ГРИГОРИЙ БЕРЁЗКИН


ГОДЫ ТРЕВОГ И МУЖЕСТВА


Максим Танк. Листки календаря (Дневниковые записи). Авторизованный перевод с белорусского С. Григорьевой. Стихи перевел Я. Хелемский. «Советский писатель». М. 1969. 303 стр.


Первая запись в «календаре» Максима Танка помечена 7 января 1935 года, последняя — 28 ноября 1939-го… Пять лет. Пять невероятно трудных и сложных лет, наполненных событиями, имевшими решающее значение для судеб не только Западной Белоруссии, родины Танка, и не только Польши, в состав которой входили западнобелорусские земли (или «кресы», то есть окраины, как гласило их «государственное», оккупационное по сути, наименование),— для судеб Европы в целом, для всего мира. Ведь речь идет о времени, предшествовавшем второй мировой войне, которая началась, как известно, 1 сентября 1939 года с нападения гитлеровских войск на Польшу.

«Годами презрения» мы окрестили нашу эпоху,— записывает Танк 30 августа 1935 года,— эпоху кризисов, человеческого унижения, бесправия, преступления фашизма… А может, это еще не самое худшее время? Какое название мы тогда дадим будущему — еще более мрачному?» И все, что идет следом за этой записью, весь по существу дневник-«календарь» — непрерывающаяся цепь усилий разгадать многоликое время, духовно собраться перед неотвратимостью прихода времен «еще более мрачных», стремление утвердиться в наиболее устойчивых понятиях общественной и нравственной жизни, чтобы противостоять хаосу и катастрофе.

Историк революционного, коммунистического движения в Польше и Западной Белоруссии, да и просто читатель, интересующийся этим движением, найдут для себя в «Листках календаря» бесценные свидетельства человека, с юных лет вступившего на путь борьбы, неоднократно подвергавшегося преследованням и арестам, но не сломленного ими, не деморализованного.

Прямо-таки звенящей, ликующей радостью причастности к делу, за которым будущее народа, дышат страницы книги, где Танк вспоминает о том, как «в 1932-1933 годах в Кареличах, Негневичах, Щорсах мы собирали деньги на МОПР. Ночь. Мороз. Несутся лошади с красной пятиконечной звездой. Останавливаемся возле хат, занесенных снегом, на мотивы колядных песен поем о гибели старого и рождении нового мира…»

Это и впрямь волнует, как только может волновать картина необыкновенного подъема народных масс, воодушевленных благородством своих целей, несокрушимой верой в их спасительную для человечества правоту и столь же прочной надеждой на их осуществимость. Волнует здесь, кроме всего остального, еще и та удивительно конкретно и живо переданная специфически-крестьянская, деревенская атмосфера, в которую погружена — и, надо полагать, в строжайшем соответствии с фактами самой действительности — «коммуна» у Танка: перечисление сел, переиначенные на новый лад колядные песни, рабочая лошаденка с агитационной красноармейской звездой…

Вот из этих Карелич, Негневич, Щорсов. из самой гущи народа, придавленного гнетом безземелья, «волчьим режимом» конфискаций и налогов, насильственной полонизации и полицейских расправ, и вышли те профессионалы-подпольщики, те герои революционных преданий, о которых Танк, их близкий и верный соратник, говорит с восхищением, любовью, болью. И 30 марта 1939 года: «Сегодня узнал, что Герасим (подпольная кличка Н. Дворникова, секретаря ЦК комсомола Западной Белоруссии.— Г. Б.) погиб — не то в Мадриде… не то в горах Эстремадуры, прикрывая отступление своей бригады… Я записываю грустную весть о гибели своего замечательного товарища пером, которое он мне подарил в минуты нашего расставания».

Читая дневники Максима Танка, мы шаг за шагом следим и за тем, как исподволь, из года в год становясь все агрессивней и наглей, овладевали государственной жизнью Польши откровенно фашистские элементы, как под воздействием их идеологии и политики «санационная» Польша превращалась в страну с тоталитарно-террористическим строем.

В мае 1935 года можно было еще так, между прочим, занести в дневник хоть и весьма тревожную, но еще не раскрывшуюся во всем зловещем своем значении весть о том, что на Гродненщине какие-то там «эндеки», то есть крайние националисты, мечтают о «ночи длинных ножей». Но и года не пройдет — и «ножи» пущены в ход. «Трагедия в Кракове: полиция расстреляла демонстрацию рабочих «Семперита»; «улицы Львова снова окрасила кровь рабочих, в которых стреляла полиция…».

Преодолевая сектантскую узость и догматизм в собственных рядах, коммунисты Польши и Западной Белоруссии делают все, чтобы противопоставить фашистской угрозе все прогрессивные, честные и здоровые силы страны. Сам Танк по заданию партии сотрудничает в белорусских и польских изданиях Народного фронта.

Шестого апреля 1936 года: «От имени молодежи Гродненщины мы передали в редакцию «Работника» мемориал о зверствах полиции, о пытках, издевательствах, которым подвергались люди, добивавшиеся открытия белорусских школ. Посетили посла сейма Дюбуа (через несколько лет он погибнет в Освенциме.— Г. Б.)…

От Дюбуа мы направились в Лигу защиты прав человека и гражданина, к Андрею Стругу … А мне помимо всего просто хотелось повидать его, одного из виднейших современных польских писателей, человека, всегда мужественно выступавшего против расизма и антисемитизма, против социальной несправедливости и Березы Картузской (концентрационный лагерь.— Г. Б.), смело добивавшегося амнистии для политзаключенных и упразднения цензуры».

Запечатленное в «Листках календаря» мировосприятие революционера-подпольщика насквозь пронизано духом естественного, как бы само собой разумеющегося интернационализма. Рядом с самыми близкими Танку боевыми друзьями, такими, как Павел (С. Малько — в настоящее время генерал польской армии), Кастусь (М. Криштофович — в годы войны один из руководителей партизанского движения на Брестчине), Гриша (Г. Смоляр — впоследствии руководитель коммунистического подполья в минском гетто, редактор партизанской газеты), мы видим и его польских товарищей: Г. Дембинского, одного из виднейших деятелей польского комсомола, в годы войны расстрелянного фашистами, Владека — шахтера из Домбровского бассейна и других.

Такие же тесные узы связывали белорусского поэта-коммуниста с его друзьями-литовцами: «От Ионаса Каросаса узнал о возвращении Езаса Кекштаса из концлагеря Береза. С Кекштасом я в 1932 году вместе сидел в Лукишках»; «Отец Казика Г. получил письмо от сына из французского лагеря Грю, там сидят интернированные бойцы международных бригад… В письме Казик упоминает некоторых своих друзей, среди них — Григулевичуса… неужели это тот Иозас, что весной 1932 года был арестован с группой литовских гимназистов? Мы вместе сидели в Лукишках».

Время репрессий, тюрем и лагерей. И в этой сложно противоречивой, чреватой многими бедами и опасностями общественной ситуации непрерывно росла и крепла партия коммунистов — организованный и политически прозорливый вожак Народного фронта. «Никогда еще не приходилось мне участвовать в такой громадной боевой первомайской демонстрации, какая всколыхнула вчера весь город. Под сотнями красных знамен, с пламенными лозунгами Народного фронта прошли десятки и десятки тысяч рабочих, юношей, девушек — людей разных национальностей, партий, профсоюзов…» (Вильно, 2 мая 1936 года) … И вдруг этот непонятный, страшный в своей бессмысленности удар: ликвидация, роспуск!

Страницы, где Танк рассказывает о роспуске партии и о том, как его восприняли коммунисты Польши и Западной Белоруссии, горьки, смятенны, трагичны.

«Уговариваем самих себя, что все это объясняется серьезной необходимостью… И все же очень трудно примирить логику разума с голосом сердца»; «…в воздухе все сильнее пахнет порохом … Тем, кто мог бы ударить в набат, связали руки; тем, кто мог бы предупредить об опасности, заткнули рты; те, кто должен был бы возглавить борьбу против фашизма, обезоружены».

И как выход из мучительного состояния, как попытка подняться над растерянностью и бессилием —запись: «Партию распустили, но то, что она посеяла, живет. Я только теперь увидел, скольким я ей обязан.

Сейчас уже не могу представить жизни своей без ее знамен».

«Листки календаря» — дневник революционера-профессионала. Но они же и дневник поэта. Естественно, что рассуждения о литературе вообще и о литературе западнобелорусской в частности занимают здесь большое место.

Представление о том, в каких условиях развивалась литература на «кресах», дают столь часто встречающиеся в «календаре» почти однотипные записи: «…цензура конфисковала мой сборник «На этапах»; «…полночь. Кто-то долго звонит к дворничихе. Полиция... По-видимому, идут искать мой конфискованный сборник»; «…цензура конфисковала сборник Василька «Шум лесной»; «…цензура конфисковала сборник Михася Машары «Из-под крыш соломенных»...»

И автор дневников, несомненно, близок к истине, когда он в одной из первых своих заметок пишет: «У нас нет разницы между литературой и воззванием, литературой и забастовкой, литературой и демонстрацией, поэтому почти на всех политических процессах рядом с борцами за социальное и национальное освобождение на скамье подсудимых находится и наша западнобелорусская литература».

Казалось бы, литература такого рода если и не прямо взывала к нетребовательности и снисхождению по части культуры, художественности, мастерства, то по крайней мере вполне допускала подобное снисхождение, «санкционировала» его возможность… Танк не соглашался с этими «санкциями», не принимал их.

Эпигонское стилизаторство «под фольклор», робость в проявлении личностного начала, «дешевая патетика», погоня за популярностью, которая «часто складывается из элементов уцененных, утративших свою самобытность»,— вот те недостатки западнобелорусской поэзии, на которые Танк обращает свое внимание прежде всего.

Он много говорит о правде как о непременном. первейшем условии долговечности художественного произведения. О правде неурезанной и безусловной: «…самое трудное — это сказать в произведении правду о нашей жизни. Без этого имеет ли какую-нибудь ценность поэзия, если она претендует на нечто большее, чем забвение?»; «...сейчас разрешается писать только о вещах, приятных властям, но короток век таких произведений. Можно писать и о неприятных явлениях жизни, но тогда — очень короток век автора».

У Танка нет готовых решений на все случаи поэтической практики. Он не «поучает» своих единомышленников и друзей по общему литературному делу, полагая, что в этом деле «до всего… нужно доходить самому». Он сам бесконечно трудится, ищет, неудовлетворенный тем, что многое у него получается не так, как хотелось бы, не так, как надо: «То приземляю свою поэзию, то поднимаю в романтические выси».

Ощутив исчерпанность и непригодность «архаичных форм», стараясь «вырваться из плена певучести, традиционной образной системы», Танк попадает на какое-то время под власть «лево»-авангардистских течений, «уже отказавшихся от старых рифм, назойливой мелодичности, канонической логики развития образов». Но «наважденне» длилось недолго, и 27 февраля 1938 года появляется такая запись: «До тошноты начитался авангардистов и других модернистов. Иногда кажется, что в мычаний коровы больше смысла и поэзии». Сказано грубовато, но мысль ясна: «левое» искусство не утолило той жажды органического, простого и эмоционально действенного слова, которой и определялись в конечном счете все метания и поиски Танка.

Есть у Танка такая запись: «Многие наши революционные поэты стесняются признаваться в любви к своему родному углу, к своему дому, семье, чтобы не сочли их людьми ограниченными».

Танк не стесняется. Больше того, в этой любви и привязанности к «родному углу», к повседневному существованию людей среди будничных трудов и забот, к человеческой жизни как жизни — начало, исток всего лучшего в поэзии Максима Танка. И в не рассчитанных на опубликование «Листках календаря» — тоже.

И вовсе не для того, чтобы «опроститься», сбросить с себя бремя «интеллигентских» терзаний или отдохнуть от подпольных волнений и риска, возвращается Танк в родную Пильковщину, к отцу и деду, на скудную их землю в камнях, среди болот и леса. Поэт никогда и не отрывался от самого естества и плоти реальной жизни, ради которой, собственно, и лозунги, и манифестации, и «отсидка» в Лукишках. Крестьянский сын, он просто живет этой жизнью, исполненной — при всей своей бедности — особого очарования и красоты.

И так хороши, точны и правдивы в непринужденной, не бьющей на «экзотический» эффект передаче Танка все натуральные подробности крестьянского труда и быта.

«На изгороди сушится серое полотно. Это, видно, мама покрасила его в отваре толокнянки или в отстое ржавого железа, чтобы сшить нам будничную одежду».

«Решили с дедом пойти в Дровосек и собрать березовый сок… Мы остановились около трех раскидистых берез, затесали кору. Пока вбивали лоток — сок выступал крупными каплями, а потом полился сплошной серебряной ниткой в принесенные нами легкие, будто из бумаги, осиновые корытца. Дед пошел к дороге, где, слышно было, кто-то понукал коня, а я присел на пень, ожидая, когда на дне корытец соберется несколько глотков хмельного и освежающего весеннего напитка».

«Сушил сено в Неверовском… Когда я усталым возвращался домой, мне чудилось, что на плечах у меня огромный мешок, полный запахов сена, жары, звона оводов, птиц».

«…когда работаешь на земле — сам начинаешь думать, что нет более важных сведений, чем сведения о погоде и урожае, ими дорожишь пуще всего».

В этом нет ухода от обязанностей и тревог подпольщика: «Целый день я бороновал в поле. В сумерки появился М. Принес известие, что скоро прибудет литература…» И вообще Пильковщина насквозь продута ветром истории, она — между войнами. На всем быте пильковщан, на всей их психологии — неизгладимый след этой переходности и промежуточности.

«В кузне было несколько пильковщан. Они суетились возле наковальни, помогая раскалывать старые снаряды, из которых у нас делают лемеха». И где-то в конце дневников: «Ночью, наладив свой своенравный детектор, прослушал сообщение о бомбардировках Варшавы, Демблина, Торуня, Кракова...»

В «Листках календаря» Максима Танка — весь человек. Живой, неповторимый, «единственный». С заботой об отце, с тоской по Лю (Любовь Андреевна Скурко, жена поэта), с печалью о товарище, который, не выдержав пыток, повесился в камере («У меня только осталась на память от него невыкуренная пачка папирос»). И еще со способностью замечать смешные мелочи вроде промелькнувшего в газете «брачного» объявления: «Панна с водяной мельницей ищет кавалера с ветряной...»

Дневник есть дневник, и спрос на «художественность» с него невелик, а сказать точней, и просто неуместен. Но есть в дневниках Танка тот неразложимо единый и целостный в своей непредвзятости взгляд на жизнь, который и производит впечатление единства нравственного и художественного, тем более что нам, знающим поэзию Танка, чуть ли не каждая подробность в его дневнике предстает как бы в двойном свете: сиюминутная, всамделишная — и преображенная образно, вошедшая в стихи тех же примерно лет. Во всяком случае, читая «Листки календаря», видишь, насколько живой и реальной была та «почва и судьба», из которой и вырастали стихи поэта, даже самые метафорические — «кудрявые» среди них. Поэзия Танка и питалась запечатленным в «календаре» ощущением жизни, взятой в единстве ее бытовой, «крестьянской» сути и революциоиных тенденций и устремлений, которые только потому и овладели сердцами миллионов «пильковщан», что и они, эти устремления, тоже жизнь, тоже судьба и почва.

Последние страницы «календаря» написаны после 17 сентября 1939 года, то есть после освобождения Западной Белоруссии Красной Армией. История дала ответ на самый «главный» и самый больной вопрос поэта и всей его жизни: «Когда встретятся в братском пожатии наши руки, когда зазвенят за общим столом наши вольные песни?» (отрывок из приведенного в дневниках письма Якубу Коласу от 26 мая 1939 года).

Новая жизнь, которую поэт встретил как долгожданное осуществление самой заветной н пылкой своей мечты, не сняла, однако, в начальную свою пору некоторые унаследованные от прошлого сложности.

Появились и новые сложности — радостные: «Как после поэзии бунта перейти к поэзии строительства?»

Весь последующий путь Максима Танка — одного из талантливейших белорусских советских поэтов — свидетельствует о том, что этот переход был им совершен успешно, в органическом соответствии с «коренными» свойствами своей натуры человека, художника и борца.

Загрузка...