Иногда мой сосед справа сходит с ума. Он начинает петь. У него хороший голос. Он любит старый русский рок и бардовскую песню — хотя раньше я думала, что это не сочетается. Сутки или двое кряду он поет, а нам ничего не остается, кроме как слушать — и пускать слова кружным путем.
Потом он замолкает. Некоторое время тяжело и часто дышит. А потом начинает работать.
— Алло, — говорит сосед справа. Если скосить глаза, то я вижу его небритое лицо, крупный кадык, волосатую грудь, мускулистые руки — тоже поросшие рыжим волосом. И нежную, будто попка младенца, розовую кожу в паху. Вторичные половые признаки у нас остались. С первичными — проблемы.
— Алло, — отвечаю я устало. И тут же бросаю налево: — Алло!
— Алло, — отвечает женщина, что стоит слева от меня. Она молодая. Не красивая, но задорная. У нее остренькие груди с маленькими сосками. Широкие мягкие бедра. И розовая заплатка между ног. Жаль, что я не могу наклонить голову й посмотреть, как это место выглядит у меня. Понимаю, что так же. Но все равно любопытно.
— Двести два, — говорит сосед справа. — И сорок три вперед.
— Двести один, говорю я соседке слева. Все мне ясно. Аркаша снова хочет поговорить с Полиной. — И сорок три вперед.
— Двести, — говорит она своему соседу, малышу лет семи. Мальчик это или девочка — никто не знает. Ребенок исправно работает, но ни с кем не общается. — И сорок три вперед.
— Привет, Полина! — говорит сосед справа.
— Привет, Полина! — сообщаю я.
— Почему ты перестала мне отвечать? Вот уже пять лет…
— Почему ты перестала отвечать мне? — механически повторяю я. Когда-то я старалась не исказить ни одного слова, ни одной интонации. Потом стала проще. — Вот уже пять лет ни одного слова…
— Алло! — говорят мне в спину. Судя по голосу, человек пожилой. И очень злой. Мне доводилось слышать, как он намеренно искажает реплики. Не слишком часто — чтобы не выключили. из цепочки. И не слишком грубо — чтобы не заподозрили обман. Но искажения всегда были мастерскими.
Жаль, что я не могу посмотреть ему в глаза.
Жаль, что мы всегда стоим по стойке «смирно».
— Алло, — говорю я женщине, что стоит передо мной. У нее красивая спина. Мало кто из мужчин способен оценить красоту женской спины. Им бы что пониже…
Попа у женщины тоже красивая. Могу оценить это только теоретически, даже будь я лесбиянкой — здесь все грешные мысли бесполезны. Нет, ну почему остались сиськи, попы, усы, кадыки? Чем провинились бедные гениталии? Мы же не сами для себя их придумали!
— Семь тысяч триста двенадцать, — говорят мне в спину.
— Совсем охренели? — спрашиваю я. — Не дойдет!
— Просили. Доходило когда-то, я помню. Это по прямой. Может, зря я его считаю злым?
— Семь тысяч триста одиннадцать, — говорю я.
— Совсем ума нет, — соглашается женщина впереди. — Семь тысяч триста десять!
— Конечно, я был неправ… — говорят мне справа. Транслирую фразу налево, а сама с любопытством жду, что же придет сзади. Любопытство здесь редкий гость.
Сзади молчат. Так бывает. Люди переспрашивают друг друга, слова перелетают от одного неподвижного голого тела к другому медленно, с запинками, будто подраненный в крыло дробиной глухарь.
— И я не хотел тебя убивать! — говорят справа.
— Я не хотел тебя убивать, — со скукой ретранслирую я.
Если подняться вверх, в доступные лишь ангелам горние высоты, то мы будем походить на самую огромную в мире армию. Растянувшиеся от горизонта к горизонту шеренги, выстроившиеся от горизонта до горизонта ряды. Интервал-дистанция, на расстояние вытянутой руки, раз-два!
Мы не можем друг до друга дотронуться. Это очень обидно.
Мы можем разговаривать. Но соседи надоедают быстро.
А времени у нас много. Все оставшееся время мира. Я думаю, что Страшный Суд начался лет сто назад, но это очень субъективно. Здесь нет дня и ночи, мы не устаем, мы не испытываем голода и жажды. И никаких физических мучений, конечно же.
Это не рай и не ад. Это не чистилище. Это всего лишь очередь в приемной.
— Ты должна меня простить… бормочут справа.
— Ты должна… — сообщаю я соседке.
И тут сзади приходит наконец-то слово. Одно-единственное.
— Нет.
— Нет, передаю я вперед. Мужчина сзади хихикает и говорит:
— Вот попал, так попал!
— Вы о чем? — спрашиваю я.
— Тебе не понять, — хихикает человек за спиной. — Это старый разговор… старых людей. А ты у нас когда померла? В двадцать первом веке? Ты не поймешь… вы там чистенькие, сытенькие…
Как можно быть такой скотиной? А как можно злорадствовать в ожидании Страшного Суда?
Кручу головой, насколько это возможно, но увидеть его так и не получается. Лишь смутный шевелящийся силуэт.
По всей логике мы должны были оказаться здесь все вместе. Одной огромной перепуганной толпой. Но хоть времени здесь и нет, но мы попадали сюда по очереди. Я помню первый миг — сразу после той жаркой вспышки и тяжелого, по всему телу пришедшегося удара. Я помню, как впереди было пустое до самого бесконечно далекого горизонта. Только в ушах звенели крики — тех, кто стоял позади меня, и тех, кто появлялся по правую руку. Два-три человека в секунду… иногда чаще. Когда на Ближнем Востоке взорвали атомную бомбу, сразу появилась целая толпа.
Когда впереди вырос еще один ряд, я уже замолчала. Молча стояла и молилась. Я никогда всерьез не верила в Бога, но теперь была уверена — это загробный мир. Только какой-то очень странный. Ты стоишь и не можешь сойти с места. Не можешь пошевельнуться. Едва-едва шевелятся пальцы и можно чуть-чуть повернуть голову. Ну и еще можно говорить.
Первое время мы много говорили. Потом славили Бога, каялись в грехах и молили о прощении. Потом замолчали. Потом ругались и богохульствовали. И снова каялись и молились…
— Пятьсот тридцать два вправо…
Единственное, что нам остается, — это разговаривать. Но разговаривать с соседями надоедает быстро — лет через пять. Субъективных лет, поскольку тут нет времени. И тогда люди начинают искать поблизости друзей и родных. Иногда они рядом. Это счастье. Не зря в сказках писали: «Они жили долго и счастливо и умерли в один день». Если в один день — то можно друг друга найти и разговаривать. В день на Земле умирает чуть больше ста тысяч человек. Это квадрат — десять на десять тысяч. Предельное, пожалуй, расстояние; на которое живая цепочка может передать твои слова…
— Алло. Симеон Ставракис…
— Алло. Симеон Ставракис… — транслирую я вправо. А потом вперед и назад. Симеон стоит далеко. Он уже давно пытается найти кого-нибудь знакомого. Пока не получается. Никто не отзывается на его имя.
Вправо и вперед слова уходят. Назад — нет. Мой злой сосед не повторяет имя несчастного грека.
— Хочешь вылететь из цепочки? — спрашиваю я его. Тех, кто не хочет поддерживать связь, немного. Но они есть — и мимо них выстраиваются обходные маршруты.
.— Достал этот Ставракис! — ругается сосед. — Каждый год ищет… утихомирился бы.
Но имя все-таки передает.
У нас выдается маленькое затишье — и я пытаюсь поговорить с ним по душам.
— Может, не год, — говорю я. — Может быть, раз в день. Или в столетие. Тут нет времени.
— Все тут есть, — бормочет сосед. — Пульс есть? Сердце стучит? Значит, есть время.
— Почему вы такой злой? — спрашиваю я. К нам начинают прислушиваться соседи.
— Я не злой, я лишь не добрый, — отзывается сосед после паузы. — Достало. И не ад, и не рай. Бесконечное ожидание. А я всегда был нетерпелив. Вы-то в своем двадцать первом веке.:.
— Ну что вы врете! — не выдерживаю я, — Мы все здесь умерли в один день!
Сосед хихикает.
— Это вам только кажется. Очередь-то двигается. Кто ушел — на их место с задних рядов передвигают…
— Кто ушел? Когда ушел? — не выдерживаю я. — Что вы врете все время?
— Я не вру — спокойно отвечают сзади. — Я умер в девятнадцатом веке. Стоял среди своих… потом здесь оказался. Вы что, думаете, к Нему по алфавиту вызывают? Нет, согласно тяжести грехов. Здесь, наверное, праведник стоял. Не успел окочуриться — сразу на суд и в рай. — Он хихикает. — Или наоборот. Так нагрешил, что в ад без очереди…
— Все вы врете… — повторяю я. — Все вы врете…
— А у вас как с грехами? — интересуется сосед.
— Нормально. Как у всех.
— Фигурка у вас соблазнительная, — с чувством говорит сосед. — Небось изменяли мужу?
— Я не замужем была.
— Все равно блудили.
Я перестаю его слушать. Блудила… врала… воровала… Не убивала. Все по мелочам. Согласно слухам в очереди с таким набором грехов после Суда попаду в рай. Впрочем, слухи — они и есть слухи.
А еще есть слухи, что это вовсе не Страшный Суд: Что Бога нет. Что нас после смерти оживили. Например, прилетевшие инопланетяне. А теперь решают, что с нами делать.
Говорят и о том, что мы ненастоящие. Что нас воссоздали в компьютере, в виртуальном мире. Непонятно, правда, для чего. Потому мы и не устаем, не нуждаемся в пище… — Алло. Две тысячи тридцать один. Восемьсот семь назад.
— Алло. Две тысячи тридцать. Восемьсот семь назад.
— Шелк косо стирай.
Я смотрю на соседа. Он чувствует мой взгляд и едва заметно кивает.
— Издалека шло, запуталось… А что делать-то? Делать и впрямь нечего. Это глухой телефон.
— Шелк косо стирай, — Говорю я. И явственно слышу, как уходит по ряду:
— Шел косо стирай… Сколько же я здесь? Месяцы? Годы? Века?
Под ногами — теплая ровная поверхность. Что-то похожее на камень, но теплое и мягкое. Над головой небо — другая поверхность, ровно и неярко светящаяся. И человеческое море вокруг.
— В детстве я любил играть в глухой телефон, — говорит человек за моей спиной. — Самое главное, что даже если очень стараешься ничего не спутать — все равно выходит смешно:
— Девятнадцатый век, да? — спрашиваю я с иронией. Сосед на миг замолкает. Потом сокрушенно говорит:
— Разве телефон не в девятнадцатом веке появился?
— Телефон-то, может, и в девятнадцатом, — отвечаю я. — А вот игры в глухой телефон…
— Прокололся, бывает, — вздыхает сосед. — Хотел как-то вас развеселить…
— Вот спасибо…
— Рано или поздно все закончится, — говорит сосед. — Все мы получим свое, отправимся в рай, ад… или на перерождение… Куда-нибудь отправимся. Может быть, еще будем вспоминать это время с теплотой…
На него нападает добродушное настроение — редкий случай. Пожалуй, с ним сейчас можно поговорить.
— Давайте читать стихи? — предлагает сосед. Очень жаль, что нельзя заснуть.
— Пушкина?
— Это ваш русский поэт? Простите, не знаю.
Мы здесь все друг друга понимаем. Кажется, что говорим на своем языке — но все понимаем.
— А вы откуда? — Из Франции.
Он еще не успевает закончить, а я уже понимаю — врет. Скорее всего он соотечественник.
— Интересно, что сейчас делается на том свете, — говорю я. — В России.
— Вас это и впрямь интересует?
— Угу, — с некоторым удивлением отвечаю я.
— У вас остались дети? — Нет.
— Тогда вообще непонятно, какое вам дело до того света… Я перестаю ему отвечать — и он скоро замолкает. Через час.
Или через месяц. Трудно понять, время здесь субъективно. То ли наш разговор, то ли мое молчание — но сосед перестал транслировать слова. Некоторое время его уговаривали. А потом кинули мимо него обводку. Это неудобно, но ничего не поделаешь. Теперь он все время молчит, мой недобрый сосед. — Алло… — говорит сосед справа.
— Алло, — повторяю я.
— Двести два. Сорок три вперед…
— Двести один. Сорок два вперед…
— Я понял. Все будет хорошо. Нас ждет чудесный новый мир. Мы простим друг друга и все будет хорошо. Надо только надеяться и верить…
Я повторяю чужие слова — отчетливо, старательно, бездумно. Это все равно не те слова, что были сказаны, и не те, что дойдут до адресата. Глухой телефон неумолим. Но я стараюсь. И думаю про хрупкие осколки слов, которые мы так беспомощно несем через вечность. Ведь это все не случайно? Это должно что-то значить? Не пытка, не насмешка, не равнодушие — но что тогда?
И мне кажется, что я начинаю понимать.
Если Он говорил с нами — а мы равнодушно повторяли слова, пока они не превращались в свою противоположность. Если мы умели только повторять, а не слушать…
Может быть, Ему захотелось, чтобы мы поняли — каково это?
Наверное, это все-таки когда-нибудь кончится. Если к горе, которую не может перелететь орел, раз в сто лет будет приходить мудрец и проводить по горе шелковым платком, то она сотрется раньше, чем закончится малая часть вечности.
Но рано или поздно даже вечности приходит конец.
Интересно, что я скажу, когда ожидание кончится и настанет мой черед предстать перед Ним?
Наверное, я просто кивну и скажу: «Алло!»