь каменные нагромождения и заплеснуть в сумрак базальтовых арок, как налетала другая, курящаяся холодным туманом, еще более яростная волна. И все опять повторялось. От начала мира и до скончания веков.

Очевидно, желанная бухта лежала или справа, или слева от грота. По воде туда ничего бы не стоило добраться. Разумеется, в отлив. Теперь же попытка уйти из грота в море могла кончиться весьма плачевно.

Оставался только один путь — через сопки.

Естественно, я вновь выбрал самый короткий путь. Вместо того, чтобы подняться прежней дорогой по заболоченному распадку, я, как муха на небоскреб, полез через седловину. Как только меня не сдуло в океан!.. Временами я совершенно распластывался на этом обдуваемом с моря склоне, обеими руками вцепляясь в траву. Отдыхал у гранитных валунов, где можно было надежно зацепиться.

На гребне седловины уже не росли дубы. Только гранитные клыки да молочные пленки летучего тумана. Был он очень узок, этот гребень, и быстро переходил в такой же, как и подъем, крутой спуск. Зато по правую руку виднелась станция, а по левую — дубовая поросль, лиловый дым болотных трав над широкой луговиной и, очевидно, желанная песчаная бухта.

Туда-то я, уже весьма поднаторевший на спусках, и побежал, снижая излишнюю скорость каблуками. На сей раз я предпочел не самую короткую дорогу...

Я попал в совершенно пустынную бухту. Только след от чьей-то палатки, какой-то обгорелый столб и раковины от печеных мидий напоминали о том, что на земле есть люди. В море широко и лениво вливался ручей. Справа от него берег был каменистый, слева — песчаный. Вдоль линии прибоя тянулась темная полоса выбросов. Чего только там не было! Черные скрюченные ленты высохшей морской капусты, рыжие мочалки саргасов, тонкие и белые, как обрезки папиросной бумаги, сухие полоски зостеры, ракушки, скелеты ежей и до неузнаваемости преображенный морем хлам — следы цивилизации. В камнях у самого устья ручья было много морских ежей. Я вошел в воду и набрал с полдюжины этих кактусов, содержащих внутри самую вкусную штуку в мире — оранжевую икру. Потом я наловил дальневосточных мидий. Это знаменитые гигантские мидии, мидии Грэйэна. Если черноморская мидия весит обычно граммов пятьдесят, то эти исполины бывают и в два и в три килограмма. Недаром мидия — важный промысловый объект. Конечно, дальневосточные гиганты грубее и жестче черноморских. Но за количество часто приходится платить качеством.

Я всегда ел мидии сырыми и не собирался делать исключений для моллюсков Грэйэна. И тут-то я познал во всей прелести отличие океана от Черного или Балтийского моря. Черное море наполовину опреснено. Его соленость редко превышает 18 промилле. Соленость Японского моря достигает 35 промилле. Это средняя соленость Мирового океана. Поэтому содержащаяся в черноморской мидии вода лишь подчеркивает пикантность блюда. После первой же съеденной гигантской мидии я ощутил пожар в горле. Я бросился к ручью и рухнул перед ним на колени. Но сколько я ни пил пресную воду, сколько ни полоскал ею горло, жжение не проходило. Только к вечеру оно пошло на убыль.

Нет, в Японском море мидии надо печь или варить, на худой конец промывать в пресной воде. Люди, которые жили здесь в палатке, в основном пекли мидии. Это было ясно видно на черном пятачке от костра. Кстати, с мидиями у меня произошла любопытная штука. Раскрыв как-то в Москве банку, я чуть не сломал себе зуб о довольно крупную жемчужину. В другой раз нашел в такой же банке целую россыпь мелкого жемчуга. А здесь, на родине мидий, в их естественной среде, ни в одной раковине жемчуга не было. Не то чтобы я искал этот тусклый, совершенно непригодный в ювелирном отношении жемчуг. Просто интересно было. Но такова игра случая — на Дальнем Востоке я жемчуга не видел.

Потом, уже в порту Посьет, на рыбокомбинате, где высятся целые терриконы пустых раковин, я спросил у директора, как часто встречается в мидиях жемчуг. «Один раз на десять тысяч примерно», — ответил он. Вот и говорите после этого о теории вероятностей!


…И опять я тронулся в путь, конечно, по кратчайшей линии. Благо, оставалось перевалить лишь одну невысокую сопку.

Зеленые пушистые сопки лежали внизу. За ними тянулись другие, уже темно-зеленые. В бирюзовой, мигающей слепящими бликами воде играла нерпа. Синими туманными полосами дрожали в горячем воздухе дальние мысы и острова. Полукруглая бухта казалась очерченной белым, рейсфедером по голубой кальке. Черный обгорелый столб, как солнечные часы, бросал на песок четкую тень.

Потом мне сказали, что это была не та бухта, в которую я стремился. Не Копакабана (Холерная), а бухта Идола. Она называлась так потому, что с незапамятных времен стояло в ней деревянное изображение неведомого языческого бога. Лишь в прошлом году его сожгли туристы. Просто так, от нечего делать. Те самые, которые разбивали в этой бухте палатку и пекли на костре мидии Грэйэна. Теперь от идола остался только угольный столб.

А может, туристы были ярыми борцами с идолопоклонством... Вроде католических миссионеров или епископа Диего де Ланды, спалившего все кодексы майя. Грустная шутка, конечно. В бухту, которая «лучше всех в мире», я пошел уже с Володей. Но, прежде чем рассказать об этом, надо покончить с поэмой морских ежей, поведать об их Великом истребителе.

Нейфах подтрунивал надо мной и вообще над всей пишущей братией. Рассказывал, как и что о нем писали, как оживляли повествование приземленными бытовыми деталями. Я, конечно, с некоторым высокомерием сказал, что у меня ничего подобного не будет. И правда, меня интересовали совсем другие вещи. Я вообще не собирался писать о Нейфахе, лишь два-три слова сказать о его работе по искусственному оплодотворению ежей. Но сам не знаю, как вышло, что, еще и словом не обмолвившись об этом видном ученом и очень остроумном человеке, я уже успел обозвать его Великим истребителем морских ежей. Очевидно, все же в каждом пишущем человеке где-то прячется стремление к тому, что называют «дешевой занимательностью». Может, конечно, дешевая занимательность тут и ни при чем. Просто так вышло. И ничего страшного в этом нет. А Нейфах действительно изводит до двух тысяч ежей в сезон. Берет он их в левую руку (защищенную брезентовой рукавицей), а правой, вооруженной хирургическими ножницами, с хрустом взрезает дно и мигом выпотрашивает бедного нудуса или, скажем, сердцевидку. Остается лишь полукруглая чашечка с аккуратным крестообразным узором икры, которую Нейфах до меня не пробовал.

Делает он это ради одной важнейшей проблемы современной генетики. Сейчас я расскажу об этой проблеме, тесно связанной с одной уникальной биологической особенностью морских ежей. Так уж случилось, что для современного генетика морской еж — это то же, что горох для Менделя или мушка-дрозофила для Моргана.


Величайшей победой науки нашего века явилась принципиальная расшифровка генетического кода. Нуклеиновые кислоты, без преувеличения, открыли новую эру. Но, несмотря на то, что в принципе ученые знают теперь, как синтезируются белки, далеко не на все «почему?» удается дать ответ. Никто, например, не может сказать сегодня, как и в какой момент клетки в организме делаются разными. Действительно, после оплодотворения клетка начинает делиться. Геометрическое удвоение как будто должно было привести к появлению миллионов одинаковых клеток. Но на самом деле получается совсем иное. Клетки в какой-то момент — то ли сами по себе, то ли под влиянием неизвестной команды — вдруг начинают приобретать специализацию. Одни группы клеток, грубо говоря, образуют глаза, другие — сердце, третьи — пальцы. И это несмотря на то, что в каждой клетке находится полный набор хромосом, то есть полный генетический план всего организма.

Это значит, что реализуется лишь какая-то часть признаков, а остальные — подавляются. По чьему приказу, спрашивается? Один только ген, ответственный за пигментацию, работает почти везде: в волосах, глазах, коже. Остальные гены допускаются к работе лишь с большим выбором. Только небольшому числу счастливцев из огромной армии безработных (у человека, например, сто тысяч или даже миллион различных генов) удается как-то проявить себя. Остальные даже не прозябают на жалкое пособие, — они просто законсервированы.

Может, весь секрет здесь в особенностях строения хромосом, состоящих из многих генов? Ведь мы лишь в принципе знаем, как построена хромосома, а вторичная и третичная ее структура пока еще тайна за семью печатями. Это же довольно большая штука, хромосома. Если толщина гена достигает полумикрона, то хромосома вместе с белком, при толщине в 100 ангстрем, вытягивается в нить вполне заметной длины: 1—10 миллиметров. Как такая длиннющая информационная лента умещается в крохотном аппаратике живой клетки, можно лишь гадать. Конечно, правы те, кто говорит, что хромосомы закручены. Конечно, закручены. Весь вопрос: как?

Есть клетки, которые обретают специализацию в первые же часы жизни, а есть такие, которые долго прозябают в сонной одури. Потом вдруг под влиянием гормонов они оживают и активно включаются с работу. Впрочем, только ли под влиянием гормонов? А что заставило другие клетки продуцировать гормоны? Сплошная цепь загадок. Отдельные звенья, конечно, ясны, но весь механизм... Да и один ли механизм включает клетки? Полагают, что один. Не знают только, прямо или косвенно. Вот, к примеру, заработал ген казеина, и молочные железы стали продуцировать молоко. В этом отрезке цепи все ясно. Но попробуйте сказать, что заставило этот самый казеиновый ген работать и почему он сумел сформировать именно молочные железы? Или ответьте на вопрос, что определяет форму носа?

Одним словом, задача сводится к тому, чтобы дать объяснение вопросу вопросов: как синтез разных белков приводит к образованию разных органов? А пока мы не знаем даже, когда гены вообще начинают работать. Сразу же после оплодотворения? После танца хромосом? Ряд остроумных опытов показал, что после оплодотворения гены еще не работают. Когда же?

Если высосать из клетки ядро, в котором хранится наследственная информация, или, говоря иначе, убить хромосомы, клетка все равно будет работать. Как магнитофон с чистой лентой. Даже лучше. Первые стадии развития организма станут протекать вполне нормально. А потом механизм портится. Все клетки получаются одинаковыми и одинаково бесплодными. Нет специализации органов — нет организма.

Нейфах, собственно, и показал, когда начинают работать гены. Убивая гамма-излучением или актиномицетами клеточные ядра на разных стадиях развития, он сумел поймать тот изумительный, архиважный момент, когда начинается синтез рибонуклеиновой кислоты — РНК — и белка, то есть когда начинают работать гены.

У морского ежа, например, синтез белка начинается через четыре часа после оплодотворения. Но, черт возьми, решение вопроса всегда рождает кучу нерешенных вопросов. Цепная реакция беспокойства. И действительно, сказать «четыре часа» — это очень важно и ценно, но, такова человеческая логика, — почему именно через четыре часа? Где, наконец, спрятаны эти часы, которые с изумительной точностью включают в работу самый совершенный механизм природы? В каждой клетке спрятаны такие часы? Или они возникают, как новое качество, из совокупности клеток?

Чтобы решить эту проблему, надо было разъять организм на отдельные клетки и потом вновь собрать его, как детский «конструктор». Задача вроде бы немыслимая. Делать такие пертурбации с высшими животными, очевидно, мы вообще никогда не сможем. Но чем ниже стоит на эволюционной ступеньке организм, тем проще его развинтить и свинтить. Ведь механизм сцепления клеток довольно прост. Это всего лишь мостик из белка и кальциевого иона. Этот двухвалентный атом и сцепляет две отдельные белковые молекулы. Стоит убрать из организма кальций, и он разлетится на отдельные детали, как Эйфелева башня без заклепок. А убрать кальций не так уж сложно. Достаточно обработать организм версеном, который связывает кальциевые ионы, или просто хорошо выдержать его в лишенной кальция воде.

Введенный в организм версен делает чудеса. Живое существо превращается в кашу отдельных, но живых — и это очень важно — клеток. Если ввести в эту кашу кальций, клетки вновь соединятся, но беспорядочно, хаотично. Это будет уже конструкция, собранная обезьяной, а не великолепный механизм. Впрочем, постепенно клетки начинают упорядочиваться, восстанавливать старые связи и привычное местоположение. Никто не знает только, как долго надо ждать, пока из этого хаоса вновь возникает исходный организм. Впрочем, не в этом дело.

Ученых больше интересует ответ на вопрос: когда начинается синтез в разъединенных зародышах? Ведь это означает ответ на вопрос, где таятся таинственные часы — в отдельной клетке или в их совокупности.

Этим, собственно, и занимается Нейфах. Без всякого преувеличения можно сказать, что это крупнейшая проблема сегодняшней биологии. И решается она посредством простых для нашего века экспериментов. Нейфах, как и все его коллеги за рубежом, изучает синтез с помощью меченых аминокислот. Содержащий радиоактивную метку — углерод 14 — уридин легко контролировать с помощью счетчика Гейгера. Он хорошо проникает в клетки и так же хорошо уходит из них.

Остается сказать, почему для этой цели нужны именно морские ежи. По многим причинам. Во-первых, уридин особенно легко проникает в их клетки. Во-вторых (а может быть, именно это обстоятельство и явилось определяющим), еж дает до 8 миллионов икринок (все они, увы, легко умещаются на языке), а, как известно, чем больше исходных единиц, тем, как говорят, лучше статистика. По той же причине большого количества икринок, занимающих небольшой объем, на морских ежей тратится совсем немного дорогостоящего меченого уридина. Во всяком случае, экономия уридина с лихвой окупает все затраты на командировку столичного доктора наук за десять тысяч километров. Конечно, этот доктор наук мог бы поехать и поближе, на Баренцево море, где тоже водятся ежи. Но это тоже было бы не очень выгодно, хотя и совсем по другой причине. На Баренцевом море холодно, и ежи развиваются там гораздо медленнее. Там бы Нейфах смог поставить лишь четыре опыта в месяц, а в бухте Троицы он делает двадцать. Это тоже очень большая выгода.

Честное слово, когда я увидел, как Нейфах сидит обнаженный по пояс над ведром с ежами и потрошит их одного за другим, я не съел больше ни одного. Было жалко. Эти прекрасные, как черные звезды, иглокожие скоро сослужат людям такую же пользу, как бесчисленные легионы лягушек, кроликов и крыс, принесенных в жертву науке.


Бухта Холерная, как и следовало ожидать, находилась влево от каменных гротов. Если бы я пошел тогда в другую сторону, то непременно попал бы в нее. В отлив же ничего не стоило заплыть в бухту прямо из грота. Потом, когда Володя достал морские карты залива Посьета, я быстро разобрался в обстановке. Как сопки чередовались распадками, так бухты разграничивались каменными мысами. Полукруг Троицы, каменный мыс, полукруг бухты Идола, гроты, песчаный полукруг бухты Холерная, нагромождение камней, бухта Витязь и т.д.

На лодке в один день можно было бы облазить их все. Но мы пошли пешком. По тропе, которая огибала сопки. Без стремительных подъемов и головокружительных спусков. Как ходят в сопках все нормальные люди.

Мы шли по кустам папоротника и жесткой осоке. Слепящее море было удивительно голубым. Синими акварельными абрисами виднелись на горизонте дальние острова, скрытые в обычное время лиловой дымкой. Мы сбежали вниз по довольно пологому склону. По сравнению с моим предыдущим походом этот оказался лишь легкой прогулкой.

А бухта действительно выглядела прекрасной. Такие смутно мерещатся в детских мечтах. И снятся ночами. За линией серебристых ив сразу же начинались камни, громадные валуны непередаваемого серо-сиреневого оттенка. Того теплого с влажной тенью сиреневого цвета, который так поражает всякого, кому довелось повидать стелы народа майя. Этот цвет не существует сам по себе. Он возникает из удивительного единства яркой зелени, синего неба и сверкающего песка.

Мы сбросили одежду и распластались на этом песке, одни в целом мире. Над камнями дрожали нагретые слои воздуха. Открытая ветрам Японского моря бухта эта благоухала уникальным коктейлем запахов. Сохнущие водоросли, кедровая смола, соль и почему-то ваниль — все смешивалось буквально на наших глазах в горячих слюдяных струях.

Потом мы надели снаряжение и ушли в воду. Тут-то я и увидел фиолетовые пластинки плоских ежей. Иногда на квадратный метр песчаного дна приходилось до пятидесяти животных. Потом я проболтался об этом Великому истребителю, и он сказал, что надо будет сюда заглянуть.

Но дно прекрасной бухты не было интересным. Там, где нет камней и растений, животные зарываются в песок. Поэтому я мог видеть только пластинчатых ежей и зеленых, как кузнечики, раков-отшельников с непомерно разросшейся правой клешней, которая не влезает в ракушку, а лишь прикрывает вход. Отшельник похож на боксера, прикрывающего перчаткой лицо от прямого удара левой.

Мы поплыли к гротам, на самый край бухты. Там-то я и увидел, как эти гроты уходят вниз двухметровыми гладкими ступенями. Мы проплывали над затонувшими зиккуратами Лагаша и Ура. Трудно было избавиться от иллюзии, что под нами уходит в туманную синеву сотворенное человеком ступенчатое сооружение. На гладких ступенях, на светло-пепельном и теплом по цвету, даже в воде, камне блистали черно-лиловые иглы нудусов. Это были живые кометы, поднявшиеся из синих глубин ночи по зову халдейских магов и звездочетов. Но никаких магов мы не увидели. Вокруг одни лишь ежи и звезды — морские звезды. О них тоже когда-нибудь напишут стихи. Ведь океанское дно цветет звездами. Они прекрасны и коварны, вездесущи и беспощадны. Их мнимая мягкость обманчива, а красота свирепа и ядовита. Только кровавая актиния с черным, как брабантское кружево, узором может поспорить со звездами красотой. Я видел одну такую готически великолепную актинию. В справочниках я ее не нашел. Про себя же назвал Марией Стюарт.

Первые звезды я увидел в первый же вечер. Почти в полной темноте спустился я с шелестящего обрыва к воде и ступил на пружинящие мостки. Но вода была так прозрачна, а песчаные пятна среди водорослей так светлы на восходе луны, что я легко различил темные геометрические очертания звезд. Звезды лежали в одном только шаге от берега.

Я еле дождался утра. И когда вновь, взрыхляя черную землю и хватаясь за папоротники и кустики алых огневиков, сбежал к воде, звезды лежали на том же месте. Только в утренней кристальной воде, чуть курящейся солнечным туманом, они горели ядовитыми чистыми цветами, которые так искал Гоген в часы безумия.

Я плыву в холодной и тяжелой от соли воде бухты Троицы возле самого пирса. Мимо темных проломов в днище старой кавасаки, откуда китовыми ребрами торчат обломки шпангоутов. Мимо обросших ракушками и зелено-коричневой слизью свай. Мимо руля дремлющего на приколе катера. Я раздвигаю скользкие от слизи, но жесткие ленты зостеры. Прямыми грязно-зелеными нитями тянутся они со дна, давая приют каким-то личинкам, медузам и мелким моллюскам. И всюду подо мной лежат неподвижные звезды.

Вот синие кобальтовые патирии с алой, как алая чума, мозаикой узора и оранжевыми солнцами глаз на концах лучей. Строгая, безупречная геометрия, как бы бросающая вызов хаосу природы. Пятилучевые, шестилучевые, даже четырехлучевые пентаграммы, мальтийские кресты. Загадочная каббалистика океана. Не оттуда ли пошли все наши древние символы? Любую звезду можно цеплять на муаровую ленту или вешать на шею. Любой генеральский мундир или дипломатическую визитку украсит этот орден с сиамскими рубинами на синей эмали.

Патирии пухлы, как подушечки для иголок. На вид они кажутся нежными, как атлас. Но впечатление обманчиво. Это живой наждак, которым сподручней всего драить медяшку на корабле. Истинное лицо звезды, так сказать, оборотная сторона медали, обращено к граниту. Оно оранжевое, ядовито-оранжевое, беспокойно и неприятно оранжевое. Сверху звезда кажется неподвижной, снизу она шевелится хищными рядами оранжево-розовых присосков. Ряды эти сходятся в центре, в математическом центре фигуры, где расположено ротовое отверстие.

Я видел, как звезда выедала морского ежа, и понял, от кого прячутся нудусы и интермедиусы. Но еще интереснее следить за тем, как звезда атакует гигантскую мидию. Она обнимает моллюска всеми своими лучами. Сотни присосков напрягаются, пытаясь разжать сомкнутые створки. Но мидия не поддается усилиям облегающего ее разноцветного мешка. Тогда звезда начинает выделять едкий и ядовитый сок. Он разъедает известковую раковину и дурманит моллюска. Смыкающий створки мускул слабеет, и звезде удается просунуть внутрь раковины луч или даже забросить туда свой желудок. И начинается «переваривание вовне». Закончив трапезу, звезда втянет желудок обратно через ротовое отверстие. Представляете себе, что это за желудочек, которому нипочем режущие кромки устриц и мидий, их капканоподобные створки, которые можно разжать лишь ножом?

Но вот иные звезды, с удлиненными лучами, белые и светло-кремовые, забрызганные сиреневыми, фиолетовыми пятнами узора. Это амурские звезды. Они так же коварны и вездесущи, как и патирии. Они особенно лакомы до сладкого мяса мидий и чувствительны к упоительному запаху падали.

Очень похожи на амурских звезд малиново-красные лизастроземы. Отдельные экземпляры достигают довольно больших размеров. Есть и напоминающие подсолнух многолучевые звезды — солнечники.

Но царица всех звезд — дистоластерия. Ей по праву принадлежит титул «Мисс Японское море». Раскрашивая дистоластерию, природа проявила себя декадентом. Как передать словами вызывающую траурную окраску этой звезды? Влажный, лоснящийся черный муар лучей, строгий узор из желтовато-белых, как лучшая слоновая кость, шипов, оранжевая пуховая, как спинка гусеницы, бахрома — вот отличительные признаки дистоластерии — полуметровой звезды, которая кичливо носит свой траур, скрывающий все те же розовые ряды червей-присосков.

Я вскрикнул, когда впервые увидел ее в отгороженном камнями от моря садке, куда водолазы складывают пойманную добычу. Начальник водолазов Валерий Левин сразу все понял и тут же подарил мне звезду. Я не стал впрыскивать в нее формалин. Промыл в пресной воде и положил под солнечные лучи на пень возле бунгало. Но, даже засушенная, дистоластерия осталась прекрасной. Пыльно-серым стал ее черный муар, пожелтела слоновая кость и побелела бахрома, да и вся она спала и ссохлась. Но, как писали в романах, «на челе графини явственно читались следы былой красоты».

Я видел аквариум во Владивостокском филиале Института океанологии, в котором рядом с жалким кустиком зостеры лежит на дне серо-бурый трепанг. Его поместили туда совсем крохотным. Теперь он подрос. Известна динамика этого роста. Вроде бы совершенно примитивное исследование, недостойное века радиационной химии и ультрацентрифуг, но тем не менее оно пролило хоть какой-то свет на совершенно не изученную область. Вот в каком запущенном состоянии находится наука о воспроизводстве морской фауны. Наука, которой, по существу, еще нет.


В Посьете, на рыбокомбинате, в научной лаборатории бьется над этой проблемой молодая энтузиастка Нина Мокрецова. Она взялась за очень важную проблему искусственного оплодотворения трепанга. Взялась горячо, жадно, но без большого опыта за плечами и без больших знаний. Да и оборудование у нее не чета тому, которое есть даже в прибрежном павильончике Нейфаха. Но все это — дело, конечно, наживное. Было бы желание, было бы ясное понимание, что бережное отношение к океану — единственная возможность победить голод на земле. Как символы отчаянной этой борьбы висят на стенах лаборатории японские поплавки с черными иероглифами молитвы.

Раз уж речь зашла о павильончике Великого истребителя, придется поподробнее рассказать, чем он там занимается. Это действительно нужно сделать, потому что, во-первых, пора наконец покончить с ежами, а во-вторых, без этого трудно рассказывать о работе Нины с оплодотворением трепанга. Ведь ежи и трепанги — родственники, об этом уже говорилось.

Итак, синий павильончик, стоящий тоже, как и домик водолазов, на самом берегу. У окон, которые смотрят на бухту, длинный лабораторный стол. Там стоят микроскопы, банки, чашки Петри и прочее стекло, У противоположной стены стол поменьше. К нему привинчены ручные центрифуги (они могут дать до 2500 оборотов в секунду), рядом компрессоры для подачи воздуха и тоже всевозможное стекло. Под столом — знаменитое эмалированное ведро с ежами. Два таких же зеленых ведра Нейфах вез из Москвы, хотя их можно в любых количествах закупить во Владивостоке.

Меж столов узкая полоса дощатого пола. На ней Александр Александрович спал три ночи, пока не построил себе палатку рядом с павильоном. Сложное оборудование — ультрацентрифуги, термостаты (тоже ультра), спектрографы и гейгеры — находится за сопкой, в лабораторном корпусе.

В павильоне, кроме профессора, молодой человек и две девушки — помощники и лаборанты. Работа буквально кипит, несмотря на старания Нейфаха придать ей еще более высокий темп. Но возвратимся к остановленному в начале повествования кадру, когда Нейфах взрезает хирургическими ножницами скелет ежа.

Он делает это, чтобы добыть икру. С помощью микроскопа взрезанные ежи-самки отделяются от ежей-самцов. Потом выбираются лучшие производители. Созревшая икра помещается в центрифугах, где она отделяется от прочей, ненужной для эксперимента ткани. Так же поступают и со сперматозоидами. Потом в чашке Петри, на которую нацелен тубус микроскопа, совершается таинство оплодотворения. Зачем? Об этом уже шла речь. Здесь мы не будем больше говорить о теоретических вопросах генетики. Поговорим о самом оплодотворении.

Прежде всего вероятность оплодотворения. Очевидно, она наиболее высока, когда на одну икринку приходится один сперматозоид. Если сперматозоидов мало, часть икры остается неоплодотворенной, много — наблюдается полиспермия, когда два или несколько сперматозоидов одновременно атакуют одну икринку.

Итак, икра помещается в чашку Петри, куда непрерывно поступает из компрессора воздух, чтобы она не загнила. Если смотреть в микроскоп, икра похожа на прозрачную сеть из круглых ячеек. Икринки ежей довольно велики, около 100 микрон. Но вот в поле зрения появляется огромная труба с черными полосами, оттеняющими сверкающий канал. Это пипетка со сперматозоидами. И тут с прозрачными икринками начинают происходить загадочные превращения. Прямо на глазах, в какие-то секунды, у них образуются крохотные выступы, которые быстро разглаживаются, после чего вокруг икринки появляется нечто вроде нимба. Это защитная оболочка. Она оберегает оплодотворенную икринку от второго сперматозоида. Но если сперматозоидов много, то второй претендент может успеть прорваться к оплодотворенной, но еще не облачившейся в защитный нимб икринке. Это и будет полиспермия.

Для природы достаточно, чтобы оплодотворились, развились и, превратившись во взрослых ежей, дали потомство всего две икринки. Нейфаху, чтобы добиться в исследовательской работе хорошей статистики, нужно, чтобы оплодотворилось как можно больше икры. По счастью, это же нужно и тем, кто работает над воспроизводством морской фауны. Чем выше процент оплодотворения, тем, естественно, быстрее восполняется убыль выловленных животных.

В море этот процент низок. Природа слепа. Ей неведомо, что человек превратился в промышленного пожирателя ее детей. Поэтому она работает по старинке, по принципу «двух икринок». У Нейфаха этот процент высок. Он следит за температурой и химизмом воды, продувает икру воздухом. Ему нужна хорошая статистика, и он нашел способы ее получить.

У Нины Мокрецовой процент очень низкий, ниже, чем в воде. Почему-то ее трепанги не хотят размножаться в неволе.

Когда Нина узнала, что среди приехавших на райкомовской «Волге» находится профессор Нейфах, она очень обрадовалась.

— Я слышала, что вы приехали в бухту Троицы, — сказала она, — и собиралась вас навестить. А тут вы сами приехали. Как хорошо! Может, вы посмотрите, почему у меня не выходит?

Прямо под открытым небом на пирсе стоят аквариумы. Там вдыхают родной океанский воздух здоровые бурые трепанги-производители. Конец июня — начало июля — самый пик нереста у трепанга. Вроде бы лучших производителей и в самое подходящее время берет Нина, а процент низкий, хуже, чем в воде, где год к году все меньше остается морского женьшеня.

Вновь чашка Петри и микроскоп. Но картина уже иная. В круглом серебряном поле микроскопическое персиковое варенье. Тот же веселый цвет, те же круглые ягоды. Это гонада самки трепанга, начиненная икрой. Икра-то и похожа на персиковое варенье.

— Покажите осаженную икру, — требует Нейфах.

На предметный столик ложится новая чашка.

— Нужно чище отделять икру, — говорит он, глядя в микроскоп, не зажмуривая, как это обычно делаем мы, непривычные люди, левый глаз. — Кроме того, икра не совсем созрела.

Действительно, в круглых ячейках заметны маленькие прозрачные кружки. Это ядра.

— В созревшей икре ядра сглаживаются.

— Я знаю! — вспыхивает Нина.

— А я это и не для вас рассказываю, — улыбается Нейфах. — Это я ему, — кивает он на меня.

— Я всегда беру только созревшую икру, — успокаивается Нина.

— И правильно делаете... А полиспермии у вас быть не может?

— Н-не знаю, полагаю, что нет... Впрочем, я об этом не думала, — честно сознается она.

— И напрасно. Проследите за типом деления. Если клетки делятся не на две, а на большее число частей — налицо полиспермия.

— Спасибо, Александр Александрович! А то варишься тут в собственном соку, и спросить-то толком не у кого.

— Зато вы первая, — смеется Нейфах.

— На самом переднем крае, — уточняет секретарь Хасанского райкома Александр Ильич Якина. — Ведь почти не осталось трепанга. Ой, как надо его разводить. Молодец, Нина. Вот еще бы гребешком кто-нибудь занялся...

— Только пусть продувает икру. — Нейфах оставляет микроскоп.

Нас уже ждет катер. Мы пойдем в бухту Тэми за гребешком...

* * *
Загрузка...